Том 3. Корни японского солнца

Пильняк Борис Андреевич

Китайская судьба человека [2] *

 

 

Глава первая

В наших руках оказались дневники русской женщины, судьба которой обыкновенна: в двадцатых годах двадцатого века эта русская, да, конечно, революционерка, — была рабыней, наложницей. Один из авторов, Пильняк, встречался с этой женщиной в Пекине, когда она работала там в двадцать шестом году в Китайской коммунистической партии. Она погибла от китайской пули, студенткой КУТВа — от китайской пули, в рядах дальневосточной Красной Армии в сентябре двадцать девятого года, поехав на фронт доброволицей. Второй автор, Рогозина, привезла эти дневники, приведенные ниже, получив их от умиравшей: Рогозина была другом Беспалых, сестра ее мужа. Беспалых была обыкновенным человеком с необыкновенной судьбой, видевшим необыкновенные вещи обыкновенными глазами: это вдвойне делает ценными дневники Ксении Михайловны.

Дневники, — по существу говоря, мемуары, — были написаны в рабские дни Ксении Михайловны Беспалых; дневники разбиты на первые, вторые, третьи, прочие части и разделы.

1

Города Троицкосавск, Кяхта известны России со времен Петра двумя столетиями российского чаепития, душевных чаевных разговоров и благодушия до седьмого пота. Кяхтинский форпост, пограничный с Монголией город, был форпостом китайско-русских чайных караванов, — и Ксения Михайловна начинает свою «часть I» древними российско-купеческими событиями и понятиями.

Мне было четырнадцать с половиной лет, когда Умерла моя мать. Отец очень любил мою маму. Происходя из обедневшей купеческой семьи, сын купца, отец разбогател и женился на бедной дочери казака, воспитаннице купчихи Л., которая взяла девушку, мою мать, из приюта к себе как лучшую рукодельницу. Отец в то время служил у Л. главным приказчиком. Л. имели свои золотые прииски и чайные караваны. Сам Л. не владел ногами, возили его в кресле, так что все дела за него исправлял мой отец, пользуясь огромным доверием жены Л. Мать моя была красивой женщиной с прекрасной фигурой. Одним недостатком ее были жидкие волосы пепельного цвета. Но она так искусно взбивала их, что прическа была лучше, чем у самой Л., ее хозяйки. Носились слухи, что мой отец жил с Л., и та его очень любила. Тайно от нее отец имел связь с моей мамой, и на свет родилась я. Л. была возмущена поступком своей воспитанницы и выгнала мою мать из дома. Отец только и ждал этого со стороны своей хозяйки. Он снял маленькую квартирку для моей матери и стал жить с ней невенчанно, потихоньку от хозяйки. Когда отец стал на ноги, он повенчался с моей матерью. Мне тогда было восемь лет, я уже многое понимала и слышала от других, что Л. с горя уехала в Москву. Вернулась она больной и умерла на руках своих детей и моего отца. Воспитанницу свою она простила перед смертью, видя, что отец безумно любит меня и эту бедную казачку, мою мать. Жили мы хорошо, занимали целую квартиру и двор, но отца видели редко. Он занимал видные места по службе, стал старшиной купечества. Жил он в доме Л., имея там холостяцкую квартиру. Да и дом Л. был описан им впоследствии за долги.

Стиль и круг понятий Ксении Михайловны говорят сами за себя. Содержание же этого абзаца указывает, что Троицкосавск в первые годы революции напоминал Замоскворечье — времен Островского. Мать Ксении Михайловны умерла от туберкулеза. Ксения Михайловна пишет:

Отец выписывал из Москвы для мамы обувь, платье, но она надевала это только в те дни, когда отец давал знать по телефону, что будет у нас. Мы жили в Троицкосавске, отец в Кяхте, между которыми было три версты. Отношения между отцом и матерью были для меня непонятны. Дом был у нас большой, и мы находились в своей половине с горничными, когда приезжал отец. Только за ужином я видела отца, красивого, строгого, с седеющими волосами. Отцу было пятьдесят девять лет, матери — вдвое меньше. В такие дни в доме было тихо, даже нищие как-то тихонько просили милостыню на кухне. Все в доме боялись своего хозяина. Приезжал отец всегда с кучей игрушек, книжек, сладостей. Как только отец уезжал, в доме у нас становилось шумнее и лучше для всех. По субботам у нас собиралось купеческое общество, играли в винт и преферанс.

Помню: я возвратилась из гимназии с заплаканными глазами, я получила единицу по словесности. Учитель Тратинский поставил мне и моей соседке по парте по единице, сказав, что кто-то из нас списал сочинение и он ставит единицы, чтобы мы не списывали друг у друга. Мама уже давно не вставала с постели, она утешала меня, но я горячилась и просила мать поговорить с учителем, убедить, что я не списывала, попросить поставить хотя бы двойку, а не единицу. Мама обещала попросить папу, закрыла глаза, чтобы отдохнуть, велела мне уйти в свою комнату. И больше я уже никогда не видела маму живой.

Ксении Михайловне было четырнадцать с половиной лет, когда умерла ее мать; через два года, многажды насилованная, проданная за даяны, Ксения Михайловна была калганскою рабою, второю женою китайского купца. В доме же отца за преферансом бывали монгольский князь Норбо и этот китайский консул и купец — Сун.

2

Год жизни без матери прошел так.

Уроки я забросила. Ночами я часто внезапно просыпалась и думала о матери. Горе мое было так велико, что, проснувшись ночью, я вставала с постели и тихо выходила в зал. Моя спальня было через две комнаты, столовую и гостиную. Мать давно уже похоронили, но я видела ее гроб так же явственно, как наяву. Я не чувствовала холода, в одной рубашке, босиком, я припадала к угловику и рыдала. Прислуга спала, я проводила целые ночи без сна. Утром горничная уводила меня в мою комнату. Часто мне казалось, что я вижу маму в гробу, крышку закрывают на гвозди, и удары молотка отдаются в моем сердце.

Отец вместе с другими купцами развлекался после смерти матери гуляньем, пьянством, бегами, охотой и развратом.

Возвращаясь домой из гимназии, я проходила главной улицей мимо кинематографа. Вместе с подругами я останавливалась перед программой и читала. Гимназисткам разрешалось бывать в кино по четвергам и в праздничные дни. При маме я ни разу не была в кино. Теперь я была самостоятельна. Первые разы я ходила в кино всегда с Гутей, моей горничной. Потом стала ходить одна; не пропуская ни одной программы, я стала ходить каждый день. О моих частых посещениях кино узнали в гимназии. Я получила строгий выговор от начальницы. Я вынуждена была пропустить две программы. Хозяин кино — датчанин и кассирша, привыкшие видеть меня ежедневно, когда я пришла в ближайший четверг, расспрашивали меня, почему я не приходила. Хозяин спросил меня через окошечко, что со мною. Кассирша позвала меня в кассу.

— Я получила выговор, — сказала я, забираясь на лавку, на которой сидел хозяин. — Если пожалуются отцу, он не будет давать мне денег. А дома мне скучно. — И я расплакалась.

— Вот глупости, — ответила кассирша, — если вы хотите бывать, Э. А. даст вам свой стул, и вы спокойно можете сидеть весь сеанс. И вас никто не увидит.

— Правда, — сказал хозяин, — это удобно, и можно сделать, но согласится ли она сидеть со мною? — добавил он, улыбаясь.

— Я могу и стоять, если вы разрешите.

— В таком случае приходите со второго крыльца, покупайте вот у этого окошечка билет и приходите прямо в кассу, а когда начнется, выходите потихоньку в зал. Давайте попробуем с сегодняшнего дня посидеть вместе.

Мне было пятнадцать лет, доброту я понимала по-своему. Э. А. был интересный мужчина, с небольшими усиками, с голубыми глазами, среднего роста, не сухой и не жирный. Его жена была русская, она была у нас в гимназии учительницей по рукоделию. Он отлично одевался, курил дорогие сигары.

На все программы я ходила аккуратно. Прошла зима, я перешла в шестой класс. Надо было ехать на дачу, но я решительно отказалась, ссылаясь на то, что дом на прислугу бросить нельзя. Отец согласился, занятый своими делами. Я отказалась от всех удовольствий: от катанья на лодке, от своих любимых собак, лошадей, верховой езды. Кино было для меня дороже развлечений; ради кино я осталась в городе. В кино я стала своей, я всегда была первой из публики. Э. А. тоже стал приходить раньше. В кино я подружилась со старшим механиком, И. Г. Янсоном, латышом, познакомилась с его женою и детьми. И. Г. управлял картинами, выписывал, был правой рукой Э. А. Эти два человека стали на моей дороге. Э. А. я нравилась. И. Г. полюбил меня как свою дочь. Э. А. приносил мне «Нестле». И. Г. рассказывал мне об ужасах германской войны, о партиях и о наступившей революции.

И. Г. рассказывал мне о большевиках, которые борются за народ против царизма. Я слушала его со вниманием и спрашивала, что такое большевизм, какие эго люди большевики, как бы мне их повидать.

— Ну, и глупая же вы, — говорил И. Г., — вы вот, например, сами разделяете их взгляды, ну, хотя бы, например, вы из богатой семьи, но вы ничуть не смотрите как на рабов хотя бы на вашу же прислугу, вы жалеете бедняков, только не знаете, как помочь им.

Говорить с И. Г. на эту тему я любила и частенько бегала к нему на дом. В свободное время он исправлял в своей мастерской часы. Это был настоящий труженик. Его жена прислушивалась к нашим разговорам, боязливо поглядывая на дверь, и просила говорить тише.

Я стала интересоваться идеею большевиков. И странно было мне, и в то же время какое-то злорадство на своего отца. Но пока мы об этом только беседовали. Большевиков еще не было.

Как-то раз И. Г. позвал меня к себе в кино наверх, где было колесо с картинами. Э. А. еще не было. И. Г. закрыл за собою дверь. Сначала он говорил о пустяках, потом стал приводить примеры из виденных раньше мною картин, где мужчины соблазняют девушек, женщин, потом бросают их с детьми.

— Послушайся меня, — сказал он, переходя на ты, — не ходи в кабинет Э. А., не оставайся с ним наедине. Если хочешь новые программы, я всегда их дам. Не сердись, если я буду прерывать ваши беседы, заходя в кабинет.

Кино было школой не меньше, чем гимназия. Шло лето семнадцатого года. И. Г. Янсон, кинематографический механик, первый сказал о большевиках.

И большевики появились.

Пришла осень.

3

Меня отвлекало от кино происходившее в нашем городе. Стали носиться слухи о революции, о временном правительстве. Сразу же после уроков я убегала к И. Г. В гимназии ученицы разделились на три партии: за царя, за Керенского и за Ленина. Я была на стороне большевиков, но мы не знали, как нам действовать. Мы потребовали снять портреты государя. О моем поведении донесли отцу. В нашем доме пошли неурядицы. Горничные и кухарка были на моей стороне, отцову руку держала экономка. Начало восемнадцатого года совсем захватило меня. Я подружилась с Полей Мукомоловой, которая имела четырех братьев-большевиков, вернувшихся с фронта.

Однажды, когда я вернулась из гимназии, меня встретила экономка такими словами:

— Радуйся, отца арестовали.

Все наше кяхтинское купечество было под арестом. Требовали контрибуции.

Отца выпустили дня через три. Деньги он заплатил. Большевики конфисковали у купцов имущество. Отец стал прятать ценности, кое-какие вещи удалось переправить через китайского консула Суна за границу. Вскоре и сам он переехал за границу, боясь второго ареста, и присылал нам оттуда деньги с кучером Игнатом. Валерьян и Борис Мукомоловы — один был председателем совета, другой комендантом города — объявили город на военном положении. Кругом в горах и в степи шли сражения. На город наступали казаки. В кино бывать я почти не успевала.

Пришла весна.

4

Мне часто попадался всадник на красивой лошади. Я знала, что лошадь отобрали у купца В., но кто ездил на ней, я не знала. Молодой всадник всегда гордо смотрел на дорогу. Он уезжал за ворота штаба.

Я решила познакомиться с наездником. Я уговорила И. Г. устроить встречу. Но это не удалось. Командующий, как узнал И. Г., в штабе бывал очень редко, знакомств никаких не принимал. Он жил в доме К. с двумя командирами отрядов. Фамилию точно И. Г. не мог узнать или не хотел сообщить мне. Их было два друга, а кто из них Рогозин, а кто Соколов, — этого И. Г. не знал. Думала я, думала и решила написать записку сразу на две фамилии. Я писала: хочу познакомиться, надо видеть, поговорить. Если есть желание узнать, кто пишет, прошу прийти на угол в восемь часов. Я обозначила свой угол. Когда Гутя пошла с запиской, я не находила себе места, щеки мои сгорали со стыда, я упрекала себя в глупости. Ответ был на словах: будут оба.

В восемь часов я высылала Гутю посмотреть, нет ли их на углу. Было уже восемь часов, а их все не было. В нетерпении я сама пошла за ворота. Гутя шла мне навстречу. По ее виду я поняла, что они тут.

Мои два товарища стояли на углу, читая афиши. Я подходила к ним и не могла придумать, что им сказать.

— Ну, друзья мои! — сказала я. — Благодарю, что вы оба пришли. Кто же из вас Соколов, кто Рогозин.

— Вот как?! Вы не знаете нас в лица?!

Мы познакомились.

— Пойдемте в наши края, — предложил Соколов. — Сядем на чью-нибудь скамейку и поболтаем.

Рогозин молчал. Это был мой всадник. Я смотрела на него и понимала, что он мне очень дорог. Соколов был тоже красив, но не было в нем того величия, как в Рогозине.

Мы сели на чужую скамейку.

Садитесь между нами в середину, а то вас продует, сказал Рогозин, смахивая платком пыль и давая мне место. И выбрали же вы денек — какой сегодня ветер!

Оба они смеялись, говорили наперебой всякие глупости. Когда ветер дул особенно резко, Соколов закрывал глаза рукою и бранил ветер. Прощаясь, Рогозин задержал мою руку и сказал тихо:

— Завтра, это же место, этот же час.

Соколов поднимал свою фуражку, сбитую порывом ветра.

Ночь я не могла заснуть. Сладко замирало сердце.

Назавтра в восемь часов Рогозин ждал меня на углу.

— Я уже десять минут жду вас, стоять неудобно, я шагал около заборов, — сказал он. — Где-где — так я смел, а вот тут не могу сказать лично. Пусть письмо будет смелее. Обещайте, что вы ответите мне одну правду и сердечно. Вы должны подумать хорошенько и потом дать ответ. У меня заседание, я должен спешить. Пришлите завтра мне ответ.

Он передал мне письмо и ушел. На прощанье он поцеловал мою руку. Я побежала в свою спальню, заложила дверь на крючок и стала читать. Написано было на скорую руку, почерк неустоявшийся. Сначала я ничего не понимала, перечитала второй раз. Он заметил меня очень давно, когда я возвращалась с учебниками из гимназии. Он мечтал о знакомстве, но не знал, кто я. Он объяснялся мне в любви: наша первая встреча решила все, он меня любит и просит быть его женой.

«Вот как! — думала я. — Он не знает меня, я его, и вдруг он хочет назвать меня своей женой. Отец будет против — не то, чтобы брака, но даже знакомства!» Чем больше я думала о Рогозине, тем больше он мне нравился, но мысль, что он командующий, не покидала меня. «А что, если он примет мою любовь не к нему, а к его положению?»

Утром, прочитав еще раз письмо, я дала положительный ответ и просила прийти в час дня для серьезных переговоров. Об отце я не думала. Горничная пришла сияющей. Он дал ей рубль. Он будет.

В гостиной я собственноручно перетерла пыль, переставила на другое место фикус, перетрясла скатерти и хотела было переодеть платье. Я была в простеньком платьице, которое шила сама мама, оно порвалось, покойная мама посадила на локоть заплатку.

Вдруг я услышала голос экономки:

— Вам кого нужно?

— Это мой знакомый, — сказала я. — Дайте нам чайку.

Летом двери у нас с парадного крыльца на террасу всегда были открыты. Рогозин вошел незаметно. Дома никого не было. Отец жил за границей, изредка по вечерам навещал нас. Я так и осталась в своем стареньком платьице.

Я с нетерпением ждала, когда нам принесут чай. Рогозин рассматривал картины. Мы молчали, не зная, что сказать. Я так много видела в кино объяснений в любви, читала в книгах, а тут я все забыла.

— Расскажите мне о себе подробно, я хочу знать вашу биографию, ведь мы совсем не знаем друг друга, — сказала я.

— Я из села Лиственничное, неподалеку от Иркутска, около Байкала. Я жил с моими братьями. Каждый из нас зарабатывал свой кусок честным трудом. Все мы моряки. Я еще до революции увлекался идеями Ленина, а. когда революция началась, я весь ушел в работу. Из Иркутска меня послали командующим Красноярским и Троицкосавским отрядами. Жениться я до сего времени не думал, а вот, увидев тебя, я потерял голову. Я не знаю, что со мною. Ехал я сюда, в город, думая только о пользе для других, я дал себе слово помереть за революцию или победить. Жизнь моя не легка. Наши идеи еще не стали на должную высоту. Меня могут поймать, убить. Спасать бегством свою жизнь я не буду, зная, что, как глава партизанских отрядов, я должен спасать свой отряд своею головою. Скажи, родная, честно, тебя страшит моя жизнь? Тебе страшно переносить все мои невзгоды и радости? Я тебя люблю так сильно, что никак не хочу тебе зла. Нет, я знаю, ты пойдешь за мною, я не ошибся в тебе.

Что я могла сказать ему, когда он передал мне свою душу? Я неумело поцеловала его в губы и прижалась к нему. Он смотрел на меня пристально, но не целовал меня. Глаза говорили, что он меня любит…

— С отцом твоим я переговорю сам, — сказал он. — Ведь он и сам любил. Ты не забудешь меня, если меня и не будет… Только вот что — к Соколову я тебя ревную. Я не хочу, чтобы ты с ним виделась без меня. Ты моя, только моя.

Я велела ехать к отцу в Кяхту вечером, рассказала, как найти его, у кого спросить, объяснила, что, если отцу будет неприятен разговор, он будет постукивать пальцами.

Я рассказала обо всем И. Г. и Э. А.

— Раз ты его любишь, да вдобавок увлекаешься свободой, — сказал И. Г., — вот тебе и желанная мечта. Иди за ним смело, но не забывай, что бы ни случилось с тобой, у тебя есть верный друг, и мои двери всегда открыты для тебя.

Э. А. заговорил по-другому:

— Вот как! Вы любите какого-то революционера, который ездит на чужой лошади, которые арестовали вашего отца, отобрали вещи. И вы разделяете их взгляды! Может быть, и вы начнете с ними грабить, и в том числе и меня. — И он полез целоваться на прощанье.

Девичья песнь была спета.

5

Девичья песня была спета. Отец дал согласие на брак. Рогозин отказался от приданого. Отец настоял, чтобы свадьба была сыграна по-старому — по-купечески, «чтобы город помнил об этом», — последний раз «поставил по-своему», и на свадьбе были монгольский князь Норбо и китайский консул Сун, на свадьбе говорилось о краденых большевиками деньгах, стол был накрыт с оловянными ложками, и богатая родня не приехала на свадьбу. Отец дружелюбнейше разговаривал с Рогозиным, но за час до свадьбы, наедине с дочерью, он называл его грабителем и вором.

