Император, учтя богатый опыт истории, держал в Петергофе наготове быстрокрылую яхту, дабы не повторить глупой ошибки французского короля. Курс проложен заранее – в Англию, и все эти дни министры добирались до Николая II по воде. Поезда не ходили даже в дачные поселки, столица империи тонула во мраке, телефоны не работали. Министры поддерживали связь с императором лишь на пароходике придворного ведомства.

Правительство раздирало: одна часть стояла за военную диктатуру, другая – за введение конституции, которая, словно горчичник, смогла бы оттянуть жар революции от Петергофа, где, отчаявшийся, задерганный и несчастный, проживал император.

– Ники, – говорила ему супруга, – будьте же наконец Иваном Грозным! Хватит колебаний. Не забывайте: вы не одни, у вас семья!

Министр торговли и промышленности доложил, что общее число бастующих в России превысило два миллиона человек, стачка в Польше и Закавказье уже переросла в вооруженное восстание. Ивану Грозному (если и стараться быть на него похожим) было гораздо легче: «Гайда, гайда!» – крикнет, ручкою «клювик» сделает, и душили боярина, второго на части рвали, третьего жарили, четвертого в кипящем масле варили… «Но все-таки – не два же миллиона!»

Еще 9 октября Витте испросил себе аудиенцию у царя – и снова требовал уступить духу времени. В большой и красной руке Сергея Юльевича трепетно вздрагивала записка: конспект уступок российскому обществу. Николай выслушал и сказал:

– Может, целесообразнее основание вашей записки опубликовать в виде манифеста? Конечно, не от вашего имени, а – от моего?..

В семье царя великий князь Николай Николаевич, человек вспыльчивый, твердил о том же:

– Государь! Эшелоны из Маньчжурии задержаны революцией, войска ненадежны, гарнизон столицы едва ли справится со смутой… Ради бога, подпишите, что дает Витте! Или я пущу себе пулю в лоб!

Все знали – пустит, он таков: в отца, тот был тоже крут. А за окнами Петергофа лежало серое взбаламученное море, где-то вдалеке громыхал Кронштадт, косо летали зябнущие чайки. Для императора не было уже тайной, что он народу своему ненавистен; в сановниках и близких людях он возбуждал чувство жалости, презрения; в лучшем же случае к нему относились равнодушно… В эти дни, при соблюдении полной тайны, Николай II начал знакомить своих министров с виттевским проектом манифеста.

Придворный пароходик, скрипя шпангоутами, тянулся от невской пристани у сената в мглистый залив – к Петергофу. Сказочным видением спокойного прошлого блеснет искоркой купол Стрельнинского дворца, потянутся вдоль желтого берега заброшенные дачи…

Сыро, холодно и неуютно в родимой России! Качает пароход, плещут мокрые шторы, ляскают при крене двери, обшитые инкрустациями, мечутся над головами министров шелковые абажуры. Сквозняк рвет и треплет листок календаря, на котором дата – 15-е число октября месяца 1905 года. День как день…

Министр императорского двора барон Фредерике, как бывший кавалерист, еще держался на ногах при качке, остальные катались по диванам, цепляясь за тонкие ажурные пиллерсы, сенатора Вуича несло в открытый иллюминатор. Зеленый от качки, он сказал:

– Князь, читайте далее вы – я не могу!

Князь Алексей Оболенский вслух, с выражением, читал строки будущего манифеста. Свобода слова, собраний, печати… Затиснувшись в угол, граф Витте слушал свое произведение. Странно звучали здесь слова манифеста, палуба выскальзывала из-под ног, меркла вдали Ижорская земля.

Фредерике, дослушав, сказал:

– Вся беда в том, господа, что войск не хватает для устадавления твердой диктатуры. Временно, но нам предстоит подвинуться.

– А я, – заметил Витте из угла, – не приму поста премьера, пока мой проект не будет одобрен его величеством…

Манифест дописывался и уточнялся на пароходе. Спешно правили его на ходу, под сильным ветром, уже на досках петергофской пристани. Витте подкидывал в руке громадный портфель, ветер рвал с будущего премьера России легонькое пальто.

