Несколько дней спустя, когда Мышецкий, раздумывая о трагедии интеллигенции, одиноко изображал власть в своем кабинете, двери с налету распахнулись и ему крикнули:
– Князь Мышецкий, встаньте! – На пороге стоял полковник Алябьев, за ним два прапорщика, с улицы гудел военный автомобиль и блестели штыки; Сергей Яковлевич величаво поднялся:
– Что это значит, господин полковник?
– Вы арестованы!
– На основании?
– Как человек, явно клонящийся к нарушению присяги, данной его императорскому величеству, – бесстрашно отвечал ему Алябьев.
– Полковник, даю вам время обдумать. Кто уполномочил вас?
– Долг русского офицера! Честь мундира, князь!
– И вы целиком осознали всю ответственность?
– Отчет в содеянном я буду давать не вам, князь. Алябьев смотрел на него – честно и открыто, ежились за его спиной два прапора да колебались синеватые иглы штыков караула.
– А вы, господа, – обратился Мышецкий к офицерам, – тоже склонны к самоуправству? Вам, юноши, разве не стыдно?
– Стыдно! – выкрикнули оба звончайше. – Нам стыдно за вас!
Мышецкий покраснел, опозоренный.
– Наглецы! – сказал, выскакивая из-за стола. – По какому праву? Известно ли вам, что я, как камергер высочайшего двора, облечен именным доверием его императорского величества?.. А для вас, полковник, это закончится военным судом!
– Прошу, князь, – показал Алябьев на двери.
– Негодяй!
– Прошу, князь, – подчеркнуто вежливо настаивал Алябьев.
– Огурцов! – закричал Сергей Яковлевич.
– Следуйте за нами, князь, – продолжал полковник.
– Огурцов! – воззвал Мышецкий в отчаянии…
Тихо скрипнули дверцы канцелярского шкафа Выпала на пол, рассьшавшись вдребезги, темная бутыль. Из-за регистров выглянуло лицо старого и верного драбанта.
– А меня-то за што? – спросил Огурцов.
Это было смешно, и Сергей Яковлевич сразу успокоился:
– Ладно, сидите… Только сообщите капитану Дремлюге, что губернатор, князь Мышецкий, злоумышленно арестован…
Ему накинули на плечи пальто, он не стал надевать галоши – шагнул в двери. Шофер с погонами фельдфебеля загудел рожком, распугивая зевак.
– Куда вы меня везете? – спросил Мышецкий.
– На гауптвахту, князь. Не беспокойтесь: я сторонник законности и доложу о своем поступке… Сейчас же! Доложу выше!
Алябьев предложил ему свой портсигар. Тонкая папироса увертывалась из дрожащих пальцев Мышецкого.
– Благодарю, полковник. Вы опасно играете силой своего положения. Понимаю: я кажусь вам отступником. Но это только внешнее впечатление: я остаюсь по-прежнему верным слугой царю и отечеству. За меня вступится министерство!
– Министерство не знает, что губернией управляет Совет!
– Ошибаетесь: губернией управляю я… Но я согласен: ежели не министерство, то Совет рабочих Уренска вступится за меня.
– В том-то и дело, князь, что вы раскололись… Вы опасный для империи человек, ибо у вас началось раздвоение совести…
Возле телеграфа автомобиль остановился, Алябьев сказал:
– Телеграф бастует, но в ваших же интересах, князь, если вы поспособствуете мне отправить телеграмму о вашем аресте.
– И не подумаю! – захохотал князь. – Обращайтесь в Совет!..
Алябьев хлопнул шофера по кожаной спине:
– Вези… прямо на гауптвахту!
Отдельная комната для Мышецкого была приготовлена заранее. Чистое белье, графин с водою, воинский устав и Библия на столе.
– Что ж, – сказал Сергей Яковлевич. – Вы очень любезны, полковник, но я не собираюсь здесь задерживаться. Можете считать, что эта камера – ваша…
С крыльца уже дубасили в ворота чем-то тяжелым. Гауптвахта наполнилась звоном стекол. Алябьев, осунувшись, прокричал:
– Караул… в ружье!
– Затворите двери, – сказал Мышецкий. – Я не хотел бы умереть от шалой пули благодаря вашей, полковник, глупости…
Стреляли недолго. Караул сдался. Возле ворот гауптвахты возник стихийный митинг, и солдаты (те самые – без хлястиков) потребовали предания суду Алябьева, как «шкуры». Ожесточение толпы было опасно, и Мышецкий стал выручать полковника от гнева штыков. Заслонив Алябьева своим телом, он провел его в камеру гауптвахты, из которой только что сам вышел.
