Галина Федоровна Корево поднялась в комнаты хозяйки номеров, вдовы Супляковой; почтенная дама проверяла вслух знания своих племянников – лопоухих гимназистов, стриженных под ежа.

– Ну, говорите, нахлебники: при каких условиях состоялось восшествие на престол блаженныя памяти императора Николая Первого?

Племянники отбивали как по-писаному:

– В момент роковой вести о смерти Александра Благословенного некоторые злоумышленные лица, получившие название «декабристов», имели дерзость прибегнуть к мятежным злодейским способам…

Вдова Суплякова заметила акушерку:

– Вам что, сударыня?

– Соблаговолите уступить мне номер госпожи Поповой; в моем сыро и холодно…

Она переехала в комнаты, где ранее жила Додо; прислуга быстро все убрала, вымела сор, перестелила постель. Затопили печи. Так хорошо сидеть возле огня, когда за окнами – дождь, уже осенний, стегает в звонкие темные стекла.

Был поздний час, когда, тихо стукнув, больше для приличия, вошел человек с чемоданом.

Очевидно, прямо с вокзала, с последнего поезда.

– Ну и погодка! – сказал дружелюбно. – Здравствуйте, дорогуша. Транспортера не ждали от нашей партии? – Торопливо скинул тяжелое ворсистое пальто, поправил галстучек и потер руки, довольный. – Наконец-то добрался до вас… Чайку можно?

Поздний гость пил чай из стакана, отставив мизинец, на котором горел броский перстень с сапфиром. От мужчины пахло какой-то мастикой. Корево смотрела, как догорают синие угарные огни.

– Привез кой-какую литературку… Готовитесь ли? – спросил гость. – Суетитесь ли, мадам?

– Суетимся… – в тон ему ответила акушерка.

– Ну-ну! Дай бог… А кто вам спинку чешет, когда вы ложитесь почивать на пуховую кровать? – спросил неожиданно.

– Да никто не чешет. Сама чешусь.

– А можно, я почешу?.. Хе-хе!

Корево подержала в руке раскаленную кочергу: мол, попробуйте! Глянула на чемодан с медными застежками, и гость, перехватив ее взгляд, торопливо заговорил:

– Значит, так… Москва станет центром грядущих событий. Пора выкинуть знамена! То, чего не способен свершить слабое его величество, сделаем мы сами… Вы слушаете, мадам?

– Да, да…

– Люди на местах. Оружие получим от жандармов. Это вопрос, уже решенный свыше. А вы, мадам, сделали большую глупость, подорвав своего муженька… Сколько мелинита вы на него ухлопали?

– К чему подробности? – сказала Корево. – Вы любопытны…

– Хорошо. Когда получите права наследования капиталом, вы обязаны передать часть его на нужды нашей программы… Как работа? А что начальник жандармского управления? Было ли братание в Уренске? Это очень важно, мадам…

– Я понимаю, – улыбнулась Корево и закрыла вьюшку; испачкала руку в саже и этой рукой показала на дверь: – А теперь… вон!

– Что? – вскочил гость, расплескивая чай.

– Вы не ошиблись адресом, это верно, но зато вы ошиблись адресатом. Я не госпожа Попова, которая ждала вас…

На следующий день Корево встретилась с казанским прокурором Тулуз де Лотреком, рассказала подробности ночного свидания: мелинит, права наследования, Москва; прочее – все известно.

Прокурор закрыл один глаз, а другой сделал пошире:

– К чему это вам, мадам? Ведь несерьезно…

К полудню его вызвал к себе губернатор.

– У меня сейчас была госпожа Корево, – сказал Мышецкий, – женщина вполне положительных правил, не доверять которой мы не имеем права. И она поведала мне подробности, подтверждающие…

– Да, – перебил его прокурор, – я уже знаю.

– А знаете – так «пристегните» к делу.

– Но я сомневаюсь в правоте спора между этими женщинами.

– Между Поповой и Корево нет ничего общего, и спора, как такового, быть не может. Я знаю, что говорю! Хотя вы и сами понимаете, как мне это трудно… Все-таки – сестра!

– Вы ошибаетесь, князь, – возразил Тулуз, – именно между этими женщинами и могут возникнуть враждебные разногласия, ибо, да будет вам известно, они принадлежат к разным лагерям. Это же – естественно: желание социалистки Корево толкнуть и без того падающую верноподданную госпожу Попову!

– Та-а-ак… Что вы, прокурор, можете сообщить нового?

– Только то, что подследственная госпожа Попова, урожденная княжна Мышецкая, – подчеркнул он голосом родство, – настаивает на неотложном свидании со своим пострадавшим супругом.

– А господин Попов?

