Я выл, не слыша собственного воя, но, похоже, и вправду выл, они, во всяком случае, утверждали, что вой мой был страшен, страшен. Они сновали по квартире, их было немного, но все равно я не в состоянии был их сосчитать. Откуда они взялись? Из литературы? Сошли со страниц «Процесса» или «Дара Гумбольдта»? Явились из вымышленного мира романа, где описана сцена обыска или ареста? Я поднимал непослушные веки: честно говоря, я опасался, что вижу набитый цитатами из классики делирический сон, что еще не закончился сезон аморфных литературных призраков, но один из них склонился надо мной, поправил подушку, в нос ударил кожаный запах куртки, терпкий запах одеколона, и меня обуяла такая ужасная жажда, что я готов был слизать с этого кожаного весь одеколон. Вместе со слюной капля бы, возможно, и набралась — правда, одна капля не приносит облегчения, и все же, пока длится обманчивая минута ожидания, страх чуточку ослабевает. Я ощутил запах и избавился от делирических страхов, литературе решительно и бесповоротно пришел конец, в моей комнате несомненно кто-то был. Я повернул голову, возле матраса должна была стоять бутылка с безотказным остатком — на один-два глотка. Как-то, помню, в подобном состоянии я повернул голову и увидел наполовину полную бутылку. Господи, да это было все равно что ария Моцарта, все равно что рассуждения Лейбница о совершенстве Бога, но сейчас… сейчас не было вообще ничего, даже пустой бутылки не было у моего изголовья. Я протянул руку, вернее, моя трясущаяся рука сама пустилась на поиски, поползла как ящерица, тщетно ощупывая пространство, все дальше и дальше — нет, ни-че-го. Тот, что поправлял мне подушку, присел на край матраса и вытащил из-за пазухи бутылку «бехеровки». Вид знаменитого зеленого стекла, должен сказать, не столько меня подкрепил, сколько обострил внимание — теперь я довольно отчетливо видел: в двух шагах от кровати стоял кто-то еще, а в глубине комнаты, в углу, сидел на кресле третий. Еще раз подчеркиваю: то были не бредовые видения (хотя по прошествии сорока, а может, и ста сорока дней я не только имел полное право, но просто обязан был бредить), то не была галлюцинация. И теперь, описывая это, я всеми силами стараюсь избежать литературщины, всяких там давным-давно затасканных эффектов: мол, неизвестно, казалось это рассказчику или происходило на самом деле. Нет. В моей комнате вне всяких сомнений находились три человека, хотя третий и впрямь смахивал на призрак — очень уж своеобразное и по-прежнему невнятное моему взгляду было на нем одеяние, а голову закрывал капюшон.

— Сейчас получишь полстакана «бехеровки». — Голос тоже был абсолютно реальный: никакого тебе сатанинского фальцета и даже двусмысленных ноток или бандитской хрипотцы — приятный низкий голос вызывающего доверие врача. Реальность этого почти что баритона принесла облегчение, едва ли не такое же, как провозглашенное им обещание. Да, да, повторю еще раз с пьяным упорством: реальность ситуации принесла облегчение, ибо неутомимая навязчивая нереальность совсем уже меня доконала. — Сейчас получишь полстакана «бехеровки». Полагаю, великому специалисту в области потребления горячительных напитков незачем напоминать, что пить надо осторожно и очень медленно, иначе — как говаривали в старину — может случиться постыдная скидка из желудка, а это было бы, во-первых, — учитывая присутствие дамы, — неизгладимым позором и, во-вторых, безвозвратной потерей изрядной доли животворной субстанции.

Действительно, учить меня было незачем. Зная, что через несколько минут начнется тонкая реконструкция моего тела и души, я приподнялся, принял сидячее положение, с величайшей (не лишенной благоговения) осторожностью взял в обе руки обещанный и, согласно обещанию, до половины налитый стакан и принялся увлажнять губы, и принялся орошать горло, и, сдерживая тягу к мгновенному спасению, соглашался на спасение постепенное. И потихоньку, потихонечку тяжеленный камень сваливался с моего сердца, прояснялись темные мысли мои и душа моя воспаряла.

