Для своих тридцати трех лет Додо была очаровательна и губительна для многих остолопов. Однако фигура стала заметно полнеть. Додо недавно выписала от Маркуса корсет новых форм и грудодержатели последних фасонов. Крем для лица она употребляла «Метаморфозу» – «бесспорно единственный, – как гласила реклама, – признанный женщинами всего мира». Вообще можно было заметить, что Додо стала больше внимания уделять своей внешности.
Это ей было надо, и спорить с этим не приходилось.
Как и положено передовой женщине, Додо внимательно прочитывала газеты, и постоянное чтение тоже было ей необходимо.
Вот и сегодня она пробежала свежие листы…
– Боже мой, – помертвела прекрасная Додо. – Опять он! Было сказано, что прапорщик граф А. Н. Подгоричани тяжко контужен в голову и представлен к Владимиру с мечами для ношения с бантом; ныне же производится в поручики.
– Минутку… минутку! Но в прошлый раз был контужен тоже в голову? Хм, что же у него от башки осталось?..
Додо хмыкнула, листанула газету дальше. Доводилось до сведения всех начальников, полиции и приставов, что известный виновник погромов, иеромонах Евлогий (в миру Семен Фуфанов), взломав решетку Почаевской лавры, скрылся в неизвестном направлении. При поимке вышепоименованного властям следует учитывать, что Евлогий обладает нечеловеческой силой, рвет грудью цепи…
Додо взялась за маленькие дамские ножницы – аккуратно вырезала эту заметку. Раскрыла большую тетрадь, нечто вроде дневника мыслящей женщины. Шлеп! – вклеила заметку, а ниже приписала:
«Обратить особое внимание. Говорят, наш Мелхисидек поддерживает этого подвижника. Скоро приедет Сережка, и все его ждут, дурачки!..»
Поразмыслив, Додо прошла к телефону.
– Милочка, – сказала телефонистке, – соедините с Монахтиной.
«Зззум-ззум-зум…»
Долго не отвечали.
– Кто просют? – раздался издали голос горничной. – Золотко, а что делает Конкордия Ивановна?
– Чичас подыму… Лежать изволят.
Додо подластилась перед Монахтиной лисичкой:
– Дорогая моя, совсем из головы вон… У вас такой чудный цвет лица. По секрету: каким кремом вы пользуетесь?
– Только эликсиром, каким пользовалась когда-то королева Мария Антуанетта. Но у меня осталось всего полбаночки…
«Жидюга», – решила Додо, но главное, как и положено женщине, она высказала лишь в конце разговора:
– Как здоровье преосвященного? Все-таки годы его…
– Ничего, – скромно ответила Монахтина, почуяв интригу.
– Но ведь его нельзя излишне волновать, а тут эта поразительная новость… Разве не слышали?
– Какая? – клюнула Монахтина.
– Евлогий выломал решетку, и теперь его ищут. Вот я и думаю, а не мог бы его приютить у себя в лавре наш преосвященный?
Закусив губу, Додо выслушала ответ Конкордии Ивановны.
– Но я, Евдокия Яковлевна, в политику, как некоторые другие дамы не мешаюсь. Меня сейчас больше волнует приезд дорогого Сергея Яковлевича! Ваш брат – мой большой друг…
На этом разговор и закончился. В соседнем номере послышались голоса – мужской и женский: у вдовы Супляковой появились вроде новые постояльцы. Около полудня, спустившись в кухмистерскую, Додо познакомилась с новыми соседями по гостинице. Навстречу ей привстал, одетый под «степного барина» (в сапогах и низкополом сюртуке), толстый господин, гладко выбритый, жующий:
– Действительный статский советник Жеребцов и моя супруга, урожденная княжна Кейкуатова!
Додо оценивающе глянула на Жеребцову: «Какая прелесть это дитя!» Матовая белизна лица, ротик чуть розовый, и только углы саблевидных глаз выдавали сильную восточную кровь, не угаснувшую в поколениях. Но взором, опытным-преопытным, Додо распознала в юной женщине что-то темное и мрачно-порочное.
