Первые дни мира все-таки, несмотря на всеобщее ликование, для меня были омрачены признанием Батурина о преднамеренном, как он мне сказал, решении Батова пустить мою роту на минное поле. Но у меня и раньше не было сомнений, что это решение заставить штрафников атаковать противника через необезвреженное минное поле было принято не без участия нашего комбата, что косвенно подтвердилось некоторыми документами уже значительно позже, хотя об этом я рассказывал уже в главе о Наревском плацдарме. И так было жаль тех ребят, которые погибли или получили увечья там. А теперь многие из них как шли плечом к плечу на битву с врагом, так и лежат, где рядом друг с другом в братских могилах, а где и поодиночке, в чужой земле, под серым чужим небом, завещав лишь вечную память и безмерную скорбь нам, боевым друзьям, и своим родным и близким. Хотя все мы понимали, что приказы отдаются, чтобы их выполняли беспрекословно, тем более — в военное время. Но понимали и то, что именно поэтому любой приказ должен быть тысячу раз выверенным и логичным, и разумным, и, несмотря на войну, просто человечным.

После того памятного вечера 1 мая, когда, вернувшись из госпиталя после ранения в голову, я потерял сознание в гостях у Батурина, у меня поднялась высокая температура, державшаяся три дня. Ко дню нашей поездки к рейхстагу она упала до нормы, а вот 10 мая снова зашкалила за 39 градусов, и я почти сутки был в бреду. Через 2–3 дня все вошло в норму. Однако с периодичностью 7–9 дней такие приступы стали повторяться регулярно.

Майор Пыльцын А. В.

Даже сам Степан Петрович, наш общепризнанный врачебный авторитет, терялся в догадках.

Тяжело протекающее лихорадочное состояние и помрачнение сознания схожи, как он говорил, с признаками сепсиса (заражения крови).

Но снижение температуры через 2–3 дня после каждого приступа, почти нормальное самочувствие, не считая общей слабости, после этого да четкая периодичность такой лихорадки совершенно не характерны для сепсиса.

Я старался не провоцировать эти приступы, полагая, что их тяжесть может зависеть от самых малых доз легкого вина. И когда мы, «одерцы», получили ордена за форсирование Одера, я участвовал в торжественном ужине, но к рюмке даже не прикоснулся.

Майор Тачаев Б. А.

А тогда все мои оставшиеся в живых взводные получили кто «Невского», кто «Хмельницкого», а я орден Боевого Красного Знамени. Одновременно с этим «обмывали» и новые звания. Федя Усманов, например, стал капитаном, я и мой друг Боря Тачаев — майорами, чему мы все, конечно, были очень рады. Ребята, чтобы их ордена хорошо блестели, натирали их оксидированную, черненую поверхность ртутью (из разбитого по этому случаю обычного градусника). Но на ордене Красного Знамени таких черненых металлических деталей всего два маленьких изображения плуга и молота на белом эмалевом фоне, остальные все позолоченные. И доброхоты из кавалеров других орденов решили и мой орден «подновить». Получилось так, что ртуть, попав на позолоченные поверхности, мгновенно превратила тонюсенький слой позолоты в серебристую амальгаму. И орден стал не золотым, а просто серебряным.

Много лет, чтобы орден был похож на себя, я покрывал все побелевшие его части бронзовой краской, которую научился делать из бронзового порошка, тогда без проблем приобретаемого в магазинах канцтоваров. И только спустя семь лет, когда я уже учился в Ленинградской военнотранспортной академии, кто-то надоумил меня написать письмо в Верховный Совет СССР с просьбой заменить мне пришедший в негодность орден. Надежды на замену, честно говоря, у меня не было, но буквально через неделю я получил правительственное письмо за подписью Председателя Верховного Совета СССР Николая Михайловича Шверника. В нем мне было рекомендовано сдать орден для ремонта в Ленинградский монетный двор, а его директору предписывалось отремонтировать орден «с расходом драгметалла за счет фондов Верховного Совета».

Сдал я орден в Монетный двор, что в Петропавловской крепости, и буквально через неделю мне уже вернули его с восстановленной позолотой и чернеными изображения плуга и молота. Я даже засомневался, тот ли орден мне вручили: он был совсем как новый. Но когда посмотрел на номер, вычеканенный на обратной стороне, то увидел знакомую, едва заметную царапинку. Значит, это мой, родной, кровный, «одерский». Так с тех пор он и блестит на моем мундире не тускнеющей позолотой.

А тогда, в мае 1945-го, изнурительные приступы неведомой болезни все более изматывали мой, уже заметно ослабленный, организм, и меня отвезли в военный госпиталь в Ной-Руппин. Там я пролежал недели две. В это время в батальоне началась работа по освобождению амнистированных по случаю Великой Победы штрафников, не успевших принять участие в боях. Приказом командующего 1-м Белорусским фронтом Маршала Советского Союза Г. К. Жукова № 0394 от 7 мая 1945 г. весь переменный состав 8-го ОШБ был восстановлен в правах офицерского состава и воинских званиях. Вчерашние штрафники группами разъезжались по своим частям, найти которые было непросто.

