Когда объявят лот 49

Пинчон Томас

От издателя

  Томас Пинчон (род. в 1937 г.) является одним из классиков американского `высокого` постмодернизма. Роман `Лот 49` считается самым доступным и кратким произведением этого автора, раскрывающим основные темы его творчества: паранойя, энтропия, `добровольная ассоциация`. В этом романе читатель сможет познакомиться с некоторыми жанровыми и техническими особенностями письма автора.

 

1

Однажды летом, вернувшись с домашней презентации новинок для домохозяек — устроительница переборщила, пожалуй, с киршем в фондю, — миссис Эдипа Маас узнала, что ее назначили душеприказчиком, или, подумала она, уж скорее душеприказчицей, некоего Пирса Инверарити, калифорнийского магната-риэлтера, который хоть и спустил как-то на досуге пару миллионов, но все же оставил состояние достаточно крупное и путаное, чтобы сделать разборку наследства делом более чем почетным. Эдипа стояла посреди гостиной в фокусе зрения мертвенно-зеленого телевизионного глаза, повторяла имя Господа и пыталась быть пьянее, чем на самом деле. Не срабатывало. Вспоминала комнату в масатланском отеле, где только что — казалось, навеки — хлопнули дверью, перебудив пару сотен птиц у подъезда; Корнельский университет — восход над библиотечной крышей, смотрящей на запад и потому с нее не видимый; чистую, щемящую мелодию четвертого пассажа бартокова Концерта для оркестра; выбеленный бюст Джея Гульда у Пирса на узкой полке — столь узкой, что Эдипу не покидало ощущение нависшей угрозы, она боялась, что бюст вот-вот на них свалится. А вдруг он так и умер, — подумалось ей, — окруженный сновидениями, раздавленный единственной иконой в доме? При этой мысли она рассмеялась, громко и беспомощно. С тобой не все в порядке, Эдипа, — обратилась она то ли к себе, то ли к комнате, которая все понимала.

Письмо, подписанное неким Мецгером, отправила лос-анжелесская юридическая фирма Ворпа, Вистфулла, Кубичека и Макмингуса. В нем говорилось, что Пирс умер еще весной, но завещание нашли только сейчас. Мецгеру тоже предстояло быть душеприказчиком и, буде возникнет тяжба, юрисконсультом. В приписанном год назад дополнении вторым душеприказчиком назначалась Эдипа. Она пыталась припомнить, не случилось ли тогда что-нибудь необычное? Весь остаток дня — пока она ездила в супермаркет «Киннерет-Среди-Сосен» купить сыр рикотта и послушать Мьюзак (сегодня она прошла через расшитые бисером занавески входа под четвертый такт из "Всех версий Концерта для казу Вивальди" в исполнении "Ансамбля Форт Уэйн Саттеченто", солист Бойд Бивер); пока собирала базилик и майоран на залитом солнцем огороде, читала книжные обозрения в свежем "Сайентифик Американ", готовила лазанью, натирала хлеб чесноком, возилась с листьями салата, включив после этого печь, пока смешивала сауэр с виски, дабы скоротать в сумерках время в ожидании Венделя Мааса ("Мучо"), — все это время она вспоминала, вспоминала, перетасовывала толстую колоду дней, которые казались (и разве не она признала это первая?) более или менее одинаковыми, ловко выдающими одни и те же образы, словно карты фокусника — каждая отличная сразу видна наметанному глазу. Лишь на середине телепрограммы Хантли и Бринкли она припомнила, как в прошлом году около трех ночи раздался междугородний звонок — она так и не узнает, откуда (если, конечно, он не оставил дневника), — сначала голос в густых славянских тонах представился вторым секретарем Трансильванского консульства в поисках сбежавшей летучей мыши, потом произошла модуляция в пародийно-негритянский акцент, затем — в агрессивный говорок пачуко со всеми полагающимися словцами, вроде chinga или maricone; потом заорал офицер гестапо: нет ли у нее родственников в Германии? и в конце концов раздался голос Ламона Кранстона, которым он говорил всю дорогу в Масатлан. — Пирс, пожалуйста, ей едва удалось вставить слово, — я думала, у нас…

— Но Марго, — с напором, — я только что от комиссара Вестона. Старика в комнате смеха прихлопнули из того же духового ружья, что и профессора Квокенбуша, — или что-то в этом роде.

— Ради Бога, — сказала она. Мучо перевернулся на бок и уставился на нее.

— Почему бы не повесить трубку? — разумно заметил он.

— Я все слышу, — сказал Пирс. — Думаю, настала пора Призраку нанести Венделю Маасу скромный визит. — Опустилась тишина, мертвая и абсолютная. Итак, из его голосов это был последний, который она слышала. Ламон Кранстон. Та телефонная линия могла пролегать в любом направлении, быть какой угодно длины. Ее спокойная неопределенность, постоянно видоизменяясь все эти месяцы, превратилась в ожившие воспоминания: его лицо, тело, то, что он ей давал, то, о чем говорил, а она то и дело притворялась, будто не слышит. Ему это в конце концов надоело, и теперь она уже о нем почти забыла. Призрак ждал год, прежде чем объявиться. И вот — письмо от Мецгера. Может, Пирс звонил в прошлом году, чтобы рассказать о дополнении к завещанию? Или он решил внести поправки уже после звонка — увидев, например, безразличие Мучо и ее досаду? Она чувствовала себя подавленной, подставленной, ловко одураченной. Ни разу в жизни ей не приходилось быть душеприказчиком, она не знала, с чего начать, и не знала, как сказать об этом лос-анжелесским юристам.

— Мучо, милый! — воскликнула она в приступе беспомощности.

Мучо Маас, уже дома, энергично переступал порог второй двери.

— Снова провал, — начал он.

— Мне нужно тебе рассказать, — она тоже было начала. Но преимущественное право — у Мучо.

Он работал диск-жокеем в глубине полуострова Сан-Франциско и регулярно переживал кризисы совести по поводу своей профессии. — Я ни во что это не верю, Эд, — обычно говорил он. — Я пытаюсь, но не могу, честное слово, — и вот так — слабее, слабее, ниже, ниже, так низко, что ей уже не дотянуться, и в такие минуты она чувствовала, что вот-вот сорвется. Возможно, в нормальное состояние его возвращал вид Эдипы — готовой потерять контроль над собой.

— Ты слишком ранимый. — Конечно, ей следовало сказать еще много чего, но вышла только эта фраза. Хотя это и была правда. Он пару лет проработал продавцом подержанных машин и столь обостренно чувствовал реальное содержание своей профессии, что рабочие часы для него превращались в изощренную пытку. Каждое утро Мучо выбривал верхнюю губу, трижды по направлению роста щетины, трижды против, дабы удалить даже малейший намек на усы; новые лезвия с неизбежностью приводили к порезам, но он упорно продолжал в том же духе; всегда покупал костюмы без подкладных плеч, а потом шел к портному сделать лацканы еще более неестественно узкими, волосы причесывал только с водой, укладывая их, как Джек Леммон, чтобы еще больше сбить их всех с толку. Он содрогался при одном виде опилок, даже карандашной стружки, ибо его коллеги пользуются ими, чтобы заглушить стук барахлящей коробки, и, даже соблюдая диету, не мог класть в кофе мед вместо сахара, как это делала Эдипа, ибо мед, как и все вязкие вещества, причинял ему муки, слишком живо напоминая то, что добавляется в моторное масло, дабы хитростью заманить его в зазоры между поршнем и стенкой цилиндра. Однажды он покинул вечеринку: в его присутствии упомянули взбитые сливки, и он усмотрел здесь злонамеренность. То был венгерский эмигрант-кондитер, просто рассуждавший о работе, но в этом весь Мучо — сама ранимость.

В машины он, по крайней мере, верил. Даже слишком, — да и как он мог не верить, когда видел посетителей — людей беднее себя — негров, мексиканцев, белых нищих, целая процессия семь дней в неделю, привозящая самое богопротивное старье — моторизованное, металлическое продолжение собственных тел, тел родственников, похожее, должно быть, на всю их жизнь, жизнь без прикрас, как она есть, очевидную для любого незнакомца вроде него перекособоченный корпус, проржавевшее днище, крылья, перекрашенные в колер, неуместный как раз в достаточной степени, чтобы упала цена, а вместе с ценой и все настроение Мучо, салон, безнадежно пропахший детьми, супермаркетным бухлом, двумя, а то и тремя поколениями курильщиков, или порой лишь пылью, пока выметаешь в салоне, тебе приходится смотреть: вот что на самом деле осталось от их жизни, и невозможно отличить выброшенное сознательно (ведь столь немногое, полагал Мучо, попадалось им в руки, что они — из страха забирали, наверное, и хранили большую часть этих вещей) от просто (к скорби владельца) утерянного: купоны, сулящие скидки от пяти до десяти центов, акцизные марки, розовые листовки с рекламой товаров по спецценам, окурки, беззубые расчески, объявления о найме, "желтые страницы", выдранные из телефонной книги, тряпки из нижнего белья или бывшей одежды — к тому моменту уже исторической — для стирания испарины с ветрового стекла, дабы лучше разглядеть заинтересовавший объект: фильм в «ин-драйв» кинотеатре; недоступных, но желанных женщин; такие же машины; легавого, который может прищучить тебя просто для профилактики, — в общем, все эти кусочки и штучки, равномерно покрытые, словно салат «Отчаяние», серым соусом из пепла, сконденсированного выхлопа, пыли, человеческих выделений, — его тошнило от всего этого, но он вынужден был смотреть. Будь это откровенной свалкой, он, пожалуй, смог бы смириться, сделать карьеру: там крушение порождено насилием, и случается оно не слишком часто и достаточно далеко от тебя, чтобы казаться чудом, так же, как любая смерть кажется чудом вплоть до момента твоей собственной. Но бесконечные ритуалы торговли старьем, неделя за неделей, никогда не подразумевали насилия или крови, и поэтому представлялись впечатлительному Мучо слишком приземленными, чтобы заниматься ими долго. Даже если постоянные столкновения с этой однородной серой блевотиной и привили бы ему иммунитет, он все равно никогда не смог бы следовать тем путем, по которому гуськом движутся все его посетители-призраки с единственной целью — обменять обшарпанную, почти неработающую версию самого себя на другую такую же, лишенную будущего, самодвижущуюся проекцию жизни другого человека. Будто так и должно быть. Мучо это представлялось ужасным. Бесконечный инцест по спирали.

Эдипа не могла взять в толк, почему он до сих пор так расстраивается. Когда они поженились, он уже два года как работал на станции ЙУХ, и та площадка на мертвенно-бледной, ревущей магистрали осталась далеко позади, как Вторая мировая или корейская войны для мужей постарше. Может, — Боже, ну и мысли, — ему следовало бы повоевать — япошки на деревьях, фрицы в «тиграх», гуки с рупорами ночью — все это он забыл бы быстрее, чем площадку, которая не дает ему покоя вот уже пять лет. Пять! Мужей можно утешить, когда они просыпаются, истекая потом или выкрикивая слова на языке дурных снов, да, их можно обнять, они приходят в себя, и в один прекрасный день все оказывается позади — так она полагала. Но когда же очухается Мучо? Она подозревала, что кресло диск-жокея (полученное через дружка, менеджера по рекламе на ЙУХ, который еженедельно посещал площадку, поскольку площадка спонсировала станцию) было способом превращать хит-парад или обычный выпуск новостей — продукты ложного представления о вкусах подростков, с треском вываливающиеся из приемника, — в буфер между ним и той площадкой.

Он слишком верил в площадку и ни на грош — в станцию. Хотя посмотреть на него сейчас, в сумеречном свете гостиной, — он скользит, словно большая птица в восходящем потоке, к цели, к запотевшему шейкеру с выпивкой и улыбается из эпицентра буйного вихря, — вокруг бушуют потоки, а в центре кажется, что все совершенно тихо, спокойно, — золотая гладь.

Пока не открыл рот.

— Сегодня Фанч, — сказал он, наливая, — вызвал меня к себе, хотел поговорить о моем имидже, он ему не по душе. — Фанч это директор программы и заклятый враг Мучо. — Я, видите ли, слишком возбужден, здрасьте. А мне следовало бы вести себя, как молодой отец, старший брат. Эти соплячки звонят с вопросами, а Фанчу кажется, будто в каждом моем слове сама похоть, сексуальный ритм. Теперь мне полагается записывать все телефонные разговоры на пленку, а Фанч лично будет их редактировать, отсекая то, что сочтет оскорбляющим нравы — в смысле, с моей стороны. Это цензура, — сказал я ему, — а про себя пробормотал: «дешевка», и вышел. — Такое случалось у него с Фанчем примерно раз в неделю.

Она показала письмо от Мецгера. Мучо все знал о романе Эдипы: та история завершилась за год до их свадьбы. Он прочел письмо, и пару раз застенчиво моргнул.

— Что делать? — спросила она.

— О нет, — ответил Мучо, — это не по адресу. Не ко мне. Я не могу даже верно сосчитать наш подоходный. А быть душеприказчиком — тут я не помощник. Сходи к Роузмэну. — Их адвокат.

— Мучо! Вендель! Все кончилось. Он включил мое имя уже после.

— Да, да. Я ничего и не имею в виду. Просто не могу помочь.

Итак, наутро она так и поступила — пошла на прием к Роузмэну. После получаса у настольного зеркальца: рисовала и перерисовывала темные линии вдоль век, которые всякий раз сильно передергивались или вздрагивали, прежде чем она успевала убрать кисточку. Эдипа не спала почти всю ночь — после еще одного телефонного разговора в три часа, — звонок тревоги, кардиологический ужас, — из абсолютной пустоты дал знать о себе аппарат — инертный, инертный, и вдруг, в секунду, уже пронзительно ревущий. Оба мгновенно проснулись и суставы скованы — слушали первые несколько звонков, не желая даже взглянуть друг на друга. В конце концов она — все равно терять нечего — сняла трубку. То был доктор Хилариус, ее аналитик, он же психотерапевт. Но голос его походил на голос Пирса в роли офицера гестапо.

— Ведь я не разбудил вас? — начал он сухо. — Судя по голосу, вы испугались. Как таблетки? Не действуют?

— Я их не принимаю, — сказала она.

— Боитесь?

— Не знаю, что у них внутри.

— Вы не верите, что это просто транквилизаторы.

— По-вашему, я вам не доверяю? — Она не доверяла, а почему — станет ясно из его следующей реплики.

— Нам по-прежнему нужен сто четвертый для моста. — Прокудахтал без интонаций. «Мост», die Brucke, — кличка, данная им любимцу-эксперименту, который проводился в горбольнице, где хотели изучить действие ЛСД-25, мескалина, псилоцибина и других подобных препаратов на достаточно большой выборке пригородных домохозяек. Мост внутрь. — Когда вы позволите включить вас в программу?

— Нет, — сказала она, — есть еще полмиллиона, выбирайте из них. Сейчас три часа ночи.

— Ты нам нужна. — Вдруг прямо в воздухе над кроватью пред нею возник знаменитый портрет Дядюшки Сэма, какой порой появляется у входа в почтовые отделения, — нездоровый блеск в глазах, впалые желтые щеки нарумянены нещаднейшим образом, палец указует прямо тебе в переносицу. Ты мне нужна! Она так и не спросила доктора Хилариуса, почему ей это привиделось, боялась ответа.

— У меня и так сейчас галлюцинации, без всяких препаратов.

— Потом расскажете, — произнес он скороговоркой. — Что ж. Может, ты хотела поговорить о чем-нибудь еще?

— Разве это я позвонила?

— Мне показалось, да, — сказал он, — у меня было такое ощущение. Никакой телепатии. Но связь с пациентом — порой любопытная штука.

— Только не в этот раз. — Она бросила трубку. И потом не смогла уснуть. Будь она проклята, если примет хоть капсулу из полученных от него. Проклята буквально. Эдипа не хочет подсаживаться — во всех смыслах, и она ему об этом однажды сообщила.

— Вы хотите сказать, — пожал он плечами, — на меня вы не подсели? Тогда уходите. Вы здоровы.

Не ушла. Не то, чтобы аналитик имел над нею некую темную власть. Но легче было остаться. Кто может определить, выздоровела она или нет? По крайней мере, не он, да он и сам согласился. — Таблетки действуют по-разному, — жаловалась Эдипа. Но Хилариус лишь сделал в ответ лицо — одно из тех, что делал прежде. Он был полон этих восхитительных отклонений от ортодоксальности. По его теории, лицо симметрично, как пятно Роршаха, оно всегда о чем-то повествует, словно тестовая ассоциативная картинка, и вызывает отклик, как предложенная пациенту подсказка, — так почему бы не попробовать? Он утверждал, будто однажды ему удалось вылечить слепоту на почве истерии с помощью лица номер 37, «Фу-Манчу» (большинство его лиц, подобно немецким симфониям, имели номера и клички), которое получалось, если скосить глаза вверх при помощи указательных пальцев, средними пальцами раздвинуть ноздри, растянуть рот мизинцами и высунуть при этом язык. На Хиллариусе подобное лицо будило тревогу. И в самом деле, стоило галлюцинации "Дядюшка Сэм" раствориться, на смену ему из темноты выплыл тот самый Фу-Манчу и не исчезал весь остаток ночи, до зари. После этого она чувствовала себя в плохо подходящей для визита к Роузмэну форме.

Да Роузмэн и сам провел бессонную ночь, грустно размышляя над предыдущим фильмом из сериала о Перри Мейсоне, от которого его жена была без ума, и к которому сам он лелеял по-суровому противоречивые чувства: с одной стороны Роузмэну хотелось стать столь же успешным судебным адвокатом, а с другой, поскольку первое невозможно, — уничтожить Перри Мейсона, разгромив его напрочь. Войдя, Эдипа была несколько удивлена, застав почтенного семейного адвоката виновато и поспешно заталкивающим в стол пачку разноцветных и разнокалиберных бумаг. Она знала, что это — черновик книги "Адвокат как профессия против Перри Мейсона: насколько гипотетичен подобный обвинительный акт?", которая писалась с тех пор, как появился сериал.

— Ни разу не видела тебя таким виноватым, — сказала Эдипа. Они часто вместе ездили на сеансы групповой терапии в общей машине, где кроме них еще был фотограф из Пало-Альто, вообразивший себя волейбольным мячом. — Добрый знак, правда?

— Ты могла оказаться агентом Перри Мейсона, — ответил Роузмэн. — Ха-ха, — добавил он, чуток поразмыслив.

— Ха-ха, — сказала Эдипа. Они смотрели друг на друга. — Меня назначили душеприказчиком, — добавила она.

— О! Тогда дерзай! — сказал Роузмэн. — И не позволяй вмешиваться таким как я.

— Дело не в этом, — ответила Эдипа и обо всем ему поведала.

— Зачем же он так поступил? — озадаченно заметил Роузмэн, прочтя письмо.

— Что, умер?

— Да нет, — ответил Роузмэн. — Назначил тебя помощницей в этом деле.

— Он был непредсказуем. — Они отправились пообедать. Роузмэн пытался заигрывать под столом ногами. На ней были ботинки, и, изолированная таким образом от него, Эдипа решила не реагировать.

— Давай сбежим, — сказал Роузмэн, когда принесли кофе.

— Куда? — спросила она. Заткнув ему тем самым рот.

Потом в офисе он обрисовал ей, во что она влипла: вместе с самим делом нужно подробно изучить книги, официально заверить завещание, собрать все долги, произвести инвентаризацию активов, оценить имущество, решить, что обратить в наличные, а что сохранить, выплатить по всем требованиям, привести в порядок дела с налогами, раздать доли наследникам…

— Послушай, — сказала Эдипа, — может, кто-нибудь это сделает за меня?

— Я, — ответил Роузмэн, — разумеется, могу кое-чем помочь. Но неужели тебе самой не интересно?

— Ты о чем?

— О том, что там может вскрыться.

По мере того, как развивались события, ей предстояло пройти через целый ряд откровений. Едва ли они касались Пирса Инверарити или лично ее; скорее того, что оставалось с ней, но до последнего времени почему-то не проявлялось. Нависло ощущение отгороженности, изолированности, Эдипа заметила, как изображение теряет интенсивность, будто она смотрит кино, где немного, едва различимо не хватает резкости — настолько немного, что механику лень поправлять. И еще она потихоньку назначила себе любопытную рапунцелеподобную роль печальной девушки — неким волшебством она оказалась заперта в тюрьме среди сосен и соленых туманов Киннерета в ожидании того, кто придет и скажет: эй, проснись, спусти свои косоньки вниз. Пришедшим оказался Пирс, она радостно освободилась от шпилек и папильоток, коса нежной шуршащей лавиной упала вниз, а когда Пирс был уже на полпути, ее великолепные волосы превратились — словно по воле зловещего колдовства — в огромный незакрепленный парик, и Пирс свалился задницу. Но он, бесстрашный, используя, быть может, в качестве отмычки одну из многочисленных кредитных карточек, открыл замок на двери в башню и бросился вверх по абсидообразной лестнице, — будь ему присуща хитрость, он поступил бы так сразу. Все их последующие отношения так никогда и не вышли за пределы той башни. Однажды в Мехико они забрели на выставку прекрасной испанки-изгнанницы Ремедиос Варо: в центральной части триптиха "Bordando el Manto Terrestre" располагалась группа хрупких златовласок с лицами-сердечками и огромными глазами запертые в верхней комнате круглой башни, они вышивали гобелены, и те выползали из окон-щелочек в безнадежном стремлении заполнить пустоту, — ибо остальные дома и существа, волны, корабли и леса на земле были изображены на этих гобеленах, и гобелены являли собою мир. Эдипа упрямо стояла перед картиной и плакала. Никто не заметил: на ней были темно-серые очки-пузыри. Она на миг задумалась — достаточно ли прочна изоляция вокруг ее глазниц, чтобы слезы, не высыхая, просто текли и текли, заполняя пространство внутри линз. Тогда она смогла бы нести с собой печаль этого момента всегда, видеть мир преломленным через слезы — именно эти слезы, — словно до сих пор не измеренные коэффициенты преломления варьировались от плача к плачу. Эдипа опустила взгляд и вдруг, увидев картинку на ковре, поняла, что ковер этот наверняка выткан в паре тысяч миль отсюда, в ее собственной башне, и называется оно Мексикой лишь случайно, — так что Пирс ниоткуда ее не забирал, не было никакого побега. А, собственно, от чего она так страстно желает убежать? Располагая уймой времени для раздумий, такая плененная дева вскоре осознает, что башня со своей высотой и архитектурой похожа на ее эго лишь в некоторых чертах: на самом же деле сбежать не дает некое колдовство, безымянное и злобное, пришедшее извне безо всяких на то причин. Не пользуясь никакими уловками, кроме животного страха и женской хитрости, чтобы изучить это бесформенное колдовство, понять принцип его работы, замерить напряженность его поля, сосчитать силовые линии, она может прибегнуть к суевериям, или заняться полезным хобби — вышивка, например, — или свихнуться, или выйти замуж за диск-жокея. Если эта башня — везде, а пришедший за тобой рыцарь не может защитить тебя от колдовства, — что же еще остается?

