Фантастический рассказ Е. ФОРТУНАТО
Иллюстрации Н. УШИНА
I.
Мировой город жил своею жизнью…
Это был мировой город: мировые ученые, мировые изобретения, мировые миллионеры и… мировая скорбь.
Смрадная, до отказа наглотавшаяся людьми подземка, то и дело выплевывала их живые потоки, воздушные трамваи соперничали с ней, над ними чёртили небо громадные дирижабли, а по улицам катила свое течение река автомобилей и пузатых, набитых пассажирами, автобусов.
И богатые, и бедные вечно спешили в мировом городе, стараясь догнать ускользающую жизнь.
Мальчишки — газетчики, под тарахтанье моторов и рев сирен, выкрикивали сенсационные новости, где чаще всего повторялись имена двух миллионеров: — миллионера Бурса и миллионера Дибульштейна. Оба были мировыми известностями.
Кто не знал дома миллионера Бурса? На фронтоне этого громадного гранитного здания была высечена надпись:
БОРЬБА СО СМЕРТЬЮ
Потому что Бурс был не только всемирным миллионером, но и всемирным ученым, и все свое состояние тратил на этот институт, где под его руководством работали многие сотни ученых.
Если бы можно было заглянуть в глубь темной, безукоризненно-причесанной головы молодого ученого, выяснилось бы, что деятельностью его руководит не какое-либо альтруистическое стремление, а лишь упорство добиться своего. За славой он не гонялся, потому что со дня своего рождения он уже был отмечен славой, благодаря своему многомиллионному состоянию. Семьи у него не было. Он жил своей идеей: — Карелли и Гаррисон доказали, что клетки высшего организма могут переживать вне организма в искусственных культурах десятки лет. Знаменитый русский ученый профессор Кравков говорит в своем труде, что можно снова заставить работать сердце, вынутое из трупа на третий, пятый и даже шестой день после смерти, — значит (так верил Бурс) можно найти способ воздействия на только что остановившееся сердце, не изъятое из организма, и этим добиться оживления этого организма. Люди были для Бурса лишь объектами проверки его научных методов. Метод был не для людей, а люди для метода. Но об этом не знали и не говорили, и профессора Бурса считали благодетелем рода человеческого.
В институте были самые разнообразные отделы. Бактериологические кабинеты, физические кабинеты, лаборатории. Были громадные залы, сплошь уставленные клетками с морскими свинками, над которыми денно и нощно напряженно работали биологи, изучая передачу наследственных черт.
Были другие залы, уставленные клетками с мышами, и их холили, как нечто особенно любимое и драгоценное. С тех пор, как ученые пришли к заключению, что рак мышей тождествен с раком человека, производились непрерывные наблюдения за целым рядом поколений мышей, чтобы всесторонне изучить вопрос о наследственности восприятия рака, проверить теорию о его возбудителе, и тогда уже иметь возможность бороться с этим бичом человечества. Каждую мышь ежедневно осматривал врач, и шесть ассистентов бессменно дежурили в этом царстве мышей.
В институте находились все новейшие аппараты, приборы и изобретения. Так, недавно была приобретена линующая машина, изобретенная американским профессором Михельсоном. Эта машина, как известно, алмазом проводит от 10.000 до 50.000 паралельных линий в одном дюйме ровной отполированной поверхности, нанося на ней такую диффракционную сетку, с помощью которой является возможность значительно облегчить спектроскопические работы при физических исследованиях.
Перечислить все ежедневно доставляемые в институт профессора Бурса новинки в области науки нет никакой возможности. Все, что открывало новые перспективы в самых разнообразных областях, непременно доставлялось ему.
Конденсаторы, провода индукционных катушек, высокие изогнутые стекляные трубки в рост человека непонятными для профана хитросплетениями покрывали стены физических и химических лабораторий; трещали моторы; электрические аппараты рождали излучения громадного напряжения, порою смертоубийственные, а порою благотворные.
Медицина, физиологическая химия и физика работали рука об руку над восстановлением клеток живого организма, его омоложением и борьбой с недугами.
