Итак, после того как из операционной вынесли тело скончавшегося штрафника, наступила моя очередь идти «под нож», а если справедливее — под скальпель. С помощью медсестры я доковылял до операционного стола. И мне нужно было набраться храбрости лечь на стол, на котором только что умер мой раненый штрафник Петухов, с которым нас вместе везли сюда. Прямо скажем, не очень комфортное ощущение. Честно скажу, страшновато было, правда, страх этот был не таким, какой возникает перед атакой или под артобстрелом. Здесь проявился страх совсем другого свойства. Но креплюсь, стыдно будет, если проявлю хоть в чем-то малодушие. Да и, наверное, больше, чем самой смерти, боялся того, что вдруг под наркозом, как и у моего предшественника, в этом «дамском обществе», коей оказалась операционная медсанбата, тоже вырвется, пусть не многоэтажный, но все-таки мат, который не так уж часто, в других условиях, бывал более уместен… Только бы не здесь!

День светлый, в окна брызжет яркое солнце. Хирург — женщина, из-под маски видны только глаза и четкие линии тонких, с изломом, бровей. Видимо, в медсанбате это новый человек, при первом моем пребывании здесь я ее не видел. Подошли ко мне еще несколько человек в халатах, показавшихся мне ослепительно белыми после многодневной пыли и не смывавшейся долго грязи и копоти на лице и руках. Они бережно раздевают меня, привязывают мои руки и ноги. Понятно зачем: чтобы не брыкался во время операции. Не сопротивляюсь.

Одна из сестер в маске, видимо уже немолодая, становится у изголовья и набрасывает мне на лицо тоже марлевую маску, а остальные снимают пропитанную кровью и уже подсохшую, уж очень массивную повязку, почти шепотом и беззлобно ругают того, кто ее соорудил. А я с благодарностью вспоминаю ту, еще немного неумелую, милую, симпатичную девушку-санитарку. Все-таки кровь она остановила! А значит, остановила и все, к чему могло привести это ранение, к «летальному исходу»… Просто мы себе объясняли тогда этот медицинский термин: значит «улететь» на небо, или под землю, что в общем-то «без разницы».

Сестра начинает понемногу лить эфир на мою маску, а хирург ровным приятным голосом говорит: «Сейчас даем вам наркоз. Вы уснете и саму операцию не почувствуете. Так что будьте спокойны, расслабьтесь и начинайте считать: раз, два, три…» Какой-то бес вселился в меня, и я ответил: «Считать не буду. Делайте так!» Но постепенно, с каждым очередным моим вдохом голоса окружающих стали отдаляться. Сестра у изголовья что-то меня спросила, но отвечать мне стало лень, и я почувствовал, что к моей ране уже прикоснулся скальпель хирурга. Боли никакой, будто режут не кожу, а распарывают брюки на мне, хотя знаю, что их уже давно сняли. И все, почти мгновенно проваливаюсь в глубокий черный омут. Все исчезло.

Уже в помещении, где лежат прооперированные, очнулся от легких шлепков по щекам и хорошо знакомого голоса сестры Тани: «Проснись, проснись! Все уже закончилось». Первое, о чем я спросил и что меня больше всего волновало — как вел себя на операционном столе и не ругался ли матом. И рад был услышать: «Ты был абсолютно спокоен и ничем не мешал хирургу». Или от воздействия наркоза, или от безмерной усталости за последние несколько бессонных суток, но я снова уснул. Спал беспробудно остаток дня, ночь и только к обеду следующего дня окончательно проснулся. Непривычное ощущение непослушной ноги несколько обеспокоило меня. Однако мои опасения по этому поводу уже знакомый врач, который когда-то «опекал» мою другую ногу при первом визите сюда, развеял словами: «Подумаешь, нервик один поврежден! Срастется, все войдет со временем в норму».

А еще этот врач сказал, что я должен благодарить судьбу за то, что пуля задела лишь несколько миллиметров крупной артерии. Если бы этот сосуд был пробит сильнее, то мне не суждено было бы выжить, истек бы кровью. А если бы на несколько миллиметров пуля отклонилась в другую сторону, то мой частично поврежденный нерв был бы перебит полностью, и восстановить управление ногой было бы даже теоретически маловероятно. И тогда финал — калека с высохшей ногой на всю оставшуюся жизнь. Но судьбе, или кому-то повыше, видно, угодно было снова пожалеть меня. Пулю из раны во время операции, оказывается, не извлекли. Она как-то хитро обошла кости таза, сразу ее не нашли (рентгена не было) — объявилась она через год, выйдя заметным бугорком под кожей правой ягодицы, и стала мешать мне и сидеть, и даже лежать. Вырезали ее вскоре после войны, совсем в другом госпитале.

После операции нас, большую группу тяжелораненых, эвакуировали в армейский тыл. И попали мы в эвакогоспиталь, который находился еще на территории Белоруссии. Судя по тому, что за эти дни в медсанбат поступало большое количество раненых, бои шли ожесточенные: из надежного кольца окружения все еще пыталась вырваться группировка немецких войск. Наш штрафбат вместе с 38-й гвардейской дивизией, которой мы были приданы и с которой плечом к плечу шли в операции «Багратион», в последующие дни надежно продолжали замыкать кольцо окружения, теперь уже соединившись с войсками, обошедшими Брест с севера.

Москва салютовала доблестным войскам Первого Белорусского, освободившим областной центр, город Брест, двадцатью артиллерийскими залпами из 224 орудий! Радостно было сознавать, что и наша кровь была пролита не зря. Всем участникам этих тяжелейших боев за овладение городом Брест, последним городом Советской Белоруссии, и фактически за завершение очистки советской земли от фашистской нечисти приказом Верховного Главнокомандующего Сталина была объявлена благодарность.

