А 6 декабря – праздник: день святого Николы (все Николаи – от царя до дворника – пребывают в именинниках). Фабрики и заводы не работали, вывешивали повсюду царские флаги.
Утром уренчане услышали звяканье шпор – это появился на улицах жандармский капитан. Дремлюга понюхал воздух, прошелся по Влахопуловской, отогнул доску в заборе, застрял на минутку толстым задом в проеме, вильнул фалдами шинели и… скрылся!
Сергей Яковлевич с утра совершил прогулку по Уренску в санках. Запахнувшись полностью, прокатился по главным улицам. Пусть все видят: власть на местах – и озирает. Оком недреманным!
День предвещал быть обычным: базар был велик, много понаехало подвод из уездов. Торговали, как всегда, лавки и питейные заведения.
Одно не понравилось князю: на перекрестках быстренько распивали водочку типы, на которых уже пробы ставить негде. Рвань и голь, опухшие от пьянства и холода синие морды, заплата на заплате, блоха через вошку скачет. Заметив губернаторский выезд, некоторые кричали Мышецкому – хрипло, но дружелюбно:
– Привет, начальничек! Ты уж, родима-ай, не выдавай…
Потом к Мышецкому подлетел какой-то дядя, вполне приличный, и подмигнул, как рыбак рыбаку (ноготь у дяди на пальце был изъят кем-то или чем-то, он этим пальцем под носом водил).
– Не узнаете? – спросил. – Вот где довелось встретиться…
– Постойте, постойте… – припоминал Сергей Яковлевич.
– Как же! – помог ему тот. – Кафе Бауэра в Берлине помните? Вы меня еще вином угощали, потом ученик Бутлерова подсел. Вы своего товарища подхватили, и вот… С Николиным днем, князь!
– Сударь, – построжал Мышецкий, – что за фокусы?
Берлинский шпик раскланялся перед санками губернатора:
– Теперь по долгу службы могу признаться, что мы, честные филеры, ведем не оседлый, а кочевой образ жизни. Чтобы не примелькаться… К тому же и революционеры тоже кочуют. Сегодня Берлин, а завтра Уренск: шансы для уловления их возрастают!
– Кто вас сюда направил? – спросил Мышецкий.
– Департамент. За границей мы по тридцать рублев с головы имели. Высокий стиль! Опять же и знание языков ценится.
– Трогай! – крикнул князь кучеру. – Что стал?
– Я думал – знакомца встретили… Пошто бы не поговорить?
В кухмистерской князь купил пышный торт, поехал домой.
А шпик проследил машинально за Ениколоповым, остро завидуя эсеру: «Ишь, барин какой! Небось, как привилегированный, рублев одиннадцать кажинный месяц от казны имеет… За что, господи?»
С утра Дремлюга, проверив посты, засел дома. Топил печку и читал газеты. Адмирал Дубасов, кавалер георгиевский, был назначен в Москву генерал-губернатором. Газета никак не комментировала это назначение, но Дремлюга и сам был мастак по этой части.
– Дубасов? – задумался. – Ну, этот покажет. Адмирал еще в Курске по «кровям» плавал… Однако к чему бы это? Видать, на Москве что-то готовится… Адмирал человек твердых правил!
Без стука распахнулась дверь – Додо:
– Капитан, меня обмануть трудно. Да и к чему?.. Заранее ставлю вас в известность, что я снимаю с себя всякую ответственность за дальнейшее. Мы и так зашли далеко… Не хватит ли уже?
Дремлюга бросил газету в печь, и она, потемнев, вдруг тихо хлопнула, враз охваченная быстрым и жарким пламенем.
– О чем вы, голубушка Евдокия Яковлевна? – удивился жандарм.
– У нас ничего не было, – заговорила Додо поспешно, – и ничего не нужно. Разгром пусть довершает правительство!..
Выкатился горячий уголек из печи. Дремлюга подхватил его и, подбрасывая в пальцах, вкинул обратно в печь.
– Евдокия Яковлевна, – сказал капитан, – машину уже не остановить. Да и запущена она не мною, а – пардон – вами же!
Додо поняла: жандарм все сваливает на нее, и весь грех грядущего кровопролития перекинула с себя дальше – на других.
– Атрыганьевым, – сказала она. – Прошу не путать…
– Не все ли равно? – ответил Дремлюга. – Но пора заявить…
– Я заявок не делаю. С меня – довольно! Хватит, капитан!