Рогозин занимал квартиру вместе с двумя командирами в доме Кудрявцева. Сам Кудрявцев скрывался в Монголии, он был скотопромышленником. Его сыновья и мужья дочерей были белогвардейскими офицерами. Как видно, прежние хозяева дома успели запрятать или вывезти свои хорошие вещи. Одни цветы остались от прежнего величия. Нам прислуживала девушке Тася.

На другой день после венчания утром Василий смеялся, а я ни за что не хотела выходить из спальни.

— Мне нездоровится, — сказала я Соколову, когда он вошел к нам в спальню.

— Ну, брат, этак нехорошо, — сказал он Василию, — жена только в дом, а ты уже загнал ее в болезнь. Одумайся, товарищ!

Как было стыдно мне и его, и мужа. Целый день я провела у себя в комнате, то лежа в постели, то сидя на диване.

Возникла жизнь в штабе революции.

В свой родной дом я почти не ходила. Все стало чуждо мне там. С первых же дней я вся ушла в интересы мужа. Я понимала теперь о несправедливом устройстве жизни, о бедноте и страданиях одних и о праздной жизни других. Всей душой я стремилась вместе с мужем облегчить страдания бедных. Василий имел ко мне доверие. Я все знала о нашем городе, он был здесь чужой, и он совещался со мной по всяким городским вопросам. Часто отлучаясь из дома, он передавал мне ключ от секретного ящика, который был заперт в моем шкафике. Я хранила секретные бумаги. Первое время мы брали обед и ужин из столовой коммунистического клуба. Тася приносила обед и ужин. Василий всегда говорил, что он будет есть то, что нравится мне. Василий просил меня одеваться хорошо, но просто. Отец жил за границей. Один раз он вызвал меня домой, запер кабинет и стал расспрашивать о делах мужа. Я говорила с отцом осторожно, понимая, что он нам враг. Тогда отец заявил мне:

— Тебе не место в моем доме, не смей больше приходить сюда, ты стала нам чужая.

Я ушла со слезами на глазах, вспоминая свою мать. Я рассказала все мужу.

— Солнышко мое! — сказал он. — Еще дороже и крепче люблю я тебя, и теперь я твердо знаю, что ты только моя.

В свободное время мы уезжали с мужем или верхом, или на автомобиле за город, и там муж учил меня стрельбе из маузера и браунинга.

Поссорились мы с мужем только однажды, когда он устыдил меня, что я пудрюсь. Я стала возражать. Он рассердился и сказал, что индейские украшения не подобают жене коммуниста. Я обиделась, что он обозвал меня индейцем.

Мало-помалу я взялась за хозяйство. Во-первых, я стала столоваться дома. Это было экономнее. Готовить кушанье мне помогала сторожиха, жена дворника, оставшаяся еще от Кудрявцева. Во-вторых, я переоделась. К нам частенько заходил И. Г. Однажды он мне сказал:

— Я знаю, что твои платья у тебя от отца, но другие этого не знают. Ты теперь со своим мужем принадлежишь к другому классу и одеваться в шелковые платья тебе теперь неудобно. Все знают, что твой муж командующий двумя отрядами, имеет казенные деньги. Все это может броситься в глаза другим.

Я выслушала И. Г. и сейчас же нашила себе ситцевых платьев.

Товарищи мужа, жившие с нами, Соколов и Краснов, относились ко мне по-товарищески. Свободные часы мы проводили вместе. Соколов расспрашивал про подруг, с которыми он успел познакомиться. Я рассказывала, что знала.

6

К городу подходили белые. Рогозины, Соколов и Краснов переселились ближе к своим частям.

С этого дня началась моя кочевая жизнь. В штабе при казармах не было, кроме меня и Таси, ни одной женщины. На каждом шагу попадались солдаты. Я их боялась, напрасно Соколов и муж убеждали меня подружиться с боевыми товарищами. Дом, где мы жили, был двухэтажным. Весь квартал занимали мы, то есть большевики. В нашем доме внизу жила только одна посторонняя старуха, бывшая хозяйка дома. Она, как крыса, бродила по дому и охраняла свое добро. В столовой у нее стоял книжный шкаф, запертый на ключ. Я попросила Тасю попросить у старухи разрешения почитать книги и сохранность их брала на себя. Старуха ответила:

— Большевики привыкли ломать, грабить и без ключей, — и ключа не дала.

Как я ненавидела в ту минуту всех отцовских друзей!

Тася очень скоро привыкла к солдатам и судачила с ними, а меня смущали их шуточки.

К нам в штаб пускали только по пропускам.

Соколов все время влюблялся. Однажды он обратился ко мне с просьбой пригласить мою подругу к себе в гости. Я написала пригласительную записку, где сообщила, что хочу повидаться, и дала ей пропуск. Пропуска у нас были введены после того, как однажды под партийным комитетом была подложена адская машина. В четыре часа было назначено партийное собрание. В одиннадцать часов пришел простой мужичок с узелком. На узелок никто не обратил внимания, и никто не заметил, как мужичок ушел из комитета. Узелок остался лежать под столом. Только случайно одни из товарищей услышал тиканье часов, идущее из-под стола. Тиканье шло от узелка. Дали знать моему мужу. До четырех часов оставался всего один час. Василий вынес узелок на. автомобиль и отвез его за город. Я слышала оглушительный взрыв, задрожали даже стекла в городе. Василий рассказывал, что на месте взрыва осталась глубокая яма. Могло бы погибнуть пятьдесят человек ответственных товарищей. Впоследствии узналось, что это сделал один из белогвардейских офицеров.

К моему удивлению, Вера пришла со своей подругой совсем не из нашего класса, а уже окончившей гимназию. Я с ней была даже незнакома, но знала, что ее брат — белобандитский офицер и скрывается за границей. Они пришли в неурочный час, когда ни Василия, ни Николая не было дома. Первым вернулся муж, он подсел к нам и стал шутить. Я распорядилась, чтобы подали чай. В эго время пришел вестовой, муж взял у меня на минуту ключ от секретного шкафа и уехал. Подруги слышали наш разговор о секретных документах. Я положила ключ в комод. Меня беспокоил взгляд подруги Веры. За чаем я стала наблюдать за ней. Она сидела за самоваром и наливала чай. Вера вела себя естественно. Соколов ей нравился. Вторая чашка мне показалась совсем другого вкуса. Я не клала себе сахару, но чай был сладковатый. Я его вылила в полоскательницу и налила чаю сама себе. Соколов все время острил. Вдруг его затошнило и сорвало. Подруги сейчас же заспешили домой. Я стала помогать Соколову. Но вдруг и у меня закружилась голова. Я упала в обморок.

В сознание я пришла только ночью. В комнате были доктор и муж. С Соколовым было легче: ему дали такую порцию яда, что его сразу стошнило, а я разбавила яд, слив чай и налив новый. Ключа в комоде не оказалось, но секретные бумаги тронуты не были.

— Арестовать их, стерв! — кричал муж.

Краснов поехал их арестовывать. Веру нашли дома, спящей и ни в чем не повинной, а от ее подруги и след простыл, она уехала в Монголию. Веру привезли к нам, она плакала в ужасе, и ее отпустили домой.

Изредка к нам приезжали с визитом монгольский князь Норбо и китайский консул Сун. Сун ни слова не говорил по-русски, Норбо же отлично изъяснялся. Про обоих про них, а особенно про Норбо, мы знали, что они помогают белым. Приезжали они в лакированных экипажах, запряженных парою вороных коней. Одеты они были не по-военному, в длинные шелковые халаты, в черные кофточки. У Норбо была коса. Приезжали они справляться о нашем здоровье. Обоих я знала еще по отцу, они были его друзьями. Норбо всегда делал ценные подарки, за ним наперебой ухаживали жены купцов, он любил выпить и всегда с удовольствием разделял праздную жизнь нашего купечества. Мне, когда я жила с отцом, он привозил монгольские сладости.

7

В городе становилось все неспокойнее и неспокойнее. В Маймачане на Василия было сделано покушение, он отстреливался и ранил белобандита. Вечерами и ночью часто Василий уезжал в разведки и на проверку постов.

Белые были рядом.

Я не могла без мужа спать, мучилась. Я потребовала, чтобы он стал брать меня всюду с собою. Я обрезала волосы, сшила себе солдатский мужской костюм, стала одеваться по-мужски. Сначала Василий сердился на меня, затем стал давать самостоятельные поручения. Я ездила с ним ночами.

Человек двадцать, мы носились по улицам. За городом мы разбивались человек по пяти и разъезжались в разные стороны, каждый имея свое задание.

На работе я сдружилась с солдатами. Мои интересы стали солдатскими. Все свое время я проводила в обществе солдат. Питались мы теперь вместе с солдатами. Деревянная ложка стала для меня дороже серебряной, и она всегда хранилась у меня за голенищем. Я стала таким же простым солдатом, как все остальные. Лошадей я любила с детства, теперь я имела свою лошадь, за которой должна была ухаживать.

Нехорошие слухи все упорнее и упорнее носились над городом, ждали переворота, ждали белых. В город пришел отступавший отряд Лаврова, состоявший из мадьяр и анархистов. Его солдаты пришли в город с женщинами и музыкой. Самого Лаврова несколько дней не было видно, он отстал где-то в деревне, где пил в обществе своей жены и анархистов. Василий был возмущен распущенностью солдат и халатностью Лаврова. Несколько раз он порывался поехать к нему для переговоров, но товарищи отговаривали его.

— Что делают?! — восклицал Василий. — Воевать надо, а они отступают!

Вслед Лаврову пришел со своим отрядом грузин Карандарашвили, красивый и величественный старик. Его отряд был много налаженнее. Старуху из нашего дома выселили. Дом превратился в казармы, всюду были солдаты. Мы двое, Соколов, Краснов и Тася сдвинулись в три самых маленьких комнатушки. Мужчины редко бывали дома, Соколову было уже не до увлечений, Василий все чаще задумывался, Тася и та перестала хихикать с армейцами. Солдаты Лаврова и Карандарашвили расположились в палатках прямо на дворе. В палатке сестер милосердия все время пили и пели. Они и жены начальников без спроса бегали ко мне пудриться и подводить глаза перед зеркалом. Все шло вверх дном. Солдаты из нашего отряда шутили, что на нашей улице великий пост. Мужа я видела только ночами, он приходил расстроенный и говорил, что князь Норбо организует белых, их всего маленькая кучка, а нас тысячи, но Лавров не хочет наступать и воевать с монголами.

Василий решил окончательно переговорить с остальными командующими. Лавров все еще не появлялся у нас, имея свой штаб за городом. Муж с Карандарашвили поехали к нему. Они уехали на рассвете. Я осталась с Тасей и с караулом из нашего отряда. К обеду Василий не вернулся. Среди карауливших нас солдат шли таинственные разговоры, они о чем-то шептались. В два часа солдаты сменились. На караул стали совсем незнакомые солдаты. Тася хотела пойти в соседнее помещение. Ее не выпустили из дома. Она прибежала ко мне испуганная. Я послала ее узнать, в чем дело, и пошла сама. Меня тоже не выпустили.

— Что такое случилось? Почему вы задерживаете жену командующего? — крикнула я.

— Это не наше дело, — ответил старший солдат.

— А где мой муж?

— А где надо, там и есть. Не пропадет, вернется, — грубо ответил другой солдат.

Нас не выпускали и не впускали никого к нам.

Муж вернулся в восемь часов. Он осунулся, словно после болезни. Молча он прошел в спальню и бросился на постель. Он долго отмалчивался от моих вопросов. Наконец, он рассказал. На военном совещании он предложил пойти в наступление и держаться, пока есть силы. Лавровский отряд был против. Мадьяры взбунтовались и решили оставаться в городе нейтральной боевой единицей, не воевать, но и не сдавать оружия. Мадьяр было больше, чем солдат в отряде мужа. Разоружить без боя их было невозможно. Начальники перессорились. Мужа арестовали. Затем сошлись на том, что город надо оставить и идти через Монголию на соединение с войсками из России.

Муж в тот же день вечером собрал свой отряд и заявил ему, что он отказывается от командования, потому что не хочет принимать на свою голову позор красных войск. Он распустил отряд и сказал, что сам уходит в Россию и что пусть сами армейцы решат, останутся ли они или пойдут за ним.

Всю ночь пробегал муж по комнате, сжигая ненужные теперь бумаги из секретного ящика и все время повторяя:

— Какая ошибка! какая ошибка!

Деньги мы раздали поровну всем солдатам, уходившим с нами.

Мы собирались. Я сбегала на могилку матери и рыдала там, прощаясь с городом, с детством, с юностью… Отца я не видела перед уходом. Мадьяры отобрали у него лошадь, он присылал мне из-за границы кучера с требованием отдать лошадь. Я не могла помочь. Отец прислал мне по почте проклятие…

Мадьяры Лавровского отряда решили оставаться в городе, подняв австрийский флаг и не сдавая оружия. Сам Лавров, зная, что ему грозит смерть, уходил вместе с нами, за ним шел небольшой отряд мадьяр-коммунистов.

Тася не захотела расставаться с нами. Ей нравился один солдат, она не могла покинуть его так же, как я своего мужа.

9

Вышли мы на рассвете. Нам с Тасей дали одноколку. Ночь мы не спали. Муж уехал еще с вечера. Мы должны были встретиться в степи. Войска уходили из города вроде цыганского табора, кто в телегах и пролетках, кто верхом на лошадях, кто пешком. Жители провожали нас каждый по-своему. Бедняки провожали нас со слезами. На нашем автомобиле ехал Карандарашвили со штабом. Лавров ехал верхом, я впервые увидела здесь этого красавца. Жена его была больна, и он ее бросил в городе на руках мадьярских докторов, которые остались, зная, что их, как пленных, не ждет тяжкая участь. За городом я села на верховую лошадь и разыскала свою часть.

День был солнечный, знойный. А на душе было темно и холодно. Мы направлялись в Усть-Кяхту, где нас ждали пароходы. Мужа я нашла только в Усть-Кяхте, он заведовал погрузкой. В нашей каюте, кроме нас поместился Соколов, да Тася притащила своего Шурку, как отрекомендовала она своего дружка. Шурка сразу устроился под скамейкой. Солдатам выдавали теплое белье, ватные штаны и куртки. Тася принесла такие наряды на всю нашу каюту, в том числе и себе,

и мне. Она сейчас же переоделась в солдата и просила меня отрезать ей косы. Пароходы перевозили нас на другой берег, откуда мы должны были уходить в горы.

Все войска переправились к ночи. Красноярский отряд шел в середине. Теперь уже каждый заботился о себе, все устали, примолкли. Войска уходили в горы. Муж опять пропал по делам, один Соколов подъезжал изредка ко мне и спрашивал, не устала ли я. Солдаты жалели меня и оберегали. Тася пела песни, отобрав коня у своего Шурки. Рядом со мною ехала жена командира Третьякова. О ней я много слышала. Это была смелая женщина. Беременная, она не слезала с лошади и всегда везде была впереди; солдаты ее боялись больше самого Третьякова. В кожаной куртке и в красных кавалерийских штанах, она была некрасивой, взгляд ее был холоден, неприятен. При надобности она матерщинила не хуже любого солдата. Вместе с мужем до революции она была несколько лет в тюрьме. Живот свой она туго подтягивала.

Ночевали под открытым небом. Ночь сказывала уже об осени.

Разожгли костры.

10

Мы ехали по деревням.

Переносить приходилось немало. Многие солдаты, совершенно не считаясь с опасным положением и с походной жизнью, требовали нормальной пищи, когда с продовольствием вообще было из рук вон плохо. Наш курень кормила Третьякова, она находила кур, поросят, выменивала их у крестьян и собственноручно резала. Тася нам готовила. Ночевали мы то по избам, то под открытым небом. У костров солдаты пели песни. Утомленная, ночами я спала, как убитая.

В одной из деревень мы столкнулись с белогвардейцами. Началась стрельба. Василий ушел к солдатам, мы с Тасей остались около телег. Белые были на горе, на утесе, за глыбами камней, а мы — в деревне. Позиция врага была удобной и безопасной. Сначала все наши растерялись, так как с вечера все было тихо, а на рассвете нас осыпали пулями из винтовок и пулеметов. Жена Третьякова, крикнув мне: «Не трусь! Если боишься идти в бой, помогай сестрам!» — вскочила на лошадь и полетела драться. Я оседлала свою лошадь, собираясь ехать к мужу, но задержалась на дворе, решив запрячь лошадей в телеги, — «а то еще, чего доброго, придется отступать, не пропадать же добру». Мне помогал один красноармеец. Во двор вполз раненый, у него не было половины лица, белые стреляли разрывными пулями.

— Обмой, сестрица, перевяжи, — сказал мне раненый.

Я побежала я соседнюю избу, где остановились сестры. В избе никого не было. Вся деревня точно вымерла, только разрывались выстрелы да кричали петухи. Проскакал вестовой, крикнул, что наши окружили белых, белые побежали, оставив несколько телег с патронами, медикаментами. Я вернулась к себе во двор. Солдат поправлял подпруги у моего седла. Вдруг он споткнулся и упал. В первый момент я не поняла, в чем дело. Закачалась и я, словно меня ослепил яркий свет. Левая рука вдруг стала тяжелой, но боли не было. Я все еще смотрела на солдата, он пошевельнулся, силился подняться. Я увидела кровь и закричала.

Руку мою спасла толстая шинель и суконная рубашка; был вырван кусок мяса, но кость осталась целой. Руку мне зашили шелковыми нитками, шили, как прошивают сапоги, прошивают подошву. Две кривых иголки быстро ходили в руках доктора. И орала же я от боли! Муж ничего еще не знал. Увидев меня с забинтованной рукой, он растерялся и бросился ко мне со слезами. Первые два дня была адская боль. Когда вынимали нитки из заросшей кожи, я потеряла сознание.

Шурка в этой перестрелке тоже был ранен, его осыпало осколками разрывной пули, изрешетило мелкими царапинами все лицо, но он был, как всегда, весел, и глаза его лукаво выглядывали из-за марли. Зато Тася после перестрелки присмирела и через несколько дней заговорила о том, что походная жизнь не по ее характеру, к тому же она забеременела. После следующей перестрелки Тася твердо заявила, что отстанет от отряда.

Шурка плакал и канючил, но она не осталась с нами. Шурка проплакал после того два дня, а потом успокоился и развеселился по-прежнему.

Из-за своей раны я ехала, не обращая никакого внимания на окружающую природу. У меня была высокая температура. Сидя на седле во время переходов, я часто засыпала и бредила во сне, представляя детство, прошлое. Помню, как плакала я однажды, не знаю уж — от бредового состояния или еще от чего. Белые кружились вокруг нас по горам. В одной из перестрелок у мужа убили того самого коня, на котором я увидела его впервые, — и как я тогда плакала над этим конем, словно он мне был роднее отца и матери.

А дела становились плохи. Солдаты перешептывались между собою. Соколов и Краснов качали головами. Началось дезертирство. То и дело после ночных стоянок мы недосчитывались то двоих, то троих. В одной из деревень мы взяли переводчика, так как граница Монголии была близка. Переводчика звали Гришкой. На его же обязанности лежало и показывать нам дорогу. По каким только каменистым дорогам и топким болотам не вел он нас! Немало переносили солдаты, то и дело попадая в какие-то трясины, где лошади проваливались до брюха, откуда их еле-еле вытаскивали. Сколько вещей потеряли отряды благодаря Гришке! Я его видела редко. Он ехал впереди с начальниками. Муж был со своим отрядом, выбиваясь из сил, помогая солдатам поддерживать телеги, вытаскивать из грязи как людей, так и животных. То и дело приходилось делать гати, чтобы продвигаться вперед, или ломами выворачивать каменья. Все шли с избитыми руками, локтями и коленями. На привалах мы покупали у монголов волов, тут же их убивали, варили в общих котлах похлебку.

