Правительство издало закон о праве каждого губернатора вводить в своей губернии военное положение, и Мышецкий был шокирован.

– Отсюда недалеко и до военно-полевых судов, – здраво рассудил князь.

Оставалось принять закон к сведению. Итак, отныне он – полновластный диктатор над просторами и душами Уренской губернии. Всесильный Трепов – только в миниатюре. Да еще вот, в отличие от Трепова, хорошо разумеющий афоризм Екатерины: «С идеями пушками не борются!» Это было сказано ею в начале французской революции, но приложимо и теперь – к русской.

Но как быть с полковником Алябьевым? В любом случае ясно одно: этот человек (в приложении к сему драконовскому закону) опасен, как Трепов! Мышецкий должен держать Алябьева, словно джинна в бутылке: не дай бог – выпустить. Выпустив, не совладать! Алябьев, ежели ввести военное положение, сожрет не только Совет, но и власть губернатора, рискни только он, князь, на военное положение…

– Дилемма, – сказал Мышецкий, – вся Россия состоит из одних дилемм. Ничего, и эту, даст бог, разрешим с Огурцовым!

Странный вид имело в эти дни губернское присутствие. В утреннем сумраке вспыхивало одинокое окно – это садился за свой стол губернатор. Не было ни просителей, ни ходоков. Один лишь губернатор – один! – один на все громадное присутствие.

Огурцов, затворяя двери, припирал их изнутри железным ломом.

Что они там делали вдвоем – одному богу известно. Два человека на всю канцелярию. Пили, наверное, да дилеммы разрешали… Но иногда Совет все же обращался за помощью к забытому губернатору. Мышецкий в таких случаях, словно очнувшись, снова запускал свою машину вмешивался сам, вмешивал других…

– А вас это устраивает, князь? – спросил однажды Огурцов.

– А почему бы нет? Ведь министерство, слава богу, с приказами обращается пока не в Совет, а – ко мне. Чего же я буду обижаться на судьбу? Меня не рвут, не прядут, не вяжут… Власти непосредственно над губернией у меня Совет не отнимает… Я – губернатор!

Атрыганьев был в ужасе:

– Как вы можете, князь?

– Не так уж и противно, – отвечал Мышецкий.

– Но вас же могут в Совете арестовать.

– Вас – да, и вы туда не ходите.

– О-о, вы смелый человек, Сергей Яковлевич!

– Нет, вы смелее – вы записались в кадеты.

– Таковы времена! – вздохнул предводитель.

– Времена эти не ко времени, – засмеялся Мышецкий. – И живи я лет сто-двести назад, я был бы уже в сенате.

– А вместо этого, вы – в Совете… Чудеса, чудеса!

В редакционной статье «Уренских губернских ведомостей», обнаглев до крайности, печатали открыто, ничем не стесняясь:

«Преступное бездействие местных властей заставляет недоумевать мирное благонамеренное население, вселяя в него самые тревожные мысли о грядущем, зато придает все более смелости вожакам революционного движения. Так недалеко докатиться и до постыдного варварства республики!..»

Сергей Яковлевич, осердясь, нагрянул в редакцию.

– Я даже не возражаю, – сказал он. – Каждый волен слагать опусы в свою пользу. Но когда Совет будет громить вашу редакцию, то прошу на меня не обижаться – я палец о палец не ударю!

Редактор «Ведомостей» был человек уже немолодой, вида желчного и явный неудачник в семейной жизни: брюки его были неотглажены.

– Я, князь, – ответил он злобно, – не желаю из-за вас на Сахалин попасть. Извините за прямоту, да так уж сказалось!

– Ничего. За прямоту спасибо. А на Сахалин теперь ссылать не будут: там японцы. Сошлют вас, сударь, непременно с повышением – прямо в «Ведомости санкт-петербургского градоначальника»… Там ваш гражданский пафос даром не пропадет!

«Дни свободы» коснулись и гимназистов: они закурили, не боясь педелей, взяли в руки суковатые палки и перестали кланяться своим учителям. Мышецкий поймал однажды двоих на улице:

– Господа, бросьте папиросы! Сейчас же… (Бросили.) И застегнитесь, судари. Закиньте свои дурацкие палки… Что это за вид?