По корридорам, устланным заглушающими шаги циновками, неустанно бегали озабоченные люди в белых халатах, а в залах и кабинетах нередко слышался говор горячих, спорящих, волнующихся голосов.
Но были помещения, где царило безмолвное спокойствие, и туда никто не решался войти без спроса. Там работал сам профессор Бурс над поглотившей весь интерес его жизни задачей — оживлением трупов.
Теперь профессор Бурс рядом многократных опытов и операций над сердцем пришел к заключению, что сердце действительно может быть оживлено. Он работал над этой задачей аналогично с современными германскими учеными, которые для оживления сердца применяют впрыскивания так называемого «сердечного гормона», т. е. вытяжки, получаемой из сердца же. К этому «сердечному гормону» профессор Бурс прибавлял один изобретенный им состав, на который он набрел совершенно случайно при своих многократных работах с вытяжками из желез внутренней секреции, и состав этот имел неописуемо мощную силу воздействия на жизненность клеток; одновременно с впрыскиваниями он нагревал сердце трупа комбинированными им литогенетическими, ультрафиолетовыми и икс лучами. Но для успеха всей этой операции важно было уловить момент, пока еще не поздно ее сделать, то есть приступить к ней немедленно после смерти.
Проф. Бурс работал над оживлением сердца…
Профессору Бурсу удалось изобретенным им способом оживить несколько видов животных, — собаку, кошку, обезьяну, однако при условии здорового сердца в их организмах. Кошкам он еще раньше пересаживал сердца, что уже делается многими светилами науки, но ведь это делается с живым организмом, а профессор Бурс задался задачей оживлять уже умершие организмы, и притом не те, которые были умерщвлены им самим, чтобы не упустить удобного ему момента, но организмы, умершие без его содействия, от какого-либо недуга или случайности.
Некоторые опыты удавались блестяще, но все это было с животными. Власть над оживлением сердца человека все еще ускользала из длинных нервных пальцев молодого ученого.
Но профессор Бурс верил в свое конечное торжество и неуклонно шел по тому намеченному пути, ради которого был создан институт «Борьбы со смертью».
II.
Другая «знаменитость» мирового города, миллионер Дибульштейн, был далеко не так богат, как про него кричали, и, конечно, он не упускал ни единого случая, чтобы умножить свое состояние. Он умел пускать пыль в глаза и потому он был у всех на языке. «Знаменитым» считался его дворец из зеленого мрамора, где давались «знаменитые» празднества. «Знаменитой» была скаковая конюшня, «знаменитыми» белые бульдоги и «знаменитой» брюнетка-любовница, которую он выставлял рядом с собой в театрах и в ресторанах, с «знаменитым» ожерельем розовых жемчугов на шее.
Дибульштейн был занят не менее профессора Бурса; все напряжение его изворотливого ума сводилось к умению «делать деньги», но деньгами этими, признаться, он почти не успевал пользоваться. О его финансовом чутье, о его часто самых рискованных аферах говорили повсюду. Одним приказом, одним взмахом пера, он иногда разорял целые области или пускал по миру тысячи людей. Но люди всегда были пешками в его игре, тоже были объектами для достижения его замыслов. Всегда озабоченный, он смеялся и радовался лишь тогда, когда удавалось кого-нибудь надуть и этим обогатиться и, конечно, особенное наслаждение было для него в неожиданной комбинации, тайно обмозгованной долгими соображениями и притом не брезгуя способами. Лишь бы сорвать блестящий куш и услышать, как ахнет весь финансовый мир.
Так и теперь Дибульштейн лелеял одно задуманное им дельце. Он приказал своим маклерам спешно распродавать все его нефтяные акции, что должно было вызвать панику, так как добрая половина состояния Дибульштейна была вложена в нефтяное дело.
— Да что с ним? Ошалел! — недоумевали другие биржевики. — Ведь ему уже за шестьдесят, видно, ум за разум зашел… Разорится… Смотрите, что он делает… Нефть чуть не каждые четверть часа падает…
Но у Дибульштейна был свой план — наводнить своими акциями рынок, понизить этим цену нефти, нагнать такого страху на своих конкурентов, чтобы они тоже начали спешно распродавать свои акции, а потом, уловив предельный момент их падения, скупить их все тайком; но это надо сделать скоро, ловко, умеючи, через посредство многих сотен агентов, не скупясь на них. Быстро все забрать в свои лапы, но так, чтобы никто не догадался, что это делает он.
