– Ну, Сергей Яковлевич, спроворим двухспальную?

– Это что такое?

– А так: по две рюмки сразу, – пояснил Огурцов.

– Лейте, – разрешил Мышецкий, – я как раз собираюсь в такое место, где трезвому человеку лучше не показываться.

Выпили по две рюмки дешевого коньяку «Яффа». Покривились.

– Лошадей! Будут меня спрашивать – я в тюрьме.

Огурцов быстренько спроворил для себя и третью:

– Да уж спрашивают!

– Кто?

– Жеребцовские мужики. Плачутся.

– Потом. Сейчас не до них…

Еще издали заметил князь смотрителя капитана Шестакова: рот в улыбке – от уха до уха, ярко сияет начищенная медаль «За сидение на Шипке». Сергей Яковлевич выпрыгнул из коляски напротив острожных ворот.

– Господи, радость-то какая! – сказал ему Шестаков. – Вот и вы, князь, вернулись – хорошо. Да и времена нынеча к лучшему!

– Охотно верю, капитан. Времена изменились. А у вас?

– Посмотрите на забор, князь… Сколько лет одни гнилушки торчали! Собака ногу задерет – и валится. А теперь лично написал господину Трепову, и вот-те – любуйтесь: хоть из пушки бей!

Глядя на новенький частокол, князь невольно вспомнил свой разговор с Дурново, как он настоятельно советовал ему идти по тюремному ведомству, да и Сани Столыпин прицел имел выгодный – на тюремные темы! Сергей Яковлевич велел смотрителю провести его исключительно по камерам «политиков»…

– А прокурор часто бывает? – спросил Мышецкий.

– Ныне политикам – мое почтение. Не только здешний или казанский, но и московский прокурор наведывается… Пасюк! – позвал Шестаков унтера. – Тащи ключи от тринадцатого до двадцать восьмого номера… Да книгу! Книгу мою прихвати!

Исполнительный Пасюк принес ключи и книгу арестантов.

– Пойдемте, ваше сиятельство, – кашлянул Шестаков, сняв фуражку и крестя себя, словно вступали в храм…

Плюнул капитан на пальцы и листанул свои «святцы»:

– Камера шашнадцать: Волокитин… эсер – не дай бог!

Навстречу князю поднялся стройный молодой человек.

– О! – шаркнул он любезно. – Кого вижу? Значок кандидата правоведения… В таком случае позвольте мне выразить протест противу того ярлыка, который мне навешивают неграмотные судьи. Я уже давно не эсер, а – эксист-синдикалист!

– Пьяница вы, сударь, а не… это самое, – вставил капитан.

– Какой срок? – спросил Мышецкий у смотрителя.

– Всего-то четыре годочка… Пролетят незаметно, ерунда!

– Ну вот, – рассудил Мышецкий. – Четыре как эсеру. А как эксист-синдикалисту вам дадут еще больше. Ибо, верьте мне, все новое в практике вызывает большую реакцию властей…

Следующая камера.

– Лейзер Фейгин, пятерку получил, – прочитал Шестаков; перед князем стоял щуплый юноша еврейчик, и Сергей Яковлевич спросил его – за что столь суровая кара?

– Видите ли, – быстро заговорил арестант, – я сионист-социалист и стою на платформе полного возрождения великой еврейской нации! Довольно блуждать в изгнании, вызывая презрение у одних или обидную жалость у других. Пусть гении великого еврейства – все эти Спинозы, Рубинштейны, Гейне, Мендельсоны, Левитаны и Антокольские расцветают у себя дома, на своей земле, а не на чужбине. И вот тогда великое еврейство заговорит на весь мир…

Мышецкий резко пресек речь сиониста:

– Господин Фейгин, за Мендельсона я не ручаюсь. Но ни Левитана, ни Антокольского я вам никогда не отдам. Они принадлежат русскому народу. Да вряд ли и они согласятся, послушав вас, порвать с Россией, которая и определила их творчество… Закройте!

Лязгнул один замок, заскрежетал другой.

– Степан Гулькин… подследственный… антимилитарист. Держась за спину, поднялся с тюфяка робкий и тихий дедушка. Седой – как лунь. И приставил к уху ладошку, такую корявую и широкую, как лопата. Исконный русский хлебороб!

– А вшей нетути, – сказал князю он ясно. – Ишо вчера приходили. Искали. Вот клопики – те да, иной час мелькают…

– Дедушка, – спросил его князь Мышецкий, – за что вы, дорогой мой, сидите здесь? Скажите честно: что вы сделали?