 

2

Она покидала Киннерет, еще не подозревая, куда заведет ее эта поездка. Мучо Маас — руки в карманах — с загадочным видом стоял и насвистывал "Я хочу целовать твои ноги", новую запись Бзика Дика с «Фольксвагенами» (английская группа — он в нее не верил, но все равно фанател), а Эдипа объясняла, что собирается на некоторое время в Сан-Нарцисо — просмотреть книги и бумаги Пирса, поговорить с Мецгером, вторым душеприказчиком. Мучо провожал ее в расстроенных чувствах, но не в отчаянии, и она уехала, наказав бросать трубку, когда звонит доктор Хилариус, и ухаживать за ореганом, подцепившим непонятную плесень.

Сан-Нарцисо лежал южнее, ближе к Лос-Анжелесу. Подобно многим местам в Калифорнии, имеющим названия, это был не оригинальный, имеющий свое лицо город, а скорее, группировка концепций — сводки по переписи населения или выпуску муниципальных облигаций, ядра молекул торговли, перерезанные подъездными путями от центрального шоссе. Но там жил Пирс, там был штаб, место, где лет десять назад он начал спекулировать землей, заложив таким образом первые кирпичики капитала, на которых впоследствии было возведено все остальное, пусть даже хрупкое и гротескное, но устремленное ввысь, — то, что делало город непохожим на другие и создавало, как ей казалось, ауру. Но если это место и отличалось от прочей Южной Калифорнии, его оригинальность оставалась, на первый взгляд, незаметной. В Сан-Нарцисо Эдипа прибыла в воскресенье на взятой напрокат «Импале». Не происходило ничего. Щурясь от солнца, она смотрела вниз со склона на неуклюжую панораму, которая, подобно ухоженному злаковому полю, проросла домами, взошедшими из мрачно-коричневой земли; и вспомнилось ей, как она, открыв транзистор заменить батарейки, впервые увидела печатную схему. Под этим углом зрения, с высоты, перед нею возник упорядоченный водоворот домов и улиц — с неожиданной, удивительной четкостью той схемы. Хотя в радио Эдипа разбиралась хуже, чем в Южной Калифорнии, во внешнем виде обеих моделей она увидела некий иероглифический, потайной смысл, тенденцию к выстраиванию связей. Вряд ли Эдипа смогла бы понять, о чем хочет поведать ей схема (попытайся она в это вникнуть); так же и первая минута в Сан-Нарцисо — откровение колыхалось где-то рядом, но уже за порогом ее понимания. Вдоль всего горизонта висел смог, солнце над светло-бежевой местностью было тягостным; она и ее «Шеви», казалось, остановились здесь в самый разгар странного, сиюминутного религиозного обряда. Будто на другой частоте — или из центра вихря, вращающегося слишком медленно, чтобы разгоряченная кожа ощутила его центробежную прохладу, произносились слова. Все представлялось именно так. Подумалось о Мучо, ее муже, пытающемся поверить в свою работу. Может, он чувствовал нечто подобное, глядя сквозь звуконепроницаемое стекло на коллегу в наушниках и давая сигнал к следующей записи — жестами, стиль которых монаху мог бы напомнить о елее, кадиле, потире, а на самом деле Мучо всего лишь настраивался на голос, на голоса, на музыку, ее идею, — окруженный ею, врубающийся в нее, как и все правоверные, для которых она звучала; быть может, стоя рядом со Студией А и глядя внутрь, Мучо знал, что даже услышь он музыку, все равно в нее не поверит?

Но тут эти мысли покинули Эдипу, будто солнце погрузилось в объятия облака или, нарушив "религиозный обряд", в чем бы он ни заключался, сгустился смог; по поющему асфальту, на скорости 70 миль в час она выехала на трассу, ведущую, должно быть, к Лос-Анжелесу, и двинулась дальше по пригороду, который смотрелся немногим лучше, чем тощая полоса отчуждения дороги, — размежеванный стоянками, брокерскими конторами, банкоматами, небольшими бизнес-центрами и фабриками, адреса которых нумеровались числами от семидесяти до восьмидесяти тысяч. Она ни разу в жизни не встречала на домах таких номеров. Это казалось противоестественным. Слева от нее появилась протяженная россыпь широких розовых зданий, окруженных милями колючей проволоки, в промежутках торчали сторожевые вышки; вскоре мимо просвистел вход — пара шестидесятифутовых снарядов и название ЙОЙОДИНА, скромно выведенное на конусообразных головках. Это был крупнейший в Сан-Нарцисо работодатель — "Галактроникс Дивижн", филиал "Йойодины Инк.", гиганта аэрокосмической индустрии. Пирс, как она случайно узнала, владел крупным пакетом акций и даже участвовал в переговорах с окружным налоговым инспектором, убеждая, что привлечь сюда «Йойодину» — задача номер один. Это была часть, объяснял он, его обязанностей как отца-основателя.

Колючая проволока вновь уступила место знакомому строю бежевых сборных шлакобетонных оптовых баз, заправочных станций, фабрик крепежных изделий, складов и прочих подобных зданий. Воскресенье вогнало в паралич и безмолвие все, кроме случайных риэлтерских агентств да стоянок для грузовиков.

Эдипа решила заехать в первый попавшийся мотель, каким бы ужасным он ни оказался — спокойствие и четыре стены порой предпочтительнее, чем иллюзия скорости, свободы, ветра в волосах, разворачивающегося ландшафта. Эта дорога, — фантазировала она, — на самом деле игла, вонзенная в лежащую впереди артерию-автостраду, которая питает заядлого наркомана Лос-Анжелеса, поддерживая в нужном состоянии его душу, рассудок и защищая от боли, или что там у города вместо боли. Но будь Эдипа даже огромным кристаллом географического героина, ее отсутствие, пожалуй, никак не сказалось бы на общей обдолбанности Л-А.

Взглянув на первый же мотель, она, тем не менее, призадумалась. Намалеванная на железном листе нимфа с белым цветком в руке возвышалась тридцатифутовой башней; вывеска, подсвеченная даже в солнечный день, гласила: "Свидание с Эхо". Эдипу не столько напугало собственное сходство с нимфой, сколько скрытая поддувка, которая поддерживала нимфин газовый хитон в постоянном трепыхании — при каждом взмахе приоткрывались вытянутые розовые бедра и огромные груди с алыми сосками. Она улыбалась напомаженной, обращенной к каждому улыбкой — не то, чтобы совсем шлюха, но с чахнущей от любви нимфой тоже мало общего. Эдипа въехала на стоянку, вышла и встала на солнцепеке — среди замершего воздуха она наблюдала, как искусственный ураган над головой приводит ткань в возвратно-поступательное движение с пятифутовым ходом. Ей припомнились мысли о медленном вихре и неслышимых словах.

Комната оказалась вполне сносной — особенно если учесть, что Эдипа не собиралась задерживаться здесь надолго. Дверь выходила во внутренний дворик с бассейном, чья поверхность в тот день была гладкой и сверкала на солнце. Вдали стоял фонтан — с очередной нимфой. Все застыло. Если за другими дверями и жили люди, если они и смотрели из форточек, заткнутых ревущими кондиционерами, она все равно их не видела. Портье — хиппарь по имени Майлз, лет эдак шестнадцати, битловская стрижка, однопуговичный мохеровый костюм без обшлагов и лацканов — нес ее сумки и под нос напевал — не то для себя, не то для нее:

ПЕСНЯ МАЙЛЗА

Ты твердишь: плясать фраг, парниша, С такой тушей, как ты, я б не вышла, Хотя знаешь, что я обижаюсь, Но я же врубаюсь. Так что, детка, заткнись. Да, я толст фраговать, Но зато любой свин может в кайф свимовать

— Неплохо, — сказала Эдипа, — но откуда у тебя британский акцент? Ведь говоришь ты нормально.

— Все дело в нашей группе, — пояснил Майлз, — «Параноики». Мы пока новички. Менеджер говорит, надо петь именно так. Мы смотрим кучу английских фильмов — для прононса.

— У меня муж — диск-жокей, — Эдипа пыталась казаться полезной, — это всего-навсего тысячеваттная станция, но если у тебя есть запись, я бы ему передала, а он запустил бы в эфир.

Майлз прикрыл дверь, глазки забегали, и он принялся за дело.

— В обмен на что? — перехватывая инициативу. — Тебе ведь чего-то надо, или мне показалось? Перед тобой дитя скандала «Пэйола», ясно? — Эдипа схватила стоявшую в углу телеантенну — первое подвернувшееся оружие.

— Ого! — сказал Майлз, отступая. — Ты тоже меня ненавидишь. — Светлые глазки сквозь челку.

— Впрямь параноик, — сказала Эдипа.

— У меня гладкое юное тело, — заявил Майлз, — и я думал, вы, цыпочки постарше, весьма такого не прочь. — Вытряхнув из нее пару монет за чемоданы, он вышел.

Вечером явился юрист Мецгер. Он оказался мужчиной столь приятной наружности, что Эдипа сперва подумала: там, наверху, верно, шутят надо мной. Он, должно быть, актер. Стоя в дверях, он произнес: — Миссис Маас, — словно упрек, а за его спиной в спокойном рассеянном свете вечернего неба молчаливо сверкал прямоугольный бассейн. В искрящихся, обрамленных огромными ресницами глазах читалась порочная улыбка; Эдипа озиралась в поисках прожекторов, микрофонов, киносъемочных кабелей, но там стоял лишь он — собственной персоной с любезной бутылкой французского божоле, которую, судя по его рассказу, он — бесшабашный правонарушитель — контрабандой провез в прошлом году в Калифорнию под самым носом у пограничников.

— Ведь мне позволят войти, — проворчал он, — после того, как я весь день прочесывал мотели?

Эдипа не планировала на вечер ничего более серьезного, чем посмотреть по телевизору "Золотое дно". Поэтому переоделась в обтягивающие джинсовые слаксы и ворсистый черный свитер, а волосы распустила. Она сознавала, что выглядит очень даже ничего.

— Входите, — сказала она. — Но у меня всего один стакан.

— Я, — оповестил ее галантный Мецгер, — могу пить из горлышка. — Он вошел и уселся на пол, прямо в костюме. Откупорил бутылку, налил Эдипе и заговорил. В частности выяснилось, что она не так уж и заблуждалась, приняв его за актера. Двадцать с лишним лет назад Мецгер был одним из детей-кинозвезд и снимался под именем Детка Игорь. — Мама, — объявил он с горечью в голосе, — из кожи вон лезла, только бы выкошерить меня, как кусок говядины в раковине, она хотела, чтобы я стал обескровленным и непорочным. Порой я думаю, — Мецгер пригладил волосы на затылке, — а вдруг у нее бы получилось? Даже страшно. Сама знаешь, кем становятся мальчики после таких матерей.

— Ты определенно не выглядишь… — начала было Эдипа, но, одумавшись, не стала продолжать.

Мецгер сверкнул огромными, наискось, рядами зубов.

— Внешний вид теперь ни черта не значит, — сказал он. — Я живу в оболочке своей внешности, и не чувствую никакой уверенности. Мне не дает покоя мысль о том, как все могло сложиться.

— И часто ли, Детка Игорь, — поинтересовалась Эдипа, теперь уже понимая, что все это лишь слова, — такой подход срабатывает?

— А знаешь, — сказал Мецгер, — Инверарити однажды упомянул о тебе.

— Вы были близки?

— Нет. Я составлял ему завещание. И ты не хочешь знать, что он сказал?

— Нет, — сказала Эдипа и щелкнула телевизионным выключателем. На экране расцвел образ дитяти неопределенного пола — голые ноги неуклюже сжаты вместе, кудри до плеч вперемешку с короткой шерстью сенбернара, чей длинный язык вылизывал дитятины розовые щечки, от чего тот трогательно поморщил нос и стал приговаривать: "Ну, Мюррей, ну не надо, я и так уже весь мокрый".

— Это же я, я! — воскликнул Мецгер, уставясь в экран, — Боже мой!

— Который? — спросила Эдипа.

— Этот фильм назывался, — Мецгер щелкнул пальцами, — "До последней капли крови".

— Про тебя и твою мать?

— Про этого мальчика и его отца, которого выперли из британской армии за трусость, а он просто прикрывал дружка, понимаешь, и чтобы реабилитироваться, он вместе с мальчишкой следует за своим полком до Гелиболу, где ухитряется построить мини-субмарину, и они каждую неделю проскальзывают через Дарданеллы в Мраморное море и торпедируют турецкие торговые корабли — отец, сын и сенбернар. Собака сидит и глядит в перископ, лая, когда что-то замечает.

Эдипа наливала вино. — Ты серьезно?

— Слушай, слушай, тут я пою. — И в самом деле ребенок с собакой и со старым веселым греком-рыбаком, возникшим не пойми откуда с цитрой в руке, стояли теперь напротив бутафорской панорамы Додеканеса — море на закате, — и мальчишка пел.

ПЕСНЯ ДЕТКИ ИГОРЯ С турком и фрицем мы будем биться Мой папа, мой песик и я. Через бури-шторма, как герои Дюма, Мы втроем держим путь за моря. Скоро залп из ста дул услышит Стамбул. Это мы, в океане паря, Удар принимаем, огонь открываем Мой папа, мой песик и я.

Затем — музыкальный переход на цитре рыбака, потом мелкий Мецгер снова запел, а его двойник, невзирая на протесты Эдипы, принялся в тон подпевать.

То ли он вообще все это подстроил, — вдруг подумала Эдипа, — то ли подкупил инженера на местной станции, чтобы тот прокрутил фильм, и это часть заговора, искусно выстроенного, чтобы меня соблазнить, — заговора. О, Мецгер.

— Ты не подпевала, — сделал он замечание.

— Я же не знаю эту песню, — улыбнулась Эдипа. Пошел громкий ролик, рекламирующий "Лагуны Фангосо", новый жилой комплекс к западу от Сан-Нарцисо.

— Один из проектов Инверарити, — заметил Мецгер. Шнуровка каналов с частными причалами для мощных катеров, плавучий зал для публики в центре искусственного озера, на дне которого лежали вывезенные с Багам и отреставрированные галеоны, куски колонн "под Атлантиду" и фризы с Канар, настоящие человеческие скелеты из Италии, гигантские ракушки из Индонезии все это для развлечения энтузиастов скубы. На экране вспыхнула карта этого места, Эдипа громко вздохнула, и Мецгер в надежде, что вздох относится к нему, обернулся. Но ей просто вспомнился давешний вид с холма. Опять та же внезапность, глашатайство: печатная схема, плавные изгибы улиц, частные пляжи, Книга Мертвых…

Не успела опомниться — снова "До последней капли крови". Субмариночка «Джастин» — в честь покойной мамы — стояла у причала, отдавая швартовы. Ее провожала небольшая толпа, в том числе тот старый рыбак и его дочь нимфетка с кудряшками и ножками, которая в случае хэппи-энда должна достаться Мецгеру, неплохо сложенная миссионерская медсестра-англичанка, к финалу предназначавшаяся папе Мецгера, и даже овчарка, положившая глаз на сенбернара.

— Ах да, — сказал Мецгер, — это где мы попали в переплет на Проливах. Полный мрак, кефезские минные поля; фрицы к тому времени уже повесили сетку — гигантскую сетку, сплетенную из двух-с- половиной-дюймового троса.

Эдипа налила еще стакан. Полулежа, они смотрели на экран, слегка соприкасаясь боками. — Мины! — воскликнул Мецгер, прикрывая голову и откатываясь от Эдипы. — Папочка, — рыдал Мецгер в телевизоре, — мне страшно. — Внутри подлодки царил хаос — собака носилась галопом взад-вперед, разбрасывая слюни, которые смешивались с брызгами из течи в переборке, а отец пытался сделать затычку из рубашки. — Мы можем только, — объявил отец, — попробовать погрузиться и пронырнуть под сетью.

— Смешно, — сказал Мецгер. — В сетях они оставляли ворота, чтобы их подлодки могли пройти сквозь и атаковать британский флот. Все наши субмарины второго класса просто пользовались этими воротами.

— Откуда ты знаешь?

— Я же там бывал.

— Но… — начала было Эдипа, но вдруг увидела, что у них кончилось вино.

— Ага, — сказал Мецгер, извлекая из внутреннего кармана пиджака бутылку текилы.

— Без лимона? — спросила она по-киношному игриво. — Без соли?

— Брось эти туристские штучки. Разве Инверарити добавлял лимон, когда вы там были?

— С чего ты взял, что мы туда ездили? — Она наблюдала, как увеличивается уровень жидкости в ее стакане, а вместе с ним — ее анти-мецгеровский настрой.

— В тот год он записал это как командировку. Я занимался его налоговыми делами.

— Денежные связи, — с грустной задумчивостью произнесла Эдипа, — ты и Перри Мейсон — одного поля ягоды, у вас одно на уме. Крючкотворы.

— Но наше преимущество, — объяснил Мецгер, — состоит как раз в этой приспособляемости к виткам. Ведь адвокат в зале суда, перед присяжными, становится актером. Реймонд Бэр — это актер, играющий адвоката, который перед присяжными становится актером. Взять меня — бывший актер, который стал адвокатом. На телевидении сделали даже пробный фильм, основанный в общих чертах на моей карьере, с моим другом Манни Ди Прессо в главной роли, а он был когда-то адвокатом, но бросил дело, дабы стать актером. Который в этой пробе играет меня — актера, ставшего адвокатом и периодически превращающегося обратно в актера. Тот фильм лежит сейчас в специально оборудованном склепе на одной из голливудских студий, от света с ним ничего не случится, и его можно крутить бесконечно.

— Ты, кажется, влип, — сказала Эдипа, глядя на экран, ощущая сквозь костюм Мецгера и собственные слаксы тепло его бедра. В настоящий момент:

— Наверху — турки с прожекторами, — рассказывал он, разливая текилу и наблюдая, как вода заполняет субмариночку, — с патрульными катерами и автоматами. Хочешь, заключим пари о том, что будет дальше?

— Конечно нет, — сказала Эдипа, — ведь фильм уже снят. — Он лишь улыбнулся в ответ. — Один из бесконечных показов.

— Но ведь ты его не знаешь, — сказал Мецгер. — Ты еще не видела. — В рекламной паузе оглушительными похвалами загремел ролик про сигареты «Биконсфилд», особо привлекательные благодаря фильтру из костного угля высочайший сорт.

— А уголь из чьих костей? — поинтересовалась Эдипа.

— Инверарити знал. Он контролировал пятьдесят один процент производства.

— Расскажи.

— В другой раз. А сейчас у тебя последний шанс забить пари. Выберутся или нет?

Эдипа захмелела. Ей без всякого повода пришло в голову, что это отважное трио может в итоге и погибнуть. Она никак не могла понять, сколько осталось до конца. Посмотрела на часы, но они стояли. — Это абсурд, сказала она, — конечно же, выберутся.

— Почему ты так решила?

— Все подобные фильмы хорошо кончаются.

— Все?

— Почти.

— Это уменьшает вероятность, — самодовольно произнес он.

Она искоса посмотрела на него сквозь стакан. — Ну так дай мне фору.

— Если я дам фору, ты догадаешься.

— Итак, — воскликнула она, слегка, пожалуй, нервничая, — я ставлю бутылку чего-нибудь. Текилы, окей? Спорим, у вас ни хрена не вышло. — Ей казалось, эти слова выскочили из нее сами.

— Что у нас ничего не вышло. — Он задумался. — Еще одна бутылка, и ты просто уснешь, — рассудил он. — Нет.

— На что тогда ты хочешь спорить? — Она и так знала. Они упрямо смотрели друг другу в глаза — казалось, минут пять. Она слышала, как из телевизора друг за другом вылетают рекламные ролики и влетают обратно. Она злилась все сильнее — может, от спиртного, а может, просто не терпелось, чтобы снова пустили фильм.

— Ну что ж, прекрасно, — произнесла она как можно сдержаннее, в конце концов сдавшись, — спорим. На все что хочешь. У вас ничего не вышло. Вы превратились в корм для рыб на дне Дарданелл — твой папа, твой песик и ты.

— Идет, — распевно произнес Мецгер, взял ее руку, якобы пожать в знак сделки, а вместо этого поцеловал ладонь, и его сухой язык слегка прошелся, как жеребец на выпасе, по линиям ладони — неизменный штрих-код ее индивидуальности, который, подобно цыпленку, вместе с солью проклюнулся из ее ладони. Она задумалась: неужели опять все так же, как, скажем, когда они впервые были в постели с Пирсом, покойником. Но тут пустили фильм.

Папаша, свернувшись, лежал в воронке от снаряда на крутых утесах берегового плацдарма АНЗАКа, вокруг свистела турецкая шрапнель. Ни Детки Игоря, ни собачки Мюррея на экране не было. — Что за чертовщина, произнесла Эдипа.

— Боже! — Воскликнул Мецгер, — они наверное перепутали ролики.

— Это раньше или позже? — спросила она, протягивая руку за бутылкой, движение, приведшее ее левую грудь к носу Мецгера. Неугомонный комик Мецгер скосил глаза, прежде чем ответить.

— Секрет.

— Ну же, — слегка задев его нос кончиком чашечки бюстгальтера, она налила еще текилы. — Или пари завершено?

— Давай, — сказал Мецгер, — задавай вопросы. Но за каждый ответ ты должна что-нибудь с себя снять. Назовем это "стриптиз Боттичелли".

