На мягком грунте рысак пошел шагом. Покачивалась пролетка. Я смотрел на толстый кучерской зад Кирилла, обводил глазами уснувшую деревню и ни о чем не думал. Не хотелось думать.

Кирилл спросил:

— Подать к самому дому?

Машинально и нехотя я ответил:

— Подавай!

Я шел на убийство. Такие акты обдумываются заранее. Мало ли что может случиться!

…Ну, прежде всего: Варташевский сейчас один или не один? Если в квартире никого больше нет, его можно уложить тут же, сразу, без разговоров, без объяснений, без кощунства добрых и заманивающих слов, без змеиных поцелуев.

Но если там еще кто-нибудь, — тогда?..

Я ничего не предрешал.

Вероятно, во всем мире с самого дня его возникновения не было более пассивного убийцы, чем я. Без мысли, без плана, без всяких предосторожностей, как дикарь с камнем, я шел на этот страшный акт мести и искупления. Но я даже не волновался.

Удивительно!

Даже профессиональные убийцы испытывают колебание, трепет, боязнь. У меня не было ничего.

Как молнии, как вспышки, как невесомые воздушные птицы, пролетали то далекие, то близкие воспоминания, спутывались, пропадали и возникали вновь.

Вставали видения:

— Вот, в этой Новой Деревне я когда-то весело кутил. Пели цыгане, журчала гитара, пенилось вино, на счастье табору мы бросали золотые монеты в бокалы шампанского, черноокая Паша с полными красными губами затягивала песню привета: «Как цветок душистый…» И, наклонясь к моему уху, звенело ласковым призывом, убаюкивающей радостью и разгулом: «Выпьем мы за Мишу, Мишу дорогого…»

Милая Паша! Если бы ты видела меня в эту минуту…

Тогда она гадала «Мише» Звереву на картах и по руке, — что предсказала бы она сейчас ночному убийце Владимиру Брыкину, идущему на новый ужас, окруженному тенями, опасностями, тайной и кровью?

Кирилл подался назад, натянул вожжи. Конь остановился.

Я вылез.

За оградой, в палисаднике стоял деревянный домик. В двух последних окнах светился огонь: горела керосиновая лампа.

Кирилл лениво сказал:

— Буду ждать здесь. Там на пролетке не проедешь…

Я открыл калитку.

На одну короткую секунду меня объяло уныние. Уныло и безропотно торчали тощие, короткие деревья палисадника, уныл был трехступенчатый вход, уныло и криво свесилась проволока звонка.

— Ну, готовься же! — говорил мне кто-то велительный и строгий.

— С чего ты начнешь? — спрашивал неумолимый голос, и в нем говорила решимость и воля, последняя воля усталого палача.

И ему отвечали не сознание, не рассудок, не обдуманность, а что-то другое… Что? Может быть, сердце? Нет! Это, отмахиваясь и заслоняясь от грозных призраков кровавой неизбежности и терзаний духа, откликалась моя сонная, изнасилованная совесть.

— Надо только войти! Так просто! Поздороваюсь… Почему не поздороваться? Это так естественно. Потом все произойдет само собой.

— Иди же! — подталкивал я сам себя.

— Ну, вот, одна ступенька… другая… третья…

Надо было браться за ручку звонка.

И вдруг я сразу встряхнул себя. Так когда-то я вытягивался на смотрах.

Внутренне я командовал себе:

— Смирно! подтянись! Возьми себя в руки!.. Так! Правильно!.. Теперь дерни звонок!

За обгрызенную, жалкую деревянную рукоятку я дернул сильным движением правой руки и почти тотчас же стукнул в дверь согнутым указательным пальцем — раз и другой.

Затаил дыхание и ждал.

— Кто там?

Голос Варташевского.

— Это я.

Произношу эти два таких простых, таких коротких слова, но сам слышу, что хриплю. Осекается мой голос, мое сердце нервно и трепетно бьется, мне кажется, что я готов упасть, так слабы и неверны мои ноги.

— Смирно!

Я напрягаю мускулы, я чувствую, какими выпуклыми сразу становятся мои икры.

— Кто?

— Зверев.

Из-за двери — приветливый возглас:

— Ах, это ты, Миша?

Ах, почему он сказал «Миша»? Зачем эти теплые ноты? Почему не «Зверев»?

— Я.

— Эк, когда тебя занесло… Сейчас отопру.

Легкие, быстрые шаги удаляются. Он пошел за ключом.

В темной ночи у двери человека стоит его убийца. Убийца — это я. Моя жертва сейчас мне отворит эту дверь. Варташевский доверчиво впустит меня к себе… Он ничего не ждет. Он ничего не предчувствует.

— Ну что ж!

В голове мелькает:

— Можно обманывать некоторых все время. Можно обманывать некоторое время всех. Но все время обманывать всех нельзя!

Это меня ободряет моя память. Когда убиваешь, надо оправдываться!

Секунды кажутся вечностью.

Наконец: те же быстрые шаги, два быстрых, энергичных поворота ключа, дверь — настежь.