Белые были кругом.

11

У нас был строгий порядок среди начальников. Когда отряд уходил с привала, в арьергарде оставался один из начальников по очереди. Начальники должны были смотреть, не остался ли кто из армейцев, не творятся ли у нас в тылу темные дела.

Была наша очередь. Мы остались с двумя солдатами, один из которых немного говорил по-монгольски. Ночью у нас ушли лошади. Солдат, говоривший по-монгольски, пошел их разыскивать. Лошадей он привел только к вечеру. Мы сейчас же поехали вслед отряду. Догнать отряд нам не удалось, решили переночевать. Солдаты поехали за мясом к монголу, жившему на том берегу речки. Мы остановились на речке. Солдаты вернулись без мяса, сказав, что монгол привезет сам. Стемнело. Мы стали устраиваться на ночлег, как вдруг услышали стрельбу. В нас стреляли. Муж схватился за винтовку.

— Руки вверх! — закричали сразу несколько глоток.

Из-за камней на нас бежали казаки. Мы не успели опомниться, как винтовки были выбиты из наших рук.

— Расстрелять их, негодяев! — скомандовал старший. — Завяжите глаза этому молокососу! — добавил он, указывая на меня.

Ко мне подошел казак, руки мои уже были связаны. Он стал обматывать мою голову зловонной тряпкой.

Я удержала его словами:

— Умереть я не боюсь, дайте мне проститься с моим мужем в последний раз!

Я говорила громко, все слышали, страха перед смертью я не чувствовала. Мне было жалко мужа, которого били казаки прикладами.

Старший казак сказал:

— Да никак она баба? Отвечай, стерва, правду, кто ты такая, откуда?

Я назвала свою фамилию. Казак удивился, пошептался со своими, притих: фамилия моего отца была известна казакам.

— Веди их с собою, там разберем, — сказал старший.

Стояли казаки у монголов, в юртах. Нас втолкнули в какую-то клетушку, вероятно для баранов, сколоченную из досок и бревен. Наш армеец, говоривший по-монгольски, оказался с казаками запанибрата. В щелочку мы видели, как казаки съехались для совещания. С ужасом мы увидели среди казаков Гришку, который вел наш отряд и был отрядным переводчиком. Казаки совещались долго. Второй наш армеец находился около казаков, привязанный к столбу. Когда казаки кончили совещаться, они зарубили этого красноармейца и толпою повалили к нам. Я ждала смерти.

— Мы обсудили отправить вас в Троицкосавск, пусть вас там судят. Теперь мы знаем, кого поймали! — сказал старший казак.

Гришка вертелся среди казаков.

Нас отправили в Хатхыл, передав там белым.

Ночью вывели нас из погреба, повели вдоль берега озера Косогола. У берега стоял катер. Нас втолкнули в трюм. Кроме нас там оказались еще двое наших армейцев, попавшихся так же, как мы. Катер загудел и пошел. Невыносимо качало. Окна были закупорены. Мы все лежали на полу в морской болезни. Куда нас везли, мы не знали. Рано утром нас вывели на палубу. Ветер дул в лицо, одеты мы были плохо, было холодно. Катер стоял недалеко от берега. Вплотную к берегу он подойти не мог, мешали каменные глыбы. Спустили на воду шлюпку и повезли нас на берег.

— Вот вам мешок с провизией, вот палатка, вот постель. Живите на здоровье!

Нас оставили на пустом острове, где никого не было, кроме птиц. Пароход ушел. Мы стали прилаживать палатку. Страшно было на этом острове. Быть может, нас оставили на голодную смерть?

На одиннадцатый день утром мы увидели дымок парохода. Пароход шел к нам. Мы поспешно сняли палатку, связали свои вещи и ждали, когда нас возьмут. Нас встретили прежние казаки. Безмолвно они связали нас и отправили в трюм. Пароход пошел. Вошли казаки и вывели на палубу двух наших товарищей-армейцев. Раздались два выстрела. Все стихло… Прошел страшный час. Опять загремела дверь.

Казак сказал мне:

— На допрос!

Меня повели казак и монгол. Меня привели в каюту. И я остолбенела: за столом сидел князь Норбо, важно развалившись на скамье. Я не верила своим глазам. В памяти пронеслись детство, отцовский дом, визиты Норбо к нам в штаб.

Когда я училась в гимназии, одна из подруг написала мне в альбом:

Разве людям понять те страданья, Что терзают мучительно грудь? Разве в них мы найдем состраданье? Разве людям понять что-нибудь?

…Помню ветреный день и переходы на лошади по Монголии. Помню, как нас втолкнули в грязную высокую фанзу, в монгольскую тюрьму. Одно маленькое окошко было вверху, да и то заклеено бумагой. Ветер гудел в фанзе, точно плакал или радовался, что попались еще красные. Я ничего не понимала, мне хотелось только пить. Василий с товарищами сели на кан. Я легла на пол. Мои ноги гудели от непривычной скорой езды на монгольском седле. Мы все молчали. Я вздрогнула: где-то совсем близко раздались стоны и звяканье кандалов. В полумраке я разобрала, что лежу около двери в смежную камеру. За дверью чиркнула спичка, и я увидела китайца. Он говорил мне по-китайски. верно думая, что я из китайцев. Я ответила по-русски, китаец замолчал. Опять чиркнула спичка, опять потемнело, как в погребе, и зазвякали кандалы.

Я услышала русский голос:

— Она стыдится смотреть.

Я узнала голос. Вся кровь прилила мне к лицу. Я узнала голос моей бывшей подруги Фридман. Ее родители жили в Маймачане, она вышла замуж за офицера. Фридман с незнакомой какой-то женщиной рассматривала меня в дверной волчок. Мое сердце сжалось в стыде за Фридман. К двери то и дело подходили офицеры. Муж сидел, опустив голову. Отворилась дверь, ввалилась толпа офицеров и нас стали избивать. Фридман стояла сзади офицеров и улыбалась. Меня больно ударили по лицу, кровь брызнула из носа и из рассеченной губы. Муж стоял около меня, держа меня за руку, он не сопротивлялся прикладам. Я не плакала. Удар прикладом в живот лишил меня сознания.

…Бедный, родной мой! Что перенес он за дорогу в степи!.. Норбо и Гришка всю дорогу по Монголии до Троицкосавска везли нас связанными, а везли нас на уртонах, то есть мы ехали по сто верст в сутки, меняя лошадей у монголов. Мне не давали говорить с мужем. Бывало, улучу минуту, прижмусь к мужу, вытащу мясо, которое я крала для мужа, и положу его к нему в карман. Норбо не спускал меня со своих глаз — где я, там и он.

После избиения в день приезда я пришла в сознание вечером, все в той же фанзе. Муж положил меня на кан, гладил мои волосы. Он плакал, его нельзя было узнать, все лицо его было разбито. Но проснулась я потому, что за мною пришли. Меня вывели из камеры под руки и повели на двор, в соседнюю фанзу. В фанзе на кане сидели Норбо, Гришка, два незнакомых офицера и монголы.

Норбо приказал мне пропеть «Боже, царя храни». Я наотрез отказалась. Норбо быстро заговорил по-монгольски, Гришка стал развязывать мешок. Монголы распутали ремни и подошли ко мне. Я думала, что меня будут бить. Норбо велел встать на колени. Я встала. Мне связали ноги. На шею мне надели кожаный хомут с кольцом. Холодный пот выступил у меня по всему телу, я поняла, что ко мне применяют монгольскую пытку «бодиукыла», про которую я слышала еще в детстве. В кольцо на хомуте продели ремень, другой конец ремня привязали к связанным ногам и стали стягивать ремень таким образом, что голова моя загнулась к спине и пятки потянулись к затылку. Мне насильно стали раздвигать ноги, как можно шире. В ушах зазвенело, словно под самым ухом ударили в колокол. В потемневших глазах пошли красные круги, потом зеленые. Я второй раз в этот день потеряла сознание.

Пытку повторяли два раза. Обливали водой, приводили в чувство и снова тянули мою голову к ногам. Во второй раз я пришла в сознание на кане, на шубе Норбо. В комнате никого не было. Норбо лежал рядом со мною. Одежда была сорвана с меня. Негодяй брал меня в минуты, когда я была без сознания. Норбо сразу же ушел из комнаты, как увидел, что я очнулась. На его место пришел Гришка с монголами. Монголы встали в очередь за Гришкой.

Бедный, родной мой!

Меня втолкнули в тюремную фанзу. Муж спал на полу со связанными руками. Я не разбудила его. Все равно я не могла говорить, язык распух, я не могла даже проглотить воду, на шее синие рубцы от ремней. Только на другой день я все рассказала мужу. Бедный мой, родной! Я боялась, что он оттолкнет меня, но Василий прижался ко мне грудью, гладил головою мои щеки и утешал меня. Я вспомнила тогда стихи:

«Разве людям понять страдания?»

13

Больше я никогда не видела Норбо.

Норбо передал нас белым в Маймачане. Нас перевели из монгольской фанзы в троицкосавскую тюрьму. В тюрьме первым делом мне зашили губу и сводили меня в баню. Сейчас же после бани меня тщательнейше обыскали. Обыскивала меня Женя Барбет, моя старая знакомая. Она сделала вид, что не знает меня. Неподалеку, всего за несколько переулков от тюрьмы, был дом, в котором я родилась, был дом, в котором жил мой отец, лежал город, где прошла вся моя жизнь.

Больше я никогда не видела этого города.

Только потом я поняла все, через много времени, уже в Китае.

14

В первый же вечер в троицкосавской тюрьме нас построили на дворе. Была уже глубокая осень, заморозок. Нас было человек двадцать, среди нас было только две женщины — я и жена Лаврова. Нас повели к границе. Мы шли молча. У границы, неподалеку от Кяхты, на холме нас остановили. Мужчинам приказали рыть яму. Когда яма была вырыта, приказали раздеваться. Я стала тоже раздеваться. Ко мне подошел офицер Ионес и сказал тихо, чтобы я не раздевалась. Приказали встать около ямы. Я пошла за всеми. Тот же Ионес отвел меня в сторону. Я двигалась механически. То, что было моим «я», — отсутствовало. Раздался залп и стоны убиваемых. Раздался второй залп.

К Ионесу подбежал офицер Лютер, начальник тюрьмы, он крикнул шепотом:

— Идем!

Они взяли меня под руки и быстро пошли со мною в сторону.

Ионес зашептал мне:

— Иди, иди скорее!.. Тебя мы должны были расстрелять, но мы тебе даруем жизнь! Тебя обещал приютить китайский консул Сун. Мы сейчас проведем тебя за границу, там тебя ожидает слуга Суна.

Тогда мне казалось, что он говорит ласково. Моего «я» не было. Я шла за ним покорно. Мне безразлична была моя жизнь, как безразлична в ту минуту была даже смерть мужа. На границе меня ждали два китайца.

…Только потом, через несколько лет, уже в Китае, когда я научилась говорить по-китайски, я узнала, что эти два офицера, Ионес и Лютер, купив меня за тысячу рублей у Норбо, продали за две тысячи золотом китайскому консулу Суну.

Тогда я этого не знала.

Купеческие счастья в Китае, должно быть, так же, как в России, начинаются со страшных и темных дел.

15

…Сун знал не больше десяти слов по-русски. У него сидел переводчик, когда меня ввели в его дом. Он был очень приветлив и ласков. Через переводчика он выражал мне сочувствие и надежды, что отныне моя жизнь будет счастлива.

Переводчик перевел мне:

— Господин Сун на днях закончит свои дела, и тогда вы вместе уедете к нему на родину. Пока же он намерен вас замкнуть в казенку. Есть основания полагать, что, несмотря на то, что вы числитесь расстрелянной, вас будут искать, международные отношения сейчас нарушены, и белые могут прийти сюда. Вы можете быть совершенно спокойной, но сидеть должны как можно тише. В доме вы будете пока жить втроем — господин Сун, его повар и вы.

Повар при мне дал клятву молчания. Переводчик перевел:

— Повар поклялся древней китайской клятвою, что если он выдаст вас, то после его смерти дух его останется над землей, но не уйдет в землю.

Затем меня отвели в казенку. Казенка помещалась в верхнем этаже рядом с лестницей. Сун притащил меховой мешок и свою старую шубу. Пока я устроилась на сундуке. Сун замкнул меня снаружи. Снова я очутилась в тюрьме. Я сидела, прислушиваясь к безмолвию. В ушах бухали залпы расстрела. Постепенно глаза привыкли к мраку, да и ночь уже кончилась. Вверху было маленькое окошечко, заклеенное по-китайски бумагою, различались в темноте две полки с бутылками, мешок с овсом, три седла. Я заснула, как убитая. Меня не будили. Когда я проснулась, повар принес мне ужин — отваренный рис в круглой чашечке и жареную капусту с мясом. Мне страшно нужно было в уборную. Пришел Сун посмотреть, как я ем. Знаками я объяснила ему, что мне нужно, он принес мне горшок от цветов. Меня опять замкнули, я опять спала, как убитая. Утром меня разбудил Сун, принес цветочного чая. Так прошло три дня. Никто к нам не приходил. В доме все молчали.

На четвертый день утром послышались шаги по лестнице, в щелочку я увидела китайца. Он прошел к Суну, у них послышался крик, они оба громко кричали по-китайски, и я видела в щелочку, как Сун толкал китайца вниз по лестнице. Послышался голос повара. Все стихло. Сун вернулся в разорванной рубашке с расцарапанным лицом.

Вечером пришел переводчик. Мне сказали, что китаец приходил узнать, не у Суна ли я. Переводчик сказал, что китайцы мстительны и что теперь надо ждать обыска со стороны белых. Сун, переводчик и повар обсуждали, как быть. Решено было запереть ворота, а повар взялся предупредить об опасности стуком внизу из кухни в потолок. Сун решил сидеть дома.

И действительно, на третий день Сун услышал сигнальный стук. Поспешно он выпустил меня из казенки и посадил в баул из-под муки. Я не успела улечься как следует, как Сун уже замкнул надо мною крышку. В бауле еще оставалось немного муки. Живое существо пискнуло у меня под локтем и забралось мне в рукав. Это была мышь. В ту минуту я не испытывала страха.

Бедная мышь испугалась не меньше меня. Я слышала, как билось ее сердечко. Мое же сердце замирало в ужасе. Мне хотелось чихать. Одной рукою я зажала рот, другая оцепенела вместе с мышью. Я слышала, как ходили по комнатам, говорили, кричали, отодвигали вещи. Шаги то приближались, то удалялись. Вот шаги приблизились к баулу, кто-то долго не может вставить ключ. Мое сердце остановилось. Сун, бледный и с дрожащими руками, поднял крышку. Мышь выскочила из моего рукава и, как сумасшедшая, бросилась в столовую. Вылезла я вся в муке и сразу заикала и зачихала. Через час пришел переводчик.

Приходили белые. Оставаться больше здесь мне было совершенно опасно. Переводчик перевел, что Сун пережил за эти четверть часа так много, как никогда в жизни, и считает, что нас спасла мышь — мышь считается китайским добрым богом, и он, то есть бог-мышь, взял меня под свою защиту…

…Вечером этого же дня Сун перевез меня в Маймачан. Я вышла из дома, переодетая в монголку, в длинном халате и в шапке-ушанке. Ночевала я у фотографа-китайца, спала в одной постели с его наложницей-монголкой, она спала голой около меня, я же не могла заснуть от клопов. На рассвете меня разбудил Сун, он приехал с двумя оседланными лошадьми, монгольским иноходцем и русским скакуном. Я села на монгола. Сун отвозил меня подальше от границы, к знакомой монголке в аул Илан-Бургас. Лошади быстро добежали до юрт аула.

…Сун сказал Цохор, что я его жена. Я не умела говорить по-монгольски, монголка знала всего несколько русских слов. Мы молчали, Суна не было, он кончал свои дела, чтобы поехать в Китай. Сун оставил со мной Ваську, русского коня. Этот конь понимал только по-русски. Я знала, что этот конь попал Суну от убитого большевика. Я ходила к лошади, прижимала голову к шее коня и шептала:

— Васька, милый мой, мы с тобою одни на всем свете.

Конь всегда лягался, когда к нему подходили чужие, его боялся даже Сун. Васька поводил глазами, когда я подходила к нему, нюхал мое лицо, волосы, платье, приветливо фыркал. Я целовала Ваську в мягкие его губы. Васька был мне другом, дорогим, как человек. И он относился ко мне как к другу. Когда он слышал мой голос, он поворачивал на голос голову и приветливо ржал.

Вечерами к Цохор приезжал ее муж. Ее муж имел еще одну жену и ночевал с женами попеременно. Монголка все время смеялась надо мною и учила меня монгольской вежливости. Не говоря по-русски, она показывала все грязнейшими руками. Перед приездом мужа она наряжалась. С монголкой жила девочка по имени Тэлетра. Цохор купила эту девочку, не имея своих детей, и не обращала на нее никакого внимания. Иногда к Цохор наезжали по дороге богатые монголы или китайцы, тогда она оставалась с ними наедине, отсылая всех из юрты. Это не считалось проституцией, ее муж об этом знал. В юрте было душно и зловонно. На кане стояли ящики с одеждой, выкрашенные в красный цвет и разрисованные китайскими буквами, стояли идолы, в чашечках теплилось масло.

Однажды вечером приехал Сун, привез мне подарков. Я думала, что он уедет обратно. Настало время ложиться спать. Цохор постлала нам общую постель. Потушили свет. Сун ждал, когда заснет монголка… Какая гадость! Меня трясло от ужаса и ненависти. Я выбежала из юрты. В углу загона стоял Васька. Он заржал, встречая меня. Я обняла его шею и зарыдала.

— Прости, прости меня, Василий, прости, мой родной!.. Я еще молода, мне хочется жить, мне страшно умирать!.. — шептала я, обнимая голову лошади и думая о муже.

В тот вечер через пастуха-монгола Сун сказал мне, что он переименовал меня: по китайским понятиям, если у человека много несчастий, надо взять новое имя. Сун полагал, что у меня начинается счастливая жизнь, и назвал меня Идой.

В ту же ночь, заснув на стогу сена около Васьки, я видела сон. Я видела во сне живым мужа, нас обоих судили в помещении кино Э. А. Нас приговорили к расстрелу. И вдруг, после приговора, мне стало очень легко. Я стала танцевать, я отделилась от земли и летаю по воздуху над головами людей. Я ничего подобного не видела в жизни, даже среди акробатов. Я увидела под люстрой в потолке отверстие. «Я могу вылететь через него на улицу», — подумала я. Я сделала круг и вылетела в это отверстие. Я неслась по воздуху над домами, над тюрьмой, над степью, над реками… Во сне я сползла со стога. Васька стоял надо мною и обнюхивал меня.

Однажды, когда я лежала на стогу и смотрела в степь, я увидела в степи всадников. Надо было предположить, что это были монголы. Но сердце забилось тревогой. Сердце человека скорее чувствует, чем видят глаза. Я различила казаков. Их было пятеро — офицер и четверо рядовых. Они въехали во двор. Они проехали около меня. Казаки сделали обыск у Цохор. Я закопалась в стогу, как мышь в норе. Казаки искали меня. Они ничего не нашли. Счастье мое, что я была на стогу. И вот я ждала вечера, когда должен был приехать Сун. Он один был у меня, он — мой защитник. Монголка рассказала ему о казаках. Сун знаками показал мне, что он защитит меня. В эту ночь Сун не был мне противен. «Значит, можно отдаваться из чувства благодарности?» — спрашивала я сама себя. Я презирала себя. Я мечтала о том, чтобы скорее приходили большевики. Я плакала, обнимая коня, единственного моего друга, и для него я выбирала из стога самые лучшие травинки.