У Эдипы родилась великолепная идея. — Прекрасно, — сказала она, — но для начала я на секунду выскочу в ванную. Закрой глаза, отвернись, не подглядывай. — На экране корабль-угольщик "Река Клайд" с двумя тысячами человек на борту причалил, среди неземной тишины, в Седдюльбахире. Было лишь слышно, как голос с фальшивым британским акцентом прошептал: "Все прекрасно, ребятки". — Вдруг раздался одновременный залп из сотен турецких орудий с берега, и началась бойня.

— Я помню эту часть, — сказал Мецгер — глаза зажмурены, голова отвернута от телевизора. — На пятьдесят ярдов вокруг море алело от крови. Этого не показывают. — Эдипа проскользнула в ванную, где оказался огромный стенной шкаф, быстро разделась и принялась натягивать на себя как можно больше вещей — она захватила их с собой: шестеро трусиков разных цветов, пояс, три пары нейлонок, три лифчика, две пары слаксов в обтяжку, четыре нижних юбки, черное узкое платье, два сарафана, полдюжины юбок «трапеция», три свитера, две блузки, стеганый халат, светло-голубой пеньюар и старое орлоновое муму. Потом — браслеты, брошки, серьги, кулон. Казалось, ушли часы на то, чтобы все это надеть, и закончив, она обнаружила, что передвигается с трудом. Эдипа совершила ошибку, посмотрев на себя в высокое зеркало, — она увидела ходячий надувной мячик и рассмеялась столь неистово, что, споткнувшись, навалилась на раковину и спихнула баллончик лака для волос. Тот стукнулся об пол, что-то звякнуло, под нарастающим давлением содержимое стало распыляться, и баллончик ракетой понесся по ванной. Ворвавшийся Мецгер обнаружил Эдипу на полу в тщетных попытках встать на ноги — среди липких миазмов благоухающего лака. — Боже мой! — произнес он голосом Детки Игоря. Злобно шипя, баллончик отскочил от унитаза и просвистел у правого уха Мецгера, промазав где-то на четверть дюйма. Мецгер шлепнулся на пол и, прикрыв Эдипу, съежился, а баллон продолжал свои высокоскоростные карамболи; из комнаты доносилось медленное низкое крещендо морской бомбардировки, залпы гаубиц и стрелкового оружия, автоматные очереди, вопли и подрубленные молитвы гибнущей пехоты. Эдипа устремила взгляд кверху — мимо его бровей, к яркой лампочке на потолке, — ее поле зрения кроилось вдоль и поперек дикими, вспышкообразными полетами баллона, чье давление казалось неисчерпаемым. Она испугалась, но не протрезвела. У нее было чувство, что баллон знает, куда лететь, или, может, нечто быстродействующее — Бог или компьютер — просчитало заранее всю сложную паутину его передвижений; но ей быстродействия явно недоставало, она знала одно: баллон может поразить их в любую секунду, с какой бы скоростью он ни мчался, хоть сотни миль в час. — Мецгер, застонала она и погрузила зубы ему в плечо сквозь блестящую ткань. Все вокруг пропахло лаком. Столкнувшись с зеркалом, баллон отскочил серебристый сетчатый стекляный цветок, повисев еще секунду, с жутким звоном ухнул в раковину, — сделал «свечку» в душевую, где вдребезги разгромил панель матового стекла, затем, покружив среди трех кафельных стен, взмыл к потолку, пронесся мимо лампочки над двумя распростертыми телами, сопровождаемый гулом — искаженным ревом телевизора и собственным жужжанием. Она уже отчаялась увидеть, как полету придет конец, но вдруг баллон, обессилев, рухнул на пол, в футе от носа Эдипы. Она лежала, уставившись на него.

— Вот так так! — послышались британские замечания. — Ну и ну! — Эдипа освободила Мецгера от своих зубов, огляделась, и в дверях увидела Майлза, — того самого, с челкой и в мохеровом костюме, но помноженного на четыре. Это, скорее всего, была группа, о которой он говорил — «Параноики». Эдипа не отличала их друг от друга — они стояли, разинув рты, а трое держали электрогитары. Тут появились лица девушек, выглядывающие из-за подмышек и колен. — Как эксцентрично, — сказала одна из них.

— Вы из Лондона? — поинтересовалась другая. — Там сейчас такая мода? В воздухе туманом висел лак для волос, пол был усыпан поблескивающими осколками.

— Господь любит пропоиц, — подвел итог парень с ключом в руке, и Эдипа решила, что Майлз — это он. Преисполненный почтения, он, дабы развлечь их, принялся рассказывать об оргии серфингистов, в которой участвовал неделю назад, — там фигурировали пятигаллоновая банка почечного сала, небольшой автомобиль со стеклянным верхом и дрессированный тюлень.

— В сравнении это, конечно, блекнет, — сказала Эдипа, которая уже могла слегка шевелиться, — но почему бы вам, знаете, не выйти на улицу? И не спеть? Без музыкального сопровождения ничего не получится. Спойте нам серенаду.

— Может, позже, — пригласил один из "Параноиков", — вы присоединитесь к нам в бассейне?

— Это, ребятки, зависит от того, насколько жарко будет здесь, — весело подмигнула Эдипа. Ребятки шеренгой вышли, предварительно воткнув удлинители во все имевшиеся в комнате розетки и спустив пучок шнуров из окна.

Пошатываясь, она с помощью Мецгера встала на ноги. — Есть желающие на "Стриптиз Боттичелли"? — Телевизор в комнате трубил рекламу турецких бань в центре Сан-Нарцисо — если там вообще был центр — под названием "Сераль Хогана". — Тоже собственность Инверарити, — сказал Мецгер. — Ты знала?

— Садист, — закричала Эдипа, — еще раз скажешь что-нибудь подобное, и я надену этот ящик тебе на голову!

— Ты и в самом деле с приветом, — улыбнулся он.

Ничего она не с приветом, в самом деле. Эдипа спросила: — Существует ли, черт побери, хоть что-нибудь, чем бы он не владел?

Подняв бровь, Мецгер взглянул на нее: — Вот ты бы мне и рассказала.

Если она и собиралась что-то рассказать, у нее все равно ничего бы не вышло, ибо на улице, в вибрирующем потоке низких гитарных аккордов «Параноики» разразились песней. Ударник опасно уселся на трамплине для ныряния, остальных видно не было. Сзади к ней подошел Мецгер, явно планируя положить ладони ей на груди, но не смог их сразу найти за всеми одежками. Они стояли у окна и слушали пение «Параноиков».

СЕРЕНАДА Я лежу на берегу Тихом, одиноком. По волнам плывет луна Серебряное око. Тянет на меня прилив Безликая луна. Мертвым светом — тенью дня Укрыла пляж она. Ты, как и я, лежишь одна В доме на берегу Одинокая девочка в доме пустом, и я мечтаю о том, Как к тебе прибегу, Море вспять поверну, и погаснет луна. Но собьюсь я с пути, мне к тебе не дойти, ведь ночь так темна. Мне лежать одному, Пока прилив не придет И не заберет Меня, и небо, и песок, и море, Одинокое море…….. и т. д. (затихая)

— Ну, что теперь? — Эдипа весело передернулась.

— Первый вопрос, — напомнил Мецгер. Из телевизора рявкнул сенбернар. Эдипа посмотрела и увидела Детку Игоря, переодетого турчонком-попрошайкой, который вместе с собакой крался среди декораций, изображавших, по ее разумению, Константинополь.

— Снова не тот ролик, — произнесла она с надеждой.

— Я не могу позволить такой вопрос, — сказал Мецгер. Подобно тому, как мы ставим молоко, дабы умилостивить злых эльфов, «Параноики» оставили у двери бутылку "Джека Дэниелса".

— Боже, — воскликнула Эдипа. Она плеснула себе выпить. — Может, Детка Игорь добрался до Константинополя в целой и невредимой подлодке «Джастин»?

— Нет, — ответил Мецгер. Эдипа сняла серьгу.

— Тогда, может быть, он приплыл на этой, как это называется? субмарине второго класса?

— Нет, — ответил Мецгер. Эдипа сняла вторую серьгу.

— Может, он пробрался туда по суше, через Малую Азию, например?

— Может быть, — сказал Мецгер. Эдипа сняла третью серьгу.

— Как, еще одна серьга!? — спросил Мецгер.

— А если я отвечу, ты тоже что-нибудь снимешь?

— Да я сделаю это и без вопроса, — заревел Мецгер, сбрасывая пиджак. Эдипа снова наполнила стакан, а Мецгер приложился к бутылке. Потом Эдипа сидела и минут пять смотрела телевизор, позабыв, что от нее ждут вопросов. Мецгер с серьезным видом стянул с себя брюки. Отец, похоже, стоял перед трибуналом.

— Да, — сказала она, — не тот ролик. Сейчас его того, до последней капли крови, ха-ха.

— Это может быть ретроспективная сцена, — сказал Мецгер. — Или его осудили дважды. — Эдипа сняла браслет. Так все и шло: последовательность кадров по телевизору, прогрессия снятых предметов одежды, оставлявшая, впрочем, Эдипу в не менее одетом виде, глоток за глотком, неустанный "кошачий концерт" голосов и гитар с площадки перед бассейном. То и дело вставляли рекламу, и всякий раз Мецгер произносил «Инверарити» или "крупный пакет акций", и потом сводил все к кивкам и улыбкам. Она в ответ злилась, но по мере того, как где-то позади ее глаз распускался цветок головной боли, в ней росла уверенность, что они из всевозможных видов поведения новоиспеченных любовников, нашли единственный, заставляющий время замедляться само по себе. Ясность происходящего уменьшалась. В какой-то момент Эдипа вышла в ванную, попыталась найти свое изображение в зеркале, но не смогла. Она пережила настоящий ужас. Но тут вспомнила, что зеркало разбилось и упало в раковину. — Теперь семь лет неудач, — подумала она вслух. — Мне будет тридцать пять. — Она заперла дверь и воспользовалась случаем, чтобы наощупь, почти бессознательно, натянуть еще одну комбинацию и юбку, а также пояс и несколько пар гольфов. Ее поразила вдруг мысль, что если солнце когда-нибудь взойдет, то Мецгер исчезнет. У нее не было уверенности, что она этого хочет. Вернувшись в комнату, она обнаружила крепко спящего Мецгера в боксерских шортах — член стоит, а голова лежит под кроватью. Она заметила животик, ранее скрываемый костюмом. На экране новозеландцы и турки насаживали друг дружку на штыки. Эдипа с криком бросилась к нему, упала сверху, пытаясь разбудить поцелуями. Его сияющие глаза распахнулись и пронзили ее взглядом, ей показалось, что она смутно чувствует между грудями острие. С глубоким вздохом, который, подобно волшебной жидкости, смыл с нее всю строгость, она опустилась и легла рядом настолько ослабев, что не смогла даже помочь ему раздеть себя, двадцать минут он переворачивал, пристраивал ее то так, то сяк, и она подумала, что он похож на увеличенную стриженую девочку, которая невозмутимо возится с куклой Барби. Она даже пару раз засыпала. Проснувшись, Эдипа увидела, что ее уже трахают; она включилась в сексуальное крещендо — подобно монтажному кадру в сцене, которую снимают движущейся камерой. На улице началась гитарная фуга, и Эдипа считала каждый вступающий электронный голос, пока не дошла до шести или около того, но вспомнив, что только трое из «Параноиков» играют на гитарах, решила, что к ним, наверное, подключились другие.

Так оно и было. Совместный оргазм совпал с тем, что весь свет в доме, включая телевизор, неожиданно погас, все стало мертвым и черным. Любопытное переживание. Короткое замыкание устроили «Параноики». Когда свет включился, Эдипа с Мецгером лежали обнявшись среди разбросанных одежек и пролитого бурбона, а в телевизоре высветились отец, собака и Детка Игорь, заключенные внутри «Джастин», темнеющей по мере того, как вода неумолимо прибывала. Первой утонула собака, оставив огромное скопление пузырей. Камера перешла к крупному плану рыдающего Детки Игоря, одна рука на панели управления. Цепь замкнуло, и заземленного Детку Игоря, бьющегося в конвульсиях и жутко орущего, прибило током. Из-за голливудского искажения всяких понятий о вероятности ток пощадил отца, дав ему возможность произнести заключительную речь — попросить прощения у Детки и пса за то, что он впутал их в это дело, и посожалеть, что они не встретятся на небесах: "Твои глазки видели папу в последний раз. Тебе уготовано спасение, мне же — преисподняя." В финале его страдающий взгляд заполнил экран, звук прибывающей воды сделался оглушительным, нарастающей волной зазвучала эта странная киномузыка тридцатых годов с массивной сакс-секцией, наплывом появился титр КОНЕЦ.

Эдипа вскочила на ноги и бросилась к противоположной стенке, там повернулась и уставилась на Мецгера. — У них ничего не вышло! — закричала она. — Ах ты негодяй, я выиграла.

— Ты выиграла меня, — улыбнулся Мецгер.

— Так что сазал Инверарити? — спросила она в конце концов.

— Что с тобой будет нелегко.

Она расплакалась.

— Иди сюда, — сказал Мецгер. — Ну же, успокойся.

— Иду, — произнесла она немного погодя. И пошла.

 

3

События, между тем, не замедлили принять любопытный оборот. Если и существовало нечто, связанное с "Системой Тристеро", как Эдипа назовет это позднее, — или чаще просто Тристеро (словно некое тайное имя) — призванное положить конец ее изоляции в башне, то, рассуждая логически, измена с Мецгером явилась отправным пунктом. Рассуждая логически. Пожалуй, как раз это и будет тревожить ее сильнее всего — то, как все логически складывается один к одному. Словно (как уже показалось ей по прибытии в Сан-Нарцисо) вокруг нее совершается некое откровение.

Главной составляющей этого откровения суждено было явиться через оставленную Пирсом коллекцию марок, которая нередко заменяла ему Эдипу, тысячи цветных окошек в глубокие перспективы пространства и времени: саванны, изобилующие антилопами и газелями; галеоны, плывущие на запад — в никуда; головы Гитлера; закаты; ливанские кедры; несуществующие аллегорические лица — он мог часами разглядывать их, игнорируя Эдипу. Она никогда не понимала его очарованности. Мысль об инвентаризации и оценке лишь прибавляла головной боли. Но не давала повода думать, будто коллекция сможет о чем-то поведать. Не будь Эдипа определенным образом подготовлена или настроена — сначала одним эксцентричным совращением, потом другим, всякий раз почти экспромтом, — что смогли бы рассказать ей немые марки, обернувшиеся экс-соперницами, у которых та же смерть отняла любовника, и которым предстояло быть разбитыми на лоты и отправиться к сонму пока неведомых новых хозяев?

Это настроение стало превращаться в нечто большее — то ли после письма от Мучо, то ли в тот вечер, когда они с Мецгером заглянули в бар под названием «Скоп». Оглядываясь назад, она не могла вспомнить, какое из событий произошло раньше. Само по себе письмо не содержало ничего особенного, оно пришло в ответ на одну из ее записок — так, о пустяках, которые Эдипа посылала ему дважды в неделю и в которых так и не рассказала о той сцене с Мецгером, ибо чувствовала, что Мучо все поймет. А потом, на танцульках в ЙУХ, его взгляд скользнет через поблескивающий пол спортзала и, остановившись на ней — какой-нибудь Шарон, Линде или Мишель — в одной из гигантских замочных скважин, начертанных на баскетбольной площадке, поймает ее движения, похожие на вертикальное плавание на спине, — ее, чувствующую себя неловко рядом с любым парнем, которого ее каблучки могут сделать на дюйм ниже; ее — хиппушку лет семнадцати, чьи бархатные глазки в итоге, по теории вероятности, встретят взгляд Мучо и откликнутся на него, возбуждение Мучо начнет нарастать — как бывает всякий раз, когда не можешь выбить из своей законопослушной башки мысль о совращении малолетних. Эдипа знала эту схему — такое уже пару раз с ним случалось, хотя она всегда оставалась в высшей степени беспристрастной, — более того, она упомянула о подобной практике лишь однажды: как всегда, в три часа ночи, когда, словно гром среди темного предутреннего неба, прозвучал ее вопрос: не беспокоит ли его уголовный кодекс? "Конечно", — ответил Мучо, немного погодя, — вот и все, но ей показалось, в его интонации слышится большее — что-то между раздражением и мукой. Она подумала, не сказывается ли это беспокойство на качестве его сексуального исполнения. В семнадцать лет Эдипа с готовностью смеялась чуть ли не над всем на свете, а потом вдруг обнаружила, что переполнена отзывчивостью, назовем это так, но не стала доводить ее до крайности, дабы не увязнуть по уши. Благодаря этому качеству она больше не стала задавать ему вопросов. Как и раньше, когда они оказывались неспособны к общению, возымело место благородство мотивов.

Возможно, интуитивно почувствовав, что прибывшее письмо не содержит новостей внутри, Эдипа внимательнее изучила пакет снаружи. Сначала ничего не заметила. Обычный, в духе Мучо, конверт, спертый на почте, обыкновенная авиамарка, а слева от штампа правительственное предупреждение: В СЛУЧАЕ НЕПРИСТОЙНОЙ КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗВЕСТИТЕ НАХАЛЬНИКА ВАШЕГО ОТДЕЛЕНИЯ. Прочтя письмо, она вновь принялась праздно его разглядывать — на сей раз в поисках непристойностей. — Мецгер, — вдруг пришло ей в голову, — что такое нахальник?

— Это такой тип, — авторитетно стал объяснять Мецгер из ванной, дерзкий, наглый, хамит старшим по званию, выпендривается…

Она запустила в него лифчиком и сказала: — Я должна извещать о непристойной корреспонденции нахальника своего отделения.

— А, чиновники порой делают опечатки, — ответил Мецгер, — ну и пускай себе. Лишь бы не ошибались красными кнопками.

Скорее всего, именно в тот вечер они и наткнулись на «Скоп» загородный бар на дороге в Лос-Анжелес, неподалеку от завода «Йойодины». Зачастую — например, в тот вечер — "Свидание с Эхо" становилось невыносимым: иногда из-за мертвого спокойствия бассейна и смотрящих на него пустых окон, а порой из-за многочисленных подростков-соглядатаев, каждый из которых имел копию майлзова ключа и поэтому мог, когда взбредет в голову, проверять — не творится ли внутри что-то эксцентрично-сексуальное. Все это стало настолько невыносимым, что Эдипа с Мецгером завели обыкновение затаскивать матрас в большой стенной шкаф, затем Мецгер выдвигал ящики, выставлял их у двери, убирал нижний и просовывал ноги через свободное пространство, ибо это был единственный способ лежать вытянувшись, — после чего обычно терял всякий интерес к процессу.

"Скоп" оказался любимым местечком электронщиков с «Йойодины». Оригинальная зеленая неоновая вывеска снаружи изображала экран осциллографа, на котором без повторений порхал танец фигур Лиссажу. Тот день оказался днем получки, а все посетители — изрядно набравшимися. Пристально оглядев происходящее, Эдипа с Мецгером нашли столик в глубине. Рядом материализовался тощий бармен в темных очках, и Мецгер заказал бурбон. Озираясь по сторонам, Эдипа нервничала все сильнее. В скоповской публике присутствовало нечто, не выразимое словами: все носили очки и молча на тебя глазели. Кроме пары-тройки ребят ближе к дверям, которые увлеченно соревновались — кто дальше сморкнется. Из подобия музыкального автомата в дальнем конце бара неожиданно раздался хор криков и улюлюканий.

Все разговоры смолкли. Несший напитки бармен на цыпочках отступил назад. — Что происходит? — прошептала Эдипа.

— "Стокхаузен", — сообщил пожилой хиппи, — поначалу здесь для фанов "Радио Кельна". А позже такой кач начнется! Мы, понимаешь, единственный бар в округе с крутой электронно-музыкальной политикой. Приходите по субботам, с полуночи у нас тут "Сэшн Синус-Волны", живая музыка, ребятки съезжаются на джем со всего штата — Сан-Хосе, Санта-Барбара, Сан-Диего…

— Живая? — переспросил Мецгер. — Живая электронная музыка?

— Все наши ребятки делают тут записи «живьем». Задняя комната забита аудио-осцилляторами, машинками для имитации выстрелов, контактными микрофонами — в общем, все дела. Это если ты забыл захватить свою гитарку врубаешься? — но у тебя есть настрой, и ты хочешь покачать с другими ребятками вместе, тут всегда для тебя что-нибудь найдется.

— Я не хотел вас обидеть, — сказал Мецгер с обворожительной улыбкой Детки Игоря.

Откуда ни возьмись, в кресле напротив появился субтильный молодой человек в костюме из быстросохнущей ткани; он представился Майком Фаллопяном и принялся агитировать за организацию, известную под названием "Общество Питера Пингвида".

— Одна из психованных правых группировок? — поинтересовался дипломатичный Мецгер.

Фаллопян заморгал: — Это они нас обвиняют в паранойе.

— Они? — переспросил Мецгер, тоже заморгав.

— Нас? — сказала Эдипа.

"Общество Питера Пингвида" было названо так по имени капитана корабля Конфедерации «Недовольный», который в начале 1863 года отправился в плавание с оперативным соединением на борту, дабы осуществить дерзкий план — обогнуть мыс Горн и, атаковав Сан-Франциско, открыть второй фронт в Войне За Независимость Юга. Бурям и цинге удалось погубить или сломить все корабли той армады, кроме маленького, но боевого «Недовольного», который появился у калифорнийских берегов около года спустя. Коммодор Пингвид, однако, не знал, что царь Николай Второй отправил в залив Сан-Франциско четыре корвета и два клипера Дальневосточного флота под командованием контр-адмирала Попова часть уловки, предпринятой, дабы удержать Британию и Францию (помимо прочего) от вмешательства на стороне конфедератов. Худшего времени для штурма Сан-Франциско нельзя было придумать. В ту зиму за границей поползли слухи, будто крейсеры южан «Алабама» и «Самтер» приведены в полную готовность к атаке, и русский адмирал под свою ответственность отдал тихоокеанской эскадре приказ "стоп машина!", но при этом распорядился держать пар и быть готовыми к бою, если враг попробует атаковать. Крейсеры же, казалось, предпочитали просто курсировать вдоль берега. Это не помешало Попову вести периодическую рекогносцировку. До сих пор остается не вполне ясным, что же случилось девятого марта 1864 года — день, почитаемый "Обществом Питера Пингвида" священным. Попов послал корабль — не то корвет «Богатырь», не то клипер «Гайдамак» — посмотреть, что там видно. У берега не то Кармеля, не то Писмо-Бича, как они сейчас называются, где-то в полдень, или даже, возможно, ближе к сумеркам, два корабля заметили друг друга. Один из них, вероятно, выстрелил, и если так, то другой ответил; но поскольку они были вне радиуса стрельбы, не осталось ни царапины, чтобы впоследствии можно было что-либо доказать. Опустилась ночь. Утром русского корабля не оказалось. Но движение относительно. Если верить выдержке из судового журнала, направленной в апреле генерал-адъютанту в Петербург и хранящейся сейчас где-то в Красном Архиве, то ночью исчез как раз «Недовольный».