И впервые нам, воинам штрафного батальона, были вручены специальные документы об этом, хотя раньше мы этой чести не удостаивались. Подумалось нам, что, наверное, маршал Рокоссовский, понимая, что штрафбат не может по определенным соображениям включаться в приказы Верховного Главнокомандующего, но принимает активное участие в освобождении или взятии крупных городов, важных рубежей, дал указание вручать и нам такие документы. И это правило вручать нам благодарности Верховного выполнялось в дальнейшем неукоснительно, до самой Победы. Нетрудно догадаться, какое значение имели для поднятия духа эти типографские бланки с портретом Верховного Главнокомандующего и вписанной твоей фамилией, какие положительные эмоции тогда рождались в наших душах, сердцах, умах. Всего их было вручено 16.

Уже после войны из множества военных мемуаров я почерпнул сведения о подробностях тех боев, свидетелем которых из-за ранения уже не был. Привожу опять строки из книги Н. В. Куприянова «С верой в победу», наиболее подробно описывающего этот период, который прямо касался и нашего батальона.

«Противник силами более дивизии атаковал части 38-й дивизии и к утру 28 июля потеснил их. Подразделения дивизии (а значит, и штрафбата) сражались самоотверженно. Получив ранения, гвардейцы (и многие штрафники тоже) оставались в строю и продолжали выполнять боевую задачу. В уничтожении врага существенную помощь оказала штурмовая авиация фронта. Гвардейцы 110-го полка (а с ним действовал и наш штрафбат) мужественно и стойко оборонялись и отбили десять (!) контратак численно превосходящих сил противника. Его пехота и танки, не добившись успеха с фронта, обошли полк с флангов…»

Далее из книги явствует, что к утру 29 июля, преследуя уже разгромленные и расчлененные в этих очень сложных условиях группы противника, наши войска завершили полное их уничтожение и вышли в район Бяла-Подляска, восточнее которой столько дней упорно стояли мы с гвардейцами. Так что, пока я находился в медсанбате, завершились памятные бои штрафбата и 38-й гвардейской Лозовской стрелковой дивизии за легендарный город Брест.

Ну, а в госпитале — снова ежедневная обработка раны, перевязки. Дня через два не то чтобы разрешили, а настоятельно рекомендовали не только вставать, но и по мере возможности двигаться. Однако нога продолжала оставаться непослушной, и я с помощью изобретенного мною «привода», шлеи вначале из бинта, а потом (усовершенствовал!) — из ремешка, пропущенного в сапог под ступню, приспособился довольно уверенно ходить, хотя и не так быстро, переставляя ногу этим ремешком. Наши койки и нары были двухъярусными. Меня, «безногого», конечно, разместили на нижнем этаже, а надо мной лежал симпатичный, моих лет, тоже старший лейтенант, Николай, рука которого была в гипсе — была раздроблена кость.

Нашей медсестрой была симпатичная татарочка Аза, девушка образованная, много знающая, с ней было интересно общаться. И вскоре между Николаем и Азой завязались более чем дружеские отношения. Я попросил Азу, если возможно, достать что-нибудь почитать, благо время, свободное от перевязок и других лечебных процедур, было, да и соскучился по возможности вдоволь насладиться чтением, как это делал в детстве. Рад был безумно, что и в госпитале библиотека оказалась приличной.

Уйма свободного времени на чтение как-то незаметно вернула мою память к детскому своему отношению к чтению и самой книге вообще. Читать я научился в очень раннем возрасте. И научил меня этому, как говорили у нас в семье, мой старший брат Иван, хотя я почему-то этих «уроков» не помню. Наверное, было это за пределами моей детской памяти. Оказывается, он не только научил меня читать задолго до моего пятилетнего возраста, но и сумел привить любовь к этому важному для человека делу. У меня никогда не было проблем, чем занять время, свободное от игр со сверстниками. Я всегда находил что-нибудь для чтения, читал отцовскую железнодорожную газету «Гудок». Даже обрывки других газет представляли для меня интерес, хотя многого ни в «Гудке», ни в этих обрывках не понимал, но это мой интерес к чтению не ослабляло.

Отец, видя это мое увлечение, выписал детский журнал «Мурзилка», страницы которого я зачитывал до дыр. Зато уж праздником для меня были нередкие случаи, когда я развлекал своим чтением взрослых, многие из которых читать просто не умели, тогда это было не в диковинку. Усаживали меня вечером на стол перед керосиновой лампой, и я вслух, не признавая еще других знаков препинания, кроме точки, читал далеко не детские книжки. До сих пор помню книгу «Житье-бытье», автора которой почти запомнил, не то Дорохов, не то Шорохов.

Это теперь в интернет-поиске нашел, что то была повесть Дорохова Павла Николаевича «Житье-бытье», изданная в Москве в 1923 году, моя, так сказать, ровесница! Содержание книги этой тоже помню и теперь понимаю, что она отнюдь не была предназначена даже для подростков. Такие в ней подробности деревенского быта живописались…

А когда пошел в школу, то уже со второго или третьего класса стал читать среди множества разных книг и «Айвенго» Вальтера Скотта, и «Всадник без головы» Майн Рида, сокрушался и плакал о судьбе Эсмеральды и Квазимодо из «Собора Парижской богоматери». Потряс меня тогда Максим Горький «Старухой Изергиль», пылающим сердцем Данко и своими «Университетами». «Вместе» с Коленькой Иртеньевым прожил «Детство, отрочество и юность» Льва Толстого. В нашей сельской библиотеке, кажется, уже в 4-м классе я увидел на библиотечной полке целую шеренгу «Сочинений Ленина». Удивился, ведь для меня тогда Мамин-Сибиряк, Гарин-Михайловский, Короленко и другие были авторами тоже сочинений, имевшихся в отцовском книжном шкафу. Их томики, далеко не в таких роскошных переплетах, плотно стояли в нем. В моем понимании тогда сочинения — это интересные сказки, рассказы, повести, романы, и только.

