Оборона севернее Ковеля. Разминирование и минирование. Как подрываются на минах. Первое ранение, медсанбат. Разоблачение «хитрецов». Начало операции «Багратион». «Языки». Подготовка к наступлению

Итак, во второй половине мая 1944 года наш батальон передислоцировался в район, близкий к еще занятому немцами г. Ратно (Северная Украина), что севернее тоже украинского, более крупного и тоже еще не освобожденного города Ковель. Как писал маршал Рокоссовский в своих мемуарах «Солдатский долг», «левое крыло Первого Белорусского фронта уперлось в огромные Полесские болота».

Там мы сменили в обороне на реке Выжевке какую-то часть, переброшенную на другой участок фронта. Наша 1-я рота, в которую был включен и я, встала на правом фланге батальона. Командовал ротой капитан Матвиенко Иван Владимирович, а его заместителем был энергичный, еще совсем молодой (всем нам, взводным, было тогда едва за 20 лет) старший лейтенант Янин Иван Егорович, хотя всем он представлялся Георгиевичем. Мой взвод именовался третьим и потому расположился на левом фланге роты. Справа от нас занял оборону второй взвод во главе с лейтенантом Усмановым Фуадом Бакировичем, «башкирином», как упорно он себя называл, и которого мы звали просто Федей. Первый взвод возглавлял лейтенант Дмитрий Иванович Булгаков. Оба они были старше на 2–3 года нас с Иваном Яниным.

Несмотря на сравнительно долгий перед этим период формирования, наши подразделения были укомплектованы не полностью. Например, по документам, полученным из ЦАМО РФ, за май 1944 года поступило пополнения всего 172 человека, а за это же время отчислено вернувшихся из госпиталей 56 искупивших свою вину кровью, да по отбытии срока еще 20 человек.

Отчасти небольшой приток штрафников объяснялся отсутствием в то время активных боевых действий в войсках фронта и, конечно же, в связи с этим – определенным затишьем в деятельности военных трибуналов. А в связи с тем, что наступательные операции на территории Белоруссии в конце весны и начале лета не проводились, новые территории не освобождались, то «окруженцев», главной составляющей пополнения штрафбата в то время, стало несколько меньше. А участок обороны батальону был выделен довольно большой, и вместо уставных 8—10 шагов, бойцы в окопах находились не ближе 30–40 метров друг от друга. Как тогда выразился один из моих бойцов-кавказцев, «на кыломэтэр фронта адын савэцкый гражданын». По мере прибытия пополнения эти цифры, конечно, изменялись.

У нас по штатному расписанию было положено по два заместителя командира взвода. Они назначались приказом по батальону из числа штрафников, которых мы с командиром роты предлагали. По положению им присваивались на это время сержантские звания, хотя сержантские погоны с нашивками они не носили, как вообще не было погон на плечах у всех штрафников. Те бойцы-переменники, которые попали в штрафбат из кадрового офицерского состава Красной Армии, как правило, где-то в дальних карманах или среди личных вещей хранили оставшиеся от прежних времен свои офицерские погоны, в надежде когда-то снова водрузить их на свои плечи. Жаль, не всем им удавалось это осуществить.

Одним из моих заместителей был назначен опытный боевой офицер, правда, всего лишь старший лейтенант, но на 6 лет старше меня. В последнее время, перед определением в штрафбат, с учетом более чем двухлетнего его боевого опыта, он был переведен с должности командира отдельной разведроты на должность командира учебной роты дивизии, но в чем-то проштрафился. Попал он вначале в 33-й штрафбат нашего же фронта, но тот вскоре расформировался и группа штрафников, не успевших там «отвоеваться», была переведена в наш, 8-й. Это бывший старший лейтенант Петров Семен Иванович, хотя все «переменники» взвода, видимо из особого уважения, называли его «подполковником». В дальнейшем я постараюсь не употреблять слово «бывший». Это, наверное, читателю и так понятно. Ведь у всех нас было какое-то прошлое, но какое будущее ждало каждого из нас, этого никто не знал. А на стыке прошлого и будущего тогда были все мы и каждый день, и каждый час войны. Это уже потом, после войны, из фильма «Земля Санникова» в нашу жизнь вошли, впаялись намертво такие, созвучные тому опасному времени, просто гениальные слова:

Есть только миг между прошлым и будущим. Именно он называется жизнь!

Да, тогда жизнь каждого слагалась именно из прожитых мгновений, каждый жил только тем мигом, который дарила военная судьба. Другим моим заместителем был осужденный военным трибуналом снабженец тыла дивизии. Истинного его звания, фамилии, а тем более имени точно не помню. Кажется, это был подполковник с украинской, короткой фамилией, вроде бы Шульга. Он и у меня отвечал за снабжение взвода боеприпасами, продпитанием и вообще всем, что было необходимо для боевых действий. И действовал умно, инициативно, со знанием тонкостей этого дела.

Честно признаться, мне льстило, что у меня, еще малоопытного 20-летнего лейтенанта, всего-навсего командира взвода, в заместителях ходят боевые офицеры, старше меня по воинскому званию. Но главным было то, что я надеялся использовать боевой и житейский опыт этих, уже немолодых по моим тогдашним меркам, людей. Одним командиром отделения был назначен, точно уже не помню, кажется, автомобилист артиллерийский, красивый, рослый богатырь с запоминающейся, несколько необычной фамилией – Пузырей. Поскольку он был на целых 10 лет старше меня, я называл его по имени-отчеству – Владимир Михайлович. Другим отделением командовал капитан-пограничник Омельченко, худощавый, с тонкими чертами лица классического интеллигента, быстрым взглядом и постоянной, едва уловимой улыбкой. Третьим отделением командовал (архивные документы поправили мою несовершенную память!) бывший майор по фамилии Челышев Михаил Георгиевич, служивший до ШБ начальником связи бригады. Он тоже, естественно, был старше меня лет на 7–8. Обладал он гренадерскими усами, хотя сам далеко не гренадерского роста, зато скорый на ногу.

Посыльным к командиру роты, а заодно и ординарцем моим, в обязанности которого входила забота о своем командире, стал еще со времен Друти и Городца разжалованный лейтенант, которого за его молодость (по сравнению с другими штрафниками) и ярко выраженную «детскость» все называли просто Женей. Это был тот самый Женя, который спас меня из ледяного плена злосчастной речки Друти под Рогачевом в конце февраля. Расторопный, везде и всюду успевающий боец, он оказался в штрафбате из-за лихачества на трофейном мотоцикле. В одном селе, где находилось их ремонтное подразделение, он сбил и серьезно травмировал 7-летнюю девочку. Получилось так, что его срок никак не убавлялся. Ведь этот коварный срок начинал исчисляться только с дней активных боевых действий, а у Жени пошли в зачет только те три дня на Друти, потом оказалась неучтенная неделя «диетической» погоды. А потом и вовсе почти два месяца на формировании в Городце. И только теперь, в окопах Белорусского Полесья, пошли ему, как и многим другим, зачетные дни, хотя у некоторых затянувшийся период нахождения в штрафбате насчитывал более трех месяцев. Многие тогда оказались в таком «отсроченном» положении.

Нештатным «начальником штаба» (проще говоря – взводным писарем) был у меня капитан-лейтенант Северного флота Виноградов. Он хорошо владел немецким языком, но, как ни странно, именно это знание языка противника и привело его к нам в ШБ. Будучи начальником какого-то подразделения флотской мастерской по ремонту корабельных радиостанций, он во время проверки отремонтированной рации на прием на разных диапазонах и частотах наткнулся на речь Геббельса. И по простоте душевной стал ее переводить на русский в присутствии подчиненных. Кто-то рассказал об этом товарищам, а слух дошел то ли до Особого отдела, то ли до слишком усердного политработника, и в результате получил Виноградов свои два месяца штрафбата «за пособничество вражеской пропаганде». А взял я его к себе в качестве писаря потому, что он обладал почти каллиграфическим почерком. К тому же он мог сгодиться и как переводчик, хотя я сам немецкий знал сравнительно неплохо, естественно, по школьному уровню.

Конечно, законы военного времени были очень строги, и это естественно. Но в случае с Виноградовым сыграла роль, скорее, не строгость закона, а господствовавшие в то время «стукачество» и гипертрофированная подозрительность некоторых начальников. Тогда от этого больше страдало людей случайных, допустивших самые обыкновенные ошибки, просчеты, без которых не бывает ни одного серьезного дела. У нас тогда почему-то было правилом, да и осталось, наверное, и сейчас, обязательно найти (а в крайнем случае, «придумать»?) конкретного виновника, ответчика. И это, невзирая на то, что нередко бывают повинны не люди, а обстоятельства.