— Но кому какое дело? — пожал плечами Фаллопян. — Мы не пытаемся создать очередное священное писание. Для нас это, естественно, обернулось поддержкой в "библейском поясе" — возможно, они ожидали, что мы обратимся к чему-нибудь действительно стоящему. Старые конфедераты.

— То было первое вооруженное противостояние России и Америки. Атака, контрудар, оба снаряда погребены навеки, и Тихий Океан катит свои волны дальше. Но круги от тех двух всплесков разошлись, разрослись, и сегодня затопили всех.

— Питер Пингвид был нашей первой потерей на войне. Не фанатиком, которого наши друзья — левоуклонисты из общества Бэрша — предпочли возвести в мученики.

— Так коммодора убили? — спросила Эдипа.

Гораздо хуже, с точки зрения Фаллопяна. После того противостояния, потрясенный неизбежным военным альянсом между аболиционистской Россией (Николай освободил крепостных в 1861-м) и Союзом, который на словах поддерживал отмену крепостничества, а на деле держал промышленных рабочих в своего рода "платном рабстве", Питер Пингвид неделями сидел у себя в хижине, исполненный горестных мыслей.

— Но тогда, — возразил Мецгер, — он, похоже, был против индустриального капитализма. Разве это не дисквалифицирует его как антикоммунистического деятеля какого бы то ни было толка?

— Вы рассуждаете, как бэршист, — сказал Фаллопян. — Тут плохие, там хорошие. Вы никак не доходите до главной истины. Конечно, он был противником индустриального капитализма. Но ведь и мы тоже. Разве это явление не вело, с неизбежностью, к марксизму? По сути и то, и другое — части одного и того же неотвратимо надвигающегося кошмара.

— Индустриальное черт те что, — отважился Мецгер.

— Вот, опять же! — закивал Фаллопян.

— Что случилось с Питером Пингвидом дальше? — хотела знать Эдипа.

— В конце концов, подал в отставку. Нарушил нормы воспитания и кодекса чести. Его вынудили к этому Линкольн и царь. Вот, что я имел в виду, когда называл его потерей. Он, как и многие из его команды, поселился неподалеку от Лос-Анжелеса, и всю оставшуюся жизнь занимался лишь накоплением состояния.

— Как трогательно, — сказала Эдипа. — И чем же он занимался?

— Спекулировал недвижимостью в Калифорнии, — ответил Фаллопян.

Эдипа, которая начинала делать глоток, выпрыснула напиток сверкающим конусом футов на десять, если не дальше, и забилась в хихикании.

— А чего? — сказал Фаллопян. — В тот год была засуха, и участки в самом центре Лос-Анжелеса продавались по шестьдесят три цента за штуку.

У входа раздался громкий крик, и тела хлынули к полноватому бледному пареньку с кожаной почтовой сумкой через плечо.

— Почтовое построение! — орали люди. Прямо как в армии. Толстячок со смущенным видом вскарабкался на стойку и стал выкрикивать имена, бросая конверты в толпу. Фаллопян извинился и пошел к остальным.

Мецгер вытащил очки и, прищурившись, принялся через них разглядывать парня на стойке. — У него значок «Йойодины». Что ты об этом думаешь?

— Внутренняя почта компании, — сказала Эдипа.

— В это время суток?

— Может, ночная смена? — Но Мецгер только нахмурился. — Сейчас вернусь. — Пожав плечами, Эдипа направилась в туалет.

На стене кабинки, среди написанных губной помадой непристойностей, она заметила объявление, аккуратно выполненное инженерным шрифтом:

"Хотите утонченно развлечься? Хоть ребята, хоть девчонки. Чем больше, тем веселее. Свяжитесь с Керби. Только через ВТОР, а/я 7391, Л-А."

ВТОР? Эдипа удивилась. Под объявлением еле заметно карандашом был пририсован неизвестный Эдипе символ — петля, треугольник и трапецоид:

Он мог иметь некий сексуальный смысл, но Эдипе почему-то казалось, что это не так. Она нашла в косметичке карандаш и переписала адрес с символом в блокнот, подумав: "Боже, ну и каракули". Когда вышла, Фаллопян уже вернулся и сидел с забавным выражением на лице.

— Вы не должны были этого видеть, — сказал Фаллопян. Он держал конверт. Эдипа заметила на месте почтовой марки написанную от руки аббревиатуру с названием какой-то частной курьерской службы.

— Конечно, — сказал Мецгер. — Почта это государственная монополия. А вы — в оппозиции.

Фаллопян в ответ криво ухмыльнулся: — Это не так по-бунтарски, как может показаться. В «Йойодине» мы пользуемся внутренней системой доставки. Тайно. Но трудно найти курьеров — слишком велик оборот. Они работают по весьма жесткому графику, и начинают нервничать. Служба безопасности на фабрике подозревает неладное. Они внимательно следят. Де Витт, — указывая на толстого почтоношу, который трепыхался в руках, стаскивающих его со стойки, и отбрыкивался от предлагаемых напитков, — он самый нервный из работавших в этом году.

— И каковы масштабы? — спросил Мецгер.

— Только внутри здешнего филиала. Пробные проекты запущены в вашингтонском и, думаю, в далласском филиалах. Но в Калифорнии мы пока единственные. Некоторые из членов побогаче заворачивают в письма кирпичи, потом все это дело — в коричневую бумагу, и посылают через железнодорожную экспресс-почту, но я не знаю…

— Что-то вроде ренегатства, — посочувствовал Мецгер.

— Таков принцип, — согласился Фаллопян с оправдывающейся интонацией. Чтобы поддерживать приличный объем, каждый член должен посылать через систему «Йойодины» каждую неделю хотя бы одно письмо. Если не пошлешь, то тебя штрафуют. — Он вскрыл свое письмо и показал его Эдипе и Мецгеру.

Привет, Майк, — говорилось в нем. — Дай, думаю, черкну тебе пару строчек. Как продвигается книжка? Ну вот, вроде, и все. Увидимся в «Скопе».

— И вот так вот, — с горечью признался Фаллопян, — почти все время.

— А что за книга? — поинтересовалась Эдипа.

Оказалось, Фаллопян пишет историю американской частной почты, пытаясь связать Гражданскую войну с почтовой реформой, которая началась где-то в 1845-м. Он счел не простым совпадением тот факт, что именно в 1861 году федеральное правительство рьяно взялось за подавление независимых почтовых линий, выживших после разного рода Актов 1845-го, 47-го, 51-го и 55-го годов, каждый из которых был нацелен на приведение любой частной инициативы к финансовому краху. Фаллопян рассматривал это как притчу о власти, о ее вскармливании, росте и систематическом злоупотреблении ею, хотя в тот вечер в разговоре с Эдипой он не вдавался в такие детали. У Эдипы первые воспоминания о нем сводились, в сущности, лишь к хрупкому сложению, породистому армянскому носу и некоторому родству цвета его глаз с зеленым неоном.

Так для Эдипы начался медленный, зловещий расцвет Системы Тристеро. Или, скорее, Эдипино присутствие на неком уникальном представлении, которое продлили — словно был конец ночи, и для задержавшихся допоздна решили устроить что-то особое. Словно платья, тюлевые бюстгальтеры, украшенные драгоценностями подвязки и пояса исторического фасона, который вот-вот изживет себя, спадали, укладываясь плотными слоями, подобно одежкам Эдипы в той игре с Мецгером во время фильма о Детке Игоре; словно стремительное продвижение к заре, длившееся неопределенные черные часы, было необходимо, чтобы Тристеро предстал во всей своей жуткой наготе. Может, его улыбка окажется застенчивой, и он, не причинив вреда, оставив ее в покое, упорхнет за кулисы с напоминающим о Бурбон-стрит поклоном? А может, наоборот, танец завершится, и тут-то он явится вновь, — фосфоресцирующий взгляд сомкнется со взглядом Эдипы, улыбка сделается зловещей и безжалостной; он склонится над нею, одиноко сидящей среди пустых рядов, и скажет слова, которые ей никогда не хотелось бы услышать.

Начало представления обозначилось достаточно ясно. Это было, когда они с Мецгером ждали официальных писем, дающих право стать цессионными представителями в Аризоне, Техасе, Нью-Йорке и Флориде, где Инверарити вел строительные проекты, и в Делавэре, где Инверарити был зарегистрирован как юридическое лицо. Вместе со взаимообратимыми близнецами-"Параноиками" Майлзом, Дином, Сержем и Леонардом, они решили съездить на денек в "Лагуны Фангосо" — один из последних крупных проектов Инверарити. В самой поездке никаких особых событий не произошло, если не считать того, что «Параноики» пару раз чуть не врезались во встречную машину: водитель Серж из-за челки ничего не видел. Его убедили пустить за руль одну из девушек. Где-то вдали, за непрестанно расширяющимся ландшафтом, где дощатые трехспаленные дома тысячами рассыпались по темно-бежевым холмам, притаилось море, оно чувствовалось где-то там — с его высокомерной воинственностью по отношению к смогу, которого не было в материковой дремоте Сан-Нарцисо, — невообразимый Тихий океан — океан, не желающий иметь ничего общего ни с серфингистами, ни с топчанами, ни с канализационными стоками, ни с налетами туристов, ни с загорелыми гомосексуалистами, ни с платной рыбалкой; дыра, оставленная луной, что вырвалась на волю, — словно памятник ее бегству; ты не слышишь его и даже не чувствуешь запаха, но оно здесь, нечто приливное, оно уже почти достигло зон восприятия где-то за глазами и барабанными перепонками и вот-вот возбудит частицы мозгового тока, для регистрации которого даже самый тонкий микроэлектрод оказался бы слишком грубым. Еще задолго до отъезда из Киннерета Эдипа разделяла убеждение, что море искупает все грехи Южной Калифорнии (ее родной части штата, несомненно, не требуется никакого искупления), — верила в невысказанную идею: что бы ни делали с Тихим океаном у его кромок, истинный океан либо остается неоскверненным и цельным, либо усваивает любое уродство, превращая его в более общую истину. Эта идея вместе с заключенной в ней бесплодной надеждой — вот, пожалуй, и все, что чувствовала Эдипа тем утром, когда они совершали бросок к морю, собираясь остановиться на первом же пляже.

Они проехали среди экскаваторов — полное отсутствие растительности, знакомая культовая геометрия, — и в конце концов, после тряски по песчаным дорогам и спуска по серпантину, оказались возле скульптурноподобного водоема по имени Озеро Инверарити. На насыпном острове среди синей ряби стоял — или, скорее, сидел на корточках — павильон для посетителей — коренастое, стрельчатое, цвета ярь-медянки, в стиле модерн воссоздание некого огромного европейского казино. Эдипа в него влюбилась. «Параноидальная» часть компании вывалилась из машины, неся инструменты и озираясь, словно под грудами сваленного грузовиками белого песка они искали розетки. Эдипа вытащила из багажника «Импалы» корзину, набитую сэндвичами с баклажанами и пармезаном из итальянского кафе «драйв-ин», а Мецгер появился с огромным термосом текилового коктейля. Они побрели по пляжу к небольшой марине для владельцев катеров, не имеющих причальных мест на воде.

— Эй, чуваки, — завопил Дин или, может, Серж, — давайте свистнем катер!

— Давайте, давайте! — закричали девушки. Мецгер закрыл глаза и прошелся вокруг старого якоря. — Мецгер, — поинтересовалась Эдипа, — почему ты закрыл глаза?

— Кража, — произнес Мецгер, — возможно, им понадобится адвокат. Раздался рокот; от шеренги прогулочных катеров, выстроившихся, словно поросята, вдоль пирса, поднялся дымок, указывая, что «Параноики» и в самом деле завели чью-то посудину. — Эй, поехали! — звали они. Вдруг на расстоянии дюжины катеров появилась накрытая синей полиэтиленовой накидкой фигура и сказала: — Детка Игорь, мне нужна помощь.

— Знакомый голос, — произнес Мецгер.

— Быстрее, — сказала накидка, — ребята, возьмите меня покататься.

— Поторопитесь! — звали «Параноики».

— Манни Ди Прессо, — узнал Мецгер. Без особого восторга.

— Твой дружок актер-адвокат, — вспомнила Эдипа.

— Эй, не так громко, — сказал Ди Прессо, украдкой — насколько позволял полиэтиленовый конус — пробираясь к ним вдоль причала. — Они следят. В бинокль. — Мецгер подсадил Эдипу на почти угнанный катер — семнадцатифутовый алюминиевый тримаран по имени "Годзилла-2", — и потянулся за тем, что, по идее, было рукой Ди Прессо, но схватил лишь пустой пластик, дернул, после чего накидка сползла, и на свет Божий появился Ди Прессо в водолазном костюме и полусферических темных очках.

— Я все объясню, — сказал он.

— Эй! — с пляжа донеслись два голоса, они кричали почти в унисон. На открытое место выбежал стриженный ежиком, загорелый коренастый человек, тоже в очках, правая рука за пазухой, сложенная вдвое, как крыло.

— Нас фотографируют? — сухо спросил Мецгер.

— Это не шутки, — тараторил Ди Прессо, — поехали. — «Параноики» отвязали «Годзиллу-2», отвели ее от пирса, развернулись и с дружным воплем рванули вперед, словно летучая мышь из ада, едва не выбросив Ди Прессо в веер брызг за кормой. Оглянувшись, Эдипа увидела, как к их преследователю присоединился еще один человек примерно того же сложения. Оба — в серых костюмах. Ей не удалось разглядеть, есть ли у них в руках что-нибудь вроде пистолетов.

— Я оставил машину на том берегу, — сказал Ди Прессо, — но я знаю, что его люди следят.

— Кого "его"? — спросил Мецгер.

— Энтони Гунгерраса, — зловещим тоном ответил Ди Прессо, — известного под именем Тони Ягуар.

— Кого-кого?

— А, sfacim', - пожал плечами Ди Прессо и сплюнул в кильватер. «Параноики» запели на мотив Adeste Fideles:

Эй, цивильный мужичок, мы свистнули твой ка-атер

Эй, цивильный мужичок, мы свистнули твой катер…,

прихватывая друг дружку и пытаясь выпихнуть за борт. Испуганно отодвинувшись, Эдипа стала наблюдать за Ди Прессо. Если он и в самом деле, как утверждал Мецгер, играл его роль в пробном фильме, то подбор актеров был типично голливудский: ни внешностью, ни манерами они ни капли не походили друг на друга.

— Итак, — сказал Ди Прессо. — Кто такой Тони Ягуар. Большая шишка в коза ностре, вот кто.

— Ты же актер, — удивился Мецгер. — Какие у тебя с ними дела?

— Я — снова адвокат. — ответил Ди Прессо. — Тот пробный фильм, Мец, и так никогда бы не купили — разве что сделать что-нибудь по-настоящему зрелищное, в духе Дэрроу. Чтобы вызвать интерес у публики — например, сенсационным процессом.

— Типа чего?

— Ну, скажем, типа тяжбы по имуществу Пирса Инверарити. — Сохраняя, по возможности, спокойствие, Мецгер вытаращил глаза. Ди Прессо рассмеялся и стукнул Мецгера по плечу. — Верно, дружище.

— А что, кто-то чего-то хочет? Хорошо бы тебе пообщаться и с другим душеприказчиком. — Он представил Эдипу. Ди Прессо в знак вежливости прикоснулся к своим очкам. Воздух вдруг стал прохладным, на солнце наползли облака. Они втроем одновременно подняли глаза в поисках возможной угрозы и взглядом уперлись в бледно-зеленый павильон для посетителей — его островерхие окошки, кованые железные цветы, тяжелая тишина, — создавалось впечатление, будто он их ждал. Дин, «Параноик» у штурвала, аккуратно подвел катер к небольшому деревянному причалу, все спустились на берег, а Ди Прессо нервной походкой направился к пожарной лестнице. — Хочу проверить машину, сказал он. Эдипа и Мецгер со всякой утварью для пикника проследовали вверх по ступенькам, по балкону, вышли из-под сени здания, и, в конце концов, поднялись по приставной металлической лестнице на крышу. Это походило на прогулку по коже барабана: внутри полого здания они слышали отзвук своих шагов и восторженные возгласы «Параноиков». Сверкающий скубо-костюмом Ди Прессо вскарабкался по стенке купола. Эдипа расстелила покрывало и разлила выпивку по стаканчикам из белого ноздреватого пенопласта. — Пока стоит, оповестил Ди Прессо, спускаясь. — Мне надо сматывать удочки.

— Кто твой клиент? — спросил Мецгер, протягивая ему коктейль из текилы.

— Тот мужик, что меня преследовал, — признался Ди Прессо, окинул их лукавым взглядом и зажал стакан зубами, закрыв им нос.

— Ты бегаешь от клиентов? — спросила Эдипа. — Спасаешься от "скорой помощи"?

— Он пытался занять у меня денег, — сказал Ди Прессо. — А я вытряхнуть из него аванс на случай, если проиграем.

— Значит, вы оба готовы проиграть.

— У меня не больно-то лежит сердце к этому делу, — согласился Ди Прессо. — Как я могу давать в долг, если даже не в состоянии рассчитаться за "Ягуар XKE", купленный в минуту временного помешательства?

— Временное, — хмыкнул Мецгер, — уже лет тридцать.

— Я не настолько безумен, чтобы не ведать бед, — сказал Ди Прессо, — и Тони Я. приложил к этим бедам руку, друзья мои. Большей частью он занимается игорным бизнесом, и еще говорит, что намерен объяснить местному Престолу, почему его нельзя за это наказывать. Мне эта головная боль на фиг не нужна.

Эдипа одарила его свирепым взглядом. — Ты — эгоистичный подонок.

— Коза ностра не дремлет, — умиротворяющим тоном произнес Мецгер. Конечно, им не нравится, когда помогаешь людям, которым, с их точки зрения, помогать не следует.

— У меня есть родные на Сицилии, — сказал Ди Прессо, пародируя ломаный английский. На фоне светлого неба появились «Параноики» со своими девочками — из-за башенок, фронтонов, вентиляционных каналов, — и тут же набросились на сэндвичи с баклажанами. Дабы отрезать им доступ к выпивке, Мецгер уселся на термос. Поднялся ветер.

— Расскажи об этом иске, — попросил Мецгер, пытаясь рукой спасти прическу.

— Ты же рылся в книгах Инверарити, — сказал Ди Прессо. — Наверное, знаешь об этом деле с «Биконсфилдом». — Мецгер скорчил уклончивую гримасу.

— Костный уголь, — вспомнила Эдипа.

— Ну да. Так вот мой клиент, Тони Ягуар, поставлял кости, — сказал Ди Прессо, — так, во всяком случае, он утверждает. Инверарити ему не заплатил. В этом все и дело.

— Грубо, — ответил Мецгер, — совсем не в духе Инверарити. В такого рода делах он был скрупулезен. Конечно, если дело не касалось взятки. Ведь я видел только налоговые записи, а вся нелегальщина проходила мимо меня. С какой фирмой работал твой клиент?

— С одной строительной фирмой, — Ди Прессо прищурился.

Мецгер огляделся вокруг. Похоже, «Параноики» со своими герлами находились вне радиуса слышимости. — Человеческие кости, да? — Ди Прессо утвердительно закивал. — Значит, вот как он их добывал. Дорожные компании получали контракты, как только Инверарити покупал их. Все оформлено самым кошерным образом, Манфред. Если и были какие-то взятки, сомневаюсь, чтобы это где-нибудь фиксировалось.

— Но как, — поинтересовалась Эдипа, — могут быть связаны строители дорог с торговлей костями, а?

— Старые кладбища нужно сносить, — объяснил Мецгер. — Как с Восточным Сан-Нарцисским шоссе — кладбище больше не имеет права там находиться, поэтому мы все быстро сделали, без заморочек.

— Никаких взяток, никаких шоссе, — покачал головой Ди Прессо. — Эти кости приехали из Италии. Прямая продажа. Некоторые из них, — Ди Прессо махнул рукой на озеро, — лежат там, украшают дно для фанов скубы. Как раз этим я сегодня и занимался — изучал предметы спора. То есть, пока за мной не погнался Тони. Остаток костей использовали на проектно-изыскательской фазе той программы с фильтрами, еще в начале пятидесятых, тогда еще не было и речи о раке. Тони Ягуар сказал, что собрал их на дне Лаго-ди-Пьета.

— Боже мой, — сказал Мецгер, как только вспомнил, откуда слышал это название. — Солдаты?

