Немецкие колонисты вооружились первыми: у них все было наготове от суматошных российских случайностей, но мешаться в русские дела они не собирались – просто стояли на страже своих латифундий. Однако прислали к губернатору своего парламентера, и Мышецкий сказал ему так:
– Благодарю вас за доверие к власти, но можете передать своим землякам, что, если они не сдадут оружие к вечеру, все вы будете этапным порядком высланы на родину. Вы сами откуда?.. Ах, из Баварии? Как это чудесно, – улыбнулся князь, – вот как раз в Мюнхен мы вас и вышлем… Здесь вам, господа, не Гереро в Африке!
Атрыганьеву же, боявшемуся немцев, он объяснил так:
– Я давно уже знаю за немцами эту склонность: aus der Noth eine Tugend machen! – И тут же перевел, не надеясь, что Атрыганьев знает немецкий: – Они любят из чужой нужды делать для себя добродетель. Но это пусть их не касается… Мы – не негры!
Предводитель мялся, чего-то не договаривал, было видно, язык у него чешется, и Сергей Яковлевич помог ему.
– Борис Николаевич, вы, кажется, хотите что-то сказать?
– Видите ли, – начал Атрыганьев, – сейчас творятся такие события… Трудно воздержаться и быть спокойным, князь.
– Трудно, – кивнул Мышецкий, поигрывая карандашиком. – Революционеры в Москве уже предъявляют права на разгон Московской думы. А городского голову, князя Голицына, я знаю: милейший человек, знающий театрал, и мне его искренне жаль…
– Не о том я, князь, – поправил его Атрыганьев. – Разве же вы не заметили, что «Союз освобождения» и «Союз земских конституционалистов» сливаются воедино. И скоро, очевидно, на Руси появится новая мощная партия, которая и приведет страну к порядку…
Князь знал, что эта новая партия будет называться «Партией народной свободы». Или конституционно-демократический (сокращенно КД). Кто-то уже привесил им броскую кличку – кадеты.
– Желательно бы и мне, – раскрыл свое сердце предводитель, – посильно участвовать. Посильно стоять…
И карандашик выпал из рук Мышецкого: он был готов к чему угодно, только не к подобному выверту. Русские люди в большинстве своем путаники, способны кидаться из одной крайности в другую.
«Но это… это уже – наглость!»
– Борис Николаевич, – сказал князь, – вы меня поражаете. Не вы ли заложили в Уренске первый кирпичик той бешеной организации, которая ныне приносит мне столько огорчений? Не вы ли, милейший, развалили дворянскую прослойку, превратив дворян в спекулянтов зерном и дровами? И вдруг вы, даже не краснея, заявляете о своем желании сотрудничать с такими лицами, как Муромцев, как Набоков, как Винавер… Что это – ренегатство или прозрение?
– Мы… поладим, – сказал Атрыганьев, не смутившись; пошел было к дверям, но задержался. – Соответственно, князь, – добавил со значением, – и выбранным в Государственную думу желал бы… Вместо купчишки Иконникова! Как вы смотрите на это, князь?
Дурак сам проболтался, и Мышецкий сразу развеселился.
– Попробуйте, – ответил. – Схватитесь… Кто кого?
Затем он долго размышлял о думе: странно, она бойкотировалась большевиками, но крестьянство надеялось, что именно дума разрешит вековечный вопрос о земле. Так уж получалось: рабочий говорил о демократии, а крестьянин – больше о хлебе насущном. «Все это скушно, – решил Мышецкий. – Скушно и надоело до чертиков…»
Неожиданно явился генерал Панафидин, и Сергей Яковлевич почтительно поднялся ему навстречу:
– Вы так торжественны сегодня, генерал… Что-нибудь случилось из ряда вон выходящее?
– Да, – сказал Панафидин. – Дело в том, что сегодня я пришел попрощаться с вами, князь, ибо с сего дня с армией покончено! С ней я уже распрощался – выхожу в отставку.
Никогда Мышецкий не был близок к «генералу-сморчку», но уход Панафидина с поста командующего Уренским военным округом был нежелателен, опасен, чреват осложнениями и прочее.
– Ваша отставка, генерал, надеюсь, не связана с болезнью или какими-либо служебными недовольствами?
– О нет! Я ухожу по доброй воле…
Сергей Яковлевич был взволнован. Все-таки, пока сила штыков подчинялась этому человеку, князь был спокоен – штыки находились в «козлах». А теперь… «А что теперь?»