Бобру потом губернатор сказал:

– Передайте от меня директору гимназии, что даю сроку два дня: если безобразия не прекратятся, я мужскую гимназию закрою…

В ответ на это распоряжение под окнами губернаторского дома гимназисты устроили кошачий концерт. Мышецкий, разбуженный среди ночи визгом и мяуканьем, позвонил в казармы «желтых» казаков, и с утра двери гимназии закрылись. Тогда полетели стекла. Гимназия среди зимы осталась без окон – в классы задувал снежный ветер.

Толпа гимназистов, закурив, отправилась к женской гимназии:

– Девочки, бастуйте! Выразим протест царским сатрапам!

Никакого движения. Девочки сидели за партами.

– Вы отсталые особы! – галдели гимназисты, вовсю куря и потрясая дубинами. – Бросьте это глупое занятие алгеброй! Не возбуждайте к себе презрение в массе непросвещенного народа русского!

Девочки хихикали. Тогда гимназисты стали угрожать:

– Ах так? Ну, тогда мы вынуждены пречесь наши знакомства. И мы более не станем раскланиваться с вами на улице…

Последний довод подействовал. Девочкам – много ли надо? Они похватали сумки, надвинули шапочки и – прощай гимназия. Напрасно строгая классная дама раскидывала в дверях сухие длинные руки, взывая:

– Соколова! Как вам не стыдно? Вы же не готовите себя в кухарки?.. А вы, Алябьева? Вы же – дочь полковника…

Девочки забастовали. Рот князя Мышецкого был перекошен от злобы, когда он принял у себя депутацию родителей, смиренно просивших губернатора восстановить занятия в гимназиях.

– Дамы и господа, – сказал Сергей Яковлевич, – я занятия в гимназиях не прекращал. Но прежде чем они начнутся, прошу вас всех, дети коих замешаны в беспорядках, вставить стекла, ибо казна губернии – не бездонна! Предупреждаю также, что, ежели ваши дети будут замечены в курении и оскорблении лиц, удостоенных власти, тогда, дамы и господа, как это ни прискорбно, я гимназию закрою – впредь до особого распоряжения…

Какая-то женщина в черном сиротливо плакала. На следующий день девочки сидели в классах, Но окна мужской гимназии продолжали щербатиться осколками стекол. Прошел только один учебный день, и в женской гимназии стали рваться петарды. Занятия были сорваны. Петарды рвались, как бомбы. «Сильный» пол зажигал «вонючки», бросая их в форточки. Гимназисты «снимали» гимназисток с занятий.

Мышецкий созвонился с полковником Алябьевым:

– Распорядитесь выслать к женской гимназии роту солдат.

– С удовольствием, князь, – живо отозвался Алябьев. Сергей Яковлевич (вместе с Огурцовым) поехал в сторону гимназии. Еще издали он услышал залп. Это его встревожило. Велел гнать лошадей. Стучали копыта, свистели полозья, под шубой было тепло и кисло. Бежали навстречу, бросая палки, гимназисты с лицами, искаженными страхом. «Душегуб! Сатрап!» – кричали они губернатору.

Огурцов сунул руки в рукава пальто, спрятал нос в воротник.

– Это тоже не занятия, князь, – сказал он. – Лучше совсем закрыть. И не открывать, от греха подалее, пусть лодыря гоняют…

Подъехали. На площади перед гимназическим сквером валялись окурки, учебники, два револьвера и кирпичи. Кверху лицом лежал убитый, и офицер, командовавший ротой, это убийство объяснил так:

– Случайность, князь! Залп давали поверх голов. Но у кого-то, с непривычки к живой мишени, рука дрогнула…

Сергей Яковлевич, невольно сокращая шаги, подошел к убитому. Под пальтишком его оказался мундир студента Петербургского технологического института… «Кто он?»

– Уберите, – велел Мышецкий офицеру, и тело унесли. Площадь наполнилась родителями. Вздохи, крики, плачи, угрозы.

Но их, этих мужчин и женщин, можно понять: они родители.

– Господа, господа! – говорил Мышецкий. – Спокойно, не надо никаких волнений… Убитых нет среди гимназистов, девочки в безопасности. Студент не опознан, в Уренске его никто не знает…

К вечеру остались в гимназии только две девочки. Самые бедные. Дочь какой-то портнихи и еще одна, очень смелая девица. Их никто не пришел проводить. Классная дама отпустила их домой, и они ушли… Ночью они были доставлены в больницу. Ениколопов, невзирая на условности, ворвался в спальню губернатора:

– Сергей Яковлевич, две гимназистки изнасилованы!

