В газетах значилось: «Премьер-министр П. А. Столыпин принимал от 12 до 4 часов пополудни…»
Аптекарский остров – место низкое, улицы пыльные, с реки текут сырость и холодок. Столыпинская дача – старенькая, трухлявая, от Невы ее отделяет шоссе и аллея корявеньких березок, посаженных еще в незапамятные времена – при канцлере Безбородко.
Прогудел речной трамвай. С пристани, держа кулечки и неся прошения, тронулись к Столыпину загодя (еще с десяти) плачущие бабы. Баб много – очень много: их мужья, как правило – рабочие, брошены в тюрьмы. Несут женщины к премьеру свои «слезницы». Некоторые, чтобы вернее разжалобить Столыпина, шли на прием с детишками:
– Да не вертись ты, окаянный! Ступай смиренно…
С другого конца острова подкатывали раззолоченные кареты, величаво плыли автомобили. И дружно шагали пьяненькие «патриоты».
– Нас не сцапают! – кричали они, заметая пыль на поворотах. – Мы царю верные… мы им всем! В такую их всех… Где здесь живет премьер? Эй, люди, где дача его? У нас дело до него есть…
От пристани Мышецкий шел с писателем Ипполитом Лютостанским, переводчиком с еврейского на русский Талмуда.
– Вот уже целый месяц ноги сюда таскаю, – жаловался писатель. – Никак не могу до Столыпина добраться… Стерегут, церберы!
– А чего добиваетесь, Ипполит Осипович?
– Пособия хотя бы.
– За что?
– Да я альбом Столыпину поднес… про жидов. Мне самому он в тридцать рублей обошелся. Так хоть бы альбом вернули. Плеве меня поощрял – теперь не мирволят. Пришел как-то за гонораром в «Правительственный вестник», дверь открыл, смотрю – жид сидит. Ужасно! До чего дожили? Я и гонорар получать не стал…
Толпа просителей, как стадо, валила в темные сени министерской дачи. Было не протолкнуться. Кто-то, обиженный, орал:
– Меня еще Плеве и Булыгин… потом Дурново! Доложите обо мне Столыпину… Неужели и он не решит?
Сергей Яковлевич протиснулся в приемную. В окнах зеленели лужайки парка, там играли дети, сидели на буграх бабы с узелками и конвертами. Виднелась раскрытая дверь в кабинет Столыпина – он был пуст. А здесь, в приемной, сколько мундиров и лиц!
Смеялись сытые лица бюрократов столицы, которых Мышецкий отличал безошибочно. Они двигались, в отличие от просителей, свободно, толкали локтями жалких людишек. И вводили швейцары под руки развалины прошлого века: отставных министров и генералов. От старости они уже ошибались дверями. Падали из восковых пальцев парадные треуголки. Но у всех – внуки, зятья, племянники; и вспомнил Сергей Яковлевич стародавнее, еще лермонтовское: «Вы, жадною толпой стоящие у трона…» «Нет, – решил, – мы никуда не ушли! Только из календаря и узнаешь, что живем в двадцатом веке!» Ротмистр Федоров орлиным оком разгадал в Мышецком «благородного» просителя, сказал князю любезно:
– Сударь, пройдите прямо к столу. Вас вне очереди запишут.
– Благодарю, ротмистр. Я не спешу…
Чтобы не выделять себя, выстоял в очереди – среди плачущих работниц в платочках, среди затрушенных чиновников, уже хваченных молью, этих несчастных Акакиев Акакиевичей, которым всегда плохо, которых всегда нужда ест, все их обижают.
– Что у вас? – спросил Мышецкий одного старика.
– Сынок, – оглянулся тот, – в солдаты его…
Медленно двигалась очередь. Близок уже и стол записи на прием к Столыпину; за столом восседает массивная фигура генерала Замятнина. Генерал спрашивал, по какому делу решили беспокоить премьера, и большинство ответов просителям звучало так:
– Это к министру юстиции, запишите адрес!
И бабы отходили.
Наконец Сергей Яковлевич уперся животом в стол:
– Князь Мышецкий, бывший уренский губернатор… – Замятин поднял лицо.
– Князь? – удивился. – Где же вы были? Петр Аркадьевич неоднократно справлялся о вашем сиятельстве…
– Запишите и меня, пожалуйста, – попросил Мышецкий.
– Да что тут записывать! – вскочил Замятнин. – Сразу доложу.
За спиной Мышецкого раздался недовольный гвалт просителей:
– Опять уходит… Конечно, они – бары, их завсегда без очереди, а нам – стой… Вот жизнь проклятая, измаялись!
Замятнин вскоре появился, сияющий:
– Князь, его высокопревосходительство просят вас подняться прямо наверх. Петр Аркадьевич вас ждет…
И кто-то завистливо провыл Мышецкому в спину:
– Ы-ы-ы, у-у-у… Ай, не толкайтесь, а то я тоже толкну!