Между тем в батальон продолжали прибывать те из проштрафившихся, кого конец войны застал на пути в ОШБ. Их, подготовив соответствующие документы, из батальона тут же отчисляли уже по последнему приказу командующего 1-м Белорусским фронтом № 0467 от 10 июня 1945 г. Он был переименован в Группу советских оккупационных войск в Германии (ГСОВГ) с 00.00 часов 11.06.45 года.

Как удалось теперь установить, последний приказ по 8-му отдельному штрафному батальону Группы советских оккупационных войск в Германии № 208 датирован 7 августа 1945 г. Вот выдержка из него: «Я, командир ОШБ подполковник Батурин Николай Никитович, с сего числа убываю в распоряжение ОК ГСОВГ для дальнейшего прохождения службы, а для сдачи в архив дел оставляю начальника штаба майора Киселева Филиппа Андреевича. Основание: отношение ОК ГСОВГ № 02255 от 27 июля 1945 г.». Киселев дела в архив сдал в августе 1945 года.

Сделаю небольшой экскурс на много лет вперед.

При первой послевоенной встрече с разысканными мною фронтовыми друзьями, через 40 лет после Победы я встретился и с Филиппом Киселевым, уже генерал-майором. Оказывается, бывший начштаба нашего ШБ майор Киселев уже долгие годы служил в Главном управлении кадров Министерства обороны СССР заместителем начальника одного из управлений. И не он, со своим аппаратом ГУКа и генеральскими возможностями, разыскал и организовал нашу встречу, а я, отставной полковник, сам разыскал его самого в кадровом управлении в Москве и встречу организовал в Харькове.

И вот на этой встрече, через 40 лет, самый первый вопрос, который я ему задал — о моем друге, разведчике и пулеметчике Боре Тачаеве. Он мне тогда ответил что-то туманное, ни адреса его не сказал, ни о судьбе ничего не поведал. Я понял это так, будто между ними что-то произошло, но подумал, что Филя все-таки точно знал, где Борис Тачаев, но почему-то мне упорно этого не открывал. Причины этого я так и не узнал. Да он, генерал Киселев, работающий в Главном управлении кадров Минобороны, делал вид, что не знает и о многих других наших общих знакомых по штрафбату, хотя в его ведомстве обо всех нас были необходимые данные и документы.

Генерал-майор Управления кадров Минобороны СССР Филипп Киселев, 1985 г.

Я тогда высказал Филиппу свою обиду на него за то, что он, работая в ГУКе Минобороны, не мог не знать и о моем месте службы, не принимал личных инициатив к розыску наших «одноштрафбатовцев», пока я своими поисками не нашел его самого. Правда, эта моя обида не зачеркнула полностью нашей фронтовой дружбы.

Хотя какая-то тень недоверия между нами пролегла, мы продолжали неоднократно посещать друг друга, он меня в Харькове, я его в Москве, до самой его кончины.

Это был экскурс на много лет вперед. А тогда, возвратившись из госпиталя уже в июне немного окрепшим, я попросил у комбата разрешения отвезти беременную жену в ее бывший госпиталь, который располагался под Варшавой, в Рембертуве, и где пока проходила службу ее мать. Доложил, что рассчитываю там определить и диагноз своей загадочной болезни, от которой меня в нойруппинском госпитале так и не избавили, да и не диагностировали даже.

К тому времени уже было налажено железнодорожное пассажирское сообщение, и четко по расписанию ходил скорый поезд «Москва-Берлин-Москва». Необходимые документы оформили быстро, и на следующий день комбат дал в распоряжение начштаба Филиппа Киселева свой «виллис», чтобы нас отвезли на Силезский вокзал Берлина. Вместе с Киселевым вызвались проводить нас Валерий Семыкин и Вася Цигичко. И снова ехали мы через Берлин. Мало что в нем изменилось за этот первый месяц мира, но улицы в основном были расчищены от обломков зданий, битого кирпича и брошенных пушек, танков, бронетранспортеров и другой техники. Белые флаги уже не были обязательным атрибутом жилого дома, да и народу на улицах прибавилось. Довольно часто попадались наши армейские походные кухни, раздающие пищу немецким старикам и детям. Вскоре мы приехали на вокзал и пошли к коменданту. Из комендантской брони места нам были обеспечены. Обрадовались! А поезд уже ждал на перроне, и посадка фактически заканчивалась. Ребята быстро доставили нас к вагону. Распрощались. Может быть, навсегда?

Поезд быстро набирал скорость, а мы стояли у раскрытого окна в общем коридоре, напротив своего купе, и не могли насытиться воздухом, будто пахнущим моим железнодорожным детством. Переехали Одер, а затем и границу тогдашней Германии. Какой контраст между населением поверженной Германии и освобожденной Польши! Здесь на каждой станции, где поезд останавливался хотя бы на несколько минут, вагоны наши буквально облепляли торговцы всякой снедью и товарами, от часов, зажигалок и бижутерии до сапог и всякой немецкой военной униформы. Из многоголосого, зазывного гама все-таки можно было расслышать: «Млеко зимне!», «Кава горонца!» (молоко холодное, кофе горячий), «Запалки, бибулки» (спички, бумажки, нарезанные для самокруток). Реже звучало «бимбер», «монополька» (это уже известные читателю горячительные напитки). Казалось, все население этих пристанционных городков и поселков превратилось в торговцев или менял. Как потом, спустя многие годы, это впечатление превратилось в осознанное представление о поляках — торговцах и менял, — говорить не стану.

