В то утро большой сад Петропавловской больницы, белый от снега, всегда молчаливый и мертвый, стал наполняться людьми.

Вдвоем с Леонтьевым мы вошли в один из подъездов и наблюдали за теми, кто пришел проводить несчастного, нас обманувшего Варташевского. Черный катафалк, запряженный черной четверкой, стоял у противоположного входа. Леонтьев закурил.

— Читали, как они его превозносят?

— Да.

Газеты были полны хвалениями погибшему советскому летчику. Этому убийству хотели придать характер обширного заговора. Ненависть, проклятия, ругательства были во всех статьях, фельетонах, заметках. Но чувствовалось и большевистское бессилие. Было ясно, что нас боятся. Власть трусила.

Я об этом сказал Леонтьеву. Он горько усмехнулся:

— Да, обидно. Нас испугались тогда, когда нас не стало.

— Организация будет. Нас еще вспомнят.

— Давай Бог!

Из подъезда вышло духовенство. Отпевали два священника, и их серебряные облачения ярко искрились и производили впечатление какой-то особенно важной торжественности. За духовенством показался передний край металлического гроба.

Я сказал:

— А это уж совсем непонятно. Почему они его хоронят по церковному обряду? Надо бы уж по-граждански… Большевик — так пусть и в могилу сойдет большевиком! Кого они обманывают? Все ясно.

— Так-то так, да не совсем.

— То есть?

— Лучков рассказывал… Конечно, и тут не обошлось без маленькой подлости. Маленькой и глупой… Дело в том, что это они поступили по совету и настояниям Марии Диаман.

— Неужели у нее, действительно, такое влияние?

— Видите ли, сами большевики хотели сначала устроить гражданские похороны. Конечно, внушительные и рекламные. Но и тут выскочила на сцену эта опереточная дрянь: «Как гражданские? Ни в каком случае! Варташевского надо хоронить по-настоящему, по православному, с духовенством, по всем правилам обряда». Нужно же это для того, чтобы публично демонстрировать… уважение большевиков к своим преданным спецам и даже к их религиозным убеждениям!

Он зло прибавил:

— Чувствуете, как зарывают собаку?

Что-то похожее на тошноту поднялось в моей душе. Я брезгливо повернулся спиной к поблескивавшему гробу, который в эту минуту вдвигали в катафалк.

— Какой жалкий конец нашел себе Варташевский! Оставленный всеми обманщик сходит в могилу, как советская марионетка! Удивительно, как они не обвесили этот гроб и катафалк и черных лошадей своими лозунгами. Это было бы достойное завершение земного пути предателя!

Процессия тронулась. По растоптанной грязной дороге мы шли в толпе вослед возвышающейся, мрачно покачивающейся колеснице.

— Еще три дня тому назад Варташевский сидел у себя в Новой Деревне, читал шиллеровских «Разбойников», целовал Марию Диаман и был уверен в том, что никто ничего не знает, ни о чем не догадывается, все скрыто тайной, что так можно жить и дальше… Думал ли он, что так все просто, быстро раскроется, и его уже стережет не только кровь и гибель, но и публичный позор! Сейчас везут предателя, и все знают, кто он, как мерзка была эта жизнь, как торговал он чужим доверием, любовью, клятвами, — наконец, родиной.

— Да, в мире нет ничего тайного, что не стало бы явным.

Я спохватился:

— Как? А вчерашнее совещание? А новая организация? Значит, и они тоже будут открыты и преданы?.. Не может быть!

Но внутренний голос зловеще подсказывал:

— Все может быть, и все будет!

Процессия шла, растянувшись змеей, изгибаясь на поворотах, привлекая удивленное внимание прохожих. Осиротелый, притихший Петербург давно отвык от пышных похорон и умирал бедно, стыдливо и жалко, будто тайком.

Куда везут тело, я сразу не мог понять. Мы двигались в странном направлении. Наконец, вышли на Каменноостровский.

— Куда же это его тащат? — спросил я Леонтьева.

— Как куда? А! понимаю! Тут тоже хитрый расчетец. Большевики решили отпеть и похоронить Варташевского, так сказать, в его усадьбе… В Новой Деревне…

Я вздрогнул. Мне показалось, что меня ведут той самой дорогой, которой я ехал в ту ночь на убийство.

— Не хватило еще, чтоб они проследовали и на Елагин. Картина была бы полней.

