– Петя, – сказал Мышецкий, – я устал и не смогу уже заниматься делами с таким рвением, как раньше. На самоходов – плюну: пусть расползаются себе, как клопы. Одно только тревожит меня – детишки как? Эту проклятую мегеру из дома сирот изгнал я. Укатила, мерзавка… А – дети?
Шурин сидел перед князем – сугорбый, отчаявшийся.
– Сергей Яковлевич, а ведь я… пью, – тихо признался.
Князь поставил на стол пустую рюмку:
– Догадываюсь, Петя, что делать?.. Вот был у меня Кобзев, Иван Степанович, говорили мы с ним о пьянстве. Предрек он и мне стезю печальную – пьянственную… Очевидно, мы, русские люди, так устроены, что, страдая, обязаны пить! Пейте и вы, Петя, коли хочется… Этим на Руси никого не удивишь.
Попов поднял на князя бесцветные глазенки:
– А дальше-то как? Мается вся Россия… что будет?
Мышецкий прошелся перед ним, крепко ставя каблуки туфель:
– Мы на пороге великих событий, и каждый россиянин должен способствовать отечеству по мере сил. Вот я и предлагаю, Петя: возьми на себя детишек в приюте. Вроде опекуна… а?
– Да ведь опекунство всегда деньгу тянет, а я ныне не богат, Сергей Яковлевич.
– Перестань! Не деньги твои нужны, а доброта и сердечность. Детишки там замордованы. Ужасно!.. Улыбнись им, просто поговори, как с детьми. Чтобы оттаяли. Я знаю – ты сможешь. Да и воровать не станешь, сам еще приплатишь.
– Воровать – нет. Одна мне честь осталась: не воровать…
Сергей Яковлевич окинул взглядом стеллажи фолиантов.
– Вот! – сказал восхищенно. – Позавидовать можно. Хоть сейчас помри, все едино – ты уже свое отработал для человечества! После тебя, Петя, что-то останется… А вот после нас… эх! А что Додо? – спросил вдруг. – Могла бы и показаться брату…
Додо вскоре показалась – как ни в чем не бывало.
– Сережка, – спросила она, – ты не боишься забастовок?
– Нет, Додо, не боюсь. Ныне забастовками руководит из Москвы центр – Союз союзов, а люди там вполне разумные, вполне здраво рассуждающие и стекол бить понапрасну не станут.
– А – депо? – спросила Додо.
– Депо тоже должно подчиниться Союзу союзов, и вообще, Додушка, если мне кого и бояться, так – прости! – только тебя…
Сестра с блуждающей улыбкой заговорила совсем о другом:
– К тебе заходил генеалог Билибин? И как он тебе показался?
Мышецкий в ответ тоже сказал сестре совсем о другом:
– Думаю, моя милая, будет лучше для нас обоих, если кто-либо, ты или я, покинет Уренскую губернию. Я сделать этого не могу, связанный службой. А ты сделай вывод…
Стремительно вскочив, она обняла его за шею и, разворошив волосы на макушке, поцеловала брата в самое темечко.
– Боже, – заметила вдруг, – Сережка, да ты – лысеешь…
– И немудрено, – тихо ответил Сергей Яковлевич. – Я один, как скала, должен противостоять различным течениям. А моя сестра… моя сестра!.. – Стало обидно, хоть плачь. – Скажи, на кого я могу положиться?
И получил категорический ответ:
– Конечно же – на меня!
– Скорее, – ответил он, – на Дремлюгу: этот «гамзей иваныч» хоть защитит меня от твоих ура-патриотов… Где Атрыганьев?
– Атрыганьев плох. Самый богатый сейчас… не догадаешься!
– Паскаль, – сказал Мышецкий, и Додо поразилась:
– Слушай, Сережка, как ты быстро догадался?
– Но это же так просто: нечисть всегда богатеет исподтишка и вдруг сразу набирает силу. Но пусть этот негодяй не рассчитывает! Ему нужны каторжные колодки, а не кресло предводителя…
– Есть еще Жеребцов! – намекнула Додо.