Старик крестьянин горестно затряс белою бородой:

– Кабы знать мне, сынок, за што сиживаю? А то ведь нихто и не скажет по-людски. Какое-то слово мне приписывают. А я, вот крест святой, таких слов николи и не говаривал…

– Подстрекал своих односельчан, – подсказал из-за спины князя Шестаков, – чтобы отказались идти на военную службу…

– Верно, – подхватил дедушка. – Про то самое баял на сходках. Потому как Пония там якая-то завелась. А што она нам, Пония-то эта самая? Нешто и без Понии не проживем?

– Все понятно, – сказал Мышецкий. – Закройте!

Еще одна камера.

– Федор Зайцев… семь лет… Встать! Губернатор идет!

– Ничего, сидите, – сказал Мышецкий, ступая через порог. – Что вам поставлено в вину, сударь?

– Забастовки, – ответил Зайцев сумрачно.

– И – все?

– Ну, и… боевые дружины. Тоже!

Князь немного потоптался – спросил, ради вежливости:

– Не желаете ли что-либо выразить?

– Нет, – сказал Зайцев, улыбнувшись. – Да и какие могут быть претензии, господин губернатор? Я ведь знал, на что иду… Ну, поймали. Ну, посадили. Так что?

Хлопнула дверь, провернулся со скрипом ключ.

– А здесь кто? – спросил Мышецкий.

– Гляньте… резерв, – пояснил Шестаков.

Сергей Яковлевич задумчиво шагнул в пустую камеру, оглядел серые тусклые стены. Гвоздем, ногтем, осколком стек-па вырезали «политики» печальные надписи: «Иду на кару. Головей»; «Своякин провокатор. Передай по этапу»; «Про-душегубам!» В глазах было пестро от этих надписей, то вызывающих, то жалобных, и вдруг резануло знакомое имя: «Кобзев-Криштофович, умер…»

– Закрасьте стены, – велел Мышецкий, выходя прочь из этой клетки. – И откройте, капитан, снова камеру двадцать первую!

Открыли. Снова встал перед ним седой крестьянин, никогда не произносивший этого слова «антимилитаризм», но всем своим природным нутром почуявший беду на полях далекой Маньчжурии.

– Выходите, дедушка, – сказал ему Мышецкий.

– Чось? – спросил тот, делая ладошку к уху.

– Вы свободны, отец мой…

– Как можно? Князь! – брякнул ключами смотритель острога.

– На мою ответственность, – возразил ему Мышецкий.

– Но господин уренский прокурор…

– Пешка! – выпалил князь, сразу раздражаясь. – Не беспокойтесь: я улажу с ним лично этот глупый вопрос, как правильно понимать настроения антивоенные… Выдайте деду его тряпки!

Мышецкий и сам понимал, что поступает в данном случае противу закона. Но… что делать? Не сидеть же деду – просто вот так, целых два года, из-за глупости правительства! Совсем неожиданно Мышецкий рассмеялся, и Шестаков посмотрел на него с удивлением:

– О чем вы, ваше сиятельство?

– Да так… Соответственно вспомнилось, мне одно изречение относительно законности. Боюсь, что вы капитан, не поймете!

– Отчего же? Мы – поймем…

– Законность, – ответил Сергей Яковлевич, – никогда не проникала в Россию, но оставалась по отношению к ней в положении касательной линии. Зато к России, капитан, проведено множество научных тангенсов. Перпендикулярно же в нее проникала только одна безалаберность… Вы поняли?

Шестаков почесал за ухом, натянул на лоб фураньку.

– Это как же на Степана Гулькина перенести?

– Выпустите деда. Вот и все…

Старый крестьянин не благодарил, не плакал. Только улыбался солнышку, задирая кверху белую бороду. Сергей Яковлевич застыдился и сунул ему в руку пять рублей. «На дорогу», – бормотнул.

Дед по-мужицки бережно расправил мятую лазоревую бумажку.

– Откупное, што ль? – спросил он внятно. – Ну, и ладно! За грехи ваши да за страдания мои… Так и быть – возьму!

Проехав по Уренску, князь вернулся в присутствие.

– Как-то странно, – сказал Мышецкий, расхаживая по кабинету. – Все говорят, что меня ждали, ждали… Вот я и прибыл, а что-то незаметно особой радости по случаю моего прибытия!

– Погодите, князь, – посулил Огурцов. – Еще навалятся…

– Ну-ну, посмотрим. – Раскрыл блокнот, записал: «Прокурор, разговор о милитаризме». – Какие еще дела? – спросил.

– Мужики, говорю, ждут. Жеребцовские.