— Лучше? — спросил мой спаситель, я же, будто сметливый подмастерье, на лету схватывающий наставления мастера, ответствовал:

— Лучше.

Минут через пятнадцать, когда мне настолько полегчало, что я перестал наконец с истерическим надрывом воспроизводить библейский стиль, я обвел их всех совершенно осмысленным взглядом и задал самый что ни на есть естественный и трезвый, как стеклышко, вопрос:

— Прошу прощения, но чем я обязан вашему визиту? И вообще, черт подери, откуда вы взялись, братцы, как сюда попали?

— Лучше еще не означает хорошо, — сочувственно произнес мой, пока единственный, собеседник. — Во-первых, не братцы — с нами дама. Странное, однако, дело: ты ведь слывешь знатоком прекрасного пола, а не заметил, что среди нас девушка. Альберта, предъяви свое женское обличье.

Особа, которая из этой троицы больше всего смахивала на призрак, без единого слова поднялась с кресла и неторопливыми движениями опытной стриптизерши принялась расстегивать пуговицы загадочного одеяния — при ближайшем рассмотрении, сильно утратив в загадочности, оно оказалось не то легким пальто, не то тяжелым платьем с капюшоном, — и вскоре передо мной в нарочито издевательской позе предстала красивая, стройная и высокая брюнетка в желтом платьице на бретельках.

— Альберта Байбай, поэтесса, — завершил церемонию представления уж сам не знаю кто. Главарь незваных гостей? Мастер таинственных церемоний? Мой благодетель? А может быть, объявленный в розыск преступник?

— Мы пришли сюда ради нее — ради ее недооцененных стихов. Что же касается прочих подробностей, то, во-первых, вошли мы, открыв дверь ключом, который ты с пьяной беззаботностью оставил снаружи в замке, а во-вторых, мы с тобой старые знакомцы. У тебя, возможно, и не возникло никаких ассоциаций, ты имеешь право не помнить, а вот я все помню. Меня зовут Иосиф Плотник, и когда-то, очень давно, лет сорок назад мы вместе посещали воскресную школу. Незачем добавлять, что по окончании этой школы наши пути разошлись. Ты переехал в большой город и интеллектуально развивался, а я остался в наших краях и зарабатывал на жизнь, занимаясь разными вещами, как правило, особого интеллекта не требующими.

Было бы замечательно, если б в этот момент в моей голове, заросшей темным бурьяном забвения, отворилась некая калитка и я вдруг вспомнил белобрысого пацана, который ни за какие сокровища не мог выучить наизусть даже самый коротенький лютеранский псалом, — сцена бы получилась не просто красивая, но и вполне классическая. Однако не тут-то было. Глядел я на этого Иосифа Плотника, и никакая калитка в моем мозгу не отворялась, ничего я не вспоминал и никого не узнавал, настолько не узнавал, что все услышанное от моего якобы старого знакомца показалось мне чистым враньем, преследующим пока неясные, но безусловно нечистые цели. С другой стороны, этот мошенник, этот похититель чужих биографий, видно, много чего обо мне знал; похоже, он даже знал некоторые особенности моей души. Знал, например, что, услыхав про воскресную школу, я непременно расчувствуюсь, а то и уроню пьяную слезу. Но я сдержался, не распустил нюни, ничем своего волнения не выдал, да и он провокационные речи продолжать не стал, не уставился на меня выжидающе, а с прежней деловитостью вернулся к церемонии представления.

— Коллега же мой, — можно сказать, великосветским жестом он указал на стоящего в двух шагах другого бандюгу, — коллега же мой лично тебя не знает, зато он твой поклонник, читал твою статью в газете.

Мой якобы поклонник кивнул и с притворной горячностью подтвердил:

— Так точно, я к восторгам не склонен, но в данном случае пришел в восторг.