На рынке давно уже шла борьба из-за нефти. Конкурировала одна дальняя страна, доставившая свою нефть значительно дешевле других, и это произвело давление на понижение местной нефти.
Сейчас, уже почти осуществив свой план, то есть выбросив все свои акции на рынок и тем создав панику, Дибульштейн посредством подкупа перехватил и задержал телеграмму с известием о разрыве торговых сношений с дальней страной. Согнанный с поля битвы нежеланный конкурент должен был на значительный бросок поднять цену местной нефти и обогатить владельцев ее акций, если успеть скупить все эти выброшенные на рынок ценности по их искусственно пониженной минимальной цене, пока не разнесется сенсационная весть и не взбудоражится весь рынок. Акций сейчас бери сколько хочешь, — все от них отказываются, но ведь надо время… А Дибульштейн мог задержать официальную телеграмму всего на несколько часов. И считать, что у других биржевиков тоже есть свои агенты заграницей и есть шифрованные телеграммы.
Какие сутки! Красно-фиолетовые пятна на дряблых щеках Дибульштейна не тускнели ни на минуту. Никогда, кажется, он так сильно не волновался в жизни… Тот чиновник идет под суд?.. Но… разве он думал об этом?..
Успеть., «гу-гу-гу»… стучала кровь в виски. Он целый день провел в своей конторе у телефона, не притрогиваясь к еде и только выпивал время от времени по стаканчику коньяку.
Успеть… Конечно и другие не дремлют… Пот крупными каплями скоплялся на его облысевшем лбе, глаза вылезали из орбит в напряжении страха.
Казалось, для него решается вопрос жизни или смерти, хотя о разорены! все же не могло быть и речи. Липкие, дрожащие пальцы стряхивали пепел на выпяченном животом жилете.
Дибульштейн целый день провел в страшном волнении. Глаза вылезли из орбит в напряжении страха.
Успеть… Ну, хоть час еще… хоть 10 минут… Вот-вот должен притти его главный маклер.
Распахнулась дверь. Дибульштейн рванулся. Но коротенькие дрожащие ноги не подняли грузного туловища, они как то странно и неожиданно подкосились, лицо вдруг побелело, а потом темная волна поползла от щек к темени.
— Успели! — радостно кричал маклер.
Но стекляные глаза Дибульштейна уже ничего не видели, он свалился ничком. И начался переполох.
— Кровоизлияние в мозг, — сказал вызванный врач, — мало надежды, но…
— Это он от радости. — шептались вокруг. — В несколько часов удвоить свое состояние, каково! Нефть-то, слышали?
Дибульштейна спешно перевезли в автомобиле из конторы домой.
И когда «знаменитый» зеркальный автомобиль пересекал одну из площадей, под его колеса чуть было не попал неожиданно потерявший сознание худощавый, невзрачный человек в вытертом пальто.
Блюститель порядка властным жестом задержал великолепный экипаж.
III.
Человек в изношенном пальто за год до этого назывался конторщиком Кротовым и был одним из необходимых, но незаметных колесиков мощной государственной машины. Считался работником образцовым.
С тех пор, как он переселился в этот мировой город, — что, к сожалению, было не так давно, чтобы дать ему какую-нибудь прединзию на пенсию, — дни его катились друг се другом, все ровные-ровные и одноабразно-серые. Каждое утро, как ужаленный, вскакивал он от трескотни будильника, спешно одевался, стоя, обжигаясь, пил перекипевший или недокипевший кофе, который приносила ему хозяйка квартиры, уже на ходу дожевывая булку с маслом, и мелкой иноходью бежал к автобусу. Расстояния в мировом городе были очень значительны, и доступные бедному люду квартиры находились далеко от центра.