– Я объясню вам, князь, причины моей отставки, – разгадал его настроение Панафидин. – Ни годы мои, ни болезни, ни что-либо иное меня не тяготит. Я слишком люблю русскую армию, русского солдата, Россию… Поэтому-то, князь, и ухожу.
– Да. Понял. Вас беспокоит – не повернут ли армию противу народа? Но, мне думается, до этого абсурда не дойдет.
– А почему? – вопросил его «генерал-сморчок». – Если девятого января они решились на преступление, то почему, мыслите вы, не решатся и сейчас? Я не желаю… Я уже старик и не желаю принимать участия в этом всероссийском позоре… Позоре армии, которая воистину велика и которую пожелают направить противу народа, тоже воистину великого! Я помру с чистой совестью, князь.
– Кто остается за вас? – печально спросил Мышецкий.
– Самый старший в гарнизоне – Семен Романович Аннинский, но заместит меня полковник Алябьев…
– А я с ним даже незнаком. Каковы его взгляды, генерал?
– Вполне умеренны, и бояться насилия с его стороны не надо. – Панафидин поднялся, рывком натянул перчатку. – Впрочем, князь, вопрос о насилии – ваше право! А полковник Алябьев – верный слуга престолу, и он готов исполнить любой приказ свыше…
Забастовка в стране становилась всеобщей, и знамя ее несла старая Москва – город как бы вымер, только при слабом пламени вздрагивающих свечей в университете и училищах проходили мятежные митинги рабочих, чиновников и студентов. В плеяду бунтующих провинций 14 октября вступила и Уренская губерния: гудок депо ревел от вокзальной площади – страшно и люто, празднуя забастовку, и наконец осип, потерял голос – замолк…
– Вот и все! – поднялся Мышецкий, оборачиваясь к иконе. – Не миновала, господи, и нас чаша сия…
Выглянул в окно: далеко-далеко, за куполом собора, тянулась под облака кирпичная труба депо, и, прилипая к ней, букашкой карабкался человек. Добрался до вершины трубы, и в небе Уренской губернии зацвел красный цветок рабочего знамени…
– Дремлюгу! – сказал Мышецкий.
– А я уже здесь, – поклонился ему жандарм.
Сергей Яковлевич дольше обычного протирал стекла пенсне, и без того ослепительно сверкающие:
– Ну-с, что скажете, капитан?
– А вот теперь-то я скажу, ваше сиятельство, – приосанился Дремлюга. – Вы только сердца на меня, князь, не имейте. Но, будь вы пожестче, и ничего бы этого в Уренске не случилось!
– Вы, капитан, совсем не диалектик…
– Где уж нам! – протянул Дремлюга, обидясь.
– И вы не понимаете, – продолжал князь, – что в истории есть моменты, которые нам не подвластны. Сколько ни шамань в темном лесу вокруг гриба, он все равно будет расти. Так предопределено самой сутью природы – и не нам, капитан, исправить ее!
– Чепуха, – возразил жандарм. – Шаманить и не надобно. Просто прихлопнул каблуком – вот и пошел расти ваш гриб. Обратно – в землю, князь! Вот какова моя диалектика…
Сергею Яковлевичу этот бесплодный разговор надоел:
– Что-нибудь желаете предпринять?
Дремлюга, глядя в окно, посулил снять флаг.
– Это лишь деталь, – поморщился Мышецкий. – А еще что?
– Деталь важная. А больше… да ничего, князь!
– То есть как это… ничего? – возмутился Мышецкий.
Дремлюга отвечал – с убийственным спокойствием:
– У меня порядок такой. Объявил голодовку – пожалуйста, не хочешь и не жри, нам больше останется! Сейчас наш «дядя Вася», пролетарий, работать не пожелал – не надо, не работай…
Сергей Яковлевич понял, что за этой бравадой стоит оглядка жандарма на Москву и Петербург: уж если там, в столицах (под боком правительства), генералы корпуса жандармов не могут справиться с революцией, то… «Что же требовать от уренского капитана?»
– Выпить хотите? – предложил Мышецкий.
– Как вы сказали, князь? – обомлел Дремлюга.
– Я предлагаю вам выпить… За порядок!
