Такой станок называли «бостонкой»: он был пригоден для печатания визитных карточек. Но техники подполья приспособили его под выпуск листовок. О брошюровании не могло быть и речи: собранные листы сшивали ниткой – получалась тетрадка; публика России с уважением относилась к этим несовершенствам…

Первую листовку написал прапорщик Беллаш, вторую – Галина Корево. Борисяк, экономя бумагу, тиснул их небольшим тиражом и для начала велел Казимиру:

– Погоди у нас кидать. Разве только на вокзале с дюжину! Для отвода глаз. Будто приезжие оставили. А весь тираж, поедешь в Тургай, там и оставь. Пусть думают, что хотят…

Дружески хлопнул Казимира по плечу, и вдруг машинист стал бледен, на лбу пот выступил. «Худо?» – спросил Борисяк. Ничего не ответив, Казимир скинул пиджак, размотал полотенце, обернутое вокруг живота. Вел себя загадочно.

– Не знаю, как и сказать… – начал. – Пока до тебя добрался, думал, подохну от страха. Полюбуйся, что Ивасюта намастерил!

В руке машиниста лежала нарядная жестяная коробка из-под монпансье, и торчал из нее, вставленный в прорезь, желтенький патрончик запала – бомба.

– Друг ситный, – сказал Борисяк, – такими вещами не шутят. И всякое своевольство пора прекратить…

Машинист положил жестянку на стол, и оба услышали, как внутри бомбы что-то звякнуло. Тихо, как будто отцепили дверной крючок. «Ну, вот и конец…» – решил про себя каждый. Подождали…

– В добрые времена, – обозлился Савва, – за такие подарки морду били… Кто сделал?

– Я же сказал – Ивасюта, парень он горячий…

– Как ты мог позволить? – выкрикнул Борисяк.

– Ну чего орешь, Савка? – обиделся машинист. – Сделал и принес мне. Ивасюта прав: ты же сам печатаешь сейчас, что все силы – на вооружение пролетариата. А коли так, чего рычишь?

Снова оба посмотрели на бомбу. Нарядная, красивая баночка, и черт ее знает, когда она взорвется?

А в окне голубело небо, рвалась в окна виноградная лоза. Здесь, на опытной станции, в самой глуши провинции, по соседству с горами, Борисяк чувствовал себя в полной безопасности.

– Вынь запал, – велел Савва, и Казимир весь сжался:

– Ивасюта сказал мне, что при вынимании запала – полетим!

– А, чтоб тебя вместе с Ивасютой…

Пошли рвать хворобу.

Несли ее, проклятую, как священники носят святые дары – только подноса не хватало. Ногою Борисяк щупал тропинку.

– За народом надо следить, – настойчиво твердил он.

– Ты за собой следи! – кричал ему Казимир. – Канава…

Вышли к оврагу, и Борисяк разжал над обрывом пальцы:

– Ложись!

Оба приникли к душистой земле, ожидая, когда она вздрогнет под ними от тяжкого взрыва…

Беспечально и звонко заливался над лугами жаворонок.

– Шпроты, а не бомба, – сказал Борисяк, вставая. Казимир чувствовал себя виноватым.

– Я запал подкручу, – сказал и полез вниз, в овражек.

– Я тебе подкручу, – схватил его Борисяк, не пуская…

Стояли потом оба, в неловкой растерянности.

– Видишь? – упрекнул Борисяк. – Вот и думай… Допустим, ты эту бомбу в Дремлюгу шваркнул. А она – не тае! Вот теперь и ответь: что в этом случае делаешь ты и что делает Дремлюга?

– А так тоже не оставишь, – почесался Казимир. – Еще детишки со станции подберут. Грех на душу примем…

Кидали вниз на бомбу камни. Один раз так и жвякнули в нее. Хоть бы что! Лежала она, на дне оврага, такая нарядная – только барышням на свадьбу дарить… Надоело обоим.

– А ну ее к… – сказал Казимир.

Вот тут и жахнуло! Да так, что Казимир летел и летел, кувыркаясь, все лицо в кустах исцарапал. Потом оба долго отряхивались от пыли, и Борисяк сказал:

– Кустарщина в революции не годится. Так и скажи Ивасюте, что я ему уши рвать стану, если узнаю… Я не против бомбы! Но я – за дисциплину внутри партии. Сейчас твой Ивасюта кустарь-бомбист, а завтра он эту бомбу взорвет. Просто так – из любопытства. Вот и появился на Руси святой еще один кустарь-революционер. Так и до анархии докатишься… Человек должен быть свободен всегда – да, это так. Но оружие никогда не должно иметь свободы – нет!