С каждым годом, с каждым месяцем в мировом городе уплотнялся государственный аппарат и производилась чистка в рядах служащих. Не дай бог опоздать! — Два замечания, и — увольнение. — Это знали все. Разве посмотрят на то, что он так далеко живет и всегда может быть задержка с автобусом, и на то, что он такой образцовый работник, что его конторские книги хоть на выставку выставляй, что он умеет разобраться в бесконечной путанице и мелкоте самых неразборчиво написанных цифр без единой ошибки…
— Ну, и глаза у вас. Да это целое состояние такие глаза! — удивлялись сослуживцы, и даже начальник недоумевал, как Это удается Кротову так безукоризненно разбираться при всех непреодолимых для других затруднениях.
Но если опоздать… Надо всегда помнить, что у него нет протекции. Единственная его протекция — его глаза.
И сердце Кротова то замирало, то ускоренно билось на перекрестке, когда он поджидал замешкавшийся автобус и когда, уже проехав несколько кварталов, он, опять иноходью, бежал к станции подземки и висел в вагоне на ремне, в смрадной, душной атмосфере прильнувших друг к другу тел.
Служебные часы проходили всегда одинаково, в вечной спешке и в вечном напряжении, как бы опять-таки не сделать какой-либо оплошности, которая грозила потерей места. Восемь часов труда, потом сверхурочные работы, — если отказаться от них, — уволят: они, конечно, оплачиваются отдельно, но как они трудны для отупевшего мозга! Потом возвращение домой в том же смрадном вагоне подземки, где теперь, вися на ремне, он силился пробежать хотя телеграммы вечерней газеты. Все пытались это сделать, и весь вагон шуршал листами неудобно переворачиваемых страниц.
Кротов обычно обедал в маленьком ресторанчике между станцией подземки и стоянкой автобуса, но ел без аппетита. Как-то удручающе действовало, что все незаметные люди его положения непременно должны пойти в эти часы в подобные этому ресторанчики и жевать рядом с ним непременно одни и те же блюда, от слишком хорошо знакомого запаха которых как-то нудно сосало под ложечкой.
Союз, куда ежемесячно шли вычеты из его скудного заработка, широко оповещал о всех тех льготах, которые он предоставляет своим членам, — билеты в концерты, в театры, на лекции, на балы, на спортивные экскурсии. Чего чего только он ни сулил! Но не давал главного: — сил, желания и времени всем этим наслаждаться. Чрезмерная усталость, вечная боязнь за завтрашний день развивали апатию. И добравшись, наконец, домой, уже поздно вечером, Кротов около часа сидел в кресле один, в какой-то прострации, а потом ложился спать, чтобы с утра начинать тоже самое.
Сейчас у его начальника намечался роман с хорошенькой рыженькой «штучкой», — случайное знакомство в подземке, — и он обещал устроить ее конторщицей в свое отделение. Но надо было кого-нибудь сплавить для этого.
И началось с того, что Кротова пересадили в самый темный угод и поручили составить годовой отчет и таблицы, черновик которых его начальник перечиркал самым отчаяннейшим образом, испещрив их вкривь и вкось такими мелкими, непонятными надписями, которые даже мухи приняли бы за свои следы. Но острые, блестящие, карие глаза Кротова не выдали, — он справился с заданием и скоро, и безукоризненно.
— Ну, и глаза у вас, это целое состояние! В такой-то темноте… и при этаких каракулях…
Да, сам Кротов тоже знал цену своим глазам; они не выдадут. Но, если нет заступника и протекции… И, вернувшись как-то вечером домой, он нашел у себя бумагу, что «за сокращением штата»… И через несколько дней на его место была взята конторщицей рыженькая «штучка».
Накапливавшаяся изо дня в день усталость в первые дни после увольнения вызвала неизъяснимое блаженство от сознания, что больше не надо торопиться, можно спать, сколько хочется, и есть… где хочется, жить как хочется. Ум тогда еще не осознал, что грозит впереди… Десять месяцев будет пособие… Можно пришить все недостающие пуговицы к белью, и вычистить бензином костюм, и прочитать несколько интересных книг, и самому на примусе приготовить себе бифштекс на настоящем масле.