Я решил копнуть поглубже и — отчасти с хитрым прицелом, отчасти из тщеславия — спросил:

— Страшно интересно… мне, конечно, очень приятно и вместе с тем страшно интересно, который из моих текстов произвел на вас столь благоприятное впечатление?

Тот развел руками (пресловутый жест, означающий беспомощность) и сказал со столь же пресловутой прямотой:

— Не помню, о чем там было, но помню, что подыхал от смеха.

Я съежился, как от удара кнута, главарь незваных гостей посмотрел на меня сочувственно, поэтесса Альберта Байбай сделала вид, будто ее внимание всецело поглощено слишком свободной, а может быть слишком тесной, бретелькой, и настала минута неловкой тишины. Когда же минута неловкой тишины миновала, вновь раздался дружелюбный голос предводителя:

— Меня не перестает удивлять глубина твоего падения: уж кому-кому, а тебе следовало бы знать, что читателей не надо экзаменовать, надо радоваться самому факту их существования, и точка. Впрочем, неважно, вернемся, наконец, а точнее, приступим к сути нашего дела. Итак, ты видишь перед собой красивую и умную Альберту. Она не только сейчас перед тобой стоит, она ближайшие несколько часов, а если понадобится, и ближайшие несколько дней проведет здесь с тобой. Мы с коллегой буквально через минуту удалимся, нас, увы, как всегда, ждут в городе неотложные дела. Мы уходим, Альберта остается. Еще я оставляю тебе бутылку. Да, — с нажимом повторил якобы Иосиф Плотник, — я оставляю тебе бутылку. Иными словами, — жестом, исполненным значения, наставническим и потому поразительно похожим на излюбленный жест Колумба Первооткрывателя, он поднял кверху палец, — иными словами, ты остаешься с женщиной и с бутылкой, а это, учти, равносильно тому, как если бы ты незаслуженно попал в рай. Потом Альберта поможет тебе прийти в себя, приведет в порядок твои расшатанные нервы, сварит питательный бульон, напоит тебя витаминизированным фруктовым соком, в крайнем случае сбегает в магазин за парой целительных бутылок пива. Ты же взамен…

— Что взамен? Что взамен? — перебил я его, с одной стороны, потрясенный обилием сказочных благодеяний, а с другой — с ужасом осознав, что в теперешнем своем состоянии ничего, ну решительно ничего не смогу сделать взамен и не сумею ничем отплатить моим благодетелям.

— Вот я и объясняю: взамен от тебя потребуется самая малость. Ты всего-навсего выслушаешь стихи Альберты. Я, естественно, не собираюсь на тебя давить, но если хочешь знать мое скромное мнение, Альберта не только пишет превосходные стихи, она превосходно их декламирует, это прямо как пение — пять минут послушаешь, и на душе воцаряется покой. Выслушав, ты вдумчиво проанализируешь стихи, оценишь их по достоинству, а затем, использовав свои обширные связи, устроишь Альберте публикацию — лучше всего на страницах «Тыгодника повшехного».

— Да я же давно не печатаюсь в «Тыгоднике повшехном», — сказал, а вернее, тихо заскулил я — заскулил не потому, что на меня вдруг нахлынула пьяная тоска по «Тыгоднику», а потому, что в глубине души знал: все мои возражения и отговорки — пустой звук, в конце концов я покорно соглашусь.

— Не беда, знакомства у тебя там остались. Да и необязательно в «Тыгоднике», можно в каком-нибудь другом солидном и влиятельном издании. Например, в «Политике» или в «Газете выборчей», но лучше, чтобы это все-таки был «Тыгодник». Знаешь почему?

— Да, знаю, — нехотя буркнул я.

— Знаешь?

— Знаю.

— Что ты знаешь?

— То, что мне надо знать, — уныло ответил я, поскольку в данном случае как раз знал.

— Если знаешь, скажи. — В его упорстве было, без сомнения, что-то ребяческое. (Неизгладившийся след воскресной школы?)

— Вам это важно потому, что «Тыгодник» читает Папа Римский.

