Первого октября был ратифицирован договор о мире, заключенный в Портсмуте, и Ениколопов первым поздравил губернатора.
– Были вот у нас, – сказал, – Орлов-Чесменский, Потемкин-Таврический, Муравьев-Амурский, а Витте чем не «Полусахалинский»?
Мышецкий не улыбнулся: южную половину Сахалина пришлось японцам отдать, и то хорошо! Россия с гримасой пренебрежения к врагу выходила из этой дурацкой истории, затеянной покойным Плеве, Безобразовым, Абазой и лично государем императором…
– Что делать, Вадим Аркадьевич, – вздохнул князь, – пришлось уступить. А его величеству надо же было откупиться от Витте графским титулом! И не это меня тревожит… Где же, наконец, переход к конституционному правлению на Руси? Хотели раздавить революцию в университете, а раздавили ректора университета! Сама же революция, ничтоже сумняшеся, вдруг выпрыгнула на площадь…
– Правых сейчас нет, – ответил Ениколопов, – остались только левые… Разве вы не согласны, Сергей Яковлевич?
– Еще вчера я, может, не согласился бы с вами. Но сегодня узнал, что князь Мещерский (тьфу, тьфу) из своего Гродненского тупика пробурчал что-то о необходимости конституции…
Так они беседовали – час или даже больше. С этого дня (а может, и раньше) началось единство Мышецкого с Ениколоповым. Голубыми чистыми глазами глядел эсер на губернатора, и между ними лежала судьба Пети Попова, убитого взрывом желтого мелинита, который сам же Ениколопов и приготовил для Додо…
На прощание Ениколопов, непонятно к чему, сказал:
– Революция, князь, как дорогой алмаз, имеет множество граней, и каждая из них отсвечивает своим цветом. Так и со мною, князь! Можете записать это на крышке стола, чтобы потом вспомнить…
Вадим Аркадьевич вернулся к себе домой. И кто-то сразу постучался снаружи. Ениколопов, распахнув дверь, невольно отступил – в комнату решительно шагнул Дремлюга.
– Не ждали? – спросил, кидая фуражку на гвоздик. – Что ж, не обессудьте на нечаянном визите, Вадим Аркадьевич. Хватит нам уже в прятки играть – пора и покумиться!
Ениколопов потер кулак о ладонь другой руки:
– Прикажете, куманек дорогой, самоварчик поставить?
– Самовара не надобно. Садитесь…
Ениколопов сел. Жандарм – напротив. Помолчали, озираясь.
Дремлюга – тррр – мундир расстегнув, бумажками зашуршал.
– Ну и дела! – сказал весело. – А еще дворянин! У вас все такие дворяне в Тамбове? Чем занимаетесь?.. Иконников хвастанул вам, как другу, что свидание с губернаторшей будет иметь, и вы – предали! Узнали, что Борисяк в Запереченске, – вот он, доносец! Место, где скрывается Борисяк, – пожалуйста, вот ваше нижайшее доношение! Как же дальше-то будет, Вадим Аркадьевич? Или прямо вас в корпус его величества жандармов зачислить?
– Дайте сюда, – протянул Ениколопов руку за бумажками.
– Нет, вы так смотрите! Даже бумагу рвали из рецептурных книжек. Видать, здорово торопились. Зажгло вам… Ну? Что? Как? Попался? Теперь-то, брат, ты – м о й, – сочно сказал Дремлюга.
– Верно, – согласился Ениколопов спокойно. – Ты тоже мой, сказал близнец близнецу, мы оба срослись попками! Только одну минутку, господин капитан, и все сомнения сейчас разрешатся…
– Куда-а? – заорал Дремлюга.
– Я же сказал вам: только одну минутку…
Дремлюга остался сидеть на стуле. Душа его ликовала.
– Ну что там возитесь? – крикнул и пересел в кресло хозяина.
– Сейчас… – донесся голос Ениколопова.
Шаги за спиной – и на лицо жандарма легла мокрая тряпка, пропитанная хлороформом. Дремлюга был мужик сильный (много он каши ел!), рванулся из кресла. Но тамбовский дворянин, возросший на сливках, не дал ему сбросить маску – стиснул железно:
– Дышите, капитан… дышите, куманек!