Сергей Яковлевич сразу разгадал эту хаотичную расстановку сил в Уренской губернии: Паскаль – деньги, Жеребцов – знамя старых идеалов крепостничества. Влияния на дела губернии (через подставных лиц) – вот чего добивается сейчас его сестрица. И с улыбкой разумного превосходства он посмотрел на свою сестру:
– Милая, кого ты предлагаешь? Себя в предводители? Или, может, Ксюшу Жеребцову, урожденную княжну Кейкуатову?
Додо поняла, что ее раскусили, и весело рассмеялась:
– Сережка, ты… очаровательный! Как я тебя люблю… Однако простились они суховато – будто чужие. Да и что связывало их теперь? Лишь старые устои сословия, да еще вот память детства – светлая, пахнущая травами… где-то и сейчас догнивает на Валдайщине их старинный дом…
Уже стоя на пороге, Додо осторожно спросила:
– Мы шутим. Нехорошо… А что с Алисой, Сергей?
– Статья сто шестая Свода гражданских законоположений, пункт статьи шесть-семь… там все сказано!
– А – точнее?
– Точнее? – улыбнулся Сергей Яковлевич. – Можно и точнее, но это пошло… Я в дистракции и дизеспере, амантэ моя сделала мне инфидэлитэ, а я ку сюр, против риваля своего, буду реванжироваться… Читай, Додо, сенсации госпожи Курдюковой, и больше ни о чем старайся не думать! Тогда можешь оставаться в Уренске…
Потом князь признался своему верному «драбанту»:
– Все как будто на месте, Огурцов, но чего-то мне не хватает. Честно говоря, я, как парламентарный король, нуждаюсь в противоположном мнении. Без этого мне трудно быть демократичным!..
Дремлюга сказал полицмейстеру вполне вразумительно:
– Плюнь в глаза тому, кто укажет тебе день амнистии!
– Однако ждут… – Чиколини долго скоблил сапогами под столом. – Не я же сам придумал! Вот и профсоюзы эти… Сколько я просил на чахотку свою у начальства – нет, не дали. А профсоюзники, может, и насобирали бы мне на курорт? А?
Дремлюга сложил перед ним добротный кукиш:
– Извини меня, Бруно Иваныч, хороший ты человек, но все же понюхай… А на чахотку твою лучше на базаре стибрить! – И вдруг расстегнул мундир, показывая круглую звездочку пулевого шрама над левым соском: – Видишь? Был я чахоточным тоже… верь! В последнем градусе шатался. А в меня один дурак анархист (в Херсоне это было) прямо в упор долбанул. Пуля-дура возьми да и захлопни каверну. И я – расцвел! С тех пор живу здоровея, врачи обо мне статью написали, а того дурака повесили… Судьба, Бруно Иванович! Не печалуйся…
Помолчали.
– Оно, конешно… судьба, – сокрушенно кивнул Чиколини. – Да как выстрелить? Одному каверну закроет, а другой потом крышкой накроется… Эх, не пойму что-то я, Антон Петрович!
Дремлюга, массивный и тяжелый, лениво качался на стуле.
– Я тоже, – сказал, – чего-то не понимаю. Между нами говоря (только между нами), его величество, государь император, видать, напуганы пребывают. Оттого и на послабления замашку сделали. Как бы не того… не шибко! Подождать и нам вроде бы надо.
– А что князь? – спросил Чиколини. – Как он?
– Мельком виделись. Разговора не было. А – пора! Как бы нам не вляпаться… Знаешь, дачники? Выедут на дачу. Ах, цветочки, ах, птички, ах, эта природа… И туфлею в коровий блин – рраз!
– Это как понимать? – туго соображал Чиколини.
