Никаких следов Иконникова с Алисой не отыскал и вернулся обратно в Европу. Разноцветные огни Ниццы наплывали из ночи, уже доносилась музыка прибрежных шантанов, и все тише становился ликующий ропот моря. Думалось в этот момент как-то особенно чисто и ясно: «Все это – лишнее, и надо ехать обратно в Россию, сам от себя не убежишь… Будь что будет!»

Пароход прибыл как раз к отходу последнего поезда в Монте-Карло, где возле рулетки всегда можно встретить дорогих соотечественников, и Сергей Яковлевич пересел с палубы в вагон. К нему сразу подошел итальянец-проводник. Сказал:

– Всего пять франков, и кое-что узнаете о себе. Поверьте, я служу на этой дороге давно и научился угадывать людей…

Мышецкий, чтобы отвязаться, дал ему монету.

– Ставьте! – посоветовал проводник. – Ставьте на двадцать восемь с уменьшением на семерку.

– Спасибо. Но я не играю…

Выходя из поезда в Монте-Карло, Сергей Яковлевич случайно обратил внимание на номер вагона – двести восемьдесят семь: весьма показательно! Но играть он действительно не собирался. Никогда не был охотником, а тем более – игроком. Карты попросту презирал.

И вот он – «Рулетенбург», воспетый в России Достоевским и Дершуа! Сколько здесь разорено русских мужиков, разграблено деревень и спущено с молотка родовых имений! Особенно вот в такие сезоны «бояр-рюсс», когда бедную Россию заметало снегами. А здесь цветут пальмы… Теперь уже не продашь мужиков, да и усадебки стоят в тени заброшенных парков, заколоченные досками. Полусгнившие, таинственные! Но «бояр-рюсс» еще живы. Еще рвут с пальцев последний перстенек дедушки, еще вынимают из ушей бабушкины бриллианты…

И кружится шарик: вжик – мимо!

Сергей Яковлевич не успел оглядеться, как подошла к нему тверская землячка – баронесса Мальтиц, с глазами, выпученными от застарелой базедовой болезни.

– Евпраксия Федоровна! – обрадовался ей Мышецкий.

Женщина повлекла его за собой, туда, где крутилась рулетка.

– Я взяла слишком высоко, – шептала она страстно, как шепчут слова любви. – Поставила сразу на пятьдесят шесть, и все уже мне ясно…

– Помилуйте, Евпраксия Федоровна, – упирался Сергей Яковлевич. – Я не имею никакой охоты играть…

Тяжело дыша больными легкими, женщина его убеждала:

– Ставьте, ставьте! Я знаю: сейчас-то и начнется…

Она подтолкнула Мышецкого к столу, злобно выкрикнув за него первую цифру – тридцать пять.

– Banko, – был вынужден согласиться Мышецкий. Мальтиц из-за спины проследила за первым проигрышем князя.

– Еще ниже – на семь! – И со стоном куда-то отошла…

Сергей Яковлевич очутился в положении болвана: все на него смотрели, выжидая. Для начала пошелестел стофранковой бумажкой. Быстро прикинул: тридцать пять минус семь – двадцать восемь. И получилась та самая цифра, на которую советовал ставить и проводник. Забавно! Мышецкий поставил на двадцать восемь, и шарик, долго кружась, пошел на выигрышный круг. «Жммух!» – лопатка крепье, придвинула к нему первую горку кредиток и золота. Чья-то холеная рука, из-под локтя князя, уже забралась в эту вожделенную груду, и спазматически были скорчены вороватые бледные пальцы. Сергей Яковлевич больно треснул по этой лапе, даже не оглянувшись – кто этот наглец.

Двадцать один минус семь – четырнадцать… «Жжжжух!» – снова выигрыш. Сергей Яковлевич скинул перчатки, выбрал из денег крупные купюры, насыпал золото в карманы, а всю мелочь (которой было много) выдвинул опять на решительное «banko». Итак, четырнадцать минус семь – семь… «Жжжжух!» – крупье посмотрел на него чересчур внимательно и даже не улыбнулся.