Мы ехали в Китай. Впереди предстоял переход через Гоби.

Первый день пути был полон всего необыкновенного. Мы ехали впереди на лошадях, сзади шел обоз. Груз был большой и тяжелый. Везли пушнину, кожевенное сырье и широкие толстые доски для китайских гробов. Сун вез четыре такие доски в подарок матери. Снявшись с места, мы заехали к священному монгольскому холму, где находился бог, покровительствующий путешественникам. На холме лежала куча камней, а на деревьях поблизости висели лоскутки бумаги и хадаки. Под холмом все слезли с телег, выбрали по большому камню и пошли наверх. Сун велел то же сделать и мне. Наверху постояли молча, кинули на холм камни, привязали к деревьям по бумажке и пошли под холм попить чаю и поесть перед дальнейшим путем. Вокруг обоза побрякивали ботала, визжали собаки, монголы-возчики пели тягучие песни. Дымили костры. Около этого холма мы ночевали… Я ушла в степь от становища, села на землю. Тихо-тихо было вокруг меня. И ничуть не страшно было мне одной среди пустующей ночи. Я была совершенно одна. Я легла на землю лицом к небу и стала смотреть на звезды. Как много их! Вдруг упала одна, вторая. «Кто-нибудь умер», — решила я. Я вспомнила мать, мужа. Из степи донесся вой — не то собак, не то волков. Мне было совсем не страшно.

 

Глава вторая

Ксения Михайловна, родившаяся в русской купеческой семье, в Китае жила в купеческой семье китайской. Читатель знает русский купеческий быт Островского, и не случайно Островский — любимейший китайский писатель.

А Китай…

1

Мой наряд в первый день.

Еза — лифчик, застегивающийся с боков, из розового с белыми цветами ситца. Длинные широкие штаны — где зад, где перед — безразлично. На животе — куе — кушак в четверть аршина ширины, красного цвета, концы распущены для украшения. Гачи штанов обмотаны лентой тэй-зой, тэй-за шириною в три пальца. На ступнях вышитые туфли. На плечах шелковая кофточка — сегор, на этой кофточке вторая, подлиннее. Вся завязывается ниточками и нитяными пуговицами. Штаны и кофточка — голубые. Юбку китаянки надевают только в гости, но в гостях тоже снимают. Зад и перед у юбки разрезан до самого верха, как у русских кавалерийских шинелей. Юбки считаются роскошью. Старшая жена насильно нарядила меня в китайский наряд в первый же день нашего приезда. Мне были подарены шелковый расшитый халат и бумажный зонтик.

Наша квартира состояла из трех больших комнат. Одна из комнат была построена по-европейски, без кана, здесь стояли русская кровать, письменный стол и красный китайский ящик, служивший комодом.

Висели две русских картины, виды Кавказа, и зеркало. Стояли венские стулья. На комоде стояла русская икона Христа-спасителя, а по бокам — китайские идолы и вазы ростом с трехлетнего ребенка. Однажды я попыталась было поставить вещи по своему вкусу, — в доме произошел переполох: по китайским понятиям мебель перестанавливать с места на место нельзя никак, женщины боятся этого потому, что в таком случае бывает много жен, а мужчины потому, что умирают дети или их совсем нет. На меня напала старшая жена.

На обязанности Суна лежало кормить богов. Перед каждым богом от времени до времени ставились блюдечки со сладостями и с пирогами, например, «позы» — пирожки, начиненные мясом с черемшой. Каждому идолу полагалось по штуке. Такой же пирожок ставился и Христу.

Мы с Суном жили в европейской комнате, но спали в комнате матери, которая служила и приемной для гостей и где мать не спала, уходя на кухню к старшей жене Суна, с которой Сун, в свою очередь, спал только тогда, когда я была больна. В этой комнате, кроме кана и огромных сундуков с вещами, ничего не было. В одном из ящиков хранились драгоценности и деньги, которыми заведывала старшая жена. Деньги не клали в банк, старшая жена отдавала их знакомым под большие проценты, ростовщичествовала, что у китайцев не считается позором. Сундуки и ящики охранялись идолами, драконами и цветами.

Спят китайцы голыми, прикрываясь ватными одеялами, подкладывая под голову валики, набитые гречишной шелухой и душистыми травами. Мне приказали спать так же.

Как украшение, китайцы носят так называемую туту — передничек, закрывающий грудь, носят и женщины и мужчины. Туту висит на массивных серебряных цепочках. Старшая жена носила фунтовую тяжесть, я же в полфунта. Я часто заменяла цепочку шелковым шнурком, так как от серебра у меня чернела шея. Сун всегда сердился на меня за это, он считал это нехорошей приметой — у китайцев кожа от серебра не темнеет. Туту вышивают цветами и изображениями детей — это у женщин, на мужских туту вышивают счастливые иероглифы. Мужчины, как украшение, носят также и юбки.

Вставали мы рано, как все семьи на нашем дворе, часов в семь утра. Печь у нас топилась каменным углем, закладывали уголь с вечера, и он тлел всю ночь. Печь у нас была глиняная, а у других железки. Кроме того, подтапливался кан. Кан — это главное место домашней жизни — и постель, и мастерская, и обеденный стол; наши русские лежанки отдаленно напоминают кан, только каны гораздо больше, иногда в целую половину совсем не маленькой комнаты. Кан делается из кирпичей. Сверху его покрывают большим войлоком и брезентом. Во время обеда на кан ставится маленький столик в четверть высоты. Мы рассаживались на кане вокруг этого столика, поджав под себя ноги. Сначала у меня затекали ноги, я удивлялась старшей жене, которая могла сидеть на своих пятках часами, но потом научилась и я. Проснувшись, мы, женщины, начинали причесываться. Это отнимало у нас несколько часов. Чем замысловатее прическа, тем лучше, и в голову китаянки втыкают до десятка гребенок, палочек и бисерных украшений. Меня причесывала старшая жена. Мои белокурые волосы немилосердно смазывались маслом и чаем, затем их стягивали так, что натягивалась кожа на лице и глаза начинали косоглазить, после этого втыкали гребенки, еще более стягивая ими кожу. Причесавшись, мы пили чай и садились на кан за работу — вязать и вышивать под руководством матери. За утренним чаем мы ели лапшу из морской травы и из раков.

Сун не мешал мне писать дневники, но категорически запретил писать что-либо в дни, когда, по его мнению, в доме случалось несчастье, объясняя это приметой.

Сун купил для моего развлечения двух жаворонков. Одна из этих птиц стоила шестьдесят даянов, но по пению оказалась более дорогой. Птичка оказалась по китайским понятиям столь замечательной, что Сун не мог отказать себе в удовольствии гулять с этой птичкой. Очень часто по утрам он брал зонтик, веер, клетку с этой птичкой и шел на главную улицу прогуляться. Китайцы обожают певчих птиц. Канарейки, известные всему миру, пошли по миру из Китая. Кроме птичек, которые иногда по цене своей доходят до тысячи даянов, в птичьих лавках продают сверчков — цуй-цуйров, которые также имеют разную и иногда очень большую цену. Для сверчков делаются специальные клеточки. Китаянки носят их иногда в туту или в кармане штанов. Сверчков держат иногда до десятка. В нашем доме их было штук пятнадцать. Кроме того, что сверчки услаждают китайцев своим пением, они также служат предсказателями погоды. Перед хорошей погодой они трещат звонко, без умолку, целыми часами подряд. К дождю у них меняется звук пения. К морозу они смолкают. Таких примет — сотни. От их трескотни в ушах стоит звон даже тогда, когда они умолкают. Для меня пение этих сверчков было просто пыткой. На мое счастье сверчки являлись лакомством для кошек. Клеточки сверчков, сделанные из рисовой соломы, не были препятствием для кошачьих лап. Каждый раз, когда кошки съедали сверчков, если нельзя было установить, какая именно кошка напроказила, Сун собственноручно устраивал поголовную кошачью порку. Кошек у нас было штук десять, разных пород. Одна кошка по окраске своей считалась священной — желто-бело-черная. Но и священной кошке от Суна влетало наряду со всеми.

Китайские мужчины, владыки и грозы в доме, совершенно меняются вне дома. От греха до смеха один шаг, — что можно придумать глупее, как утренние прогулки купцов и чиновников с их птицами по главной улице. Они важно шествуют по улице, неся клетку, прячась от зноя под бумажный зонтик, обмахиваются веерами и приветствуют друг друга. Порой остановятся послушать чужих птиц, выскажут свое мнение о пении птицы.

А дома Сун, вернувшись с прогулки, целыми часами ловил мух и угощал ими своих птиц.

Китаянки коверкают себе ноги. По этому поводу имеется легенда.

Жил бедный крестьянин. Все это, конечно, было очень давно. Крестьянин жил в нищей деревушке.

У крестьянина, была жена. Жена забеременела. Было наводнение, уничтожившее поля, и крестьянин ушел служить в город. В городе крестьянин продал себя в рабство на десять лет за пятьсот лан. Только в первый год он ходил к себе на родину, на рождение дитяти. Когда он уходил на роды, его хозяин, купивший его в рабство, сказал ему, что, если родится сын, он, хозяин, дарит своему рабу осла. Родилась дочь. Раб скрыл перед хозяином это обстоятельство, сказав, что родился сын. Прошли годы. Прошло десять лет. Оказалось, что слуга не отработал всего оговоренного, и он остался в рабстве еще на десять лет. Девочка же тем временем возрастала красавицей и мальчиком, ибо от всех скрывалось, что она — девушка. Ее отец жил рабом, собакою хозяина. Ушедший в рабство молодым и полным сил красавцем, он состарился в рабстве, отравленный опиумом, который курил он вместе со своим хозяином. Отслужив шесть лет второго десятилетия, раб умер. Его хозяин не находил нужным, чтобы пропадало неотработанное, вспомнил, что много лет тому назад он дарил осла своему рабу в день рождения сына, и потребовал сына к себе, чтобы этот последний заслужил незаслуженное отцом. Сын, то есть девушка, приехал. Но опиум смертоносен не только для рабов, — хозяин умер, его хозяйство перешло к его сыну, двадцатилетнему юноше. Рабыня оказалась его слугою. О том, что она девушка, никто не знал. Молодой хозяин вел распутную жизнь, лез в долги, пил вино и курил опиум. Слуги давно уже разбежались от него, и не уходил только молодой слуга. Никто не знал, что привязывает молодого слугу к распутному его господину. А привязывала его — любовь. Слуга не мог открыть своей тайны, так как тогда бы он утвердил, что его отец есть лжец. И была однажды душная летняя ночь. Слуга лег спать в саду. Господин весь этот вечер курил опиум. Ночью, полусумасшедший, он пошел будить слугу, чтобы тот приготовил ему новую трубку. Слуга не откликнулся на слова. Господин коснулся его груди. Была душная ночь, слуга лежал обнаженным, — и на ощупь, и на глаз в лунной ночи господин ощутил у слуги девичью грудь. Произошло то, что должно было произойти: ночь прошла в страсти, когда ум и соображения спали. Но пришло утро. Слуги не было в доме: девушка ушла куда глаза глядят, чтобы не открыть тайны отца. Господин же пришел после ночи и опиума в здравый рассудок, впал в окончательный ужас, так как должен был признаться, что он глазами и на ощупь видел у мужчины женские качества, а стало быть, имел дело с чертом. С испуга (легенда имеет несколько концов) господин, по одному варианту, сейчас же отправился в монастырь, поступив в монахи; по другому варианту — зарезался; по третьему — бросился в погоню за слугою, нагнал и обезглавил его. Во всяком случае, после этой истории богдыхан издал приказ, чтобы все женщины с детства так заматывали свои ступни, чтобы они не могли расти, и чтобы, стало быть, по ногам можно было бы отличить мужчин от женщин.

Когда кто-либо из домашних выходит из дома, все домашние обязаны сказать в напутствие:

— Нимо зуя (вы пошли).

Уходящий обязательно отвечает:

— Во зуя (я пошел).

Гостей встречают:

— Нило лейла. Сихан. Тиншин (вы пришли. Любите. Ваше здоровье).

За руку не здороваются, приветствуют двумя руками, сложенными ладонь к ладони. Гостя сажают на кан и предлагают ему вздремнуть. Сейчас же подают гостю чай. Чай пьют без сахара, хотя сахар имеется, и даже двух сортов — белый, как у европейцев, и красный. Красный сахар употребляют зимой, так как он, по понятию китайцев, греет, белый — летом; белый сахар холодит. В гости обязательно ходят с подарками. Если гость званый, обязательно устраивается обед. Садятся за стол жеманно, уступая место друг другу; хозяин делает предпочтение старшим, не разбирая — мужчина это или женщина. Тратят на это перед обедом времени минут сорок. Среди обеда подают сладкое кушанье перед мясным или мясо, закатанное в сахар. Подают штук сорок блюд, каждое размером в воробьиный нос. После обеда подают воду для полоскания рта и зубочистки, но это не означает, что китайцы очень чистоплотны. У очень многих китайцев-мужчин, даже богатеев, нет с собою носовых платков, они сморкаются в руку, на пол, растирая сопли рукою; у китаянок же — по три платка, и все они служат украшением. Среди обеда подают мокрые полотенца, выполосканные в кипятке, надушенные душистыми травами; этими полотенцами вытирают лица. Сидят за обедом часов по шесть.

2

…Меня не очень приветливо встретили в доме Суна, когда я приехала туда впервые. В первые же полчаса знаками, строгим голосом мать повела меня на кухню и там переодела. Весь день около нашего дома толпились люди, рассматривавшие меня; некоторые пробирались в дом, подходили ко мне, трогали мои волосы, рассматривали мои ноги. Сун был горд и не препятствовал ротозеям. Мне до слез было неудобно и стыдно в длинных штанах. Туфель на мою ногу не нашлось во всем городе; тотчас же призвали сапожника, который снял мерку и через час принес шелковые, расшитые цветами и бабочками туфли; по-русски у меня считалась маленькая нога, по-китайски — небывало большая.

По китайскому обычаю я получила от матери подарок — голубые каменные браслеты. Эти красивые камни превратились в мои кандалы, они были тяжелы и за все цеплялись, с непривычки у меня заболели руки.

В Китае — все за стенами: город окружен стенами, кварталы окружены стенами, дома окружены стенами, стены стоят даже перед воротами, причем эти стены перед воротами, оказывается, хранят дома от злых духов и злого глаза; даже двор разделен непроницаемыми стенами. Ни одного окошка из дома нет на улицу, и посреди огромного города в Китае можно жить как в тюрьме. Так я и жила. Сун каждое утро уходил по делам и к знакомым. Я находилась под надзором матери и старшей жены, которые следили за каждым моим шагом. Я не имела права выходить дальше своих ворот; хорошо еще, что на нашем дворе (хоть и за каменной стеной) жили другие семьи. Что находилось и происходило за воротами, я не знала.

Плакать без всякой причины — это желать своему дому несчастья. У меня было много причин, чтобы поплакать. Я плакала, таясь от всех. Но случалось, что в такие минуты меня заставали. Сун тогда бил меня, бил с сожалением, чтобы вызвать причину слез. Когда он начинал думать, что я плачу от боли, то есть причина была найдена, он утешал меня.

Все хозяйство вела старшая жена. Сун считался консулом в отставке, жена вела, кроме хозяйства, и общественные дела мужа и его денежные операции. Пищу закупала старуха с амой. Я была только наложницей. Всем казалось, что я должна была бы только полнеть, но я худела и желтела. Кормили меня на убой, но хлеба я не видела: я должна была забыть все русское и то, что сама я русская.

Сначала я объяснялась знаками. Затем стала записывать слова, схваченные на лету. Месяца через полтора я уже могла объясняться.

Кроме нашей семьи во дворе жила семья родственников Суна. Эта семья состояла из стариков, имевших двух сыновей, двух невесток, троих внучат; четыре их дочери были замужем, жили отдельно, изредка наведываясь к родителям. Семья жила неизвестно чем, но богато.

Жена младшего сына была больна. Уже пять лет она не вставала с постели; ее болезнь называется е-туйтын. Эта болезнь очень распространена среди китайских женщин, вызывается она коверканием ног. Ноги китаянок, где пальцы врастают в пятки, малопригодны для ходьбы вообще, но часто начинают так болеть, что отнимаются все вообще ноги, и здоровые женщины вынуждены коротать свой век без движения. Жена Арсюнда была еще молодая женщина, красивая, но усталая, измученная своим недугом. За ней ухаживала ее старшая дочь Аргэза, четырнадцатилетняя девушка, близорукая, хитрая и злая. Муж Арсюнда служил в другом городе, в торговой фирме. Аргэза была полной хозяйкой в своих двух комнатах, командуя как над матерью, так и над младшими сестренками, которых она немилосердно била; зато и ее частенько пороли, по просьбе ее матери, или бабушка, или дядя. Порки происходили почти каждый день, причем ссоры начинались с кухни — с клуба, где собирались женщины, и получались благодаря воровству Аргэзы. То ли действительно она была воровкой, то ли поставили ее в такое положение семейного вредителя, но Аргэза была козлом отпущения в доме, затравленная, злая, мстительная. Старики питались у себя в комнате со старшим сыном, невестки не входили в счет, старшая, здоровая, прислуживала старикам. Накормив стариков, она уходила поесть на кухню. Ссоры с Аргэзой чаще всего возникали потому, что она воровала лучшие куски. Старшая жена Суна часто мне ставила в пример невестку Чо, указывая, что та считается со старшими, не ест с ними, в то время как я питаюсь вместе с Суном. Тасюнди, то есть старшая невестка, была некрасива, но здорова. Была она забитая и приветливая. Несмотря на то, что у них были амы и бой, каждое утро она выносила ночные горшки стариков, этим также оказывая им почтение, которым пеняли меня. Маленькие ножки быстро носили ее по двору, по лестницам и амбарам. Она была беременна. Я часто видела на ее глазах слезы, но, когда наши глаза встречались, она весело улыбалась. Тасюнди-ча вела все хозяйство, заведовала продуктами, но без разрешения стариков или мужа не смела истратить ни горсти риса. Старикам жилось хорошо. У них были свои доходные дома, земли, деньги; дома и земли они отдавали в аренду, деньги — под проценты. Старики ни в чем себе не отказывали; дети редко видели сладости, — старики объедались ими. В этом месте надо добром помянуть Аргэзу: когда ей удавалось украсть сладости у стариков, она отдавала их больной своей матери, хоть и била иногда свою мать. Мать не отказывалась, ела ворованное. Я удивлялась матери, отнимавшей у своих детей лакомый кусочек. Старики Чо часто зазывали меня к себе. Я была для них развлечением. Они хохотали над моим неумением говорить, каждый раз они трогали мои волосы и грудь, удивлялись белизне моей кожи.

3

Дни шли за днями. Я не знала названия дней. Я не могла подсчитать своих русских праздников, к которым когда-то готовилась дома. Я попросила Суна достать где-нибудь хотя бы старый русский календарь.

— Зачем тебе знать? Забудь, что ты русская! — злобно сказал Сун.

Однажды заболела мать, и я должна была ставить свечи идолам.