— Да, один отряд, — ответил Манни Ди Прессо. Озеро Лаго-ди-Пьета располагалось неподалеку от Тирренского побережья где-то между Неаполем и Римом, и являло собой поле битвы, где в малом регионе во время наступления на Рим проходила теперь уже забытая (а для 1943 года — трагическая) война на истощение. Несколько недель пригоршня американских солдат, отрезанная от внешнего мира и оставшаяся без связи, сидела на узком берегу чистого спокойного озера, а с головокружительно нависающих утесов немцы поливали их продольным огнем. Вода в озере была ледяная: человек умер бы от переохлаждения прежде, чем доплыть до безопасного берега. Деревьев для плота там не росло. Самолеты не летали, кроме, разве что, случайных «Стук», у которых на уме были лишь бомбардировки с бреющего полета. Удивительно, что эти люди продержались так долго. Они окопались, насколько позволяла каменистая почва берега; посылали на утесы небольшие рейды, но те почти никогда не возвращались, и лишь однажды солдаты преуспели, принеся с рейда пулемет. Патрули искали обходные пути, но те немногие, что возвращались, приходили ни с чем. Они делали все возможное, чтобы прорваться, у них не получалось, и они, как могли, цеплялись за жизнь. Но погибли, все до единого, безмолвно, не оставив после себя ни следа, ни слова. Однажды немцы спустились с утесов, и их рядовые сбросили в озеро все тела, оружие и другие ставшие бесполезными предметы. Все утонуло и оставалось на дне, пока в начале пятидесятых Тони Ягуар, служивший на Лаго-ди-Пьета в итальянском подразделении и знавший о происшедшем, вместе с коллегами ни решил поискать там трофеи. Все, что им удалось собрать, — это кости. Исходя из неких смутных соображений, — возможно, включавших в себя тот факт, что американские туристы, число которых стремительно росло, готовы были заплатить хорошую цену за любую безделицу; или истории о кладбище "Форест Лон" и американском культе мертвых; или смутные надежды на то, что сенатор Маккарти и иже с ним, добившиеся в те дни определенной власти над богатыми кретинами из-за океана, сосредоточат свое внимание на павших во Вторую мировую, особенно на тех, чьи тела так и не были найдены, — в общем, по некоему резону — какому, можно лишь догадываться, — из этого лабиринта мотивов Тони Ягуар вынес одно: он сможет выложить урожай какому-нибудь американцу через свои связи в «семье», известной в те времена под названием "коза ностра". И оказался прав. Кости купила одна внешнеторговая фирма, потом продала их производителям удобрений, которая провела лабораторные испытания пары-тройки бедренных, но потом решила полностью переключиться на менхаден, и оставшиеся несколько тонн передала одному холдингу, где товар положили на склад неподалеку от Форт-Вейна, штат Индиана, — было это примерно за год до того, как костями заинтересовался «Биконсфилд».

— Ага, — подскочил Мецгер. — То есть, купил их «Биконсфилд». А не Инверарити. Он владел только акциями "Остеолизиса Инк." — компании по разработке фильтра. А не самого «Биконсфилда».

— Знаете, чуваки, — заметила одна из девушек — хорошенькая, с длинной талией и каштановыми волосами, в черном трикотажном леотарде и остроконечных кроссовках, — все это причудливым образом напоминает ту дурацкую якобианскую пьесу о мести, что мы смотрели на прошлой неделе.

— "Курьерская трагедия", — сказал Майлз, — да, точно. Та же самая штука с вывертами. Кости пропавшего батальона в озере, их выуживают, делают уголь…

— Эти ребята все слышали! — завопил Ди Прессо. — Постоянно какая-нибудь ищейка подслушивает; жучки в квартирах, в телефонах…

— Но мы никогда не рассказываем, что слышали, — сказала другая девушка. — Да и потом никто из нас не курит «Биконсфилд». Мы больше по травке. Смех. Но это была не шутка: ударник Леонард пошарил в кармане купального халата, вытащил пригоршню косяков, и раздал приятелям. Мецгер закрыл глаза, повернул голову и пробормотал: — Хранение наркотиков…

— На помощь! — сказал Ди Прессо, оглядываясь через плечо на берег, дикий взгляд и разинутый рот. Появился моторный катерок и направился к ним. За ветровыми стеклами пригнулись две фигуры в серых костюмах. — Мец, для меня это дело жутко важно. Если он здесь остановится, не стращай его, он мой клиент. — Ди Прессо спустился по лестнице и исчез. Эдипа вздохнула и откинулась на спину, глядя сквозь ветер на пустое синее небо. Вскоре она услышала мотор «Годзиллы-2».

— Мецгер! — вдруг дошло до нее. — Он что, забирает катер? Нас надинамили.

Так они и оставались, пока не село солнце, и Майлз, Дин, Серж и Леонард вместе со своими герлами, вычерчивая в темном воздухе буквы С и О, как люди с флажками на футбольных трибунах, не привлекли внимание "Охранной группы Лагун Фангосо" — ночного гарнизона, состоящего из бывших вестерновых актеров и лос-анжелесских копов-мотоциклистов. Они коротали время, слушая песни «Параноиков», выпивая, скармливая куски баклажановых сэндвичей стае глуповатых чаек, перепутавших "Лагуны Фангосо" с Тихим океаном, — и слушая сюжет "Курьерской трагедии" Ричарда Варфингера в невнятном пересказе восьми памятей, которые, по прогрессии, петлями заплывали в регионы, столь же расплывчатые, как и облака-колечки от их косяков. История была настолько путаной, что Эдипа решила сходить в театр сама, и даже устроила так, чтобы Мецгер ее как бы пригласил.

"Курьерскую трагедию" ставила труппа под названием «Танк-актеры»: "Танк" — театрик с круглой сценой, разместившийся между маркетинговой фирмой и подпольной компанией по выпуску приемников, в прошлом году ее здесь еще не было, а в следующем уже не будет, но пока она загребала деньги экскаваторами, опустив цены ниже японского уровня. Эдипа и насилу согласившийся Мецгер вошли в полупустой зал. К началу спектакля число зрителей не увеличилось. Но костюмы отличались роскошью, а подсветка воображением, и хотя текст произносился на Адаптированном Среднезападном Театральном Британском Языке, Эдипа обнаружила, что поглощена ландшафтом зла, который Ричард Варфингер создал для аудитории семнадцатого века предапокалиптической, исполненной инстинктом смерти, эмоционально утомленной, не готовой — пожалуй, к сожалению — к той бездне гражданской войны, холодной и всепроникающей, которая начнется всего через несколько лет.

Лет этак за десять до начала действия некий Анжело — злой герцог Сквамульи — убил соседа, доброго герцога Фаджио, намазав ядом ноги на образе Святого Нарцисса, Епископа Иерусалимского, в домовой часовне, ибо герцог имел обыкновение прикладываться устами к сим ногам на каждой воскресной мессе. Это дает возможность злому незаконнорожденному сыну последнего, Паскуале, стать регентом сводного брата Никколо — законного наследника и главного героя, — пока тот не достигнет совершеннолетия. Надо ли говорить, что Паскуале вовсе не имеет намерений позволить Никколо задержаться на этом свете. Будучи закадычным другом герцога Сквамульи, Паскуале замышляет покончить с юным Никколо, предложив ему сыграть в прятки и потом хитростью заманить его в огромную пушку, из которой должен был выстрелить оруженосец, взорвав дитятю, — как позднее, в третьем акте, с горечью вспоминает Паскуале:

На кровавом дожде, питающем поле,

Средь воя менад, песнь селитры поющих

И серы кантус фирмус.

С горечью, поскольку оруженосец — симпатичный заговорщик по имени Эрколе, — будучи тайно связан с диссидентскими элементами двора Фаджио, которые хотят сохранить Никколо жизнь, ухитряется запихнуть в дуло козленка вместо Никколо, а самого тихонько переправляет из герцогского замка, переодев его престарелой сводней.

Все это выясняется в первой сцене, когда Никколо повествует свою историю одному другу, Доменико. К тому времени уже повзрослевший Никколо бездельничает при дворе герцога Анжело, убийцы отца, под личиной особого курьера от семейств Турн и Таксис, которые в то время владели почтовой монополей чуть ли ни во всей Священной Римской империи. Он, якобы, прибыл для освоения нового рынка, ибо злой герцог Сквамульи наотрез отказался несмотря на низкие тарифы и прекрасную оперативность системы Турна и Таксиса — пользоваться их услугами, признавая лишь собственных посыльных для сообщения со своей марионеткой Паскуале в соседней Фаджио. Но всем понятно, что на самом деле Никколо ждет подходящего момента расквитаться с герцогом.

Тем временем герцог Анжело плетет интриги, дабы объединить герцогства Сквамулья и Фаджио, выдав замуж единственную имеющуюся в наличии при дворе женскую особу, свою сестру Франческу, за узурпатора Паскуале. Но для этого союза есть одно препятствие: Франческа — мать Паскуале, и более того, ее тайная любовная связь с добрым экс-герцогом Фаджио послужила одной из причин для отравления последнего. Далее — забавная сцена, где Франческа в деликатных выражениях пытается напомнить братцу насчет общественных табу относительно инцеста. Но Анжело отвечает на это, что подобные табу ускользали от ее внимания в течение последних десяти лет, пока у них длился собственный роман. Будь то хоть инцест, хоть что, но свадьбе быть, ведь она жизненно важна для его стратегических планов. Церковь никогда не даст санкции на такой брак, возражает Франческа. Тогда, говорит герцог Анжело, я подкуплю кардинала. Он ласкает сестру, покусывает ее за шею, диалог модулируется в лихорадочную пантомиму пылкого желания, и в конце сцены парочка валится на диван.

Сам же акт заканчивается тем, что Доменико, которому наивный Никколо выболтал свою тайну, пытается пробраться во дворец, дабы поговорить с герцогом Анжело и предать сердечного друга. Герцог в апартаментах, конечно же, занят своим любимым делом, и Доменико ничего не остается, как обратиться к помощнику коменданта, коим оказывается тот самый Эрколе, что когда-то спас жизнь юному Никколо и помог ему сбежать из Фаджио. В этом он и признается Доменико, правда, предварительно соблазнив безрассудного информатора нагнуться и засунуть голову в любопытный черный ящик — там, мол, порнографическая диорама. Над головой вероломного Доменико тут же захлопывается стальной зажим, крики о помощи заглушаются ящиком. Эрколе связывает его по рукам и ногам алыми шелковыми веревками, рассказывает Доменико, на кого тот имел несчастье напороться, лезет в ящик клещами, выдирает оттуда домеников язык, наносит пару ударов ножом, выливает в ящик чашу царской водки, перечисляя при этом и другие приятности, включая кастрацию, которым подвегнется Доменико прежде чем ему позволят умереть, все это среди воплей, безъязыких попыток молить о пощаде и мучительных усилий вырваться. Насадив язык на рапиру, Эрколе бежит к факелу на стене, поджигает язык и, размахивая им, как умалишенный, заключает акт, вопия:

Твоим злодействам грязным путь закрыт. Так мыслит Эрколе — фигляр и параклит. Несвятый Дух повержен силой правой. Ты — гость пятидесятницы кровавой.

Потушили свет, и кто-то в другом конце зала отчетливо икнул. — Хочешь уйти? — спросил Мецгер

— Я хочу досмотреть до костей, — сказала Эдипа.

Ей пришлось ждать четвертого акта. Второй же большей частью был посвящен затяжным пыткам, завершившимся смертью князя церкви, который предпочел мученичество санкционированию свадьбы между Франческой и ее сыном. Сцена прерывалась всего пару раз — когда Эрколе, подглядев за агонией кардинала, посылает вестовых к фаджийским "положительным элементам", настроенным против Паскуале, и просит их разнести слух о планах Паскуале жениться на своей матери, рассчитывая вызвать тем самым некоторое общественное недовольство; и еще когда Никколо проводит день с курьером герцога Анжело и слушает историю о Пропавшем дозоре, куда входило десятков пять отборных рыцарей, цвет фаджийской молодежи, стоявшие на защите доброго герцога. Однажды, во время маневров у границы со Сквамульей, все они бесследно исчезли, а вскоре доброго герцога отравили. Вечно испытывающий трудности в сокрытии своих эмоций честный Никколо заключает, что если, мол, эти два события связаны между собой, и если след ведет к герцогу Анжело, то, черт подери, пусть герцог бережется, и весь сказ. Другой курьер, некто Витторио, воспринимает это как личное оскорбление и, в своей реплике в сторону, клянется донести герцогу об измене при первой же возможности. Тем временем в комнате пыток кровь кардинала собирают в потир и понуждают освятить ее — не во имя Бога, но во имя Сатаны. Потом ему на ноге отрезают большой палец, заставляют держать его, как облатку, и говорить: "Сие есть тело мое," а остроумный Анжело замечает, что впервые за пятьдесят лет систематического вранья кардинал глаголет истину. Эта в высшей степени антиклерикальная сцена была вставлена, скорее всего, в качестве подачки пуританам тех времен (бесполезный жест, поскольку те никогда в театр не ходили, почему-то считая его аморальным).

Действие третьего акта происходит при дворе Фаджио и состоит в убийстве Паскуале как кульминации переворота, затеянного агентами Эрколе.

Пока на улицах бушуют бои, Паскуале запирается в своей патрицианской оранжерее и проводит там оргию. Среди присутствующих на веселье — свирепая черная дрессированная обезьяна, привезенная из недавнего путешествия по Вест-Индии. Разумеется, это загримированный человек, по сигналу он прыгает с канделябра на Паскуале, и одновременно полдюжины переодетых мужчин, которые до сей минуты изображали танцующих девушек, бросаются со всех сторон сцены на узурпатора. Потом минут десять эта мстительная компания практикует на Паскуале покалечение, удушение, отравление, сожжение, топтание ногами, выкалывание глаз и иные действия, а тот к нашему вящему удовольствию выразительно демонстрирует свои разнообразные ощущения. В конце концов он умирает в страшных муках, и тут маршем входит некто Дженнаро, абсолютное ничтожество, который объявляет себя временным главой государства, пока не найдется полноправный герцог Никколо.

После всего этого наступил антракт, и Мецгер, пошатываясь, вышел покурить в карликовое фойе, а Эдипа направилась в туалет. Она тщетно искала глазами символ, увиденный прошлым вечером в «Скопе», но все стены оказались на удивление пустыми. Непонятно почему, она испугалась, не обнаружив даже намека на общение, которым так славятся уборные.

В четвертом акте "Курьерской трагедии" мы обнаруживаем злого герцога Анжело в состоянии нервозного бешенства. Он только что узнал о перевороте в Фаджио и о том, что Никколо, вообще-то говоря, может быть и жив. До него доносятся слухи: Дженнаро готовит армию для нападения на Сквамулью, а Папа собирается принять меры в связи с убийством кардинала. Окруженный со всех сторон изменой, герцог просит Эрколе, о подлинной роли которого он все еще не догадывается, вызвать-таки курьера от Турна и Таксиса, размыслив что не может нынче доверять своим людям. Эрколе приводит Никколо, и тот ждет письма. Анжело берет перо, пергамент и чернила, и объясняет — правда, аудитории, а не нашим героям, которым до сих пор ничего не известно о последних событиях, — что, дабы предупредить вторжение со стороны Фаджио, он должен спешно убедить Дженнаро в своих благих намерениях. Кропая письмо, он позволяет себе парочку беспорядочных загадочных замечаний по поводу чернил, подразумевая, что на самом деле они — весьма особая жидкость. Например:

Во Франции сей черный эликсир зовется encre, Но бедная Сквамулья здесь подражает галлам, Anchor ему название нарекши из глубины неведомой. Или вот: Нам лебедь подарил свое перо, Баран же злополучный дал нам кожу, Но то, что чернотой и шелком льется, Есть посреди. Его не щиплем, грубо не сдираем, Но собираем средь иных зверей.

Все эти реплики сопровождаются приступами веселья. Послание к Дженнаро завершено и запечатано, Никколо прячет его в карман камзола и отправляется в Фаджио, до сих пор пребывая, равно как и Эрколе, в неведении о перевороте и о своей надвигающейся реставрации в качестве полноправного герцога Фаджио. Действие переключается на Дженнаро — во главе небольшого отряда, движущегося на Сквамулью. Слышится много толков в том смысле, что если Анжело, мол, и впрямь хочет мира, то лучше бы послал гонца прежде, чем они достигнут границы, а иначе, пускай нехотя, но все же придется им прихватить его за задницу. Потом — вновь Сквамулья, где Витторио, герцогский курьер, докладывает о предательских разговорах Никколо. Кто-то вбегает с докладом, что найдено изувеченное тело вероломного приятеля Никколо — Доменико, а у того на подошве сапога обнаружили Бог знает откуда появившееся нацарапанное кровью послание, из которого выясняется подлинная личность Никколо. Анжело впадает в апоплексический гнев и приказывает изловить и изничтожить Никколо. Но пусть это сделают не его, Анжело, люди.

На самом деле, примерно в этом месте пьесы все пошло особым образом, и между словами стал просачиваться осторожный холодок двусмысленности. Имена до сих пор произносились либо в буквальном смысле, либо как метафора. Но теперь, когда герцог отдал свой фатальный приказ, начинает преобладать новый способ выражения. Назвать этот способ можно, пожалуй, "ритуальным уклонением". Нам дают понять, что об определенных вещах нельзя говорить прямо, некоторые вещи нельзя показывать со сцены, хотя трудно себе представить, принимая во внимание невоздержанность предыдущих актов, в чем, собственно, эти вещи могли бы выражаться. Герцог не просвещает нас на сей счет, или просветить не может. Набрасываясь с криками на Витторио, он вполне недвусмысленно высказывается по поводу того, кто не должен гнаться за Никколо: свою охрану он описывает как паразитов, фигляров и трусов. Но кто же тогда? Витторио-то знает, — да любой придворный лакей, слоняющийся без дела в сквамульянской ливрее и обменивающийся с дружками Многозначительными Взглядами, — и тот знает. Все это — огромная вставная шутка. Аудитория тех времен тоже все понимала. Анжело знает, да не говорит. Он не проливает на это света, даже ясно намекая:

Да будет эта маска на его могиле. Пусть он пытался не свое присвоить имя, Мы спляшем, так и быть, как если б это — правда. Наймем мечи мы Быстрых, Тех, Кто смог поклясться в мести неусыпной, Пусть даже шепотом услышится то имя, Что Никколо украл. И трижды пропадет, Но все предначертания исполнит Неназываемый…

Потом — опять Дженнаро со своей армией. Из Сквамульи возвращается разведчик сказать, что Никколо уже выдвинулся. Неописуемая радость, в эпицентре которой Дженнаро — он чаще ораторствует, чем просто говорит умоляет, чтобы все помнили: Никколо едет в наряде курьера Турна и Таксиса. Все кричат, что все и так, мол, ясно. Но тут опять, как это было уже в сцене при дворе Анжело, в текст вкрадывается некий холодок. Все актеры (очевидно, им велели так делать) вдруг как бы понимают, что имеется в виду. Даже менее осведомленный, чем Анжело, Дженнаро взывает к Богу и Святому Нарциссу о защите Никколо, и они едут дальше. Дженнаро спрашивает лейтенанта, где они сейчас, и оказывается — всего в лиге от того озера, где последний раз видели Пропавший дозор из Фаджио до ее таинственного исчезновения.

А тем временем во дворце Анжело разоблачили, наконец, интриги Эрколе. Его, оговоренного Витторио и полудюжиной других людей, обвиняют в убийстве Доменико. Парадом входят свидетели, начинается пародия на суд, и Эрколе встречает смерть в нехарактерно тривиальном массовом избиении.

В следующей сцене мы в последний раз видим Никколо. Он остановился перевести дух у реки, где, как он помнит из рассказа, исчез фаджийский дозор. Он садится под деревом, вскрывает письмо от Анжело и узнает, наконец, о перевороте и кончине Паскуале. Он понимает, что мчится навстречу возвращению на престол, любви всего герцогства, воплощению его самых дерзких надежд. Прислонившись к дереву, он вслух читает письмо — с комментариями, саркастично — о явной лжи, которую смастерил для Дженнаро Анжело, чтобы успеть собрать армию для похода на Фаджио. За кулисами раздается звук шагов. Никколо вскакивает, вглядываясь в одну из радиальных просек, руки намертво застыли на рукоятке меча. Из-за дрожи он не может вымолвить ни слова без заикания, и здесь следует самая, должно быть, короткая строка, когда-либо написанная белым стихом: "Т-т-т-т-т…". Будто очнувшись от парализовавшего его сна, он начинает отступать — что ни шаг, то пытка. Вдруг в податливой и жуткой тишине появляются три фигуры — с грацией танцоров, длинноногие, женоподобные, одетые в черные леотарды, в перчатках, на лицах — темные чулки, — фигуры появляются на сцене и останавливаются, устремив на него взгляды. Их лица под чулками затенены и деформированы. Они ждут. Свет гаснет.

Снова Сквамулья, где Анжело пытается созвать армию, но безуспешно. Отчаявшись, он собирает оставшихся лакеев и хорошеньких девочек, запирает как заведено — все выходы, вносится вино, и разгорается оргия.

Акт заканчивается тем, что силы Дженнаро выстраиваются у озера. Приходит солдат и сообщает, что найдено тело, опознанное как Никколо по детскому амулету на шее, и состояние этого тела слишком ужасно, чтобы о нем можно было поведать. Вновь опускается тишина, каждый пытается перевести взгляд на соседа. Солдат передает Дженнаро запятнанный кровью свиток, который нашли возле тела. По печати мы понимаем, что это — письмо Анжело, переданное через Никколо. Дженнаро читает письмо, повторно его осматривает, а потом читает вслух. Это — не тот лживый документ, отрывки из которого читались Никколо, но теперь, в результате какого-то чуда, мы слышим пространную исповедь Анжело о всех его преступлениях, заключенную откровением по поводу случившегося с Пропавшим дозором. Все до единого, вот нам-то сюрприз — они по одному перебиты Анжело и сброшены в озеро. Потом их тела выловили и сделали из них костный уголь, а из угля — чернила, которыми пользовался известный своим черным юмором Анжело в последующей переписке с Фаджио, посему и прилагается следующий документ.

Отныне кости этих Совершенных Смешались с кровью Никколо. И две невинности едины стали, И чадо их явилось чудом. Исполнена жизнь лжи, записанной как истина. Но истина лишь в гибели Фаджийских славных войск. Мы это видели.

В присутствии чуда все падают на колени, восславляют имя Господа, оплакивают Никколо, клянутся превратить Сквамулью в пустыню. Но Дженнаро заканчивает на самой отчаянной нотке — наверное, настоящий шок для аудитории тех дней — ибо там, наконец, звучит не произнесенное Анжело имя — то имя, которое пытался выговорить Никколо:

Кто звался Турн и Таксис, у того Теперь один лишь бог — стилета острие. И свитый рог златой отпел свое. Святыми звездами клянусь, не ждет добро Того, кто ищет встречи с Тристеро.

Тристеро. В конце акта это имя повисло в воздухе, когда на мгновение выключили свет, — повиснув в темноте, оно сильно озадачило Эдипу, но пока еще не обрело над ней власти.

