Время плыло медленно и скорбно. Все те же люди, та же камера, один и тот же распорядок часов, убогий корм, робкие, вянущие надежды. Тоска, тоска!

Зима была на своем ущербе, в воздухе пахло талостью, солнце чаще и чаще выходило на небо, и в голосах на дворе, в томлений сердца, в ранних пробуждениях, в моей бесполезной бодрости я чувствовал весну.

В Благовещенье меня вызвали на допрос. Вместе с дежурным чекистом я прошел в большую, полутемную, нарядно обставленную комнату. Был вечер. Бронзовые бра через матовые лампочки бросали мягкий свет на портьеры, на большой письменный стол, на мягкие кресла, крытые светло-зеленой кожей, на белую медвежью шкуру, на красивую маленькую сухощавую женщину с черными глазами, в черном платье с прозрачными рукавами из легкого шифона, с ниткой розового жемчуга на шее.

Пахло духами. Казалось, что я пришел с визитом или в гости. Я сделал почтительный поклон даме. На лице Яковлевой играла кокетливая улыбка. Она протянула мне руку, и я чуть-чуть не поцеловал ее.

Яковлева спросила:

— Как ваше здоровье?

Я слегка пожал плечами:

— Благодарю вас, я здоров.

— Как вы себя чувствуете? Вам, конечно, скучно?

— Заточение ни для кого не бывает приятным.

— Да… Да… Я понимаю… Но вы сами виноваты.

— Не знаю, в чем моя вина.

— Вы нам не верите… Вы не хотите понять, что все мы вас искренне жалеем.

Понизив голос, она произнесла, подчеркивая, на что-то намекая, будто соблазняя и даря какие-то смутные обещания:

— Особенно я…

Я с улыбкой благодарности наклонил голову.

— Но вы — большой упрямец. Вас нельзя сдвинуть с места. Вы все время ведете себя так, как будто ходите в шапке-невидимке. Неужели вы можете серьезно думать, что вы окружены непроницаемыми потемками?

— Я как раз всегда хотел, чтоб вам было все ясно. Мне не в чем оправдываться и нечего скрывать.

Небрежно играя жемчугом, смеясь, она тоном светской женщины, ведущей дружественный разговор в гостиной, сказала:

— Послушайте, ведь вы же — белый. Мы это отлично знаем. А вы все время убеждаете нас в том, что вы — на стороне советской власти. Подумайте сами: кто этому серьезно может поверить?

— В том-то и дело, что вы не хотите верить.

Черные глаза расширились, мигнули, стали удивленными и — странно сказать — ласковыми:

— Я? Вам? Не хочу верить? Если бы вы знали, как я этого хочу!

— В чем же дело?

— А в том, что девяносто процентов против вас. Ведь мы же — не дети.

— Я не смею вас ни в чем убеждать, — ответил я со вздохом.

— Вам нужно не убеждать нас, а сразу убедить. Достаточно взглянуть на ваше лицо, чтоб сразу определить, кто вы такой.

Она повернула свою приподнятую голову в сторону и, будто выучив наизусть, стала перечислять:

— Выхоленные руки… тонкая, нежная кожа… спокойные, уверенные глаза, никогда в жизни не знавшие слез… губы, будто созданные для радостей жизни и наслаждений… барские манеры… А как вы кланяетесь! Будто вы вошли во дворец… Есть вещи, которые нельзя скрыть.

— Но неужели все это может быть поставлено мне в вину?

— О нет, но в этом раскрываетесь вы весь.

Она весело захохотала:

— Вы и рабоче-крестьянская власть! Вы только вникните: рабоче-крестьянская! Что общего?

— Да, конечно, я — не рабочий и не крестьянин. Но это не мешает мне служить существующей власти и исполнять то, что мне поручено.

— Нет, этому нельзя поверить. Вы не только не наш, вы — наш враг.

— Я ничего не могу вам возразить… Вы просто не хотите верить мне, а в таких случаях всякие оправдания бесполезны.

Я сидел против этой миниатюрной женщины, сверкавшей большими черными глазами, слушал ее то тихий, то звонкий смех, следил за ее словами и никак не мог понять:

— Чего она добивается? Зачем мы говорим с ней? Какие бесполезные разговоры!