– Рискнете и далее, мсье? – спросил равнодушно.

Но у него осталась последняя «семерка». Что с ней делать?

– Тридцать пять, – неожиданно для самого себя сказал он.

Впервые в жизни своей Сергей Яковлевич ощутил тот самый азарт, который сгубил столько людей. Закрыл глаза и только слушал, как с журчанием, словно ручеек е лесу, рыскает по кругу окаянный шарик… «Найдет или проскочит?» И снова: «Жжжжух!» Открыл глаза, к нему подгребают еще выигрыш.

– Благодарю, – сказал он и, опустив голову, быстро вышел.

Сбежал в вестибюль. Баронесса Мальтиц сидела на диване, напротив нее стоял щуплый молокосос и хлестал ее справа налево по лицу. Мальтиц мотала головой, часто повторяя:

– Нет… нет… Да нет же!

Конечно, к ней Мышецкий уже не подошел. Да и стоило ли здесь выискивать других? Никто из них наверняка не думает о России. Лучше уж вернуться к Андрюше, чудо-ребенку…

Утром поезд доставил его в Марсель, и консьерж при входе протянул письмо.

«Чудо-ребенок» сообщал о себе следующее:

«Ваше сиятельство, высокородный князь!

Пусть мое письмо Вас не удивляет. Должен принести Вам, князь, свое нижайшее извинение за то, что выдавал себя не тем, кем являюсь на самом деле.

Ваша доброта беспредельна, и я отвечу на нее искренностью… Незаконный сын провинциальных актеров, я со студенчества примкнул к анархистам. Но вскоре же стал работать на департамент тайной полиции. Пусть Вас не смутит – я был попросту провокатором, и, благодаря мне, Лопухин арестовывал еще недавно моих товарищей. Такова жизнь!

Ныне же я разоблачен, и партия вынесла мне смертный приговор, отчего я и скрывался. Тут попались и Вы, князь! Признаюсь, мне было очень удобно за Вашей титулованной спиной. Но меня, после Вашего отбытия в Алжир, выследили и здесь – в Марселе. Значит, надо бежать дальше.

Еще раз приношу Вам свою искреннюю благодарность, и прошу не судить меня строго. Подписываюсь кличкой.

Жирный».

Сумбур русской жизни был невыносим. Даже вдали от России!

Витька Штромберг, пропивающий деньги рабочих, Сани Столыпин, жаждущий сенсации на крови, баронесса Мальтиц, которую лупят, словно шлюху, и, наконец… Как назвать его? Жирный?..

Осталось одно – сказал себе со вздохом: «Без працы не бенды кололацы!»

Барин барином, а деньги у него тоже не бешеные. Слава богу, фабрик он не заводил, домов в аренду не сдает, на бирже в «шахер-махер» не играет. Только служит! По-купечески, как это делала покойная maman, князь Мышецкий подвел итог. Осталось у него, как говорят мужики, «тока-тока!» – только-только, чтобы лет пять-шесть прожить безбедно, приплачивая к жалованью и случайным доходам от литературных занятий. Пора остановиться, но не мешает перед отъездом в Россию и показаться последний раз у «Максима».

В попутчики навязался корнет Ванечка Маслов, который второй год спасался от долгов за границей. Он поспешно заверил князя, что у «Максима» слишком много русских, а это ни к чему!

– Еще знакомых, князь, встретим! А лучше ехать в «Мадрид».

– Это где? – спросил Сергей Яковлевич.

– Да за Булонским лесом: отсюда ежели – как в Питере от Николаевского вокзала до Елагина… Ну, едем?

Было темно в старинном парке, когда на бесшумном моторе они подкатили к ресторану, занимавшему древний замок. Вышли лакеи в одеждах пажей, с факелами в руках, проводили гостей (по настоянию Ванечки) в отдельную беседку, убранную цветами. Было ясно, что Ванечка сгорает от стыда перед своими кредиторами, справедливо отыскивая уединения даже здесь, как нашкодивший кот. Но Мышецкого это одиночество не устраивало.