– Вы надолго к нам, господа? – спросила Додо полюбезнее.
– По делам имения. Думали застать князя Мышецкого, но он еще, говорят, в дороге. А до Тургая – хлопотно и накладно.
– Да, – сказала Додо, едва расцепив узкие губы, – мой брат скоро приедет и, даст бог, наведет здесь порядок…
Жена-девочка скосила в сторону мужа красивые глаза.
– Что же ты молчишь, папочка? – спросила она.
– Позвольте, позвольте… – заговорил тот. – Я уже имел честь представиться вашему брату. Какое счастливое совпадение! Ксюша, – сюсюкнул он жене, – ты посмотри, деточка: это сестра князя Мышецкого… Помнишь, я тебе говорил? Вот я, – снова в сторону Додо, – и моя жена, урожденная княжна Кейкуатова… мы…
Додо раскурила папиросу:
– Я уже слышала, сударь, что ваша жена – урожденная княжна Кейкуатова, и у меня хорошая память.
Жеребцов осекся. Чмокая, жевал сочную котлету. В кухмистерскую вошел инженер-путеец – молодой, в ладно пошитом мундире, здоровый, сытый, богатый, вся жизнь ему улыбалась. Стал выбирать у прилавка торт – подороже и попышнее:
– Вот этот бы мне – с розанами и марципаном… Барышне!
Додо снова глянула на Ксюшу Жеребцову: та смотрела на молодого мужчину – тяжело и вожделенно, как смотрели, наверное, на красивых рабов ее узкоглазые предки. Перехватил взгляд жены, взгляд голодной самки, и муж ее, – снова стал сюсюкать:
– Ксюшенька, тебе так нравится этот господин? Хочешь, я представлюсь ему и ты с ним познакомишься?
У Додо чуть-чуть дрогнул уголок рта, и она отвернулась. В этот чудовищный момент она определила точно – так, словно сделала зарубку на дереве: «Этот скот…, немощен». Она встала, прошла через зал. Взяла путейца за плечо, заглянула в глаза:
– Никита, а я ведь здесь. И все слышу…
Инженер, растерявшись, склонился к руке женщины. Додо поправила ему воротник и этим интимным жестом дала Ксюше понять, что красавец инженер ей близок. Но и этого мало для женщины: Додо поцеловала молодца в загорелую шею и вышла, не обернувшись.
На груди у нее висели часики: скоро два, придет Атрыганьев.
«Два пуда мелинита – этого мало», – размышляла она.
Атрыганьев похудел на ноги – от беготни, от хлопот.
Додо из милой очаровательной женщины превратилась для него в смертельного врага. Она отняла у него власть над уренскими «патриотами», сделала из него дурачка, теперь его никто не слушается, хотя он все-таки предводитель дворянства…
– Сударыня, – сказал Борис Николаевич, усаживаясь без приглашения, – пусть это наше свидание станет последним. У вас свое общество, у меня – иное, и мы не сходимся в оценке событий.
– Ну-ну, – усмехнулась Додо, – как-нибудь сойдемся.
Атрыганьев небрежно закинул ногу на ногу, штанина задралась, и стали видны сиреневые штрипки от исподнего платья. «Предводитель… в кальсонах!» – неприязненно подумала Додо и начала разговор в старом еще тоне – дружеском:
– А у тебя появился соперник, новый человек в губернии – Жеребцов… Не знаешь, что он такое и зачем пожаловал?
– Он уже был у меня. У него какие-то нелады с мужиками.
– По поводу?..
– Мужиков, конечно. Я бы не мог так жить!
– С такой красоткой?
– Нет, меня женщины более не волнуют, – намекнул Атрыганьев на свою прежнюю симпатию к Додо. – Я имею в виду другое – отряд черкесов, который охраняет его имение от мужиков… Разве это достойно дворянина? Попросил бы хоть военный постой, все лучше!
Додо, ни слова не сказав, встала и вышла в соседнюю комнату. Там открыла буфет, налила рюмку ликеру, выпила. Вернулась.
– Извини, – сказала. – Женские дела… Тебя не касаются!