– Как? Кем?

Ениколопов развел руками: откуда знать? Князь сидел на развороченной постели. Долго молчал. Потом сунулся лицом в подушки – заплакал. Успокоившись немного, сказал:

– Я отказываюсь понимать происходящее. Сначала гимназисты, а убили какого-то студента, которого никто в городе не мог опознать. Но не студенты же, не гимназисты же могли изнасиловать девочек! Кто? Опять я сталкиваюсь с черными силами Уренска…

– Совет уже собрался, – ответил Ениколопов. – Будем решать вопрос о создании милиции. Поймите, князь: это необходимость историческая, ввиду полного бессилия полиции. Нужно, чтобы губернское управление в вашем лице поддержало просьбу Совета о выдаче оружия. Вы – не первый, многие губернаторы уже так сделали…

На следующий день, с утра пораньше, Мышецкий издал повеление закрыть все гимназии – «впредь до особого распоряжения». А со стороны вокзала громыхнуло четким и резким взрывом.

– Не бегите, Огурцов, – сказал Мышецкий. – И так узнаем потом.

Выяснилось вскоре, что этим взрывом был раскрыт почтовый вагон, стоявший на запасных путях. К сожалению, никто не видел покусителей: они скрылись, убедясь, что вагон был пуст…

– Господи, – сказал Мышецкий, – только не отступись от меня. Хотя бы так, как сейчас, но только не надо больше…

Генерал Аннинский пропадал далеко в степи, словно открещиваясь от участия в губернских событиях, а полковник Алябьев затворил себя в добровольном аресте – сидел дома. Все было шито-крыто: пока солдаты маячили на митингах, чья-то ловкая рука уперла из казарм почти все оружие. Гарнизон сразу остался без винтовок.

В гневе, среди ночи, спотыкаясь о шпалы, солдаты кинулись на вокзальные пути. Там, в тупике, стояли два вагона-цейхгауза. Быстро сбили замки – одни патроны. Винтовок не было. Солдаты направились к дому полковника Алябьева. Один встал на плечи другому, заглядывая через желтые занавески.

– Ну что? – спросили его внизу. – Небось заговор клеит?

– Не! Карты раскладывает… жена кота гладит.

Тихо! Справились у денщика: нет, божился тот, полковник из дому не выходил, стихи под гитару поет, никого у него не было сегодня. После этого случая Борисяк стал круто гнуть Совет на укрепление дисциплины в гарнизоне. Никаких самовольных отлучек из казарм. «Постричься! Застегнуться! Пришить хлястики! Патрулировать в ночное время по городу, порядок!» – командовал Борисяк жестко…

И вся эта серая вольница, хлебнув свободы, встала на дыбы:

– Самоволок не будя? Та ты хто? Офицер, што ли? Да с нас и Алябьев сам того не требует! Ишь ты, ферт! Семечков тебе не погрызи, барышню тебе не пощупай… А ты нам – што? Генерал? Вот сейчай уйдем, в такую-то в мать, харкнем тебе тут на пол…

– Идите, – сказал Борисяк.

И ушли. Вечером повисли, как виноград, на тендере случайного паровоза – уехали куда-то к черту на кулички. Домой, наверное. Попросту – дезертировали из армии. Но часть солдат осталась, и эта часть, верная Совету, сидела в казармах, она патрулировала – на нее можно было положиться…

– Революции, – говорил Борисяк, – сброд не нужен. Нужны люди!

А полковник Алябьев мрачно раскладывал пасьянсы. Действовал он теперь из подполья: оружие было спрятано офицерами в надежном месте. И один зубчик цеплялся за другой: ввести военное положение мог только губернатор, князь Мышецкий. От самого Алябьева ничего не зависело: оружие лежало пока бесполезное…

– Машенька, – говорил Алябьев жене, – завари-ка ты нам чаю. Хоть чайку попить спокойно, не под красным знаменем!