— Миша, почему так поздно?

Он протягивает мне руку, тянет к себе, целует. Немыми концами замороженных губ я прикасаюсь к его горячему рту.

— Раньше нельзя было.

Обняв, он ведет меня в комнату. На ходу чиркает спичкой.

— Осторожнее, — говорит он. — Здесь порог.

Как смешно! Меня он должен беречь!

В комнате горит лампа. Пахнет керосином. На столе — развернутая книга. Я быстро бросаю взгляд: Шиллер — «Разбойники». Уж не я ли Моор?

— Ну и исхудал же ты, — говорить Константин, пристально вглядываясь в мое лицо.

Он берет лампу, поднимает, освещает меня:

— Да, брат, подгулял…

Мы садимся.

— Говори скорей, в чем дело, — просит Константин, стыдливо опуская глаза, и тихо прибавляет:

— Я — не один.

Конечно, он — не один!.. Она — тут! Тотчас же я улавливаю легкий запах духов и еле слышный шорох за стеной.

Она слушает. И твердо я говорю себе в эту минуту:

— Ничего не услышишь! Нет, mademoiselle Диаман, вы ничего не подслушаете!

— Так в чем же дело?

Я отвожу глаза.

— Да как тебе сказать… Во всяком случае, дело серьезное. Вопрос идет о судьбе организации…

Он незаметно поднимает внимательно глаза, смотрит на меня настороженно, в его взгляде пробуждается любопытство.

Еще бы оно не проснулось у тебя — у тебя, предателя!

Волна тихой злобы охватывает сердце. Я боюсь выдать себя. Покорно ли мое лицо? Верно ли оно передает мою предательскую игру?

— Разве так серьезно? — спрашивает Варташевский.

— Очень.

— Ну?..

— Здесь неудобно говорить. Да и душно у тебя. Я устал. Хочу воздуха. Пройдемся…

Варташевский потягивается и зевает:

— А может быть, лучше завтра?

— Завтра я уезжаю.

Мы выходим.

— Ах, Кирилл!..

Варташевский протягивает руку нашему «подающему».

— Здравствуй, Кирилл!

Кирилл — хороший лихач, но плохой актер, и в его ответе не слышится «здравствуй», а «здравствуйте». Ох уж эта мне кирилловская искренность! В этот момент какой это ненужный багаж!

— Кирилл, может быть, немного провезешь?

Почти шагом мы доезжаем до Елагина острова. Выходим. Константин берет меня под руку:

— Рассказывай!

И я начинаю говорить.

Я плету ему всякий вздор, я сообщаю ему какие-то ничтожные мелочи, я ни разу не решаюсь выговорить слово «предатель».

Мы удаляемся вглубь елагинского парка. Мертвенно, тихо, темно…

Константин говорить:

— Ты просто подозрителен!

И этим сразу разрубает узел. Я загораюсь. Нервы отказываются мне служить. Я чувствую, что уходят последние силы. Высвободив руку из-под его руки, будто разомкнув последнюю связь, я бросаю ему в лицо:

— У нас есть предатель, и он состоит в нашем центре.

И вдруг из его горла вырывается позорный, подлый и (я слышу) трусливый вопрос:

— Кто?

Да, трусливый. Это «кто» он произнес, словно поперхнувшись, и выходит:

— Кях-то?

И это «кях-то» было похоже на звук, который издают подавившиеся кошки.

Тогда я придерживаю его, потом вдруг отстраняю, становлюсь пред ним, как внезапно выросший враг, и ударяю, как пощечиной, последней и страшной правдой:

— Ты!

Он откидывается назад, поднимает левую руку: так заслоняются от удара!

Но я доканчиваю:

— Да, ты! Ты — предатель! И ты — осужден!

Он молчит.

Тень предателя на снегу предательски обнаруживает дрожь в его коленях.

И это — Варташевский, это — наш храбрый, наш безукоризненный и светлый Константин! Он дрожит!

— Маски сорваны! — повелительно кричу я. — Ты должен умереть!

Варташевский делает два шага назад, останавливается, скрещивает руки.

Я слышу нежданное, потрясающее, ужасное признание.

Константин медленно выговаривает:

— Стреляй!

Я крепко сжимаю рукоятку среднего маузера, я слышу, как тяжко и часто дышу. Мне больно, пустынно и тоскливо.

О, если бы он оправдывался! Но он доканчивает:

— Я заслужил этот конец.

Глухим, раздавленным голосом он произносит последнюю фразу:

— Передай моим товарищам, что я не так виноват, как они думают. Стреляй!

Никогда, никак, ни на словах, ни на бумаге, даже самому себе я не в силах рассказать, что я почувствовал, что я пережил в тот момент, когда он упал на снег.

Один за другим, два выстрела до сих пор звучат в моих ушах, и ясно, но и смутно я вижу сейчас эту темную ночь, темное небо, глухой парк, следы двух людей, шедших сюда.

Мне кажется еще, что я вижу собственную тень удаляющегося убийцы.