– Нет, нет, – сказал князь караулу. – Дверей не затворяйте. Пусть полковник посидит ровно столько, сколько ему желательно. После чего может приступать к своим обязанностям начальника!..
Алябьев высидел до позднего вечера. Отворил двери – никого. Коридор был пуст. Вышел на крыльцо. Сверкали в небе чистые звезды. Скрипел снег под ногами. Подняв воротник шинели, таясь прохожих, полковник вернулся к себе домой, жене признался:
– Машенька, а я – дурак… Зачем я начал с президента нашей республики? Переворот оттого и не удался, что надо было начинать мне прямо с вожаков Совета… Какой я глупый!
На Петуховке, там, где гаснут во мраке последние огни города, в маленькой хибарке, по соседству с домом Казимира, открылось новое учреждение. Длинная надпись на доске заманчиво вещала:
Комиссия для упорядочения дел,
возникающих из соотношений
представителей труда и капитала.
Главой этого учреждения (и его основателем) был прапорщик Беллаш, душа которого металась между санскритом и социологией неупорядоченного мира. Аннинский недавно отпустил его ненадолго в Москву, где прапорщик обозрел загадочный «Музей содействия труду», основанный социал-демократами для помощи бастующим рабочим, и отныне Беллаш был занят совсем не военным делом.
Сюда, на окраину Петуховки, приходили с нуждами рабочие. Ениколопов предложил Беллашу свои услуги, и при «Комиссии» открылась бесплатная медицинская консультация. Отсюда Беллаш – от имени Совета рабочих депутатов – угрожал предпринимателям остановить работу, если не будут приняты меры: такие-то и такие-то…
– Пошто три шкуры спущать? – плакались. – По миру идем.
Беллаш с Тит Титычем разговаривал, как с трибуны:
– Капитал осужден на гибель, этот вопрос решен историей. Если не верите мне, читайте Карла Маркса: у него все объяснено в высшей степени доходчиво, толково и обстоятельно…
Иногда Беллашу грозили из-за угла:
– Ты, видать, капитал только в книжке и видывал! Оттого и за наш хватаешься… Погоди, милок: мы тебе зубы посчитаем…
В полдень, как всегда, прапорщик отворил двери своей «Комиссии»; скоро пришел и Вадим Аркадьевич, сообща растопили печку.
– Чем заниматься будем? – спросил Ениколопов, грея руки.
– Магарычом! – ответил юный прапор, кидая в печурку заснеженные плашки дров. – Рабочий России самой традицией осужден спаивать в получку мастера… Вот этим я и займусь сегодня!
Тут шлепнула с размаху дверь, и сипло сказали:
– Вот они – капиталисты! Бей их… за капитал!
Ениколопов, как сидел на чурбачке перед печкой, так и сунулся в угол.
Беллашу досталось первому, и светлые волосы офицера провисли со лба красными сосульками.
Ениколопов выстрелил.
– Меня не трогать! – сказал. – Убью…
Пролетел над головой тяжелый табурет.
– Бей с опаской, – крикнул Извеков, – у лекаря шкура тонка!
В железной хватке стиснули ему запястье. И револьвер эсера стучал выстрелами, рассылая пули в потолок и окна.
Отскакивали горячие патроны, выпрыгивая вверх и падая за печку…
Били страшно, били жестоко. Но не добили.
– Выноси, паря! – распоряжался Извеков, и работников «Комиссии» выбросили на заснеженный двор. – Кидай теперича…
Схватили за ноги, потащили бросать в колодец.
– Стой! – вовремя удержался Извеков. – Не в колодец кидай, на землю клади с миром. Пущай отойдут на снежку. Сенька, подпали!
Бросили обоих в снег, и снег сразу побагровел. Когда очнулись двое, жарко пылала хибарка – московский филиал «Музея содействия труду». Закопченные пожарные раскатывали по двору черные дымящиеся бревна. Ениколопов встал, долго тер снегом разбитое лицо.
– Пошли, прапор, – сказал. – Коньяком подлечимся…
– На митинг! – кричали пожарные. – Собирай митинг! Вечером на Влахопуловской площади был митинг, каких Уренск еще не видывал. Солдаты подвезли два прожектора, бросили тревожные лучи огня в глухую бездну неба. Светло было и жутковато.
– Товарищи! – объявил Борисяк. – Спешу обрадовать: пожарная команда, этот верный страж города, порывает свои отношения с городской думой, выразив свое желание подчинить себя Совету уренских рабочих депутатов… А это – победа, товарищи!
Чиколини юрко отыскал в толпе брандмайора:
– Василь Иваныч, а ты не угоришь ли с этой революции?