– Нет, нет, – заспорил он, – ведите нас в ресторан…

Ванечка был человеком ненадежным и быстро изменил князю ради одной полуголой мулатки, а Сергей Яковлевич остался в тоскливом одиночестве. Бабником он никогда не был и почти равнодушно, хотя и с интересом, наблюдал за этой роскошной вереницей дам; сияние бриллиантов было почти невыносимо, а меха вспыхивали искрами, как драгоценные камни. Князь был занят своими мыслями: «Что ж, вот вернусь, и снова пересуды… Не лучше ли податься в земскую статистику?»

И совсем неожиданно, разрубая воркующий говор женщин, в эту тихую музыку и шелест одежд, ворвался чей-то сиплый голос:

– Харсон! Хорилки!

Сергей Яковлевич перевел взгляд: Гапон… Собственной персоной, развалясь в кресле, сидел вождь фабрично-заводских рабочих Петербурга и требовал у гарсона «горилки».

Одет расстрига весьма прилично. Костюм у Гапона пошит наверняка у лучшего портного, нежели у него, князя Мышецкого…

Снова подскочил взволнованный Ванечка Маслов-

– Князь! Дай сотенный.

– Ну, на…

Ванечка тут же упорхнул, счастливый.

Глядя на Гапона, князь вспомнил убитого Плеве – как он предрекал? «Нас ждут потрясения и разливы крови…» Вот куражится на глазах у Мышецкого человек, которого надо яростно ненавидеть, как убийцу. И потрясения и разливы крови уже были…

Гапон вдруг жвякнул кулачком по столу:

– Гарсон, эй! Пусть играют «Реве та стогне…»

Француз ни бельмеса не понимал, и Мышецкий перевел ему просьбу мерзавца. В оркестре сыскался одесский еврей скрипач.

– Ну, ты, Мойша, – сказал ему Гапон. – Мою любимую… жги!

Томно закрыв глаза, скрипач заиграл, а Гапон сразу заплакал, бросив руки на стол, и голова его, подстриженная по последней моде, блестела от бриллиантина. Смазал – не пожалел!

Реве та стогне Днипр широкий,

Сердитий ветер завива…

– Князь! – снова подбежал Ванечка. – Не погуби… отдам…

– Ничего не получишь, – сурово отрезал Мышецкий. Вовсю плакал и убивался рядом Гапон.

Додолу верби гне вюоы,

Горами хвию отдийма…

– Растревожил ты меня, шпана одесская! – сказал Гапон, целуя скрипача в лысинку. – Говори, сколько дать тебе? Ну, не бойся – валяй смелее. Я теперь все могу! Мне теперь за слово платят… Знаешь, сколько? На русский счет выходит – по двадцать копеек. Да это и Пушкину так не платили… во!

Ванечка Маслов вернулся к столу князя расстроенный.

– Сорвалось, – сказал. – А такой бабец был!

– Не дури, – ответил Мышецкий. – Ешь, пей, слушай…

Из темноты парка, пронизанной отблеском факелов, вдруг возникла какая-то суета. Лакеи выстроились, как на параде. Кто вошел – не было видно. Но в окружении лакомо глядевших мужчин, закрытая от взоров манишками и лысинами, величаво плыла какая-то женщина. Сергей Яковлевич видел только громадную ее шляпу, взнесенную кверху букетом живых цветов, колыхавшихся над высокой прической.

– Кто это? – спросил Мышецкий. – Ты не знаешь?

– Ивонна Бурже, – завистливо вывихнул шею Ванечка. – Ну и диво… Ай-ай! Ты ее когда-нибудь видел, князь?

– Слышал о ней часто. Но видеть не приходилось.

– А хорошо бы, – затосковал Ванечка, – покушать ее…

– Действительно ли так она красива, как о ней говорят?

– Что ты! Это же чудо-женщина… Ты, – сказал Ванечка, – встань на стул, как и все, встань… Погляди в ее сторону!