Но десять месяцев так скоро текли Кротов спохватился лишь в последние месяцы, стал обивать пороги разных учреждений, выклянчивал места, стал подумывать о каком-нибудь кустарном заработке, пробовал делать придуманные им шоколадные конфекты и продавать их на улице, но их раскупали мало, находили, что дорого, а они обходились очень дорою и были такими вкусными, что он не мог удержаться от искушения лакомиться ими сам.
Правительство исполнило свой долг; оно десять месяцев уплачивало пособие, а потом вычеркнуло Кротова из списков, уже не заботясь о нем. Вышедший номер. Тогда он стал продавать все то немногое, что у него было, даже одежду. Впрочем несколько вещей он искромсал на зайчиков, находя, что так выгоднее, и с ними таскался каждый день на далекий базар. Так он дошел до того, что у него остались лишь брюки и самое истертое пальто, которое он надевал поверх брюк без пиджака, и в этой нищенской фигуре вряд ли сослуживцы сразу узнали бы всегда опрятного, аккуратною конторщика Кротова.
Потом начался голод, милостыня на улице и, наконец, последняя служба, — открывание двери в великолепном гастрономическом магазине «О Гурман». Эго была старинная фирма и находилась она в одном из немногих прежних зданий, как то уцелевших в мировом городе и непохожих на современные небоскребы. И, как в старинных магазинах, тут не было еще вертящегося зеркального тамбура при входе, а была прежняя, обыкновенная, тяжелая, массивная входная дверь, с резной бронзовой ручкой, которую угодливо открывали трепетные пальцы Кротова, пока его блестящие глаза с мольбой устремлялись в лицо покупателя. У «О Гурман» была своя клиентура. Здесь заказы редко выполнялись по телефону; сюда гастрономы обычно приезжали лично, чтобы все осмотреть, облюбовать, попробовать, и тогда выбрать, поболтав с упитанной кассиршей.
Когда Кротов открывал дверь, он видел всегда слева, сбоку, длинную стойку с раставленными на ней гастрономическими блюдами. У него кружилась голова от голода, застывшие ноги не чувствовали пальцев, он тщетно старался набрать слюны пересохшим языком, и было какое-то страшное наслаждение смотреть на кровавый ростбиф, заливные из поросенка, белые пласты осетрины с янтарной прослойки, раздувшиеся отглазированные фаршированные индейки, румяные груды рябчиков и пирожков с замысловатыми завитушками. Смотреть — и вдыхать их запах. Редко кто из покупателей ему подавал. Многие выходя еще чавкали испробованные деликатесы, отирали губы, довольно улыбались, торопились домой с корзинами в руках. Иногда корзинки эти выносила мальчики служащие; они грубо отталкивали Кротова от двери, и ему становилось стыдно, как бы его совсем не прогнали. Он уже знал некоторых покупателей в лицо и знал, которые подадут, а которые надменно пройдут мимо. Так он существовал буквально куском хлеба, но во сне и на яву он видел изысканные яства.
Однажды к «О Гурман» приехал высокий, худощавый покупатель, который ничего не пробовал и ничего не разглядывал.
— Да, все равно, — равнодушно говорил он приказчику, но с кассиршей разговорился, и Кротов слышал, как он сказал:
— Ваш тигровый дог околевает? Не забудьте мне его прислать в Институт… Лучше, когда начнется агония… Вы увидите…
И, уходя, он рассеянно сунул в руку Кротова золотой, хотя мальчик, выносивший за ним корзину, пытался Кротова оттолкнуть.
— Это был инженер Бурс, — пояснил мальчик, возвращаясь, — он же и профессор…
Золотого хватило не надолго, и опять начался голод с какой-то особенно резкой полосой неудач. Дошло до того, что Кротов пять дней уже ничего не ел: хозяйка больше в долг не давала: он и так слишком много задолжал за комнату и за все.
Можно было бы лежать и сном обманывать голод, но он тащился пешком, а до магазина «О Гурман» было далеко; ведь это стало его службой, его единственным смыслом жизни. Открывать дверь, видеть на мгновение мелькнувшую стойку с изысканными яствами, стоять и ждать.