Слишком велико искушение, и слишком слаб одинокий человек…

…Казимир, вернувшись в Уренск со станции, внушил Ивасюте ничего не делать без указания: жди, когда скажут.

– Будешь своевольничать, – пригрозил машинист, – оружие отберем, а из боевиков – выскочишь… Так и знай!

Ивасюта смолчал. Вскоре он приготовил и вторую бомбу. Но уже не хвастал ею перед товарищами. Изготовил и третью. Пальцы тряслись – была она очень подозрительной, эта бомба. Надо рвать ее поскорее, пока у самого руки-ноги целы.

И он стал приглядывать цель, чтобы бросить в нее…

– Ну, чего впялился? – кричали ему городовые. – Проходи, а то дам по клавишам… Ишь ты, шары-то свои вылупил!..

– Глаша, где мое зеленое мыло? – привычно спросил Ениколопов после операции…

Вода из крана текла жиденькой, перекрученной в винт струйкой. Напора не хватало: Уренск душило безводье.

Качнулись вдруг занавески на окнах – громыхнуло над городом, словно вздохнул на небеси усталый Илья-пророк.

– Ого! – сказал Ениколопов, сдернув полотенце с вешалки. – Вы не знаете, Глаша, что бы все это значило?..

Прибежал взволнованный старший врач больницы:

– Вадим Аркадьевич, сейчас звонили из жандармского управления и обязали всех врачей Уренска доводить до сведения полиции о частных клиентах с ранениями. Уж вы меня не подведите, ей-ей!

– Хорошо. Я обещаю, – отвечал Ениколопов спокойно…

Запаренные кони подвезли к больнице телегу. Сползли с нее, опираясь на своих товарищей, три раненых казака «желтого» Астраханского эскадрона, что квартировал в Уренске издавна.

– Столы! – велел Ениколопов. – Эфир не нужен. Они вытерпят…

Уже вечерело, из-под прожектора било вниз электричество. Силясь не стонать, казак рассказывал:

– Вечерять было собрались. Тильки мисы взяли, тут сволочь кака-то гремучку кинула. Дык прямо, как сидели под дубком, тык и швырнуло нас. Быдто веником башгым обмахнули…

Ениколопов извлек из тела красочный осколок коробки.

– «Монпансье»… Не поймали? – спросил кратко.

– Куды-ы там. Убег. Да ишо пулял, паразит. Видать, анарха был, туды-т его мимо…

Ениколопов оперировал быстро. Второго, третьего. Яркие, гнутые взрывом осколки успокоили эсера. Ему было точно известно, что банда Додо Поповой пустила под футляры бомб обрезки водопроводных труб. Чугун! А это «монпансье» так и отдает кустарщиной, скудостью знаний и бедностью технической фантазии…

– Глаша! – воскликнул наконец. – Где мое зеленое мыло?

К ночи вода была из крана упругими толчками. Ениколопов задумчиво мылил сильные руки. Мысли были логичны и деловиты. Журчание воды действовало успокаивающе. Он думал о том, что не использовал всех возможностей. Боря Потоцкий мог бы сделать и больше, если бы сгоряча не оборвал связей с большевиками депо! Тогда в поле зрения Ениколопова попало бы все подполье губернии.

Вадим Аркадьевич машинально спросил у Глаши:

– А когда будет стирка? – Но помыслы его были сейчас очень далеко, и он даже не расслышал ответа сестры. – Ладно, – сказал, – буду вечером дома. В случае чего – пришлите дворника…

Было уже совсем темно, когда он добрался до своего дома. Навстречу ему поднялся со ступеней крыльца незнакомый молодой человек с косящим взглядом. Хмурый. По виду – рабочий.

– Мне бы хирурга, – сказал он, морщась. – Я заплачу…

Ениколопов отворил двери, пропуская клиента впереди себя, и заметил, что тот припадает на ногу, – ранен.

– Отчего не обратились в больницу?

– Да так. Не догадался…

За спиною врача сухо щелкнул замок.

– Предупреждаю: всех частных клиентов я обязан предъявлять полиции незамедлительно, о чем и дал сегодня расписку…

Мастеровой выдернул револьвер:

– Вот моя полиция… Лечи!

Один удар, выверт руки, стон от дикой боли, и Ениколопов опустил чужой револьвер в карман своего пиджака. Раскурил папиросу:

– Дурак! Я тебе, что ли, буду штанину заворачивать?

Из ляжки он извлек такой же красочный осколок из-под «монпансье», какие уже вытаскивал сегодня у «желтых» казаков.

– Вы же революционер, – говорил ему Ивасюта, страдая от боли. – Потому и не пошел в больницу, а прямо к вам…

– Как зовут? Откуда?