– А так и понимай, Бруно Иваныч: мы же не дачники с тобой, вроде князя Мышецкого… Слава богу, собаку на этом деле съели. Ну, ладно, – поднялся Дремлюга из-за стола, – заболтался я с тобой, дружище, по делам надобно…
На улицах – пыльно, жарко; возле заборов, в спасительном тенечке, квохчут разморенные куры. Трубы депо выбросили клубы заводской гари, и теперь – темно и дымно – плывет это облако над Уренском, черня листву садов. Дремлюга спрыгнул с крыльца, зашагал твердо. Мальчишки, завидев жандарма, дразнили его:
– Брысь! – цыкнул Дремлюга, даже не оборачиваясь.
Дремлюга вывернул на Банковский переулок, сосредоточенно размышляя: «Кажется – его рецепт. Ну, поймаю, тогда… взлечу!»
Аптека. Вошел, почти ворвался с ходу, распахнув дверь, и тяжелая балясина, заменявшая пружину, тяжко грохнулась об пол: бум! И сразу заметил: ученик провизора Моня Мессершмидт присел за прилавком, словно беду почуял. «С чего бы это?..»
– День добрый, господин Мессершмидт, – сказал Дремлюга юноше. – Однако нонеча парит. К дождичку, стало быть?
– Возможно, господин капитан, – охотно отозвался Моня. – У вас рецепт? Позвольте посмотреть.
– А без рецепта нельзя? Аспиринцу бы…
– Пожалуйста. Три копейки… Спермином профессора Пеля случайно не интересуется господин жандарм?
– А это зачем, Монечка?
– Ну, как же! Мужчинам способствует. Средство патентованное.
– Не до баб сейчас, чтобы ублажать их лаской, – конкретно заключил Дремлюга, озабоченный. – Ух, – сказал, беря наколку с рецептами, – сколько же их у вас… И за один сегодняшний?
– Да. Бывает и больше, господин капитан…
Дремлюга, вроде бы равнодушно, перебрал бланки рецептур. Моня тем временем, лазая на полку за аспирином, и не заметил, как ловкие пальцы жандарма стащили с наколки один бланк. Душа Дремлюги трепетала от благородного волнения сыщика.
– Три копейки, – сказал капитан, тряся кошелек с мелочью. – Подумать только: тут и глотать нечего, а такие деньги… Дорого!
Расплатился и ушел. Вечером Моня навестил Потоцкого.
– Борька, – сказал ученик провизора, – я сегодня чуть не сдрейфил. Жандарм подкрался, как дверью грохнет и…
– …что? И что? – спросил Боря, бледнея.
– И ничего: аспирин купил! Боря Потоцкий перевел дух.
– Нет, Моня, ты – слабая личность. С такими, как ты,революции не сделаешь…
Ениколопову ничего не сказали. Да и что сказать? Ну, был. Ну, грохнул. Ну, аспирин… Что с того? Жандарма лихорадит…
Сколько наивной прелести было в знаменитых «балах пожарных»! Сколько вспыхнувших надежд и разбитых сердец оставалось всегда после бала. Можно не любить телеграфиста, можно пренебречь чиновником, справедливо отказать в руке сборщику налогов, но разве можно не полюбить пожарного? Что может быть выше, чище и благороднее его, когда из пламени и дыма, осиянный сказочным нимбом каски, выносит он детскую куклу и говорит плачущей девочке: «Не плачь: обгорела лишь немножко твоя славная Матрешка!..»
Уренск еще загодя готовился к балу пожарных. Девицы шили новые платья, солдатский оркестр репетировал шустрые мазурки и вальсы. Бойко тюкали топорами плотники, сооружая балаганы и карусели. Срочно варили кустари-кондитеры петушков на палочках.