На шестой день он еле дотащился до «О Гурман», открывал, открывал дверь, но покупатели выходили, облизывались, причмокивали и не встречались с его помутневшим взглядом.
Уже под вечер приехала очень нарядная немолодая женщина в столь редком для автомобильной эпохи высоком догкарте, на золотистой кобыле, которой она правила сама. Смуглый мальчик-грум, во фраке, белых лосинах и высоких ботфортах сидел рядом с нею, скрестив руки на груди. Она кинула ему возжи и вошла в распахнутую перед нею Кротовым дверь.
Он напряженно ждал ее выхода; с мукой протянул ей обе руки, даже что-то пробормотал. Она отерла жирные губы кружевным платочком и отчеканила:
— Никогда не даю попрошайкам! — и, подсаживаемая грумом, уселась на высокое сиденье.
Мальчик вынес за ней корзину и пакет.
— Назад! — приказала она, и он положил все на заднюю отдельную скамеечку, где, собственно говоря, полагалось сидеть груму. Лошадь рванула, и Кротов увидел, как от корзинки отделился пакет в желтой бумаге и скатился на мостовую. Он со страхом обернулся. Нет… Мальчик ушел, дверь захлопнулась, экипаж отъехал. Тогда, одним прыжком, он кинулся к упавшему пакету, благословляя счастливый случаи, что в это мгновение никто не проехал и не прошел, забрал пакет и, свернув в один из пустынных переулков, побежал. Потом, урезонивая себя, пошел медленнее, вышел на бульвар, сел там и стал есть. Есть, чтобы не отняли… Скорее, скорее… все съесть!
Кротов, благословляя счастливый случай, схватил пакет…
В пакете оказались теренки с паштетом из гусиных печенок, прошпигованных трюфелями, и широкий флакон фаршированных крабами оливок в соусе из кайенского перца. Тяжелые, пикантные закуски; их можно было съесть очень немного с хлебом. А Кротов набивал ими рот, еще и еще, давился, глотал, не разжевывая, с трудом ворочал языком: так горел он от перца. Потом он швырнул опустевший флакон и обтер руки о скамью, оставляя на ней темные, жирные пятна. Его мучила жажда. Он подошел к бассейну с застоявшейся, заплесневшей водой, черпнул ее своей кепкой и жадно пил.
Уже ночью он был болен, но на следующий день, хотя и больной, все-таки потащился к магазину «О Гурман». Не помнит, открывал ли дверь. Голова не соображала, ноги дрожали, нудно ныло все нутро. Он провел по холодному, потному лбу онемевшими пальцами, сошел с тротуара на площадь и стал переходить ее, — но упал.
Полицейский, остановивший автомобиль Дибульштейна, распорядился отправить упавшего в ближайший приемный покой, а оттуда его препроводили в больницу с диагнозом «Брюшной тиф».
IV.
Главным врачом той громадной городской больницы, где лежал Кротов, был Леон Мейлин, по специальности хирург. Леон Мейлин уже давно заслужил свой аншлаг «знаменитости», был богат и служил теперь не ради интереса к науке и не ради денег, а так, honoris causa,и отчасти по привычке. Роль его в больнице сводилась к торжественному шествованию по палатам при еженедельном обходе, в окружении двадцати-тридцати врачей и ассистентов, что, конечно, представляло зрелище, весьма импонирующее. Двери шумно раскрывались, все эти люди в белых халатах тыкали в больничные листы, перебрасывались латинскими фразами и так же шумно выходили, как только что вошли. Но иногда Леону Мейлину начинало казаться, что о нем, как будто, забывают, что пресса слишком редко упоминает его имя. Тогда он делал какую-нибудь необычайную, блестящую операцию с мастерством гения, и весь мир кричал о ней.
_____
Хозяин зеленого мраморного особняка, герой дня, Дибульштейн, был спасен от кровоизлияния в мозг. Недаром все достижения медицины при такого рода случаях были сконцентрированы на столь драгоценном больном. Целые столбцы газет пестрели известиями о нем, и главной сенсацией явилась весть, что его зрительные нервы стались парализованными и он потерял зрение. Можно себе представить, как захлебывались газеты; столь неожиданная болезнь, потеря зрения, миллионы, нажитые на нефти… Словом, Дибульштейн был героем дня… Учтя все это, Леон Мейлин нашел нужным и своевременным поехать его навестить.