Дремлюга, брыкаясь ногами, почти утонул в продавленном кресле. Один вдох, еще, еще… Не вырваться! Плечи его обмякли, погоны провисли. И душа жандарма погрузилась в благоуханный, но тяжкий сон. Сон, близкий к состоянию смерти…
– Вот так, – сказал Ениколопов, брезгливо отбросив тряпку.
Посмотрел на часы, отметив время: хватит, чтобы продумать обстановку, сложившуюся далеко не в его пользу…
Мышецкий после разговора с Ениколоповым, закончил глубокомысленные размышления о гранях алмаза и тоже глянул на часы.
– Полвторого… Огурцов, – сказал князь, – я отбываю!
– Ежели будут спрашивать вас, что говорить, князь?
– Проедусь… А вы придумайте что-нибудь сами. Дельное!
Мелкий осенний дождь стучался в верх коляски. Дышалось после кабинетного сидежа легко и чисто. Вспомнилось детство: запахи мокнущих осенних садов, печальные ароматы увядания. «Вот и октябрь, – думал князь, уютно покачиваясь, – вот и первая моя уренская осень… Что-то принесет нам зима?»
– Куды заворачивать? – спросил кучер на перекрестке.
– А куда-нибудь, мне все равно… Покатай меня!
Доехали до «кольца» конки. Запаренные лошади мотали головами, струи дождя обтекали мокрые попоны. Впереди рассыпались невеселые домики Петуховки, где селилось мещанство и рабочие. Обжитым теплом веяло от кружевных занавесок, зацветали за изгородями махровые георгины, тяжелые и прекрасные, под струями осени…
Одинокая женщина спрыгнула с вагона конки под дождь, в руке – саквояжик, и он узнал госпожу Корево, которая развернула на ветру бумажку, вчитываясь в адрес и озираясь по сторонам…
– Галина Федоровна, – позвал. – Скажите, куда вам?
– К роженице, князь…
Мышецкий перенял из рук женщины саквояж, прочел адрес на мокром лоскутке бумаги. «Гони», – велел кучеру и пустил бумажку на ветер; торопливо зацокали кони, под навесом возка потеплело…
– Я вам так благодарна, – сказала Корево. – Но не оторвала ли я вас от служебной поездки?
– Сударыня, я совсем не имею маршрута, просто мне надоело сидеть в присутствии. Доблестный мой жандарм обещал зайти, но его нет как нет, и я – свободен! – Он довез акушерку до дома роженицы, сказал, что непременно дождется. – Не спорьте, сударыня… Дождь и ветер! Вы ничем не будете мне обязаны, лишь доставите удовольствие…
Через раскрытое окно он услышал первый писк нового российского подданного. Это было тревожно, и если вдуматься, то даже непонятно, как всякое таинство. Скоро появилась из калитки Корево, бросила в коляску саквояж.
– Я прибыла в самый последний момент, – засмеялась она смущенно. – Здесь, на Петуховке, очень здоровые женщины. Рожают просто в наслаждение. А вот вчера я измучилась…
– Вы устали, – ответил Мышецкий. – Разве вам не надоела эта жизнь – по номерам, по кухмистерским?..
Корево пожала плечом, сказала о другом:
– Борисяк велел кланяться вам, князь. Он отзывался о вас как о честном и добром человеке.
– Благодарю, – растрогался Мышецкий. – Передайте и вы мой поклон ему, когда навестите снова. Я тоже уважаю Савву Кирилловича и хотел бы видеть его на свободе. Вам покажется это смешным, но я ощущаю постоянную нехватку в двух людях: в Борисяке и… и в полковнике Сущеве-Ракусе. Знаете, был тут такой?..
Кучер остановил лошадей на очередном перекрестке:
– Куды теперича, ваше сиятельство?
– Надеюсь, – спросил Мышецкий у Корево, – вы мало придаете значения условностям?
– Не придаю вообще, – ответила женщина.
– Тогда, прошу вас, не откажите пообедать вместе со мною в «Аквариуме». Поверьте: пересуды вас никогда не коснутся, ибо вы, Галина Федоровна, совсем не похожи на всех прочих женщин.