Тогда и решил я, что Ленин — не только наш Вождь, но еще и писатель, в моем тогдашнем понимании — «сочинитель интересного». Несмотря на сопротивление библиотекарши, выпросил у нее первый том. Конечно же, с первых строк ничего там не понял и с разочарованием вернул. Вот тогда «выкрал» у старшего брата еще запретную для меня книгу «Золотая голытьба» Алексея Кожевникова, которую читал запоем по ночам, тайком от матери.

Вообще, выражаясь словами Максима Горького, «читал я много, с восторгом, с изумлением, книги… развивали способность наблюдать, сравнивать, разжигали жажду знания жизни». Наверное, многие читатели помнят его же слова: «Всем хорошим во мне я обязан книгам». Кстати сказать, и плохому в себе многие обязаны тоже книгам, но только плохим книгам. Полагаю, что и определенный уровень лексикона и грамотности человека тоже есть производное от любви к чтению, правда не современных низкопробных и вульгарных «романов» и детективов, заполнивших нынешний книжный рынок.

Наверное, даже раньше, во втором или третьем классе, когда я еще не был пионером, попросил отца выписать мне «Пионерскую правду», так как в отцовской газете «Гудок» и в нашей дальневосточной «Тихоокеанской звезде» мало находил интересного мне. А газеты, так же, как и книги, тогда я читал все подряд. Когда стал получать «Пионерку», был удивлен и даже слегка гордился тем, что на самой газете, на верхнем обрезе 1-й страницы были фиолетовым шрифтом (наверное, на пишущей машинке, о которой я тогда и представления не имел) напечатаны мояфамилия и мой адрес, по которым почта и доставляла мне эту газету. Она мне настолько понравилась, что я решил откликнуться на ее приглашение стать корреспондентом «Пионерки». Мое «сотрудничество» с ней я попробовал начать со стихов, наверное, потому, что почти в каждом номере публиковались авторы примерно моего возраста. Что-то сочинил насчет нашей «крепкой Дальневосточной границы», но почему-то это слово рифмовалось только со словами «не пролетят и птицы». Получил ответ, в котором редакция рекомендовала советоваться со своим учителем и посылать только с его одобрения.

Так что первая моя «поэтическая» проба пера не удалась. Это потом, на фронте, мне кое-что, кажется, удавалось, и я даже рискнул издать в Санкт-Петербурге небольшой сборник под названием «Стихи штрафбатовцев». Но зато из того детства помню, как меня похвалила наша учительница Екатерина Кузьминична, за мой афоризм «Не обижай обиженного природой», который родился у меня в ответ на то, что мальчишки постарше дразнили моего друга Мишку Пугачева, с очень раннего детства сильно заикавшегося. Да еще мне всегда было жалко, когда над жившим у нас в поселке, как бы теперь сказали, «бомжем», полоумным старичком, которого все звали Колей Белозеровым, иногда зло подшучивали даже взрослые дяди. Но это было в таком уже далеком детстве…

Вернемся в госпиталь, где недели через две, в связи с продвижением линии фронта вперед, госпиталю нашему предстояло перебазироваться на новое место, поближе к передовой. Поэтому многие из тяжелораненых подлежали эвакуации в тыловые госпитали на долговременное лечение вместе с теми, кто уже был без ноги или руки, на спинах которых или лицах оставались большие, грубые рубцы шрамов.

Бытовала тогда модная фраза: «Мужчину шрамы украшают». Но не каждый шрам мог служить украшением, тем более культя вместо руки или ноги. Эта эвакуация для нас означала, что по выздоровлении (а в этом у нас сомнений не было) нас направят не только не в свои части, но, может, даже и на другие фронты, а нам хотелось вернуться именно в свои части, в боевой коллектив, с которым сдружился, в свою фронтовую семью. Такое желание в те боевые годы было почти повсеместным.

Я уже говорил, что мой романтизм и юношеское самоуважение рождали во мне определенную гордость за то, что мне, совсем еще молодому офицеру, всего только старшему лейтенанту, доверено командовать даже старшими офицерами, хотя временно и в штрафниках, вести их в бой. И я, честно говоря, несмотря на то что в штрафбате гибнут чаще и больше, чем в других подразделениях действующей армии, никак не хотел лишаться этого своего необычного статуса. Да и у Николая было настроение после госпиталя обязательно вернуться в свой родной боевой коллектив. Нас даже не уговорил один, солидного возраста, майор из раненых, начальник штаба какого-то гвардейского полка, просивший нас обоих после излечения прибыть к нему в полк на должности командиров рот или в штаб.

Но мы были непреклонны! Меня это предложение не прельщало еще и потому, что в штрафных батальонах моя должность командира взвода и так приравнивалась к должности командира роты, даже штатная категория была «капитан». Кроме того, еще один «пустяк»: денежный месячный оклад был у нас, как у гвардейцев, на 100 рублей выше, чем в обычных частях, поэтому в шутку мы называли свой штрафбат «почти гвардейским». И если в обычных и даже гвардейских частях один день на фронте засчитывался за три, то в штрафбатах — за шесть дней! Правда, это практически считалось «преимуществом» только при выходе на пенсию, но со своей возрастной полочки мы не представляли даже, когда это время наступит. Да до него, тем более в штрафбате, еще дожить надо, ведь и погибали там тоже, наверное, в шесть раз чаще. Но это уже другое дело, хотя об этом старались вообще не думать.