Отведенный нам участок обороны до нас занимал, видимо долгое время, какой-то полк, после которого остались хорошо оборудованные, даже с аккуратно обшитыми жердями стенками окопы (это на военном языке называлось «одежда крутостей»). А на моем участке – еще и просторная, как в популярной послевоенной песне, «землянка наша в три наката», которая уже при мне выдержала прямые попадания нескольких снарядов и мин. В ней разместился я с одним из своих заместителей, писарем и ординарцем. Ротный КП располагался на участке второго взвода в такой же землянке.

Как сразу нам объявили, перед нашими окопами не было минных заграждений. Зато непосредственно за нами, на всем протяжении занятых ротой траншей, – заминированный лесной завал, который мы нанесли сразу же на свои карты и довели эту информацию до каждого подчиненного. Это был частично поваленный молодой хвойный лесок, усеянный замаскированными противопехотными минами. Как оказалось потом, часть мин составляли «ПМД-6» (противопехотная мина деревянная) с 200-граммовыми толовыми шашками, а часть – с 75-граммовыми.

Мне пришла в голову авантюрная идея – переставить мины на передний край обороны роты, на полосу между нашими окопами и берегом реки Выжевки. Тем более что оборона казалась не только мне «жидковатой» из-за малочисленности бойцов в наших подразделениях и отсутствия минных полей и даже проволочных заграждений перед нашим передним краем.

Один участок этого завала, видимо, минировался еще зимой. Мины, установленные здесь, были окрашены в белый цвет, и теперь, уже летом, под пожелтевшими хвойными веточками их обнаруживать было совсем не трудно. А вторая часть завала, отделенная от первой хорошо протоптанной тропинкой, минировалась, наверное, когда уже сошел снег, минами, окрашенными в цвет хаки. В траве и хвое их обнаруживать было значительно труднее.

Во взводе у меня специалистов-саперов не оказалось, а я еще в военном училище досконально изучал и свои, и немецкие мины (я всегда следовал и следую сейчас правилу: «лишние знания никогда лишними не бывают»). И поэтому решил сам заняться этим небезопасным делом. Подвергать опасности кого-то из штрафников, не владеющих этим, не хотелось, да и морального права, строго говоря, не имел. Тогда я как-то и не подумал, что этот минированный завал обозначен не только на наших картах, картах комбата и командира дивизии, но даже на картах штаба армии, как важный элемент обороны на особо опасном направлении в армейском масштабе.

Конечно же, минированный участок за нашими позициями не создавался специально, как заграждение за штрафниками. К слову сказать, за нашим батальоном ни при каких обстоятельствах никогда не было заградотрядов, не применялись и другие устрашающие меры. Просто это и не предусматривалось никакими приказами, и в этом никогда не возникало нужды. Смею утверждать, что офицерские штрафные батальоны были образцом стойкости в любой боевой обстановке.

Свою «саперную» деятельность я, естественно, начал с участка с белыми, «зимними» минами. Днем я их снимал, обезвреживал, а ночью выставлял, хорошо маскируя дерном, в 30–50 метрах перед своими окопами и всегда помнил при этом золотое правило, которому наставлял нас в военном училище командир роты старший лейтенант Литвинов: «Боишься – не делай, делаешь – не бойся». Некоторые мины оказались для меня необычными. В деревянные ящички обыкновенной конструкции вместо толовых или тротиловых шашек с отверстием под детонатор были вложены плоские стеклянные толстостенные бутылочки, заполненные порошкообразным тротилмеленитом, в горлышко которых и вставлялись взрыватели-детонаторы. Бутылочки эти были обернуты в хорошую пергаментную бумагу. Эта бумага оказалась очень ценной находкой – на ней можно было писать письма родным, да и под стихи, которые иногда рождались там, она тоже годилась.

К тому времени на фронте было весьма популярным стихотворение Константина Симонова «Открытое письмо. Женщине из г. Вичуга», в котором он от имени однополчан погибшего на фронте лейтенанта проклинал неверную жену фронтовика, написавшую бесстыдное письмо этому офицеру, в котором сообщала, что отказывается ждать мужа, найдя себе более благополучного поклонника. Но пошлое это письмо не успело дойти до адресата. Зато стихи Симонова дошли до каждого фронтовика. А незадолго до этого ко мне во взвод прибыл бывший лейтенант, рассчитавшийся «по-фронтовому» за измену со своей женой и ее соблазнителем. Надо сказать, что во время войны у людей, не обремененных высокой моралью, главным оправданием своих низменных поступков были расхожие фразы типа «война все спишет» или «все равно – война». Тогда у меня и родились немудреные стишки на тему верности и измены. Вот несколько строф из них:

Тяжелая война. Пожары, пепелища. Кровь. На фронте многих беспокоят неизменно Шекспир и Шиллер. «Быть или не быть», «Коварство ИЛЬ любовь». Гадают иногда: в тылу – там верность иль измена? ………………………… Увы, мораль бывает нетверда, Иль сил нехватка одолеть крутые беды… Сдаются женщины, теряя стыд. Тогда Простор для сволочей и дармоедов.

Стихотворение получилось тоже длинное, как и у Симонова, потому что рассказ того штрафника взволновал тогда не только мою душу. Но завершили его строки, вполне оптимистические:

Окончится война. Уйдут Шекспировы намеки, Надежда светлых чувств и мыслей вспыхнет вновь. И как подсказывали классики нам издалека, ПОБЕДЕ быть!!! И победит – ЛЮБОВЬ!!!

Мой командир отделения Омельченко, которого я привлек себе в помощники, хотя и из пограничников, но с нашими противопехотными минами был знаком и быстро освоил дело постановки их. У нас вскоре определилось своеобразное разделение труда: я искал, разряжал и снимал мины на одном месте, а он устанавливал их на другом!

Обследуя местность в районе обороны, мы обнаружили в маленьком полуразрушенном сарайчике забытый нашими окопными предшественниками склад из нескольких десятков неиспользованных мин натяжного действия. Официальное название их было «ПОМЗ-2» – «противопехотная осколочная мина заградительная». Эти мины напоминали насечкой наши ручные гранаты «Ф-1» («лимонки»). Устанавливались они на вбитые в землю колышки на высоте 20–30 см над землей. От детонаторов-взрывателей отводились проволочные растяжки, при достаточно ощутимом прикосновении к которым мина срабатывала.

Установка таких мин требовала особой осторожности, тщательности и аккуратности. Они представляли более реальную опасность, чем обычные противопехотные мины. И все-таки я решил: «чем добру пропадать…», пусть с большим риском, но и эти мины буду устанавливать! Но только сам! Никому, даже уже набравшему опыта минирования Омельченко этого дела не доверю. Подорвусь – так сам!

Конечно, со временем, и не без помощи нашего командира роты капитана Матвиенко, более опытного и старшего возрастом офицера, мы стали понимать, что не имеем права снимать мины с участка, заминированного по распоряжению старших начальников. И поэтому я уговорил ротного доложить в штаб батальона, что мы минируем участок перед своими окопами только минами-растяжками «ПОМЗ». Неожиданно командир роты согласился, но на всякий случай решил составлять подробную схему минного поля перед нашими окопами с учетом постановки всех мин.

Все шло хорошо, пока я работал на участке завала с «зимними» минами. Нам удалось без происшествий переставить и хорошо замаскировать около двухсот «белых» мин. И, плюс к тому, я успел установить добрую половину из найденных нами мин-растяжек. Так что перед нашими окопами образовалось довольно плотное минное поле.

Прошло уже около месяца, как мы встали на этом участке в оборону. Осмотрелись, освоились. Невдалеке, сразу за лесным завалом, оказались заросли кустарника черники, к тому времени вполне созревшей. И многие из нас при удобном случае совершали набеги на эти «плантации», пополняя витаминами свои организмы после нелегкой зимы. А наши тыловики разведали и грибные места. Так что даже грибные супы были для нас приятной редкостью. Меню просто изысканное для фронтовых условий!

Здесь в моей памяти вставали блюда в офицерской военторговской столовой в запасном полку под Уфой, где мне пришлось послужить в 1943 году. Меню наших блюд там состояло в основном из щей, сваренных из квашеной капусты, наверное, позапрошлого засола, а на второе или на ужин – как правило, та же капуста, но уже тушенная… на воде. Мясных блюд почти не было, не считая котлет, в которых основным содержимым был хлеб, но чаще всего «мясным блюдом» была ржавая селедка, тоже наверняка очень давнего улова.

Тогда, видимо, и родился анекдот о том, что работники военторга купили на свои деньги для фронта самолет, как прогремевший тогда на всю страну колхозник Ферапонт Головатый, комсомольцы Хабаровского края, мои земляки, да и многие другие коллективы. Но летчики будто бы наотрез отказывались вылетать в нем на боевые задания, так как, глядя на бортовую надпись «Военторг», свои же собьют. Такой «любовью» пользовался этот «Ванькинторг», как его чаще величали.