Атрыганьев спросил у Додо – подавленно:
– Почему ты решила, что я должен опасаться Жеребцова?
– Просто я прикинула наугад, – ответила Додо. – Ты человек уже сдавший… силами, молодостью, идеями. К тому же – прости и не сердись! – ты реакционен. А сейчас дворянство нуждается в реформаторах… Смотри: хоть одна губерния в России осталась равнодушна к тем событиям, которые происходят? Ни одна… А что делают твои уренские дворяне? Сидят в «Аквариуме», словно окаянные, да мучают невыспавшихся арфисток!
– Но господин Жеребцов – тоже не Сенека! – выпалил Атрыганьев. – Почему вы думаете, мадам, что он может заместить меня в уренских предводителях? С чего бы это? За какие доблести?
– Да просто потому, что Жеребцов – человек свежий. Служил в столице. Знаком с веяниями. Богат и дубоват… Чего еще надо?
Атрыганьев в бешенстве вскочил, долго искал свою соломенную шляпу. Искал и – не находил.
– Где моя шляпа? – вынужден был спросить.
– Мой милый друг, вы как пришли, так сразу же и сели на свою шляпу… Оглянитесь!
Предводитель горестно, выпрямлял измятые поля.
– Поздравляю, – сказала ему Додо.
– С чем, сударыня? – вспыхнул предводитель.
– Поздравляю вас, что, когда вы сидели, ваша голова не находилась в шляпе… Согласитесь: это было бы ужасно!
– Я ухожу! – крикнул Атрыганьев.
– Стоп… стоп… – придержала его Додо. – Пора, мой друг, рассчитаться перед уходом. Когда вы сдадите мне кассу общества уренских патриотов?
– Я… – сказал предводитель и больше ничего сказать не мог.
– Дальше! – велела Додо.
– Всему есть предел. А я…
– Смелее!
– Я… ухожу, – Атрыганьев вежливо поклонился.
– Идите… – Додо зевнула.
Когда над Уренском стемнело, дом предводителя окружили «патриоты». Бревном, как тараном, вышибали ворота. Тяжко ухали булыги через забор, летели стекла.
– Верни деньгу! – орали патриоты. – Деньгу верни нам… Атрыганьев, плача, звонил среди ночи Дремлюге:
– Капитан, Антон Петрович… Эта дикая женщина, эта… Караул, меня, кажется, поджигают!
– Что-то я вас не пойму, Борис Николаевич, – отвечал Дремлюга спросонья. – Сами же вы породили это общество. А теперь дитятко родителя лупит?.. В любом случае звоните Бруно Ивановичу: бандиты по его части. А мое дело – чистая политика!..
Рано утречком Атрыганьев тишком выбрался из города и запропал в своем родовом имении Заклинье. Но громилы Додо и там не оставили его в покое. Мясник Ферапонт Извеков (человек ужасных наклонностей) ходил вокруг заборов, покрикивая:
– Погоди, шибздик! Я не погляжу, что ты камергер… Мы тебя на манер китайцев обработаем. Башку тебе выбрюем, да по капельке будем капать… Где хошь возьми, а кассу отдай!
Не вылезая из Заклинъя, предводитель стал отчаянно распродавать акции русско-бельгийской фирмы стекольных заводов. Тут спохватилась и милейшая Конкордия Ивановна.
– Ёська, – стала она трясти Паскаля, – скупай быстрее… Чего ты хлопаешь? Дело прибыльное.
Осип Донатович еще ломался:
– Зеркальное производство. Технология… все такое.
– Скупай, дурак! Золотое дно: после революции всем стекла вставлять будет надо… Вот тогда и хватятся!
Паскаль стал жадно хватать акции, и это не ускользнуло от зоркого взгляда Додо: в один из дней она снова раскрыла толстую тетрадь – дневник мыслящей женщины:
«Атрыганьев посрамлен, в предводители надо поднять своего. Об Евлогии пока ничего не слышно. Надобно следить за Мелхисидеком. И – за Паскалем, чтобы акции остались у нас и не вышли из Уренска».