И вот, чтобы избежать нежелательной для нас эвакуации, мы решили сбежать из госпиталя поближе к фронту, с тем чтобы там попасть в какой-нибудь другой прифронтовой госпиталь долечиваться. Понимая, что без первичного документа о ранении, «Карточки передового района», нам будет сложно объяснить свое появление там, мы решили попросту выкрасть эти карточки. Но не хотелось подставлять под нежелательный удар медсестру Азу, у которой они находились. Уговорили ее содействовать нашему побегу тем, что она на некоторое время отойдет от картотеки, а мы в это время сделаем свое «черное дело» и сбежим.

Под шум и неразбериху при свертывании госпиталя и отправке раненых мы, забрав эти карточки и предварительно собранный нехитрый свой багаж, скрылись из виду. Смешно, наверное, было видеть со стороны двух молодых лейтенантиков: одного с рукой в гипсе и на перевязи, а другого — ковыляющего при помощи странного устройства из поясного брезентового ремня. Крадучись, медленно, но упорно мы удалялись от госпиталя.

Нам удалось незамеченными пройти километра два до перекрестка, на котором стояла прехорошенькая регулировщица. Ну, подумалось тогда, в регулировщицы берут только таких стройненьких, хорошеньких! Уговорили ее остановить машину, идущую в сторону фронта, и вскоре, неуклюже взобравшись в кузов, мы стремительно удалялись от своего госпиталя. Передвигаясь с переменным успехом, мы через двое суток, совсем недалеко от линии фронта, увидели полковой медпункт артиллеристов и попросили сделать мне перевязку, тем более что под повязкой был неприятный зуд. Гипс на руке Николая решили пока не трогать.

Сравнительно молодой, хотя и сильно усатый капитан-медик завел нас в палатку, и, когда он разбинтовал мою рану, я в ужасе увидел копошащихся в ней белых, жирных, не менее чем двух-трехсантиметровых червей. Наверное, моя физиономия сказала о моем испуге больше, чем я мог выразить словами, потому что доктор сразу стал меня успокаивать: «Не бойся, лейтенант, это хорошо, что эти два-три дня они тебе чистили рану и не дали ей загноиться. Опасности никакой нет». Обработали рану и отпустили, показав направление к медсанбату.

Каково же было мое изумление, когда я узнал уже знакомый мне санбат! Опять невероятное совпадение! Вначале там подумали, что я успел получить еще одно ранение, но когда мы рассказали, почему сбежали из госпиталя, нас поняли. Николай свой путь проходил через другой медсанбат, но и его приняли хорошо. Это произошло числа 15-го августа. А уже 18-го нас снова эвакуировали в ближайший госпиталь. На фронте «наркомовские» 100 граммов выдавали не только в наступлении, но и даже по праздникам раненым в медсанбатах и госпиталях. Поскольку 18-го был День военно-воздушного флота, праздник, хотя мы к авиации никакого отношения не имели, перед отправкой нас накормили обедом и выдали положенные по этому случаю наркомовские «сотки».

Везли нас недолго. Не знаю, только ли у меня случалась такая странная череда совпадений, но привезли нас в небольшой польский город за Бяла-Подляской (теперь уже не вспомню какой), в тот же госпиталь, из которого мы бежали! Перебазировавшись, он уже принимал раненых на новом месте. Здесь нам снова предложили обед, а по случаю праздника — и по «сотке». Естественно, мы не отказались и от второго обеда, и от второй чарки.

Отобедав, Николай сразу же бросился искать Азу. Но не успели мы опомниться от всего случившегося, как нас срочно повели к начальнику госпиталя. Это был небольшого роста и будто высохший подполковник, на тщедушной фигуре которого узкие, положенные тогда медикам, погоны казались даже широкими. Однако он обладал «громовым» басом, удивительно не подходящим к его росту и «щуплости». Как он на нас кричал! Казалось, стены комнаты, в которой это происходило, вибрировали и дрожали, как во время артналета или бомбежки. И дезертирами нас называл, и грозился нас направить в штрафбат, поскольку уже донес в особый отдел о нашем побеге, совестил нас тем, что по нашей вине жестоко наказана медсестра, а для крепости внушения разбавлял свои тирады специфическими сочными выражениями.

Мне почему-то (может, частично виной тому была двойная «сотка»?) все происходящее казалось скорее смешным, чем грозным. В ответ я спокойно ответил ему, что штрафбат, куда я и стремился, мне давно и хорошо знаком, а дезертируют обычно не к фронту, а от фронта. Медсестра же тут вообще ни при чем, так как мы просто-напросто элементарно выкрали свои документы во время предэвакуационной суматохи. Видимо, несмотря на свой оглушительный бас, подполковник был отходчив. Сравнительно быстро он смягчился, но все еще строгим тоном взял с нас слово, что если нам заблагорассудится повторить наш «подвиг», то мы поставим его в известность, и он сам поможет нам сделать это более разумно.

Ну и, слава богу, все обошлось. Только сестричку Азу было жаль. Зла она на нас не держала, так как мы втянули ее в эту авантюру с ее же согласия. А радость Азы от встречи с Николаем была такой бурной, что мне подумалось, будто и хорошо, что так получилось.

Через день-другой мне показалось, что мой новый лечащий врач, весьма миловидная женщина-капитан, лет, наверное, тридцати с небольшим, была чересчур внимательна ко мне. Вначале это мне льстило, и я вспомнил, что, когда проходил службу под Уфой в Южно-Уральском военном округе, у нас в полку была тоже врач-капитан. В нее буквально все офицеры полка были влюблены и часто по явно надуманному поводу старались попасть к ней на прием. Понять их можно было. Капитан медслужбы Родина была удивительно стройной брюнеткой необыкновенной красоты, с пышной прической под кокетливо надетой пилоткой, большими карими глазами под летящими крыльями бровей. Эту капитаншу с ней не сравнить.