У нас бродили слухи, что скупое офицерское питание в запасных полках было «запрограммировано» на «подъем патриотизма», и именно оно всколыхивало волны рапортов офицеров, рвущихся на фронт. Я лично с этим не был согласен, рвались мы на фронт вовсе не поэтому, а хотелось как можно быстрее принять участие в разгроме фашистов, в чем сомнений уже ни у кого не было. В то же время офицеры, как праздника, ждали очередного наряда дежурным по солдатскому пищеблоку. Там готовилась совсем другая пища, и мясные супы с белыми, толстыми, уж очень аппетитными макаронами, и гречневая или перловая каша с мясом(!)… Хоть раз в две недели наедались вдоволь и вкусно. Правда, некоторым везло и по-другому. Невдалеке был молокозавод, контингент работниц которого, в основном девицы на выданье, были завсегдатаями наших танцевальных вечеров. Ну, естественно, возникавшие на этой почве романы тоже были определенным подспорьем и в «усиленном питании».

Возвращаясь в Белорусское Полесье того времени, еще раз подчеркну, что именно здесь наши тыловики развернулись по-настоящему и показали, на что они способны. А может быть, и тылы дивизии, и армейские снабженцы действовали так умело, что нигде ни раньше, ни позднее не было так здорово организовано питание (включая офицерские «доппайки», иногда даже с американским консервированным, непривычно остро пахнущим плавленым сыром и с рыбными консервами), не говоря уже о табачном довольствии. Нам, офицерам, привозили папиросы «Беломорканал». А мне, курящему весьма вместительную трубку, иногда доставались даже пачки «легкого», трубочного табака. Штрафникам, как рядовым, выдавали моршанскую махорку, а некурящим – дополнительный сахар.

Все это заставляло меня вспоминать, какая проблема была с куревом в училище на Дальнем Востоке. По курсантской норме нам табака не полагалось, а курили почти все. Рядом с училищем, за дощатым забором, находилась колония заключенных. Им регулярно выдавалась махорка. Так они нам ее продавали, по 60 рублей спичечный коробок. А 60 рублей – это было месячное денежное довольствие курсанта. И вот в щели забора мы пихали деньги, а они нам – эти спичечные коробки. Но дурили они нас, мальчишек, страшное дело. Фактически в этих коробках махорки-то было не более щепоточки, а остальное – мелкие древесные опилки, измельченный сухой дубовый лист, а иногда и сушеный конский навоз! Праздником были случаи, когда кто-то из курсантов получал от домашних посылки с папиросами. Тогда каждую папиросу курили по очереди 10–12 человек! А самым ценным подарком за усердие в службе была пачка махорки.

…С погодой нам в Белоруссии повезло. Дни стояли жаркие, сухие, воздух был густо напоен хвойным ароматом. Если бы не ежевечерние артналеты противника и другие события, связанные с выполнением боевых задач, можно было бы сравнить наше пребывание здесь с неожиданно доставшимся нам отдыхом. Батальонные интенданты с нашим эскулапом Бузуном даже раза два или три устраивали невдалеке от окопов помывку в полевой бане и смену белья, о чем мы с благодарностью вспоминали в других, менее благоприятных ситуациях.

Правда, и сосновые леса, в каких мне приходилось бывать через многие годы после войны, и хвойный аромат их всегда вызывали во мне какие-то безотчетные опасения и оживляли в памяти пережитое тогда, в июне 1944 года, на минном завале в молодом, наполовину поваленном сосновом лесочке. Так случалось даже во время «грибной охоты» в самых различных местах Советского Союза, от Белоруссии и Прикарпатской Украины до костромских лесов и Дальнего Востока, куда забрасывала меня долгая военная служба после войны.

Однако там, на юге Белоруссии, порой жара была, как говаривали многие, почти африканской. У одного из моих штрафников даже случился то ли солнечный, то ли тепловой удар (я, честно говоря, и сейчас не вижу между ними разницы). Мы быстро привели его в чувство, а я вспомнил случай, который произошел со мной еще в августе 1941 года во время строевых занятий в разведвзводе на Дальнем Востоке.

Тогда был тоже жаркий солнечный день, и я, стараясь поднимать выше ногу, вдруг заметил, что все у меня в глазах стало двоиться, я потерял равновесие и «выпал» из строя. Меня подхватили, занесли в тень, окатили грудь холодной водой и заставили выпить круто подсоленную воду. Я тут же вспомнил, что утром не стал глотать соль, которую наш помкомвзвода сержант Замятин принуждал употреблять во время завтрака перед чаем. Делали мы это так: из папиросной гильзы выдували табак и вместо него насыпали соль. Получалась внушительной длины своеобразная ампула, которую мы наловчились глотать, не ощущая самой соли и не давая папиросной бумаге раскиснуть еще во рту. Нужна была для этого определенная сноровка. Оказалось, что это было простым, но надежным способом предупреждения тепловых ударов перед тяжелой работой или походом в жару. Труднее было тем, у кого не оказывалось папирос: приходилось завертывать эту порцию в обычную, даже газетную бумагу или просто глотать «голую» соль. Как нам разъяснил тогда наш сержант, соль удерживала воду в организме, и он не обезвоживался вследствие обильного потоотделения, а это и было тогда основой армейского способа профилактики тепловых ударов.

И вот здесь, на Белорусском фронте, мой личный опыт пригодился. Я приказал всем командирам отделений строго следить за неукоснительным выполнением этого утреннего «солевого» ритуала, так сказать, «солевой инъекции». Случаев тепловых ударов в дальнейшем ни в обороне, ни в изнурительном наступлении больше не было. Помогло!

А в то время, в июне 1944 года, я перешел (аппетит приходит во время еды!) на «зеленые» мины. Их обнаруживать стало значительно труднее. Где-то на втором или третьем десятке этих «неудобных» мин мне не повезло, и я… подорвался на одной из них!

Произошло это 26 июня. Как сейчас помню, часам к 12 дня, обойдя свои окопы, убедившись в том, что на моем участке обороны все в порядке, я доложил об этом командиру роты. В очередной раз хорошо подкрепился вкуснейшей белорусской черникой, вкус которой кажется и сейчас неповторимым, и, получив разрешение ротного, пошел продолжать уже почти привычную работу по разминированию. В этот раз я успел снять несколько мин, положил их на пенек, сделал шаг в сторону и, как мне показалось, высоко взлетел в воздух от взрыва, прогремевшего подо мной.

«Полет» мой был краток – почти мгновенно я оказался лежащим на земле плашмя, лицом вниз. Первое ощущение – очень болезненно печет левую ногу. Значит, думаю, ноги этой уже нет, а ощущение это – просто фантомная боль. Решил повернуться, посмотреть, что от нее осталось. Но когда поднял голову – обомлел! Сантиметрах в 10–15 прямо перед глазами – мина! Как я не угодил на нее головой?! Это просто чудо! (Вот тогда и появились в моей черной густой шевелюре первые седые волосы.) Овладев собой, я уже привычно, почти автоматически (все-таки опыт – великое дело: ведь я разрядил более двух сотен мин!) осторожно вынул детонатор-взрыватель, разогнул в сторону усики чеки и стал внимательно осматриваться вокруг. Сбоку справа увидел еще одну мину, тоже совсем близко. Только после того как разрядил и ее, повернулся и обнаружил, что моя нога на месте, только носок сапога неестественно повернут внутрь. Попробовал пошевелить пальцами, чувствую – удалось. Значит, нога не оторвана! Видимо, наступил на «маленькую», 75-граммовую мину. Потом, анализируя тот факт, что нога не отделена от моего бренного тела, я понял, что, к счастью, наступил, видимо, не на саму мину. Мой сапог пришелся, очевидно, на какую-то толстую ветку, лежавшую одним своим концом на мине, и взрыв произошел сбоку, наверное, сантиметрах в 20–30 от ноги.

Услышав взрыв, командир отделения Пузырей с криком: «Лейтенант, живой?» – бросился напролом ко мне. Я понял, что он может сейчас тоже напороться на мину, и заорал что было мочи: «Стоять! Не двигаться! Я выберусь сам!» Кое-как встал и, еще не чувствуя острой боли, волоча поврежденную ногу, стал выбираться по уже разминированной части завала к тропе. Почувствовал, что в сапоге что-то хлюпает. Понял: кровь. Вот и первое ранение!