– Я не дурак и вставать на стул не буду.

– Ну тогда… дай сотню!

– Не дам.

Стало скучно. Гапон куда-то уволокся. Не дожрал, не допил. Кусками кидаться стал. Конечно, по двадцать копеек за слово – это немало. Мышецкому за его статистические работы по три копейки платили (за книжку стихов сам платил – только бы вышла!). «О Русь!..» – подумал безнадежно и обозлился на Ванечку:

– Что ты пристал ко мне с этой сотенной? Зачем она тебе? Понимаю вот, просил бы ты у меня тысяч десять за поцелуй Ивонны Бурже! А так… мелко, брат, считаешь!

– Где нам, – вздыхал Ванечка. – Будь это сто лет назад, еще до реформы… Э-э-э, да мой дедушка не задумываясь сложил бы к ногам Ивонны Бурже все свои деревни. С заборами в придачу!

– Сейчас тоже складывают, – присмотрелся Мышецкий. – Видишь, как вьется там, словно угорь, наш бакинский Манташев?

– Ему что! – позавидовал Ванечка. – Нефтяную вышку включил, она и брызнет в карман золотишком. Ну, а нам, князь, дворянам-то… Побираться осталось…

Сергей Яковлевич выпил вина. Захмелел.

– В самом деле, – сказал, – это обидно… До чего же мы обнищали… А Манташеву надобно пинка дать!

Еще по графу Подгоричани князь знал эту породу людей, вроде Ванечки Маслова, – с циничной приправой продажности.

– Так и быть, – сказал Мышецкий, доставая деньги, – я тебе дам на твою потливую мулатку. Только не суетись. За это ты…

– Сначала – дай, князь.

– Получи. Но за это отодвинь Манташева в сторону и пробейся к Ивонне Бурже… передашь ей мою карточку!

Ванечка убежал. Охмеленный, князь все-таки здраво подумал:

«Глупости… А, ладно! Не Конкордия же это Ивановна – подержит и отпустит!»

Подошел к нему молодой красивый итальянец, назвался секретарем г-жи Бурже.

– Моя госпожа, – сказал он с приветливым поклоном, – благодарна вам за то, что вы, князь, соизволили напомнить ей о своем пребывании в Париже… («С чего бы это?» – подумал Мышецкий.) И она, – продолжал секретарь, – просит вас навестить ее завтра вечером, не прибегая к условностям света и вашего высокого положения.

«Фрак придется надеть», – подумал Мышецкий.

Из «Фигаро» он узнал, что завтра у Ивонны Бурже – «турецкий день». Известный русский миллионер Манташев обещал нанести визит Ивонне Бурже под видом турецкого паши, что (справедливо отмечала пресса) весьма пойдет к его внешности ортодоксального армянина… «Этот Манташев, черт бы его побрал, – рассудил Мышецкий, – большой нахал!» Что же касается его, князя, то он не станет рядиться под турка после любезного приглашения не следовать условностям света… Итак, поехали!

В старом особняке на набережной Малаккэ проживала ныне Ивонна Бурже – это забавное знамение буржуазного времени, новая легкокрылая знать, пришедшая на смену старой фамильной чести. Два арапа в белых чалмах растворили перед Мышецким двери, и – совсем как в купеческих ресторанах (на Солянке или Плющихе) – громадный русский медведь, скаля на князя зубы, протянул ему поднос в когтявых лапах. Сергей Яковлевич не спеша осмотрелся. Ничего примечательного! Совсем нет стиля, но зато есть пошиб. Не понять только сразу – какой…

Манташев не подвел: явился под видом ужасного паши, нежно вздыхал. И глаза у него были смирные, как у сытой коровы. Прямо над ним висела картина столь неизбежного для большинства семей в Петербурге пейзажиста Клевера – русский лесок, вдали деревенька, почти тверская, ласточки в небесах…

Мышецкий дождался появления секретаря, который тоже изображал восточного человека – в тюрбане, при кривой сабле у бедра. Воткнутые в поставцы, курились повсюду ароматные персидские свечи. Нервно поправляя галстук, Сергей Яковлевич торопливо следовал за секретарем, увлекавшим его в глубину комнат, завешанных коврами и невыносимо душных от сладкого запаха пыли. Безвкусица и пошлость вещей не нарушали, однако, торжественности. Во всем этом шествии за секретарем была даже какая-то приподнятость, словно сама королева призвала любовника на секретную аудиенцию. Только вот… галстук! Поправил его снова.