А под окнами полковника крутился какой-то человек, растрепанный и крепко избитый. Крутился с утра, вызывающе выкрикивая:

– Позор! Стыдно, судари мои… Губернатор сдал город конвенту! Где армия? Эй, народы! Отзовитесь на клич русского патриота…

– Машенька, – поморщился Алябьев, – затвори-ка форточку.

Горлопан обещал писать самому кайзеру Германии – Вильгельму:

– Пусть придет сюда император Германии, и пусть он наведет порядок! Вот это человек, я понимаю: на скрипке играет, картины рисует, оперу сочинил, в церкви за епископа служит, в театре поет, броненосцы строит. И все это – одной рукой, а другая давно отсохла… Учитесь, господа, жить, как кайзер!

Проходил мимо патруль, взял крикуна под локотки, и ноги оратора, обутые в заплатанные валенки, поволочились по снегу.

– Сами! Сами меня тащите! – кричал он. – А я не пойду. Конвента вашего не признаю, государя своего презира-а-аю… Где Малюта Скуратов? Где опричнина? Дайте мне Малюту Скуратова, и я его поцелую! Слышу «ура», но не слышу «гайда»!..

Треснули его по зубам – утих. И своими ногами дальше пошел.

Итак, занятия в гимназиях прекратились. Волею рокового случая – от папирос и дубинок – породились грандиозные осложнения. Зиночка Баламугова сидела на кухне, пила чай с кизиловым вареньем и горько плакала. Да и как было не плакать! Боря Потоцкий назначил ей свидание, а родители не пускали на улицу.

– Почему, – говорила Зиночка, – почему Машу Чацкую отпускают, а меня, словно каторжную, дома морят? Варварры!..

Вошел и сам папа Баламутов – участковый надзиратель по шестому (самому беспокойному) околотку города Уренска.

– Вот я, – сказал папа, – как сниму сейчас ремень да как заголю тебе яблочки… Не посмотрю, что ты с кавалером гуляешь!

Так-то вот, сидя взаперти, «бастовала» Зиночка. С горя она съела всю банку варенья. Боря такой красивый, такой загадочный, он так сладко целует Зиночку в подворотнях. И никого не боится! А этот противный околоточный надзиратель, который ее сделал (о чем Зиночка уже с шестого класса догадывается), не пускает ее на свидание с Борей…

– Я маме скажу – она меня пустит!

И вдруг… Вдруг в доме околоточного начались тайны, какие бывают только при дворе испанского короля. Как зачарованная, Зиночка вперилась взглядом, поначалу случайным, в замочную скважину. Видела – вошел со стороны улицы ключ. Провернулся неслышно. Скрипнула дверь, и появился перед тоскующей Зиночкой загадочный Боря Потоцкий.

– Авто и манто! – сказал ей Боря. – Нас ждут: канкан на столе, брызги шампанского и великий князь Сергий Александрович…

Зиночка схватила «манто» («драную кошку», как она называла шубейку) и выскочила на улицу. Автомобиль действительно ждал их за поворотом. Сели они, покатили, и всю дорогу Боря учил ее целоваться.

– Борька, – протянула Зиночка, – ты пил вино, и от тебя пахнет. Скажи, это правда очень приятно – пить вино?

– Зиночка, – ответил ей гимназист, – не я ли обещал вам сегодня брызги шампанского? За вами остается только канкан на столе, а Боря – не волнуйтесь – не подведет: великий князь тоже будет. Он уже поджидает нас на вокзале.

– А что это за князь? Или ты шутишь?

– Зиночка, – отвечал Боря солидно, – все будет в этой краткой и прекрасной жизни. Ловите мгновенья, пока не поздно…

Подкатили к вокзальному ресторану. Зиночка видела, как Боря щедро (откуда деньги?) швырнул пястку бумажек в кепку шофера.

– Из Тургая приехал, – сообщил Зиночке Боря, – там Совет все автомобили национализировал… Прошу вас, Зиночка!

– Мне так страшно, – созналась гимназистка, стоя возле дверей ресторана. – Что скажет папа, если узнает?..

Она сделала вид неприступной королевы и, прикрыв ресницами медовые глаза, вступила в шумно галдящий зал. Изгнанные из Купеческого клуба воротилы Уренска топили здесь свое горе – под пыльными пальмами. Боря подвел Зиночку к столику, где сидели уже трое его товарищей.