С трудом выбрался. Меня подхватили Пузырей и ординарец Женька, уволокли к землянке, разрезали и сняли сапог. Индивидуальным пакетом перевязали ногу и на какой-то тачке, невесть откуда взявшейся, отвезли на батальонный медпункт, который располагался километрах в полутора от окопов в селе с запомнившимся названием – Выдраница, недалеко от штаба батальона, находившегося в селе Замшаны. Оттуда в тот же день к вечеру меня, перевязав уже профессионально, доставили в медсанбат.

Вывих, если можно так назвать выскочившую из своего нормального положения ступню, мне там вправили (вот когда ощущение боли пришло ко мне в полной мере!), противостолбнячный укол сделали, рану обработали и ногу забинтовали основательно, с шиной, как при переломе. Однако коварство этих мин из стеклянных бутылочек мне довелось узнать не сразу. Если крупные стеклянные осколки, обнаруженные на ощупь при обработке раны, удалили тут же, то те, что помельче, остались в ноге. Они даже не обнаруживались после и под рентгеном. И эти оставшиеся в ноге стекляшки выходили из нее еще много лет после войны, через долго незаживающие свищи, напоминая мне этот лесной завал…

Уже спустя несколько дней, в медсанбате я стал, опираясь на костыль, с трудом ходить. Вскоре заменил костыль палкой, с которой расстался только недели через две после выписки, уже у себя в штрафбате. Через неделю лечения мне кое-как удалось уговорить медсанбатовское начальство отпустить меня в мой батальон. Тем более что надо мной стали сгущаться тучи. Наш особист, старший лейтенант Глухов, почти ежедневно посещавший меня в медсанбате, подробно выспрашивал у меня, кто принял решение снимать мины с лесного завала. Нужно было отвечать за несанкционированную ликвидацию этого элемента обороны, не бросая никакой тени на ротного, согласившегося на это.

А тут еще за время моего лечения случилось непредвиденное. Уже набравший опыта мой помощник по минному делу Омельченко решил самостоятельно, без меня, да и самовольно продолжить установку «ПОМЗов». И погиб, когда по неосторожности в темноте задел проволоку только что взведенной им мины. А она, как назло, сработала. Да, к сожалению, так эффективно! Поистине, минер и сапер ошибается один раз. Вот и ошибка Омельченко для него была последней. Очень жаль было этого почти всегда улыбающегося человека.

Когда я вернулся из медсанбата, Семен Петров, командовавший взводом без меня, порекомендовал взять командиром отделения вместо погибшего Омельченко бывшего начальника инженерной службы полка, Шеостунова Федора, лейтенанта, которого он знает еще по 33-му ОШБ и который неплохо знает минное дело. Хотя я твердо решил, что этой самодеятельностью заниматься без приказа свыше не буду, совету Семена Ивановича последовал.

Как потом рассказал мне начальник штаба Лозовой Василий Афанасьевич, наш комбат, тогда уже полковник Осипов, предварительно побеседовав со мной в медсанбате, лично ездил к командующему 70-й армией генералу B.C. Попову хлопотать за меня. Мол, молодо-зелено. Ясно, что в молодости человек загорается как сухие дрова. Наберется, мол, вскоре этот юный лейтенант опыта, остепенится и больше не будет делать необдуманных, опрометчивых шагов…

Выписали меня. А в справке написали: «Выписывается по настоятельной просьбе больного с амбулаторным лечением при части». Друзья в штабе батальона мне рассказали, что там всерьез обсуждали, как уберечь меня от трибунала за это, хотя и с благими намерениями, но умышленное «вредительство» и не дать свершиться моему переходу из категории командира штрафников просто в штрафники. И, говорят, визит комбата к командарму снял этот вопрос с «повестки дня». Да еще мне помогло то, что на установленных нами минах однажды ночью подорвались несколько немцев. Они, видимо, пытались проникнуть в наше расположение за «языком». Наверное, и для фрицев наличие минного поля здесь тоже оказалось неожиданностью.

Уже говорилось, что немцы не раз пытались как-то установить, какая воинская часть теперь противостоит им на этом оборонительном рубеже. Но все-таки им удалось определить, что это был штрафбат. Несколько позднее через свои громкоговорители немцы в начале каждой агитпередачи на русском языке обязательно включали нашу знаменитую песню «Катюша» и даже исполняемую по-немецки «Вольга-Вольга, Мутти Вольга», а затем уже призывали штрафников повернуть оружие против своих «командиров-притеснителей» и вместе с тем называли нас «бандой Рокоссовского». Как нам было и раньше известно, это прозвище дали немцы именно нашему батальону еще в 1943 году, когда батальон впервые вступил в бои на Курском выступе в полном составе тогда еще на Центральном фронте, которым командовал генерал Рокоссовский Константин Константинович.

В свободное время (а оно в обороне иногда все-таки бывало) офицеры вели со штрафниками беседы о боевом опыте – и своем, и самих штрафников. Это было, если хотите, что-то вроде обмена опытом или «курсов повышения квалификации». Находилось в этих беседах место и анекдотам, нередко скабрезным и даже плоским, пошлым. Иногда переиначивались на такой же пошлый лад наиболее популярные лирические песни. Вот, например, самый безобидный вариант некоторых строк из песни «Темная ночь» из фильма «Два бойца» звучал так:

И у детской кроватки тайком Сульфидин принимаешь…

Такое было жесткое время. А сульфидин в то время был новейшим и эффективнейшим средством не только от всякого рода воспалительных заболеваний, но и от некоторых венерических болезней.

Из рассказов бывалых воинов о боевых действиях я почерпнул многое и, в частности, узнал, что мой случай подрыва на мине не такой уж исключительный, что-то аналогичное со счастливыми исходами случалось и с другими. А мне запомнился рассказ командира роты капитана Матвиенко о том, как его однажды подкараулил в засаде здоровенный фриц, схватил, зажал под мышку и потащил. Кое-как ухитрился Иван свою болтающуюся где-то внизу ногу вставить между ног фрицу. Он просто не ожидал такой подножки, упал и на мгновение выпустил пленника, а Иван успел за этот миг сапогом ему «врезать меж глаз» и убежать.

Один из штрафников, майор по фамилии, кажется, Авдеев, сам был в недалеком прошлом командиром отдельной штрафной роты (армейской). Она состояла не из провинившихся офицеров, как роты в нашем ШБ, а из рядовых и сержантов, покинувших поле боя или отступивших без приказа. Были там и просто дезертиры или мародеры, а также бывшие заключенные-лагерники, которым была предоставлена возможность искупить свою вину на фронте. Наверное, не многие знают, что такую возможность они буквально завоевывали примерным поведением и даже своеобразным соревнованием за это право. Не всем желающим такое право предоставлялось.

Авдеев рассказал, как его самого угораздило в штрафбат. Рота, как обычно, наступала в тяжелых условиях. В течение трех дней ожесточенных боев за крупный населенный пункт рота почти из пятисот бойцов потеряла больше половины убитыми и ранеными. А старшина и писарь роты, получая продовольствие после того, как оставшуюся часть роты вывели из боя, «забыли» сообщить о потерях и получили продовольствие на весь списочный состав роты. Образовался хороший запас и американской свиной тушенки, и кое-чего другого, а главное – солидное количество спиртного! Ну, не сдавать же обратно все это добро! И решил ротный, коль уж так случилось, устроить поминки погибшим. Да заодно и обмыть награды, которых были удостоены и сам командир роты, получивший третий орден Красного Знамени, и оставшиеся в живых штатные офицеры и кое-кто из отличившихся особо штрафников. Пригласил командир этой роты и армейское начальство, с которым имел хорошие контакты, в том числе из разведотдела штаба армии, даже некоторых офицеров армейского трибунала и прокуратуры, с кем имел дело по осужденным.

А вскоре «за злостный обман, повлекший за собой умышленный перерасход продовольствия» (это вам не «колоски» на хлебном поле!), оказался на скамье подсудимых и получил 5 лет лишения свободы с заменой двумя месяцами штрафбата. Не помогли ни только что полученная награда, ни присутствие на «поминках» представителей армейских карательных органов.

Много поучительного было в этих беседах и рассказах.

А между тем немцы постепенно активизировали свою информационную войну против нас. Они постоянно забрасывали к нам и с самолетов, и специальными агитснарядами большое количество разных листовок. В них содержались призывы сдаваться (листовки-пропуска в плен, так называемые ШВЗ – «штык в землю»). Масса листовок была о том, будто сыновья Сталина и Молотова уже сдались в плен и проклинают своих отцов. Ну и всякое другое, чему мы, конечно, не верили.

Надо сказать, что наш особист Глухов, да и некоторые политработники поначалу очень ревностно следили за тем, чтобы штрафники не подбирали и не прятали листовок (тем более – пропусков ШВЗ). Видимо, был у них такой приказ. Но вскоре убедились, что эти листовки штрафники брезговали пускать даже на махорочные самокрутки, а использовали только по известной «нужде», и тогда поостыли в своем рвении.