Пятый акт — развязка — был весь посвящен кровавой бане во время визита Дженнаро ко двору Сквамульи. Здесь фигурировало все, что знал человек эпохи Возрождения о насильственной смерти — яма со щелоком, похороны заживо, натасканный сокол с отравленными когтями. Как позже заметил Мецгер, это походило на мультфильм про койота и земляную кукушку, только в белом стихе. Чуть ли ни единственным персонажем, оставшимся в живых среди забитой трупами сцены, оказался бесцветный администратор Дженнаро.

Судя по программке, "Курьерскую трагедию" поставил некто Рэндольф Дриблетт. Он также сыграл Дженнаро-победителя. — Слушай, Мецгер, — сказала Эдипа, — пошли со мной за кулисы.

— Ты там с кем-то знакома? — поинтересовался Мецгер, которому не терпелось уйти.

— Надо кое-что выяснить. Я хочу поговорить с Дриблеттом.

— А, о костях. — У него был задумчивый вид. Эдипа сказала:

— Не знаю. Просто это не дает мне покоя. Две разные вещи, но какое сходство!

— Прекрасно, — сказал Мецгер, — а потом что, пикет напротив Управления по делам ветеранов? Марш на Вашингтон? Боже упаси, — обратился он к потолку театра, и несколько уходящих зрителей повернули головы, — от этих высокообразованных феминисток с придурковатой башкой и обливающимся кровью сердцем! Мне уже тридцать пять, пора бы набраться опыта.

— Мецгер, — смутившись, прошептала Эдипа, — я из "Юных Республиканцев".

— Комиксы про Хэпа Харригана, — Мецгер повысил голос еще больше, — из которых она, похоже, еще не выросла, Джон Уэйн по субботам — тот, что зубами мочит по десятку тысяч япошек, — вот она — Вторая мировая по Эдипе Маас. Сегодня люди уже ездят в «Фольксвагенах» и носят в кармане приемник «Сони». Но только, видете ли, не она, ей хочется восстановить справедливость через двадцать лет после того, как все кончилось. Воскресить призраков. И все из-за чего — из-за пьяного базара с Манни Ди Прессо. Забыла даже об обязательствах — с точки зрения права и этики — по отношению к имуществу, которое она представляет. Но не забыла о наших мальчиках в форме — какими бы доблестными они ни были и когда бы ни погибли.

— Не в том дело, — запротестовала она. — Мне наплевать, что кладут в фильтры «Биконсфилда». Мне наплевать, что покупал Пирс у коза ностры. Я не хочу даже думать о них. Или о том, что случилось на Лаго-ди-Пьета, или о раке… — Она огляделась вокруг, подбирая слова и чувствуя себя беспомощной.

— В чем тогда? — настаивал Мецгер, поднимаясь с угрожающим видом.

— Не знаю, — произнесла она с некоторым отчаянием. — Мецгер, перестань меня мучить. Будь на моей стороне.

— Против кого? — поинтересовался Мецгер, надевая очки.

— Я хочу знать, есть ли тут связь. Мне любопытно.

— Да, ты любопытная, — сказал Мецгер. — Я подожду в машине, идет?

Проводив его взглядом, Эдипа отправилась разыскивать гримерные, дважды обогнула кольцевой коридор, прежде чем остановилась у двери в затененной нише между двумя лампочками на потолке. Она вошла в спокойный элегантный хаос — накладывающиеся друг на друга излучения, испускаемые короткими антеннами обнаженных нервных окончаний.

Девушка, снимавшая бутафорскую кровь с лица, жестом указала Эдипе в сторону залитых ярким светом зеркал. Она двинулась туда, протискиваясь сквозь потные бицепсы и колыхающиеся занавеси длинных волос, пока, наконец, не очутилась возле Дриблетта, все еще одетого в серый костюм Дженнаро.

— Великолепный спектакль, — сказала Эдипа.

— Пощупай, — ответил Дриблетт, вытягивая руку. Она пощупала. Костюм Дженнаро был сшит из фланели. — Потеешь, как черт, но ведь иначе его себе не представить, правда?

Эдипа кивнула. Она не могла оторвать взгляда от его глаз. Яркие черные глаза в невероятной сети морщинок, словно лабораторный лабиринт для изучения интеллекта слез. Эти глаза, казалось, знали, чего она хочет, хотя даже сама она этого не знала.

— Пришла поговорить о пьесе, — сказал он. — Позволь мне тебя огорчить. Ее написали просто для развлечения. Как фильмы ужасов. Это — не литература, и она ничего не значит. Варфингер — не Шекспир.

— Кем он был? — спросила она.

— А Шекспир? С тех прошло так много времени.

— Можно взглянуть на сценарий? — она не знала точно, чего ищет. Дриблетт махнул в сторону картотеки рядом с единственной душевой.

— Займу поскорее душ, — сказал он, — пока сюда не примчалась толпа «Подбрось-ка-мне-мыло». Сценарии — в верхнем ящике.

Но все они оказались фиолетовыми, исчерканными ремарками, потрепанными, разорванными, в пятнах кофе. И больше в ящике ничего не было. — Эй! крикнула она в душевую. — А где оригинал? С чего ты делал копии?

— Книжка в мягкой обложке, — откликнулся Дриблетт. — Только не спрашивай, какого издательства. Я нашел ее в букинистической лавке Цапфа рядом с трассой. Антология. "Якобианские пьесы о мести". На обложке — череп.

— Можно взять почитать?

— Ее уже забрали. Вечная история на пьянках после премьеры. Я всякий раз теряю по меньшей мере полдюжины книжек. — Он высунул голову из душевой. Остальную часть его тела обволок пар, и казалось, будто голова приобрела сверхъестественную подъемную силу, подобно воздушному шарику. Он внимательно, с глубоким изумлением посмотрел на нее и сказал: — Там был еще экземпляр. Он, наверное, до сих пор лежит у Цапфа. Ты сможешь найти его лавку?

В нее что-то забралось, быстро сплясало и выскочило. — Издеваешься, да? — Окруженные морщинками глаза взглянули на нее, но ответа не последовало.

— Почему, — сказал, наконец, Дриблетт, — все интересуются текстами?

— А кто это "все"? — Пожалуй, слишком поспешила. Ведь он мог говорить в самом общем смысле.

Дриблетт покачал головой. — Только не втягивайте меня в ваши ученые споры, — и добавил: — кем бы вы все ни были, — со знакомой улыбкой. Эдипа поняла вдруг, — ее кожи пальцами мертвеца коснулся ужас — что таким же взглядом — видимо, по его наущению — одаривали друг друга актеры, когда речь заходила о Тристеро-убийцах. Что-то знающий взгляд, так смотрит на тебя во сне незнакомая неприятная личность. Она решила спросить его об этом взгляде.

— Так написано в авторских ремарках? Все эти люди, очевидно, в чем-то замешаны. Или это один из твоих собственных штрихов?

— Мой собственный, — ответил Дриблетт, — и еще я придумал, что те трое убийц в четвертом акте должны выйти на сцену. Варфингер вообще их не показывает.

— А ты почему решил показать? Ты уже что-нибудь слышал о них?

— Ты не понимаешь, — он пришел в ярость. — Вы все — как пуритане с Библией. Помешаны на словах, одни слова. Знаешь, где живет эта пьеса? Ни в картотеке, ни в той книжке, которую ты ищешь, — из-за паровой завесы душевой появилась рука и указала на висящую в воздухе голову, — а здесь. Я для того и нужен. Облачить дух в плоть. А кому нужны слова? Это — просто фоновые шумы для зубрежки, чтобы строчку связать со строчкой, чтобы проникнуть сквозь костный барьер вокруг памяти актера, правильно? Но реальность — в этой голове. В моей. Я — проектор в планетарии, вся маленькая замкнутая вселенная, видимая в круге этой сцены, появляется из моего рта, глаз, и иногда из других отверстий.

Но она продолжала стоять на своем. — Что заставило тебя почувствовать иначе, чем Варфингер, то, что касается Тристеро? — На этом слове лицо Дриблетта внезапно исчезло в пару. Будто выключилось. Эдипа не хотела произносить это слово. Дриблетту удалось — здесь, вне сцены, — создать вокруг него ту же ауру ритуального уклонения, какую он создал на сцене.

— Если бы я здесь растворился, — размышлял голос из-за завесы клубящегося пара, — если бы меня сейчас смыло через трубу в Тихий океан, то увиденное тобою сегодня исчезло бы вместе со мной. И ты, та часть тебя, которая так озабочена — Бог ведает, почему, — этим маленьким миром, тоже бы исчезла. Единственное, что на самом деле осталось бы, — это то, о чем Варфингер не лгал. Может, Сквамулья и Фаджио, если они вообще существовали. Может, почтовая система Турна и Таксиса. Филателисты говорили мне, что такая система была. А может, тот, другой. Дьявол. Но это все были бы ископаемые, остатки. Мертвые, минеральные, не имеющие ни ценности, ни потенциала. Ты можешь влюбиться в меня, можешь поболтать с моим аналитиком, можешь спрятать магнитофон у меня в спальне, послушать, о чем я говорю во сне, где бы я в тот миг ни летал. Хочешь? Потом составишь вместе накопленные штрихи и напишешь диссертацию, даже несколько, о том, почему мои персонажи реагируют так, а не иначе, на возможность существования Тристеро, почему убийцы выходят на сцену, почему они в черных костюмах. Можешь потратить на это всю жизнь, но так и не дойдешь до истины. Варфингер дает слова и придумывает истории. А я даю им жизнь. Вот так-то. — Он замолк. Послышался плеск.

— Дриблетт, — через некоторое время позвала Эдипа.

Его лицо ненадолго высунулось. — Мы можем попробовать. — Он не улыбался. Его глаза ждали в центре своих паутин.

— Я позвоню, — сказала Эдипа. Она вышла и всю дорогу на улицу думала: Я пришла сюда спросить о костях, а вместо этого мы говорили об этой штуке с Тристеро. Она стояла на полупустой автомобильной стоянке, смотрела, как к ней приближаются фары мецгеровой машины, и размышляла, насколько все это было случайностью.

Мецгер слушал радио. Она села в машину, и они проехали две мили, прежде чем она поняла, что капризы ночного радиоприема принесли из Киннерета волны станции ЙУХ, и что говорящий сейчас диск-жокей — ее муж Мучо.

 

4

Ей и довелось вновь повстречаться с Майком Фаллопяном и, в некотором роде, исследовать текст "Курьерской трагедии", но полученные результаты встревожили ее не больше, чем другие откровения, число которых теперь прибывало по экспоненте: чем больше ей удавалось узнать, тем большему предстояло возникнуть, прежде чем все, что она видела и обоняла, о чем мечтала и помнила, не сплелось неким образом в "Систему Тристеро".

Для начала она внимательнее перечла завещание. Ведь если все происходящее — и впрямь попытка Пирса создать нечто после собственной аннигиляции, тогда в круг ее обязанностей входит попытка вдохнуть жизнь в то, что продолжает существовать, попытаться сыграть роль Дриблетта — быть темной машиной в центре планетария, превратить имущество Пирса в пульсирующее, усыпанное звездами Значение под нависающим над нею куполом. Только хорошо бы на пути не стояло столько препятствий: абсолютное неведение относительно законов, инвестиций, недвижимости, самого покойника, в конце концов. Сумма, записанная в поручительстве, о котором известил ее суд по наследственным делам, была, пожалуй, оценкой этих препятствий в долларовом эквиваленте. Под символом, срисованным со стенки скоповской уборной, она написала: "Следует ли мне изобрести новый мир?" Если и не изобрести мир, то, по крайней мере, скользить лучрм под куполом, выискивая свои созвездия — вот Дракон, а вот Кит или Южный Крест. Пригодиться могло все, что угодно.

Примерно такие чувства подняли ее как-то ни свет ни заря и привели на собрание акционеров «Йойодины». Хотя делать там было явно нечего, Эдипе казалось, что этот визит выведет ее из бездействия. На проходной ей выдали круглый белый значок гостя, и она припарковалась на огромной стоянке рядом со сборным розовым зданием около сотни ярдов в длину. Это был кафетерий «Йойодины» — место, где проводилось собрание. Два часа просидела Эдипа на длинной лавке между двумя стариками — скорее всего, близнецами, — чьи руки попеременно (будто их владельцы спали, а сами руки, покрытые родинками и веснушками, бродили по ландшафтам сна) опускались на ее бедра. Вокруг носились негры с кастрюлями пюре, шпината, креветок, цуккини, жаркого и ставили их на блестящий мармит, готовясь к полуденному вторжению сотрудников. Обсуждение длилось час, а в течение следующего часа акционеры, их поверенные и представители администрации проводили йойодинский праздник песни. На мотив гимна Корнелльского университета они спели:

ГИМН Над дорогами Л-А, Где ревут машины, Гордо светит «Галактроникс» Со своей вершины. До конца, — клянемся свято, Верность сохраним мы Зданьям розовым и штату Славной «Йойодины».

Ведущим голосом хора выступал сам президент компании, мистер Клейтон Чиклиц, по прозвищу «Кровавый»; а потом, на мотив "Оры Ли", была исполнена

ПЕСНЯ (для мужского хора без аккомпанемента) "Бендикс" шлет боеголовушки, "Авко" тоже из крутых. "Граммэн", «Дуглас», "Норт Американ" Все, как будто, при своих. "Мартин" — тот пуляет с берега, "Локхид" — прямо с субмарин. Бизнес-планчик нам составить бы, А не то мы прогорим. "Конвер" взял, да прямо спутника На орбиту запустил. "Боинг" выдумал «Миньютмена». Где нам взять на это сил? "Йойодина", «Йойодинушка», Все твои контракты — швах. Обороны министерствушко Наш заклятый, злобный враг.

И пару дюжин других старых любимых песенок, чьи тексты она не смогла запомнить. Потом певцы разбились на группы величиной со взвод для краткой экскурсии по фабрике.

Эдипа умудрилась заблудиться. С минуту она глазела на макет космической капсулы, надежно обставленный сонными стариками; потом еще минуту провела среди беспокойного флюоресцирующего шумка конторской деятельности. Насколько ей виделось в любом направлении, все было выполнено в белых или пастельных тонах: мужские рубашки, бумаги, кульманы. Единственное, что пришло в голову, — защититься от света очками и ждать прихода спасителя. Но никто ее не замечал. Она принялась прохаживаться по рядам между голубыми столиками, то и дело меняя направление. Головы поднимались на звук ее шагов, инженеры наблюдали, как она проходит мимо, но никто с ней не заговаривал. Так прошло минут пять или десять, в ее голове нарастала паника: казалось, выхода отсюда не существует. Потом, совершенно случайно (доктор Хиллариус, если бы у него спросили, обвинил бы ее в использовании подсознательных сигналов, которые указали ей путь в этой среде к конкретному человеку), или по иным каким причинам, она натолкнулась на Стенли Котекса — бифокальные очки в проволочной оправе, сандалии, вязаные носки "в ромбик", — на первый взгляд слишком молодой для работы здесь. Как выяснилось, он сейчас и не работал, а лишь рассеянно вычерчивал жирным фломастером вот такой знак:.

— Эй, привет! — сказала Эдипа, привлеченная совпадением. Тут ей в голову пришел каприз добавить: — Меня прислал Керби, — имя на стене в уборной. Предполагалось, что это прозвучит по-заговорщически, но вышло глупо.

— Привет, — откликнулся Стенли Котекс, проворно засунул большой пакет, на котором писал, в открытый ящик стола и закрыл его. Потом заметил ее значок: — Что, заблудилась?

Она знала, что вопросами в лоб — например, "Что означает этот символ?" — ничего не добьешься. И сказала: — На самом деле я здесь туристкой. Акционерка.

— Акционерка. — Он окинул ее беглым взглядом, подцепил ногой вращающийся стул от соседнего стола и подкатил к ней. — Садись. А ты что, и впрямь можешь влиять на их политику или делать предложения, которые не будут погребены на свалке папок?

— Да, — солгала Эдипа: может, эта ложь даст результаты.

— Смотри, — сказал Котекс, — хорошо бы ты заставила их отменить эти условия на патенты. Тут, дамочка, у меня своекорыстные цели.

— Патенты, — откликнулась Эдипа. Котекс объяснил, что, подписывая контракт с «Йойодиной», всякий инженер одновременно дарит свои права на любое последующее изобретение, случись такое быть.

— Это душит инициативу по-настоящему творческих инженеров, — сказал Котекс и с горечью добавил: — чем бы они ни занимались.

— Я не думала, что люди до сих пор что-то изобретают, — Эдипа чувствовала, что этим его подстрекнет. — В смысле, разве со времен Томаса Эдисона остались изобретатели? Разве сейчас работают не в командах? — В своей сегодняшней приветственной речи Кровавый Чиклиц особенно подчеркивал важность коллективной работы.

— Коллективная работа, — хмыкнул Котекс, — это так называется. На самом же деле это просто способ избежать ответственности. Симптом бесхребетности всего нашего общества.

— Боже мой, — сказала Эдипа, — и тебе разрешают такое говорить?

Котекс огляделся вокруг и подкатил свое кресло ближе. — Ты слыхала о Машине Нефастиса? — Эдипа в ответ лишь выпучила глаза. — Ну, ее изобрел Джон Нефастис, он теперь в Беркли. Джон — это тот, кто до сих пор что-то изобретает. Вот, у меня есть копия патента. — Он извлек из стола пачку ксерокопий, там был изображен ящик с портретом бородатого викторианца, а сверху торчали два поршня, соединенные с коленчатым валом и маховиком.

— Кто это с бородой? — спросила Эдипа. — Джеймс Максвелл, объяснил Котекс, — известный шотландский ученый, который постулировал существование крохотного интеллекта, известного как Демон Максвелла. Демон мог сидеть в ящике с молекулами воздуха, движущимися с различными случайными скоростями, и отсортировывать быстрые молекулы от медленных. У быстрых молекул энергии больше, чем у медленных. Если их собрать в одном месте, получим зону повышенной температуры. Затем можно использовать разницу температур между горячей зоной и любым другим местом холоднее этого ящика для работы теплового двигателя. Поскольку Демон лишь сидит и сортирует, то система не требует приложения никакой реальной работы. Тогда нарушается Второй закон термодинамики, то есть получаешь нечто из ничего, и в результате — вечное движение.

— А что, сортировка — не работа? — сказала Эдипа. — Скажи об этом на почте, и ты окажешься в посылочном ящике по дороге в Фербэнкс, штат Аляска, причем на ящик даже не прилепят наклейку "Не кантовать".

— Это — работа умственная, — ответил Котекс. — А не работа в термодинамическом смысле слова. — И он пустился рассказывать о том, как в Машине Нефастиса сидит самый что ни на есть настоящий Демон Максвелла. Все, что нужно сделать, — посмотреть на фото секретаря Максвелла и сконцентрироваться на любом из цилиндров — хоть правом, хоть левом, — где хочешь, чтобы Демон нагрел воздух. Тот расширится и будет толкать поршень. И лучше всего, похоже, работает уже знакомая фотография Максвелла от Общества по пропаганде христианского знания.

Эдипа из-под очков осторожно осматривалась вокруг, пытаясь не двигать головой. На них никто не обращал внимания: жужжали кондиционеры, печатные машинки IBM издавали чигу-подобные звуки, попискивали вращающиеся кресла, шумно захлопывались толстые справочники, синьки с громким шелестом подшивались в папки и вытаскивались из них, а высоко вверху весело сверкали тихие флюоресцентные лампочки; в «Йойодине» все шло своим чередом. Но не на этом самом месте, где Эдипа Маас, выбранная почему-то из тысячи людей, вынуждена была шагнуть, никем не сдерживаемая, на территорию безумия.

— Конечно, не каждый может работать с этой машиной, — усевшись на конька, продолжал Котекс. — Только люди с определенным даром. «Медиумы» называет их Джон.

Эдипа немного сдвинула очки вниз и захлопала ресницами в надежде кокетством перевести разговор в другую плоскость: — Как ты думаешь, из меня получился бы хороший медиум?

— Ты в самом деле хочешь попробовать? Можешь ему написать. Он знает лишь нескольких медиумов. Он позволил бы тебе сделать попытку.

Эдипа вытащила записную книжку и открыла ее на символе, который она скопировала, и словах "Следует ли мне изобрести новый мир?" — Ящик 573, сказал Котекс.

— В Беркли?

— Нет, — в его голосе появились странные нотки, и Эдипа подняла взгляд, слишком резко, пожалуй, но, влекомый моментом мысли, он уже успел добавить: — в Сан-Франциско; В Беркли ведь нет… — и тут понял, что совершил ошибку. — Он живет где-то в районе Телеграфа, — пробормотал он. — Я дал неверный адрес.

Она еще раз попытала счастья: — То есть, адрес по ВТОРу уже не работает. — Но произнесла она это как слово — «втор». Его лицо застыло в маске недоверия. — Это — В.Т.О.Р., дамочка, — сказал он, — аббревиатура, а не «втор», так что давайте лучше закроем эту тему.

— Я видела это в туалете, — призналась она. Но расположенность к задушевным разговорам уже покинула Стенли Котекса.

— Забудь, — посоветовал он, потом открыл книжку, и перестал обращать на Эдипу внимание.

Эдипа же, в свою очередь, забыть явно не желала. Она готова была поспорить: пакет, на котором Котекс вычерчивал то, что она уже начала идентифицировать как "символ ВТОР", пришел от Джона Нефастиса. Или от кого-то вроде него. Ее подозрения пополнились новыми деталями после разговора с Майком Фаллопяном из Общества Питера Пингвида.

— Этот Котекс наверняка принадлежит к какой-то андеграундной тусовке, сказал он ей несколько дней спустя, — возможно, к тусовке неуравновешенных, но как можно их винить за то, что они, быть может, слегка ожесточились? Смотри, что происходит. В школе им, как и всем нам, полощут мозги, заставляя поверить в Миф об Американском Изобретателе: Морзе со своим телеграфом, Белл со своим телефоном, Эдисон со своей лампочкой, Том Свифт с черт те чем еще. По человеку на изобретение. Потом они взрослеют, и обнаруживается, что все права они должны отдать монстру типа «Йойодины»; их определяют в какой-нибудь «проект», или в "рабочую группу", или в «команду», а потом отшлифовывают до анонимности. Никому не нужно, чтобы они изобретали, — все хотят, чтобы они играли свои маленькие роли в ритуале проектирования, расписанные для каждого в должностной инструкции. Представляешь, Эдипа, что это такое — жить в подобном кошмаре? Они, разумеется, держатся вместе и постоянно контактируют друг с другом. Они всегда различают «своего». Может, встречают такого человека раз в пять лет, но все равно, тут же видят, что он — «свой».