Злоба докончила во мне:

— Но тогда надо было бы прокатить это тело по другим улицам и сделать остановку у места службы покойного. Хорошо было бы, например, покадить ладаном у дома на Гороховой, 2…

Я шел в закипающем смятении борющихся чувств, и глухой гнев, тоскливое уныние, душевная усталость, недовольство собой мучили и замедляли мой шаг.

Как дико и страшно! За гробом жертвы идет ее палач, тело убитого провожает убийца!

В этом было что-то странное и ненормальное, приводящее в ужас здравый рассудок простого человека. Но уже давно все смешалось, спуталось и исказилось в уродливой гримасе жизни.

На крутом завороте я приостановился. Мне захотелось вглядеться в эту толпу сопровождавших катафалк.

Кто они? Что привело их сюда?

Я стал всматриваться и кое-кого узнал. Это были люди из нашей прежней организации. Впереди и сбоку от них медленно выступал задумчивый человек среднего роста с темной бородой. Все время он шел, опустив голову, но и поступь и весь его вид дышали уверенностью.

Я спросил Леонтьева:

— Кто это?

— Ах, этот!.. Подвойский…

— А!..

Конечно, я о нем слышал. Он играл большую роль в красной армии. По крайней мере, этот действовал открыто. Кроме того, он был один из горячих защитников привлечения офицеров в строй.

Вполголоса Леонтьев мне объяснял:

— Он вам будет полезен.

— Он? Нам?

— Да.

— Каким образом?

— Кое-кому из наших удалось его убедить в очень важном вопросе.

Я удивленно взглянул.

— Но ведь он — искренний большевик?

— Кажется, да.

— Ничего не понимаю… Мы и он!..

Еще тише Леонтьев продолжал:

— У Трофимова родился счастливый проект. Состоит он в том, что при штабах должны быть образованы своего рода военные чека. Ну, конечно, они будут называться иначе… Например, особыми отделами или, скажем, разведкой… безразлично. Вы догадываетесь, что из этого может выйти?

Я улыбнулся:

— Война красной и белой розы или два паука в банке — кто кого?

— Совершенно верно.

— Ну, и что же? убедили?

— Еще как! Подвойский съездил даже в Москву к Троцкому.

— Да что вы?

— Представьте… И ведь, знаете, уговорил.

— Проект хорош… Но…

— Опасаетесь нового предательства?

— Нет, тут уж не предательство. Здесь может быть самая настоящая провокация.

— Вы думаете, что Подвойский лицемерит?

— Пока ничего не думаю… Я его просто не знаю. Но если он искренний большевик, то…

— А если б даже искренний?.. Пусть только создаст хоть одну офицерскую чека, и тогда для нас все двери отперты. Чуете, чем пахнет?

— Отлично чую. Но в таком случае самому Подвойскому не сносить головы…

Вдруг процессия замялась, задержалась, скомкалась, остановилась. Дорогу перерезал обоз. Мы вышли из толпы. Я взглянул вперед.

Первой за гробом в глубоком трауре шла Мария Диаман под руку с другой женщиной. Я узнал ее сразу. Это была Изабелла Дуэро, красавица, испанка, любовница известного богача Рулева. Теперь она делала новую карьеру — у комиссаров.

Унылый, медленный, замирающий звон редкими ударами проливался в холодном воздухе пасмурного, неживого дня. Понурая четверка черных лошадей остановилась у небольшой коричневой церкви. Кругом все было бело.

Издали слабо доносилось похоронное пение.

Из остановившегося автомобиля поспешно вышел человек и снял шляпу. Сквозь золотые очки остро поблескивали наблюдательные, беспокойные глаза. Он провел рукой по рыжей голове, заторопился впереди и остановился у входа в церковь.

— Смотрите, — сказал Леонтьев. — Вот этот рыжий… в стеклах… Знаете, кто?

— Кто-нибудь из них?

— Это — Урицкий.

Прищурившись, я придвигался к нему, всматриваясь в эту фигуру, стараясь подойти вплотную.

— Вы с ума сошли, — тревожно заговорил мне на ухо Леонтьев. — Куда вас несет?

— Любопытно.

— Остановитесь! Разве вы не знаете, как сейчас чекисты наблюдают за всеми нами.

Я остановился.

В ту же минуту почти рядом с Урицким я увидел Женю. Она стояла печальная, вся в черном, тоже в трауре, как и Мария Диаман.

Какая-то сила рванула меня вперед, и в тот же миг я почувствовал, как чья-то рука крепко схватила мою руку.