В руках жандарма звякнул графин.
– А кокаинчик где достаете? – спросил.
Додо округлила красивые печальные глаза. Не созналась:
– Кто вам сказал подобную глупость, капитан?
– Ликер, – предложил жандарм. – Не угодно ли?
Закрыв глаза, Додо жадно впитала в себя пахучий спирт.
– Уберите людей с улицы, – продолжала жестко. – Я же все вижу. Я – опытная! Другие того не заметят, что замечаю я…
– Уберите вы, если можете, – ответил жандарм, снова наклоняя графинчик: тягучая, булькающая струя ликера благоухала мятой.
– Наконец, это… насилие! – сказала Додо, снова окуная губы в ликер. – Это свинство. Извините, но – увы – это так…
– К чему пафос речей? – спросил жандарм наигранно возмущенно, и тут в прихожей зазвонил телефон. Дремлюга подошел. – Кто меня беспокоит? – спросил приглушенно.
– Начальничек, – ответил ему телефон, – ты только не выдавай. Знаем мы вас, жандармов: сами подзудят, а нам расхлебывай…
– Я же ручаюсь! – рявкнул жандарм. – Делай!
– Ну-ну, – ответили, покорно притихнув. – Тогда начнем с очкариков. Да еще вот с тех, что шляпы носят на волосах длинных…
Дремлюга вернулся в комнаты, сел напротив Додо.
– А вас, капитан, не поймешь, – сказала ему женщина.
– Такая уж должность, – вздохнул Дремлюга. – Собачья, конечно, и спорить не буду. Да что поделаешь? Служить надо…
Бобр отправился в Народный дом, чтобы, посвятить весь Николин день общению с трудовым народом. Конечно, всегда приятно снисходить до простого народа и быть авторитетным и добрым малым. Вот жаль только, что гимназисты не кланяются, как раньше.
– Господа, – сказал Бобр по-латыни, – вита синэ либертатэ, нихиль, но нужна же во всем и ауреа медиокритас! Даже в дни свободы, господа, надобно почитать старших…
Гимназисты его поняли: жизнь без свободы ничто, но нужна золотая середина и в дисциплине. Они поклонились Бобру, и латинист пошел дальше с облегченным сердцем. «Учить надо, – думал он, – воспитывать… Ежемесячно!» Тут с него сбили очки, спорхнула с головы шляпа. Бобра завалили в снег, а сверху на него обрушили торговку блинами. Горячие блины шипели на снегу, попахивая льняным маслом. Один блин прилип ко лбу, раскаленный, прямо со сковородки, и Бобр от страха заорал:
– Как вы смели, хулиганы? Меня, общественного деятеля…
Торговка, воя, собирала блины. Пальцы ее, жирные и красные, тянулись к блину, налипшему на чело латиниста.
– Отдай, хвороба! – взывала она. – Ты денег не платил…
Громилы кинулись на гимназистов. Но в этот момент к Бобру, онемевшему от ужаса, подошел сам Ферапонт Извеков и вручил ему портрет царя на длинной палке:
– Неси, учитель! Нам телегента-то как раз и не хватало!
Бобр взялся за палку с портретом Николая II, поверх которого колыхалось расшитое петухами деревенское полотенце.
– Сударь мой, но свобода совести… но мои принципы…
– Чо? Чо? – спросил Ферапонт и так двинул по спине, что Бобра вынесло с панели на мостовую – вместе с принципами и с портретом.
Гордо реяло над челом латиниста петухастое полотенце.
– Песню! – сказали ему, и Бобр затянул: «Боже, царя храни…»
Подхватив гимн, шли по улицам. Впереди – Бобр («телегент»).
Кто-то звонко крикнул ему с панели:
– Как вам не стыдно? А еще Струве читали…
– Здесь не Струве, а господин Извеков… Видите, не отпускает?
На базаре быстро свернули торговлю. На бочку с селедками подсадили Сеньку-Классика.
– Сказывай речь! – велел ему Ферапонт Извеков.
Приводим здесь речь, как она сохранилась в нашей памяти:
– Мужики, айда политику, лупить! Всех тунеядцев да болтунов мозгами качать! Что они вам? Только хлеб зазря переводят да в неволе мужика держат… Вперед, за царя! Вперед, за истинную свободу! Вперед, за думу, которая даст вам хлеба и земли… Ура!