Мецгер, тоже пришедший тем вечером в «Скоп», принялся спорить: — Ты такой правый, что уже почти левый, — возмущался он. — Всякая корпорация хочет, чтобы работник отказался от авторских прав, это нормально. Все равно, что теория прибавочной стоимости, а ты рассуждаешь, как марксист. — По мере нарастания опьянения этот типично южнокалифорнийский диалог становился все менее внятным. Эдипе сделалось уныло и одиноко. Она решила тем вечером посетить «Скоп» не только из-за разговора со Стенли Котексом, но и благодаря другим откровениям: казалось, начинает вырисовываться некая модель, связанная с корреспонденцией и способами ее доставки.

На другом берегу озера в Лагуне Фангосо висела бронзовая мемориальная табличка. "На этом месте", — гласила она, — "в 1853 году курьеры из "Уэллса, Фарго" числом в дюжину доблестно сражались с бандой грабителей в масках и таинственных черных одеждах. Сие стало нам известным, благодаря посыльному, единственному свидетелю побоища, умершему вскоре. Вторым и последним знаком был крест, выведенный в пыли одним из убитых. Вплоть до сего дня личности бандитов остаются покрытыми тайной."

Крест? Или инициал Т? Тот, что, заикаясь, пытался выговорить Никколо в "Курьерской трагедии". Эдипа задумалась. Потом позвонила из автомата Рэндольфу Дриблетту узнать, известно ли ему что-нибудь о происшествии с людьми из "Уэллса, Фарго", и не потому ли он вырядил своих грабителей в черное. Телефон звонил и звонил — в пустоту. Она повесила трубку и направилась в букинистическую лавку Цапфа. Хозяин сам вышел из бледного конуса пятнадцативаттного освещения, чтобы помочь ей найти книжку, о которой упоминал Дриблетт — "Якобианские пьесы о мести".

— На нее был спрос, — сказал Цапф. Череп на обложке наблюдал за ними сквозь тусклый свет.

Один ли Дриблетт имелся в виду? Она открыла было рот, но так и не спросила. Позже подобное случалось с ней неоднократно.

Вернувшись в "Свидание с Эхо" — Мецгер на весь день уехал в Лос-Анжелес по другому делу, — она тут же обратилась к единственному упоминанию слова «Тристеро». Рядом с этой строчкой стояла карандашная надпись: "Ср. разночт-е, изд. 1687". Может, замечание какого-то студента. В некотором смысле ее это подбодрило. Другое прочтение строчки могло бы пролить больше света на темное лицо этого слова. Согласно краткому предисловию, текст взят из недатированного издания формата фолио. Странно, но под предисловием не стояла подпись. На странице с данными об авторских правах она обнаружила, что книгу перепечатали с твердообложечной хрестоматии "Пьесы Форда, Вебстера, Турнэра и Варфингера", издательство "Лектерн Пресс", Беркли, Калифорния, 1957 год. Она плеснула себе полрюмки "Джека Дэниелса" (прошлым вечером «Параноики» оставили свежую бутылочку) и позвонила в Лос-Анжелесскую библиотеку. Там посмотрели, но такого издания у них не оказалось. Ей предложили сделать заказ по межбиблиотечному абонементу. — Стойте-ка, — ее вдруг посетила идея, — издательство ведь находится в Беркли. Я могу обратиться непосредственно к ним. — И подумала, что могла бы заодно посетить Джона Нефастиса.

Та мемориальная табличка попалась ей на глаза лишь потому, что однажды она нарочно вернулась к Озеру Инверарити, движимая чем-то вроде возрастающей одержимости, ведь она отдавала часть себя — пусть просто свое присутствие всему спектру деловых интересов Инверарити, переживших его самого. Эдипа могла бы расположить их по порядку, создать из них созвездия; на следующий день она поехала в "Весперхэйвн Хауз", интернат для престарелых, основанный Инверарити примерно тогда же, когда в Сан-Нарцисо пришла «Йойодина». В передней комнате отдыха солнце, казалось, лилось во все окна; у телевизора с тусклым изображением мультфильма Леона Шлезингера дремал старик; подле розового, покрытого перхотью ручейка в опрятной части прически паслась черная муха. Вбежала толстая няня с баллончиком инсектицида и заорала на муху, пытаясь заставить ту взлететь и дать возможность себя убить. Осмотрительная муха с места не двигалась. — Ты мешаешь мистера Тоту! — орала няня на малютку. Вздрогнув, мистер Тот проснулся, спугнул муху, и та сделала отчаянный рывок к двери. Распыляя яд, няня бросилась за ней.

— Здравствуйте, — обратилась Эдипа.

— Мне снился дедушка, — сказал мистер Тот. — Он был весьма стар, по меньшей мере не моложе, чем я сейчас, а мне девяносто один. В детстве я думал, что деду всю жизнь был девяносто один год. А теперь мне кажется, посмеиваясь, — будто это мне всю жизнь был девяносто один. Ну и истории рассказывал старик. Он работал в "Пони Экспресс", еще во времена золотой лихорадки. Помнится, его коня звали Адольфом.

Растрогавшись, но думая о бронзовой табличке, Эдипа улыбнулась ему насколько умела по-внучкиному и спросила: — А ему приходилось сражаться с грабителями?

— Старик был жестоким, — сказал мистер Тот, — убивал индейцев. Боже мой, у него на губах прямо слюна висела, стоило ему заговорить об убийстве индейцев. Он, должно быть, любил эту часть своей работы.

— А что вам снилось?

— А, вы об этом, — похоже, он смутился. — Сон перемешался с мультфильмом о поросенке Порки. — Он махнул рукой в сторону телевизора. Понимаете, он проникает в ваши сны. Чертова машина. Вы видели ту серию про Порки и анархиста?

На самом деле она видела, но сказала «нет».

— Анархист весь одет в черное. В темноте видны лишь глаза. Действие происходит в тридцатых. Порки еще совсем мелкий. Дети мне сказали, что теперь у него есть племянник — Цицерон. Помните, как во время войны Поркиработал на оружейном заводе? Вместе с Багсом Банни. Тоже хорошая серия.

— Одет в черное, — напомнила Эдипа.

— Там было что-то об индейцах, — пытался он вспомнить, — во сне. Индейцы в черных перьях, индейцы, которые вовсе не индейцы. Мне рассказывал об этом дед. Крылья белые, а те фальшивые индейцы жгли, похоже, кости и выкрашивали перья костным углем. Так они становились невидимы ночью, ведь они приходили по ночам. Именно поэтому старик, царство ему небесное, узнал, что они — не те, за кого себя выдают. Ни один индеец не нападет ночью. Если его убьют, то душа навсегда останется блуждать во мгле. Язычники.

— Но если они не индейцы, — спросила Эдипа, — то кто же?

— Какое-то испанское название, — нахмурился мистер Тот, — мексиканское. Нет, не помню. Может, они писали его на кольцах? — Он потянулся за сумкой для вязания, стоявшей возле кресла, и вытащил голубую пряжу, иголки, образцы, и наконец — потускневшую золотую печатку. — Дед срезал ее с пальца одного из тех, кого убил. Представляете, девяносто один год, и такая жестокость? — Эдипа внимательно осмотрела кольцо. На нем был рисунок — снова символ ВТОРа.

В льющемся из всех окон солнце она с ужасом оглянулась вокруг, будто оказалась в западне в самом центре замысловатого кристалла, и произнесла: Боже.

— Я тоже порой его чувствую, в определенные дни, дни определенной температуры, — сказал мистер Тот, — и атмосферного давления. Вы слыхали о чем-нибудь подобном? Я чувствую, что он рядом.

— Ваш дед?

— Нет, мой Бог.

И она отправилась на поиски Фаллопяна, который, по идее, был знатоком по части "Пони Экспресс" и "Уэллса, Фарго", коль скоро писал о них книгу. О них-то он знал, но вот что касается их темных противников…

— Конечно, — сказал он ей, — у меня кое-что есть. Я написал в Сакраменто по поводу этой мемориальной таблички, и они уже несколько месяцев гоняют мой запрос взад-вперед по своему бюрократическому болоту. Все кончится тем, что мне пришлют какую-нибудь книжку-источник. И в ней будет написано: "Старожилы помнят эту историю", и все, что бы там ни произошло. Старожилы. Вот настоящая хорошая документация — Калифорниана, вздор. Так уж совпадет, что автор уже мертв. И не найти никаких следов, если только не столкнешься с некой случайной взаимосвязью, как вышло у тебя с этим стариком.

— Полагаешь, тут и вправду есть взаимосвязь? — Сколь тонкой должна она быть, подумалось Эдипе, как длинный белый волосок, протянутый через столетие. Два глубоких старца. И от истины ее отделяют изнуренные мозговые клетки.

— Мародеры, безымянные, безликие, одетые в черное. Может даже нанятые федеральным правительством. Те подавляли в то время весьма жестоко.

— А это не могло быть конкурирующей почтовой службой?

Фаллопян пожал плечами. Эдипа показала ему символ ВТОРа, и он снова пожал плечами.

— Майк. Я увидела его в женском туалете, здесь, в «Скопе».

— Женщины, — только и смог он сказать. — Никогда не знаешь, куда их занесет.

Приди Эдипе в голову заглянуть на пару строчек выше в пьесе Варфингера, то следующую связь она уловила бы сама. Но все шло так, как шло, и связь эта обнаружилась с помощью некоего Чингиза Коэна, самого известного филателиста в Лос-Анжелесе. Действуя по инструкциям в завещании, Мецгер приволок этого дружелюбного, гнусоватого эксперта, чтобы тот за процент произвел инвентаризацию и оценку коллекции Инверарити.

Как-то дождливым утром, когда над бассейном витала дымка, — Мецгер снова уехал, а «Параноики» были на записи, — этот самый Чингиз Коэн поднял Эдипу с постели, его волнение ощущалось даже по телефону.

— Тут есть некоторые несоответствия, миз Маас, — сказал он. — Вы не могли бы подъехать?

Выезжая на скользкую трассу, она чувствовала абсолютную уверенность, что эти «несоответствия» связаны со словом «Тристеро». Мецгер отвозил Коэну альбомы с марками на эдиповой «Импале», но тогда ее интерес не достиг еще того уровня, чтобы в них заглянуть. Но сейчас она вдруг подумала — будто ей нашептал дождь, — что Коэн может знать о частной почте нечто, чего не знает Фаллопян.

Когда он открыл дверь в свою квартиру-офис, она увидела его обрамленным длинной прогрессией дверных проемов — комната за комнатой, пропитанные дождливым светом, — размеры проемов убывали в направлении к Санта-Монике. На Чингизе Коэне лежал отпечаток летней простуды, ширинка полурасстегнута, трикотажная рубашка в духе Барри Голдвотера. В Эдипе тут же проснулись материнские чувства. В комнате — по счету, наверное, третьей, — он усадил ее в кресло-качалку и принес настоящего домашнего вина из одуванчиков в изящных бокалах.

— Эти одуванчики я собрал на кладбище два года назад. Сейчас того кладбища нет. Его снесли при строительстве Восточного Сан-Нарцисского шоссе.

На этой стадии она уже могла распознавать подобные сигналы — как эпилептик, говорят, чувствует приближение припадка: запах, цвет, чистый пронзительный мелизм. Впоследствии он помнит лишь этот сигнал — суетное, мирское извещение, — но не то, что открылось ему во время приступа. Эдипа подумала, не останется ли и она в конце концов (если все это, конечно, когда-нибудь завершится) лишь с нагромождением воспоминаний о ключах к разгадке, сигналах, намеках, но не о главной истине, которая, наверное, слишком ярка, чтобы память могла ее удержать; которая, должно быть, всегда взрывается ослепительным светом, необратимо разрушая собственно идею, оставляя передержанное в проявителе черное пятно, когда в сознание возвращается обычный мир. После глотка вина ей пришло в голову, что никогда она не узнает, сколько таких припадков уже посещало ее и как нужно справляться со следующим. Может, не поздно даже сейчас, в последнюю секунду… — но кто его знает? Она кинула взгляд в коридор дождливых комнат Коэна и впервые поняла, сколь велика опасность заблудиться.

— Я взял на себя смелость, — говорил тем временем Чингиз Коэн, связаться с Экспертным комитетом. Я пока не отсылал им спорные марки, дожидаясь получения соответствующих полномочий от вас и, конечно, от мистера Мецгера. Но как бы то ни было, я думаю, все гонорары могут быть оплачены за счет данной собственности.

— Боюсь, я не вполне понимаю, — сказала Эдипа.

— Позвольте. — Он подкатил к ней столик и пинцетом аккуратно вытащил из пластиковой папки юбилейную американскую марку — "Пони Экспресс", выпуска 1940-го года, трехцентовую, коричневая хна. Гашеная. — Смотрите, — произнес он, включая маленькую мощную лампочку, и протянул ей прямоугольную лупу.

— Это не та сторона, — сказала Эдипа, когда он мягко протер марку эфиром и положил ее на черный поднос.

— Водяной знак.

Эдипа пригляделась внимательнее. Снова он — ее символ ВТОРа, — он проявился в черном, чуть справа от центра.

— Что это? — спросила, наконец, она, подумав — сколько, интересно, времени длилось ее молчание.

— Я не уверен, — сказал Коэн. — Поэтому я сообщил о ней и о других марках комитету. Мои знакомые заходили посмотреть на них, но были осторожны в выводах. Взгляните, что вы об этом думаете? — Из той же папки он выщипнул марку — похоже, старую немецкую, в центре — цифры 1/4, сверху — слово Freimarke, а по правому полю — надпись "Thurn und Taxis".

— Ведь это, — вспомнила она из пьесы Варфингера, — какие-то частные курьеры?

— Примерно с 1300 года по 1867-й. Потом их купил Бисмарк, миз Маас, они были европейской почтовой службой. Это — одна из их весьма немногих марок на клею. Но обратите внимание на уголки. — Каждый уголок марки украшали рожки с завитком, почти как символ ВТОРа. — Почтовый рожок, — сказал Коэн, — символ "Турна и Таксиса". Он стоял у них на гербе.

"И свитый рог златой отпел свое", — вспомнила Эдипа. Конечно. — Тогда водяной знак, который вы обнаружили, — сказала она, — почти тоже самое, кроме этой штучки, которая как бы вылезает из колокола.

— Может показаться смешным, — произнес Коэн, — но я полагаю, что это сурдинка.

Она кивнула. Эти черные костюмы, тишина, атмосфера тайны. Кем бы они ни были, они безусловно намеревались заглушить почтовый рожок "Турна и Таксиса".

— Обычно на марках этого выпуска, да и остальных тоже, водяные знаки не ставились, — сказал Коэн, — кроме того, другие детали — тип и параметры зубцовки, возраст бумаги — указывают на то, что это — подделка. А не просто ошибка.

— Тогда она ничего не стоит.

Коэн улыбнулся и высморкался. — Вы бы удивились, узнав, сколько стоит добросовестная подделка. Некоторые коллекционеры даже специально их собирают. Вопрос в том, кто именно сделал эти марки? Они жестоки. — Он перевернул марку и указал ей кончиком пинцета. Картинка изображала всадника из "Пони Экспресс", мчащегося галопом из типичного западного форта. Справа из-за куста — возможно, в направлении, куда мчался всадник, — торчало единственное, тщательнейшим образом выгравированное черное перо. — К чему осознанно вставлять ошибочную деталь? — спросил он, не обращая внимание на выражение ее лица, а может, попросту не замечая. — Пока я нашел всего восемь таких марок. И на каждой есть подобная неточность — деталь, скрупулезно вставленная в дизайн, подобно ядовитой насмешке. К тому же, на них еще и буквы переставлены: "П о т ч а США".

— Когда они выпущены? — выпалила Эдипа — громче, пожалуй, чем следовало.

— Что-то не так, миз Маас?

Сначала она рассказала ему о письме от Мучо со штампом, где ее просили извещать о непристойной корреспонденции своего почтового нахальника.

— Странно, — согласился Коэн. — Перестановка букв, — он заглянул в справочник, — есть только на четырехцентовом «Линкольне». Обычный плановый выпуск, 1954-й год. Другие подделки восходят к 1893-му году.

— Это 70 лет, — произнесла она. — Он был бы уже в весьма почтенном возрасте.

— Если это та же марка, — сказал Коэн. — А если бы она была ровесницей "Турна и Таксиса"? Изгнанный из Милана Омедио Тассис организовал первую курьерскую службу примерно в 1290 году в районе Бергамо.

Они сидели в тишине, слушая, как дождь вяло терзает окна и стекла на крыше, и чувствовали себя неожиданно наткнувшимися на вероятность чуда.

— Такое случалось раньше? — пришлось ей спросить.

— Восьмисотлетняя традиция почтового мошенничества. Мне об этом неизвестно. — И Эдипа рассказала ему и о печатке старике Тота, и о символе, который вычерчивал Стенли Котекс, и о рожке с сурдинкой, нарисованном в туалете «Скопа».

— Кем бы они ни были, — сделал он необязательное замечание, — они до сих пор ведут достаточно бурную деятельность.

— Может, надо сообщить властям?

— Думаю, там знают больше нашего. — Судя по голосу, он занервничал, или неожиданно отступил. — Нет, не буду. Не наше это дело.

Эдипа спросила его об инициалах В.Т.О.Р., но вопрос оказался запоздалым. Она уже потеряла Коэна. Он ответил «нет», но столь резко, столь не в фазе с ее собственными мыслями, что ответ мог оказаться и ложью. Он плеснул ей еще вина из одуванчиков.

— Оно сейчас прозрачнее, — произнес он похолодевшим голосом. — Пару месяцев назад оно помутнело. Понимаете, весной, когда цветут одуванчики, вино начинает бродить. Словно одуванчики помнят.

Нет, с грустью подумала Эдипа. Это — словно их родное кладбище по-прежнему существует — в той земле, где еще можно просто ходить пешком и где нет надобности в Восточном Сан-Нарцисском шоссе, где кости покоятся в мире, питая призраки одуванчиков, и где некому эти кости выкапывать. Словно покойники продолжают жить, пусть даже в бутылке вина.

 

5

Хотя, казалось бы, следующим ее шагом должен был стать повторный визит к Рэндольфу Дриблетту, Эдипа решила сперва заехать в Беркли. Ей хотелось выяснить, откуда Ричард Варфингер узнал о Тристеро. И, быть может, взглянуть, где изобретатель Джон Нефастис забирает свою почту.

Как и Мучо по ее отбытии из Киннерета, Мецгер, провожая Эдипу, не производил впечатление убитого горем. По дороге на север она раздумывала: заехать домой сейчас или на обратном пути. Но когда оказалось, что она уже пропустила поворот на Киннерет, проблема разрешилась сама собой. Прожужжав на машине по восточной стороне залива, где дорога поднималась в горы Беркли, Эдипа около полуночи прибыла в отель — беспорядочная россыпь многоуровневых зданий с интерьером в стиле немецкого барокко: темно-зеленое ковровое покрытие вдоль коридоров с резными стенами и декоративными канделябрами. Вывеска в холле гласила: ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В КАЛИФОРНИЙСКОЕ ОТДЕЛЕНИЕ АМЕРИКАНСКОЙ АССАМБЛЕИ ГЛУХОНЕМЫХ. Все лампочки горели по-тревожному ярко, вокруг царила физически осязаемая тишина. Из-за регистрационной стойки выпрыгнула голова проснувшегося клерка, и тот принялся объяснять ей что-то на языке знаков. Эдипа хотела было сделать ему известный жест пальцем и посмотреть, что будет. Но целый день в пути давал себя знать, и на нее неожиданно навалилась усталость. По коридорам, извилистым, как улицы Сан-Нарцисо, клерк в полном молчании провел ее в комнату, где висела репродукция картины Ремедиос Варо. Она сразу заснула, но ночью ее разбудил кошмар, возникший в зеркале напротив кровати. Ничего особенного, просто показалось, будто там что-то есть. Когда она, наконец, снова заснула, ей приснилось, что они с Мучо занимаются любовью на нежном белом пляже, каких нет ни в одной из ведомых ей частей Калифорнии. Утром Эдипа уселась на кровати, выпрямившись в струнку, и уставилась в зеркало на собственное изможденное лицо.

Она нашла "Лектерн Пресс" в небольшом бизнес-центре на Шеттак-авеню. "Пьес Форда, Вебстера, Турнэра и Варфингера" там не оказалось, но за двенадцать с половиной долларов ей вручили чек и дали адрес склада в Окленде. Она получила книгу лишь после полудня. Быстро пролистала ее в поисках строчки, ради которой сюда приперлась. От преломленных книжным листом солнечных лучей повеяло морозом.

Святыми звездами клянусь, не ждет добро, — говорилось в куплете, Того, кто с похотью столкнулся Анжело.

- Нет! — запротестовала она вслух. — Того, кто ищет встречи с Тристеро! — В карандашной пометке на полях того мягкообложечного экземпляра упоминалось о разночтениях. Но та, мягкообложечная, по идее, была точной перепечаткой книги, которую она держала сейчас в руках. Озадаченная, она заметила сноску:

Данный вариант содержится только в издании формата кварто (1687 г.). В более раннем издании формата фолио вместо заключительной строки стоит пропуск. Д'Амико предположил, что Варфингер мог сделать клеветническое сравнение, намекая на одного из придворных, и что более позднее «восстановление» было в действительности делом рук наборщика Иниго Барфстейбла. Сомнительная версия «Уайтчейпла» (ок. 1670 г.) приводит "Клянусь, поведало стовековое Зло/Три старых о Дозоре сказа нам о Никколо", где, не говоря уже о совершенно неуклюжем александрийском стихе, прочтение сильно затруднено синтаксисом, хотя можно принять несколько неортодоксальный, но убедительный аргумент Дж. К. Сэйла, что строчка "Три старых о Дозоре…" — вероятно, каламбур: "Тристеро dies irae…" Здесь, следует отметить, строчка остается столь же недостоверной, поскольку не проливает света на слово «тристеро», которое, разве что, может являться псевдо-итальянским вариантом слова triste (гнусный, порочный). Но издание «Уайтчейпла», во-первых, включает лишь отрывок, а во-вторых, изобилует подобными неточностями и подлогами, как мы неоднократно уже замечали, и посему едва ли достойно доверия.