– В беспорядке-то? – усмехнулся жандарм. – Ну, выпьем…
– За Аристида Карпыча, земля ему пухом, – поднял рюмку князь. – Вот он бы сейчас что-нибудь да придумал… Извернулся бы!
Дремлюга поперхнулся коньяком, зашипел, гримасничая:
– Ударьте меня, князь, ударьте… сильнее! – Мышецкий треснул жандарма по хребту, и коньяк проскочил, как по маслу. – А что? – задумался капитан, отдышавшись. – Что бы он мог придумать? И даже Борисяк здесь ни при чем, революция без него движется…
И вдруг разом погас в присутствии свет.
– Огурцов! Созвонитесь со станцией – что у них там?
Огурцов, споткнувшись в темноте о порог, скоро вернулся:
– Телефоны, князь, тоже… мое почтение! Бастуют.
Мышецкий длинной тенью обозначился на фоне окна:
– Капитан, разве забастовка не ограничится одним депо?
Огурцов, прильнув к стеклу, вгляделся в улицу:
– Баста! Конки тоже стали, лошадей выпрягают, сбрую режут…
Дремлюга хватил еще стопку, искал в потемках фуражку.
– Вот это крепко! – сказал он. – Но еще крепче закончится. Жрать захотят – и снова, князь, свет включат, барышня на телефоне соединит, а паровозики – ту-ту, поедут… Нет такой забастовки, ваше сиятельство, которая бы не имела конца!
Конечно, жандарм прав: забастовка – явление временное. Но в самой стихийности событий было что-то зловещее, и красный цветок над городом распускался в ночном небе. Проезжая через город, Мышецкий подсознательно отмечал признаки нового в его облике: на табуретках (чтобы дальше видеть) стояли городовые; митингов не было, но толпы теснились на бульваре. Ну что ж! К шестидесяти тысячам верст железных дорог России, застывших в покое, сегодня прибавилось еще шестьсот сорок верст бастующей Уренской губернии…
«Аквариум», конечно, работал. Как-то повышенно, издерганно и пьяно вела себя публика. Сотенные шуршали нежно, платья дам тоже шуршали вызывающе. Музыка гремела, лилось вино – самое дорогое. Бабакай Наврузович пожинал сегодня небывалые барыши, «Николаи» – в поту!
Иконников-младший, однако, был трезв и спокоен.
– Что у Троицына и Веденяпина? – спросил его Мышецкий.
– Говорят, завтра будут снимать.
– Снимать… Как это понимать, Геннадий Лукич?
– А так: деповские устроят митинг на фабриках и, если уговорить не удастся, силой заставят бросить работу…
Из отдельного кабинета вывернулся, словно хороший штопор, Дремлюга; заметив князя, зашептал в ухо тяжелым перегаром:
– Кое-что придумал. Некогда. Извините. Бегу. Завтра узнаете…
На следующий день забастовали частные фабрики Троицына и Веденяпина. Будищев повысил своим рабочим ставки, и его мастерские продолжали дымить: у него народ был «кошельковый». По этому случаю в Купеческом клубе с утра пили, пели и плакали. Срочно были вызваны арфистки, но вместо звучного наплыва арф слышались визги, жеребячий топот – шел шабаш святотатственных радений…
Сергей Яковлевич пригласил к себе Чиколини, напомнил ему, что пенсия зависит только от него, воззвал к мужеству.
Бруно Иванович сказал:
– А вот вам и новость, князь: все лавочники тоже забастовали. Замки – во! И хлеба в городе купить негде…
Мышецкий вспомнил: жандарм посулил ему вчера в «Аквариуме», что все будет в порядке. Вот и способ, который должен помочь ему гасить забастовку: голод. На это губернатор распорядился так:
– Заставьте каждого лавочника под расписку отказаться от забастовки. В противном случае – так и передайте – я заведу на них дело, как на злостных стачечников. А под статью эти господа не захотят попадать. И незачем бойкот называть им «забастовкой»!
Замки с лавок уже сбивали рабочие. Торговцы снова вынуждены были встать к прилавкам – волею судеб революции они попались между двумя жерновами – жандармом и губернатором.
– А тебе чего, баба? – И рука привычно вертела кулек…
Дремлюга разбежался к губернатору с выговором:
– Князь, как можно? Всю компанию мне поломали. Я вчера своих сто рублей истратил, поил мелочь базарную в кабинете отдельном, а вы… Я же договорился! Нехорошо так-то, князь!