На площадке витой и скрипучей лестницы Сергей Яковлевич остановился возле круглого окна. Постоял, смиряя дыхание. Было видно, как вдоль березовой аллеи бредут в сторону пристани цветные платочки. И по их сугорбым спинам, по вяло брошенным вдоль бедер рукам было понятно: жди – год, два… десять лет. А то и больше! Пиши письма, рассылай носки и варежки по Сибири…
И невзирая на чужое горе, окружавшее их, весело играли, катая серсо, дети премьера Столыпина: сынок и две дочери, одна – почти девушка, невеста. Гувернантка подхватывала серсо, сильно пускала его по лужайке – «винтом», чтобы вернулось обратно.
– На тя, господи, уповахом, – перекрестился Мышецкий…
Столыпин сильно изменился: борода уже в серебре, лицо желто-изможденное, как у больного, синие круги под глазами, глубоко запавшими внутрь, под самые лобные кости. И все такая же цепкая хватка его руки – словно клещами сжал, торопливо заговорил:
– О-о, вот вы-то, князь, и нужны мне… Необходимы!
И, увлекая Мышецкого в комнаты, горячо толковал:
– Пора внести ясность в сумбур нашей аграрной политики. Слабый и вечно пьяный мужик должен вымереть сам по себе. А богатый и трезвый – поднять Русь! Деревня обезлюдела, всяк мужик спешит в город, хоть дерьмо на тачке возить, только бы не нищенствовать в деревне. А здесь, в городах, его уже поджидают агитаторы, которые быстро делают из любого дурака революционера. Теперь этого не будет. Все должно измениться, князь!
Столыпин провел Мышецкого в пустынную комнату, где перед раскрытыми окнами стояли, прислоненные к стене, стулья на трех ножках, в полу зияли громадные щели. А стол, крытый дешевой каламянковой скатертью, совсем завалился на бок, падая.
– Садитесь, – пригласил князя премьер. – Только прошу осторожнее. Я-то уже привык сидеть как на вулкане…
Заглянула полная рослая дама, и Столыпин сказал ей:
– Лили, а вот князь Мышецкий, о котором я тебе не раз говорил. Помнишь? Это человек, который еще тогда, когда меня гнали отовсюду в шею, поддерживал мою программу обновления России…
– Ольга Борисовна, – сказал Мышецкий, – ваш Петр Аркадьевич склонен преувеличивать мои заслуги. Но положение в стране…
– Ужасно, ужасно, – заговорила мадам Столыпина, – вы, князь, даже не представляете, как ужасно! – И отчетливо кивнула мужу, уходя: – Надеюсь, князь останется у нас обедать?
Жена премьера удалилась, и Сергей Яковлевич решил внести некоторые поправки в столь любезный прием, оказанный ему. Он достал расписку великого человека – самого Феди Щенятьева:
– Прочтите, Петр Аркадьеьич, каково мое истинное положение…
Столыпин схватил записку Вчитался. И разорвал ее тут же в клочья. Громко хохотал, сидя на стуле, который имел три ножки.
– Да это же чепуха, князь! – хлопнул он себя по коленям. – Ну, да! Согласен: власть на местах отступила перед натиском революции! Ну, да! А как было ей не отступить, если революция наседала? – Столыпин сжал руку в кулачок и крепко трахнул по столу, который тут же свалился, едва успели подхватить. – Не только там у вас, но и здесь, в Петербурге, власть пятилась… Но теперь, слава богу, мы их не боимся. Первой забастовкой, очень умно поставленной, рабочие добились от нас многого. Вторая была уже непонятна массам, вызванная к жизни по указке сверху. Третья же закончилась разгромом и разложением… Наша задача – единение вокруг знамени, а знамя у нас может быть одно: монарх! И вокруг него, как и в древности, должна сплотиться великая, мудрая Русь!
Столыпин, выкинув руку, показал на окно, в котором виднелись головы его девочек в шляпах и лентах.
– Земля! – весело сказал премьер. – Земля, обработанная богатым русским фермером, окажет нам услугу. Она обогатит нас и примирит смуты. Но пока земля бедная, мы должны примирить отечество не плугом, а мечом… Выбросьте перчатки, князь! Ни о чем не думайте… Только – верьте! Голая рука сжимает меч…
Из дальней комнаты доносились звоны тарелок, перестуки ножей, смех Ольги Борисовны, потом прошли с улицы дочери Столыпина, торопливо сделав книксен перед Мышецким. Петр Аркадьевич отряхнул синие матросские штанишки своему сыну.
– Ступайте, дети, – сказал, – мы сейчас явимся тоже к столу.
Дети ушли. Выла где-то внизу, в приемной баба. Явился генерал Замятнин со списком:
– Сорок три человека отобраны, ваше высокопревосходительство. Справитесь ли до четырех часов?