Китайских богов в нашем доме было десятка два, всех их я не помню. Знаю главных: бог богатства Цай-шин-е изображается в виде трех мужчин, один из них, с черным лицом, — бог-покровитель семьи. Лo-те-я изображается двумя фигурками — мужа и жены. Эти идолы были главными богами. В сторонке бог благополучия животных — Цое. Кроме этих богов, в красных киотах стояли изображения предков или просто палочки с китайскими изречениями, также поминающими предков. Богов от времени до времени подкрашивали. Богам Цай-шинь-е и Ло-те-я раз в году резали баранов, а для Цое делали коня из тростниковых палок. У матери с богами были каждодневные отношения.

Когда она захворала, она поручила мне, а не старшей жене, хозяйничать с богами. Я посылала аму в лавку за священной пастилой и свечами. Пастилу я раскладывала против богов и против них же зажигала священные свечи. Затем я молилась. Моление мое было показное, само собою разумеется.

Болезнь матери была приписана злому духу. Надо было его замолить. Приходил монах и делал указания.

Сун купил особой бумаги, вырезал кружочки с дырочками, нанизал эти кружочки на свечу, и вечером, когда стемнело, мы с ним разбросали эти кружочки за воротами: это означало, что мы дали духу болезни денег. Мать поправилась. В доме было решено, что боги хорошо принимают мои молитвы.

4

Однажды утром, в неурочное время, потребовали за ворота Суна. Суна не было дома, вместо него пошла его мать. Она вернулась очень скоро, очень взволнованная. Она говорила так быстро и так взволнованно, что я ничего не поняла. Мать отослала аму на розыски Суна. Старшая жена была довольна и весела. Сун пришел скоро, и он объяснил мне, что меня требует к себе бывший царский консул Лавдовский. Когда-то я видела Лавдовского у моего отца. Мое сердце радостно забилось, когда я услыхала об этом. Но Сун погасил мою радость: Лавдовский требует меня как жену большевика. Я должна была явиться к нему завтра же. Сун был в негодовании, и он сейчас же пошел к дутуну, к губернатору, который был его другом. Вернулся от губернатора он в веселом настроении.

— Я тебя записал в китайские книги, — сказал он, — записал как жену-китаянку. Теперь никто не может взять тебя из моего дома. Ты моя законная жена.

Я забеременела.

Я ненавидела будущего ребенка. Я принимала все доступные мне меры, чтобы освободиться от беременности. Мне было всего восемнадцать лет. Я била себя по животу. Когда я оставалась одна, я поднимала, передвигала тяжелые сундуки. Ничто не помогало.

Праздник юбинов — праздник урожая плодов. Этот праздник празднуется 15-го числа второй луны восьмого месяца, то есть, примерно, в августе. За много дней до пятнадцатого заказали тридцать фунтов ебин-юбинов, чо заказали сорок пять фунтов. Ебин-юбин — это сладкие пироги наподобие русских тортов, они бывают весом от четверти фунта до пяти. Эти пироги необыкновенно приторного и жирного теста, начиненные вареньем, разрисовываются причудливыми узорами, и на каждом из них прилаживается золотая свинка. Самый большой юбин предназначался богу, в честь которого устраивалось торжество, остальные боги получали поровну. Кроме арбузов, были куплены фрукты. Арбузы разрезались так, чтобы они превращались в вазы с восемью зубцами.

Я бегала от одного идола к другому, расставляя юбины и фрукты, чтобы у всех идолов (и в том числе у Христа-спасителя) было одинаковое количество продовольствия. Еще до праздника нам приносили юбины от соседей и друзей, мы посылали им ровно столько же, сколько получали; сначала я думала, что это простой обмен, потом узнала, что это есть подарки.

Четырнадцатого вечером мы пересмотрели, все ли расставлено перед богами по местам, поскучали, как в России скучали перед сочельнической звездой. Когда стемнело, мы стали молиться. Сун заставил меня молиться по-русски, крестясь. Молились мы часа два. После этого мы отобрали у богов все юбины и фрукты, быстренько разделили их на число всех наших родственников (не забыли и моих русских, — боже упаси, забыть хоть одного какого-нибудь захудалого! — всему роду будет несчастье!) и сели уплетать юбины и фрукты.

Пятнадцатого числа за городом, около старинного монастыря, устраивалось гуляние в честь праздника, молебствия, ярмарка, карусели, пальба из шутих.

Мы поехали на празднество. Мать и старшая жена поехали на рикшах. Я и Сун, мы поехали верхами. Подо мной шел Васька, мой верный друг. Васька изменился в Китае, он похудел от жары и от соломы вместо сена. Он изменился так же, должно быть, как и я. Мне стыдно было ехать по улицам, одетой в шутовской китайский костюм. Мы выехали за город.

Впереди была широкая дорога, упиравшаяся в небо, широкое и бесконечное. И на меня напала дурь — пусть будет, что будет!

— Васька, побудем хоть минуту вдвоем с тобою, как было в Монголии!

Я дала Ваське хлыста, бросив его в галоп. Ребенок завертелся в животе, тупая боль охватила мой живот, мне было приятно от этой боли. Эта боль была пустяком по сравнению с той дикой радостью ощущения свободы, когда хоть на миг, но я одна. Сун мчался за мной, ничего не понимая…

Празднества, разряженных китаянок, знаменитых акробатов и артистов я не видела. Невыносимая боль охватила меня. Я была счастлива, надеясь, что освобожусь от ребенка. Меня отвезли домой. К утру был выкидыш…

Родила Тасюнди-ча — впервые живого ребенка, девочку. До этого она родила только мертвеньких.

Умер дядя Суна. Это было событием в нашем доме. На похоронах я не участвовала: я была больна. На меня надели траур: белые туфли и белую кофточку. Траур я носила сто дней.

В нашей семье славилась жена Сы-вын-куй. Семья Сы-вын-куй состояла из старухи-матери, сына, невестки и четырех детей.

Именно эта невестка и была предметом многих разговоров. Ей было сорок лет, она считалась красавицей, она имела крошечные ножки и громадные глаза. Она распоряжалась в доме. В ее распоряжении были ловар, ама и швея. Жила Сы-вын-куй богато. Как все богатые китаянки, Сы-вын-куй сидела дома, изредка бывая с горничной в театре или в гостях. Внешне она ничем не отличалась от остальных китаянок. Но в доме своем она поставила себя необыкновенно. Она командовала домом. Тихоня-муж подчинялся ей беспрекословно. Старуху-свекровь она ни к чему не допускала, раз навсегда дав ей понять, что она, Сы-вынкуй, есть хозяйка дома. Старуха так боялась ссор и так любила сына, которому то и дело попадало от жены, что ради него переносила все. Даже к внучатам старуха относилась со страхом.

У Сы-вын-куй была дочь на выданье. Сыновья ее учились плохо, вместо школы играли за воротами в чушки, не пропуская соседних мальчишек и торговцев со сладостями, — первых они били, у вторых брали сладости в долг, отсылая их за деньгами к безмолвному отцу. Дочь Гэгэза знала английский язык, и мать покупала ей английские романы. Ходила Гэгэза в громадных очках, часто одевалась по-европейски, но белилась и красилась по-китайски. Гэгэза была любимицей в доме. По китайским обычаям иной раз подыскивают детям женихов и невест еще с детства последних. Сывын-куй нарушила все обычаи, подыскивая жениха для Гэгэзы. Она хотела найти ей жениха не только богатого, но и красивого, а также такого, который бы нравился самой Гэгэзе. По китайским обычаям, невеста и жених не видят друг друга до свадьбы: мать сама подстраивала несколько свиданий дочери с предполагаемыми женихами. Сы-вын-куй часто говаривала, что она была несчастна в браке и никак не хочет, чтобы то же самое повторилось с ее дочерью.

Муж Сы-вын-куй был забит, был несчастлив в браке, поговаривали, что жена Сы-вын-куй живет со своим поваром. Муж покорно подчинялся жене в приискании жениха.

Я всегда с удовольствием слушала о Сы-вын-куй, но все окружающие остерегались ее и боялись приглашать ее в гости. У нее не было друзей, ее все осуждали — эту женщину, которая казалась мне передовою в китайском хламе. Она любила приходить к нам, даже без приглашения, и каждый раз она расспрашивала Суна о русской жизни, о русских женщинах, правда ли, что в России женщины свободно выбирают себе мужей, служат в магазинах, бывают одни в театрах. Ее глаза загорались, пылали щеки, она слушала и приговаривала:

— Вот бы мне туда!..

Однажды она сказала Суну:

— Ты так хорошо рассказываешь о России. Почему же ты сам держишь свою русскую жену наравне с нами? Ведь она не китаянка. Ей тяжела такая жизнь.

Сун заулыбался и ничего не ответил ей. А когда она ушла, стал осуждать ее, бранить меня и запретил мне ее слушать.

Сы-вын-куй нашла жениха для Гэгэзы. Ходили слухи, что жених — кутила, посещает публичные дома, вместо того чтобы помогать отцу в фирме, учится в Пекинском университете. Сы-вын-куй презрительно улыбалась и говорила:

— Какое до этого дело посторонним! Они оба видели друг друга и друг другу нравятся. Это важнее всего. И они оба говорят по-английски.

И судили же Сы-вын-куй за этого жениха! А особенно за то, что жених и невеста вместе ходят в европейский кинематограф! Я расспрашивала Суна о женихе, Сун его знал. По словам Суна, жених был красив, высокий и полный мужчина, он был из богатой семьи, на его имя были записаны два доходных дома, и накопилось много долгов.

Меня пригласили на свадьбу. Сун сказал Сы-вын-куй, что я беременна, — по китайским понятиям беременным женщинам нельзя быть на свадьбе, они могут сглазить невесту.

— На моей свадьбе не было тяжелого брюха, — сказала Сы-вын-куй, — а что, я счастливее, что ли, от этого? Не верю ничему. Пусть приходит. И пусть приходит в русском платье.

Она же и подарила мне голубого шелка на платье.

Мне не пришлось побывать на свадьбе Гэгэзы. В день свадьбы я проснулась с болью в животе. До родов оставался еще месяц, я не связывала этой боли с родами. Я думала, что у меня припадок хулезы, китайской болезни, вызывающейся жарою. На прошедшие перед родами воды я не обратила внимания, — признаться, я тогда совершенно не знала о них. Меня только удивляло, что я беспрестанно мочусь. Мать заметила, что я все время бегаю на судно, спросила, в чем дело. Я сослалась на хулезу.

Странно лечат китайцы эту болезнь. Берут медный тунзер, обмакивают в холодную воду, натирают по голой спине, руки, груди, трут до тех пор, пока не выступят красные полосы. Затем человека оставляют в покое. Эта болезнь происходит от невероятной жары, которая бывает в Китае. Мать стала натирать меня медяшкой. Полосы появились, но не красные, а багровые, вроде кровоподтеков. Мать по цвету полос установила, что хулезы у меня нет. Тогда она потребовала, чтобы я показала свой живот.

Сейчас же послали за колдуньей-повитухой, а мать, пока та не приходила, причитала, что преждевременные роды у меня потому, что я, беременная, собралась идти на свадьбу…

О, участь китайской женщины! — меня поставили перед идолами, пока с кана снимали войлок, на голый кирпич насыпали песок и на песок клали специальные листы впитывающей в себя влагу бумаги; на этих священном песке и священной бумаге я должна была родить. Меня перенесли от идолов на эту бумагу, и старшая жена стала что есть силы и злобы рвать мои волосы, чтобы, по китайской традиции, оттянуть боль от живота и не давать мне возможности впасть в обморок. Мне в рот вливали тибетского лекарства, разведенного на моче трехлетнего мальчика.

…У меня родилась девочка, которая прожила только несколько часов. Старухи объяснили ее смерть сглазом и опять-таки тем, что я собиралась на свадьбу. Когда я услыхала плач ребенка, меня объял ужас, ибо мне становилось ясным, что этот ребенок привяжет меня к дому, к китайцам навсегда. Когда мне сказали, что ребенок умер, я испытала счастье. Когда холодный трупик ребенка завернули в тряпку и отнесли за город на съедение собакам, как требует китайская традиция, только тогда я взвыла — о нем и о своей судьбе.

В семье не очень удивлялись тому, что я не доносила ребенка и что он сейчас же умер: это обычно у китайцев. На третий день после родов подо мною сменили песок и бумагу и разрешили мне переодеть белье. Сун принес мне подарок — три русских книги: закон божий, древний завет, синтаксис и задачник. Впоследствии я знала эти книги наизусть, наизусть знала все задачи и все способы решения их. В те же дни болезни после родов единственными родными были для меня жаворонки, которые пели у меня над головой…

Сы-вын-куй не забыла меня за хлопотами свадьбы, — она прислала мне в подарок пять фунтов белого сахара и пять фунтов красного.

7

Один из двоюродных братьев Суна был священником. Он жил в кумирне на одной из главных улиц. При нем жил его ученик — Туди, которого он взял себе в дети из бедной крестьянской семьи. Сы-сюн-ди, как звали священника, был тридцати семи лет. Китайские священники не имеют жен, дав клятву, что никакая женщина не взволнует их сердца. Не знаю, как Сы-сюн-ди, но его ученик жил очень не свято. Не имея жен, он умудрялся иметь женщин. Сы-сюн-ди рассказывал, как однажды разжаловали его друга-священника в простые монахи и перевели из города в провинцию, застав его с проституткой. Сы-сюн-ди приходил к нам редко, но зато надолго, и всегда приносил подарки, составлявшиеся из подаяний прихожан. Сы-сюн-ди мог без конца пить чай. Я как-то подсчитала, — он выпил тридцать две чашки цветочного чая, когда только от трех у меня начиналось сердцебиение. Меня Сы-сюн-ди не замечал. Когда наши глаза встречались, он быстро отворачивался. Халат досы, то есть священника, отдаленно напоминал священническую русскую рясу, только был гораздо громоздче. Меня интересовало, сколько десятков аршин должно пойти на такой халат. Я спросила об этом у матери, мать ответила:

— Нельзя, грешно знать.

Я спросила у Суна, почему грешно? Сун объяснил, что о количестве аршин знают только податели, сам священник и портной, если узнает кто-либо посторонний, у него отнимется год жизни в пользу досы.

Мы ездили к Сы-сюн-ди в кумирню. Женщинам там быть не полагается, но Сун решил меня взять, потому что я русская. В доме меня держали как китаянку-невестку, но вне дома я должна была быть русской. За нами приехали рикши. Я поверх штанов надела парадную юбку. В тот раз я впервые попала на главную улицу. У меня нет сил описать того восторга, тех чувств, которые я пережила за десять минут езды. Я отвыкла от шума и улиц. Красивые магазины, движение рикш, несколько европейских лиц, несметное количество людей поразили меня, — ведь надо сказать, что только на третий год моей жизни в Китае я узнала, что я жила в Калгане, потому что название Калган — название европейское, сами же китайцы называют Калган — Джанча-ку, а карты у меня не было!..

Мы приехали в кумирню. Кумирня имела два помещения: зимнее и летнее. В первом маленьком дворике была летняя половина. Большие идолы были на заднем дворе, в зимней кумирне, двери туда были закрыты до ноября. Ученик попросил нас помолиться прежде, чем мы пройдем к учителю. Ученик был прыщавым юношей, имевшим плохую славу. Мы зашли в летнюю кумирню. Идолы в рост человека, несколько десятков, все в ярких мантиях, грозно смотрели перед собою. Перед идолами стояли серебряные и медные чаши для свечей. В полумраке кумирни было угрюмо, холодно, сыро. Я не пошла дальше порога. Сун горячо молился, расставляя перед идолами свечи.

Нас провели на второй двор. Этот двор был больше первого, окна зимней кумирни горели цветною бумагой, изображающей цветы. Сы-сюн-ди жил в зимней церкви. Мы застали его в постели, он полулежал. Выглядел он худо. У него была какая-то опухоль, лечили его лучшие китайские доктора своею тибетской медициной да молитвами, дорогими жертвами, замаливавшими злого духа болезни. Сун еще раньше советовал Сы-сюн-ди обратиться к японскому врачу, Сы отказывался. Комната Сы была очень мала, но светленькая и веселенькая. Туди жил отдельно от него. В кумирне только двое они и жили, только в большие праздники приходили помогать досы других кумирен.

Туди приготовил для нас обед; еще дома меня предупредили, что Сы-сюн-ди очень скуп и у него надо стараться как можно меньше есть. Мне рассказывали, что Сы уморил голодом своего отца, со страшной руганью давая ему гроши на самое необходимое, но для Туди он ничего не жалел. Были даже подозрения, что Сы живет с Туди, как муж и жена. Во время обеда Сы строго поглядывал на те куски, которые мы брали, и лучшие откладывал своему ученику. Обед был скуден, всего из четырех блюд. Кумирня же давала большие доходы, к ней была приписана земля, которую Сы отдавал в аренду крестьянам, и у ней был большой приход.

С тех пор как перемерли товарищи Сы, он не принимал новых монахов, кроме Туди. Говорили, что у Сы имелся капитал тысяч в сто долларов. На себя он не тратил ни копейки, но за них обоих тратился Туди, который, несмотря на то что был женою Сы, приводил к себе женщину, которая приходила в кумирню, переодеваясь мужчиной. Об этом узналось только после смерти Сы. Однажды, уже после смерти Сы-сюн-ди, когда Туди был возведен в чин священника, полицейский обратил внимание на то, что из кумирни вышел юноша странного вида. Полагая, что это вор, полицейский пошел за юношей, и все выяснилось. К Туди приходила жена одного ремесленника.

Сы-сюн-ди умер, оставив ученику семьдесят тысяч даянов. Я была на похоронах Сы-сюн-ди. К похоронам мы готовились еще до его смерти, так как мать, старшая жена и я, мы должны были показать на похоронах богатство своих нарядов. Мне сшили сразу два костюма, из темно-лилового шелка и из серого. Для моей прически были заказаны специальные позолоченные шпильки. Сы умер как раз тогда, когда у нас все было готово.

За нами приехала колымага под балдахином. Всю дорогу мать учила меня, как себя вести, что сказать, как приветствовать родственниц. У ворот кумирни собралась большая толпа. Мы вошли на первый двор. Меня окружили женщины, всем интересно было посмотреть на русскую жену Суна. Я растерялась, и приготовленные за дорогу для родственниц фразы вылетели у меня из головы. Я, забывшись, позвала мужа по-русски. Он был героем дня, — все любовались мною. Мне показалось, что о покойнике никто и не помнил. Все были разряжены и веселы.

Мы пошли к гробу. Суя велел мне, чтобы я поплакала. Мать запричитала, очень похоже на то, как плачут у нас на похоронах причитальщицы, она стала кричать.

Гроб Сы-сюн-ди был очень дорог. Выкрашен он был в коричневый цвет, с золотыми цветами. Гроб помещался в летней кумирне, перед гробом стоял портрет покойника. Этому портрету ставили свечи и жгли бумажные деньги. Эти деньги были так искусно сделаны, что я с трудом поверила, что они фальшивые. Я тоже сожгла тысячедолларовый билет. Перед портретом же стоял обильный обед. Душа умершего была еще на земле и хотела есть. От этого первого дня похорон у меня осталось ощущение обжирания, потому что мы только и делали, что ели, лили, снова ели. Столы с едою стояли на втором дворе, куда допускались только родственники. Оказалось, что родственников у меня человек двести. Еще из дому я взяла мешочек меди для раздачи детям родственников, — разошелся он у меня в мгновение ока. Обед был из шестнадцати блюд, ужин — из двадцати четырех. Я только пробовала кушанья, зато мои соседки наедались так, что не могли двигаться. Вернулись мы вечером запоздно. Сун остался в кумирне ночевать.

