Паскаля доили издавна: покойный Сущев-Ракуса, потом капитан Дремлюга. Сосали его, алчно прильнув к деньгам, черносотенцы и крайние левые всех мастей. И никто не говорил просто: «Дай – или прихлопнем как муху!» Нет, все возводили пышные замки идейных соображений. Понемногу Осип Донатович освоился в программах правой и левой кривизны, от которых коробило Россию, и уже хорошо отличал – по одним словесам! – активуя с идеями князя Александра Щербатова от анархиста, говорящего о том, что диалектика анархии учит трясти наемников капитализма…

Но сегодня пришли три человека в масках (четвертый, помахивая браунингом, остался в дверях на страже) и, не изложив никакой программы, заявили Паскалю:

– Показывай… Ключ! Чего тянешь? Ты не тяни…

Было еще раннее утро, Осип Донатович только что встал. Подштанники спадали с его острых бедер, ладошками он прикрывал срамное место.

– Господа, – заметил Паскаль, – так нельзя! Вы хоть сообщите, какая партия? Надо же знать фирму, куда я вкладываю сбережения!

– За фирму не волнуйтесь, – ответил один, беря ключ от несгораемого шкафа, и в прорези маски блеснули молодые, как будто знакомые Паскалю, глаза. – Фирма у нас самая надежная!

– Мы безмотивцы, – пояснил второй с акцентом, и Паскаль сразу оторопел: «Никак это Моня из аптеки?»

– Безмотивцы, – призадумался Паскаль. – А это что такое?

От дверей подал голос, помахав браунингом, четвертый.

– Ты ведь – спросил, – ничего нам худого не сделал?

– Ничего, кажется, – ответил Осип Донатович.

– Вот! А мы тебя рванем без всяких мотивов. Просто ты для нас лакей проклятого царизма, и такого мотива вполне достаточно, чтобы тебя угробить…

Осип Донатович натянул штаны.

– Ну-ну, ребята, – сказал он. – Помогай вам бог!

Из раскрытых ящиков бюро сыпались бумаги. Валились под ноги бельгийские акции стекольных заводов. Рылись! Паскаль взвесил как следует все обстоятельства и заговорил так:

– Эх, Боря, Боренька! Тому ли тебя учили в гимназии? А ты, Монечка? Неужели тебе, бедному еврею, больше всех надо?

Боря Потоцкий, оправясь от смущения, перебрал связку ключей:

– Осип Донатович, гимназия – дело прошлое. А – какой поворот?

– Влево и трижды назад, – пояснил Паскаль охотно. – После чего ключ продвинуть вперед. И снова два оборота направо…

Несгораемый шкаф сулил немалые деньги, о богатстве Паскаля ходили по губернии легенды. Ключ провернулся. Гулко и музыкально перемещались внутри замка стальные пружины. Паскаль вздохнул и спокойно начал натягивать хрустящую сорочку.

– Готово, – сказал Сева Загибаев. – Открывай… Открыли. Чистота. Порядок. И никаких денег!

Только в уголку лежала коллекция порнографических открыток, и они были тут же экспроприированы в пользу революции. Сева Загибаев, запихивая открытки в карман, укорил Паскаля.

– И не стыдно вам? – сказал. – Ведь это же разлагает…

– Что делать? – вздохнул Паскаль, завязывая галстук.

– Ключ! – Вернул Боря ключ. – Спасибо, Осип Донатович!

– Спасибо и вам. Не забудьте надеть галоши перед уходом…

Надо отдать должное Паскалю: вел он себя с мужеством, какого от него никто не ожидал. Очевидно, отсутствие денег в шкафу делало его не в меру храбрым. Ениколопов и сам знал, что в такие времена даже банки ненадежны, и никогда не рискнул бы послать «котят» на облаву. «Котята» действовали на этот раз сами по себе – без указаний безмотивного «центра». Вот и попались: вместо тонкой, продуманной игры, какую начал вести Ениколопов, они сунулись к Паскалю нахрапом: мол, давай – и все!

– Боря, – сказал Паскаль, затворяя двери, – передайте поклон матушке. А ты, Моня, отложи-ка для меня коробочку спермина, я завтра зайду… Ай-ай, такие молодые и красивые люди! И не могли даже мотива для себя подыскать. Ведь это же – разлагает…

Спровадив молодчиков, Паскаль потерял свою доблесть и стал меленько вздрагивать. В одном был уверен: Дремлюге – ни звука. Сейчас с такими вещами не шутят, а то и впрямь прихлопнут, как муху. Старый жулик Осип Донатович даже завидовал «безмотивной» молодости. «Легко работают – без напряжения мыслей!» В этот день он щедро отвалил на дело монархии двести рублей, и Ферапонт Извеков благодарно сверкнул новыми вставными зубами:

– Ну, Донатыч? Мы тебя в книгу запишем. Есть у нас такая с золотым обрезом, куды мы всех патриотов закатываем!