– Хорошо, капитан. Хорошо! – ответил Мышецкий. – Давить революцию голодом – самая низкая мера. Я бы не уважал себя, прибегни к этому способу. Не спорьте… А флаг, я вижу, вы еще не сняли?
– Скобы худы, труба старая, – отнекивался Дремлюга, хмурый.
– Так не вам же лезть по худым скобам на старую трубу!
– Оно и так. Да четвертной сулил – не берутся… Высоко!
– Добавьте еще четвертной – полезут.
– Придется. Да где я денег наберусь? Вчера сто, сегодня…
Сложились на красное знамя: жандарм дал четвертной, губернатор от себя выложил – только бы снять поскорее! Глаз резало…
Мышецкий велел Огурцову никого не допускать.
– Хоть камни с неба, – сказал, – никого… Я буду составлять отчет в министерство о забастовке…
Работал он недолго. Сначала думал развернуть отписку в подробный доклад с описанием условий, при каких забастовка возникла. Но потом князю пришла мысль, что он не один губернатор на Руси, таких много, и почти все губернии в стране бастуют. Так стоит ли напрягать ум, чтобы метать бисер, который никого в министерстве не удивит и не восхитит. Ограничился телеграммой, – кратко и хорошо.
– Отправьте, – велел Огурцову, но курьер вернулся с телеграфа, сказав, что «не берут, забастовали!». – Лошадей! – сказал Мышецкий. – У вас не берут, а у меня возьмут, как миленькие…
На телеграфе одиноко сидел дежурный чиновник.
– Вы понимаете смысл вашего отказа? – обрушился на него князь. – Телеграмма государственного значения, а не признание барышне в любви, и вы, сударь, с огнем играете…
– Все сознаю в полной мере, князь, но таково решение Уренского Совета рабочих депутатов, – ответил телеграфист.
– Это еще что такое?
– Совет создан по примеру Петербургского, князь!
– И кто же может решить с отправкою телеграммы?
– Очевидно, председатель – Казимир Хоржевский…
Вскоре Хоржевский навестил взбешенного губернатора.
– Совет рабочих депутатов, – сказал машинист, – полагает разумным изъять из гарнизона сотню «желтых» казаков, во избежание излишнего кровопролития, князь!
Мышецкий через пенсне долго разглядывал новую власть:
– Сотня может быть стронута с места только по моему приказу. Насилие же я сам отвергаю. Причин для кровопролития не вижу! А у меня, господин Хоржевский, просьба… – Бросил на стол телеграмму, так и не отправленную. – Надеюсь, – сказал, – ваш премудрый Совет одобрит эту записку, составленную в простоте ума нашего?
Казимир понял издевку губернатора, но решил быть умнее. Взял телеграмму, прочел:
– А отчего и не отправить?.. – Карандашом тут же начертал в уголку: «Отправь. Казимир». Положил бланк обратно перед князем: – Пожалуйста. Ваши телеграммы будут отправляться, как всегда. Мы же понимаем – служить вам тоже надобно…
– Не понимаю! Отказываюсь… Кто управляет губернией?
– Вы, конечно. Вы – губернатор, и вы управляете губернией. А мы только революцией в Уренской губернии. Примите меня, князь, как неизбежное явление новой жизни…
Мышецкий подчеркнуто официально поклонился через стол:
– Покорнейше благодарим вас! Наконец-то вы открыли мне глаза. А флаг ваш обязательно должен висеть? Или позволите снять?
– Флаг революции будет висеть, – ответил Казимир. Мышецкий подумал и вдруг весело рассмеялся.
– Ладно, – сказал. – Капитан Дремлюга его снимет!
На фоне этих великих событий, потрясавших великую державу, меленькой жилкой, готовый вот-вот оборваться, билась жизнь княжеского шурина – Пети Попова. Был уже поздний вечер.
– Князь, – сказал, придя, Чиколини, – понятых надобно…
– Для чего, Бруно Иванович?
– Петр Тарасыч дали свое согласие на свидание с супругой…
Это предвещало дурной оборот: Петя при смерти, а Додо настойчива и в глазах мужа всегда неотразима, как Клеопатра для Антония. «Как же ей удалось? – думал Мышецкий. – Плохо, плохо…»
– Что ж, возьмите в понятые и меня, – попросил князь. Вторым понятым был выбран дворник больницы, случайно подвернувшийся под руку Чиколини. Лошади притащили полицейский рабан, соскочили с запяток конвойные, и по ступеням сошла Додо…
Мышецкий замер при виде своей сестры.