– А-а, – вспомнил Мышецкий. – Мне лень к ним спускаться, пусть они сами поднимутся ко мне…

По тому достоинству, с каким предстали перед ним мужики, Сергей Яковлевич верно определил, что крестьянская сходка выбрала самых толковых ходоков, самых разумных и степенных. Князь вышел из-за стола, возвышаясь посреди кабинета. Не спеша кивнул.

– Итак, чем могу быть полезен, любезнейшие сограждане?..

Выяснилось, что село Большие Малинки, где стояла усадьба господ Жеребцовых, земельно богато – леса, пахота и покосы, все есть. Но все это лежит под спудом: Жеребцовы довольствуются лишь доходами, которые им представляет с имения жулик управляющий, а мужикам – ни пяди! Ни пяди им – хоть пропади…

– Слыхано ль дело? – говорили Мышецкому ходоки. – У нас скотинка под весну так худа, что в стойлах подвязываем, как бы не пала. А он косить не дает на пожинках, и трава, сударь, так и мокнет без толку. Лесок барин себе на дрова рубит, а нам избенку подправить нечем: черкесы эти засекут, коли щепки на дворе увидят… Эх, – заговорили мужики все разом, – кабы это именьишко да – к рукам! Не обобраться бы доходу с ево! Мы бы сами, сударь, платили ему боле, нешто он ныне имеет. А то ведь совсем в нищету вогнал… Раньше куды-ы как легше было житье!

Настроения мужиков были самые мирные – они, как дипломаты, только изложили перед князем желания своего мира. Вывод оставался за ним, за Мышецким, и откладывать с ним было опасно.

– Я глубоко сочувствую вам, – сказал князь. – Насколько я понял ваши желания, вы хотите, чтобы господин Жеребцов не держал землю впусте, а отдавал бы вашему миру на правах долгосрочной аренды… Так я вас понял?

– Так, так, сударь, – загалдели мужики, радуясь.

Все было ясно. Мышецкий попросил делегацию подождать внизу, а сам вызвал к себе полицмейстера, и Чиколини охотно подтвердил рассказ мужиков, вкрадчиво добавив:

– Жеребцов этот, князь, слух такой распустил по губернии, будто вы его большой друг-приятель. И жену его знаете…

– Урожденную княжну Кейкуатову? – засмеялся Мышецкий.

– Во, во!

– Так он врет, ничтоже сумняшеся. Одна встреча в Яхт-клубе еще не повод для хлеба-соли. Аграрные же беспорядки в губернии надобно пресекать в корне! Пока мужики еще только просят. Будет хуже, если «петуха» подкинут… А что думает Атрыганьев? Это его статья – вникать и убеждать дворянство.

– Пропащий человек, – ответил Чиколини. – Его ваша сестрица изволили в Заклинье, как собачонку в будку, загнать. Теперь его оттуда и на бабца не выловишь!

Мышецкий задумчиво повертел на пальце ключик от своего стола.

– Знаете, – заявил, – а ведь я решительно выступлю на стороне мужиков. Да… Попробуем сломать хребет этому Жеребцову, дабы он не раздражал мужиков. А чтобы все выглядело приличным образом, я сам съезжу в Большие Малинки, как бы ревизуя уезды. Да и вас с собой прихвачу… не возражаете, Бруно Иванович?

– Нет, не возражаю. Отчего бы не прокатиться?

– А сейчас, Бруно Иванович, спуститесь к мужикам. Не говорите им, что я буду стоять на их стороне. Не надо! Скажите просто: мол, губернатор обещал во всем срочно разобраться…

Из окна своего видел Мышецкий, как по пыльной улице, ярко освещенные заходящим солнцем, маша руками и гуторя, удалялись сельские ходоки. «И пошли они, солнцем палимы…» – вспомнилось нечаянно князю.

– Огурцов! – позвал он. – Двухспальную, может?

– Точно так: одной – мало, три – стыдно.

Сергей Яковлевич повертел в пальцах рюмку с рыжим коньяком.

– Удивительно! – сказал. – Оказывается, нет в России решенных вопросов. Жизнь сложнее, Огурцов, кажется из губернаторского окна, нежели из окон министерства… Да что там! Выпьем…

И тут же наполнили по второй. Мышецкий рассуждал:

– Какой-то микроб пьянства заложен, Огурцов, в этой Уренской губернии со дня сотворения ее при Петре Первом… Ну что ж. Если мы и сопьемся, так сопьемся, никому не делая зла, но стараясь следовать неуклонно только к благу. И да простит нас бог!

Выпил и еще раз выглянул на улицу: мужики уже прошли.

– Не надо третьей, – сказал. – Это же стыдно…