– Хлеб, ваше сиятельство, кончился, – доложил Такжин.

– И от подаяния Иконникова – тоже?

– От подаяния тоже, князь…

Так завершилась эта сомнительная спекуляция. Сергей Яковлевич обратился за помощью в правительство. Конечно, как это водится, ему для начала не ответили. Да князь и не рассчитывал на такую роскошь, чтобы в министерстве поторопились: у них сейчас забот – полон рот, им ли до Уренска?..

Случайно встретил на улице Сану, которая сказала ему.

– Боже, Сергей Яковлевич, как вы похудели… Что с вами?

– Ах, Сана! Мука и разброд… И ничего не вяжется у меня.

Вечером – около восьми – зашел в кухмистерскую с опаской: акушерка Корево была здесь, ужиная. Но Ксюша Жеребцова больше уже никогда не войдет сюда… «Как глупо устроена жизнь!» Сергей Яковлевич подсел к акушерке, вдова Суплякова вышла услужить ему.

– Что-нибудь, – попросил он. – Мне все равно.

– У вас плохой аппетит? – улыбнулась Корево.

– Наверное. Мне хотелось бы сейчас вернуться в Петербург: на службу, если угодно, при департаменте. Поверьте: скоро от меня останется один мундир… Да и тот – в лохмотьях!

– Что ж, решитесь, – ответила ему женщина.

– Пожалуй… Вот закончатся выборы в думу, подсажу в доморощенный парламент доморощенного депутата, и – прощай, Уренск! Никто, наверное, даже не махнет вслед. Люди неблагодарны… А ведь тут, Галина Федоровна, я оставил лучшие свои годы…

Молодая женщина смотрела на него с явным сожалением:

– Что за несусветная дикость наших аристократов – жить врозь от своих жен и семей! Ведь все было бы иначе и лучше…

Мышецкий огорченно вздохнул:

– Ваше обвинение неосторожно, и какой же я аристократ? Ну, кто идет в Училище правоведения? Только обедневшие дворяне. Аристократы учатся в Пажеском, в Лицее, а чаще всего – вообще не учатся. А нам, бедным, один способ выдвинуться по службе – это правоведение, это сотни томов, испещренных запутанными законами, один вид которых отвратит любого аристократа. Мой княжеский титул – всего лишь бесплатное приложение к знанию законов империи. Я их знаю – да, но разучился исполнять… Вот сейчас в Петербурге выходит генеалогия моего рода, и вы увидите, что предки мои занимались разбоем (в худшем случае) или были раскольниками (в лучшем случае). Выгозерский скит, основанный братьями Денисовыми… Может, слышали? Так эти знаменитые расколоучители и были князьями Мышецкими, скрывавшимися от мира в олонецких дебрях. Да, это – мы! И мы – запутались. Давно запутались, бродя между разбоем и расколом! – Закончив эту исповедь, Сергей Яковлевич вдруг смутился: – Извините, вам, наверное, скучно?

– Нет, отчего же? Я ведь все понимаю…

В пальцах князя, длинных и восковых, с тупыми ногтями, дрожала рюмка с ликером, пронизанным золотистыми жилками.

– А мне говорят, что я счастливый… – продолжал он свои откровения. – Но разве же таким бывает счастье? Мой шурин, всю жизнь проворковавший над чужими гравюрами, и тот был счастливее меня. Иногда я открываю фолиант, бережно беру оттиск и думаю: а где же мое главное? Неужели в моем фолианте – пусто?

Корево вдруг крепко зажмурилась, ладошка ее легла ему на руку:

– Сергей Яковлевич, не надо так… Давайте возьмем гравюры вашего покойного шурина и организуем в Уренске выставку!

Мышецкий долго и беззвучно смеялся в ответ:

– Вы славная женщина… Хорошо, я согласен: между разбоем и расколом, потрясающими Россию, мы с вами займемся выставкой. – Он проглотил ликер, посмотрел на Корево как-то отвлеченно. – Это ужасно, но это пройдет. Это обязательно пройдет… Я верю!

– О чем вы, князь?

– Так. Слишком много осложнений… Но я верю! И не устану верить. Представьте себе, даже не в плохое – в хорошее, мадам, только в хорошее. И вы тоже – очень хорошая!

Заметало уренскую землю – вихрило и кружило. В метельных визгах тонули крыши. Замерзшие горбыли грязи скрылись под нежным пухом. Потом, как ударит оттепель, – опять таскай галоши, прыгай зайцем через топкие слякоти.

– Погодите, к январю намертво схватит, – посулил Огурцов.

Седьмого ноября стачка в Петербурге выдохлась, не в силах подняться до всеобщей (как это было в прошедшем месяце).

– По моему разумению, – сказал Мышецкий Борисяку, – все-таки опасно играть таким острым оружием, как стачка с политическими требованиями. Меч вырвется из рук – и поразит вас же!