Поскольку меня за рогачевский рейд ничем не отметили, мне не раз приходила мысль, что меня «обошли» наградой, может быть, потому, что мой отец в 1942 году, как я уже говорил, был репрессирован за нелестное высказывание в адрес руководства страны о неудачах на фронте в первое время. А может, думалось, и потому, что один из моих старших братьев, Виктор, пропал без вести в конце 1942 года под Сталинградом. Не попал ли он в плен и не смалодушничал ли? Хотя, зная его твердый характер, я в корне отвергал такую возможность. Но какие только мысли не приходили тогда на ум. Время было такое. Да и мировоззрение, определенным образом воспитанное в духе абсолютного неприятия плена, как альтернативы смерти. А если говорить дальше о немецких листовках, то были и такие, которые утверждали, будто есть приказ Сталина не награждать тех, кто еще не получил ранения. Чушь это, думал я. Ведь живым примером обратного был наш Ваня Янин, имевший уже несколько орденов и медалей, хотя и ни разу не был ранен.

Однако после того как я подорвался на мине и получил ранение, вместо ожидаемого наказания за несанкционированное разминирование завала, в начале июля приказом командующего 70-й армией генерала Попова B.C. я был награжден орденом Красной Звезды. Как сказал мне при вручении ордена наш «Батя» – комбат Осипов, «за решительность, инициативу и смелость по укреплению обороны и за умелые боевые действия в боях за город Рогачев». Так сказать – «по совокупности». У нас чаще всего награды были не за отдельные бои и боевые достижения, а именно «по совокупности».

К слову сказать, в нашем комбате удивительно совмещались немногословие, твердость и строгость, с одной стороны, и доброта, отцовская забота – с другой. Недаром все его иначе не называли между собой, как «Батя», «Отец».

Так счастливо для меня закончилась эта минная история. Хотя с минами вообще мое «взаимодействие» случалось не раз, но всегда удивительно удачно. По ходу описания боевых действий я еще об этом расскажу.

Этот оборонительный период на левом фланге 1-го Белорусского фронта был насыщен и другими боевыми эпизодами. Были и события, которые прошли как-то мимо моей памяти, не задержавшись в ней. Но почти все, что происходило здесь и в ходе наступления, отпечаталось в ней прочно.

Впечатление «нечаянного отдыха» было, конечно, далеким от истинного смысла этих слов. Постоянные артналеты, интенсивные обстрелы приводили и тогда к серьезным потерям. Так, однажды во время артиллерийско-минометного налета тяжелая мина угодила в легкое перекрытие подбрустверного блиндажа, где размещался мой друг Петя Загуменников, командир взвода противотанковых ружей. Результат: трое убитых, двое раненых, а друг мой тоже чуть не погиб, отделавшись контузией, после которой он долго почти не слышал. Видимо, распознав по губам мой вопрос «Почему не в медсанбате?» – ответил: «Так пройдет!» И прошло же! И такое случалось довольно часто, так что потери были и в обороне.

Как я уже говорил, немцы всяческими методами, в том числе и авиаразведкой, пытались раскрыть систему нашей обороны и определить изменения в ней, происшедшие за последнее время. Над нами повадилась нахально летать «рама». Так на фронте прозвали фашистский двухфюзеляжный разведывательный самолет-корректировщик «фокке-вульф». Один штрафник-пулеметчик приспособил колесо перевернутой крестьянской телеги под вращающуюся турель ручного пулемета Дегтярева и в очередной пролет на низкой высоте этой «рамы» так удачно запустил в нее длинную очередь трассирующих и бронебойных пуль, что самолет «клюнул», резко стал снижаться и, едва перелетев через речку, упал и взорвался. Летчик даже не смог воспользоваться парашютом.

Сколько было радости у нас! И не только потому, что «наша взяла»! Радостно было в первую очередь штрафникам! Знали, что за сбитый самолет или подбитый танк надлежало награждение орденом Отечественной войны! Причем без тех условий, когда за боевые отличия награждали медалями или орденами, если подвиг бойца был выше по своему значению, чем основания для снятия с него вины. А для штрафника награждение орденом – это и освобождение от штрафбата без пролитой крови, без ранения.

К сожалению, были и другого рода «подвиги» штрафников. Ежедневно, как уже упоминалось, фашисты совершали на нас мощные артналеты. Наша артиллерия на них, как правило, не отвечала. Была жесткая установка на максимальную экономию артбоеприпасов, да и патронов. Мы и раньше замечали странную, на наш взгляд, особенность пресловутой немецкой аккуратности – совершать эти налеты в определенное время суток, почти каждый раз после 9 часов вечера. И хотя к этому времени все старались находиться, как правило, в окопах, вдруг стали появляться среди штрафников легко раненые осколками в мягкие ткани, как правило, в ягодицы. Ну, а коль скоро штрафник ранен, пролил кровь – значит, искупил свою вину со всеми вытекающими отсюда последствиями. Число таких случаев здесь, в обороне, где время пребывания в штрафбате текло как-то медленнее, стало подозрительным. Тогда нашему особисту через других штрафников, презрительно относившихся к таким «хитрецам», удалось узнать истинные причины и технологию этих ранений.

Оказывается, во время артналета, под грохот разрывов снарядов, «изобретатели» этого способа бросали в какой-нибудь деревянный сарайчик, а то и в глухой окоп ручную гранату, а затем из стен сарайчика или обшивки окопа выковыривали ее осколки. После этого из автоматного патрона вынимали и выбрасывали пулю, высыпали половину пороха, и вместо пули вставляли подходящего размера осколок. А дальше – дело техники. В очередной артналет из этого автомата выстреливали заряженный осколок в мягкое место – и получали «легкое ранение», а значит, вожделенную свободу.

Правда, когда эту хитрость раскусили, почти всех «хитрецов» выловили в войсках и вновь судили, теперь уже за умышленное членовредительство и фактическое дезертирство из штрафбата. Не все «умники» возвращались в ШБ. Некоторых, с учетом их прежних «заслуг», приговаривали к высшей мере и расстреливали. Основная масса свидетелей этих расстрелов одобрительно встречала приговоры. Вообще к трусам и подобным «изобретателям» в офицерском штрафном батальоне относились, мягко говоря, негативно.

Вспоминаю мои первые дни в батальоне. После наступления в районе города Жлобина он понес большие потери, в том числе и в командном составе, и стоял в обороне. Естественно, требовалось срочное пополнение. Именно тогда была отобрана в 27-м ОПРОСе (Отдельном полку резерва офицерского состава) наша группа из 18 офицеров на командные должности. А к концу войны из этой группы остались в батальоне только трое: я, Миша Гольдштейн и Иван Матвиенко. Прямо как в послевоенной песне «На безымянной высоте», где «нас оставалось только трое, из восемнадцати ребят…»

Тогда, в конце декабря, в мои первые дни командования взводом в обороне под Жлобином, я еще не вжился в особенности структуры штрафбата, не понял тонкостей взаимоотношения штрафников с комсоставом и между собой. Лишь обратил внимание на обращение начальников к подчиненным, в том числе и к штрафникам, на «ты». И это, оказывается, нисколько людей не задевало. Наоборот, они чувствовали в этом «ты» определенную близость: значит, считают их своими. Ведь большинство штрафников, прибывших в ШБ, были в званиях, да и возрастом старше многих из нас. Контингент штрафников был от младшего лейтенанта до подполковника. За время моего пребывания в штрафбате ни одного полковника не видел. Редко, но иногда и к нам, молодым лейтенантам, некоторые штрафники, особенно из заметно старших по возрасту, обращались на «ты», например: «Лейтенант, ты не жалей сильно нас…», и это вовсе не мешало каждому из них правильно чувствовать именно свое место. И не это главное. А суть в том, на каких основах строились взаимоотношения штрафников между собой и с командирами, и неважно, в каких воинских званиях они были до того, как попали в штрафбат, – из «окруженцев» или из боевых офицеров. Важно было, как относились сами штрафники к «хитрецам», вроде того, что просил прострелить ему руку, или тех, «легко раненых» здесь, в обороне. Редко они встречались у нас, такие «хитрецы», но все-таки бывали. О некоторых из них я и расскажу по ходу воспоминаний.