– Ивасюта… слесарь с депо. Верните револьвер, – начал просить он. – На что он вам?

Ениколопов протянул ему свой браунинг, сверкнувший никелем.

– На, – сказал просто. – Как революционер старый дарю революционеру молодому. Ты – молодец, Ивасюта, если бы вот еще умнее был. Впрочем, – кисло добавил врач, – вы все на депо…

– Рабочих не задевай, – вскинулся Ивасюта. Ениколопов, недолго думая, треснул его по морде.

– А что? – спросил. – Разве ты обидчивый?.. Очевидно, – показал он ему осколок, – сам сделал?

– Конечно, – ослабел Ивасюта от такой наглости. Эсер брезгливо отбросил от себя жестянку:

– Ты бы хоть у меня спросил, как это делается. Моя бабушка еще до свадьбы такие «бомбы» курам на смех показывала… Дурак и есть… Дай сюда браунинг и держи свой хлам!

Кинул Ивасюте обратно старый ржавый револьвер. Показался он, после элегантного браунинга, таким несуразным, руки бы не держали его, – «самопал», да и только. Ивасюта покраснел.

– Поосторожнее, говорю, – огрызнулся для приличия.

– Мне ли тебя бояться, если ты сам боишься своих комитетчиков! – наседал Ениколопов и по виду Ивасюты понял, что слова угодили точно в цель. – Мелюзга эпохи, сорящая высокими фразами: «дисциплина, мнение масс, пропаганда и агитация…» Убирайся!

Но Ивасюта не ушел: он крепко впитал в себя весь яд слов Ениколопова, как лекарство. Врач сейчас выражал его же мысли – но только смело, открыто, честно. Как раз те мысли, которые Ивасюта боялся высказать вслух там – при Казимире, при товарищах.

– Это верно, – вздохнул Ивасюта, – зажали нас… А может, так и надо? Кто его знает… Вадим Аркадьевич, сколько вам? Трешку кину – не обижу?

Ениколопов грустно улыбнулся:

– Трешку? Небось и трешку-то эту у мастера взял до субботы? Самому-то жрать нечего… Вижу ведь…

– Бывает, что и нечего, – согласился Ивасюта.

– Оно и плохо. Да, брат, скверно! Если хочешь знать, то революционеру богатство и не нужно. Но деньги – нужны! Оружие да еще вот деньги – на этом, брат, можно многое построить…

Ивасюта мигал глазками, напряженно соображая.

– Ладно. – Ениколопов достал часы из кармашка жилетки. – Иди, дорогой коллега. А завтра – прямо в бокс, на перевязку…

– В больницу? – испугался Ивасюта.

Ениколопов размашисто отворил двери – прямо в ночь.

– Это вы там, – сказал на всю улицу, – кружки заводите, от страха аж штаны на вас дымятся. А мсье Ениколопов ничего не боится. Так смотри, завтра! Спросишь меня – я перевяжу…

Затворил за ним двери, возбужденно потер свои руки. – Так, – сказал нервно. – Этот человек – мой… Мой!

Сергей Яковлевич отлично понимал, что в такие острые моменты истории всегда идет потаенная борьба за человека. Еще там, на московских банкетах и говорильнях, князь убедился в этом. Правда, никто не говорил ему «примыкайте к нам» – ибо либеральное направление мыслей Мышецкого подразумевалось всеми как нечто само собой разумеющееся. Вне спора, вне доказательств.

Посещение острога поколебало веру Мышецкого в силу крайне левых партий. «Разброд» – вот то слово, которое ему хотелось применить ко всем радикалам. И часто вспоминались слова Булыгина: быть скалой, чтобы разбились о тебя все течения. «Что ж, – соглашался Мышецкий, – пожалуй, это справедливо: служба есть служба, как теория „искусство для искусства“. Свои мнения я обязан приберечь только для душевных сладострастии, но объективность во всем – главное!..»

С таким-то вот настроением он и позвонил Дремлюге:

– Капитан, вам удалось выяснить, куда делся станок?

Болящим голосом Дремлюга стыдливо признался:

– Видит бог – мы все сделали. Извините, но станок пропал…

– Срочно зайдите ко мне! – велел Мышецкий.

Начальник жандармского управления прилетел пулей:

– Всяко было, князь. И увещевали, и грозили. И на чувства били. И в чувство приводили. Детство тоже напоминали… Молчат!

Сергей Яковлевич загадочно посмотрел на капитана:

– А я нашел станок! Прочтите… узнаете шрифт?

Дремлюга перенял листовку: «Уренский комитет РСДРП обращается ко всем трудящимся…»

Даже подпрыгнул.

– Откуда? – крикнул.