На другой день опять с утра мы поехали к мертвецу. Я была в другом платье, и на меня опять стали глазеть. Но я стала смелее и с удовольствием пошла осматривать подарки покойнику. Гроб был завален бумажными цветами. Рядом с гробом стояли три домика, искуснейше сделанные из бумаги. Дома были как настоящие — в окошках было видно внутреннее убранство, роскошная обстановка. Душа умершего должна была озаботиться и решить, в котором из этих домиков ей поселиться в загробном мире: в загробном мире покойник делается хозяином этого дома; бумажные куклы, помещенные в бумажном домике, оживают и делаются покойнику слугами. По этому поводу имеются сказания.

Жил однажды богатый купец, у него умерла вторая, его любимая жена. При жизни его жена имела любимую аму. Купец сделал жене бумажную аму, точь-в-точь как живая. Женщину похоронили, и в первый же день живая ама услыхала голос своей хозяйки. Прислушиваясь, испуганная ама зажгла свечу, но голос настойчиво звал ее. «У меня нет ключей от моего ящика, я забыла их под подушкой, дай мне их», — говорил загробный голос. Испуганная ама вытащила ключи и подала их невидимому существу, — утром ключей не оказалось. Каждую ночь ама просыпалась от зова хозяйки, голос слышали все и в том числе муж.

Однажды аму нашли на могиле за городом. Ама была в обмороке. Призадумались родные и взяли аму в деревню, подальше от могилы умершей, но голос не оставлял ее и там.

Тогда родственники раскопали могилу, вынули куклу, изображающую аму, и сожгли ее, рассыпав пепел по ветру. С тех пор голос хозяйки перестал преследовать аму, но купец стал видеть свою жену, и жена жаловалась, что ее ама ушла от нее. В силу этого сказания, китайцы, принося покойнику кукол, заказывают их с неправдоподобными лицами.

Около гроба Сы-сюн-ди стояло множество таких кукол. Одна кукла держала поднос с трубкою, спичками и табаком, другая имела при себе чайный прибор, третья — кушанья, четвертая — вино. Все это искуснейше было сделано из бумаги. Размалеванные, раскосые, с разинутыми в страшной улыбке ртами, эти куклы казались мне уродами, — мои родственницы восхищались их красотой. Прикасаться ко всем этим подаркам женщинам не полагается, глазеть же — сколько душе угодно!

День похорон для каждого умершего китайцы вычитывают в книгах, чтобы похороны не совпадали со днем рождения живых родственников и чтобы как следует был закончен жизненный гороскоп; в силу этого иногда покойник вынужден дожидаться похорон несколько месяцев. Покойник ждет счастливого дня для своего путешествия в могилу. За все это время изредка служат панихиды, которые обыкновенно начинаются вечером и продолжаются всю ночь; досы тогда пьют бесконечный чай и лениво гнусавят над покойником. Сы-сюн-ди повезло: его похоронили быстро.

В день похорон обед подали в восемь часов утра. Собралось человек сорок досов, разряженных в разноцветные мантии. Кроме досов, пришло двадцать четыре здоровенных нищих, которые артельно нанялись нести гроб до кладбища. Гроб поставили в паланкин. Впереди гроба понесли цветы, куклы, домики и портрет покойника.

Туди ревел белугой, его окружали его однолетки-монахи, одетые, как и он, во все белое, в белых шапочках и туфлях, в белых халатах. В руках у Туди была метла. Туди, поддерживаемый товарищами, шел впереди гроба и изредка помахивал метлою; это означало, что верный ученик сметает все препятствия с дороги к царствию неземному. Туди старательно делал вид, что плачет.

Процессия растянулась на целую улицу. День был невыносимо жарок, дорога была песчана. Пыль набивалась в нос, глаза, в уши. Мы ехали в колымаге под балдахином. Я все время чихала, чем выводила Суна из благодушия.

Мать вслух мечтала, чтобы и ее похороны были так же торжественны.

За городом процессия потеряла торжественность; в неимоверной жаре все шли как попало, лишь бы скорее дойти до кладбища. Мы опередили гроб. Ожидая покойника, мы осматривали кладбище. Это было родовое кладбище Сунов, — у каждого китайского рода свое кладбище, общественных кладбищ нет; даже бедные китайские семьи должны иметь свою пещеру для мертвецов. Если китаец умирает далеко от родового кладбища, — не сейчас, так через год, три года, — труп его китайцы обязательно приволокут на родину.

Сун и старуха показали мне место, где они будут лежать. Сун предложил и мне выбрать себе место; у Суна умерла уже одна жена, он советовал мне ложиться рядом с нею.

Ну, а если передеремся там? — пошутила я.

Нет, вы не подеретесь, Сы-куй очень хорошая, добрая, она всегда тебе уступит, а кроме того, я вас успокою, — ответил Сун совершенно серьезно, — да и чего вам ссориться, денег я вам дам поровну, — добавил он.

Мы спустились в склеп. Я увидела свежее отверстие — яму в передней стене первой ямы, там стоял совершенно новый гроб отца Сы-сюн-ди, туда же поставят и самого Сы-сюн-ди. Тусклый свет фонаря освещал темную сырость. Сохранившиеся около гроба куклы были зловеще страшны. Мои родственницы, ожидавшие меня около склепа, расспрашивали, что я видела: они не могли спуститься в могилу на своих исковерканных ногах. Наконец принесли гроб. Обессилевшие от жары и тяжести носильщики-нищие с видимой радостью кинули гроб на землю. Досы сели отдохнуть и покурить. Но вдруг грянул оглушительный выстрел, которым давали знать родным-умершим о прибытии нового гостя. Досы поднялись и взялись за продолжение работы, расставляя всем умершим родственникам свечи и тарелочки с едою. Молодые досы загремели литаврами, заиграли в дудочки, запели. Загрохотали ракеты и шутихи. Ничего нельзя было понять в этом шуме и вое. Под этот вой гроб втащили в склеп, туда же отправили куклы и домики. После похорон еще раз ездили в кумирню, и все там напились, а мужчины накурились опиума.

Умерла старуха Чо. Однажды ночью я проснулась от плача и криков на нашем дворе. Сун, который проснулся раньше меня, сказал мне, что умерла старуха Чо. Я вышла на двор. По двору ходили незнакомые воющие люди. Ночь была черна, и было очень жутко. Еще днем старуха была жива и бодра, я заходила к ней на минутку перед вечером, она угощала меня чаем и лотосовым вареньем. Во мраке двора, с факелами в руках, сын умершей, сноха и незнакомые люди вытаскивали из сарая гроб, заготовленный еще много лет тому назад. Рысцою вбежали во двор досы, застреляли шутихи, загремели литавры, запищали свирели, зазвенели колокольчики.

8

…Из моего окна я вижу голубое небо, — я смотрела часами, — небо начинало казаться морем, белое облако было лодкой, скользящей на парусах глубокой голубой тверди. Лодка неслась бесцельно по морю и скрылась из виду. Берегов я не видела, лодка унеслась, не оставив никакого следа. Вот навстречу друг другу идут два облачка, вот они встречаются, соединились вместе и понеслись в бесконечность. Я не вижу окружающего, — я там, с облаками, где так много простора. Я оглядываю комнату, схожу с кана, иду мимо амы в кладовую, наливаю себе в чайник мой-гой-ло, китайское сладкое вино, в кухне около очага я подогреваю чайник. Бедная ама! Она смотрит невидящими глазами, я знаю ее преданность собаки, — только для нее я была госпожой, беззащитная, как и она, рабыня!.. Я согреваю вино, наливаю чашечку аме. Первые две-три чашечки я пью с удовольствием. Потом я допиваю чайник насильно. Я хочу опьянеть, забыться. Мне это удается. Мне все безразлично.

Я пью каждый день. Сун заметил.

— Ты опять беременна? — спросил он радостно.

— Мне скучно, — говорю я.

Он не верит, он целует меня по-китайски, то есть нюхает мою щеку. Мне уже не скучно, мне страшно.

Старуха Чо прожила в своем гробу у нас на дворе больше месяца, ожидая своего гороскопического числа. Через два дня на третий выли на дворе досы. Ее наконец похоронили.

Я травилась. Никого не было дома. Я знала, где у Суна лежит опиум. Я взяла у него кусочек. Мне показалось, что доза будет мала, я взяла еще кусочек. Я положила опиум в рот и быстро проглотила его. Первые минуты я ничего не чувствовала, потом меня стало тошнить, во рту пересохло. Мне хотелось пить, но я пересилила себя. Чтобы умереть скорее, я легла на постель. Боли никакой не было. Засвистело в ушах, точно на дворе был сильный ветер. Я стала ощущать, как немели мои ноги, руки, ногти принимали синий оттенок. Сквозь туман сна я видела предметы в комнате, поющих жаворонков. Предметы стали меняться в размерах, жаворонки казались необыкновенно большими. Мне казалось минутами, что я громадная, как верста, а то казалось, что я величиною с пушинку, что сейчас, стоит мне двинуть рукою, я полечу. Тело было легкое-легкое, тянула одна мутная голова. Вдруг обрушилось что-то, я потеряла сознание. Я пришла в себя на кане в другой комнате. Старуха била меня по щекам что есть мочи. Сун держал меня за плечи. Старшая жена наливала мне в рот горькую жидкость. Тело мое ныло от боли, точно я прошла громадную дорогу и налилась свинцом от усталости. Сердце то замирало, то так усиленно начинало биться, что я с ужасом открывала глаза, которые хотели выскочить из орбит. Меня рвало, казалось, что внутренности хотят вывернуться наизнанку. Меня спасли мылом. Мне давали пить разведенное в воде мыло. Мать била меня, чтобы я проснулась и чтобы наказать. Четыре дня били меня, чтобы я не засыпала так сильно, когда сон может перейти в смерть. Все тело мое было в синяках. Меня били все по очереди. На дворе никто не знал о том, что я травилась. Аме строго было наказано молчать. Четыре дня истязали меня бессонницей и побоями. Когда я встала на ноги, меня поклялись убить, если я скажу кому-либо о самоубийстве, позорящем род.

9

Мертвый жених, мертвая невеста: когда умирает девушка или юноша, их не хоронят сразу, а подыскивают им мужа или жену. Мертвый жених и мертвая невеста обручаются живыми родителями, родители совершают брачные обряды и хоронят мертвых жениха и невесту рядом в одной могиле. Часто можно видеть, как гроб одиноко стоит на окраине города — это жених ждет невесту!

Я была на свадьбе живых. Женился сын Ли-тэй-тэй. В восемь часов утра на рикшах мы подъехали к дому Ли. У ворот нас встретили музыканты — однострунные визжащие скрипки, литавры, деревянные трещотки. Музыканты встречали всех гостей тремя мотивами — одним мотивом идущих парою, другим — мужчин, третьим — женщин.

Местом пира был двор. Двор был разукрашен подарками молодым, разноцветными кусками шелка, устлан циновками. Висели изречения: будьте счастливы, будьте многодетны, желаем благополучия. Двор был разделен на два отделения — для мужчин и женщин. Гости приходили, степенно обмахиваясь веерами.

Невесту принесли в паланкине и спрятали в комнате, там ей выщипывали волосы и к ней никого не допускали. От зноя и музыки трещало за ушами. Жених был среди гостей. Среди гостей было высокое начальство. Остальные гости, жених и отец жениха больше заботились о начальстве, чем о самих себе, забывая о невесте. Невесту же в это время ощипывали специальными щипчиками, чтобы у нее не было лишних волос, обмазывали кремом, белилами и румянами. Невесту наряжали в фату, украшали цветами. Жених, как полагается, еще не видел невесты так же, как и она его. Сын Ли-тэй-тэй видел только фотографию невесты. Невесту принесли еще с вечера и заперли со свахами, она не могла выходить даже в уборную и ела пищу, запасенную из дома. Из дома невесту принесли на руках в паланкине. Любопытные, подходившие к двери в комнату невесты, слышали, как она плачет и причитает о том, что ей страшно в чужом доме и что она не знает, каков будет ее муж, не урод ли.

Все приходившие разбивались по группам. Специально приглашенные повара разносили обед. Есть начали с утра. Мои соседки удивлялись, что я сижу, поджав ноги, как китаянка, и владею в совершенстве палочками для еды. С утра же все подвыпили. В доме была заготовлена комната для курения опиума, там все время валялись окурившиеся без меры. Мне этот день был очень тяжел, потому что, как только мы пришли, один из начальников стал волочиться за мной, говорить неприличности. Сун все время ходил за нами, хихикал, прикидывался ничего не видящим, — Суну очень хотелось угодить начальникам, — а дома вечером он отколотил меня за то, что я позволяла лишнее, хотя никакого лишнего не было.

Надо правду сказать, начальники вели себя как пираты и были все время окуренными. Если другие курили опиум с осторожностью и с оглядкой, боясь доноса и штрафа, то начальники ничего не боялись, потому что себя-то они штрафовать не станут. Гостей было человек семьдесят, обедали уже третий раз… Так прошел целый день.

На ночь все разошлись по домам, чтобы наутро собраться вновь. Наутро привезли приданое невесты и разложили его по двору для всеобщего рассматривания. Одна из свах состояла при приданом, показывала его любопытствующим и объясняла назначение предметов, сообщая обязательно их цены. Опять с утра объедались.

К полудню, наконец, показалась невеста. Из комнаты новобрачной тянулась шелковая дорожка. Она вышла в черной фате, вся в искусственных цветах. Шелковая дорожка тянулась к богу, стоявшему на дворе. Около порога лежало седло и ожидал жених. Жених подал руку невесте, они перешагнули через седло и пошли к богу. Лицо невесты было закрыто фатой. Свахи несли серебряную бутылку с вином. Около бога дали жениху и невесте выпить из серебряной бутылки. Все рассматривали ноги молодой, как она идет по шелковой дорожке. Все время играла музыка, у всех в руках были свечи. Свечи не тушили и за столом, хотя был знойный полдень. Невеста ушла в свою комнату, за ней пошли свахи и жених, — в брачной комнате жених должен был сорвать с лица жены фату. Мужчины набросились на окна и двери и стали дырявить оконную бумагу, чтобы видеть, как муж снимет фату с жены, — таков обряд. Когда обряд срывания фаты был окончен, двери к молодым открыли, и все могли приходить с поздравлениями. Жених и невеста оставались в своей комнате, там чадили священные курения перед идолами, туда молодым приносили обед. Молодая кланялась всем, чтобы показать, что ноги ее хорошо ее держат. Гости то ели, то выпивали, то курили, то ходили к молодым. Перед вечером сели за обед, который возглавляли молодые, по руку молодой — женщины, по руку молодого — мужчины. Молодая кланялась всем гостям, рассаживая их по родству и богатству, угощала, прося не брезговать ее домом, но сами молодые не ели за общим ужином, они должны были ужинать отдельно, у себя, после того как поедят гости и родственники. Гости по очереди должны были рассказать по неприличности, невеста должна была повторить неприличность. Отличались начальники, которые рассказывали совершенную похабщину, которую невеста должна была повторить. Жениха просили, чтобы он побил жену; он бил, делая страшное лицо. Просили также и молодую побить мужа; она умиленно била. Затем под свист, пение, крики и совершенно похабные напутствия, которых мне никогда ни раньше, ни позже не приходилось слышать, молодых отвели в их спальню. Из-за стола разошлись поздно, но гости по домам не расходились.

Утром на другой день я узнала, что часть гостей не уходила всю ночь и что ночью у молодой из спальни украли штаны, повесив их на дворе на колу. Так длилось еще три дня, пока молодые не уехали к родственникам невесты.

Эта свадьба мне показалась утомительнее похорон, и я все время вспоминала о том, как женятся мертвецы. У молодой же невестки Ли-тэй-тэй не было счастья. Вскоре после свадьбы по обычаю молодые ездили к волхву. Ворожей сказал, что она умрет от первых родов. Так и было. Через десять месяцев после свадьбы родился прекрасный здоровенький мальчик, мать же умерла от неизвестной болезни. Все месяцы своей беременности она говорила о смерти. То безудержно веселая, то грустная до слез, она спешила жить своей маленькой китайской жизнью. Она каждодневно по нескольку раз переодевала свои наряды, украшала себя, каждый день она звала к себе гостей и угощала их сладостями, раздаривая безделушки. Перед родами она подарила мне флакон духов и носовые платочки, сказав, что ей больше все это уже не понадобится. Роды прошли благополучно, но вдруг она стала жаловаться, что в ее глазах все темнеет, она стала задыхаться, она кричала, что ей душно и темно. Затем она затихла и умерла.

Ее гроб долго стоял за городом. Женщина, умершая после первых родов, сразу становится чертом, но тем не менее ей надо испытать сладость материнства, и если ребенок остался жив, ей подыскивают загробного жениха. Мертвая невеста, мертвый жених!.. А в доме Ли-тэй-тэй были глубоко убеждены, что молодая умерла потому, что волхву-ворожею мало заплатили, когда ездили к нему гадать.

10

Я забеременела. Старуха узнала об этом. Она приставила ко мне сторожей, я не могла ни быстро ходить, ни работать. Она решила во что бы то ни стало заставить меня родить. Меня спасла Сы-вын-куй. Я сказала ей, что я не хочу быть матерью.

— Хорошо, я помогу тебе, — сказала она.

Я была уже на четвертом месяце. Она вскорости приехала к нам. Она сунула мне в пакетике зернышки, похожие на кофейные, сказала, что они называются пату, начала было говорить, как их принимать, но в этот момент наш разговор прервали, и нам не удалось больше поговорить. Я наугад выпила четыре зерна, мелко изрубив их, и запила чаем, чтобы скорее действовало. Во рту я почувствовала горький, палящий привкус миндаля. Через несколько секунд в животе начало рвать, отрыгивалось горьким. Меня вырвало в уборной два раза. Меня схватил такой понос, какого до сих пор не было ни разу в жизни. Сразу я ослабела до того, что не могла стоять. Ама поддерживала меня на судне. Я почувствовала, как из меня хлынула кровь: маленький ребенок лежал в горшке, хлынула кровь комками — вышло место. Мне сразу стало легко, я впала в обморок. Никто не мог понять, что со мною. Китайский доктор приказал молиться идолам и дал какой-то навар из целебных трав. Сы-вын-куй, узнав от меня, что я выпила сразу четыре зерна, пришла в ужас, — оказывается, надо пить одно зерно в три-четыре месяца. Старуха решила, что я порченая.