— Превосходно! Браво! Браво! — просиял якобы мой товарищ по изучению Закона Божьего. — Вижу, я тебя недооценил. Думал, ты задвинутый виртуоз слова, а ты, брат, хитер, ой, хитер, как лис. Сам понимаешь, что из этого может получиться: Иоанн Павел Второй читает в «Тыгоднике повшехном» стихи Альберты Байбай, их глубокий метафизический смысл потрясает святого отца, он отправляет Альберте крайне важное письмо или даже специальную папскую буллу, и — весь мир наш. Понимаешь, нас только это интересует, только это: на мелочи мы не размениваемся. Так что «Тыгодник» был бы наилучшим вариантом, но если не получится — пускай, получится в другом месте, в общем-то, один черт, ты же всех знаешь, со всеми пил и, когда придешь в себя, что-нибудь придумаешь. Девочке надо помочь, она пишет сногсшибательные стихи, которые по причине, хорошо тебе известной, царящей в писательской среде умственной и физической инертности не печатаются. Итак, надо подсобить женщине с публикацией, иначе она, не дай бог, поверит в свою несостоятельность и с горя пойдет на панель. Ты послушаешь и поймешь, что стихи Альберты должны увидеть свет. Ладно, чего там рассусоливать, в конце концов по старой дружбе можешь для меня это сделать. В память о нашей воскресной школе.

Он выдал себя, выдал, определенно выдал: никто из посещавших когда-либо нашу воскресную школу не назвал бы Папу святым отцом. Так никогда не скажет ни один, даже самый захудалый, протестант. Мой якобы старый друг был разоблачен, но, поскольку не знал, что разоблачен, продолжал энергично действовать. Вынул из моих пальцев и отнес на кухню пустой стакан, вернулся и поставил у моего изголовья едва початую бутылку «бехеровки». Затем, пошарив по карманам кожаной куртки, извлек завернутую в обрывок газеты небольшую рюмку толстого стекла.

— Альберта будет отмерять тебе дозу, — сказал он, — Альберта будет отмерять дозу, а ты не торопясь, маленькими глотками будешь пить вот из этой рюмки. Позор, дружище, — в его голосе зазвучали осуждающие нотки, — ты — один из величайших на свете алкоголиков, а лет десять, если не больше, не держал в руке рюмки. Как такое вообще возможно? — Он посмотрел на меня сурово и задумчиво. — Как такое возможно? — повторил, на сей раз адресуя вопрос самому себе, и тут же сам себе ответил: — Вопрос, пожалуй, чисто риторический. Ты десять лет не держал в руке рюмки, поскольку десять лет жрахаешь исключительно стаканами или прямо из горла. Методика пития, как сказал бы Колумб Первооткрыватель, разладилась. Окстись, дружище, пользуйся рюмкой и слушай стихи. Пока.

Оба бандита, издевательски мне козырнув, направились к входной двери, и минуту спустя входная дверь со стуком за ними захлопнулась.

Я посмотрел на Альберту, а она едва заметно улыбнулась и сделала первый шаг в мою сторону.

— Я вас видел около банкомата, — сказал я жалким голосом, — пялился на вас и был уверен, что вы — последняя любовь моей жизни.

— Около банкомата? — Альберта очень красиво подняла брови. — Вполне возможно, я довольно часто пользуюсь банкоматами. И когда же это было?

— Не знаю, может, сорок, может, сто сорок, а может быть, пару дней назад. Во всяком случае, был чудесный июльский день.

Альберта подошла ко мне и склонилась надо мной, и я увидел очертания прекраснейшей груди — прекраснейшей среди стран — участниц Варшавского договора, с ходу захотелось мне подумать, но ведь ситуация в мире изменилась, и теперь передо мной были очертания прекраснейшей груди Атлантического пакта, или прекраснейшей груди Европейского сообщества, или самой прекрасной груди среди стран — кандидатов в Европейское сообщество. Альберта склонилась надо мной, положила ладонь мне на лоб и сказала, а точнее, прошептала:

— Не может быть, чтобы тебя так долго не было. Ведь уже зима, идет снег, лютует мороз, скоро Рождество.