С вечера на площади перед присутствием уже было полно народу. Оркестр грянул бравурный марш из бойтовского «Мефистофеля», и народ раздвинулся перед людьми в сером брезенте, с топорами у поясов…
Уренский брандмайор сказал прочувствованную речь:
– Дамы и господа! Не из угля прошлого, а из пламени будущего видна уже обновленная Россия. Горела она, родимая, горит и суждено ей гореть в будущем…
Аплодисменты слева, возглас Чиколини справа:
– Политики не касаться! А то – бала не будет…
– Дамы, к вам обращаюсь я, как к хозяйкам семейного очага, весьма опасного в пожарном отношении! Осторожнее пользуйтесь керосином! Не давайте детям шалить со спичками! Следите, чтобы мужья ваши, выпимши, не лезли с папиросой на ложе бурных наслаждений… Помните: пожары сами не возникают. От вас самих, дамы и господа, зависит – быть или не быть на Руси пожарам, стоять или не стоять Уренску на месте. А сейчас мы покажем вам шедевры нашего святого и древнего искусства…
После этой зажигательной речи пожарные начали показывать чудеса. По приставной стенке, почти гладкой, лезли они в небеса, прыгали со страшной высоты на растянутые внизу брезенты, съезжали – на зависть мальчишкам – по дорожкам полотнищ, взметали струи воды и, разбив экстинкторы, обливали дам шипящей, как лимонад, тушительной углекислотой…
Все это так интересно, так мужественно, что не было, пожалуй, в толпе ни одной женщины, которая бы не приглядела себе кавалера-пожарного. Утихли страсти – открылся бал. В первой паре брандмайор вывел Сану Бакшееву, расфуфыренную и гордую. Ах, как ей льстила эта честь!.. Сергей Яковлевич потом перехватил Сану из рук брандмайора.
– Сядем, – сказал, запыхавшись. – Рад видеть вас, Сана.
Мышецкий и в самом деле был рад этой встрече.
Они сидели за столиком, рвались в небе ракеты-шутихи, плыли яркие ленты, кружилось конфетти. Было как-то молодо и хорошо вокруг. Хотелось беспричинно смеяться и целовать подлых людишек, словно добрых глупых зверей – в усатые сдобные морды…
– Да что приходить-то? – ответила ему Сана. – У вас свои заботы, у нас – свои… Ныне я, Сергей Яковлевич, к делу себя пристегнула. Открыла молочную: мороженое взбиваю, кефиры разные квашу… Заходите ко мне в гости!
– Зайду, – обещал Мышецкий и перехватил ревнивый взгляд брандмайора: у Саны (он заметил это и раньше) была какая-то страсть к пожарным. – А вы, Сана, кажется, ребенка крестили у брандмайора? – спросил Сергей Яковлевич.
– Да, – ответила женщина, сияя глазами; вся она была добротная, чистая, приятная, с большими руками и ногами, сидела на стуле прочно и мелкими глоточками пила малиновый квасок, от которого розовели ее большие сочные губы. – Овдовел он ныне, – заключила Сана, – да только… как же? Я ведь его не то что полюбила, а… так! Женщина я свободная… верно ведь?
Тут к ним подошли благополучные Бобры, и сам Авдий Маркович, ведя на поводу свою Бобриху, начал шпарить по-латыни:
– Омниа винцит амор, эт нос гедамус амори! Вы меня поняли?
– Конечно, – Мышецкий перевел Сане: – «Покоримся и мы любви!»
Мария Игнатьевна одарила Сану великолепной улыбкой.
– Князь, – спросила, – разве вы не всегда свободны?
– Первый вечер сегодня, – тут же солгал ей князь.
– Ах, но заходите же к нам! Мы принимаем у себя каждую пятницу. Говорим, обсуждаем, волнуемся, решаем за всю Россию…
«Господи, – взмолился Мышецкий, – спаси нас и помилуй от такого дома!»
И под столом незаметно нащупал руку Саны, такую вдруг близкую и родную. Однако этот жест не ускользнул от Бобров.
– Как приятно, – заметила Бобриха, – видеть губернатора, общающегося с простым народом! Ах, князь, если бы все были так либеральны, как вы… Как было бы хорошо на Руси!
– Я думаю, – буркнул Мышецкий не совсем вежливо.
Бобр уяснил, что пора ретироваться, и на прощание закатил длинную латинскую фразу, которая чем-то не понравилась Сане.
– Что сказал этот пыжик? – спросила Сана с подозрением.
– Он сказал, что мужчина наедине с женщиной не станет читать «Отче наш»… Только и всего, Сана!