А валюта в ходу у поляков была самая разная: и польские злотые, и марки немецкие — так называемые оккупационные, или рейхсмарки. Помнится, такую же «валюту» мы пинали ногами в варшавском «Банке эмиссийном», не предполагая, что она еще будет какое-то время действующей. Ходили там уже и советские рубли. В общем, «международная ярмарка». И так всю дорогу, до самой Варшавы. Ехали мы до Рембертува, пригорода польской столицы на левом берегу Вислы. В этом городе располагался госпиталь, в котором раньше служила Рита и теперь продолжала служить ее мать, старший лейтенант медслужбы Екатерина Николаевна Макарьевская. А это, полагали мы, облегчит предстоящее появление на свет нашего ребенка. Проехали мы по уже восстановленному мосту через Вислу, которую увидели теперь спокойной, величавой. Где расположен госпиталь, мы узнали у коменданта станции, который приказал находившемуся здесь патрулю проводить нас. Не успели мы подойти к большому зданию, где размещался госпиталь, как нас заметили, и бывшие сослуживцы Риты гурьбой высыпали навстречу. Тут же веселая ватага вызвалась проводить нас до «мешкання» Екатерины Николаевны, как уже по-польски принято было здесь называть жилье, а более точный перевод этого слова — жилище.

По письмам Риты ее мама знала о нашем приезде в ближайшее время, и в доме, который она занимала, нам была отведена хорошо обставленная комната. На семейном совете решили, что Рита останется в госпитале, пока ее мать служит здесь, и если придет пора, то и рожать будет здесь, под присмотром своих врачей и самой будущей бабушки. Ко мне буквально на третий день возвратился приступ лихорадочного скачка температуры, почти до 40 градусов, и меня поместили в тот же госпиталь, где тоже не нашлось медика, который бы точно определил природу этого недуга.

Недалеко от Рембертува, в городке, кажется, под названием Весела Гура, стоял еще один, уже не хирургический, а терапевтический госпиталь, откуда привезли ко мне врача-консультанта. Это был пожилой, белый как лунь, подполковник, с такими же, до белизны, седыми пышными усами. Он тщательно осмотрел и ощупал меня, потребовал, чтобы у меня взяли необходимые анализы крови, и увез их с собой. А через день-два приехал с заключением: «Больной страдает частыми приступами тропической малярии». Вот уж поистине неожиданной была эта весть. Откуда? Да еще тропическая, если я южнее Уфы нигде и никогда не был? И сразу отпала версия о сепсисе, как предполагалось раньше. Ну, слава богу, теперь причина моей хвори ясна, и лечение будет соответствующее.

Пришлось мне ложиться в этот терапевтический госпиталь, где меня взялись интенсивно лечить какими-то экзотическими уколами и от этой диковинной лихорадки, и от сильнейшего малокровия, видимо явившегося следствием самой малярии. Моим лечащим врачом был тот самый усатый подполковник. Я легко запомнил его фамилию — Пилипенко, был он однофамильцем моей соученицы по 10-му классу в Облученской школе. Вначале я даже подумал, не отец ли ей он, но, выяснив, что к Дальнему Востоку он никакого отношения не имел, оставил эту мысль. Вот имя и отчество этого доктора позабыл, хотя долго с ним переписывался и даже, когда учился в Ленинградской академии, встречался с ним, уже уволенным в запас и проживавшим в Ленинграде. А тогда, в 1945 году, в этот госпиталь с какими только заболеваниями не привозили военных. Помню хорошо, что однажды привезли группу офицеров и солдат, отравившихся метиловым, или, как тогда говорили, «древесным» спиртом. И последствия были трагическими. Несколько человек полностью ослепли, а некоторых не удалось спасти вообще. И это уже через месяц-два после окончания войны. Как же, наверное, горько это было выжившим, но ослепшим, и как больно родным тех, кто не выжил после соблазна «хватить» чего-нибудь спиртного. Уж лучше бы хватили обжигающего и зловонного «бимбера», настоянного на карбиде кальция, — желудки бы попортили, но этот свет, который был так прекрасен без войны, не покинули бы…

Мое состояние стало понемногу улучшаться, приступы стали легче и даже реже. Важно то, что я стал постепенно поправляться. Между приступами этой сколь экзотической, столь, как оказалось, и трудноизлечимой болезни я навещал жену, готовившуюся стать матерью. Да и сам исподволь мысленно готовился к отцовству.

Это долгожданное время, время рожать, однажды настало. Ночью мы вели роженицу в госпиталь, почти через весь Рембертув, а к утру Рита родила. Я впервые в жизни видел новорожденного, знал, что они, конечно, очень маленькие, но наш оказался даже меньше ожидаемого. Как потом мне сказали, в нем веса было намного меньше обычного стандарта, да и рост нестандартный, малый. Такое щупленькое тельце…

Еще задолго до родов мы придумывали имя будущему ребенку. Я предложил назвать, если будет сын, Аркадием. Пусть, говорил я, будет он Аркадием Александровичем, в честь моего любимого фронтового комбата Осипова. И даже один день он у нас прожил под этим именем. Но назавтра жена сказала, что ей ночью приснился ее отец (может, это так и было на самом деле?), и она хотела бы назвать нашего первенца Сергеем в честь отца. У меня не было веских оснований возражать.