Это внимание моей докторши казалось мне неестественным и даже каким-то навязчивым. Однажды во время перевязки, которую она делала то ли уж очень тщательно, то ли нарочито медленно, доктор-капитан попросила, чтобы я вечером, как стемнеет, пришел в назначенное место «поговорить». Возможно потому, что она была не менее чем лет на 10 старше меня, я не пошел на это свидание, придумав назавтра отговорку, что-то насчет расстроенного желудка. Конечно же, отношение ее ко мне сразу изменилось, и я был передан для дальнейшего «досмотра» врачу-мужчине, чему был весьма рад.

Через какое-то время в госпитале снова начали формировать команды для отправки в тыл. Только собрались мы, помня слова нашего громогласного начальника, идти к нему, как наша «попечительница» Аза сама нас разыскала, чтобы радостно сообщить, что по распоряжению подполковника мы зачислены в команду выздоравливающих и будем переезжать на новое место вместе с госпиталем. Поняли мы, что начальник госпиталя своим распоряжением упредил нас от повторения того «фортеля», который мы выкинули раньше.

Да мы и действительно стали уже похожи на выздоравливающих. Молоды мы еще были очень. А в молодости легче срастаются переломы, рубцуются и заживают раны, быстрее рассасываются шрамы на коже и… рубцы на сердце тоже. У Николая сняли гипс, но рука его еще не освободилась от марлевой подвески через шею, и он ходил на лечебную физкультуру. А я стал понемногу ощущать первые признаки появления самостоятельных движений ноги.

На следующий день всех нас погрузили на автомобили и перевезли уже теперь в польский городок Калушин, освобожденный еще 1 августа. От него до Варшавы было километров 65, но передовые войска фронта, вырвавшиеся вперед, уже кое-где форсировали Вислу южнее польской столицы. Разместили нас в хорошо сохранившемся здании на втором этаже, в небольших комнатах по 5–6 человек (к такому комфорту мы еще не были привычны!). И вот к нам, в офицерскую «палату», поступил раненый капитан из нашего штрафбата (он после ранения не вернулся в батальон) и сообщил мне приятную новость. Приказом командующего 70-й армии состоялось награждение за бои по окружению Брестской группировки немцев, и я награжден орденом Отечественной войны. Думаю, вам понятна моя радость по этому случаю.

А. В. Пыльцын с орденом Отечественной войны. Фото в госпитале, 1944 год

И когда по нашим палатам стал ходить хиленький поляк-очкарик, местный фотограф, все мы с удовольствием принимали его приглашения запечатлеть себя. А ребята уговорили меня сфотографироваться уже с двумя орденами: моей «Красной Звездой» и предложенным мне для этого случая чьим-то орденом Отечественной войны II степени. Я, не особенно раздумывая, согласился на это, и понятно было мое волнение, когда я получил довольно приличного качества фотографии «дважды орденоносца». Не выдержал и тут же послал письма с фотографией маме с сестренкой на Дальний Восток и моей уфимской знакомой Рите, которая к тому времени была на нашем же фронте медсестрой военного госпиталя. В том, что эта авантюра сняться с чужим орденом, вскоре поставила меня в весьма «пикантное» положение, я убедился довольно быстро. И это был хороший урок на будущее.

Между тем нога моя медленно, но верно становилась все более послушной. Стойким оставалось только полное отсутствие чувствительности в боковой мышце правого бедра. Ощущение было такое, будто поверх кожи приклеена толстая брезентовая заплата. По совету и методике врачей, я каждый день делал этой мышце длительный и довольно жесткий массаж, превозмогая болевые ощущения под этим верхним нечувствительным, довольно толстым слоем кожи. И такой массаж мне пришлось в действительности делать в течение 10 лет, пока эта методика в какой-то степени не оправдала себя! Прав был доктор из медсанбата: со временем, хотя и не малым, все восстановилось.

Время подходило к выписке из госпиталя. Николая выписали немного раньше, мы обменялись номерами полевых почт, но переписка между нами так и не завязалась. Я очень жалею до сих пор о том, что наша дружба, казалось, такая неожиданно крепкая, так скоро прервалась, хотя память о ней осталась действительно на всю оставшуюся жизнь.

В первый день осени, 1 сентября с утра нас, большую группу, выписали из госпиталя. В моей справке о ранении было записано: «Выписывается в часть с санаторным лечением до 17 дней». Видимо, никогда мне не понять некоторых медицинских рекомендаций: почему 17, а не 15 или 20 дней? И что означало это «санаторное лечение»? Где? Какой санаторий на фронте? Так я этого тогда и не понял.

Что же касается прибытия в часть, то до сих пор удивляюсь, как нам удавалось разыскивать своих в той обстановке, на незнакомой территории, да еще в другой стране. Ну, когда тебе дают точку на карте — это понятно. Но вот из госпиталя, да еще найти ШБ, который, возможно, был передан в другую армию, не говоря уже о том, что он вышел из состава той дивизии, с которой воевал, когда я его покидал по ранению? Топографические карты, как правило, оставались с нами и в госпитале, но за время лечения не только батальон наш, но и весь фонт, как и в данном случае, давно уже ушел за пределы листов карты.

Оставалось надеяться на офицеров дорожно-комендантских участков (ДКУ), организующих регулирование передвижения войск по крупным дорогам. Они были проинформированы и о дислокации некоторых воинских частей. Еще надеялись мы на указки, устанавливаемые на перекрестках и развилках дорог. Указки эти, фанерные или из дощечек, элементарно просто показывали, в каком направлении проследовала, скажем, «Полевая почта № 07380» или просто «Хозяйство Осипова» (так обозначали наш штрафбат), а уж «Восьмую Образцовую Школу Баянистов Первой Белорусской Филармонии», как сами штрафники расшифровывали 8-й ОШБ, почти во всех войсках фронта знали. Если кто-то говорит, что он из «Школы баянистов», то дополнительных уточнений не требовалось.