Толпа погромщиков обрастала, заполняя улицы. Попутно громили квартиры подозрительных. Вдрызг расхряпали уренскую аптеку.
– Спирт! – кричали. – Без «ликвы» – чистенький…
Потом подошли к зданию острога, – затрещали ворота под напором тел, заухали топоры, ослепительно сверкала свежая щепа.
– Открывай! – кричал, буйствуя, Извеков. – Амнисия, так она всем должна быть… Доколе в рабстве станем томиться?..
Шестаков с утра собирался в баньку. Он уже и бельишко в узелок повязал. И веник похлеще приготовил. И пива собирался выпить на пять копеек. Застегивая на животе ремень, смотритель тюрьмы метался между воротами и телефоном:
– Барышня, барышня, да где же ты? Скорей полковника Алябьева!
Топоры погромщиков уже раскидывали тюремные ворота.
– Стреляй! – кричал Шестаков часовым. – Чего вылупились?..
А внутри глухо рокотала тюрьма, словно зверь ворочался в берлоге. Раздались первые выстрелы часовых и тут же замерли. Шестаков наспех заталкивал в барабан желтые головки патронов, считал их на ощупь толстыми мужицкими пальцами:
– …четыре… пять… – Выскочил потом в мундире нараспашку, сразу шлепнул одного: – Назад! Всех перебью, как собак…
Железный лом опустился над ним, и все сразу померкло. Прощай, уренский острог, прощай и ты, шантрапа несчастная… Сверкала на груди убитого медаль – за героическое сидение на Шипке!.. I
– Гайда, гайда! – разносился над городом вопль опричнины…
Пряча под гимназической шинелью простреленную руку, Боря Потоцкий явился в Народный дом пораньше. Осмотрел выставку, потолкался в библиотеке, где сидели с газетами в руках пожилые рабочие.
– А как здесь Совет найти? – спросил он. Ему показали. Боря постучал в двери, спросил:
– Простите, а товарищ Хоржевский – что, разве в отъезде?
– Придет еще. А вам, молодой человек, зачем?
– Поговорить надо.
– Личное? Или общественное?
– У меня сложно, – ответил Боря. – И то и другое, все вместе!
– Тогда подождите, юноша…
До комнат Народного дома из соседнего собора доносилось стройное пение церковного хора – Николин день на Руси издавна посвящен благолепию. Боря спустился в буфет, пил шипучий лимонад, курил дорогую папиросу с золотым ободком на мундштуке, ощущал в кармане привычную тяжесть оружия (без которого – ни шагу) и думал о предстоящем разговоре… Конечно, Казимир – после всего – может послать его ко всем чертям и будет прав. «Червяк!» Но лучше все-таки поговорить: повинную голову и меч не сечет…
Двери в буфет распахнулись, влетел парень:
– Боевиков здесь нету случайно? – Обвел людей бешеными глазами, убежал.
Медленно и тягуче, словно пухлое тесто, наплывал из громадной бадьи города слух – слух о погроме. Слышались песни и вопли. Уже слышались! Но ласково светило яркое зимнее солнце, в инее и серебре стыли под окнами тонконогие березки, закарканные черными воронами. Боря допил лимонад, снова поднялся в Совет: нет, Казимира еще не было. Советчики глянули хмуро, спросили:
– Молодой человек, оружия нет?
– Нет, – соврал Боря на всякий случай (чтобы не отняли).
– Жаль, – ответили ему…
Народный дом наполнялся людьми. Боря, как посторонний, приткнулся к стенке, покуривал. Ему нужен был Казимир, только Казимир: он приобщил его к партии, пусть он и рассудит…
С треском разлетелось зеркальное окно, – потянуло морозцем.
В проеме дверей показался Извеков:
– Ребята! Во где она… политика-то! Прямо груздочком…
Боря скинул с плеча шинель. Левая рука его болталась на перевязи материнской косынки. «Бедная мама! Как она плакала…»
– Товарищи! – крикнул Боря. – Все наверх!.. Я останусь один! Быстро, товарищи, укройтесь… А я приму их на шпалер!
Первый выстрел, второй… Безбожно, без жалости, как в бою.
Жизнь снова обретала мотив, – мотив революции, и кто-то дружески встал за спиною Бори: товарищ.