Вероятно, мое лицо не выражало ничего, кроме скуки и безнадежности. И будто угадав все, что я чувствую в эту минуту, что я думаю, что переживаю, она решительно произнесла:

— Ну, сбросим маски!

— То есть?

— До сих пор я надеялась, что вы сознаетесь хоть мне. Вы не желаете? Тогда я вам должна заявить прямо: Леонтьев сознался.

— Это меня не касается.

Яковлева встала, обошла стол и с улыбкой нежности, гипнотизируя меня взглядом черных глаз, приблизилась и двумя надушенными пальцами ласково похлопала по щеке:

— Не ухудшайте своего положения! Вы красивы! Вы молоды! Вся ваша жизнь впереди… Не губите ее.

Снизив голову, внушительно и еще тише она почти прошептала:

— Мне так жаль отправить вас на расстрел.

Шепот звучал зловеще, и вся она в эту минуту была страшна. Выпытывающая и ласковая, жестокая в неуловимых оттенках своей змеиной жажды укуса, властная и робкая, с подергивающейся хищно нижней губой, с нервно дрожащим левым веком, казалось, она в эту минуту играла со мной, как с мышью играет притаившаяся кошка, приготовившаяся к последнему прыжку.

— Да, жаль вас посылать на смерть…

Она сделала паузу, провела легкой рукой по моим волосам и со вздохом докончила:

— Но придется.

Яковлева подняла глаза кверху, заложила руки назад, прошлась сзади меня по комнате. Потом взяла меня под руку и плечо к плечу, тело к телу, шаг в шаг, вместе, рядом с этой нервной, сухощавой, словно бестелесной, надушенной женщиной мы стали прохаживаться по кабинету, будто влюбленные, ведущие притихшую интимную беседу.

Неторопливо, мягким, почти ласковым тоном, как говорить с верным, испытанным, старым другом, один за другим она задавала мне вопросы, и разговор был прост.

— Вы очень любите вашего Леонтьева?

— При чем тут любовь? Мы были с ним в деловых, служебных отношениях, и только.

— Вы давно с ним знакомы?

— С тех пор, как начали работать вместе… когда вы пришли к власти… в ноябре.

— Он — хороший товарищ?

— Думаю, да. Он честный и прямой.

Мы опять подходили к столу.

Вдруг она вырвала руку, мгновенно повернулась ко мне лицом. Ее нижняя губа затрепетала нервной дрожью, и в черных глазах блеснул жадный и злой огонь.

У меня сразу мелькнуло:

— Садистка!

Неподвижно вперя в меня свой взгляд, Яковлева стала пятиться к столу, обошла его, села, молча указала мне на светло-зеленое кресло и нажала кнопку.

Вошел белокурый человек.

— Попросите следователя Дингельштедта.

Я сидел, опустив глаза, равнодушно чувствуя, как в моем сердце растет испуг, как оно наполняется темной тревогой.

Вошел Дингельштедт.

Яковлева кивнула ему головой. Он наклонил ухо. Яковлева шепнула ему что-то короткое, и в ту же минуту Дингельштедт поманил меня пальцем.

Я встал и пошел за ним.

А он тихо двигался в противоположный угол комнаты, и указательный палец его правой руки все продолжал меня манить.

Вдруг сразу огненно, с ослепляющей яркостью зажглось электричество и затопило всю комнату нестерпимым блеском.

В углу за черной шелковой занавеской пряталось что-то высотой в человеческий рост. Около занавески, лицом ко мне, остановился Дингельштедт.

— Стойте, — приказал он мне.

Я вытянулся.

И в тот же миг быстрым, резким, коротким, рвущим движением он отдернул черную занавеску.

За ней была этажерка. На ее верхней полке в стеклянной банке со спиртом на меня смотрела мертвая голова с немигающими, остановившимися глазами.

У меня оборвалось сердце.

Глядя исподлобья, Дингельштедт раздельно и уверенно произнес:

— Это лицо вам, наверно, знакомо.

Собрав последние силы, я ответил:

— Первый раз вижу.