– А вот, – показал он на Ивасюту, – вот, Зиночка, и великий князь Сергий Александрович, как и обещал вам!

Ивасюта окинул гимназистку взглядом из-под бровей:

– Ничего маруха… Бастуете, девочки?

– Бастуем, – мигнула доверчивая Зиночка.

– Ну-ну, давайте, девочки… Мы вас подкрепим!

Полетела в потолок, ударив в нос лепного амурчика, выбитая взрывом пробка. И потекло шампанское… Первые брызги его – первого шампанского в скромной Зиночкиной жизни. Все дозволено сейчас ведь – дни свободы, а папа с ремнем остался дома.

– А я знаю… – сказала Зиночка, охмелев и смеясь охмеленно. – А я знаю… Великого князя Сергия Александровича давно уже убил Каляев, я это знаю…

– Прошу! – не растерялся Боря, показав на Севу Загибаева. – Вот и сам Каляев… собственной персоной!

– А я знаю, – сказала Зиночка, – Каляева давно повесили.

– У нас их два, – подмигнул ей Сева. – Один специально для повешения, а второй, это я, на развод оставлен…

Зиночка потянулась к молчавшему Моне Мессершмидту:

– Где-то я вас видела… А вы – кто, сударь?

– Это наш поп Гапон, – сказал Ивасюта. – Прошу любить его и жаловать… Эй, чеаэк! Раздави еще склянку шампуза!

Зиночка ела засохшее пирожное, Ивасюта полой пиджака вытер ей мерзлый апельсинчик, протянул вежливо:

– Герцогиня, его высочество преподносит вашей милости…

Опять полетела пробка – на этот раз в ухо швейцару, стывшему в дверях. Никогда еще не было Зиночке так хорошо! Так весело… Только вот великий князь Ивасюта не подходил к компании: глядел хмуро, челка свисала на потный лоб. А громадный перстень сверкал бриллиантом. И он этим перстнем так и стрелял вокруг себя – в брызги, в искры, в сверкание разноцветных огней…

– Вот так и живем, барышня, – сказал его высочество Ивасюта и, подцепив икры, размазал ее пальцем по хлебу, закусил бутерброд наполовину. Спросил: – А что у вас там в гимназии было?

Зиночка охотно стала рассказывать…

Ивасюта – в ответ – отпустил скабрезную пошлость.

Боря перегнулся, вспыхнув, треснул его по морде. В руке его высочества, сверкнувшей дорогим перстнем, появился браунинг. И сразу хлопнул выстрел. Пуля срезала из люстры хрустальную висюльку. Пошел звон – чистый. Зиночка схватилась за щеки. Отовсюду бежали лакеи, размахивая полотенцами и салфетками.

Ивасюта палил вокруг себя, дикий и яростный.

– И тебя убью, – кричал Боре, – и твою шмару… Выйдем!

Один лакей, самый старый, схватил Зиночку за руку, потащил ее прочь из ресторана. Швейцар быстро подал ей «манто» (кошку драную). Лакей кликнул извозчика, сам же и за дорогу расплатился заранее, – человек, видать, был он чуткий и хороший.

– Эх, барышня, – сказал старый официант. – Пожалейте вы себя. С эдаких-то цветущих лет нешто вам по ресторанам гулять? Да с кем? С бандитами? По ним же давно веревка плачет…

«Разве Боря – бандит?» И всю дорогу Зиночка горько плакала.

Дверь ей открыл сам околоточный надзиратель.

– Снимай пальто, – сказал. – Проходи. Сейчас поговорим…

И привычным жестом, как в родном участке, раздернул на животе ремень. Толстый ремень – полицейский, от казны полученный.

– Бей меня, папочка! Бей меня, родненький! – кричала Зиночка.

Папа-Баламутов лупил ее как Сидорову козу. А в глазах непокоренной Зиночки все еще стояли канкан на столе, брызги шампанского и великий князь Сергий Александрович.

«Противный Борька!» – И она заснула.

Но ссора в ресторане закончилась плохо…

Ениколопов открыл дверь: на пороге стоял бледный Боря Потоцкий – рукав шинели в крови, глаза в тоске и боли.

– Помогите, – сказал, падая внутрь ениколоповского дома. Лежал на полу, всхлипывая. Сущий младенец!