– Не надо, – отвечал Паскаль, вздрагивая. – Дешевой популярности не ищу… Но… страдаю! Нельзя ли мне охрану обеспечить?..

Три хулигана, во главе с Сенькой-Классиком, засели на кухне. Пои их и корми теперь. Паскаль сейчас невольно держался за кончик той ниточки, которая уводила его к Ениколопову, к ограблению банка в Запереченске, к тем одиннадцати повешенным…

Но Осип Донатович был терпелив и умел молчать. Иначе он был бы плохим жуликом. Революции приходят и уходят, а деньги всегда остаются – таков был ход его мыслей. Титулярная гнида свято верила в незыблемость великой империи, и знала, что после революции его акции, как патриота и верноподданного, подскочат еще выше.

«Ничего, доите меня, господа! Переживем!»

После неудачного экса поехали в захудалый «Дивертисмент», заказали пива и солянку. Сидели, положив руки на грязную скатерть, глядели исподлобья на публику. Загибаев под столом – на ощупь – разряжал бомбу-самоделку. Далеко-далеко кричал паровоз.

– Почтовый, – сказал Ивасюта, сдувая с пива пену. – Предпоследний вагон можно кокнуть.

– И что? – спросил Загибаев; отвинчивая запал, он потел от страха.

– Деньги… бумаги, там много чего найдется, в почтовом-то!

Боря Потоцкий без аппетита черпал ложкой золотистую солянку.

– Вот что я скажу вам, друзья! Не лучше ли это дело бросить? Ениколопов, может, и славный эсер. Но как-то все подозрительно. Где святость революции?.. Не лучше ли нам вернуться?

– Куда? – спросили его хором.

– Обратно – к Казимиру, с повинной. Мол, так и так, мы зарвались. Больше не будем… Ну, пусть товарищи нас судят.

Боря выпалил это, и вдруг прямо в живот ему тупо ткнулось дуло револьвера. Стол был накрыт скатертью, и Боря не мог разгадать – кто грозит ему смертью. Не шевельнулся. «Кто заговорит, тот и грозит!» – решил юноша, и заговорил Ивасюта.

– Все правильно, – сказал он, – и ты не путай! Приди к Казимиру, он тебе еще одну брошюрку даст. Что они делать умеют? Советы разводить да забастовки устраивать? А какая польза? Только детей да баб морят голодом… Крохоборы несчастные! Однако (и револьвер осторожно убрался от живота Бори), однако, – продолжал Ивасюта, – ты прав, Бориска… У социал-демократов мухи с тоски дохнут, пайку хлеба на всех делят, а Ениколопов тоже – гусь опасный. Широкий – верно, но сидеть нам узко будет.

– Готово, – выпрямился над столом Сева Загибаев. – Думал, сейчас взорву вас всех, котята… Самому страшно, лей водку! Руки дрожат…

– Будет водка, – сказал Ивасюта. – Ты слушай, корова. Четыре головы сдвинулись над тарелками в кружок.

– Жить будем, как жили, – весело! – горячо шептал Ивасюта. – А Ениколопова – побоку. Чтобы не все гулять, начнем полицию стукать. Ух, и злости же у меня! Боле трех дней городовому стоять не дадим… уберем! Вот и революция! Моня, – тряхнул Ивасюта ученика провизора, – ты все обоснуй сейчас идейно…

Моня Мессершмидт задумался печально, тряхнул кудрями.

– Доказано, – начал, – что существующий строй никуда не годится. Доказано: что анархизм обеспечивает максимум свободы и независимости всем и каждому. Доказано, – и Моня поперчил солянку, – что социализм, не говоря уже о других, более умеренных системах, есть только лишняя и вредная задержка на пути к идеалу мирового человечества… Я сказал ясно? Кто добавит?

– А кто думает иначе, – разлил водку Сева, – тот враг свободы. Я согласен! Поехали в Париж и будем рвать там, в Уренске захиреем.