– Отказывает ей в свидании и уже вызвал духовника для причастия. Весьма печально, князь, но развязка близится…

Да, с Петей плохо: он умирал, ослепленные мелинитом глаза не различали уже мира.

– Через меня, – дополнил прокурор, – госпожа Попова пересылает слезные просьбы к супругу, прося принять ее наедине. Но эти письма возвращаются обратно нераспечатанными.

– Это его право, – ответил Мышецкий. – Читать – не читать, принять – не принять… Но то обстоятельство, граф, что вы не прислушиваетесь к сведениям госпожи Корево, не делает вам чести.

– Я провел большую работу, – покраснел Тулуз. – Можете взглянуть, князь, на список… список только опрошенных мною.

– Сорок один человек, и – кто здесь?

– Любовники уренской Мессалины, князь… Мышецкий взял список, обмакнул перо в чернильницу.

– Номер сорок второй, – сказал князь, – вот! – И вписал в этот неприличный синодик: «№ 42. Граф Тулуз де Лотрек». – На основании сего, – сказал он в продолжение, я, властью, мне данной, отстраняю вас от следствия по делу госпожи Поповой. Можете ехать в Казань сегодня же, а я потребую прокурора го Москвы… На этом и расстанемся, граф!

В самый спокойный для царя месяц сентябрь Москва уже бурлила в забастовках, готовых выплеснуться за московские заставы, чтобы растечься по всей России.

«Барометр показывает бурю!» – предрекал в эти дни Ленин из Женевы. На заборах писали мелом и углем: «Николай Второй и – последний!» Барометр вещал бурю – справедливо, но в предгрозовой атмосфере еще все могло измениться. Власть металась между графом Витте (с его уступками либералам) и диктатором Треповым (с его приказом «патронов не жалеть»)…

Сегодня Казимир сидел дома, слушал, как шумит самовар, играл с котенком. Захлопали двери разом – приходили деповские, терли сапогами о половик, садились на хрусткие венские стулья, гоняли жиденькие чаи. Были они озабочены и осторожны.

– Что ж, – говорил им Казимир, – вопрос один: готовы ли мы, чтобы поддержать забастовку Москвы и Питера? Уренск, сами знаете, маленькая копейка. Но без нее рубля полного не соберешь.

– Оно так, – ответил Варенцов-сменщик, – да вот голодать-то не хочется. Ты, што ли, дашь мне? А – семья? А – баба?

– Осень, – сказал ему Казимир. – Ты же огород свой собрал? Картошка есть, баба варенья наварила – факт! Дровами надо всем, товарищи, запастись, чтобы потом щепки не собирать…

– Эва, – заговорили разом, – путиловцы-то не выдержали: голод не тетка! Коли бабы воют, так не ахти как бастовать хочется…

– Тряхнем, – сказал Казимир, – мошной тряхнем!

– А где она? – выкрикнул Ивасюта. – Покажи мошну свою!

Казимир подошел к комоду, щелкнул кошельком своей Глаши.

– Вот она, моя мошна! – раскрыл пустой кошелек. – И не эту мы трясти станем… А обложим налогом Гостиный двор!

– Думаешь ли? – спросили его.

– Давно думаю. Всю жизнь нас обжуливали – теперь пускай полной мерой отсыпают. Лавки будем реквизировать в нашу пользу!

– Так тебе и дали! – засмеялся Ивасюта. – Скорее – удавятся.

– Подавятся, но дадут. Мы их и спрашивать не будем…

– А поезда? – спросил табельщик Герцык. – Ни одного?

Казимир покачался на длинных ногах, глядя в пол:

– Савва считает, что дорога должна работать лишь в двух случаях: пропускать эшелоны с отпущенными со службы и… хлеб! Чего задумались, товарищи? Мы же в выгодном положении: до нас сам Трепов не доберется! Кругом – степь, пески-зернь, снег выпадет. Мы – на отшибе у империи! Гарнизон вряд ли выступит, а войска… Когда пришлют? Да мы сами не пропустим карательные эшелоны…

Сообща было решено так: подхватить в самый разгар всеобщую забастовку здесь, в Уренске, стачкой солидарности. Для начала! Чтобы прощупать власть – реакцию. А потом выкидывать лозунги: 1) свобода слова, печати, свобода собраний и союзов; 2) неприкосновенность личности и жилища; 3) амнистия всем, арестованным за политические убеждения, и – последнее: 4) восьмичасовой рабочий день…

Когда стали расходиться, Казимир сказал:

– А ты, Ивасюта, повремени… Поговорить надо.

Ивасюта плюхнулся обратно на стул, крутанул кран самовара:

– У-у, жидкопляс поехал, а не чай… Ну, чего тебе? – опросил.