Не могу не рассказать об одном «выдающемся» штрафнике, прибывшем во взвод в начале июля 1944 года, когда мы стояли в обороне. Запомнил о нем многое, такой он был «особенный». Это бывший инженер-майор Гефт Семен Давидович. Когда я познакомился с копией приговора, чувство брезгливости овладело мною. Осужден он был, как теперь сказали бы, за сексуальное домогательство и половое насилие в особо извращенном виде. Это сегодня, когда одним из «достижений» демократии в нашей стране стала так называемая «сексуальная революция», она привела к тому, что даже для младших школьников все обо всем стало понятным в подробностях. Известны неединичные случаи детской проституции и беременности, а валютная проституция кажется некоторым девочкам лучшей профессией в мире, а наши законодатели нет-нет да и заговаривают о легализации «древней профессии». А тогда мы, уже не школьники, не знали еще того, что знают теперь еще не достигшие подросткового возраста мальчики и девочки. Тем не менее понимали глубину падения таких любителей «острых ощущений». Наверное, я был не прав, но рассказал об этом насильнике своим заместителям.

А дело состояло в том, что, будучи инженер-майором, начальником автобронетанковой службы гвардейской кавалерийской механизированной дивизии и создав себе возможность питаться отдельно от всех, он не только заставлял девушек-солдаток, выполнявших обязанности официанток, приносить ему пищу, но и принуждал их во время завтраков и ужинов удовлетворять свои сексуальные прихоти. Что это такое, мы, несмотря на свою тогдашнюю сексуальную необразованность, понимали. При этом он угрожал бедным солдаткам, что если они откажутся выполнять его требования или, тем более, пожалуются кому-нибудь, то у него хватит власти загнать их в штрафную роту (девушки не знали, что женщин в штрафные части уже не направляют). А это было по всем меркам насилием и шантажом с использованием служебного положения. Приговор был суров: десять лет лишения свободы с заменой тремя месяцами штрафного батальона. И нам казалось это очень даже справедливым. Тогда не только армейские законы, но и законы морали были значительно строже, чем сейчас, когда у нас стало модным подражать «цивилизованным» странам. Особенно после того, как современные идеологи ухватились за горбачевские «общечеловеческие ценности», вроде «сексуальной революции», которая привела к невиданному падению морали среди не только молодежи. Боюсь, что в наше время этот половой извращенец и насильник отделался бы в лучшем случае выговором.

Представляясь мне о прибытии во взвод, он, видя мои «старлейтские», по выражению моряков, звездочки на погонах, подчеркнуто, даже нагловато называл себя «инженер-майор Гефт». Пришлось ему напомнить, что он лишен своего прежнего звания и, чтобы вернуть его, нужно очень постараться. А пока его воинское звание здесь, как и у всех, кто попал в ШБ, – «боец-переменник».

На своем «военном совете» с заместителями и командирами отделений мы решили направить Гефта в отделение Пузырея, на отдаленный участок. Предупредили его о том, чтобы всегда, но прежде всего во время вечерних немецких артналетов, он внимательно наблюдал за противником в своем секторе, чтобы не допустить его приближения к линии нашей обороны или его проникновения в окопы под прикрытием артогня. Особо отметили, что фрицы уже давно на нашем участке охотятся за «языком».

Однако в первый же вечер Владимир Михайлович доложил мне, что Гефт во время артналета ложился на дно окопа, закрывался с головой плащ-палаткой, за что был бит заметившим это другим штрафником. Я приказал командиру отделения постараться убедительнее проучить этого «е. рь-майора», как по аналогии с «обер-майором» ему успели дать кличку штрафники. И как только они успели узнать о его похождениях? Видно, «солдатский телеграф» здесь тоже работал исправно!

Я еще не успел забыть об этом, как через день-два, под вечер, почти сразу после немецкого артналета, в землянку влетел командир отделения Пузырей и выпалил: «Ничему не удивляйтесь и пока молчите!» Я не успел отреагировать на это неожиданное появление взволнованного командира отделения, как буквально вслед за ним по ступенькам скатился большой клубок связанного таким образом человека, что голова его и руки закутаны плащ-палаткой и обвязаны вместе какой-то веревкой. Вслед за ним, неестественно что-то крича по-немецки, быстро перебирая ногами ступени, ввалился мой «переводчик» Виноградов. Ну, думаю, «языка» приволокли! И как же это удалось им, да еще почти засветло! А эта мысль пришла мне потому, что я все-таки понял смысл нескольких фраз Виноградова, обращенных к плененному, да и его торопливых ответов «Я…Я…Я…», означающих полное и безоговорочное согласие на что-то. Потом Виноградов четко по-немецки, обращаясь к несуществующему какому-то «обер-лейтенанту», что-то доложил и с помощью другого штрафника стал развязывать стоящего на коленях плененного. Я понял, что этот доклад обращен ко мне, и ожидал увидеть пленного фрица, но почти обомлел, увидев… Гефта! Оказывается, в очередной раз его, струсившего и снова не ведущего наблюдения за противником, командир отделения и несколько штрафников связали, а теперь приволокли ко мне в землянку. Наверное, как и современные преступники не терпят в своей среде насильников, так и тогда это было похоже на месть насильнику с их стороны.

Тут «развязал» язык Пузырей. И пока он рассказывал, как Гефт, снова закрыв голову плащ-палаткой, прятался в окопе, у них, наблюдавших за ним, родился план имитировать захват языка немцами, по дороге снова надавав ему изрядное количество крепких тумаков. Сам Гефт, до которого стала доходить ситуация, где он при мне давал согласие сотрудничать с фашистами, будто не по-человечески стал вначале завывать, потом просто выть и, наконец, упал на пол землянки и зарыдал в голос. Дошло, наверное, до него, что будет, если я о случившемся доложу комбату или хотя бы особисту Глухову.

Я понимал, что мой приказ «проучить убедительнее» был выполнен с лихвой. Поэтому я приказал отобрать у Гефта оружие (как бы чего он сдуру или со страха не наделал!), а его самого посадить в отдельный окоп и приставить охрану. Получилось что-то вроде гауптвахты.

До утра его, дрожащего от страха и пережитого, продержали там, а назавтра я имел с ним продолжительную беседу, от которой, честно говоря, не получил никакого удовлетворения (хотя от наглости Гефта не осталось и следа). Просто мне никогда еще не приходилось иметь дело с таким патологическим трусом. Командиру отделения я приказал вернуть ему оружие, но на все время пребывания в батальоне установить за ним наблюдение.

После этого случая Гефт перестал прятаться во время артобстрелов, и мне показалось, что он переборол свою трусость. Тогда я вспомнил кого-то из классиков, говоривших, что первая, даже ничтожная победа над собой – это уже хотя и маленький, но все-таки залог будущей стойкости. И я надеялся, что уж после этого события он, если не будет ранен, отбудет все свои три штрафных месяца полностью. Правда, этому моему предположению не суждено было сбыться.

Надо отметить, что в этом сравнительно длительном оборонительном периоде боевых действий было хорошо налажено и снабжение, и работа полевой почты, и всякого рода информация. Нам регулярно доставлялись, хоть и в небольшом количестве, даже центральные газеты «Правда», «Звездочка» (как называли «Красную звезду»), «Комсомолка» и другие, а письма даже из далекого тыла приходили (мне, например, от матери и сестрички с Дальнего Востока), хотя иногда и со значительной задержкой, но всегда надежно. Кстати, здесь я получил от родных письмо, надолго поселившее в моей душе горечь потери, о том, что мой самый старший брат Иван, на которого я был очень похож и который был во всем примером для меня, погиб на фронте еще в 1943 году…

Со смешанным чувством, в котором все-таки было больше радости, чем досады, мы встретили известие об открытии союзниками, наконец, давно обещанного второго фронта. Три года ждали – наконец дождались. Если бы не двухлетние отговорки и проволочки, сколько бы жизней наших воинов и советских людей, погибших на оккупированных территориях и в концлагерях, могло бы быть сохранено! А теперь всем было ясно, что наше продвижение на запад стало уверенным и необратимым, и для Советского Союза такой острой необходимости во втором фронте, как год-два назад, уже не было. Но… «дареному коню в зубы не смотрят». И на том спасибо! Произошло это, как всем известно, 6 июня 1944 года. Тогда и на фронте мы не забыли, что это совпало с днем рождения нашего великого Пушкина.

Полевая почта в те военной поры годы работала четче, чем, например, сейчас. Письма от мамы с сестренкой с моего родного Дальнего Востока успевали доходить до наших окопов дней за 15. А сегодня, например, письмо из Санкт-Петербурга до Харькова может добираться более месяца, а то и вовсе где-то затеряться. Фронтовые треугольнички от моей знакомой девушки приходили вообще быстро, дня за 3–4, значит, была она где-то недалеко. Да мы еще условились обманывать военную цензуру и сообщали друг другу места, откуда отправляли письма. Делали мы это так: в письме сообщали, с кем встречались или кому передаем приветы и из первых букв их имен или фамилий составляли название пункта дислокации. Например, если я получаю приветы от «Сони, Лены, Ульяны Царевой и Коли», значит, госпиталь находится в Слуцке. И цензура ни разу не разгадала нашей хитрости.