Попутными машинами, не очень охотно бравшими пассажиров, с пересадками, медленнее, чем нам хотелось, мы все-таки постепенно двигались к линии фронта. Мы — это трое из нашего батальона, я и два теперь уже бывших штрафника, правда, еще без офицерских погон, решивших передвигаться вместе. Видимо, какая-то привычка быть «под командой» штатного офицера штрафбата уже сформировалась у них. Да и мало ли какая ситуация возникнет в дороге у штрафника, пусть для всех он и солдат, но без погон. Я не помню фамилии моих попутчиков, но оба они были и возрастом, и своими офицерскими званиями старше меня, всего только еще старшего лейтенанта. Тем не менее оба вели себя так, будто и теперь я их начальник, хотя они уже «смыли кровью» свою вину, но просто не восстановлены в офицерстве.

Добравшись часам к трем дня до какого-то городка с большой церковью (вернее, костелом), мы решили остановиться где-нибудь пообедать. Зашли, как нам показалось, в далеко не бедный дом и попросили хозяина чем-нибудь нас накормить, имея в виду, что свой сухой паек, полученный в госпитале, мы присовокупим к тому, чем попотчует нас хозяин. Но напрасны были наши надежды…«Ниц нема! Вшистко герман забрав» («Ничего нет! Все немцы забрали») — вот такой обычный ответ здесь, а потом и почти везде в Польше, звучал при любой просьбе. Но позже мы убедились, что если поляку предложить что-то стоящее на обмен или деньги, то «забрав» немец не «вшистко», находились и «курка» или «гуска», и «бимбер».

«Бимбер» — это польский самогон, настоянный, как правило, на карбиде кальция. Дрянь первостатейная этот самогон. А карбид, наверное, не столько перебивал стойкий сивушный «аромат» своим не менее неприятным запахом, сколько употреблялся для того, чтобы обжигающим эффектом заменять недостающие градусы. Желудки у нас тогда еще были «огнеупорными», но головная боль потом мучила заметно. Познали это все мы гораздо позднее.

А сейчас поляк нашел хитрый выход из положения. Он ловко переадресовал нас к ксендзу того костела, ворота забора которого были как раз напротив. У него, дескать, немцы ничего не брали, он очень богатый и «советы» (так называл нас поляк) примет и угостит хорошо. Ради интереса мы решили воспользоваться случаем посмотреть на живого ксендза.

Подошли к воротам, подергали за цепочку с кольцом, с той стороны зазвенел колокольчик, и вскоре в воротах откинулась своего рода форточка, и в ней показалась круглолицая веснушчатая девица с ярко-рыжей копной волос, с любопытством разглядывающая нас. Поняв, что мы хотим видеть ксендза, бросилась от этой амбразуры, забыв ее захлопнуть.

А мы тоже стали с интересом разглядывать чисто убранный двор с разными постройками около костела. Успели разглядеть и нескольких таких же румяных и пышных девиц, которым, оказывается, тоже было интересно, кто там пришел. Несколькими минутами позже та девица, что побежала доложить о нас, открыла калитку и с приветливым «Прошу, Панове» провела нас к одной из построек во дворе, по-видимому, добротному жилищу ксендза. Тот с широкой улыбкой встретил нас у входа и не менее широким жестом пригласил: «Прошу пройти ко мне, господа офицеры Красной Армии». Мы были изумлены его чистым русским языком и обрадованы, что нам не придется подбирать слова и жесты для общения. И внешне он был благообразен, улыбчив, а глаза его казались спокойными и даже мудрыми.

Провел он нас в скромно, но хорошо обставленную комнату, видимо столовую, или, по-церковному, трапезную, усадил нас на диван, сам сел в кресло напротив, и потекла у нас беседа. Собеседником он оказался весьма интересным, сыпал цитатами из «Вопросов ленинизма» Сталина, из «Краткого курса истории ВКП(б)», часто ссылался на Маркса… Ну и ну, подумали мы! Он же не одну фору даст даже некоторым нашим политработникам!

В общем, во всех этих вопросах он показался нам более сведущим, чем его гости, хотя мы вроде бы тоже не лезли за словом в карман. С его слов мы сделали вывод, что польский народ благодарен за освобождение, ему нравятся и Красная Армия, и сама советская власть. Вот только если бы у нас не было колхозов. До конца тогда мы так и не поняли, почему поляки так люто ненавидели эту форму сельского хозяйства. Мы считали колхозы самой правильной формой сельхозпроизводства. Без них, тем более потеряв столько крепких хозяйств на Украине, в Белоруссии, да и в России, не устоять бы нам против такой силы, какой была Германия. А наша страна все-таки выстояла и оказалась способной обеспечить свою армию всем необходимым не только для успешного отпора, для освобождения не только своей земли, но уже и части Польши. В этом мы были твердо уверены и тогда, и теперь, в 21 веке, несмотря на яростные атаки современных псевдоисториков, клевещущих на коллективизацию в СССР.

Это потом, значительно позже, уже через несколько дней после Победы там, в Германии, нам показали пропагандистский фильм геббельсовского образца, оболванивавший головы и самим немцам, да и полякам тоже. Фашистская пропаганда долго, изощренно и разнузданно клеветала на Советский Союз, пытаясь разжечь и в немцах, и в поляках ненависть к нашей стране и к советским людям вообще.