– Я ни при чем: таково, Бруно Иванович, команда решила…
Утром князь Мышецкий принимал депутатов. Иконников-младший (от лица городской думы) сказал ему так – с язвой в голосе:
– Господин губернатор. Ваше сиятельство. Князь! Население губернии, выражая вам свое полное доверие, благодарит вас за ваши труды по водворению в Уренске спокойствия и за отсутствие погромов. Однако общественность поручила мне напомнить вам о том, что свобода личности и охрана частной собственности находятся еще под угрозой злонамеренных лиц – как справа, так и слева…
Потом говорил Казимир – сердито (лицо «злонамеренное»):
– Ежели полиция не может обеспечить в городе порядка, надобно создать милицию из народа! У нас не Одесса, не Киев, не Гомель – мы, уренские, справимся. Но Совет потребует от вас помощи…
– Помощи… в каком виде? – спросил Мышецкий.
– Оружием! – ответил Казимир.
– Это выше моих сил. Я лишь начальник губернии, но не начальник гарнизона. Арсеналы мне не подведомственны.
– Арсенал откроем, – посулили (опять слева).
– Ключи не у меня, – отбоярился князь, улыбаясь…
Потом Мышецкий вызвал к себе Дремлюгу.
– Вы служить собираетесь? – спросил жандарма.
– Служу посильно.
– А надобно – непосильно… В отношении разгрома этой «Комиссии»… скажите, капитан: не замешана ли тут моя сестра?
– Оставьте ее, князь, вы ошибаетесь, направляя свой гнев против Евдокии Яковлевны, которая находится в смирении и трауре…
С ночи началось разоружение городовых. Подходили человека три-четыре, спокойно говорили постовому:
– Обернись, дяденька!
Но кобуры были пусты, одни футляры без оружия. Чиколини был предусмотрителен, на разводах говорил: «Все равно отберут, чует мое сердце. А отвечать перед начальством мне придется. Стойте уж так, от судьбы не уйдешь…»
Пулеметная команда хлопала валенками возле губернского арсенала. Подкрадывались какие-то тени, но из пулемета выпархивал синий язычок огня, долго стучала патронная лента. И всю ночь в Совете шло бурное совещание…
– Я против этой авантюры, – говорил Борисяк. – Придет время, и губернатор вынужден будет сам дать нам оружие. Вот увидите!
Пришел Ениколопов в солидной бекеше, раскрыл бумажник.
Повернулся и ушел. Долго молчали, потрясенные. Галина Корево первой нарушила эту паузу.
– По-моему, – сказала акушерка, – надобно пересмотреть наше отношение к господину Ениколопову.
– Давно пора! – отозвался и прапорщик Беллаш…
Борисяк воспротивился, но его назвали «упрямым быком», и все его натиски были отбиты. Большинством голосов Вадим Аркадьевич Ениколопов прошел в члены Совета рабочих депутатов Уренска.
– Кто против? – спросили.
– Я, – сказал Борисяк, подавленный.
– Один голос ничего не решает. У вас – личная вражда! Еще со старых времен – времен влахопуловских…
Ениколопов, попав в Совет, сразу взял быка за рога.
– Товарищи, – заявил он авторитетно, – что мы видим? Что мы наблюдаем? Это Совет или партия? Партия или Совет? Давайте сразу же разберемся, чтобы потом не путать…
Борисяк разгадал: сейчас Ениколопов начнет взрывать все и вся.
– Ну-ну, – сказал он, – чего остановились? Продолжайте…
– Вопрос сделан, – ответил эсер. – Остается на него ответить!
Борисяк весь сжался – как перед прыжком:
– Совет – первая ячейка будущего временного правительства революции! Это зачаток диктатуры пролетариата. Кто сомневается?
– Я, – сказал Ениколопов. – И строю свой вопрос так: если Совет беспартийный, то пусть все члены его примут программу социализма безоговорочно. А если…
– Принимаем, – ответили члены Совета, как один.
– А тогда, – не смутился Ениколопов, – к чему Совет вообще, если уже существует партия? Мы еще не победили, а уже поставили перед собой чернильницы, начиная обюрокрачиваться!
Конечно, с иезуитом спорить трудно. Ениколопов лукав, как бес: жизнь научила его выкручиваться, и он умеет это делать, черт бы его побрал… Борисяк сорвался с места:
– Не так! И – партия! И – Советы! Вот как надо ставить вопрос. Именно так и Ленин говорит, а он истинный ученик Карла Маркса!
Ениколопов спрашивал всех подряд:
– Ты, отец, Маркса читал?
– Нет.
– А ты?
– Нет.
– Ты?