– Отчего же?.. Разве не похожа? Только, ради бога, не надо в «Аквариум», тогда-то меня и коснутся пересуды…
Поехали на вокзал. Сергей Яковлевич почти умиленно смотрел на сырые истоптанные туфли акушерки, на ее полные ноги в сиреневых чулках. Заметил, что она старательно держит руку в кулачке, боясь показать штопанную перчатку. «Как она мила!» – думал он…
За обедом состоялся разговор – весьма откровенный.
– Я знаю, – сказал Мышецкий, – меня за спиной называют «белой вороной». Впервые я услышал такое мнение о своей особе от самого Дурново! А вы… вы такого же мнения обо мне?
– Не надо, князь, прислушиваться к мнению врагов народа…
– Я не люблю этих слов, – взволнованно ответил Мышецкий. – Кто придумал их? Как можно быть врагом своего народа? Можно быть врагом своего правительства – это да, мне понятно…
Через громадное окно ресторана было видно, как подали к перрону состав. И, боже, что тут началось: мать Россия кинулась, тряся мешками, громыхая чемоданами, в узкие вагонные двери. Мужики, сплошь одни мужики! Сергей Яковлевич перехватил взгляд акушерки, пытливо на него устремленный, и кивнул, мол, понял.
– Да, бегут, – сказал он. – Гонит бескормица. Бегут не только у нас… Желаете, Галина Федоровна, и я скажу вам то, что известно лишь из министерских отчетов? Доля статистики не повредит…
– Выслушаю вас, князь.
– Война стоила нам два миллиарда, и весь этот чудовищный налог будет разложен нами на несколько поколений. Это – ерунда: Россия выживет! Но зато в этом году мы собрали хлеба на двадцать три процента меньше, чем в прошлые годы. И этот налог не разложить на поколения грядущие! Этот налог навалился сразу вот на этих… – Он показал на окно. – И они бегут от него; им, беднягам, кажется, что в городах все будет: хлеб, заработок, крыша над головой! Но как они жестоко ошибаются…
Корево сделала князю аппетитный бутерброд.
– Ешьте, – сказала кратко, – вы плохо едите, князь! – И ему стало и смешно и грустно: впервые за много лет он ощутил заботу женщины о себе (приятно, когда мужчина сидит за столом не один).
– Раньше, – продолжил он, – я как-то сомневался в близости революции. Но я все-таки – статистик, у меня душа не поэта, а бухгалтера… Недород убедил меня, что революция в России возможна именно сейчас. Осенью, когда цыплят надо считать…
Она задала ему вопрос, который он уже слышал от кого-то:
– И что же вы будете делать, князь?
И так же, как в прошлый раз, Мышецкий ответил:
– Ни-че-го, сударыня… Двумя руками я не подпишусь под революцией. Но пройти через чистилище России необходимо, верю!
Свистнул паровоз, и в окне ресторана проплыли подножки вагонов, с которых свисали сундуки и мешки.
– Вы правы, – сказала Корево. – Как бы наша борьба с голодом не вызвала борьбы с голодающими!.. – И неожиданно призналась с улыбкой: – А ведь я вас, князь, совсем иначе себе представляла…
Дремлюга с трудом открыл глаза. Прямо перед ним, на полке, стояла высокая стеклянная банка со спиртом, и в ней плавал какой-то сизо-красный человеческий отросток.
– Вадим Аркадьевич, – жалобно простонал Дремлюга, – ты не у меня ли чего вырезал? Ты же сволочь, я это знаю… а?
Ениколопов встряхнул в руке банку, и ужасный отросток забултыхался в голубом спирте, то утопая, то всплывая снова.
– А что? – спросил. – Узнали свою знакомую кишку? Нет, это не ваша… – Деловито пощупал затем пульс жандарма. – Очень хорошо, – сказал, – и вы не судите меня строго. Если бы я не поступил так с вами, то разговор обернулся бы выстрелами. Но теперь я успокоился, все продумал. Давайте поговорим по душам.
Разговор «по душам» начал вести Дремлюга:
– Подлец… оборотень! Что ты наделал? Дай сюда мои бумаги!
– Что вас смущает, капитан? – спросил Ениколопов, не выпуская доносов из своих пальцев. – Ваши подозрения (да!) справедливы. Я сознаю – подлец и негодяй. Хорошо… Дальше!