Сы-вын-куй убедила Суна, что меня надо сводить в театр. Сун пригласил Сы-вын-куй, взял старуху и старшую жену, и мы поехали в закрытой колымаге в театр. Шла тяжелая драма, и Сы-вын-куй плакала, не стесняясь посторонних. Драма состояла в следующем: жил богатый вельможа. Он получил от императора приказание ехать в другой город с поручением. Семья вельможи состояла из мачехи и ее сына от первого мужа и из любимой жены и маленького сына восьми лет. Не доверяя своей мачехе, вельможа отдал ключи от хозяйства своей жене, строго наказав ей следить за хозяином и сыном. С первых же дней отъезда сына мачеха стала преследовать молодую жену вельможи. С помощью своего дураковатого родного сына мачеха следит за невесткой. Молодая женщина ведет себя примерно. Одну радость, одно утешение она находит после отъезда мужа в своем ребенке. Последний отплачивал матери безумной любовью, не отставая от матери ни на шаг. Проходит время, вельможи нет. Свекровь мечтает разбить счастье пасынка и сделать наследником своего дураковатого сына. Она убеждает приятеля вельможи соблазнить невестку, назначить ей свидание ночью, — тот отказывается. Старуха предлагает деньги, — тот соглашается. Он приступает к ухаживаниям. Невестка негодует и просит его оставить ее дом. Мужчина оскорблен в своих мужских достоинствах. Заговорщики перехватывают письмо вельможи к жене и, узнав о его приезде, решают действовать. Они кладут в постель молодой женщины мужскую шапочку и засовывают под постель туфли. Мучимая дурными предчувствиями, молодая женщина ночью подходит к окну, открывает его. Мачеха пользуется этим, она созывает слуг, слуги врываются в комнату невестки. Подкупленный человек с криком бежит от окна, на постели находят шапочку, под постелью туфли. Прислуга с презрением смотрит на госпожу и уходит, бросая ей оскорбительные обвинения. Бедная китаянка, зная строгие законы своей страны, боясь гнева мужа и своих родных, решает покончить с жизнью. Она заносит над собой кинжал, но в это время просыпается ее сын. Мысль, что сын останется сиротою, отвлекает ее от убийства. Она переодевается мужчиной. Она передает сыну ключи, чтобы тот спрятал их и не отдавал никому, кроме отца. Она поет колыбельную песнь.

Весь зрительный зал плакал, когда она пела эту песнь. Сы-вын-куй заливалась слезами, кусая себе пальцы.

Мальчик засыпает. Несчастная женщина пытается написать мужу, хватаясь за кисточки, которыми китайцы пишут, но писать она не умеет. С поникшей головой уходит она из дома. Ухода ее никто не видел, собака повиляла ей хвостом. Она плачет, она не знает, куда ей идти. Вдруг взор ее проясняется, — она вспоминает, что ноги ее средней величины и могут сойти за мужские. Женщина идет в монастырь. Она поступает в монахи. Седой монах спрашивает ее:

— Знаешь ли ты, что тяжелый обет ты должен дать богу, ты отрекаешься от родных и от всего, что лежит за воротами монастыря. Подумай, пока не поздно!

Женщина-мужчина дает обет верности. Она — монах. Она исполняет тяжелые работы. Она молится все ночи напролет. Щеки ее поблекли, волосы покрылись сединой.

За высокую монастырскую стену не доходят городские новости. Вельможа всюду ищет свою жену. Раскаявшийся заговорщик рассказывает вельможе истинное положение вещей, мачеха вынуждена подтвердить невинность жены. Слава и богатство не прельщают вельможу. Он и сын пошли искать жену и мать, переодевшись нищими.

В это время в монастыре наступает час пострижения. Настоятель и монахи счастливы, что среди них появился святой человек. Перед синклитом монахов выводят вновь постригаемого. Настоятель заклинает не скрывать всех своих грехов и сообщить причину пострижения в монахи.

— Я все расскажу, — тихо говорит монах.

Сваливается к ногам настоятеля поддельная коса.

Женщина, стоя на коленях, рассказывает повесть о себе. Настоятель в ужасе, узнав в монахе жену вельможи. Все в страхе. Женщина утешает всех.

— Я по доброму желанию пошла в монастырь, — говорит она, — вы не неволили меня. Вы приняли меня в горе, и я нашла среди вас утешение.

В это время во двор монастыря входят нищие, отец с сыном. Постригающийся монах дает последнюю клятву, — он уже постригся.

— Мама, мама! — кричит ребенок, бросаясь к монаху.

Все узнают друг друга. Все потрясены.

Тогда говорит настоятель вновь постриженному монаху:

— Помни, что ты отреклась от мира. Ты — не мать и не жена, ты — монах. Проклятие ляжет на тебя и на твой род, если ты перешагнешь ворота монастыря.

Отец и сын бросаются к монаху-матери. Та стоит неподвижно. У нее нет слез. Она благословляет сына и просит простить ее. Сын на коленях просит ее вернуться домой. Мать безмолвна.

Настоятель говорит последнее слово. Он говорит о том, что наступает час, когда ворота монастыря должны быть закрыты для посторонних, ибо монахи должны молиться. Он просит отца и сына уйти за монастырские ворота.

Отец и сын идут к воротам, все провожают их. И вот ворота закрываются за отцом и сыном. Все плачут. Железные ворота монастыря навсегда разъединили этих троих любящих. Монахи поют церковный гимн.

Весь зрительный зал заливался слезами.

Вторая пьеса была современной, изображалось время наших дней. Действие происходит в богатой семье. Старуха имеет двоих сыновей. Старший женат на бедной, но благородной крестьянской девушке, которая, попав в богатство, терпит от свекрови всяческую несправедливость и даже побои. Муж тоже относится к ней пренебрежительно, хотя и любит се. Он ставит ей в пример ученых девушек, умеющих читать по-английски. Невестка работает за всех. Она стряпает, убирает дом, всех обшивает, ухаживает за старухой, получая за все это одни насмешки и побои. Свекровь однажды, точно сорвавшись с цепи, гонит невестку из дому. Та в страшном горе возвращается в родительский дом. Но там ее принимают радушно. Старший брат говорит ей ласково:

— Не беда и не позор для тебя, если ты сама не сделала ничего нечестного. Ты молода и красива, если ты не хочешь жить самостоятельно, мы найдем тебе мужа, если и не богатого, то по сердцу.

Брат говорит о женском труде и равноправии.

Свекровь же тем временем женит второго своего сына. Невестку берут из богатого дома и так называемую образованную. С первого же дня в доме пошла неурядица. Образованная и богатая невестка сразу же ослушалась старухи; та хотела ее побить, как била старшую невестку, но невестка не подпустила ее к себе и сказала, что в долгу не останется. Невестка отказалась что-либо делать по дому, все время сидела за книгами да ходила по кино и театрам. Свекрови пришлось все делать самой. Мужу тоже не пришлась жена, она совсем не считалась с его властью, она все время тыкала ему его невежество. Мать и сын уж и не рады были, что взяли в дом такую девушку, да боялись с ней разговаривать, так как она была богата и образована. Но и они не пришлись невестке. В один прекрасный день она привела с собой кули и заявила, что уходит из дома навсегда, не желая жить с необразованными людьми.

Свекровь рада, что все обошлось хорошо. Она решает вернуть старшую невестку. Она уговаривает сына поехать за женой, но тот отказывается, говоря:

— Ты ее прогнала, ты за ней и поезжай.

Мать мучается над хозяйством и, наконец, едет за невесткой. Мать застает невестку одну и начинает с ней говорить тем тоном, которым говорила и раньше, указывая, что развод еще не оформлен. Но в это время приходит старший брат. Он говорит старухе, что его семья и его сестра не нуждаются в богатстве, времена рабства и побоев прошли. Он заявляет, что отпустит сестру только в том случае, если старуха даст клятву не притеснять невестку. Старуха вынуждена была дать такую клятву.

Невестка вернулась в дом. Положение ее в ломе совершенно переменилось. Она стала правовым членом семьи. Старуха не знает, куда усадить невестку, во всем с ней советуется и помогает ей.

Старуха, мать Суна, разохалась и разахалась по поводу этой пьесы.

— Ишь ты, зазнаются как! — говорила она. — Ну, да и мы тоже знаем, кого брать сыновьям, таких нам не надо!

Сы-вын-куй была в восторге.

11

Сун курил опиум. Мне говорили, что курить опиум — наслаждение. Я попросила Суна дать мне покурить. Сун приготовил мне трубочку. От первой затяжки я задохнулась, вторая прошла удачно. По совету Суна я прилегла на кане, чтобы видеть фантастические сны. Голова моя кружилась. Но вместо прекрасных снов я увидела утреннюю ссору с Суном, с той лишь разницей, что в дыму опиума я была героиней: с совершенной ловкостью я бросала вазы в голову Суна, прыгала, летала по воздуху, все разбегались от меня, даже жаворонки вылетели и улетели. Затем я заснула уже без снов, и наутро болела голова.

Через два дня я покурила уже без Суна, и… я видела незнакомого мужчину, необыкновенно красивого, безумно ласкавшего меня на роскошной постели. Лица этого мужчины я не помнила и не помню. В течение нескольких недель каждый вечер я курила опиум, и каждый вечер ко мне приходил этот мужчина. Я жаждала ласк и объятий. Не курить я уже не могла. Со временем образ этого мужчины исчез из снов, но не курить я не могла уже потому, что меня тянуло физически, да я и не хотела бросать. За трубкою опиума приходило спокойствие, всегдашняя моя тоска исчезала. Окружающие люди были мне безразличны. Я становилась бессильной, в блаженном полузабытьи я лежала на кане и блаженно перебирала в памяти всякие пустяки. Я знала, что курение опиума разрушает здоровье, каждый день давала себе слово больше не курить, но наступало десять часов вечера, я не находила себе покоя и места. Сун, заметив, что я уже не могу не курить, вместо того чтобы отправить меня к врачам, дал мне волю. Каждые десять часов вечера я погружалась в опиум.

12

У Суна был дальний родственник Ин-ся-сын. На моих глазах он проделал обыкновенную у китайцев карьеру. Человек с веселым характером, но малоотесанный, еще в деревне он познакомился с семейством миллионеров, имевших в нашем городе крупнейшую торговую фирму. Он поступил к ним на службу и переехал служить в город, порвав с деревней; привез с собой свою деревенскую жену, поселил ее в бедном квартале, сам же жил у миллионеров. Про него и про жену миллионера ходили темные слухи, с самим же миллионером он больше занимался не торговлей, а кутежами, причем состоял при миллионере в качестве заводилы и остряка. Когда я приехала в Китай, Ин-ся-сын был в нашей семье на самом последнем счету. А через год он оказался первым человеком. Он нанял себе квартиру в самом дорогом квартале, жена его стала носить шелка, сам он располнел и разбух от важности. Из китайской фирмы он ушел, расставшись со своим прежним хозяином-врагом, открыл свое дело. Но пьяная служба при прежнем хозяине наложила свой отпечаток. Он жил ухарем-купцом, рубахою-парнем.

О нем я вспомнила не только потому, что его судьба напоминает многие судьбы русских купцов, но и потому, что он открыл мне мир, который я смогла увидеть только благодаря ему. Сун, хоть и скрывал это тщательно, заискивал перед Ин-ся-сыном. Ин-ся-сын влюбился в девушку из публичного дома и пристал к Суну с тем, что хочет меня познакомить с нею. Вообще жен в публичные дома водить не полагается. Ин же доказывал, что меня можно гуда сводить, потому что я русская. Сун поскрипел языком и сердцем, но вынужден был уступить другу. Меня, конечно, не спрашивали: хочу ли я поехать в публичный дом. Но про себя я скажу, что — да, я хотела съездить туда, потому что и это было разнообразием, а мое положение ничем, по существу, не отличалось от положения девушек в публичном доме.

Ин-ся-сын приехал за нами на рикшах. На воротах публичного дома красовалась зеленая лента широкого шелка, в китайских изречениях. Привратник подобострастно закланялся Ин-ся-сыну и продал нам два билета — я была не в счет. Мы прошли на круглый двор, в который выходило множество маленьких дверей и окошек. Двор был засажен цветами, посреди двора был фонтан. Было шесть часов вечера, двор пустовал. Ин-ся-сын приказал ударить в гонг. Сразу же распахнулись шторы-двери и оконца, за шторами сидели девушки. Они вышли на двор и построились в полукруг. Все они были в пестрых халатиках. В стороне стояли пять совсем еще маленьких девочек, недавно купленных, как мне объяснил Сун; пока они жили в публичном доме, не принадлежа еще мужчинам, но обучаясь у взрослых своему ремеслу. Ин-ся-сын и Сун с интересом рассматривали девушек. Те не опускали глаз, смело отвечали на вопросы. Ин-ся-сын заплатил десять долларов за осмотр и оставил при себе свою девушку — Се-сель.

Со мною Се-сель поздоровалась за руку, по-европейски. Должно быть, она на самом деле была искренно рада, что к ней пришла женщина из другого мира, жена китайца с общественным положением, не постыдилась ее. Она сказала мне об этом, и в ее словах, когда она говорила это, была настоящая грусть. Она называла меня — Сун-тэй-тэй. Мое сердце всею искренностью расположилось к ней. Мы прошли в ее комнату, которую лучше назвать закромом или стойлом. Подали чай и сладкое вино. Сели играть в маджан. Я плохо играла; позвали подругу Се-сель. Пришедшая девушка была явно больною. Я спросила ее, что с нею. Она сказала, что только месяц, как она встала после родов и недомогает до сих пор. Ребенка она отдала матери, а мать продала его в богатую бездетную семью, и, кроме физического недомогания, девушку мучила тоска по ребенку, которого она сознательно хотела родить, скрыв свою беременность от содержателя публичного дома, за что ей теперь приходится работать вдвойне, отрабатывая потерянные дни.

Мужчины играли, выпивали и веселились. В десять часов мы все покурили опиума. В одиннадцать мы с

Суном отправились домой, Ин-ся-сын остался у Се-сель ночевать. Когда мы уходили, Се-сель взяла слово, что мы приедем в свободный ее день отобедать с ней в ресторане.

На другой день к нам подходила жена Ин-ся-сына. Она знала о связи мужа, она боялась, что муж возьмет Сесель к себе в дом, а ее сошлет в деревню. Она приходила со специальной целью разведать от меня о Се-сель. Она осыпала Се-сель всяческими ругательствами и успокаивала себя тем, что, если Ин-ся-сын возьмет Се-сель в жены, она, теперешняя жена, будет старшей женой.

Через несколько дней Сун повез меня в лучший ресторан на обед, устраиваемый Се-селью. Се-сель ждала нас, окруженная своими подругами. Всего нас было человек восемь. Разговор касался всего, кроме домашнего хозяйства, о котором всегда говорили женщины у нас в доме. Обед был прекрасен. Пили сладкое вино и пиво. Се-сель и ее подруги умели выпить, но не теряли от этого вежливости и приветливости. Играли за столом в разные словесные игры, шутили, пели. Я понимала, почему Ин-ся-сын протрачивал темные свои деньги в этом мире: здесь не было быта китайской затхли.

Встали из-за стола, просидев за ним часов восемь, очень навеселе, с хохотом стали разъезжаться по домам. Все было очень прилично и гораздо веселее, чем дома.

Я сдружилась с Се-сель, и уже я просила Ин-ся-сына, чтобы он почаще заставлял Суна возить меня в публичный дом. Я дружила с Се-сель и с ее подругой Хун-хор.

Я знаю судьбы этих девушек. Се-сель родилась в богатой семье. Мать умерла после родов брата, когда Се-сель было девять лет. Отец после смерти матери стал курить опиум. В какие-нибудь три года он прокурил все состояние. Дочь он отдал бабушке, родной своей матери, но через несколько месяцев отобрал обратно и продал в публичный дом, выговорив право в течение года курить в этом публичном доме опиум. Через год отец исчез, Се-сель не видела его с тех пор. Из тяньдзинского публичного дома Се-сель была перепродана в Пекин, затем сюда. В тяньдзинском публичном доме Се-сель прожила с тринадцати до шестнадцати лет. До пятнадцати лет она жила на правах дочери содержателя публичного дома, ее учили вежливости и английскому языку, которым она вполне владела и на котором умела читать, что и составляло главную отраду ее жизни; книги она глотала в бесконечном количестве, перечитав всю английскую литературу.

Когда Се-сель исполнилось пятнадцать лет, содержатель объявил цену ее целомудрия; триста рублей ему и приданое девушке — обстановку для спальни и золотой браслет. Первый мужчина, по традициям китайских публичных домов, считается временным мужем: он имеет право единолично пользоваться девушкой в течение недели. Когда цена была объявлена, стали приходить покупатели, чтобы осмотреть Се-сель. Покупатель нашелся — пекинский купец. Этот купец был первым мужчиной Се-сель. Он не потерялся впоследствии, он изредка пишет Се-сель и присылает к ней своих товарищей. Се-сель посылает ему подарки к празднику и любит его.

Хун-хор не помнила своей матери, она впервые помнит себя у тетки. Тетка работала на фабрике, жили они в Шанхае. Тогда с теткой они голодали, но была честная жизнь. Когда Хун-хор было двенадцать лет, тетка умерла. По соседству жил парикмахер, он изнасиловал Хун-хор, но взял ее к себе в дом. Он был одинок, он стал торговать девочкой, впоследствии он продал ее в публичный дом. Хун-хор была безграмотна, она лепилась к Се-сель беззаветною лаской. Се-сель была се защитницей и старшим товарищем. Хун-хор любила приказчика из цветочного магазина, он тоже любил, но у него не было денег, чтобы выкупить ее.

Мне с этими девушками было легче, чем дома. Отношения же Ин-ся-сына и Се-сель имели свою судьбу. Ин-ся-сын поставил себя в публичном доме так, что Сесель принадлежала только ему. Но в публичных домах могут любить и быть благодарными, — пусть жалкой благодарностью. Се-сель получила письмо от того пекинского купца, который был ее первым мужчиной, — он писал, что приедет по делам и будет у Се-сель. Сесель сказала Ин-ся-сыну, что, если этот купец приедет, она будет принадлежать ему. Се-сель поступила по понятиям своей чести. Ин-ся-сын разразился громами и бросил Се-сель, нашел другую девушку, с которой он проводил ночи, задаривая дорогими подарками. Сесель все же любила Ин-ся-сына, она знала эту девушку, она знала, что девушка больна, она предупредила об этом Ин-ся-сына, — Ин-ся-сын не верил… Ин-сян-сын заразился, заразил свою жену. Тогда он вернулся к Сесель. Се-сель приняла его больного. Она тоже захворала, но не растерялась, сразу же стала лечиться у японского врача, возя к нему и Ин-ся-сына. Лечась сама, она лечила Ин-ся-сына. Жена Ина была беременна, когда он ее заразил. Родился мальчик, полненький и очень здоровый. Новорожденный был осыпан дорогими подарками. Через месяц тельце мальчика покрылось зловещей сыпью, и мальчик умер.

Се-сель мечтала уйти из публичного дома. Хозяин просил за нее семьсот долларов, — и она ушла оттуда, но не выкупленная, а в силу законов Фын-юй-сяна. Когда сменилась власть, Джан-дзо-лин был изгнан, и его заменил Фый-юй-сян. Генерал Фын, в ряде других своих законов, издал приказ, что девушки из публичных домов, если они того пожелают, могут переходить в дома труда и отдыха.

Се-сель одна из первых покинула публичный дом. Я приходила к ней в дом труда несколько раз. Се-сель мне рассказывала, что девушки, во множестве сначала пошедшие в дом труда, затем побежали оттуда обратно в публичные дома. В доме труда надо было исполнять тяжелую работу, но это было не главным, пугающим женщин. Главное было то, что они лишались своей воли и свободы. Они не имели права подходить даже к воротам. Их всех нарядили в полуарестантские наряды. А главное, миссионерши-англичанки и американки тыкали им каждый день в нос, что они падшие существа, и читали христианские проповеди. Все, что девушки зарабатывали шитьем и вышиванием, записывалось в книги в счет выкупа, — девушки должны были отработать известную сумму, тогда они получали свободу и — опять улицу. Се-сель, знавшая английский язык, надеялась выкупиться и поступить куда-нибудь в фирму или сестрой милосердия в армию Фына.