Пока шла наша беседа с ксендзом, девицы поочередно (а их было, наверное, больше десятка!) мелькали туда-сюда, накрывая на стол. И когда гостеприимный хозяин пригласил нас к столу, мы просто обомлели. Такого обилия разнообразных блюд, вин и закусок никому из нас до сих пор не доводилось видеть вообще. Мы, конечно, не упустили случая. Узнали мы вкус и настоящей, фирменной польской водки «Выборовой» (отборной), и «Монопольки», которые не очень отличались от нашей «наркомовской». Многие блюда были в диковинку. Да, поляк наш не ошибся: здесь «герман» ничего «не забрав», а может, даже и добавил кое-чего.

И беседа, и застолье продлились почти до темноты. Галантно, как умели, мы поблагодарили ксендза за гостеприимство, за отменный обед и за содержательную беседу и сказали, что эта встреча нам запомнится надолго. И верно, до сих пор помнится! Вышли мы, сопровождаемые этим католическим священником и почти всеми девушками, следовавшими за нами в почтенном отдалении, вежливо попрощались с ксендзом, раскланялись и с девушками. Вернулись мы к поляку, который нас так удачно отфутболил, чтобы и его поблагодарить за добрый совет. Ну, а здесь, под действием ксендзового угощения и доброго вина, нам захотелось поговорить и с этим поляком. И поскольку уже стемнело, попросились и переночевать у него.

Тертым калачом, веселым мужиком оказался этот хозяин. На наш вопрос, почему у ксендза столько служанок, рассказал он нам солененький анекдот: «Когда Бог создавал ксендза, он запретил ему жениться, как своему наместнику на земле. Но, как смертному человеку, разрешил иметь женщину один день в году. Но то ли ксендз забыл, в какой именно день даровано Богом это право, то ли Бог не указал конкретно этого дня, так вот, чтобы не пропустить того дня…» Дал понять нам этот хитрый поляк, что не такой уж он набожный католик, как, по-видимому, и многие другие его соотечественники.

После беседы с хитрым поляком у нас, еще не остывших от застолья у ксендза, какое-то время продолжались разговоры на «внутренние» темы. Один из моих попутчиков оказался скорее не собеседником, а «сомолчальником», зато второй разговорился настолько, что проговорили мы до глубокой ночи. Из всего им поведанного я запомнил, что он и его друг были легко ранены, добрались до медпункта, им оказали нужную помощь, перевязали раны и предложили самостоятельно добраться до эвакопункта, с которого их отвезут в медсанбат. Его друг вдруг заявил, что хочет вернуться в свой взвод и помогать боевым друзьям, которых из-за того, что оба они ранены, осталось меньше, и предложил ему идти с ним, заявив: «У тебя совесть-то, наверное, еще не убита, а только тоже ранена!» И оба вернулись на линию огня, сражались, пока его друг, инициатор возвращения к боевым товарищам, не погиб, а мой собеседник получил второе, уже тяжелое ранение, с которым и попал в госпиталь.

Этот его рассказ взволновал меня тем, что я увидел лично такого бойца-переменника в штрафбате «с неубитой совестью», и убедился, что они далеко не редкость. Переночевали мы у поляка, утром позавтракали своим сухим пайком с «кавой», которой угостил нас раздобрившийся хозяин. Оставили за «каву» и ночлег баночку американского плавленого, по выражению многих, «вонючего» сыра и тронулись дальше в путь.

Как ни странно, но нашли мы свой штрафбат более или менее легко, хотя нас несколько обескураживали указки «Хозяйство Осипова-Батурина». Подумали, что рядом с нашим батальоном разместилась еще и какая-то часть неведомого нам Батурина. А оказалось, что наш комбат, полковник Осипов, решением маршала Рокоссовского переведен от нас на должность то ли командира стрелковой дивизии, то ли замкомдива. Вот это скачок! С командира батальона, пусть отдельного, тем более — штрафного, сразу на дивизию! Хотя, как мы знали, он и звание полковника получил на должности комбата штрафников.

Я уже говорил, что, как это предусмотрено положением о ШБ, наши командиры подразделений имели дисциплинарные права и возможности получать воинские звания на ступень выше, чем в обычных войсках. Комвзвода, например, имел права командира роты и звание капитана, комроты — права комбата и звание майора, комбат — права командира дивизии и звание полковника. Такова была особенность штрафбата по его правовой иерархии. Наш начштаба Василий Лозовой тоже получил повышение. На его место назначили ПНШ-1 Филиппа Киселева, моего ровесника.

Немного освоившись после долгой разлуки с батальоном, я узнал от помначштаба Николая Гуменюка о гибели в день моего ранения нескольких взводных командиров из других рот, в том числе недавно появившихся в батальоне старшего лейтенанта Пильника, лейтенантов Остапенко и Грачева. Тогда же были ранены, кроме меня, еще девять офицеров из командного состава. Ранен был в ногу, правда легко, и замкомбата, уже подполковник Кудряшов. Он отказался от госпитализации, хотя даже на короткое время покинуть этот кромешный ад штрафбатовский — было надеждой впредь не иметь более тяжелых последствий. Некоторая часть раненых уже возвратились из госпиталей и медсанбатов, и я рад был снова увидеть друзей Ванюшу Янина и Сережу Сисенкова, залечивших свои, хотя на этот раз и не тяжелые, раны.

Успел что-то узнать и о некоторых моих штрафниках. Славный мой командир отделения Пузырей выжил, и даже не был ранен, и в числе многих восстановлен во всех офицерских правах досрочно, как проявивший достойно себя в боях, и давно убыл в свою часть. Он и сейчас, так много лет спустя, стоит перед моими глазами — худощавый, подтянутый, четко очерченные губы, аккуратные усики, острый взгляд, собранность во всем, весь в движении. Сожалею, что не сохранил адреса его родственников и не смог восстановить с ним связи.