Дремлюга, сидя в кресле, расслабший, махал кулаками:
– Ты лезешь в доверие к губернатору. А он, олух царя небесного, уши перед любым развешивает! Ты и князя хочешь перетащить на свой корабль? Не дам… Ты же его предал. Борисяка я поймал благодаря тебе! Куда пойдешь ты теперь, мозгля тамбовская? Куда? Я тебя выведу на чистую воду, ты у меня в кулак насвистишься!
Ениколопов внимательно выслушал жандарма.
– Да, – сознался, – с князем действительно вышло некрасиво. Но, мой любезный голубой господин, что вы можете иметь ко мне? Какие претензии?.. Предупреждаю; вы говорите – как представитель власти, а я буду отвечать – как состоящий под надзором у этой власти. Что я сделал такого, что могло бы преследоваться вами как противоправительственное деяние? Пожалуйста – отвечайте!
– Нет, – осунулся Дремлюга, – такого ты ничего не сделал…
– Так чего же ты, хам, пришел сюда в скрипящих сапогах, с пробором на глупой башке? Уж не кажется ли тебе, что ты умнее меня, Ениколопова?
– Ты… провокатор, – сказал Дремлюга.
– Все в этом мире объяснимо, – ответил Ениколопов. – Да не будь таких, как я, на чем бы вы, жандармы, свою карьеру делали? Вы же – глупцы, вам ли было поймать Борисяка? Он хитрее вас…
Дремлюга вытянул широкую мужицкую лапу:
– Дай сюда! Верни… слышишь?
Ениколопов швырнул свои доносы в огонь печи, помешал кочергой, и они разом вспыхнули, быстро испепеленные.
– Липа! – вздохнул эсер. – Ты, куманек, бумаги опасайся… Однако в одном ты прав: князю будет неприятно, ежели он узнает, что Алиса Готлибовна была застигнута по моей вине. А потому, как близнец близнеца, прошу: не надо делать резких движений. Каждое свое движение прошу отныне согласовывать с моим, капитан!
– Да провались ты… Завтра же, – пригрозил Дремлюга, – я все расскажу Борисяку, и посмотришь какую из тебя сделают котлету деповские товарищи!
– Завтра?.. – усмехнулся Ениколопов. – Надо еще дожить до завтра. Вы знаете, капитан, что я слов на ветер не бросаю. И не я, так другие, стоит мигнуть только, – взорвут!.. Что еще?
Дремлюга задумался – тяжело, безысходно.
– Тогда, – решил, – оформим договор. Как и положено. Сто сорок рублей помесячно я готов платить. Никто не узнает. А больше – не могу: мы же не Москва, а Уренск, сметы у нас не жирные!
Опираясь на кочергу, как на стек, Ениколопов ответил:
– А вам не приходила такая мысль, что я могу быть бескорыстным? Мне ли драть с вашей богаделенки по сто сорок? Сами-то вы зубами на каждую полушку щелкаете. Я не провокатор! – крикнул Ениколопов, замахиваясь кочергой. – Я все делаю ради идеи…
– Ври, ври, – ответил Дремлюга. – Идеи могут быть у Борисяка, я это знаю, а у тебя их и не ночевало… Ты же – наш!
Ениколопов отставил в угол кочергу, побледнел.
– Разговор закончим, – сказал он спокойно. – Я выпускаю вас живым отсюда при одном условии…
– Ну? – спросил Дремлюга, потянувшись в карман.
– Да нет, – ответил Ениколопов. – Ваш револьвер у меня. Вот он… возьмите, капитан! Мы же не дети… Повторяю: выходите от меня живым при одном условии. Можете травить большевиков, как вам угодно. Но никогда не мешайтесь в мою борьбу, в борьбу междупартийную! Иначе… Вы меня извините, Антон Петрович, но иначе для вас кончится очень плохо. А меня не трогать… Взорву!
Дремлюга шагнул к дверям. Сорвал с гвоздика свою фуражку.
Его бросало от стенки к стенке.
– Двести! – крикнул он от порога.
– Иди к черту, – ответил Ениколопов. – Я не провокатор…
Ночная темнота едва-едва светилась редкими фонарями. Ничего не было решено, но зато все было решено. Вот так! Это верно: революция, как алмаз, имеет много граней, и одна из них вдруг вспыхивает небывалым цветом – черным…