Столыпин машинально глянул в список просителей:
– Справлюсь. Нет такого дела, с которым бы я не справился. Что же, приму всех… хотя бы ночью!
Сергей Яковлевич просил уволить его от обеда за семейным столом, ссылаясь на строгую диету.
– Очень жаль, но вы не уходите, князь, – настоял Столыпин. – Я должен буду еще говорить с вами, и приму вас первым! Буду рад служить вместе и обновлять русского мужика… А чтобы сразу все разложить по полочкам, я сообщаю вам свое кредо: для меня патриотизм – то же, что монархизм. Из него выхожу, на нем стою, и не сойти мне с этой позиции К черту все великие события! Да здравствует могучая, обильная, сытая и великая Русь! И только так…
Сунув большой палец за отворот сюртука, Столыпин – желтый и согнутый – проследовал за детьми в столовую.
Из числа знакомых среди просителей Сергей Яковлевич отыскал только церемониймейстера Воронина, с которым и раскланялся, радостно встревоженный.
– Счастливчик князь, – сказал Воронин, – вы уже наверху, говорят, побывали? А мы вот, старики, внизу топчемся…
Было неприятно, что его заподозрили в «искательстве». И он замкнулся в себе и своих мыслях.
А церемониймейстер разговаривал с ротмистром Федоровым.
– Не совсем так, молодой человек, – говорил он. – Знак беспорочной службы носится справа, вот здесь. А если вы имеете Владимира, то поверх муара… Князь, разве вам скушно?
Мышецкий с трудом подавил нечаянный зевок.
– Я с удовольствием слушаю вас, Александр Александрович.
– То-то же! Ваш Александр Александрович все тонкости знает.
– А ежели Владимир с бантом? – вожделенно спросил Федоров.
– О-о, тогда особая статья! – сразу воодушевился Воронин. – Тогда вы, молодой человек, берете этого Владимира…
Из швейцарской, над головами людей, пролетел вопль отчаяния:
– Держите же его – у него борода чужая!
Мышецкий видел, как вошли трое: два молодых офицера и статский.
У одного из них отлипла бутафорская борода. Ротмистр Федоров уже героически ринулся вперед, чтобы перехватить…
Все трое подняли над своими головами портфели.
– Свобода, – сказал один.
– Анархия, – сказал второй.
– И все! – заключил третий. Портфели упали…
…Было темно, словно наступила ночь. Никто не кричал.
Сергей Яковлевич долго смотрел на Воронина. Церемониймейстер в роскошном золотом мундире стоял в оседающей пыли взрыва как ни в чем не бывало. Стоял неподвижно, словно истукан.
Только не было у него… головы. Покачнулся. Рухнул.
Торчали из потолка балки, сыпалась из столовой Столыпина разбитая посуда: тарелки, супники, ножи и вилки. В волосах князя Мышецкого запуталась длинная вермишель. Спотыкаясь о мертвецов и кашляя от удушья, он выбрался на крыльцо.
Но крыльца тоже не было – князь спрыгнул прямо на травку.
– Без головы! – закричал Мышецкий, глупо смеясь… Три портфеля – три бомбы: этого хватило на просителей и на самих убийц. Не хватило только на Столыпина: из проема второго этажа торчала его острая цыганская борода.
– Врачей! – выхрипывал премьер с высоты дома, словно с рушащейся башни. – Зовите же полицию… Наташу убило, Сережа мой умирает… Дети мои… люди!
Сергей Яковлевич дошел до дерева и обнял его, обессиленный.
Волоча по траве обрывки сбруи, к нему подхромала раненая лошадь. С крупа ее свисали клочья обгорелой шкуры. Животное шумно вздохнуло, доверчиво кладя умную голову на плечо человека.
Теплое дыхание лошади упало прямо ему в лицо. И только теперь Мышецкий пришел в себя. Только сейчас все понял – понял, и увидел в окне черную бороду Столыпина, услышал крики умирающих в доме премьера людей.
Лошадь плакала… Текли крупные, чистые слезы.
Тогда заплакал и он, подняв лицо к небу:
– Господи, ныне отпущаеши раба своего… Доколе же?
Был обычный день – день 12 августа 1906 года.
Все так же величаво струила свои воды Нева, по серой ряби реки плыли белые пароходы, откуда-то издалека, из пышных кущей парковых Островов, долетала тихая музыка вальса…
До краха Великой Российской Империи оставалось всего одиннадцать лет.
Впрочем, одиннадцать лет – срок немалый.
И можно свершить очень многое за это время – дурного или хорошего…
Из обломков взорванного дома Столыпин пристально глядел на Мышецкого. Петра Аркадьевича очень опасно иметь своим врагом, но зато выгодно быть его другом.
Итак, еще ничего не решено.