– Думу, – кричал он на ветер, – придется, господа, сделать не совещательной, а – законодательной!.. Увы-ы, но так!

Снова совещания. Опять великий князь кричал, что пустит в лоб себе пулю. Министры жаловались, что постыдно им, министрам, плавать по воде, как матросам. Алиса Гессенская взывала быть Иваном Грозным, а вдали грохотал броней ненадежный Кронштадт.

Закончился разговор, как всегда, милостивейшим обещанием.

– Если я решусь, – сказал Николай, – я дам вам знать, господа, к вечеру… Непременно! Такова моя воля…

И, как всегда, не дал. А революция наседала: бастовали уже гимназии, банковские служащие, сберегательные кассы, даже чиновники министерства финансов… Наступил день 17 октября – знаменательный для России. С девяти часов шла в Александрии (летней резиденции императрицы) глухая возня, перешептывания, экивоки, испуги, страхи. Ждали Витте, но теперь он, как хозяин положения, не спешил – прибыл лишь к вечеру: новый премьер нового правительства! Манифест был отпечатан пока только на пишущей машинке…

Император поводил пером, готовясь подписать.

– Ваше величество… – напомнили ему сбоку, из-под локтя.

– Ах, да! – Император встал, быстро перекрестился, и толстый палец Витте твердо стукнул по бумаге:

– Здесь, ваше величество…

Обратно в Петербург Витте возвращался вместе с великим князем, который уже не говорил, что пулю в лоб пустит, – напротив, Николай Николаевич был весел, шутил, послал в буфет за шампанским.

– Ну, граф, сегодня мы швырнули революционерам хорошую кость. Вот с такими махрами мяса… Пусть глодают теперь!

За бортом кипело, шипя, как шампанское, Балтийское море. Вдалеке, через кругляк иллюминатора, уже вырастал темный, словно заброшенный, Петербург – бывший «парадиз», столица империи.

Николай Николаевич вдруг хлопнул себя по крепкому лбу.

– Ба! – сказал. – Сергей Юльевич, сегодня ведь семнадцатое октября, и вы, граф, можете отметить замечательный юбилей…

Витте вспомнил, что действительно ровно семнадцать лет назад, 17 октября 1888 года, скромный путеец Сережа Витте предсказал крушение царского поезда в Борках. Ему тогда не поверили, катастрофа случилась, и гигант-алкоголик император Александр III на своей могучей спине держал крышу вагона, пока из-под нее не выползли все члены его семейства… Но теперь-то, когда он предсказал фамилии Романовых худшую катастрофу, ему все-таки поверили, и вот результат: манифест подписан, а он отныне – премьер империи!

Вот и Нева, сенат, пристань… Подали сходню матросы.

Из Петербурга в Москву чудом прорвался телефонный звонок.

– Записывайте! – крикнули. – Мы отныне свободные граждане…

Стачечный комитет заседал в Москве, когда в зал ворвался адвокат Тесленко – объявил:

– Только что получено сообщение из Петербурга: император подписал манифест, дарующий нам свободы и конституцию! Слушайте…

Торопливо он прокричал первый пункт манифеста:

– Даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов…

И билась в истерике одна женщина:

– Верните мне мужа! Мужа… Он пошел на каторгу как раз за такие же слова! Как раз за такие… Я требую от царя!

Переглядывались, хмуро и озабоченно, бастующие рабочие:

– Мы в листовках такое печатали. А тут сам царь говорит?..

Манифест стал публиковаться, но связь между городами была разорвана, печать работала с перебоями, и до провинции весть о манифесте доходила сильно искаженной. Поначалу власти, напуганные «свободами», сознательно искажали слова царского манифеста. Но всем стало понятно: самодержавие отступает. В первые же часы после появления в Женеве текста манифеста Ленин записал: «Мы имеем полное право торжествовать. Уступка царя есть действительно величайшая победа революции, но эта победа далеко еще не решает судьбы всего дела свободы. Царь далеко еще не капитулировал…»

Трудно, очень трудно, по разоренной и возмущенной стране двигался манифест – в глушь провинций. Мышецкий уже потерял всякую надежду получить в руки истинный текст этого документа. Телеграф молчал. Но бравый генерал Тулумбадзе каким-то аракчеевским способом умудрился вырвать из Москвы полный текст царского манифеста. И тут же переслал его прямо в соседний Уренск – губернатору.