– Погоди ты, дурак, с Парижем, – возразил Боря Потоцкий. – Я ведь тоже не софист, испорченный буржуазией, и я согласен: самодержавие ни к черту не годится. Но так ли мы с ним боремся? Где партия? Где идеалы? Ведь так можно скатиться до бандитизма…

– Опять эти «измы», – скривил рожу Сева Загибаев. – Хватит!

– Слушай, Боря, как ты можешь? – заговорил Моня Мессершмидт. – Читал ли ты Бакунина? Да знаешь ли ты князя Кропоткина?

– Читал Бакунина, знаю Кропоткина, – отвечал Боря. – Но у них тоже свои идеалы, и ничего не сказано, чтобы грабить Осипа Донатовича! Сначала пьяные умиления, потом банк в Запереченске, а теперь… Почтовый вагон? Так вы хотите?

– Едем тогда в Мексику, – воодушевился Сева. – Во рай-то где! На каждом шагу, я читал в книжке, палят из револьверов, и баб полно черномазых. А полиция в революции не мешается, знай себе только трупы раскладывает…

Боря Потоцкий налил себе рюмочку, зажмурив глаза, выпил.

– Нужна партия, а не банда, – сказал, нюхая корочку. – Не хотите идти к Казимиру – не надо. Но тогда поехали хоть к Битбееву, у него сбита группа – активная, боевая…

– А кто они, эти битбеевцы? – подозрительно спросил Ивасюта.

– Максималисты. Или безначальцы… не помню точно.

– Тьфу! – сплюнул Сева под стол. – Чего мудрить? Неужели нельзя просто: Ениколопов – идеями, мы – револьверами… Проголосуем, товарищи! Кто за почтовый вагон? Кто за Мексику?

– Сначала шестой участок, – авторитетно сказал Ивасюта. – Нам полиции жалеть нечего. Попадется Чиколишка на улице – клей его на всю обойму с приплатой. Вот наш вклад в дело революции!

Потом Ивасюта махнул рукой, вынул из кармана мятые деньги.

– Все, что осталось… Гулять так гулять! Давай шампанского, давай ликеров разных. Отгуляем в Уренске, потом и в Париж можно махнуть. К самому Жоресу закатимся – принимай, мы уренские!..

– Я не поеду, – сказал Боря. – А тебе, Ивасюта, не мешало бы в депо вернуться. Забастовка кончилась, все товарищи вернулись к станкам. Работают… А ты?

– Мы и так проживем, – ответил Сева, обнимая Ивасюту. – Пусть лошадь работает. Я тоже не пойду в контору. Что мы? Денег разве не достанем? Эдакого-то дерьма везде много…

– Моня, – повернулся Потоцкий, – скажи хоть ты… убеди!

И в живот Мони, мягко и почти неслышно, тоже ткнулось дуло револьвера. Он испытал сейчас то же, что и Боря. Но лица у всех за столом были спокойны, и бедный Моня не знал – кто ему угрожает?

– Революция все оправдает в случае победы, – сказал Моня, и револьвер убрали от живота его…

К ночи, после ресторана, Ивасюта поехал к своей Соньке в публичный дом. И никакой Казимир его уже не стерег – гуляй как знаешь. На темном перекрестке, стоя на табуретке, стынул под ветром служака-городовой с медалью поверх шинели.

– Получи, собака! – крикнул Ивасюта идвумя выстрелами из браунинга сбросил старика стабуретки, оставил лежать на снегу.

Амнистии ждала вся Россия, и Ениколопов вскоре проехал по городу в коляске с красным знаменем в руках. Снежинки сверкали на воротнике его рысьей шубы. Был он статен и горд.

– Амнистия! – кричал он. – Получена амнистия, граждане! Никакой амнистии получено не было – очередная липа.

– Амнистия! – взывал он к уренчанам, размахивая флагом…

Все ждали этого призыва со дня на день, и все были готовы. Когда вокруг его коляски собралась толпа, выкрикивающая угрозы, Ениколопов сунул флаг какому-то дяденьке, а сам поспешил в «Аквариум». Далее его ничто не касалось. Важно то, что амнистия объявлена. А кем – не спрашивай.

– Свободу узникам царизма! – летело над Уренском, и Мышецкий, слыша эти выкрики, был приперт ими к стенке. Но слух об амнистии уже настолько утвердился в сознании всех, что князь воспринял требование толпы, окружившей здание губернского присутствия, как должное, само собой разумеющееся! Немного, правда, пугало его, человека долга, полное отсутствие указаний свыше. Бастующий телеграф путал карты…

– И все-таки, – говорил он Дремлюге, – надобно успокоить общественное мнение. До получения вестей из Петербурга, капитан, выпустите хотя бы Борисяка… Его знают и любят рабочие!