– Ваша правда: никто не поддержал питерских, только Ревель, Рыбинск да еще вот мы! – Борисяк знал, что стачка сорвана меньшевиками и в словах губернатора таился зловещий смысл: оружие стачки может обернуться против стачечников! Но и углублять Мышецкого в роковые вопросы борющихся, для него непонятные, тоже не хотелось. Спросил о другом: – А вы не пробовали лечиться, князь?

– Для этого надо оставить службу. А разве же я так плох?

– Мне рассказывала Галина Федоровна…

– Послушайте, – сразу перебил его Мышецкий, – коли стачка закончилась, так давайте установим точность в количестве рабочих часов в трудовом дне. Предприятие депо – казенное, директор Смирнов звонит мне все время, чтобы я, по дружбе, уговорил вас…

– Меня, – улыбнулся Борисяк, – вы, князь, может, и уговорите. Но Совет уговорить не удастся! Приятно это Смирнову или нет, но депо продолжает работать лишь восемь часов в день.

Сверкающие стекла пенсне закачались на шелковом шнурке.

– Как угодно, – ответил князь. – Только остерегайтесь строить баррикады. Ни вам, ни мне они не сделают чести.

– Баррикады, Сергей Яковлевич, не строят лишь от избытка силы. Их возводят в противодействие насилию. Будет в Уренске насилие – будут и баррикады! Вы не возражаете?

– Савва Кириллович, – попросил Мышецкий, – не надо разговаривать со мною, как Марат. Вы же знаете, что насилие не в моем характере. Вот передо мною лежит манифест, которому я неуклонно следую. Желаете баррикад? Стройте, основываясь на свободе. А завтра я их, вполне свободно, разберу… Сизифов труд, к чему?

В этот день Мышецкий узнал из газет об открытии в Москве крестьянского съезда. Мужики говорили на нем, что если к весне им не отдадут всей земли, они захватят ее силой. И требовали: не заключать России никаких соглашений о займах за границей без согласия крестьянства. «Витте – берет, а нам – плати?..»

За обедом в «Аквариуме» к нему подлетел разгневанный Ениколопов.

– Большевики – воры! – сказал эсер.

– А что они стащили у вас, Вадим Аркадьевич?

– Главный наш лозунг «Земля и воля!».

– Вопрос о земле, – ответил Мышецкий, – ныне освещен пожаром. А вы хотите разрешить его лозунгом? От лозунга не будет вам ни земли, ни воли… Это – слова, Вадим Аркадьевич.

– Но это – нечестно, – не унимался Ениколопов.

– А я юрист и знаю: нет статьи в уголовном кодексе, чтобы привлечь человека за кражу… лозунга! Вот если бы они украли у вас галоши, тогда – да, ваше возмущение было бы оправданно…

Вернулся домой. Боль сердца и души была приглушена вином. И наслаждался чтением Катулла, неизвестно как попавшего в руки:

Пусть ворчат старики – что нам их ропот? Ты сочти зыбучий песок ливийский В напоенной отравами Кирене, Где оракул полуденный Амона И где Батта старинного могила…

Пахнуло на него забытым миром – стихосложением, причудливым миром словесных красок. Вот и Катулл остался, вот и Петины гравюры лежат, ожидая ценителя… Всегда, когда приходилось соприкасаться с чужой энергией, с чужим талантом, хотелось и самому сделать что-то. «Может, и впрямь открыть выставку?..»

– А писем разве сегодня не было? – спросил он лакея.

– Какие письма, князь? Можно писать что хочешь, потому как свобода, но почта не отправит… Снова бастуют!

Да. Телеграфисты снова бастуют. В заснеженных полях свистели стынущие провода: ни звука по телефону, ни точки, ни тире не отбито в России; связь Петербурга с провинциями снова прервана. И он думал, что куда-то надо повернуться, – так дальше нельзя. Скала скалой, но волны течений даже не разбиваются о грудь губернатора – они просто обтекают его. Борьба и служба идут мимо него – в прошлое. Сам по себе Совет, сами по себе Чиколини и Дремлюга: лебедь, щука и рак – рвут и тянут губернию в разные стороны, только он остался там, где и вступил…

– А вам письмо, – объявил на следующий день Огурцов князю.

– Но откуда? Почты ведь не работают.

– Не по почте, князь. Подкинули! Утром гляжу – лежит…

Сергей Яковлевич вскрыл конверт. Первые слова: «Каин!

Что ты сделал с братом своим Авелем?..»

Перевернул конверт – чистый, покрутил письмо – не подписано: анонимка! И стал читать снова:

«Каин! Что ты сделал с братом своим Авелем? Ты, дворянин, предал и продолжаешь предавать древнее российское дворянство. К чему тебе, князь, эти некрасивые заискивания перед шайкой бандитов и грабителей?..»