— Профессор, ведь вы понимаете, мыслимо ли мне оставаться слепым, — ловил его руки Дибульштейн. — Придумайте что-нибудь… Скажите, неужели нельзя… Неужели хирургия…
— Пересадка двигательных нервов производится довольно часто и всегда успешно, — важно начал Мейлин, — но чувствительные нервы — зрительные или слуховые, — это другой вопрос, это еще не удавалось никому.
— Для Леона Мейлина не может быть невозможного, польстил Дибульштейн.
— Я как раз сейчас занят этим вопросом; один из моих европейских коллег, пожелавший пока остаться неизвестным, изобрел аппарат, раздвигающий глазную орбиту и дающий возможность вытянуть глазное яблоко с его нервом, обходясь без трепанации черепа. Этот аппарат, присланный мне лично для опытов, значительно облегчает задачу пересадки глазного нерва, как известно, соединенного с головным мозгом. Я мог бы рискнуть на такую операцию, но вы сами понимаете, как она сложна и опасна. В ней каких нибудь пять процентов на успех..
— Я согласен на пять процентов, мне все равно не жить слепому… Вы подумайте: мне не видеть моих бульдогов, мою Лилю, Лучше не жить! — Дибульштейн метался. — Я ничего не пожалею, профессор, — ему и тут казалось, что все можно купить за деньги…
— Но ведь мне ничего не надо! — выпрямился Мейлин, — и если я за это берусь, то, конечно, не ради вашей платы. Трудно, очень трудно, чтобы не сказать, невозможно…
— Вы, вероятно, затрудняетесь тоже, где взять эти необходимые для меня здоровые зрительные нервы?..
— Ах. нет, это последний вопрос! — небрежно махнул Мейлин рукой. — Их надо взять у того, кому они больше не нужны, вот и все.
_____
Кротов умирал. Не то, чтобы тиф его был особенно злостной формы, или чтобы организм его был плох. Он умирал от сознания своего одиночества, никудышности, и от нежелания жить.
— Коматозное состояние, — сказали врачи.
Блестящие, подвижные глаза Кротова впились в самоуверенное лицо Мейлина.
— Вот это глаза! — машинально сказал он, видимо занятый какой-то своей мыслью.
И вскоре после этого стали готовить операционную к какой-то необычайно сложной операции. Ее будет делать «сам».
В мраморном дворце Дибульштейна звенели телефоны и поднялась суета.
V.
Опыт оживления доставленного из зоологического сада драгоценного орангутанга не удался профессору Бурсу, орангутанг прожил только несколько мгновений, и неудача привела ученого в самое мрачное настроение. Весь персонал института замер, чтобы не разразилась гроза.
Но вот, после долгой работы, многих безсонных ночей в тишине притихшего института, Бурс добился желанных результатов: он присоединил к своему прежнему методу оживления воздействие на механизм динамических нервов сердца, центры которых, как известно, лежат в верхней части спинного мозга. При сильном повышении температуры влияние таких усиливающих и ускоряющих нервов возбуждает деятельность сердца, и направленные профессором Бурсом на эти нервные центры комбинированные им оживляющие лучи громадной силы вызвали в остановившемся сердце желанный толчок. Громадный тигровый дог кассирши «О Гурман» ожил и подавал надежду на полное восстановление жизненных функций.
Человека!.. Скорее опыт с человеком! Никогда ассистенты не видели профессора Бурса в такой ажитации. Он неистовствовал. Забегали люди. Зазвенели телефоны. Ведь не так-то легко вот сию минуту, по заказу, доставить для экспериментов только что умершего человека; в мировом городе хотели учиться все, и трупы были буквально нарасхват. Но Бурс не признавал отказа. Так было с первого дня его рождения.