– Про меня, – ответила женщина, – и так черт знает что говорят. Будто я виновна в вашем разрыве с Алисой Готлибовной. Будто потому и лавку открыла, что задарили вы меня. Теперь, конечно же, брандмайору… что скажу? Вот и Конкордия Ивановна сбежала, и это в мою сторону поворачивают…
– Глу-по-сти, – ответил Мышецкий. – Ничего не надо бояться. Это очень хорошо, что ни я, ни ты, милая Сана, ни разу не посмотрели друг на друга иначе… Так и останется все! Пойдем теперь, я вижу, что твой брандмайор заждался тебя…
Он даже извинился перед пожарным, что нечаянно заговорился с Саной, и брандмайор, снова счастливый, завертел толстуху в модном «шерлокинете».
Князь подозвал коляску, сел.
– Домой, – сказал и поехал домой…
А дом у него теперь большой – влахопуловский.
В два этажа, большой сад, сбегающий к реке Уренке, трещит по ночам петушок флюгера, и личная стража – два линейных астраханских казака, денно и нощно дежурящих внизу дома. Даже попугай Влахопулова, которого покойник носил на пальце, тоже достался Мышецкому в придачу ко всей Уренской губернии. Летал теперь по комнатам, всегда сердитый…
В приемной лакей принял с плеч губернатора пыльный сюртук, подал халат и домашние туфли. Сергей Яковлевич равнодушно (он многое стал делать равнодушно) перебрал на подносе свежую почту.
– Читать не буду, – сказал князь. – Завтра…
Вдали еще гремела музыка, с треском рвались в небе шутихи. Веселье было в разгаре, а он не знал, куда деть себя в этом громадном пустом здании, чем заняться, к чему приложить руки. Полистал календарь: хотел выбрать день для поездки в Большие Малинки – к этим… к Жеребцовым! Подумал о мужиках – они ему понравились: обстоятельные. Знают, чего можно просить у губернатора и чего нельзя. Это – хорошо. И он, конечно, сделает для них все возможное. А невозможное делать не станет. И это уже, конечно, нехорошо, но… «Бог с ними!»
– Николас! – позвал князь лакея. – Зажгите же свечи.
– Я жду электричества, ваше сиятельство.
– Ну, ладно. Как хотите. Я вздремну…
И – вздремнул. Но, пробудясь, увидел входящего капитана Доемлюгу – тихонького, вежливого, добропорядочного. Разговор между ними, как и следовало ожидать, начался со взаимных колкостей, – они расправлялись еще за старое.
– Не могу ли я, – спросил Мышецкий, – знать, где погребен человек, о котором я всегда так искренне заботился?
– Кобзев-то?.. Так он зарыт по положению. Креста на могилу не пожелал, а мавзолей ему мы, князь, сооружать не стали!
– Что значит – по положению, капитан?
– А вот так… – И капитан показал рукою ровное место.
Помолчали. Неприязнь одного к другому грозила затянуть обоих в стародавнюю склоку, а это было опасно для спокойствия Уренской губернии, и жандарм первым решил выгребать наверх.
– Ваше сиятельство, – сказал со всей любезностью, – терпите же вы городового на углу? Так привыкните и к моей особе: служить нам вместе! И поверьте, что я к вам с открытым сердцем. Знайте же, ваше сиятельство: капитану Дремлюге ничего не надо – только бы Россия была счастлива! Вот как он глядит…
Сергей Яковлевич с трудом погасил улыбку. Спросил:
– Кадавр преосвященного уже вывезли из Уренска?
– Какой кадавр, князь? – обалдел жандарм.
– Ну, этот… – поморщился Мышецкий. – Труп!
– Тело-то? Да, ваше сиятельство. Вагон-ледник, все удобства. Отправили его на Почаевскую, где он смолоду подвижничал…
– А неприятный был старик! – выразился вдруг Мышецкий откровенно. – Ужасный негодяй и мерзавец!
– Тьфу-тьфу… – закрестился капитан. – О покойнике-то?