Все стало по своим местам: ему мстят. За что – это уж им лучше знать. За все понемножку. Ну, и понятно, что почтовых услуг не надобно, – принесли и подкинули. Свои! Дворяне. Уренские. Люди незыблемые. Как кирпичи в древней кладке.

– Ну-ка, предводителя… Найдите!

Атрыганьева искали и не нашли. «Какая гнусность», – возмущался Мышецкий. В таком состоянии его и застал полковник Алябьев.

– Поздравляю, князь, – сказал.

– С чем, полковник?

– Говорят, что там, наверху, проводят закон о праве каждого губернатора вводить в своей губернии военное положение. Какие полномочия!.. Предстаю пред вами, как лицо подчиненное.

– Возможно. Но я вас подчинять себе не стану, полковник. Вы не сумели подчинить себе солдат и желаете передоверить эту обязанность мне?..

Алябьев присел на стул и вкрадчиво начал:

– К чему волноваться? Вы же понимаете, князь, что революция в России – это фарс! Театральный фарс, и не более. Надо лишь выждать момент, когда революция сама хрустнет. Тут и ломай ее хребет через колено – только позвонки посыплются!

– Вы искренний человек, полковник, – ответил Мышецкий. – Но я буду искренен тоже: как вы думаете, а что нам делать с манифестом его величества? Или это тоже слова? Только слова?

– Весь мир состоит из слов, – улыбнулся Алябьев. – Отберите у нас слова… что останется? Неужели вы, князь, умный человек, и поверили в эту бумажку. Это – не документ его императорского величества, это лишь отписка царя от революции! Рвите ее, как рвется любая отписка.

– Манифест? – поднялся Мышецкий. – Полковник, надо же думать, что говорите… Вся Россия столько лет ожидала этих слов от царя, и вот она получила их. А я должен, по-вашему, рвать? Вы странный человек, полковник… Откуда у вас все это?

– От мундира, князь, – ответил Алябьев с угрозой и вдруг выкрикнул: – Всех упрячу в казарму! Надоело! Буду стричь!

– Стригите, – ответил Мышецкий. – Но зачем же кричать?..

Это были трудные для России дни. Два кулака (кулак Революции и кулак Самодержавия) уперлись один в другой и терлись, хрустя костяшками, обдирая кожу. Текла кровь: оба кулака были крепкими.

«Дни свобод» надломились, когда премьер Витте арестовал в Москве бюро Крестьянского съезда, – и Мышецкий был поражен:

«Как он мог решиться? Неужели Алябьев прав?»

– А что я не вижу давно землемера? – спросил Мышецкий. – Куда делся Такжин? Статистик? Казначей? – В самом деле, присмотревшись, он заметил, что губернское присутствие опустело: столы запылены, стулья раздвинуты, чернила высохли. – Огурцов! Объясните, что происходит?.. Больны?

Огурцов бестрепетной рукой полез за регистры в шкафу, вытащил большую бутылку, звякнул рюмками:

– Эх, Сергей Яковлевич, будто вы сами не понимаете?

– Не понимаю.

– Рядом с вами, князь… опасно, – вразумил его Огурцов.

– Чего бояться? – соображал Мышецкий.

– Да неспокойно, сами знаете… И не надо бы вам, князь, якшаться с этим Советом! Оно и видно: чиновнику тоже боязно – губернатор да камергер, он не пропадет, а чиновник? Куда пойдет, коли его со службы высвистнут по «третьему» пункту?..

Выть хотелось – в голос. В прошлом году бросили. И теперь. Совсем пустое присутствие. Губерния оголена! Один, как божий перст, торчит губернатор. Да еще вот старый верный драбант Огурцов – этот князя не выдаст: рюмкой – звяк, вилкой – бряк…

– Ну, князь? Четырехспальную соорудим? Или отложим?

Уже на пятой рюмке Сергей Яковлевич сказал так:

– Пусть я буду один, но власть губернатора должна существовать. В других губерниях еще хуже: губернаторов смещают властью Совета. А у нас – власть вкупе с Советом… Что ж? Не быть же мне одному! А они бросили, как крысы… Как крысы! Пусть пеняют на себя… Только они у меня пенсии и видели!

С этого дня – после дворянской анонимки, после дезертирства чиновничества – Мышецкий вдруг обрел спокойствие и даже полное бесстрашие. И напрасно Дремлюга уговаривал его не ездить одного, – мол, надобно иметь охрану на козлах.

– Вспомните, князь, Симона Геракловича! Он тоже, покойник, артачился, когда я калмыка ему на козлах менял. А что стало? Мученическая кончина, ваше сиятельство!

– То Влахопулов, – отмахивался Мышецкий. – А меня не тронут.