Тогда, вскоре после рождения сына, мне сделали операцию по извлечению немецкой пули, сидевшей во мне больше года после памятного ранения под Брестом. Операция была вынужденной, так как пуля эта, мигрируя в теле и как-то хитро обойдя кости таза, вышла под кожу на самом неудобном месте ягодицы: ни сидеть, ни лежать не давала. Извлекли ее сравнительно легко, под местным обезболиванием. И за этот год пребывания в моем теле обросла она неровным слоем налета, делающего ее похожей уже на какой-то странный кокон. А мой организм, вероятно ослабленный жестокой малярией, на такую пустяковую операцию среагировал, как принято говорить сегодня, неадекватно. Когда я вышел на воздух, во двор, мне стало дурно, и я едва устоял на ногах, благо рядом оказалась какая-то скамейка…

Моя малярия стала понемногу отступать, приступы ее стали более редкими и менее изнурительными, температура уже не доводила меня до бредового состояния, и мне можно было (да и нужно уже!) возвращаться в батальон. Но тут встала задача: и ребенка нужно зарегистрировать, и брак свой узаконить. Поехал я в Варшаву, зашел в комендатуру города, надеясь все по-быстрому оформить. Там мне разъяснили, что теперь в Варшаве функционирует консульский отдел Советского посольства, где и регистрируют акты гражданского состояния. Через несколько дней на машине начальника госпиталя мы, празднично одетые, с немногочисленными начищенными наградами, оказались в нужном месте. Процедура регистрации была простой: сделали отметки в наших служебных документах и выдали свидетельство о браке, а на основании справки из госпиталя о рождении сына — и свидетельство о рождении. А в этом документе записали в графе «место рождения»: «город Варшава, Польша». И какое совпадение: Сергей оказался уроженцем польской столицы, за освобождение которой от фашистов воевал здесь я, его отец.

В первые годы жизни он часто болел, но потом окреп, вырос, наверстал упущенное. Преодолев болезненный возраст, мальчик рос хорошо, постепенно преодолевая свою «нестандартность» и болезненность. Из худенького, маленького младенца получился эдакий крепыш, который с годами обладал уже недюжинной силой. Ровесник Победы, ему уже сейчас под 70. И ростом «дошел», почти 180, и вес «набрал» — около центнера!

…Была уже середина сентября. Понимая, что наш штрафбат в связи с окончанием войны должен прекратить свое существование, я торопился выехать в Берлин. Найти батальон на прежнем месте мне не удалось. Его, этот штрафбат, прошедший весь долгий путь от Сталинграда до Берлина, уже расформировали. За Одером, под Берлином ОШБ размещали только в деревнях: Штайнвер, Нойенхаген, Рульсдорф, Левенберг, Вустерхаузен, откуда я и покинул свой штрафбат. Это уже позже я узнал, что последнее пристанище, где наш батальон более-менее обосновался и где закончилось его фактическое существование, была деревня Брюхенмюле.

Поехал я в Потсдам, пригород Берлина, в штаб ГСОВГ (Группы советских оккупационных войск в Германии), нашел там отдел кадров бывшего фронта, где мне его офицер полковник Киров обрисовал суть дела и зачитал ту самую аттестацию, в которой мой бывший комбат подполковник Батурин записал: «Майор Пыльцын — перспективный офицер. Целесообразно оставить в кадрах Вооруженных Сил». Майору тогда было чуть больше 21 года.

Порылся Киров еще в каких-то бумагах, пожал плечами и сказал, что почему-то меня не представили к награде по случаю окончания войны. На мое замечание, что я недавно получил орден за Одер и за участие в Берлинской операции, он сказал, что было распоряжение маршала Жукова в честь Победы и в связи с расформированием штрафбата представить к награждению орденами Отечественной войны всех офицеров постоянного состава, находившихся в батальоне более года.

Много лет спустя у меня оказалась копия наградного листа на моего друга Петра Загуменникова с датой представления к ордену Отечественной войны 23 мая 1945 года. Оказывается, наградные материалы в соответствии с распоряжением маршала составляли в то время, когда я лежал на госпитальной койке в Нойруппине. Видимо, по старой памяти о моей «строптивости и непокорности» комбат Батурин не включил меня в число награждаемых. Или мне продолжало казаться, что за мной все еще следует в связке система преступления и наказания по принципу «сын за отца» в анти-библейском смысле и что меня в чем-то ущемляют из-за той самой 58-й статьи, по которой осуждены мои отец и дядя.

У меня уже было три ордена и медаль «За отвагу», и я как-то не очень сожалел о таком шаге комбата.