– Расскажи: откуда деньги берешь? На какие шиши гуляешь?

– Я не гуляю, – шмыгнул Ивасюта носом. – Так, в получку иногда. Грешу! Ну, выпьешь… Ну, граммофон с ребятами послушаешь.

– Эх, Ивасюта, – сказал Казимир, – врать ведь тоже надо уметь! Думаешь, я не знаю, что тебя с Борькой Потоцким в «Дивертисменте» видели? С чего это редереры пьешь? Ресторан – дело карманное!

– То Борька, – усмехнулся Ивасюта. – Он затащил, он и платил.

– Борька? – переспросил Казимир, играя чайной ложечкой. – Ну, ладно, пусть Борька… А ты же всегда интеллигентов не любил! Говорил, что тунеядцы, кровь сосут из рабочего класса… Что же ты, сознательный пролетарий, сейчас не гнушаешься на деньги интеллигента редереры сосать? А?

– Да так… по случаю это. Своих не было! Ну, угостил…

Казимир хлопнул Ивасюту по тяжело отвисшему карману.

– Сдай! – крикнул. – Сдай, паразит!

– Не ты дал, – вскинулся Ивасюта. – Савва дозволил…

– Теперь я за Савву! А у тебя башка на пупок завернулась. Дай!

Между ними среди недопитых стаканов и блюдец, расписанных вишнями, несуразно лег громадный револьвер.

– Целься, – сплюнул Ивасюта. – Такого барахла с курком мне и даром теперь не надобно. Давай вот так: на двор выйдем и… (Выскочил из кармана, сверкнув никелем, браунинг.) Выйдем во двор! – заорал истошно Ивасюта. – И – кто кого? Я из этого, а ты шмаляй из своей бандуры! Ну?

Казимир заострился скулами, враз побледневшими.

– Голову расшибу, – сказал. – Уматывай, пока пел…

– Дурак! – сказал Ениколопов. – Когда поумнеешь? Иди сюда.

Ивасюта робко подошел, и Ениколопов стал рвать его за уши. Драл безжалостно, как нашкодившего щенка. Потом влепил оплеуху во всю мощь своей длани и сказал так:

– Еще и Борьке твоему будет. Вы, котята, коготки свои спрячьте… Думаете – шуточки? Вон генерал Тулумбадзе одиннадцать человек на одном сучке рядом вздернул! Из-за вас, котята! Вот и вы будете знать, чем редерер закусывать… Чем закусывали? – закричал он на Ивасюту. – Небось шпротами? Дерьмо… Фруктами надо!

Ениколопов прошелся перед Ивасютой. В ночной тишине дома громко поскрипывали его суставы.

– Все можно делать в этом грязном мире, – добавил он сочно. – Но делать в меру и знать – когда. А вы обрадовались жизни, как котята сметане. Нализались по уши – за версту видать. Прав твой Казимир, что тебя вытолкал. Вот и я, по примеру большевиков, дам тебе коленом под зад. Что будешь один делать?

Ивасюта молчал; в самом деле – одному трудно, даже городовой один на один всегда справится. Руки заломит – и поведет…

– Вадим Аркадьевич, – начал вдруг Ивасюта. – Вот ты скажи мне. Только честно скажи… Не обманывай!

– Ну? Говори – отвечу.

– Все эти листки, речи, митинги – не люблю я этого. Мне жизнь мила, как сама революция. Чтобы взрывы! Чтобы выстрелы! Чтобы банки чистить у проклятых буржуев! Чтобы бабы вокруг! Чтобы вино кипело!.. Отдал – получи. Понимаю: мы же по кончику ножа ходим!

– Ну? Ходим. Так. Дальше.

– Большевики, они говорят: народ, сплочение масс, решительный момент, иксы, измы… надоело!

– Верю, миленький: голова твоя не вмещает сего… Дальше!

– Но зато они куда-то ведут. Куда-то призывают народ…

– В казарму коммуны, всех на один паек! Дальше.

– Пусть так – в казарму так в казарму. Зато хоть ясно – куда. А вот ты, Вадим Аркадьевич, скажи – куда ты ведешь нас?

Ениколопов посмотрел на Ивасюту – как на падаль.

– На кладбище веду, – ответил (и ногою – шарк!). – Не угодно ли, мсье Ивасюта, прогуляться на кладбище? Вот туда и катимся. И я, и ты, и все глупое человечество…

– Не шучу ведь я, – надулся Ивасюта. – Дело спрашиваю!