– Я не хочу отвечать, – сомневался Дремлюга.

– Вам и не придется: всю ответственность я беру на себя… Крики с улицы усилились. Князь велел открыть дверь на балкон. Выпала сухая замазка, молочным паром ударило в лицо. В одном мундире, без шляпы, он вышел на балкон, склонился над толпою:

– Господа, к чему волнения? Я уже отдал приказ… Успокойтесь! Вопрос разрешится в ближайшее время… Внимательно следите за телеграммами!

– Всех… всех на волю! – ревела толпа.

Огурцов спешно закрывал двери на балкон, затыкая щели клочьями серой ваты. В губернское присутствие уже звонил капитан Шестаков.

– Ваше сиятельство, тюрьму окружили, ломятся. Кричат об амнистии. А и-де она? Что-то не видывал!

Мышецкий дал разрешение освободить всех политических заключенных. Только политических! Семь бед – один ответ. Что свершилось, то есть – переделывать поздно. Если «политику» освободил без амнистии московский губернатор Джунковский, то ему, князю Мышецкому, и сам бог велел. Теперь дело оставалось за малым… за амнистией.

– Огурцов, будьте так добры, сходите на телеграф. Узнайте – есть она, долгожданная, или нету?

Огурцов скоро вернулся: и не бывало!

– Вот и влипли, – тихо засмеялся Мышецкий. – Но я верю: она должна быть, и без этого России не стоять на месте – революция камня на камне не оставит, если государь не даст ныне амнистии.

Явился потом Чиколини, всплакнул:

– Нехорошо получается, ваше сиятельство. У меня городовые – передовые люди. Один из них даже в социал-демократы заступил, а его – вот! – убили вчера на Петуховке.

– Печально, – ответил Мышецкий. – Весьма сожалею. Однако на лбу у них не написано, что они передовые… Может, хулиганы?

– Может, и хулиганы! Место такое – публичные дома рядом… У меня просьба к вам, ваше сиятельство: коли амнистия выпала, так освободим черкесов! Черкесы-то – бог с ними: ведро баланды им наварим, они съедят, а потом до утра лезгинку пляшут. Зато вот – лошади, князь, сущее наказание…

– Лошади?

– Точно так. Лошади ведь – не люди: им овес надобен. А сие накладно для участка. Вот тут амнистия как раз подоспела…

– Но амнистия-то, Бруно Иванович, не ради лошадей!

– Оно и верно, что лошадей не касается. Да – накладно!

– Ладно, – разрешил Мышецкий, – выпустите и черкесов, чтобы они вернулись непременно на Кавказ.

Черкесов выпустили на заснеженный двор, вывели из конюшни лошадей – крепкозадых, с лоском шкур и дрожанием холок. Звякали стремена из чистого серебра, но зато попоны были нищенские. Пригнулись черкесы в седлах, гикнули, цыкнули – ищи-свищи их теперь. Видели их скачущими по дороге прямо в Большие Малинки.

– Дэнгы, – говорили черкесы, – с дэнгы служит будэм!

И вечером Большие Малинки встревоженно гасили огни:

– Охти, Ивановна! Черкесы вернулись, опять хлестать станут…

Мышецкий об этом ничего не знал, каждый день гоняя старика Огурцова на телеграф: есть амнистия или нету?

– Нету, ваше сиятельство, пожалейте мои ноги…

Амнистия была объявлена лишь в конце октября, и застучали колеса поездов – спешили в Россию из ссылки поседевшие ветераны радикализма. На станциях их ждали фотографы, чтобы снимать на память «букетом». Это были странные фотографии, когда рядом с меньшевиком Чесноковым сидел анархист Вася Темный, купец-издатель Галушкин нежно обнимал эсера Комара-Громовержца, а возвышенный либерал барон, облокотясь на урну с цветами, взирал на своего милого друга – экспроприатора Федю Нагнибеса… Впрочем, как говаривал Ениколопов, революция имеет множество граней, и не все грани как следует отшлифованы…

– Теперь я спокоен, – говорил Мышецкий.

В день, когда до Уренска дошла весть об амнистии, в губернской больнице, на руках своей жены, Евдокии Поповой, скончался Петя – этот маленький человечек; он простил перед смертью зло, порожденное той борьбой, от которой всегда был столь далек.

Додо стала наследницей его капиталов.