Здесь же, в штабе ГСОВГ я встретил лейтенанта Василия Назыкова, который у нас в штрафбате долгое время служил старшиной — заведовал секретным делопроизводством штаба, а затем был произведен в офицеры и теперь служил при штабе Группы. Он подтвердил мои предположения, рассказав, что, когда майор Матвиенко, бывший мой ротный, а в последние полгода — заместитель комбата, доложил Батурину наградной лист на меня, тот отложил его в сторону, сказав, что я и так недавно «получил очень высокую награду, да и уже исключен из списка офицеров батальона, так как в батальон после излечения не вернется». Подумал тогда, что очень верна пословица — «с глаз долой — из сердца вон», и что хоть так, но отомстил мне Батурин за мою строптивость.

Узнал от него я и то, что многие мои боевые друзья получили назначения военными комендантами городов, городков и пристанционных поселков, и именно на них возлагались задачи возглавлять политическое, административное и экономическое руководство жизнью мирного населения, то есть выполнять функции местных органов власти. Наверное, опыт боевых действий позволял им решать и такие задачи, совсем не свойственные бывшим офицерам штрафбата. Тогда я знал, что такое назначение получил Вася Цигичко, Петя Загуменников и другие. Это уже теперь, когда у меня есть много материалов о моем друге Тачаеве, я знаю, что и он получил аналогичное назначение военным комендантом немецкого города Штраусберг земли Бранденбург.

А там, в Потсдаме полковник Киров (правда, редкая, знаменитая и приятная фамилия!) сказал мне: «Назначать тебя командиром стрелкового батальона в соответствии с выводом по аттестации не имеет смысла, так как не исключено, что этот батальон завтра же будет определен на расформирование, а на Дальний Восток, чтобы повоевать еще и с японцами, ты уже опоздал. Да тебе, кажется, и этой войны хватило». И он предложил мне должность замкомбата в отдельный батальон охраны военной комендатуры Лейпцига, одного из крупнейших городов, входивших в Советскую зону оккупации Германии. Разъяснил при этом, что батальон отдельный, комбат его наделен правами командира полка, а его зам — правами командира батальона, что соответствует выводу по аттестации.

Как мне тогда же разъяснил полковник Киров, всей жизнью Германии, и политической, и экономической, до создания в будущем правительства этой побежденной страны, теперь ведает Советская военная администрация Германии (СВАГ), состоящая при штабе ГСОВГ, а Лейпциг входил в ведение Советской военной администрации федеральной земли Саксония. У меня не было возражений против назначения в этот батальон, и на второй же день я отправился в Лейпциг. Поезда в Германии ходили уже по четкому, хотя и не по довоенному расписанию. Странными мне показались вагоны этих поездов: каждое купе имело автономный выход из вагона на подножку, тянувшуюся вдоль всего вагона, а в купе были только сидячие места. Конечно, по сравнению с нашей Родиной, которую из конца в конец можно одолеть только за 8-10 суток пути, Германия казалась небольшой, и до Лейпцига было всего часа четыре пути.

Прибыл я в комендатуру города, и меня на дежурной машине отвезли в расположение батальона. До сих пор помню, что он находился в большой то ли казарме, то ли школе на улице Лессингштрассе, 20, а рядом в доме № 18 были офицерские квартиры, где мне отвели на втором этаже хорошо обставленную пятикомнатную квартиру с двумя ванными комнатами и двумя туалетами. Ну зачем мне такая роскошь, что мы в этих апартаментах будем делать втроем нашей маленькой семьей? А что мне там делать сейчас, пока я один, а часть моей семьи еще в Польше? Но, оказывается, всем семейным офицерам управления батальона комбат предоставил такое преимущество.

Командир батальона, тоже майор, Леонид Ильич Милынтейн был старше меня лет на пять. Высокий, стройный, с лицом приятным, если не сказать — красивым. Одной из его достопримечательностей были элегантные, щегольские, пшеничнорыжие усы. Мне прежде всего было интересно, как складываются взаимоотношения между военными в мирной обстановке, после войны, да еще в коллективе, отличном от штрафбата.

Батальон нес службу по охране комендатуры города, осуществлял патрулирование улиц и вокзала. Кроме этого, не менее важными задачами батальона была охрана бывших военных объектов, промышленных и энергопроизводств. Как мне рассказал комбат, вместе с воинскими частями гарнизона батальон иногда привлекался и к вылавливанию блуждающих еще кое-где в лесах отдельных групп и одиночек из недобитых войск вермахта, СД и СС. Не стану останавливаться на деталях этой службы. Приведу только один пример. По показаниям одной такой выловленной группы фашистов был обнаружен довольно большой тайный склад оружия и боеприпасов, на вывоз которого понадобилась колонна из двадцати «студебеккеров».

Вскоре я освоился со своими должностными обязанностями, включавшими прежде всего организацию караульной службы на военных заводах и других важных объектах. Всего было более десятка караулов из не менее трех-четырех постов в каждом. Пришлось изучить расположение этих охраняемых объектов, определить способы их смены и проверок. Это позволило мне быстро ознакомиться и с планировкой города.