– Петя, – сказала Додо, – не пора ли вам оставить картинки и стать мужчиной, чтобы раз и навсегда ответить женщине, измученной вами: дадите вы ей свободу или нет?
Петя исподлобья смотрел на жену, скользил по ней взглядом – поверх громадных фолиантов с гравюрами.
– Вы же свободны и так, сударыня, – ответил злобно. – Это я должен просить, чтобы вы оставили меня в покое. Что еще надобно? Я потерял с вами все: мельницу, дело моего отца, заехал вслед за вами в эту трущобу, вижу теперь всю вашу развращенность, сударыня, и… Еще вам свободы? Возьмите!
– Развод будет? – спросила Додо.
– На какие шиши? – отвечал Петя, уже выходя из себя. – Вы, князья Мышецкие, обобрали меня до нитки, я вынужден отказать себе даже в покупке новых гравюр, и только плачу над каталогами… Я плачу горькими слезами над каталогами!
– Все это глупости, Петя, – вздохнула Додо. – Ребенок ты…
– Нет! – крикнул Петя, наступая. – Это не глупости. А я нищ и обобран вами… Чего еще вы от меня хотите?
Додо удивилась: Петя всегда был такой покорный.
– Пьян ты, что ли? И врешь… У тебя есть еще деньга, я знаю!
– Да, – сказал Петя, – есть. Но я их вам не отдам. Я слаб и к труду не приспособлен. Дайте же мне умереть спокойно. Умру – получите сполна. Но сейчас, живого, не мучайте… Боже!
Попов заплакал. Додо открыла папиросницу.
– Спичку! – потребовала она.
– Возьми сама… я не лакей, – огрызнулся Петя, плача. – Довольно я уже целовал тебе ноги, носил на руках… На! – И он швырнул в лицо жене коробку со спичками. – На! Мерзавка!
Додо встала, и лицо ее пошло пятнами.
– Ты, грязный мукомол… мельник! Ты – мельник…
– Не смей! – взвизгнул Петя. – Ты сама хамка, шлюха!
И, неумело дернувшись, вклеил ей пощечину.
Додо похорошела, как от вина, заговорила с облегчением:
– Наконец-то… Вот и все: судьба уже развела нас. Прощай!
В эту черную пятницу Петя испытал свою судьбу. Маленькую.
В этот день, как и всегда по пятницам, дом учителя гимназии Авдия Марковича Бобра был открыт для гостей. Инженеры, сидящие без денег, гарнизонные поручики, тоскующие в казармах по уюту, учителя гимназии и прочие господа так и говорили:
– Пятница? Ну, стало быть, едем к Бобрам…
Авдий Маркович преподавал латынь и каллиграфию, имел на груди значок беспорочной службы, считался опасным радикалом. Особый вес в глазах уренского общества придавало ему то обстоятельство, что однажды он написал письмо Льву Толстому, а Лев Толстой ему ничего не ответил.
– Опасный человек, – говорили жандармы, – с безбожником Толстым контактирует. А – зачем? Чего ему так не живется?
Впрочем, Авдий Маркович был далек от великопостного учения вегетарианства: скорее он был учеником великого Рабле и обожал гуся в яблоках, карася в сметане, а поросенка под хреном. Солидное положение создало Бобру то благополучие, когда…
– …нам до двадцатого числа хватает! – говорил Бобр. – Вот уже десять лет, как мы с Машей не берем в долг. Это, конечно, удивительно! А в молодости… о-о-о!
И закатывал глаза в поднебесье, показывая, как было тогда плохо. А теперь – хорошо: квартира полная чаша, удобная мебель, выкупают последние тома энциклопедии «Брокгауза и Ефрона», на стенах висят портреты учителей жизни – Белинского и Герцена.
– Салус попули супрема леке эсто, – любил говорить Бобр, быстренько переводя на русский: – В общем, господа, это звучит так: «Благо народа да будет высшим законом!»
Пришел в пятницу и Петя Попов – затюканный, жалкий.
– Петр Тарасович, что с вами? – встретил его Бобр.
– Я… негодяй, – всхлипнул Петя. – Какое я имел право поднять руку на женщину, мне совсем не чужую?