Кажется, это было его первое и последнее доброе дело, какое он сделал в своей бравой жизни. Вечером того же дня вошла к нему, бледная как смерть, горничная, раскрыла розовые лепестки губ и шепотом повторила несколько раз, вся сжимаясь:

– К вам… к вам… к вам…

Из-за плеча барышни выставились три браунинга и загрохотали выстрелы.

Сергей Яковлевич в который раз перечитал манифест. Все, о чем мечталось ему, за что на банкетах пилось, вот же оно! – лежит на столе перед ним, подтверждающе, обнадеживая, радуя…

– Господи, – заплакал он, – свершилось… Огурцов, где же вы? Что вы шкаф открываете? Зовите чиновников – читать станем!

Чиновники, безлико и суетно, выстроились вдоль стен кабинета.

Возвышенно и проникновенно читал им князь манифест.

– Вы свободны! – сказал он им. – Вы осознаете, господа, всю значимость этого великого момента?.. Привлечь теперь же… те классы населения, которые ныне совсем лишены избирательных прав! – Ошеломленный сам, он ошеломлял и других: – Никакой закон не может восприять силу без одобрения Государственной думы, и это значит, господа, что наши уренские депутаты там, в думе, не будут совещаться бесцельно, но – законодательствовать!..

Громадный булыжник, залетев с улицы, вдребезги рассадил окно и, кувыркаясь, пролетел вдоль ряда будущих избирателей.

– Огурцов! Сохраните этот камень… для потомства. Пусть он напоминает всем нам о мрачных временах бесправия. Но этот документ успокоит все страсти, примирит все партии, загасит любую смуту. Поздравляю вас, господа, с актом примирения народа русского с царем русским! И – с новым вас правительством: отныне у нас в России – премьер… граф Витте!..

Через разбитое активуями окно широко задувал мокрый ветер октября. Бастующие наборщики согласились за ночь размножить манифест о даровании свободы большим тиражом…

– Кабаки закрыть! – распорядился Мышецкий. – Флаги! Как можно более флагов – пусть Уренск празднует…

Чиколини под расписку обязал домовладельцев о вывешивании флагов, как в царские дни. Город еще на рассвете стал украшаться трехцветными полотнищами: синяя полоса, белая полоса, и в середине – красная, самая вызывающая…

– Бруно Иванович, – сказал губернатор полицмейстеру, – внушите всем околоточным и городовым, чтобы они в случае манифестаций не оказывали сопротивления, а, наоборот, содействовали бы порядку… Вы, Бруно Иванович, полностью прочувствовали манифест?

И горестно вздохнул липецкий мечтатель:

– Конечно, ваше сиятельство. Прочувствовал.

– Супруга ваша читала тоже?

– Читала, ваше сиятельство. Но так как в манифесте о пенсии чинам полиции ни слова – то, вы сами понимаете, князь, женщина есть женщина… Ее удивить трудненько!

Вскоре на дворе участка, крытом горбатым булыжником, были созваны чины полиции и дворники. Торжественно сверкали бляхи.

– Потому как ныне свобода, – слабенько заявил Чиколини, – то в морду «кубаря» совать воздержитесь. Ну, а ежели демонстрация предвидится, уклоняющихся от нее оповестите повесткой!

Из толпы, блещущей бляхами, задали деловой вопрос:

– А за кого ходить теперича станут на демонстрациях этих?

– Как это – за кого? – обомлел Чиколини. – Чей манифест, за того и ходить надо. А вы проследите… Чтобы флаги, чтобы стекол не колотили, чтобы стройность, чтобы портреты его величества были приличны… В рамах стандартного образца! Еще вопросы?

– Есть! А вот коли «Марсель и слезы» затянут? Тогда как?

– Тогда слушай. Твое дело маленькое. Не хочешь слушать – не надо. Потому как, повторяю, ныне новый клин вышел – свобода!..