По сравнению с Берлином мая 1945 года, Лейпциг конца этого же года представлял собой разительный контраст. Во-первых, он был меньше разрушен, да и улицы, и целые кварталы были тщательно расчищены, даже вымыты, развалины зданий огорожены по-немецки аккуратными заборами. Разнообразная архитектура сохранившихся зданий и планировка улиц и площадей создавали впечатление благоустроенного европейского города. Помню, наша улица «Лессингштрассе» свое начало брала от кинотеатра «Apollo», ставшего нашим гарнизонным офицерским клубом и солдатским кинотеатром. В нем постоянно демонстрировались советские, а также немецкие трофейные фильмы, в том числе музыкальная комедия «Девушка моей мечты» с известной актрисой Марикой Рёкк и другие. В этом же кинотеатре часто выступали известные советские актеры и деятели культуры, среди которых особенно запомнились Сергей Лемешев, любимый всеми по фильму «Музыкальная история», известный пианист Лев Оборин, певица Ирина Масленникова, юмористы Слободской и Дыховичный, поэт Борис Ласкин и композитор Никита Богословский, да и много других знаменитостей. С некоторыми из них мне посчастливилось общаться.

Как-то раз, недели за две до Нового года, комбат Милынтейн спросил меня, что я медлю с переездом моей семьи ко мне. Он будто угадал мои мысли, крутившиеся в последнее время в голове. Через два дня я уже ехал за женой и ребенком, а еще несколько дней спустя мы были в Лейпциге. Госпиталь, в котором оставалась мать Риты, подлежал расформированию, а все женщины-медики — демобилизации. У нас с Екатериной Николаевной был уговор, что после увольнения она приедет к нам в Лейпциг. И уже в марте 1946 года, уволившись в запас, она приехала.

Первые их впечатления о Лейпциге были восторженные. Он напоминал моей жене и теще Ленинград разнообразием архитектуры старинных, XVI–XVIII веков, зданий и обилием церквей (здесь костелов), построенных еще в Средние века, множеством скульптурных композиций и фонтанов. А разнообразные ажурные решетки мостов и мостиков через каналы и речушки, правда, не такие и не в таком количестве, как в городе на Неве, еще больше создавали кажущееся им сходство. Я сам города на Неве тогда еще не видел и представлял его только по рассказам моих дам.

В городе было немало музеев. Особенно интересными были музей изобразительных искусств и музей «Книги и письменности», при котором находилась образцовая типография, где печаталось ныне все необходимое на русском языке — для победителей. Особый интерес у контингента всей Группы войск и многочисленных экскурсантов вызывало помещение, где в 1933 году проходил исторический процесс — фашистское судилище над известным болгарским коммунистом, ложно обвиненным в поджоге рейхстага, — Георгием Димитровым, который своим пламенным выступлением на суде разоблачил фашизм как злейшего врага человечества. Не меньшей популярностью пользовалась и еще одна достопримечательность Лейпцига — музей-памятник «Битва народов», построенный на городской окраине в честь победы русских войск в 1813 году над Наполеоном, и возведенный рядом с ним православный храм, в котором уже в то время проводили церковные службы и обряды русские священнослужители.

В общем, осваивались мы постепенно с интересным городом Лейпцигом и его окрестностями. В первое время нам казалась очень оправданной по смыслу еще одна «примета» Лейпцига. Бывалые люди из нашего брата, русских, кто уже пожил какую-то часть отопительного сезона в этом городе, говорили, что, подъезжая к Лейпцигу, вначале чувствуешь его запах, а потом только видишь его окраины. «Дурнопахнущая» примета заключалась в том, что многочисленные печи домашнего отопления, и в наших квартирах тоже, а также множество малых котельных в городе, сжигали в своих топках огромное количество низкосортного местного, серосодержащего бурого угля, спрессованного в брикеты. Вот эти брикеты и были источником поначалу непривычного для нас запаха.

Каким-то образом меня разыскали мои боевые друзья, провожавшие нас на Силезском вокзале Берлина в июне 45-го. Вначале нас навестил Вася Цигичко, работавший военным комендантом небольшого городка под Дрезденом и уезжавший в Советский Союз по замене. А вскоре добрался до нас и Валера Семыкин, который после того, как послужил шифровальщиком в Управлении связи ГСОВГ, работал в городе Галле, недалеко от Лейпцига, военпредом на одном из военных заводов, производящих средства связи, оборудование которого по репарациям подлежало вывозу в СССР. Бывали и мы в гостях у Валерия, пока все, что подлежало вывозу, не было вывезено. Ах, какие это были сердечные встречи, сколько было в них искренности, братских чувств! Ведь фронт, а тем более штрафбат, всех нас сроднил. В одном из последних писем Валерий, к сожалению теперь уже покинувший этот мир, написал: «Один 8-й чего стоит!» А для него, бывшего штрафника — особенно.

Примерно через год моей работы в батальоне охраны меня перевели с повышением на должность старшего офицера по оперативно-строевым вопросам городской комендатуры, в непосредственное подчинение военного коменданта города, полковника Борисова Владимира Николаевича (ранее в своих книгах из-за несовершенства человеческой памяти я называл его отчество «Алексеевич»). Мне было предложено и новое жилье, поближе к комендатуре, на двоих с еще одним офицером комендатуры — богатый двухэтажный особняк по улице Монт-бештрассе, 24 (запомнил же!), принадлежавший ранее какому-то крупному промышленнику-нацисту, сбежавшему на Запад. За мной закрепили и служебный автомобиль «опель-супер-6» с водителем. В моем подчинении оказалось секретное делопроизводство и группа офицеров, занимающихся планированием и практической организацией сборов и групповых занятий офицерского состава всех шести военных комендатур Лейпцига.