– О чем вы?
– Ах, славный Авдий Маркович, вы мужчина, вы не так можете понять… Вот если бы Мария ваша Игнатьевна!
– Успокойтесь, Петр Тарасович: моя супруга уже выехала из Петербурга. Ради бога, не волнуйтесь: мы ведь ждем от вас обещанной лекции…
Петя закончил словами:
– Ничтожно мало, дамы и господа, сумел мой скудный язык выразить о величии древнего искусства. Думаю, что если мне удалось передать вам хоть сотую долю того восторга, какой я испытываю постоянно перед ликом шедевров, то моя лекция все же удалась… И прошу: не судите же меня строго, я не говорун!
Бережно сложил оттиски, завязал тесемки на фолианте. Как у Гобсека над золотом, тряслись его пухлые пальцы над благородными листами. Слушатели похлопали, Бобр зазвонил в колокольчик.
– Думается, – сказал, – и хочется верить, что, отблагодарив Петра Тарасовича за доставленное нам удовольствие, мы, как люди передовых воззрений, заострим преподанный здесь материал и обратим его к жестокой русской действительности… Как будет жаль, если все это великолепие, понятное только одним нам, дворянам и разумным… Господа, господа! – залился колокольчик в руке Бобра. – Удержите господина Смирнова, который пытается проникнуть в буфетную!
Толстого директора депо, обжору Ивана Ивановича Смирнова, с хохотом задержали, прося, чтобы высказался.
– А что сказать? Сразу видать, что господин Попов кучу денег на это угробил. Правы и вы, Авдий Маркович: только мы, дворяне, оценить можем. А вот как подпалят Россию с одного конца… Что еще сказать?
– Не дадим подпалить, – вдруг послышался голос. Бобр повернулся в сторону деповского машиниста:
– Ваше мнение, господин Хоржевский, будет особенно приятно для нас, как слово представителя русского пролетариата…
– Не дадим подпалить, – упрямо повторил Казимир, вставая. – Разве же у нас, рабочих, подымется рука на этакую красоту?
И сел. Петя бегающими глазками прощупывал людей. Его не волновала судьба лекции (бог с ней, он не оратор), но вот судьба гравюр… И мигал Петя от волнения чаще обычного, тряслись его толстые, никогда не работавшие руки. А на смену Казимиру встал прапорщик Женя Беллаш – молодой, языкастый.
– Жаль, – начал офицер, – что мой оппонент, господин Смирнов, все-таки улизнул в буфетную. Однако я отвечу и в его отсутствие… Столкнулись два противных мнения, – продолжал Беллаш. – И оба мнения исходили от моих уважаемых коллег по службе – от директора уренского депо и от машиниста уренского депо. Один из них – представитель утилитарного подхода к искусству. Другой, господин Хоржевский, – поклонник начала духовного… Но прежде я хотел бы слышать мнение нашего уважаемого лектора, господина Попова: как он сам относится к своим шедеврам?
– Как? – спросил Петя. – А… никак. Вот – красота, я пью ее, трепещу, благоговею. И… чего же еще надобно?
– Вы эстет, Петр Тарасович, – сказал ему Беллаш. – Но я претензий к вам не имею.
– Ради бога, – ответил Петя, – и не надо. Зачем вам это?
– Теперь я, – продолжил Беллаш, – позволю себе вернуться к началу духовному, к началу моего старшего коллеги…
– Смирнова? – спросила акушерка Корево. – Так он в буфетной!
– Нет, Галина Федоровна, старшим я назвал господина Хоржевского… А дело в том, господа, что нет культуры мужицкой, как нет и дворянской.
– Прошу прощения, Женя, – заметил Бобр, – наша любовь к народу не может быть подвергнута сомнениям. Мы все любим наш многострадальный русский народ, но… Все-таки о народе лучше говорить так: мы тебя любим, но доверять святая святых – наше искусство – не можем. К тому же мы современники именно дворянской культуры, содеянной столбовыми!