– А тебе чего? – спросил Боря, не оборачиваясь.
– Не сердись, – ответил товарищ, – может пригожусь… Стройный и юный, в гимназическом мундире, узком в талии, Боря стрелял и думал о Казимире: «Примет? Или… отвергает?..»
Серебристый от инея рысак вынес губернаторские санки на площадь. Чиколини почти свалился с запяток:
– Но при чем здесь я? Почему один я? А где же капитан Дремлюга?
– Сбегайте в собор, – велел князь. – Пусть прекратят службу. И никого из собора! А духовенство – сюда, на площадь…
Чиколини убежал. Сергей Яковлевич, не отходя от саней, наблюдал издали, как занимается пламя над Народным домом. Горело сейчас нечто новое – не министерство, не трактир, не жилище… И погибали, корчась в жаре, драгоценные Петины листы. Всю жизнь собирал! Человек собирал человеческое! От Рембрандта до Дюрера. Теперь все это – прах и пепел… Ветер сорвал с кровли красный огненный лист железа, понес его над городом с тонким воем и свистом.
– Где пожарные? – кричал Мышецкий. – Где Дремлюга?
На площади, среди искр, бегал Иконников-младший – гласный.
– Люди! – голосил он. – Там еще остались люди…
Сергей Яковлевич пихнул кучера с козел:
– Позови мне гласного города…
– Там люди, князь, – подбежал Иконников, – они лезут из огня по трубам, их убивают… Мы же – люди, где жалость?
– Я слышу выстрелы, – сказал князь. – Кто это стреляет?
– Говорят, какой-то гимназист… Наверное, из боевиков!
Путаясь в длинных рясах, бежали священники с крестами, развевались длинные бороды, строго глядели на пожар их скорбные лики.
– В Николин день, – плакал один, – в Николин-то день…
Мышецкому было не до церковного календаря.
– Усмирите словом! – категорически велел князь…
Но черносотенцы священников отшибли, одному проломили голову. Умные да хитрые делали так: брали из Народного дома мебель и выходили под видом обираловцев. Таких погромщики не трогали, приняв за жуликов; остальных добивали крючьями и палками…
Возле саней губернатора появился Борисяк.
– Сейчас, – сказал, задыхаясь от дыма, – сейчас все кончится.
Цепью боевики пошли вперед. Стреляли прямо по спинам. После них оставались лежать на снегу громилы. С лошадиным ржаньем и звоном подъехали пожарные колесницы, стали раскатывать рукава. Кружились в воздухе, оседая серыми хлопьями, сожженные книга рабочей библиотеки. Сергей Яковлевич бросил шубу в сани, пошел наводить порядок. В одном мундире, с орденами – по случаю Николина дня…
– Насос! – крикнул брандмайор. – Качай!
Вода брызнула из рукавов: все шланги были разрезаны. Мышецкий клином вошел в толпу, крича в сторону черной сотни:
– Если сейчас же не сдадитесь в руки властей, то я…
Громадный булыжник ударил его в лицо. Позлащенный мундир князя осыпали искры и сажа. А из-под мундира торчал ключ камергера его императорского величества…
Губернатора подняли и увели; слезы мешались с кровью.
Под выстрелами боевиков, оставляя убитых и раненых, Ферапонт Извеков отводил свою банду на задворки. Попутно завернули в лавки, взяли жратвы и водки, чтобы потом «спрыснуть». Попутно, своротив замок, опричники завернули в типографию. К печатному слову они относились с превеликим уважением…
Человек на костылях, стоя посреди лестницы, преградил им дорогу, крича, чтобы кого угодно, только редакцию не трогали бы.
– А ты кто есть? – спросили калеку.
– Наборщик. А ты…
– Бей! В набор его! Потом разберемся…
– Бью, – ответил наборщик и выстрелил кому-то прямо в рот.
Калеку тут же убили, ворвались в комнату редакции, где редактор стоял за столом, заранее подняв руки. Заговорил сразу:
– Направление «Ведомостей» строго официально. А во всех допущенных мною ошибках виноват его сиятельство – губернатор и князь.
Убили. Облили стол керосином из черной банки. Подожгли. Потом долго и усердно ломали в типографии машины. Над несчастным Уренском, навстречу светлому морозному дню, снова поплыл дым…
Брандмайор спешно велел штопать рукава, резанные ножами активуев. Пожарные кони косили кровавые глаза на зарево пожаров.