Еще до того, как я перешел на свое новое место службы в прямое подчинение к полковнику Борисову, там ходили слухи о том, что он — бывший армейский комиссар какого-то ранга, который вроде бы за неудачу войск в боях под Керчью, как и многие другие «виновники», был разжалован до младшего офицера (своего рода — штрафник?). Говорили об этом, наверное, потому, что уже было известно, что многие пострадали по действиям известного уже читателю по судьбам генералов Петровского и Горбатова, того самого Льва Мехлиса. Ну, а досужие фантазеры изобрели вариант, будто за время войны разжалованный Борисов, пройдя штрафбат, снова дорос до полковника, уже командного состава, хотя его прежний чин политработника был генеральского ранга. Между прочим, именно эта «штрафбатовская» версия как-то сама собой у меня, бывшего штафбатовца, стала главенствующей по известной причине.

Теперь, когда я располагаю сведениями о его реальной судьбе и о том, как несправедливо обошлись с ним и в начале войны, и в послевоенное время, а также какую роль в этом сыграл именно Мехлис, у меня будет возможность подробнее об этом рассказать. Но главное — полковник Борисов запомнился как очень внимательный, справедливый и доброжелательный начальник, пользующийся огромным уважением всех, кому довелось служить в его подчинении.

То ли он вообще по характеру был мягок в обращении, в том числе и со своими подчиненными, то ли черная, «мехлисовская» полоса в его биографии сформировала в нем такие качества, но он выгодно отличался от многих начальников, с которыми мне приходилось за долгие годы армейской жизни иметь служебные отношения. Он знал поименно почти всех офицеров комендатуры города и районов (а всего таких районов в Лейпциге было шесть), много внимания уделял деятельности командного состава батальона охраны. Может, подумал я, опираясь на «главенствующую штрафбатовскую версию», именно поэтому он перевел в свое непосредственное подчинение меня, двадцатитрехлетнего майора, имевшего касательство к штрафбату?

Прослужил я под непосредственным началом Владимира Николаевича недолго, хотя это время было и интересным, и насыщенным событиями. Мне довелось на время его отъезда, пусть только на один день, исполнять обязанности военного коменданта Лейпцига и даже принимать американскую делегацию журналистов. Вместе с Борисовым посетить штаб Советской военной администрации земли Саксония в Дрездене и посмотреть, что сделала с этим городом авиация «союзников». Побывал я и в древнем Майсене, центре немецкого фарфора. Семьей с больным ребенком провели неделю в известном немецком курорте Бад-Эльстер. По рекомендации полковника Борисова я был включен в состав комиссии по проверке одной из комендатур на юге земли Саксония, где побывали на отрогах Альп, недалеко от границы с Чехословакией.

Однако летом 1947 года Борисова срочно отозвали в Москву. И, как оказалось, снова за какие-то дела или слова, но об этом в отдельной главе о Борисове и его антиподе Мехлисе.

После отзыва полковника Борисова в комендатуре Лейпцига произошли заметные изменения. Комендантом, кажется временно, стал бывший зам. коменданта полковник Пинчук, на мое место был назначен майор Гольдин (друг комбата Милынтейна), поменялось большинство военных комендантов районов города. Какое это отношение имело к судьбе Борисова, не знаю, но мне тогда казалось, что первопричиной этих изменений был военный комендант округа Лейпциг полковник Иван Литвин. Отчества его я не помню, но имя запомнил, потому что у него был 12-летний сынишка, которого звали Адольф Иванович. Имя это наводило на размышления, особенно если из года 1945 вычесть 12. Получалось 1933-й — год прихода к власти Гитлера. Не в честь ли этого назвал своего сына полковник Литвин?

Был этот полковник Литвин каким-то странным. Только два примера. Вызвал он однажды на срочное совещание всех комендантов районных комендатур города и командира батальона охраны, которого на время отпуска Милынтейна замещал я. И не помню уже, почему у меня не было времени переодеться в форму для строя (брюки в сапоги), и я прибыл в брюках навыпуск, которые у нас, бывших фронтовиков, только стали входить в моду. Да еще угораздило меня сесть в первом ряду. Совещание Литвин проводил в каком-то клубном помещении, на сцене которого стоял большой стол, накрытый красным сукном, а на заднем плане красовался портрет Сталина во весь рост. Заметив, что я прибыл «не по форме», Литвин стал меня отчитывать, не стесняясь в выражениях. Что я не военный вовсе, раз не ношу сапоги, и что вообще такие штаны носят только дураки и т. п.