Вадим Аркадьевич перешагнул через него, как через полено…

Равнодушно – его удивить было трудно.

– Ну, хватит, – сказал эсер. – Будьте мужчиной…

Боря поднялся. Сел, прислонясь к теплой печке:

– Помогите. Кажется, пуля застряла… не вышла.

– Кто? – кратко спросил Ениколопов.

– Ивасюта… из браунинга.

– Значит, – усмехнулся Ениколопов, – без меня лучше ладите?

Боря начал стягивать намокший в крови рукав:

– Вадим Аркадьевич, я истекаю кровью… помогите!

Ениколопов показал пальцами на свой локоть:

– Ерунда! Зажмите вот здесь… видите? И перестанет…

– Но вы хоть посмотрите… – умолял Боря, отчаявшись.

Ениколопов отвернулся от него – встал задом к гимназисту:

– Я лечил, никогда не отказывая, революционеров. Но я еще никогда не лечил и не буду бандитов!

Боря смотрел на затылок создателя партии «безмотивцев». Курчавились там жесткие завитки – Ениколопов теперь отращивал пышные волосы, как театральный рецензент, угодник молоденьких актрис.

– Неправда! – выкрикнул Боря в этот затылок. – Врач не имеет права отказать в помощи. Обещаю, что больше не вернусь к Ивасюте!

– А – куда? – спросил Ениколопов.

– К вам, – тихо ответил Боря, – я тоже не вернусь.

– Тогда… чего вы пришли?

– Мама ведь не выдержит, когда увидит меня в крови…

– А я, – сказал Ениколопов, – я тоже не выдерживаю!

Он сел за стол. Грохнула дверь. Боря ушел.

– Вот так, котята, – сказал Вадим Аркадьевич. – Без меня вам будет плохо. Вам казалось, что я вас обделил? Решили сами добычу дуванить? Ничего, еще прибежите… молочка попить! Из моего блюдечка с красной каемочкой… Ишь вы, расшалились!

Начались странные дела на Руси: приходит в сберкассу старушка, каких много, и забирает из кассы скудные сбережения.

– Только, пожалуйста, прошу золотом, – говорит она, – будьте уж вы, молодой человек, столь любезны к просьбе старухи…

Является в Государственный банк отменный господин.

– Мне золотом, – говорит он. Выписывают жалованье рабочим на заводе.

– Долой бумажки – гони золотом! – требуют рабочие.

Приходят чины министерства финансов к домовладельцу.

– Пора, – заявляют они, – пора, сударь, налоги платить.

– Налоги-то? Ну как же, понимаю… Только не дам!

– Товарищи! – выступали ораторы на митингах. – Не признаем никаких займов царизма у Европы; эти займы идут на борьбу с народом. Забирайте свои деньги из банков! Никогда не храните своих денег в сберкассах! Этим вы укрепляете строй самодержавия, и пусть царь обернется перед лицом Европы злостным банкротом…

Россия накренилась – граф Витте подставил свое могутное плечо, удерживая империю от обвала. Золото утекало из царских сейфов – миллион за миллионом, правительство было в панике. Никто не знал, что делать. Каждый ведь россиянин вправе потребовать золотом, как это и подтверждено на бумажных деньгах, по курсу! И вот после войны, стоившей России два с половиной миллиарда рублей, – вдруг катастрофа полного банкротства империи… Витте решился.

– Для начала, – сказал, – арестуйте все редакции газет, опубликовавших «Финансовый манифест», хотя бы даже в выдержках…

Удар пришелся и на большевистскую газету «Новая жизнь», и не было еще короче резолюции царя, которую он радостно начертал на докладе о разгроме редакций. «Наконец!» – написал Николай.

Третьего декабря Совет петербургских рабочих депутатов собрался на свое пятьдесят второе совещание.

Двери Вольно-экономического общества, где происходило это совещание, раскрылись – закатилась в них мощная грудь исправника.

– Спокойно, господа, спокойно. Прошу всех встать и следовать на выход…

Всех членов Совета – двести шестьдесят семь человек – арестовали. Руководил этой операцией лично Дурново, который в эти дни натиска на революцию засыпал губернаторов строгими приказами об аресте в провинции всех вожаков движения. «Власть исполнительная да действует решительно, без колебаний…»

– Провокация, – сказал Мышецкий. – Не отвечать!