– Авдотья, – поднял он на нее глаза, – здравствуй.
– Здравствуй, брат, – еле слышно ответила Додо…
Видно, что к этому свиданию она готовилась изрядно.
Костюм почти театральный, сама же бледная, робкая и покорная. Мужчины шли следом за нею по длинному коридору больницы, а впереди, вся в черных шелках, быстро выступала Додо; в руке она держала молитвенник, с запястья свешивались, бренча, четки. Никто не предупреждал ее – Додо вдруг сама, повинуясь интуиции, остановилась возле дверей палаты, именно той, в которой лежал Петя.
– Здесь? – шепнула она и побледнела еще больше; в этот момент она была хороша, очень хороша… Даже прокурор подбоченился, а дворник стал сморкаться в передник, заворачивая его к носу от самых колен.
– Хоре-то, – говорил он, – хоре-то какое, хосподи…
Петя лежал на белом, из белых бюстов глядел один жуткий глаз его, как линза, и торчала из повязки, обветренная и подсохшая, кость руки. Он увидел Додо, и глаз его сразу зажмурился, плавая в слезах. Додо кинулась к постели, упала в ногах и вдруг поползла к мужу – дергаясь коленями, бормоча. Руки ее всплескивались – бились над головой, как два крыла. Первое рыдание Додо огласило палату – почти вопль! Припав к Пете, она шептала и шептала. Прямо в этот одинокий глаз, а из-под маски зашевелились Петины губы, чтобы начать разговор…
– Прокурор! – сказал Мышецкий, и прокурор со страхом выгнулся над упавшей Додо, припадая ухом к губам Пети. Выслушал его и медленно выпрямился… Мышецкий тронул его за рукав мундира: – Что вам сказал господин Попов?
– Он просит оставить его с женой наедине.
Петя снова что-то заговорил. Прокурор опять его выслушал.
– Что? – спросил Сергей Яковлевич, напрягаясь.
– Петр Тарасович снова просит не мешать ему…
Все, кроме Додо, удалились из палаты. В коридоре больницы, возле Чиколини, стоял Ениколопов.
– Вадим Аркадьевич, – подошел к нему Мышецкий, – как вы мыслите, сколько осталось жить моему шурину?
– Дней пять-семь, не больше, а в чудеса я не верю…
Сергей Яковлевич вытер набежавшую слезу: «Бедный Петя!..»
Из палаты чуть слышно доносился журчащий шепот Додо: она говорила, говорила, говорила… Шло время…
Двери вдруг распахнулись вразлет – Додо!
Решительно и резко смотала четки с руки:
– До свиданья, брат, – и пошла, быстрая, стройная…
Гуртом все повалили обратно в палату. Петя разжал черные губы и сказал – внятно:
– Моя жена невиновна… Кто оклеветал ее? Почему я не верил? Прости мне, господи, грех великий…
– Записать? – глянул на губернатора прокурор.
– Исполняйте обязанности как положено.
– Ваша фамилия?
– Акинфиев буду, – ответил дворник.
Рука прокурора строчила по бумаге: «В присутствии понятых, князя Мышецкого и дворника Акинфиева, сего дня…»
– Невиновна, – шептал Петя, – снимите оговор с нее… Не мучайте ее боле, мою Додушку… Бог простит вам, люди!
Мышецкий не выдержал – вышел из палаты. Подписал протокол в коридоре, после дворника. Лучше бы и не шел в понятые: не пришлось бы тогда уносить камня на сердце. На улице прокурор сказал:
– Ваше сиятельство, отныне вступают функции исполнительной власти, кои, согласно снятию оговора, должны непременно обеспечить и снятие ареста с госпожи Поповой, иначе…
– Поступайте, как знаете, – рассеянно ответил Мышецкий, и тем закончился этот день, очень тяжелый…
Никто еще не знал, куда повернет правительство, на что решится самодержавие, полностью парализованное всеобщей забастовкой. Не знал этого и князь Мышецкий – кандидат правоведения, камергер двора его величества, уренский губернатор и коллежский советник, кавалер орденов и прочее…
– Я уже ни во что не верю! – говорил он.