Интенсивно в основе своей работал тогда и политаппарат батальона, особенно в деле информирования нас о событиях в стране и на фронте. С большим интересом читали мы газеты и передаваемые нам рукописные сводки «От Советского информбюро». До нас, хотя и с большой задержкой, дошло известие о гибели генерала Ватутина, смертельно раненного под городом Сарны. По этим сведениям, ранен он был группой бандеровцев, действующей по эту сторону линии фронта. Тогда в этих районах бродили в лесах их банды и группы других фашистских наймитов. Совершенно неожиданным, но от этого не менее впечатляющим, было сообщение о том, что по улицам Москвы провели под конвоем огромную массу немецких военнопленных генералов, офицеров и солдат.

Приятно и радостно было узнать, что белорусские партизаны активизировали свои действия на территории всей республики и наносили врагу ощутимые удары. Только за одну ночь на 20 июня в ходе «рельсовой войны» партизаны подорвали 40 тысяч рельсов. Как признавал позже начальник транспортного управления немецкой группы армий «Центр», «молниеносно проведенные крупные операции белорусских партизан вызвали в отдельных местах полную остановку железнодорожного движения на всех важных коммуникациях». (Великая Отечественная война Советского Союза. 1941–1945 гг. Краткая история. 1984).

Примерно в это же время мы узнали о геройской гибели гвардии рядового 3-го Белорусского фронта Юрия Смирнова, зверски замученного и распятого на двери блиндажа фашистами, так и не добившимися от него никаких сведений. Это всколыхнуло нашу ненависть к гитлеровцам и вызвало стихийные митинги с обещаниями отомстить за Юру. В наших глазах и сердцах он был таким же героем, как и Зоя Космодемьянская.

Центральные газеты сообщали о начале наступательной операции всех трех Белорусских фронтов, получившей название «Багратион». Особенно приятным было известие об освобождении Жлобина, в районе которого наш батальон воевал еще в декабре 1943-го. Тем более что его освобождение произошло в памятный для меня день – 26 июня, когда я подорвался на мине.

Маршал Победы, как его вполне заслуженно именуют теперь, Г.К. Жуков в своей книге «Воспоминания и размышления» констатирует:

«Для обеспечения операции «Багратион» в войска надлежало направить до 400 тысяч тонн боеприпасов, 300 тысяч тонн горюче-смазочных материалов, до 500 тысяч тонн продовольствия и фуража… Все это следовало перевезти с большими предосторожностями, чтобы не раскрыть подготовку к наступлению… Несмотря на большие трудности, все было сделано в срок».

А маршал Рокоссовский, говоря о подготовке этой беспримерной стратегической наступательной операции, в своих мемуарах «Солдатский долг» писал:

«Наше счастье, что в управлении тыла фронта у нас подобрались опытные, знающие свое дело работники… С чувством восхищения и благодарности вспоминаю генералов… Н.К. Жилина – интенданта фронта, А.Г. Чернякова – начальника Военных сообщений… Они и сотни, тысячи их подчиненных трудились неутомимо».

Привожу эту цитату еще и в связи с тем, что когда через 5 лет после войны я поступил на учебу в Военно-транспортную академию в Ленинграде, носившую тогда имя Л.М. Кагановича, начальником этой академии был генерал-лейтенант Черняков Александр Георгиевич, тот самый, что был начальником Военных сообщений у Рокоссовского. И там я узнал, что для решения проблем срочного и бесперебойного пополнения войск фронта всем необходимым для этой операции Александр Георгиевич, в ведении которого находились и все железные дороги в полосе фронта, принял решительные меры к их восстановлению. А к тому времени была подготовлена только одна колея. А чтобы увеличить ее пропускную способность в одном направлении – к фронту и избежать встречного обратного возвращения порожняка в тыл, генерал Черняков принимает решение: освободившийся подвижной состав на станциях выгрузки загонять в срочно сооружаемые временные рельсовые тупики. И даже сбрасывать уже пустые вагоны с рельсов, чтобы освободить пути для поездов, идущих на фронт с грузами для предстоящего наступления! Ведь надо же было взять на себя ответственность за такое решение во имя единой цели! И я был горд тем, что учусь в академии под началом одного из легендарных генералов плеяды прославленного маршала.

Мы только теперь, изучая те события, понимаем весомость того, что наш Первый Белорусский фронт тогда имел протяженность с севера на юг около 900 километров. А против него, как известно, стояли 63 немецкие дивизии и другие войска общей численностью 1 млн. 200 тыс. человек, 9500 орудий, 900 танков, 1350 самолетов. И, конечно, нас радовало, что на нашем фронте в районе Бобруйска в конце июня были окружены 5 пехотных и одна танковая дивизии немцев и пленены более 20 тысяч фашистских вояк. А вскоре примерно столько же солдат вермахта было взято в плен при освобождении Минска. Тогда же войска нашего фронта освободили и украинский город Ковель, севернее которого все еще в обороне стоял наш батальон. Маршал Рокоссовский об этих событиях пишет так:

«Враг, развязавший войну, в полной мере ощутил на себе силу наших ударов. Ему теперь пришлось испытать поражение за поражением, и без всякой надежды на более или менее благоприятный исход войны… Не помогали немецко-фашистскому командованию и замены одного генерала другим. Из данных разведки нам стало известно, что неудачливого фельдмаршала Буша, командовавшего группой армий «Центр», заменил Модель. Среди офицеров штаба ходила поговорка: «Модель? Что ж, давай Моделя!» Видимо, кто-то из товарищей переиначил крылатую фразу Чапаева из знаменитого кинофильма: «Психическая, говоришь? Давай психическую!»

По всем признакам было видно, что и наш оборонительный этап боевых действий вскоре тоже должен перейти в наступательный. Да и судя по интенсивному поступлению все новых задач по выявлению огневых точек противника, по захвату «языков», чувствовалось приближение наступления и на нашем участке фронта. Уже после войны я узнал, какую роль сыграл наш командующий фронтом, тогда еще генерал армии Рокоссовский, отстояв перед Ставкой и Сталиным свой замысел операции «Багратион». А она вошла в историю как битва за Белоруссию.

Эта операция, начавшаяся 24 июня 1944 года, почти день в день через три года после нападения фашистов на нашу Родину, стала еще одним сокрушительным ударом по фашистской военной машине. Ведь здесь, оказывается, были окружены 100 тысяч отборных войск вермахта, а в целом немцы потеряли тут более 350 тысяч своих головорезов. Эту битву по своему военно-стратегическому значению уже после ее завершения приравняли к победе под Сталинградом. Если там была пленена армия Паулюса, то здесь была разгромлена и перестала существовать целая группа армий «Центр». И это было убедительное свидетельство силы, стойкости, мужества и решительности не только Красной Армии, но и всего советского народа.

…Наша активность по выявлению данных о противнике была самой разнообразной. Например, был у нас в роте, как я уже говорил, 20-летний старший лейтенант Иван Янин, кстати, трижды отмеченный правительственными наградами, но не имевший ни одного ранения. Это был человек безграничной, просто безумной храбрости. Например, для того, чтобы выявить размещение огневых средств противника, наш Ванюша цеплял начищенные до блеска награды и имевшиеся у него в запасе золотые погоны (где удалось ему их достать? У нас были только полевые, защитного цвета), поднимался на бруствер окопа. И в яркий, солнечный день, не спеша, прогуливался по нему на виду у немцев, фактически вызывая огонь на себя. Не думаю, что в эти минуты Ванюша не боялся пули. Просто он умел преодолеть страх ради важных данных о противнике.

Фрицы, думая, что это какой-то большой чин (погоны на солнце блестели, как генеральские), открывали огонь, часто даже минометный или артиллерийский, а наши наблюдатели засекали места, откуда велся огонь, определяли виды оружия и таким образом собирали материал для составления подробной схемы огневых точек вражеской обороны. И, как ни странно, ни одна пуля не трогала этого храбреца. Он был как заговоренный! Получил он за всю войну лишь одно легкое ранение во время отражения атак немцев, прорывавшихся из окруженной брестской группировки. А погиб он значительно позднее и вовсе не от пули или осколка. Но об этом в свое время. Иногда удавалось вызвать огонь немцев и намеренным поддразниванием их пулеметчиков. Наши виртуозы наловчились на пулеметах «выбивать» дроби, деля пулеметную очередь на серии «та…та. та-та-та». И на 5—6-й серии какой-нибудь разозлившийся фриц не выдерживал и запускал в нашу сторону длиннющую очередь. Как говорится, что и требовалось доказать!