Интересы публичного дома мне были ближе интересов моего дома. Я знала все интересы девушек, знала их приметы, праздники, несчастные дни, знала их бога, специально публично-домового, к которому девушки бегали молиться, отдавали первую заработанную в этот день монету, каялись ему в своих болезнях и счастьях. Я знала самое страшное поверие проституток — о том, что к ним иногда приходят мертвецы. Девушки рассказывали десятки вариантов одного и того же события, о том, что однажды пришли трое мужчин, выбрали лучших девушек, разошлись по комнатам, а наутро мужчин не оказалось: — вместо их платьев висели бумажные халаты, вместо их денег оказались бумажки. Девушки вспоминали, что все трое мужчин были холодны, как лед, и страстны, как метель. У девушек были мертвецы, вышедшие из могил. И каждая девушка, когда к ней приходит незнакомый мужчина, прежде чем остаться с ним, должна сбегать к своему богу, прочитать молитву, потому что те три девушки, которые спали с мертвецами, вскорости умерли страшной смертью — от проказы. Девушки рассказывали изнанку своих жизней и жизней посещавших их мужчин. Жизнь этих девушек пестра, как их халаты, но совсем не так красива. У этих девушек я могла вволю поплакать.

13

…Несколько дней подряд шли проливные дожди. Крестьяне, приезжавшие в город, поговаривали о наводнении, говорили о голоде в случае этого наводнения. И вот в один из знойных солнечных дней небо покрылось черными тучами, загрохотал гром, удар за ударом, и небо разверзлось необыкновенным ливнем. Через час двор превратился в озеро. Дождь лил. Вода бросилась в комнаты с такой ужасной силой, что сбила аму с ног. Крыша протекала. Глиняные стены на наших глазах разбухали и сползали вниз. В доме оставаться было опасно, дом мог каждую минуту рассыпаться, но и на дворе было опасно, ибо падающая с неба вода сбивала людей с ног. Собака, привязанная на цепи, сидевшая сначала в конуре, вынуждена была выбежать из конуры, когда ее залило водой. Собака залезла на крышу конуры, ее оттуда смыло. Когда мы опомнились после наводнения, я нашла собаку мертвой, она захлебнулась, не справившись с силою падения воды. Ливень продолжался часа два и прошел так же стремительно, как пришел. Вода, наполнив нижний этаж, устремилась за ворота, пробив себе дорогу в доме, выломав стену на улицу. Дрова плавали по двору. Крышу с нашего дома снесло. Разувшись, мы пошли к воротам. Вода бешеным потоком неслась по узенькой уличке. У соседей водою выворотило ворота, они стояли поперек улицы, и вода стремилась через них водопадом.

Сун пошел в город и скоро вернулся, потому что никуда не мог пройти. Мост через реку снесло, река вышла из берегов, по скатам к реке, где несколько часов тому назад были улочки бедноты, осталось голое место, валялись лишь трупы людей. Дождь прошел по всей провинции, и вода с гор кинулась на город, уничтожая все, что у нее было на пути. Город был наполовину уничтожен. Но на то Китай и есть Китай: дня через три, когда вода сошла, китайцы заново стали лепить свои домики на тех же самых местах, где недавно была вода, хотя такие наводнения бывают в Калгане почти каждое десятилетие.

Я забеременела вновь и вновь выпила пату. Сун и его мать решили, что я не могу иметь ребенка. В это время родила жена двоюродного брата Суна, тот жил бедно, у него было шестеро детей, и народился новый. Сун решил купить у него новорожденного и купил за пятьдесят долларов, за кусок дешевого шелка и за двадцать фунтов крупчатки. Сделка была оформлена у нотариуса. Я должна была растить мальчика. И я привязалась к нему, полюбила его, назвала его Василием. Сколько было хлопот с ним — заболеет он, я не сплю ночей, мучаюсь с ним вместе. А какое счастье было слышать его смех, ловить протянутые ручонки. А когда начал он ходить и лопотать по-русски, радости моей не было границ…

 

Глава третья

К нам, за стены нашего дома и нашего квартала, стали приходить темные слухи о революции в Китае. В тысячелетие наших традиций стали вплетаться слухи о наступающем Фын-юй-сяне. Говорилось, что войска Джан-дзо-лина не сумеют отстоять провинции и провинцию займет Фын-юй-сян. И, действительно, войска Джан-дзо-лина стали отступать, наводняя город. Наши переулки ждали грабежей, прятали ценные вещи, зарывали золото в землю, женщины вместо золота надели плохонькое серебро. Ворота запирались еще засветло, на крышах по очереди дежурили мужчины. Слухи из-за ворот приходили все тревожнее и тревожнее.

И однажды мы все проснулись от грохота ружейных выстрелов, криков, лая и воя собак. «Началось!» — шептала мать и переставляла на новые места своих идолов, обещая им богатейшие жертвы. Огонь всюду потушили, мужчины ползком вылезли на двор, женщины сидели на полу около кана — кан был защитой. Стали залетать пули; они делали малюсенькие дырочки в бумажных окнах и цокались о стены. Все мы плакали.

Сун скоро приполз к нам. О защите не могло быть и речи, надо было молиться идолам. Сун стал искать места, куда бы ему спрятаться, так как при солдатских грабежах, сообщил он, больше всего попадает мужчинам, их бьют, требуют от них денег, их мучают, а женщин не бьют, сообщил он, а только изредка насилуют.

Из-за ворот стали доноситься выкрики: «Сюда! Так его!.. Давай лестницу!.. Приколи собаку-то!.. Вот еще дом!» Слышались вопли женщин. Я сидела ни жива ни мертва. Пули летали целую ночь.

Лишь к рассвету стихло, слышались лишь отдельные выстрелы. Выйти на двор мы боялись до полудня, хотя давно уже все стихло. Сун послал аму к соседям. Те долго не хотели ей открывать двери. Ама выглядывала в щелочку за ворота. Везде было пусто. Тогда мы, крадучись, вышли на двор. Наши ворота были проломаны. Почему не зашли к нам, неизвестно, должно быть, не успели. Сун пошел за ворота узнавать новости. Оказалось, что все соседние дома были ограблены, уцелел лишь наш дом да еще два стоящих за нами, — солдаты не успели дограбить переулка. Отступавшие мукденцы грабили в ту ночь весь город, особенно пострадали магазины.

В этот день на месте не было ни одного торговца, ничего нельзя было купить. С середины дня опять все стали запираться и баррикадироваться, ибо опять ожидали нападения мукденцев. Никто не спал, все собрались в подвале и сообщали слышанное.

Погром начался еще вчера с вечера, сейчас же после приказа отступать. Солдаты стали собираться кучками под предводительством офицеров. Магазины спешно закрывались. Солдаты разделились партиями и грабили улицы по жребию. Утро застало солдат в разгаре грабежа, но, по приказу начальства, солдаты могли грабить город только до рассвета и на рассвете должны были уходить из города. Солдаты не только грабили, но и уничтожали все, ломали вещи, рубили сундуки, рвали материи. Было много убитых мужчин и старух и множество изнасилованных женщин. Из наших соседей лучше всего отделалась от грабителей Сы-вын-куй. Когда к ней вломились солдаты, она сказала им: «Господа, вот деньги, ключи. Берите все, что вам надо. Вот вам печенье, вино, отдохните, покурите опиума». Такое человеческое отношение отрезвило солдат, они никого не били, не ломали вещей, выпили вина, взяли сорок семь долларов, две шубы и ушли.

У Ин-ся-сына переизнасиловали всех женщин, кроме племянницы, которая была только что после родов, — ее не насиловали, считаясь с религиозными традициями своей страны, но мужа ее избили до потери сознания.

Ночь прошла в разговорах, выстрелов почти не было слышно. В эту ночь в город вошли войска Фын-юй-сяна. Фына встречали демонстрациями. Но ночью опять загремели пачки выстрелов. Наш двор проснулся в ужасе, решили, что город грабят новые войска. Наутро оказалось, что ночью отряды Фын-юй-сяна расстреливали на мосту через реку пойманных грабителей. Расстрелы тянулись несколько дней. Иногда расстреливали и днем. Сун ходил смотреть на расстрелы. Расстреливали с моста. Убитые падали в реку. Сун рассказывал, как некоторые расстреливаемые пытались бежать из расстреливаемого взвода, их ловили и добивали вручную. Так было расстреляно несколько тысяч человек.

Войска Джан-дзо-лина были разбиты наголову, часть их сдалась новому дутуну, другая ушла за город, в горы к хунхузам, и грабила деревни. Генерал Фын издавал строжайшие приказы, но разбои не прекращались, не прекращались и расстрелы. Город был на военном положении. Войска мукденцев грабили провинцию. Карательные отряды не успевали их ловить. Хунхузы нападали даже на окраины города. Телеграф не работал несколько недель. Связь с Монголией была прервана. Поезда на запад подвергались грабежам.

Про генерала Фына ходили самые невероятные слухи. Его радостно встречала городская беднота, приказчики, чиновники, образованные люди, но в нашей среде он не пользовался симпатиями. Его приказы возмущали купечество, и все валилось в одну кучу обвинений и то, что он изменил своему другу У-пей-фу, и то, что он обложил купцов прогрессивным подоходным налогом, и то, что он запретил женщинам коверкать ноги. Фын приказал отдавать девочек в училища и запретил им бинтовать ноги, не выполнявших приказа он штрафовал. Чо несколько раз платили такие штрафы. В нашей среде ликовала только Сы-вын-куй, и она приносила новости, что Фын дружит с революционной Россией, запрещает мужчинам носить шелк, запрещает ездить на рикшах. Жизнь пошла по-новому. Новая жизнь коснулась и меня…

В европейской литературе уже много имеется трудов, посвященных китайской революции. По русской номенклатуре Фын-юй-сян являлся вождем китайско-эсеровских настроений, Джан-дзо-лин — врангелевских. Авторы, обрабатывающие дневники Ксении Михайловны Беспалых, отсылают читателя к соответствующей литературе о Фын-юй-сяне — герое людей и настроений русского девятьсот пятого года. Ксения Михайловна стала разбираться в этом впоследствии — и об этом ниже.

 

Глава последняя

…Это — последние дни Ксении Михайловны в рабстве.

Новая жизнь коснулась и меня. Сун поступил на службу в английскую фирму.

— Теперь надо трудиться, а то бездельников Фын не любит, а меня скоро ему представят, — говорил он.

Однажды вечером он принес счета, написанные по-русски, спросил, умею ли я их прочитать. Я прочитала, конечно. Он просил меня написать по-русски, я написала.

— Я определил тебя на службу в английскую фирму, — сказал он. — Завтра я повезу тебя показаться англичанину.

Фамилия англичанина была Невиль. Наутро мы поехали к нему в гостиницу. Невиля не было дома, он должен был скоро вернуться. Сун отвел меня в номер знакомой монголки, а сам ушел. Мы сели пить чай. Прошло несколько минут тягостного молчания. Вдруг я услышала русский женский голос: «Где она?» Дверь распахнулась, и передо мной стояла белокурая высокая женщина в белом платье.

— Я узнала, что вы здесь. Я давно знаю о вас. Я несколько раз приходила к вам, но меня не пускали. Пойдемте в мою комнату, — сказала эта женщина.

У меня заполохнуло сердце от русского языка. Женщина сыпала словами, словно горохом, я не знала, что отвечать ей и что делать.

— Зачем вы в китайском платье? Вам совсем не идет. Меня зовут Марией Ивановной, товарищем Марией. Ах, если бы вас можно было спрятать сию же минуту, а то монголка видела, что я вас увела к себе.

Мы прошли в ее комнату.

— Вам надо бежать, — сказала она строго, закрыв дверь за собою.

Но больше говорить мы не могли, в дверь постучал и вошел Сун, Товарищ Мария сунула мне две книги в руки.

— Ну, вот, прочитайте эти книги и пришлите их с мужем, или я сама заеду за ними, — защебетала она. — Очень приятно, очень приятно, очень приятно.

Она пожала руки мне и Суну. Сун ничего не понял, да и я мало понимала. Кто она? Коммунистка или кто? Должно быть, коммунистка, если просила называть ее товарищем Марией, но ведь товарищами называют друг друга и студенты. Я не заметила, как мы вошли к англичанину. Невиль встретил меня в одних подштанниках, должно быть, он представлял жену китайца простою русской бабой. Сун, глянув на голый живот своего начальства, пулей вылетел из его кабинета. Рикши помчали нас домой. Дома произошел скандал. Сун вырвал у меня те две книги, заглавия которых я не успела еще прочитать, в бешенстве изорвал их в клочья и бросил в печь, собственноручно спалив их. Раза два он ударил меня, затем разревелся и стих.

— Никаких белых дьяволов ты больше не увидишь, — говорил он гнусаво, — ни на какую службу я тебя не отдам!

Прошло три дня, когда я все время была под надзором старшей жены, матери и Суна. Впоследствии я узнала, что за это время ко мне приходила товарищ Мария и что товарищи-коммунисты хлопотали перед Фын-юй-сяном о моем освобождении. Сун все три дня был ласков. И ночью на четвертый день он разбудил меня. Он был взволнован, он зашептал о том, что должен рассказать мне одно обстоятельство, очень важное. Он сказал, что большевики дружны с Фын-юй-сяном, что они хлопочут о моем освобождении от Суна, но что он, Сун…

…Сун восстановил в моей памяти дни моего пленения князем Норбо, дни расстрела моего мужа. Сун, шепча и брызгая слюной, сообщил мне, чего я не знала, что он купил мою жизнь за две тысячи рублей золотом у белых офицеров, офицеры за две тысячи рублей обязались предоставить меня живою Суну. Сун говорил, что я должна быть благодарна и, если за мною придут к нему большевики, объяснить им, что он, Сун, — мой спаситель. Как, какими словами передать мои чувства, чувства человека, жизнь которого была куплена в рабство? Как передать, что в одну минуту я поняла, что с этим человеком, перешагнувшим через мою смерть, я не могу оставаться ни минуты. У меня не было слез. У меня не было даже слов. Я встала и стала снимать с себя вещи Суна.

— Что ты делаешь? — спросил Сун.

— Я ухожу от тебя, — ответила я.

— Ты уйдешь от меня изуродованной! — прошипел Сун.

Он бил меня по лицу и в живот. Я доставала мое платьице, в котором пришла к нему после расстрела. Сун стал смотреть удивленно и испуганно, понимая, что я не чувствую его побоев. Я склонилась над мальчиком, которого растила.

— Мое солнышко, я ухожу от тебя. Прости меня, когда ты вырастешь. Что-то будет с тобою?

Я надрывала свое сердце, и я разрыдалась над ребенком, прислонив свой лоб к его щечке. Василий расплакался, проснувшись, потянулся ко мне ручонками, крикнул по-русски:

— Мама!..

Ребенок вцепился в меня ручками. Ночь я провела с ребенком. Утром я сказала матери, что я ухожу, что делать больше ничего не буду, и не буду есть, и пробуду в доме только до того часа, как для ребенка будет найдена ама. Я сказала Суну, что, если он будет меня еще бить, я пожалуюсь советскому консулу и Фыну. На третий день я вышла из дома. Я ушла без копейки денег, в том самом платье, в котором пришла к нему в ночь расстрела мужа. Тяжелая была разлука с ребенком, — как-то он будет жить без меня, что-то с ним будет?.. Я вышла из дома в городе, где я многих уже знала и где ни к кому из тех, кого я знала, я не могла пойти, кроме Се-сели и товарища Марии. Я пошла к Марии. Ее не было дома. Я стала ждать. Ко мне пришла европейская женщина.

— Вы — русская? — спросила она по-русски. — Вы пришли к товарищу Марии?

— Да, — ответила я.

— Идемте.

Мне было безразлично, кто эта женщина. Мое лицо было все в синяках, и была надорвана мочка уха — после побоев в ночь, когда я решила уходить. Женщина молчаливо провела меня в ванну, помогла вымыться, дала свежее белье, перевязала мне рану у уха.

Товарищ Мария пришла к вечеру.

— Вы — коммунистка? Или… — первое, что спросила я.

— Да, коммунистка, — ответила товарищ Мария.

…А вечером в десять часов я металась в тоске по опиуму. Ребенок выветрился из моих ощущений. Сердце горело. Я сходила с ума. У меня появлялись даже мысли, не пойти ли к Суну за зернышком опиума. Товарищ Мария заметила мои метания. Я созналась ей. Она пришла в ужас.

— Что делать? что делать? — говорила она и принесла мне коньяку.

Я выпила полбутылки коньяку залпом и успокоилась. Я заснула, как убитая, но едва показался первый свет, все мое существо наполнилось тоскою о ребенке, — пусть этот ребенок был куплен для меня так же, как я была продана…

Это была последняя часть дневников Ксении Михайловны.

Авторы взяли только отрывки из дневников Ксении Михайловны. Ксения Михайловна прожила в китайском рабстве пять лет. Дневники Ксении Михайловны обрываются в том месте, где они оборваны в этой повести. Судьба человека рассказана самою Ксенией Михайловной. Человеком — нельзя торговать. Ксения Михайловна, родившаяся в русской купеческой семье, в годы своего рабства не была ли опять в почти русской обстановке, ибо китайское купечество, показанное Ксенией Михайловной, — не есть разве персонажи Островского? А если это так, то пусть читатель сделает проекцию от купцов Островского к жизни России времен Островского, — один из углов Китая будет понятен. Ксения Михайловна видела так и такой Китай, какого не смог бы увидать ни один европейский ученый. Купец во всем мире одинаков.

Один из авторов этой повести встречался с Ксенией Михайловной в двадцать шестом году в Пекине. Пекин только что был занят войсками Северной группы, войска Фына отступали на запад, и на рассветах слышна была отдаленная канонада. Пильняку рассказали о женщине необычайной судьбы, в двадцать шестом году она работала под руководством Ли-тай-чао (ныне убитого секретаря китайской компартии, китайского профессора общественных наук).

На окраине пекинских кварталов, в районе бедноты, в бедной китайской комнате Пильняк встретил Ксению Михайловну. Навстречу к нему вышла очень красивая женщина, и эта женщина была проста до обыкновенности. Она была молчалива, и она заговорила, оживилась, заволновалась только тогда, когда она стала рассказывать о человеческом варварстве.

— Тысячелетний Китай, говорите вы, — говорила она, — будь он трижды проклят! Человечеству надо скинуть сор варварства, бездельничанья, предрассудков — везде, в Китае так же, как в России.

Эта красивая, спокойная русская женщина была отдана ненависти и человечеству, человечеству революций. Судьба возникновения революционера была очень понятна, и понятны были — медленность Ксении Михайловны, книги русской революции на ее столе, ситцевое ее платье. Понятно, почему Ксения Михайловна умела молчать, все переживая в себе, и понятно было, почему она осталась в Китае: у нее не было отечества, кроме товарищества братьев, освобождающих человека от рабства.

Пильняк помнит свою встречу с Ксенией Михайловной — очень большою человечностью. Пильняк просил дневники Ксении Михайловны; она улыбнулась, смутилась, сказала:

— Зачем? Разве это интересно?.. А, впрочем, если это нужно… Потом, когда-нибудь, когда мы состаримся.

А. Рогозина, второй автор этой повести, родная сестра Василия Рогозина, убитого белыми офицерами мужа Ксении Михайловны, встретила последний раз Ксению Михайловну в Хабаровске, в лазарете. Ксения Михайловна умирала от пули, полученной в перестрелке с китайцами, с мукденцами. Дневники были переданы автором перед смертью Ксении Михайловны для обработки и опубликования. Ксения Михайловна встречала смерть с тем спокойствием, которому ее научили калганские годы.

Ямское Поле.

8 февраля 1930 г.