С толками о свободе расходились городовые по своим «табуреткам», разбредались по своим подворотням медлительные дворники в валенках с дюжими галошами, как гуси лапчатые. Рассуждали:

– Кудыть идем? Кудыть движемся? Не иначе, Петра, будем мы жить, как лорды в Англии. Кажинный день по селедке съедать будем.

– Эх, выпить бы! И што это у нас губернатор смурной: чуть што – сразу замок на питейное вешать. Видано ль дело, русского человека лишать выпивки? Какая же слобода, ежели и выпить нельзя… Опять же, посуди, дядя Ваня, казне-то – убыток!

– И не говори, Филимон! Ей-ей, куды ни глянешь, куды ни повернешься, кругом – убыток. Сплошной убыток! Вся наша жисть есть убыток, и никаких доходов в дальнейшем от слободы не предвидится!

А в середине дня Мышецкий наблюдал через окно, как за две четвертных лез какой-то босяк (босой – для цепкости ног) на трубу депо. Лез снимать красный флаг! Был один жуткий момент, когда вырвалась из-под него скоба. Удержался. Прилип к кирпичам. И так и остался там – на страшной высоте. Ни вверх, ни вниз. Никуда. «Что с ним? Шок? Страх?» Раздались трели пожарных троек. Выставили длинные лестницы. Отодрали босяка от трубы. Но флаг так и остался висеть над городом – над флагами империи…

– Что с ним случилось? – спросил потом князь у Дремлюги.

– Штаны испортил, ваше сиятельство. Заколел так, будто я его на храм послал крест святой сдернуть!

– А почему же пожарные флага не сняли?

– Отказались, князь.

– Почему?

– Говорят – свобода. Кому что нравится, князь…

Сергей Яковлевич пробарабанил пальцами дробь по столу.

– Как же мы раньше не подумали? Ведь пожарные-то правы… Почему бы флагу рабочих и не висеть, капитан? Пусть висит по праву свободы. Снять его – значит нарушить первый пункт манифеста, подписанного его величеством… Так?

– Моя хата с краю, – ответил жандарм. – Я гореть стану последним на деревне. А первым-то – вы, ваше сиятельство!

Путаясь в полах тяжелой лисьей шубы, перешел границу молодой и привлекательный человек. На пограничной станции он пил чай, потом сел в поезд. Вылез в Петербурге на Финляндском вокзале, зашел в ресторан. Долго и внимательно прислушивался к разговорам официантов. Чаще всего срывалось с их языков слово «амнистия», и человек в гардеробе, когда ему подали шубу, дал рубль на чай.

– Греши и далее! – сказал весело. – Амнистия все спишет…

На площади перед вокзалом, воровато озираясь, он нанял пролетку. Высоко поднял воротник шубы, пряча лицо. Перед ним взлетал к небу горбатый Литейный мост. Слева краснела кирпичом тюрьма «Кресты», за мостом тянулась тюрьма подследственных. Петербург бастовал. Было неуютно за нарядными витринами. Возле Колокольной человек в шубе велел остановить пролетку напротив общественной уборной. Вылез.

– Погоди, Ванька, – сказал кучеру. – Я сейчас…

Извозчик терпеливо ждал. Мимо проехал его земляк.

– Кой час? – спросил. – Эй, Ефимушко?

– Да, кажись, шестой кокнулся!

– Тороватый ли седок попался?

Поманил к себе, подъехал тот, и – на ухо ему:

– Скажу тебе, куманек родима-ай, быдто я самого Гапона сейчас везу… Одна шуба – чего стоит!

В эти дни всесильный Трепов вынужден был покинуть свои диктаторские высоты – он занял пост коменданта Зимнего дворца. Но, покидая Олимп диктатуры, он перетащил за собой и все особые ссуды на секретную агентуру. И вот именно эти жирные деньги (отпущенные царем на борьбу с революцией) собачьим нюхом почуял издалека поп-расстрига Георгий Гапон…

– Поехали дальше, – сказал он, влезая в пролетку. – Ну, чего смотришь? Ты не бойся – я добрый: простых людей люблю…