– Гайда, гайда! – рассыпалась по задворкам опричнина, и вдруг разом все затихло, только трещали в огне типография и Народный дом…
Осип Донатович, изящно изгибаясь, завел граммофон:
– А то вот еще и госпожа Плевицкая поет недурственно! – сказал Паскаль. – Не угодно ли послушать, Евдокия Яковлевна?
Додо кивнула на двери:
– Стучат. Сразу не открывайте… Проверьте сначала – кто?
Топоча по лестнице сапожищами, вломился Ферапонт Извеков; был он без усов и без бровей – все сгорело от близкого пламени.
– Доброго здоровьица, – сказал, и скулы сразу заходили.
– Мерзавец! – бросила ему Додо, бесстрашно вставая навстречу.
– Вы, сударыня, не квакайте; им, выходит, можно, а нам, выходит, нельзя? Лучше выкладывайте сразу… вот и свидетель!
Осип Донатович Паскаль щелкнул вставной челюстью.
– Я – свидетель? – спросил он.
Додо отошла к стене – выросла во весь рост, гневная:
– Я непричастна! – крикнула она. – Я против этого… всегда!
– Ваше дело, мадам, – ответил ей Извеков. – Только нехорошо получается при вашем высоком благородстве. Обещали по целой трешке на рыло сунуть, а мы сейчас подсчитали… Глядь, всего по двадцати пяти копеек накапало. А народ ведь тоже не пальцем деланный. От таких-то казусов, мадам, революции и случаются…
Додо повернулась к Паскалю:
– Осип Донатович, выведите его прочь, будьте же мужчиной!
Паскаль из-за трубы граммофона сказал:
– Ферапонт Матвеич, вам предлагается выйти…
– Чево? Да я тебя на этом граммофоне и разыграю… Сударыня, – наседал он на Додо, – как же быть? А? Расчет по чести, где касса?
– Я не обещала вам ни по три рубля, ни копеек ваших не считала. Мне плевать, кому сколько приходится… Я была против этого погрома! Осип Донатович, будьте мужчиной, позвоните в полицию!
– Как же-с, мадам, – засмеялся Извеков, – у нас полиция деликатная, прямо как в Лондоне: позвони, на другой день прикатит!
– Кто вам сказал эту чушь? – спросила Додо, поддергивая рукава.
– Его благородие… капитан Дремлюга.
– Спятил жандарм? Пойдем, слышишь? Сейчас же…
– Что ж, – ответил Извеков, – очная ставка завсегда вещь приятная и возвышенно действует на человека. Только кассу прихватите.
Додо ответила ему одним словом – столь соленым, что мясник его даже не понял, ибо во фрейлинах не служил. И – задумался…
Дремлюга всех выслушал и вдруг сказал:
– Извините, мадам, дела наши семейные! – Да так треснул Извекова, что закатил его в угол, только блестели вставные зубы. – Кто, – спросил жандарм, – давал тебе право беспокоить честную женщину?.. Паскаль! Паскаль обещал вам по три рубля… А вы, Евдокия Яковлевна, – улыбнулся он Додо, – кажется, обещали только двадцать пять копеек? Скажите, я не ошибся?
– Что так мало, капитан? – засмеялась Додо нехорошим смехом.
Она застегнула на руке узкую лайку. Пощечина прозвучала резко, как выстрел. Дремлюга скушал ее и облизнулся, засопев.
– Извините, – сказала Додо язвительно, – дела семейные. А вы – негодяй!
Она пошла к порогу, и гордо реяли черные страусовые перья. Над головой стонавшего на полу Извекова прошелестели упругие шелка уходящей Додо…
Боря Потоцкий очнулся в знакомой комнате. Ворковал в углу самовар – весь в медалях за верную службу. Толстый котенок, сидя на подоконнике, мыл лапкой мордочку. И цвели на фоне морозного окна яркие герани. Так было хорошо, так чисто, так покойно…
Глаша сняла с его лица мокрый компресс.
– Отошли, господин гимназист? – спросила.
Казимир взял руку Бори в свою тяжеленную ручищу.
– Ты погоди, – сказал он. – Мы сейчас говорить ничего не станем. Все расскажешь потом… Лежи, брат! – И подмигнул весело.
Кажется, с этим покончено: мотив революции остается в силе!