Мне стало интересно, чем закончит он эти свои излияния, если обратит внимание на стоящий за его спиной портрет Сталина в полный рост, где тот изображен в кителе и… брюках навыпуск, хотя раньше чаще всего мы видели изображения Сталина именно в сапогах. И тогда я стал упорно смотреть не «в глаза начальству», а мимо, на портрет Генералиссимуса. В конце концов полковник проследил за моим взглядом, увидел изображение Верховного, внезапно резко оборвал затянувшееся морализование и со злостью скомандовал мне: «Садитесь!» Возненавидел он меня за это люто. И даже когда поступило распоряжение для передачи Польскому правительству списков офицеров, участвовавших в освобождении Варшавы и других польских городов, для награждения польскими орденами и медалями, моя фамилия была вычеркнута лично полковником Литвиным. Так он отомстил мне, лишив таким образом меня польского ордена, кажется, «Виртути Милитари» какой-то степени. Как я узнал потом, этим орденом или медалями другого достоинства были награждены многие офицеры, в том числе и мой друг Борис Тачаев, благо он служил не в сфере контроля полковника Литвина.

Другой памятный случай произошел сразу же после того, как военный комендант города Лейпцига полковник Борисов был отозван в Москву, в Главное управление кадров. Мы тогда подумали, что его берут на повышение, но как мы ошиблись! Нагрянувший в нашу комендатуру с проверкой полковник Литвин нашел какие-то недостатки в работе секретной части, которая подчинялась мне. Посчитав, что в этом повинен лично я, и объявив мне 3 суток ареста с содержанием на гауптвахте, он приказал немедленно отправиться на гарнизонную «губу». В ответ я заявил, что поскольку гауптвахта состоит под охраной того батальона, в котором я совсем недавно был прямым начальником всего личного состава, да он продолжает находиться и сегодня под моим контролем, то солдатам придется охранять своего начальника. А это противоречит уставу, и такое нарушение недопустимо. Полковник Литвин, кажется, позеленел от злости и несколько минут решал, как со мной поступить. Потом сказал, что завтра получу письменный приказ, и ушел.

Назавтра дежурный по комендатуре передал мне пакет, в котором был приказ и предписание отправиться для отбытия наказания в город Дебельн, что километрах в 40 от Лейпцига. Человек в общем-то исполнительный, я в тот же день, созвонившись с комендатурой, выехал туда. Военным комендантом Дебельна был полковник Иванченко, который приказал своему заместителю майору Куташонкову надлежащим образом организовать исполнение приказа военного коменданта Лейпцигского округа. А с Куташонковым мы уже были знакомы по нескольким занятиям на сборах, проводимых в масштабе округа, на которых мне поручалось выступать в роли преподавателя теории стрельбы, в чем я обладал определенными знаниями, полученными не только в училище, но и в порядке самообразования. С этим симпатичным майором, оказавшимся еще и моим ровесником, у нас сложились хорошие отношения, и условия «губы», в которых я содержался эти трое суток, были почти санаторными, включая и питание. А Куташонков обеспечил меня и чтивом, к которому я не потерял интереса. По его просьбе я согласился после отбытия «ареста», как только выберу время, приехать и провести с офицерами занятие по теории стрельбы, аналогичное тому, что проводил на окружных сборах.

У полковника Литвина с комендантом города полковником Борисовым, видимо, были сложные отношения, и как бы не без его ведома отозвали Владимира Алексеевича, так как Литвин сразу же начал расчищать «гнездо» своего тайного врага. Наверное, тогда под горячую руку Литвина попал и я, как «приближенный» к Борисову, поскольку не прошло и месяца после убытия из Лейпцига коменданта Борисова, как я был назначен «в ссылку» с фактическим понижением по должности, которая именовалась почти так же, как и в Лейпциге, но в совсем маленьком городе, которым оказался (не удивляйтесь!) тот же Дебельн.

Наверное, полковник Литвин продумал это мое назначение и решил, что он унизит меня еще и тем, что я буду служить теперь в коллективе, который был свидетелем моего «публичного» наказания с содержанием на гауптвахте. Конечно, догадается читатель, он ошибся. Поскольку это все случилось уже во второй половине 1947 года, то в Дебельне я прослужил всего несколько месяцев. В декабре 1947 года пришел приказ коменданта округа полковника Литвина о переводе меня в Союз «по плановой замене». И вскоре уже знакомый поезд «Берлин-Москва» уносил нас на восток, на родную землю Советского Союза.

В Москве наши пути с моей тещей, Екатериной Николаевной, разошлись: мы остались в столице ждать нового назначения, а она поехала в Ленинград, где жила раньше, до войны. Я рассчитывал, что сразу же попаду в город Ковров (под Москвой), откуда мне пришла замена. И от столицы недалеко, да и предписание мне по замене было именно туда, на должность, освобожденную начальником разведки дивизии, убывшим на мое место в Германию. Вроде бы все складывалось удачно.

Я даже уже представлял, каким боевым опытом смогу поделиться с разведчиками, что ценного именно из штрафбатовского арсенала боевого опыта передам им. Но было там все совсем не так. На пути встали многие препятствия, которых я не предвидел, и, в силу своей жизненной неопытности, не мог их и представить.

Началась наша новая жизнь, и продолжалась моя военная служба уже на советской земле, еще далеко не залечившей раны войны, не залатавшей все образовавшиеся дыры в экономике. В этой жизни было много интересного и неожиданного. Здесь мне судьба тоже приготовила немало встреч с разными людьми, о чем я постараюсь в силу своего умения рассказать в последующем.