Все-таки, что ни говори, а этот керосинщик Манташев остался внизу и сидит, как дурак, в красной феске, а его, дворянина, проводят прямо наверх, со всеми почестями. Конечно, этот момент не будет главным в биографии князя Мышецкого, экс-губернатора и экс-камер-юнкера, но… «Все равно – любопытно, – раздумывал он, шагая за секретарем. – Любопытно, хотя и глупо!»

– Госпожа сейчас явится, – сообщил секретарь, приложил на восточный манер, руку к сердцу и – удалился…

Где-то вдали, через затянутое кисеей окно, виднелась крыша Пантеона. «О великие мужи, что вам сказать? Спите себе с миром, и я там буду!..» Чу, шорох, шаги. Скрипнула боковая дверца, узенькая, и бочком вышла божественная Ивонна Бурже…

Женщина была в турецких шальварах, которые шелково струились вдоль ее узких, как у девочки, бедер. Смуглый обнаженный живот Ивонны Бурже с впалым пупком блестел от легкого пота. А крохотные груди были упрятаны в золоченые чашечки. Все – как на старинной персидской миниатюре. Вот только лицом подвела («Таких, – подумал Мышецкий, – на Валдае у нас немало…»).

Да. Лицо Ивонны Бурже было плаксиво и совсем неинтересно. Ничего вызывающего, яркого, характерного! Наоборот – жалость и каприз. А нижняя губа, не в меру пухлая, выдавалась вперед, словно у ребенка, вечно обиженного, Вспомнил Сергей Яковлевич восторженную толпу телохранителей этой «богини» и смутился, невольно оторопев: «Чем тут восхищаться? Валдай…»

Ивонна уселась на подушку, глазами показала гостю, что он может располагаться напротив. Оглядели один другого.

И вдруг на хорошем тверском наречии сказочная Бурже спросила:

– А что, князь, в Премухине не бывал ли? Небось по нонешним временам овсы худые пошли? Да и голодно, чай, живут мужики?

…Мышецкий едва не лишился сознания.

«Господи, дай сил и здоровья нашему государю!..» Так думал (почти молитвенно), расхаживая по тесному номеру отеля «Для воздержанных мужчин», князь Сергей Яковлевич Мышецкий. И эта просьба его, обращенная к всевышнему, была искренна, она исходила от чистого сердца…

Дело объяснялось просто: 18 февраля царь подписал именной рескрипт, в котором высказал желание привлекать «доверием народа облеченных, избранных от населения людей к участию в предварительной разработке и обсуждению законодательных предложений…»

Мышецкий толковал этот порыв царя как благодетельное начало. Недаром же они пили на банкетах, недаром произносили высокие спичи. О благе и прочем! Вот теперь и аукнулось в сердце императора… Но князя насторожило, что в тот же день, подписав рескрипт, Николай II подписал и «Манифест о настроениях и смутах».

Впрочем, Сергей Яковлевич отнес это несоответствие лишь за счет беспорядка в государственном аппарате.

Главное, считал, князь, – рескрипт!

«Что это будет? На что похоже?.. Во что обратится воля монарха?..» И виделось князю нечто вроде буйного новгородского веча, где мужик, наравне с боярином, спорит о своих нуждах. Конечно, кого-нибудь в этом споре и под мост пустят. Но все-таки «стенкой на стенку» не пойдут. Не те времена! Договорятся! Все-таки век двадцатый – век социального прогресса и электричества…

– Карета подана, – доложила ему прислуга. Он быстро оделся и велел везти себя:

– На набережную Малаккэ!