Чаще, чем обычно, в эти дни наши окопы стали посещать комбат Осипов и начштаба Лозовой со своими помощниками, а также политработники. Кстати, за мою фронтовую жизнь и долгую армейскую службу я встретил немало смелых, умных, ответственных и добросовестных работников партполитаппарата. В описываемый мною период чаще всех, почти не вылезая из окопов, бывал у нас майор Семен Тарасович Оленин, который сменил погибшего под Рогачевом старшего лейтенанта Александра Матвеевича Желтова. И, надо сказать, это была достойная замена. Звания тут не имели значения. Был он таким же смелым, не отрывался от нас, агитировал своим личным примером. На его примере и на подобных ему политработниках мы видели, что хорошо поставленная и умело проводимая в войсках политработа всегда имела огромное значение и поднимала дух. Я далек от мысли, высказанной тем же Г. Арбатовым в телепередаче «Моя война», будто «все политработники – это политбездельники». Неправда это, как и многое другое, высказанное им о войне, в частности. За мою фронтовую жизнь и долгую армейскую службу я встречал немало умных, деловых и нужных, просто необходимых в то сложное время политработников. И не стоит их всех стричь под одну гребенку.

И мы, офицеры командного звена, тоже вели свою политработу всеми доступными нам воспитательными средствами: и беседами, и личным примером, как коммунисты.

В это время несколько попыток разведроты дивизии захватить немецкого «языка» оказались неудачными. Тогда задача добыть пленного была поставлена нашему батальону. Вначале была идея командира 38-й дивизии генерала Г.М. Соловьева провести силами штрафбата или хотя бы одной его роты разведку боем. Однако комбат, всегда имевший собственное мнение, нашел другое решение.

Огневые средства противника в основном уже были выявлены ранее, а «языков» добыть решено было по-другому, так как разведка боем могла привести к ненужным потерям, особенно нежелательным перед наступлением (жалел штрафников наш «Батя»!). А вот что я прочел уже потом в книге генерала Горбатова:

«Такой способ разведки я ненавидел всеми фибрами души – и не только потому, что батальоны несут при этом большие потери, но и потому, что подобные вылазки настораживают противника, побуждают его заранее принять меры против нашего возможного наступления».

Генерал упоминает и об указаниях маршала Рокоссовского, который требовал: «для сохранения внезапности и экономии боеприпасов, разведки боем накануне наступления не предпринимать ».

Видимо, наш комбат, к тому времени уже полковник Осипов, хорошо усвоил суворовскую «науку побеждать», которой так уверенно владели и маршал Рокоссовский, и генерал Горбатов.

По замыслу комбата, наша 1-я рота и подразделения роты ПТР, которой тогда командовал капитан Василий Цигичко, отличавшийся удивительно пухлыми губами и обладавший негромким, но сочным басом, на участке, где оборонялся мой взвод, мы должны были создать шумовую «видимость» (если можно так определить задуманное) строительства моста или переправы через реку.

Болотистая местность и эти гиблые места, которые нашим войскам предстояло пройти с боями стремительно, почти безостановочно, предполагали, как естественно могли думать и немцы, необходимость строить хотя бы настилы или укладывать гати из жердей и бревен даже для легких орудий и нетяжелых автомобилей.

С этой целью на берег мы притащили несколько бревен (благо часть лесного завала уже была неопасна, мины там я поснимал!) и малыми саперными лопатками стали по ним стучать, имитируя то ли обтесывание бревен, то ли их сколачивание. А на противоположном берегу в прибрежных кустах, прямо напротив этого места, организовали мощную, хорошо замаскированную засаду из 8 человек моего взвода. Прикрывать наши действия было поручено соседней 2-й роте капитана Павла Тавлуя.

В первую ночь «улова» не было. Зато во вторую, выдавшуюся светлой от почти полной луны, наши наблюдатели заметили группу немцев, ползком пробиравшихся по болотистому берегу к месту «строительства». Тихо, без шума, накрыла их наша засада. Закололи штык-ножами от «СВТ» (самозарядные винтовки Токарева) гитлеровцев, сопротивлявшихся и пытавшихся подать сигнал своим. А троих с кляпами во рту, связанными доставили на этот берег, а потом отправили дальше – в штаб батальона.

Сразу три языка, и один из них офицер! И пошел на 8 штрафников, участвовавших в засаде, материал на полную досрочную реабилитацию (и тоже без «искупления кровью»!) и на награждение, пусть не орденами, а только медалями некоторых из них.

К тому времени, фактически перед началом наступления, в батальоне насчитывалось 630 бойцов-переменников, в том числе:

Командиров полков – 1

Замкомполка и им равных – 5

Начштабов дивизий, полков – 43

Комбатов и им равных – 20

Их заместителей – 9

Комрот, батарей, эскадрилий – 103

Их заместителей – 28

Комвзводов и им равных – 202

С других должностей – 219

После участия в удачном захвате вражеских «языков», чувствуя какой то необычайный душевный подъем перед нашим переходом в наступление, я написал заявление о приеме в члены партии. Одну рекомендацию дал мне мой командир роты капитан Матвиенко Иван Владимирович, а вторую – начальник штаба майор Лозовой Василий Афанасьевич. В партию тогда принимали прежде всего воинов, отличившихся в боях. Быть коммунистом считалось не столько почетным, сколько ответственным. И не только за себя, но и за порученное тебе дело, за доверенных тебе людей и за выполнение боевых задач.

Одна привилегия была у тех, кто по-настоящему дорожил этим званием, – первым вставать в атаку, первым идти под пули врага. А заявления писали немногословные: «Хочу быть в первых рядах защитников Родины…»

Это уже потом, значительно позднее, я стал отличать коммунистов реальных, истинных, от тех, кто вступал в ВКП(б), а потом и в КПСС ради карьеры или чтобы пролезть хоть и в небольшие (батальонные, полковые, а на гражданке – в районные), но руководящие партийные органы, на более или менее высокие должности. Особенно они стали наглеть, эти псевдокоммунисты, во времена Брежнева – Горбачева. Но и там, на фронте, они выделялись своей неискренностью и лицемерием.

Примеры этого многим из нас были видны уже тогда. Разгадывали мы их без особого труда. Были они, эти люди, откровенно чужеродными в среде боевых офицеров, над ними открыто подтрунивали, их сторонились, но с них – как с гуся вода. Хотя кандидатом в члены ВКП(б) я был с осени 1943 года, но только теперь, когда мне присвоили очередное воинское звание, а на моей груди красовался боевой орден, я решил, что мне не стыдно вступать в члены большевистской партии. Я и теперь, в начале XXI века, горжусь тем, что именно тогда, перед решительными боями, за один день до перехода в наступление, в политотделе 38-й гвардейской дивизии мне вручили новенький партбилет. Это было для меня равноценно самой высокой правительственной награде.

Интересно, что несколькими днями раньше, находясь в волнительном ожидании этого события, я увидел во сне Ленина и Сталина, в своей землянке. Как я тогда был окрылен этим сновидением! И еще долгое время этот сон как-то придавал мне силы и уверенность в себе. Партия тогда для всех нас была партией Ленина – Сталина, и мы твердо верили, что Сталин – это Ленин сегодня. Такова тогда была вера и в эти имена, и в партию. Эта вера поднимала нас, умножала наши силы и, в конечном счете, ускоряла приближение Победы. Как теперь известно, 3 миллиона коммунистов отдали свои жизни за Родину.

И я считаю: те, кто теперь говорит о том, что тогда, вставая в атаку, не кричали «За Родину», «За Сталина!», а если эти слова и произносились, то только политруками, – лукавят. Просто им самим никогда не приходилось личным примером поднимать взводы или роты в атаку. Не часто звучали эти слова и у нас, не всегда для них были подходящие обстоятельства, но я, например, не раз произносил их, хотя и не был политработником по должности. Наверное, каждый боевой офицер-коммунист считал себя немного комиссаром в лучшем смысле этого слова. Так было.

И не стоит теперь открещиваться от этого. Не стоит и корректировать свои тогдашние чувства во времени, как делали и делают, ставя себе такую мимикрию в заслугу, многие наши политики и историки. Как это делал один из главных в прошлом коммунистических идеологов академик Александр Яковлев. Да и не менее главный (тоже в прошлом) политработник Советской Армии генерал Дмитрий Волкогонов. Не будем о покойниках говорить плохо. Хотя хороших слов для них у меня просто нет.

Вот и закончился мой, будем считать, начальный период фронтовой жизни. Теперь она пойдет под другими ощущениями, под другими собственными оценками. Ведь теперь я коммунист, и на мне лежит гораздо больше ответственности за успехи, а еще больше – за неудачи или промахи. Теперь я во сто крат больше должен служить личным примером в бою. Да и не только в бою, во всем остальном – тоже. И я был горд этой возросшей моей ответственностью…