– Да, – в унисон подхватил Беллаш, – мы все знаем, что Толстой – граф, а Чайковский – дворянин. Но искусство-то их – общенародно! Так? Конечно, так…
Петя Попов вздохнул, отвернулся и стал смотреть в окно: подобные разговоры его не касались. «Да и к чему говорить? Надо трепетать. Надо благоговеть…»
– А вы, дорогой Женя, – напористо продолжал Бобр, – выходит, предлагаете нам классовое деление искусства?
И прапорщик рассмеялся:
– Что делать, коли так получается, Авдий Маркович?!
А вокруг шелестели платья дам, щелкали костные веера, слышалось:
– Ну, разве можно так рассуждать о святом искусстве?..
Гости потянулись к столу, где в торжественном сообществе блюд и бокалов уже восседал директор депо Смирнов – величественный, как бог Саваоф.
– А буженинка-то – хороша, язва! – И посмотрел, как напротив него присаживается Казимир. – С хреном надо ее, – буркнул…
Петя же пристроился в уголку тихим мышонком, клевал рюмочку за рюмочкой. Под локтем его лежал фолиант – не расставался. За этот последний год, что прожит в Уренске, бедный коллекционер почти уже спился – тихо и неслышно, без буянства. Никто бы не подумал про него такое! Только вот иногда, как сегодня, приоткрывалась его душа – навстречу людям, желавшим испить из того источника красоты, у которого он поселился навеки, – и трепещет теперь, благоговеет (между прочим, верно спиваясь)…
Одна из дам попыталась втянуть его в общий разговор.
– А вот Сергей Юльевич Витте… – начала она.
– Бог с ним, – ответил Петя. – Кому Витте, кому Дюрер!
И дама, обиженная, повернулась ко всему столу:
– А вот Сергей Юльевич, господа, все-таки уплывает в Америку – вести переговоры с японцами…
– Да, да, ужасно, – забеспокоился Бобр. – Такой срам! Неужто его величество, государь наш император, согласен на контрибуцию?
– Витте я хорошо знаю, – произнес Смирнов, перетягивая к себе на тарелку сочные золотистые ломти ветчины. – Витте за Одессой, вроде вас, господин Беллаш, шпалы укладывал. Потом на дистанции долго прозябал. Но вот – повезло человеку: сумел предсказать катастрофу царского поезда в Борках, и… Сами видите! А ну-ка, Авдий Маркович, вот кулебяки-то я еще не пробовал…
Пятница в доме Бобров подходила к концу, гости прощались. Прапорщик Беллаш настойчиво желал проводить акушерку Корево. А машинист Хоржевский только было шагнул в темноту улицы, как истошный вопль Попова остановил его:
– Господин Хоржевский… куда же вы? А меня бросили!
Его нагнал пьяноватый Петя Попов, вцепился в рукав:
– Ради бога, только вы… не оставляйте.
– Что вы, Петр Тарасович? – оторопел Казимир.
– Если бы один шел – ладно, а то ведь… вот: сокровище! Похитить могут. Напасть! А вы, я знаю, не дадите меня в обиду.
Казимир понял – и оценил это доверие. Доверие человека, который вручает не себя, а свою коллекцию – плод многолетних трудов.
– Не бойтесь, – сказал Казимир. – Я драться умею. Смелее!
Петю шатало. В темноте переулков, прыгая через канавы, пробирались они на глухую окраину Петуховки, где едва-едва белели в потемках мещанские мазанки.
– Вот здесь, – сказал наконец Петя. – Здесь и живу. – В темноте он совал машинисту свою пухлую ручку. – А я вас сразу приметил. И вам поверил… только вам… Спасибо!
Скрипнула за Петей калитка. Вот и ночь на Уренском: черная, гиблая, звездная…
Казимир вернулся домой, Глаша еще не спала.
Звонко брякался под ладонями рукомойник.
– Ты когда из больницы? – ревниво спросил Казимир.
– Рано сегодня. День выпал спокойный.
– А что новенького?
– Ты не сердись на меня, Казя, – ответила жена. – Мне он не нужен… Но вот – странно: глаза у него опять стали синими! Как понимать – не знаю…
…Из Ениколопова медленно выходил мелинит.