– И я не шучу, – построжал Ениколопов. – Петля шутить не дает. Но мы сейчас с тобою, товарищ Ивасюта, велики уже тем, что противостоим целому миру – миру обжорства, козней и надувательства! Мы не говорим, а – делаем. Не дай бог, чтобы подобные Борисяку пришли к власти. Пайка идей и хлеба не устроит меня, свободного человека! А потому будь же ты, Ивасюта, господином положения в революции: стели жандарма на землю, рви бомбу под чиновником, оттолкни большевика прочь… Ты – истинный революционер!

– Вот и выходит, – задумался Ивасюта, – как бы без мотива…

– Один мотив есть: напряжение власти. Натяни ее до предела, как резинку, и она – лопнет. Тогда останешься только ты, и все человечество замрет, пораженное тем, что ты, Ивасюта, сделал!..

На следующий день Ениколопов как бы ненароком заскочил в номера Супляковой, быстро взбежал по лесенке в комнаты Корево.

– Моя славная коллега, – сказал он с чувством, – мне как старому социалисту-революционеру, невзирая на все внутрипартийные осложнения, все-таки хотелось бы помочь вам… – Он стянул перчатки. – У нас, – продолжил, – даже есть точки соприкосновения, вполне ощутимые в общей борьбе. Мы, эсеры, как и вы, большевики, объявляем решительный бойкот жалкой думе!

Он мог бы говорить еще очень долго, чтобы вызвать Корево на беседу, но акушерка и сама не стала больше молчать.

– Вы правы в одном, – заметила. – Сейчас усилия партий должны быть в единении… Но что именно привело вас ко мне?

Ениколопов сел – он любил все делать без приглашения с чужой стороны. Сел и поиграл носком нарядной туфли:

– Суть моего прихода такова… Не могу ли я помочь чем-либо господину Борисяку? Очевидно, вы достаточно извещены, что я до ссылки работал как раз по устройству эксов, побегов и террору? Что ж, не буду скрывать – я считался мастером. Только условие: все я проведу со своими людьми – без ваших. Ваши не способны!

Мочки ушей женщины стали красными, как рубины.

– Одна, – сказала Корево, – я не могу решить этот вопрос.

– Понимаю. Справьтесь же у товарищей, и я еще зайду к вам…

Казимир внимательно выслушал акушерку, загорелся тоже:

– Надо обсудить.

Да и как Борисяк посмотрит? У него ведь с Ениколоповым нелады. Еще с чиновной службы!

– Ждать нечего, – настаивала Корево. – Дремлюга вот-вот отправит Савву в Казань. Борисяка в этом вопросе слушать не стоит: к чему споры прошлого, когда речь идет о жизни?

Был спрошен об этом и прапорщик Беллаш.

– Пусть, – сказал офицер, подумав. – Да, пусть Ениколопов попробует. За эсерами много громких дел, а мы способны начать освобождение только из сибирской ссылки. И я полностью согласен с вами, Галя: Борисяка надо поставить лишь перед решением ячейки, а в этом вопросе не слушать…

В глухом подземелье жандармского застенка Савва Борисяк тряс тюремную решетку: «Не подпускайте Ениколопова к революции! Что вы делаете, товарищи? Опомнитесь…»

Самый мощный профсоюз – железнодорожников, ибо в его власти остановить жизнь России, бойко отстукивающую на рельсовых стыках.

Седьмого октября забастовала Казанская дорога, потом Ярославская. Самая главная дорога в стране – Николаевская, связывавшая столицу с Москвой, еще колебалась: бастовать или выждать?

Но под напором профсоюза сдалась и она: стравив пар из горячих котлов, паровозы застыли на путях. Министр путей сообщения, князь Хилков, каким-то чудом (чуть ли не на дрезине) пробрался в бастующую Москву. Он знал, что рабочие-путейцы относятся к нему, как к бывшему машинисту, с уважением, и рассчитывал сломить забастовку уговорами. Но слова были бессильны…

Тогда князь Хилков решил действовать иными доводами. Прямо с митинга, охрипший от речей, он поднялся в паровозную будку, нагнал пар и повел локомотив через щелкающие стрелки. Рука в лайковой перчатке потянула реверс, взревело стальное чудо над фабричными окраинами, над заглохшими дачами обывателей.

Хилкову казалось, что армада железным машин тронется за ним – за князем, и дорога между Москвой и Петербургом снова оживет… Бросив кидать в топку уголь, министр выглянул в окно. Мокрый снег бил в лицо, резало глаза изгарью. Нет, никто не ехал следом за ним. Хилков остановил локомотив, соскочил на шлаковую насыпь и съехал вниз. У самой канавы, затянутой ледком, он понял свою наивную тщету и заплакал от обиды…

Так самодержавие лишилось дорог в империи!