– О покойнике, милейший, только и говорить честно. При живом-то Мелхисидеке я смолчал бы… Ведь я ему, этому блудодею, еще хлеб должен остался! А теперь вот я и озеро Байкуль от монахов отберу. И мужикам – отдам: пусть рыбку коптят… Каково?
Дремлюга почти на все охотно соглашался. Хвалил князя за государственную мудрость. Привскакивал с кресла. Было видно, что рад Мышецкому, как собака приходу хозяина. Будь у него хвост – он бы показал, как вилять надо! Но князь не обманывался в своем жандарме. Понимал, что за всей этой неловкой лестью, за этой показной радостью таится дремучая, как чаща, страшная сила: едешь-едешь, да оглядывайся, как бы кистенем в темечко не шибанули!
– Итак, – посуровел князь, – что-либо серьезное имеете? Дремлюга достал две бумажки, одна из них (заметил Мышецкий) была рецептурным бланком. Глянул в первую.
– Хотелось бы, князь, – начал жандарм, – для всеобщего спокойствия, чтобы вы санкционировали высылку подозрительных элементов. Я даже не прошу ареста – хотя бы высылки.
– Догадываюсь, – отвечал на это Мышецкий, – что речь идет о рабочих-социалистах в депо?
– Именно так, князь. Ваша прозорливость… все такое…
Сергей Яковлевич открыл свое бюро, не спеша покопался в завале бумаг и денег, достал одну шпаргалку.
– Вот, послушайте, капитан, как вам нравятся эти стихи? «Наша жизнь – за Веру, Царя и Отчизну. Встань, очнись, подымись, русский народ. Прочь, долой вражью социалистов новизну. Русский человек на врага так и чешет вперед…» Что скажете?
– Все в рифму, князь, – помялся Дремлюга. – А что?
Сергей Яковлевич сухо щелкнул замочком бюро:
– Если бы только рифма… Никто меня не пугает так, как темнота разума нашего. Вы требуете от меня, капитан, высылки социалистов. Но меня страшит именно этот… мрак!
В руке жандарма остался рецепт. Покручивал он им – нерешительно. Сергей Яковлевич не придал этому никакого значения, хотя Дремлюга задумал весь разговор с губернатором строить именно на своих подозрениях. Однако князь повел его совсем в другую сторону, и, вздохнув, капитан спрятал ениколоповский рецепт…
– Как же быть? – поддержал он разговор неуверенно.
Мышецкий ходил перед ним, словно маятник, и полами своего халата каждый раз задевал колени жандарма. Руки назад, спина полусогнута, глаза в пол – думал.
– Известно ли вам, капитан, – заговорил Мышецкий снова, – что так долго продолжаться не может? Россия доживает сейчас если не последние дни, то, во всяком случае, последние месяцы самодержавного режима! Нас ждут небывалые потрясения. Русский ум склоняется к решительным реформам… Мы, безусловно, получим свободы, обещанные царем в рескрипте, и тогда, позволю спросить, кто окажется опаснее для нашего общества?.. Кто?
Дремлюга притих. («Ты хитрый», – подумал о нем Мышецкий).
– Все шишки, – ответил капитан, – посыплются на корпус его величества жандармов! Но и вам, князь, достанется… на орехи!
Сергей Яковлевич откровенно расхохотался:
– А мне-то за что, капитан? Ведь я сторонник реформ, а совсем не противник. Только бы эти реформы обошлись без стекольного звона… А «Марсельеза», капитан, даже не помешает!
Дремлюга как-то ловко уклонился от ответа. Поведал последние сплетни. О том, о сем… И князь понял, что сгоряча затормозил жандарма в его откровениях. О том же думал и Дремлюга: «Ладно, о Ениколопове потом предупрежу, не все сразу, и на том спасибо…»
Расстались они, оба довольные друг другом, и прежней неприязни как будто более не ощущалось. И губернатор, и начальник жандармского корпуса надеялись на лучшее будущее: один видел народное вече, другому снилась арестантская «Владимирка». И каждый из них понимал задачи времени по-своему – со своей колокольни.