— Отправляйтесь к Мейлину в больницу и сторожите, — приказал он своему любимому ассистенту,
_____
Ассистент измучился от беготни по палатам, в прозекторскую, в покойницкую, к дежурному врачу. К Мейлину его не допустили, — операция. Он остановился ждать в проходе у двери. Вот с величайшими предосторожностями вынесли еще усыпленного оперированного.
— Это знаменитый миллионер Дибульштейн, — пронесся шопот, — об этой операции весь мир прокричит.
И когда проследовала с Мейлином во главе процессия профессоров и врачей, через некоторое время, уже без всякой помпы, вынесли из той же операционной другие носилки.
— Умер? — нагнулся ассистент профессора Бурса, схватив санитара за руку.
— Да, как будто… — и он замешкался, ощутив кредитку в своей руке.
Вмешался фельдшер.
— Он еще жив, но уже не проснется, профессор велел отнести прямо в прозекторскую.
— Дайте его мне, вот бумага от профессора Бурса… Автомобиль ждет…
Магическое имя сделало свое дело и… всунутые кредитки тоже. Бесчувственное тело Кротова лежало на койке санитарного автомобиля, который, по настоянию ассистента, мчался во весь дух. Тут же, на пути, он сделал в руку анестезированного впрыскивание сильной дозы возбуждающего. Еще бьется пульс… Нет… вот затих! II когда тело внесли в операционную всемирного ученого, ассистент сказал:
— Он оперированный… Только что умер, когда мы подъезжали.
Бурс даже не осведомился, какая была операция у Мейлина и почему забинтована голова.
Ему было важно одно — сердце, — и не упустить момент. И, склонившись над этим объектом для испытания достижений науки, он спешно приступил к другой операции.
Проворные ловкие пальцы сделали разрез скальпелем между четвертым и пятый ребром, оттянули края раны крючками, сняли с ребер надкостницу распаратором, выпилили эти ребра, потом опять сделали разрез скальпелем и вскрыли сердечную сумку. Операционная озарилась ярким, ослепительным светом мощных, оживляющих лучей. Закусив бледные губы, с пронизывающей напряженностью своих серо-стальных глаз, профессор Бурс делал впрыскивание изобретенного им состава в толщу этого обнаженного перед ним сердца. И вот сердечный толчок вызвал ритмическое сокращение его мышц, деятельность сердца возобновилась. Затаившие дыхание ассистенты перевели дух.
Только через несколько минут, убедившись в свершившемся оживлении, торжествующий профессор Бурс снял головную повязку и, взглянув на произведенную профессором Мейлином операцию, с отчаянием всплеснул руками и несвойственно горько для него воскликнул:
— Ах!..
_____
Кротову был доставлен такой комфорт и за ним был такой уход, о котором он, конечно, не только никогда не мечтал, но которого он даже представить себе раньше не мог. Сам профессор Бурс за всем наблюдал, и целый штат ассистентов, фельдшеров и санитаров следил за каждым вздохом больного. Здоровый молодой организм поборол все испытания. Кротов поправлялся, но повязку все не снимали с его глаз.
— Главное — сердце… — беречь сердце, — говорил Бурс, — надо устранить все волнения… еще рано…
Кротов лежал в громадной солнечной комнате с электрическими вентиляторами, с откидными креслами, с вращающимися столиками. Ванна, нагреваемая электричеством, была рядом, и его носили в нее на руках. При каждом его питании присутствовал врач; ему давали самые лучшие фрукты, дорогое вино, словом, всеми способами подготовляли к той блестящей лекции которую прочитал над ним Бурс, оповещая мир о своем великом открытии.
На следующий день с головы его сняли повязку.
— Темно!.. вырвался у Кротова крик и он схватился за виски. — Темно… Я ничего не вижу… Мои глаза!!..
— И без глаз можно жить… ведь глаза у вас остались, только зрение потеряно… Профессор вас не оставит… — силился успокоить его ассистент. — Что же делать..
Объект для проверки гениальных достижений науки плакал мелкими, частыми слезами, приговаривая:
— Без глаз… Мои глаза… Вы не знаете, чем были для меня глаза…
_____
Мировой город жил своею жизнью: мировые ученые, мировые изобретения, мировые миллионеры и… мировая скорбь.