Окольными путями, через Тургай, до Мышецкого дошел грозный окрик министра Дурново – изолировать вредную печать, провести аресты, митинги расстреливать.

– А это – провокация власти, – рассудил Сергей Яковлевич. – Я даже отвечать ничего не стану в подтверждение получения.

– Но это же… министр! – попятился Дремлюга.

– Но это же… царь! – ответил ему Мышецкий, потрясая манифестом. – Отныне я буду исполнять только те приказы и распоряжения свыше, которые не противоречат манифесту государя императора!

Случился тут и Чиколини, который вдруг поддержал губернатора.

– Верно, князь, все верно, – заговорил полицмейстер. – Не дай-то бог нам в кровищу вляпаться. Мало ли что они там пишут! Их бы вот сюда, на наше место… Они бы иначе чесались!

Дремлюга понял, что губернатору вожжа под хвост попала, – лучше не спорить. Начальник жандармского управления ныне заметно погашал, занимался больше «вермишелью» (мелкими вопросами). Совет работал у него под самым боком, полоскалось на ветру красное знамя, но капитан только суммировал о нем сведения на будущее. А так – пренебрегал…

Дремлюга с трудом разыскал Додо Попову: как ни странно, она затаилась вдруг в холостяцком доме Осипа Донатовича Паскаля, нигде не показывалась, грустная и надломленная. Сказала:

– Давненько не слыхала я звона ваших шпор на улицах.

– Мадам, шпоры меня заставил снять ваш братец. Но, я уверяю вас, скоро все изменится, манифест сдадут в архив…

– Мой брат, – задумалась Додо, – явный кадет.

– Ни в коем случае, – горячо возразил Дремлюга. – Он кадет тайный, вроде масона.

– Неужели он искренне верит? – спросила Додо.

– Прямо спит на манифесте и под тарелку себе подкладывает… И хитрее он всех губернаторов на Руси! Смотрите: ни одного ареста! Все четыре свободы налицо. И вот, когда откроется дума, тогда как раз будет большой спрос на особую кадетскую породу губернаторов. Отсюда, сами понимаете, недалеко и до кадетского министра… Сергей Яковлевич далеко метит! А вы, Евдокия Яковлевна, все продумали? – спросил капитан, намекая кое на что.

– Я все перестрадала, и мне достаточно. Оставьте меня!

Дремлюга внимательно смотрел на женщину: она состарилась…

После встречи с Додо капитан повидался с Ферапонтом Извековым, который сидел в своей лавке, играя с откормленным на мясе котом.

– Ферапоша, – ласково сказал жандарм, перелезая через прилавок, – что-то не нравится мне наша баба… Похоже, скисла!

– Восторженная женщина, – отозвался Извеков, – она еще даст дыму с копотью. А коли нет, так мы ее…

– Смотри, – предупредил жандарм, – у нее братец.

– Да они как кошка с собакой: не сбрехаются. Нам-то оно, глядишь, и на руку! Пущай цепляются – разнимать не станем…

Дремлюга притянул Извекова к себе, попросил:

– Ну, раскрой-ка свою пасть, братец! Дай полюбоваться…

Извеков распахнул свой омут, полный блестящих зубов.

– Здорово! – восхитился Дремлюга. – Так вот, миляга. Я тебе эти зубки, как и предыдущие, все до единого под печки вымощу…

– Что-о? – заорал мясник, бросая кота под прилавок.

– Ша! Без меня тебе жизни все равно не будет. Госпожу Попову не слушайся – меня, только меня! Береги зубы… понял? Кушать еще предстоит много. И тебе, дураку, при мне будет хорошо.

– А что делать? – задумался Извеков. – Мы ведь все умеем…

– Беллаш тут есть такой… знаешь? Покажи ему, откуда ноги растут. А коли Ениколопов сунется, так ты его не угробь под горячую руку… Опасно! Человек диалектический…

Извеков долго чесал за ухом. Скреб, скреб… Сомневался!

– Как дума? – сказал. – Как бы демократы нас не забодали!

– Ты на думу, земляк, не надейся: не твое собачье дело…

Извеков положил на плаху телячью ногу, плюнул на руки:

– Вот зароют нас в землю – тогда все будем земляками. А сейчас не мусорь здесь окутжами. Лавка у меня – заведения торговая! Ходишь ты, капитан, ходишь… А чего мясца никогда не купишь? Или ты в толстовство подался? Поддержи коммерцию…

Вскоре, через тридевять земель, Дурново просил Мышецкого подтвердить получение его телеграммы об арестах и прочем. Сергей Яковлевич, после некоторых раздумий, подтвердил. Но больше – ни слова!

– У меня тоже есть идеалы, – говорил Мышецкий. – Без працы не бенды кололацы! И еще раз повторю: без працы не бенды кололацы.