Ранен был и мой заместитель Семен Петров, который смешил всех, кто еще не знал, что указательный палец его левой руки в результате ранения, полученного до штрафбата, был укорочен на две фаланги. А смешил он тем, что прикладывал этот обрубок к ноздре и делал, якобы вращательные движения им. Впечатление этим «фокусом» производил потрясающее! О моем взводном писаре Виноградове и ординарце Евгении узнать тогда не удалось. Но, как и мой Пузырей, тогда были досрочно за боевые отличия отчислены из ШБ и тоже восстановлены во всех офицерских правах 231 человек! То есть почти все, воевавшие за Брест.

Это еще одно подтверждение того, что кроме «искупления вины кровью», как это образно сказано в приказе «Ни шагу назад!», широко применялось и освобождение от «штрафа», искупление вины подвигом. Это правило противоречило широко распускаемым слухам о том, что все штрафники — смертники, у них всего два выхода: как правило — смерть, а как счастливое исключение — ранение. Мой попутчик из госпиталя и «сотрапезник» у ксендза, убывая из батальона в свою часть, разыскал меня, показал документы о досрочном восстановлении офицером и… медаль «За отвагу». Рад я был этому очень, и еще больше сожалею, что не запомнил ни его фамилии, ни звания.

Кроме того, как я уже говорил, только одним приказом № 078/н командующий 70-й армией генерал-полковник В. С. Попов из числа бойцов-штрафников по представлению комбата Осипова наградил орденом Отечественной войны 9 человек, орденом Красной Звезды — 4, медалями «За отвагу» и «За боевые заслуги» — 57 человек, а всего 70 бывших штрафников получили правительственные награды! Все они в приказе названы бойцами-переменниками, кроме тех, кому были на время присвоены сержантские звания. Но, видимо, щадя офицерское самолюбие, в этот раз никто не был награжден орденом Славы. Учли и комбат, и командарм особое отношение к этому славному солдатскому ордену офицеров, побывавших рядовыми в штрафбате.

Зато только орденами награждено 13 штрафников. Чтобы не возникли сомнения в истинности этих цифр, назовем этих награжденных по фамилиям, как они поименованы в приказе:

Орденом Отечественной войны II степени:

Антипов Александр Васильевич — минометчик

Басенок Иван Ефремович — номер ружья ПТР

Ерохин Никонор (так в приказе) Михайлович — номер ружья ПТР

Зеленин Александр Васильевич — сержант пом. ком. стр. взвода*)

Калугин Василий Андреевич — номер ПТР

Марченко Алексей Гаврилович — минометчик

Прохоров Федор Глебович — стрелок

Пупенин Петр Гаврилович — ручной пулеметчик

Савин Сергей Тихонович — минометчик

Орденом Красной Звезды:

Воробьев Георгий Михайлович — разведчик

Сидоров Виктор Иванович — стрелок

Слабунов Степан Павлович — пулеметчик

Щудро Валентин Степанович — номер ружья ПТР

Не перечисляя всех 35 награжденных медалью «За отвагу», отмечу только, что там поименован и штрафник Семыкин Валерий Захарович, оставшийся потом в постоянном офицерском составе батальона, а затем ставший одним из моих самых близких друзей. Правда, в приказе он упомянут как сержант, замкомвзвода связи. Но это потому, что, по положению о штрафных батальонах, штрафнику, назначенному на сержантскую должность, присваивается и соответствующее звание, как и в случае, помеченном значком *). И вовсе не следует слепо верить тем, кто считал, что правительственную награду даже в виде медали мог получить только штрафник, совершивший подвиг, равный подвигу Героя Советского Союза.

Как видите, и досрочное восстановление в офицерском корпусе, и не единичные награждения отличившихся в боях — вовсе не миф, а реальность. Для сравнения, тем же приказом награждено офицеров постоянного состава всего орденами шесть человек, и пять человек медалями «За отвагу», в том числе и я сам. Так что и офицеры комсостава ордена корзинами не загребали.

Итак, я вернулся в батальон, командиром которого не представлял кого-нибудь, кроме Осипова. Конечно, все мы были рады повышению нашего «Бати» Осипова, но и сожалели, что ушел от нас заботливый, умный и честный командир.

Вместо него комбатом был назначен подполковник Батурин Николай Никитич. Пришел он к нам с одной медалью «XX лет РККА». Сам он был, как мы вскоре догадались, из числа пожилых кавалеристов, прослуживших где-то в глубоком тылу страны почти всю войну. Считаю необходимым здесь сделать некоторый экскурс и вперед, и в прошлое, хотя и в отдаленное.

Вперед, потому что узнал я подробности из биографии Аркадия Александровича Осипова уже через много лет после войны, когда побывал в памятном нам Рогачеве. А в отдаленное прошлое потому, что мне удалось тогда заинтересовать и местные музеи, и Тихиничскую среднюю школу, в которой давно учился будущий командир штрафбата, освобождавший свой родной район и город от фашистов. Узнал я больше и о прошлой жизни своего комбата.

Горячие отклики на эту мою инициативу районной власти, в первую очередь заместителя председателя райисполкома Риммы Геннадьевны Ястремской, породили цепную реакцию поисков сведений о знаменитом земляке. А такая энтузиастка, как бывший директор той самой Тихиничской школы Людмила Александровна Гулевич, нашла такие факты и документы, о которых я даже не догадывался и которые подкрепили наши представления о комбате полковнике Осипове как о человеке незаурядном, талантливом и необычайно скромном.

И все, что я знаю о нем теперь, что связано с увековечением его памяти на родной земле Рогачевщины, изложено в следующей главе.