– Читали…
– Наконец-то! – вздохнул Ениколопов. – Вопрос ясен: или партия без Совета, или Совет без партии…
– Вадим Аркадьевич прав, – заявила вдруг Корево. – Нельзя дробить силы накануне… Или – или!
– Это ультиматум? – спросил ее Борисяк.
– Только предложение…
Вскочил горячий прапорщик Беллаш:
– Как можно сомневаться? Борисяк прав… Я протестую!
Но Ениколопов уже поколебал устои Совета: его, пусть робко, но все же поддержали некоторые. Особенно Корево.
– Не так делается революция, – глухо сказал Борисяк. – Одни члены партии ее не сделают. Как не сделают и без партии одни беспартийные. Революция не загон для скота: жирных – направо, тощих – налево. Революция сильна единением народа: партийными и беспартийными…
Весь гнев души Борисяка был направлен даже не на Ениколопова (он знал, с кем имеет дело), – весь гаев обрушился на Корево.
– Это измена! – врубил он в лицо женщине. – Не лучше ли честно заявить перед всеми, что вы перешли к меньшевикам?..
– Как вы можете? – заплакала акушерка. – Я ли не сделала для вас лично все, что смогла? Просите прощения… слышите?
Борисяк вернулся домой, к Казимиру, у которого он жил, и со стоном стянул громыхающие сапоги.
– Ну, держись! – сказал. – Кому-то головы не сносить теперь…
– Ну, держись! – сказал Дремлюга своим жандармам. – Совет – компания теплая, там Ениколопов такое требование выдвинул, что теперь готовь сети: рыба пойдет густая… – Бланкитов, Трещенко и Персидский вопросительно выгнулись, и капитан пояснил: – Ениколопов хочет подначить Совет, чтобы губернатор вывел войска из губернии. Спокойно! Я иду к князю, без меня не шалите…
Мышецкий рассеянно выслушал жандарма, ответил:
– Да, да… я слышал уже. Но говорят, что Борисяк против этого решения.
– Ого, князь! – отвечал Дремлюга. – Еще бы ему не быть против, если солдаты уже раскачались на его пропаганду.
– А куда смотрит полковник Алябьев? – спросил Мышецкий.
– В окно смотрит, – захохотал Дремлюга. – Полковник Алябьев ест, спит и какает. Больше – ни гуту! А солдаты поворачивают к Совету – вот, ваше сиятельство, потому-то ваш Борисяк и против решения Ениколопова…
И долго потом молчали.
– Все это ни к чему, – печально вздохнул Мышецкий. – Поговорят – и перестанут. Первый раз, что ли? Пора привыкнуть… – Сергей Яковлевич оценил Дремлюгу на взгляд – мол, на что ты способен? – и спросил: – А вы, капитан, так и не ответили мне, кто виноват в этом налете на «Комиссию» прапорщика Беллаша?
Тут Дремлюга решил использовать старую тактику, доставшуюся ему в наследство от Сущева-Ракусы: ради спасения своих предать местных Монтекки и Капулетти (причем он не был далек от истины).
– Думаю, – сказал, – это исходит из Купеческого клуба, ибо, князь, сами знаете – кто больше всех «Комиссией» был недоволен?
Сергей Яковлевич поверил. Поверил и ухватился за это:
– Что они там делают, эти господа?..
Дремлюга ушел, довольный, а Мышецкий стал точить зуб на Купеческий клуб. Нервы и без того были взвинчены, стоило получить заряд, как негодование несло через край. Совет словно учуял выгодный момент, и над фронтоном Купеческого клуба вскоре появилась внушительная надпись: «Народный дом. Просим вытирать ноги».
Сергей Яковлевич передал в дар Народному дому коллекцию Пети Попова, с тем чтобы (попросил он) выставка непременно была посвящена памяти его шурина. И еще поставил условие губернатор:
– Первые десять дней, господа, я прошу брать с публики за вход, чтобы собранный капитал перешел в фонд помощи детским приютам…
В глухомань провинции резкой отточенной гранью вошло искусство – и оно притягивало людей, манило светом.
Одно неприятно князю, что протест против передачи Купеческого клуба в руки Совета выразил самолично Иконников-младший.
– Геннадий Лукич, но вы же в клубе почти и не бывали. Не игрок, не пьяница… Почему протестуете именно вы?
– Но это, князь, унижение купечества. Мой протест есть протест сословия, и без того пьющего из чаши всенародных оскорблений еще со времен постановки первых пьес Островского!
– Не будем ссориться, – попросил Мышецкий. – Что важнее? Вистующий Троицын или эта выставка, которая так миротворно действует на публику? Вы, как гласный, должны бы, Геннадий Лукич, не протестовать, а, наоборот, поддерживать мои начинания…