– Мой Огурцов вчера изволил опохмеляться на вокзале. Принес!

– Да ведь я, князь, – скривил губу Дремлюга, – точно знаю: Ферапонт Извеков мясо рубит что надо. Сенька его – хоть и Классиком зовется, но забыл, куда Волга впадает… Не станут они такое печатать! Это же – большевики! Ясно, как божий день…

– А я и не сомневаюсь в этом. Вам же, капитан, заявляю, что буду объективен. Меня не коснется влияние – ни слева, ни справа. Волны различных течений разобьются о меня, как об утес!

– А меня, выходит, – сказал Дремлюга, – кое-кто обманул.

– Кого имеете в виду, капитан?

– Борисяка, ваше сиятельство. Говорят, он выплыл!

– И подлежит арестованию?

– Безусловно, князь… А что с активуями? Выпустить?

– Главное было – изъять станок, – пояснил Мышецкий. – Но путями господними, неисповедимыми, он оказался в других руках. И более утомлять наших черносотенцев сидением у вас нет смысла.

– Позвольте, князь, забрать эту листовку?

– Ради бога. Она не нужна мне.

Дремлюга вернулся в управление, велел призвать к себе Извекова и подсунул ему листовку большевиков.

– Да, – засмеялся, – никак твоя форма, брат, не вяжется у меня с этим вот содержанием… Поклепы чую, но злодействовать не стану! Бог с тобой, Ферапоша, и ни о чем не печалься… Иди!

Извеков обрушил на капитана площадную брань.

– Его величеству будем писать: куда ты зубы мне выставил? Вставь обратно за счет правительства! Или полетишь у меня с медалью на шее… У нас поросята есть: как хрюкнут, так тебя…

Главаря взяли за шкирку, выкинули прочь. И других выпустили. Черносотенцы затаили зло (жевать им было трудно). Додо выдала из кассы патриотов сто рублей «на зубы». На такие деньги каждому лишь по одному зубу выходило. Мало!.. Между тем Додо была потрясена потерей станка, и Дремлюга снова выдержал ее натиск.

– Где станок? Это – грабеж… где моя бумага? Вы – жулики!

– Сударыня, успокойтесь, – вразумлял ее капитан. – Отныне с такими вопросами прошу обращаться прямо в РСДРП! Вот так…

– Вы мне зубы не заговаривайте. При чем здесь большевики?

– А при том, что они уже печатают на вашем станке…

– Что печатают?

– Как всегда: календари, букварики, грамотки, поминальники…

Додо в бешенстве кинулась к брату.

– Ради всего святого… – взмолилась она.

Сергей Яковлевич быстро заткнул себе уши:

– Только без пафоса! Между нами давно нет ничего святого. Что же касается станка, то я не в восторге, что он у большевиков, но большевики все-таки не погромщики, сударыня…

Додо выпрямилась, стянула с руки перчатку и чуть-чуть, едва заметно, шевельнула розовым мизинчиком.

– Вот так, – сказала она страстно, вот так двину пальчиком, и тебя, мой дорогой братец, здесь никогда не будет…

– Огурцов, – крикнул Мышецкий, – проводите госпожу Попову!

В этот тяжелый день была устроена облава на трущобы Обираловки. За солдатами гарнизона, за оцеплением из городовых, в последних рядах наступления, шли американские землеройные машины, разрушая хижины и землянки. Вся сволочь блатного мира, сверкая ножами и матерясь, отступала от своего убежища. Те, что посмелее, кидались с крутизны обрыва прямо в Уру и (если удавалось вынырнуть) переплывали на другой берег. Других брали, вязали веревками, сразу отправляли в тюрьму – под расписку Шестакова…

Мышецкий чувствовал себя возвышенно, понимая всю важность происходящего: он был первый губернатор, кто поднял свою длань на эту грозную цитадель убийств, грабежей и насилия.

– Статью в «Ведомости»! – наказал он строго, непререкаемо. – Чтобы завтра уже вышла. Задвиньте все на вторую страницу, а первую – под это чрезвычайное событие… Зовите губернского архитектора!

Приплелся Ползищев, уренский Палладио, в штанах из бархата.

– Будем планировать бульвар, – велел ему Мышецкий… В самый разгар творческого вдохновения двери кабинета раскрылись, и на пороге предстал обалделый Огурцов.

– Гражданин князь… – пролепетал он, пугаясь.

Сергей Яковлевич встал и посмотрел на него строго:

– Что это значит, сударь? Выбирайте выражения…

Огурцов молча протянул ему «Учреждение о Государственной думе».

Был очень жаркий день – августа 1905 года…

«Что-то будет?.. Мамоньки!» – думал Огурцов, покачиваясь.