- Откуда же тогда, — удивилась Эдипа, — взялась эта самая строчка с Тристеро в книжке у Цапфа? Или есть еще одно издание, кроме кварто, фолио и фрагмента в «Уайтчейпле»? Но в предисловии, на этот раз подписанном и принадлежащем перу некоего Эмори Борца, профессора английской словесности в Калифорнийском университете, об этом не говорилось. Она потратила еще около часа, листая книжку и просматривая сноски, но ничего более не обнаружила.

- Черт побери! — воскликнула она, завела машину и направилась в Беркли разыскать профессора Борца.

Но увы, она забыла дату издания — 1957 год. Совсем другой мир. Девушка с кафедры английского сказала Эдипе, что профессор Борц на факультете больше не работает. Он преподает в Колледже Сан-Нарцисо, город Сан-Нарцисо, штат Калифорния.

Конечно, — усмехнулась Эдипа, — где же еще? Она списала адрес и пошагала прочь, пытаясь вспомнить, кто издал ту книгу в мягкой обложке. Но так и не вспомнила.

Было лето, будний день, хорошо за полдень, то есть время, когда ни один из известных Эдипе университетских городков не стоит на ушах, — кроме этого. Она спустилась от Вилер-Холла и через ворота Сатер-Гейт вышла на площадку, кишащую рубчатым вельветом, джинсой, голыми ногами, белыми волосами, роговыми оправами, велосипедными спицами на солнце, книжными папками, ветхими карточными столами, неимоверной длины петициями на стенках, плакатами с непостижимыми аббревиатурами, мыльной водой в фонтане и студентами в состоянии диалога "лицом к лицу". Она двигалась сквозь все это со своей толстой книжкой, — сосредоточенная, неуверенная, чужая, ей хотелось чувствовать себя своей, но она понимала, сколько альтернативных вселенных нужно для этого перебрать. Ведь училась Эдипа во времена нервозности, холодной вежливости, уединения — изоляции не только от мальчиков-студентов, но и среди всего, что мешает думать о маячащей впереди карьере, национальный рефлекс на патологии в высших сферах, вылечить которые может лишь смерть; а здесь в Беркли все совсем не походило на тот сонный Сивош из ее прошлого, но скорее было сродни восточным или латиноамериканским университетам, о которых она читала, тем автономным культурным средам, где даже самые разлюбимые анекдоты могут вдруг быть объявлены сомнительными, самые катастрофические инакомыслия — вдруг оглашены, а самые самоубийственные из намерений — выбраны для исполнения, — такая атмосфера свергает правительства. Но, пересекая Бэнкрофт-Вэй, среди белокурых подростков и грохота «Хонд» и «Сузуки», она слышала родную английскую речь американский английский. Где же вы, секретари Джеймс и Фостер, сенатор Джозеф, дорогие рехнувшиеся божества, по-матерински лелеявшие спокойную молодость Эдипы? В ином мире, на иных рельсах — очередные решения приняты, и назад пути нет, а безликие стрелочники, заманившие их в тупик, преобразились, стали отверженными, психами, арестантами, наркоманами, фанатиками, алкашами, живущими под кличками, бегущими от агентов по сыску, мертвецами, которых уже не найти. Среди них юная Эдипа превратилась в редкое создание, непригодное, возможно, для маршей протеста или сидячих забастовок, но зато искусное в исследовании якобианского текста.

На бензоколонке где-то среди серого пространства Телеграф-авеню Эдипа нашла по телефонной книге адрес Джона Нефастиса. Вскоре она подъехала к многоквартирному дому в псевдо-мексиканском стиле, нашла на почтовом ящике имя, поднялась по наружной лестнице и прошла вдоль ряда драпированных окон к его двери. Он был стрижен «ежиком» и смотрелся таким же подростком, как Котекс, но носил при этом рубашку с вариациями на полинезийские темы по моде времен Трумена.

Представляясь, она сослалась на Стенли Котекса. — Он сказал, ты можешь определить — медиум я или нет.

Нефастис смотрел телевизор — группа детишек танцует нечто вроде ватуси. — Люблю глядеть на молодежь, — объяснил он. — В этом возрасте есть что-то эдакое.

— Мой муж тоже любит, — сказала она. — Понимаю.

Джон Нефастис приветливо улыбнулся и принес из мастерской свою Машину. Она выглядела примерно так же, как на рисунках в патенте. — Принцип работы знаешь?

— Стенли мне немного рассказал.

И тут он принялся путано излагать нечто о штуке под названием «энтропия». Это слово, похоже, беспокоило его не меньше, чем «Тристеро» Эдипу. Но оно было слишком научным для ее ума. Она поняла лишь, что есть два вида этой самой энтропии. Один имеет отношение к тепловым двигателям, а другой — к передаче информации. Полученные еще в тридцатые годы уравнения для обоих видов выглядели похожими, что считалось совпадением. Два этих поля абсолютно разъединены, кроме одной точки по имени Демон Максвелла. Если Демон сидит и сортирует свои молекулы на горячие и холодные, то о системе говорят, что она теряет энтропию. Но эта потеря неким образом компенсируется получаемой Демоном информацией о молекулах.

— Передача информации — вот ключевой момент! — воскликнул Нефастис. Демон передает данные медиуму, и тот должен реагировать. В этом ящике бессчетные мириады молекул. Демон собирает данные о каждой. И на каком-то глубоком психическом уровне он передает сообщение. Медиум должен принять этот неустойчивый поток энергий и откликнуться примерно тем же количеством информации. Поддерживать цикличность процесса. На мирском уровне мы видим лишь поршень — надо надеяться, движущийся. Всего одно еле заметное движение на массивный комплекс информации, разрушающийся с каждым энергетическим ударом.

— Погоди, — сказала Эдипа, — я теряю нить.

— В данном случае энтропия это фигура речи, — вздохнул Нефастис, метафора. Она связывает мир термодинамики с миром потока информации. Машина использует оба мира. А Демон делает эту метафору не только словесно изящной, но и объективно истинной.

— Но что, если, — она чувствовала себя еретиком, — Демон существует лишь благодаря схожести двух уравнений? Благодаря метафоре?

Нефастис улыбнулся — непроницаемый, спокойный, верующий. — Для Максвелла он существовал задолго до появления метафоры.

Но был ли сам Максвелл таким уж приверженцем существования своего Демона? Она взглянула на приклеенную к ящику картинку. Секретарь Максвелл изображен в профиль, и его взгляд не пересекается с эдипиным. Лоб округл и гладок, на затылке забавная шишка, укрытая вьющимися волосами. Видимый глаз имел мягкое и уклончивое выражение, но Эдипа подумала — какие, интересно, идефиксы, кризисы, полуночные кошмары могли выходить из затененных тонких черт его спрятанного за густой бородою рта?

— Смотри на картинку, — сказал Нефастис, — и сконцентрируйся на цилиндре. Не волнуйся. Если ты медиум, то сама все поймешь. Отвори свое сознание, пусть оно будет восприимчивым к тому, что скажет Демон. Я скоро вернусь. — И он опять уселся перед телевизором, где теперь шли мультфильмы. Пока Эдипа сидела, прошло две серии о мишке Йоги и по одной — о горилле Магилле и Питере-Потаме; Эдипа смотрела на таинственный профиль секретаря Максвелла и ожидала, когда к ней обратится Демон.

Здесь ли ты, малыш, — вопрошала Эдипа Демона, — или Нефастис водит меня за нос? Если пистон не двинется, она так этого и не узнает.

Руки секретаря Максвелла из снимка вырезали. Возможно, они держали книгу. Его взгляд был устремлен вдаль, в перспективу викторианской Англии, чей свет утерян навеки. Беспокойство Эдипы росло. Ей показалось, что под бородой появилась — хотя и слабая — улыбка. В его глазу что-то определенно изменилось…

И вдруг. На самом краешке ее поля зрения — не сдвинулся ли правый поршень? На капельку? Она не могла посмотреть на него, ведь ее проинструктировали не отрывать взгляд от Максвелла. Текли минута за минутой, но поршни словно примерзли. Телевизор покрикивал визгливыми комичными голосками. Она видела лишь подергивание сетчатки, давшую осечку нервную клетку. Должен ли настоящий медиум видеть больше? Теперь она нутром чувствовала — и ее убежденность возрастала, — что ничего не случится. К чему волноваться, — волновалась она, — Нефастис — просто чудак, откровенный чудак, забудь об этом. Настоящий медиум это тот, кто может разделить галлюцинации этого человека, вот и все.

И какие чудесные галлюцинации! Эдипа продолжала попытки еще минут пятнадцать; она повторяла: кто бы ты ни был, но если ты там, покажись мне, ты нужен мне, покажись. Так ничего и не произошло.

— Извини, — крикнула Эдипа Нефастису, к собственному удивлению она чуть не плакала, ее голос дрожал. — Это бесполезно. — Нефастис подошел к ней и обнял за плечи.

— Все о'кей, — сказал он. — Пожалуйста, не плачь. Пойдем в кровать. Вот-вот начнутся новости. И мы сможем этим заняться.

— Этим? — переспросила Эдипа. — Заняться этим? Чем же?

— Вступим в половую связь, — ответил Нефастис. — Может, сегодня расскажут про Китай. Я люблю этим заниматься, когда говорят про Вьетнам, но Китай лучше. Думаешь обо всех этих китайцах. Их многолюдности. Какое обилие жизни! И акт становится более сексуальным, правда?

Эдипа завизжала и бросилась прочь, а Нефастис, щелкая пальцами, побежал следом через темные комнаты в беззаботной манере «а-мне-все-по-фиг», которую он, несомненно, подцепил в каком-нибудь телефильме.

— Привет старине Стенли! — крикнул он, когда Эдипа уже шлепала вниз по ступенькам на улицу; потом она накинула косынку на номер машины и, взвизгнув тормозами, помчалась по Телеграфу. Она рулила почти автоматически, пока ее чуть не убил резвый малый в «Мустанге», по всей видимости неспособный сдержать новое для себя ощущение мужской зрелости, которое давала ему машина — тут она поняла, что выехала уже на трассу и неотвратимо движется к мосту Бэй-Бридж. Был разгар часа пик. Пораженная Эдипа наблюдала за этим зрелищем; она всегда думала, что такое движение возможно только в Лос-Анжелесе и подобных ему местах. Спустя несколько минут, глядя на Сан-Франциско с самой вершины мостовой арки, она увидела смог. Дымка, — поправила она себя, — вот что это такое, дымка. Откуда в Сан-Франциско взяться смогу? Смог — если верить фольклору — начинается южнее. Должен быть определенный угол солнца.

Среди выхлопа, пота, слепящего света и дурного настроения летнего вечера на американском шоссе Эдипа Маас думала о своей задаче «Тристеро». Вся тишина Сан-Нарцисо — спокойная поверхность бассейна в мотеле, побуждающие к созерцанию контуры улиц, подобные следам от грабель на песке японского садика — не позволяла ей размышлять с таким спокойствием, как здесь, в безумии автотрассы.

Джону Нефастису (обратимся к недавнему примеру) случилось вообразить по простому, прямо скажем, совпадению, — что два вида энтропии, термодинамическая и информационная, с виду похожи, если их записать в виде уравнений. Но он придал этому совпадению пристойный вид с помощью Демона Максвелла.

Возьмем теперь Эдипу, столкнувшуюся с метафорой из Бог знает скольких частей — во всяком случае, больше двух. Совпадения в эти дни пышно цвели повсюду, куда ни кинь взгляд, а у нее ничего не было, кроме звука, слова «Тристеро», чтобы увязать их друг с другом.

Она знала об Этом всего несколько вещей: в Европе Оно противостояло почтовой системе Турна и Таксиса; символом Ему служил почтовый рожок с сурдинкой; в какой-то момент до 1853 года Оно появилось в Америке и нападало на "Пони Экспресс", а также на "Уэллс, Фарго" в виде разбойников, одетых в черное или замаскированных под индейцев; в Калифорнии Оно существует по сей день и служит каналом связи для людей с неортодоксальной сексуальной ориентацией, изобретателей, верящих в Демона Максвелла, а может, и для ее мужа Мучо Мааса (но она давным-давно выбросило письмо от Мучо, и потому Чингиз Коэн не смог бы проверить марку, а следовательно, чтобы узнать наверняка, ей нужно спросить самого Мучо).

Тристеро или существовал на самом деле, в своем собственном праве, или же был лишь гипотезой — может, даже фантазией Эдипы, свихнувшейся на почве взаимоотношений с имуществом покойника. Здесь в Сан-Франциско, вдали от материальных составляющих этого имущества, был шанс обнаружить, что все это дело спокойно распалось на кусочки и растаяло. Тем вечером она решила положиться на милость течения и просто наблюдать, как ничего не происходит, в уверенности, что все это нервное, мелочь, с которой следует обратиться к психоаналитику. У Норт-Бич она съехала с трассы, немного покружила, пока не припарковалась, наконец, на круто спускающейся улочке среди складов. Затем побрела по Бродвею, слившись с вышедшими на вечернюю прогулку.

Не прошло и часа, как на глаза ей попался почтовый рожок с сурдинкой. Она фланировала вдоль по улице, заполненной стареющими мальчиками в костюмах из универмага "Рус Аткинс", когда натолкнулась вдруг на шайку туристов, залихватски вываливающихся из автобуса «Фольксваген», дабы обследовать ночные сан-францисские местечки. — Позвольте, я нацеплю это на вас, услышала она голос у своего уха, — я только что оттуда, — и тут же обнаружила наглухо пришпиленную к груди светло-вишневую карточку с надписью ПРИВЕТ! МЕНЯ ЗОВУТ АРНОЛЬД СНАРБ! ИЩУ ВЕСЕЛЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ! Эдипа оглянулась и увидела пухлое розовощекое лицо, которое подмигнуло ей и пропало среди полосатых рубах и неподложенных плечей, — и исчез Арнольд Снарб в поисках развлечений еще веселее.

Прозвучал спортивный свисток, и Эдипа оказалась в стаде граждан с карточками, которое двигалось к бару "ВсJ по-гречески". О нет! — подумала Эдипа. — Сегодня никаких кабаков, только не это, — и попыталась было вырваться из подхватившего ее людского потока, но потом вспомнила, что решила отдаться на милость течения.

— Теперь сюда, — проинструктировал гид, в его воротник темными щупальцами стекал пот, — и вы увидите представителей третьего пола розово-голубых, которыми заслуженно славится город у Залива. Для некоторых подобный опыт может показаться странным, но помните: не нужно вести себя как кучка туристов. Если вам сделают гнусное предложение, отнеситесь к этому с юмором — всего лишь часть веселой ночной жизни в знаменитом Норт-Биче. Опрокиньте пару рюмашек, а когда услышите свисток, быстрехонько выскакивайте. Собираемся прямо здесь. Если будете хорошо себя вести, мы успеем еще в «Финоккиос». — Он дважды дунул в свисток, и туристы, разразившись воплем, бросились в неистовую атаку на бар, внеся Эдипу внутрь. Когда все успокоилось, она обнаружила, что стоит с бокалом неведомой жидкости у дверей, придавленная к высокому человеку в замшевой спортивной куртке. На лацкане которой вместо светло-вишневой карточки Эдипа приметила тонкой работы значок из бледно поблескивающего сплава в форме почтового рожка Тристеро. Сурдинка и все прочее.

Прекрасно, — сказала она себе. — Ты проигрываешь. Всего одна попытка, а заняла не больше часа. — Ей следовало немедленно ехать назад в Беркли, в отель. Но она не могла.

— Что, если бы я вам представилась, — обратилась она к владельцу значка, — как человек от "Турна и Таксиса"?

— Это театральное агентство? — спросил он. Большие уши, стриженные чуть ли не по самый скальп волосы, прыщавое лицо и удивительно пустые глаза, чей быстрый взгляд искоса окинул ее груди. — Где вы умудрились откопать такое имя — Арнольд Снарб?

— Я отвечу, если скажете, откуда у вас этот значок, — сказала Эдипа.

— Простите?

Она решила подразнить его: — Если это гомосексуальный знак, то меня такие вещи ни капли не волнуют.

Глаза ничего не выражали: — Гомики меня не интересуют, — сказал он. Впрочем, вы тоже. — Повернулся к ней спиной и заказал выпивку. Эдипа сняла свою карточку, положила ее в пепельницу и спокойно, стараясь не выдать истерику, произнесла:

— Слушайте, вы должны мне помочь. По-моему, я скоро свихнусь.

— Вы не туда обращаетесь, Арнольд. Поговорите со своим священником.

— Я пользуюсь почтой США — меня никто не обучил другим способам, продолжала она умолять. — Но я вам не враг. И не хочу им быть.

— А как насчет дружбы? — Он повернулся вокруг своей оси на стуле и снова смотрел на нее. — Хочешь быть другом, Арнольд?

— Не знаю, — все, что пришло ей в голову.

Он смотрел на нее пустым взглядом. — А что ты знаешь?

Она все ему выложила. А почему бы и нет? Не утаила ничего. В конце рассказа туристам засвистели на выход, он допил вторую рюмку, а Эдипа третью.

— О «Керби» я слышал, — сказал он, — это кодовое имя, а не реальный человек. Но ничего не знаю ни о твоем синофиле с того берега, ни о дурацкой пьеске. Никогда не думал, что у этого вопроса вообще есть история.

— Я только об этом и думаю, — откликнулась она немного жалобно.

— И, — почесав ежик на голове, — тебе некому больше об этом рассказать? Только случайный знакомец в баре, которого ты даже не знаешь, как зовут?

Она не смотрела на него. — Скорее всего, нет.

— И у тебя нет ни мужа, ни психоаналитика?

— Есть и тот, и другой, — ответила Эдипа, — но они ничего не знают.

— Ты не можешь им рассказать?

Поколебавшись секунду, она встретила взглядом вакуум его глаз и пожала плечами.

— Ну тогда я расскажу тебе все, что знаю, — решил он. — Мой значок означает, что я — член AИ. "Анонимные инаморати". «Инаморати» — значит «влюбленные». И это самая худшая из подсадок.

— Если человек влюбился, — сказала Эдипа, — то ваши отправляются к нему в качестве сиделок, что ли?

— Ну да. Сама идея заключается в достижении точки, где тебе все это больше не нужно. Мне повезло. Я врубился еще юношей. Но существуют шестидесятилетние мужчины — хочешь верь, хочешь нет — а женщины даже и постарше, которые по ночам просыпаются от собственных криков.

— Вы, наверное, проводите собрания, как "Анонимные алкоголики"?

— Нет, конечно нет. Ты получаешь телефонный номер — служба, куда можно позвонить. Никто не знает ничьих имен, просто — номер, куда обратиться, если не можешь справиться сам. Мы одиночки, Арнольд. Собрания погубили бы идею.

— А как с сиделками? Ведь можно влюбиться и в них?

— Они уходят, — ответил он. — Ты никогда не встречаешь их дважды. Их направляет телефонная служба, которая следит за тем, чтобы не было повторов.

Откуда взялся рожок? Корни восходят к самому основанию общества. В начале шестидесятых был один ответственный работник «Йойодины», живший неподалеку от Лос-Анжелеса и занимавший в корпоративной табели о рангах место где-то между инспектором и вице-президентом. В тридцати девять лет его из-за автоматизации вышвырнули с должности. Поскольку с семи лет от роду его строго-настрого воспитывали в духе эсхатологии, согласно которой единственный удел его, если не считать смерти, — президентство, и поскольку позже его не обучили ничему, а лишь умению ставить подписи на секретных меморандумах, которые он никак не мог понять и, следовательно, не мог возложить на себя вину за бредовые секретные программы, смысл которых — в силу их секретности — так никто ему и не объяснил, то первой мыслью сего ответственного работника было покончить с собой. Но воспитание напомнило о себе: он не мог принять решения, не выслушав соображений коллегиального органа. Он поместил объявление в разделе «Личное» лос-анжелесской «Таймс» с вопросом к тем, у кого случался подобный бзик, — есть ли сколько-нибудь серьезные резоны, чтобы не совершать-таки самоубийство. Он проницательно предположил, что из успешных самоубийц не откликнется никто, и ему автоматически достанутся лишь позитивные мнения. Предположение оказалось неверным. После того, как он целую неделю нетерпеливо наблюдал за почтовым ящиком в японский бинокль — прощальный подарок жены (она ушла на другой же день, как его выперли) — и не получал в своей ежедневной почте ничего, кроме рекламок страховщиков и риэлтеров, настойчивый стук в дверь стряхнул с него хмельной черно-белый сон о том, как он сигает с небоскреба прямо в час-пиковый поток машин. Был конец воскресного дня. Он открыл дверь и увидел престарелого бомжа — вязаная шапочка и крюк вместо руки, — который всучил ему связку писем и, не проронив ни слова, размашисто зашагал прочь. Письма большей частью были написаны людьми, у которых самоубийство сорвалось из-за неуклюжести или приступа трусости в последнюю минуту. Ни одно не приводило убедительных доводов в пользу жизни. Но наш ответственный работник все же пришел в крайнее возбуждение и провел еще неделю с бумажками, где в две колонки записывал доводы за высотный прыжок и против. Принять решение в отсутствие четких инициирующих мыслей оказалось невозможным. В конце концов он обнаружил в «Таймс» передовицу с телефотографией от "Ассошиейтед Пресс" о вьетнамском буддийском монахе, который сжег себя в знак протеста против американской политики. "Вот это класс!", — воскликнул ответственный работник. Он отправился в гараж, выцедил из бака своего «Бьюика» весь бензин, надел зеленый приталенный костюм из "Закари Олл", запихнул в карман пиджака все письма от неудавшихся самоубийц, пошел на кухню, сел на пол и стал поливаться бензином. Он собирался было сделать прощальный щелчок колесиком своей верной «Зиппо», которая прошла с ним через нормандские лесополосы, Арденны, Германию и послевоенную Америку, когда вдруг услышал ключ в скважине входной двери и голоса. Это была его жена с человеком, в котором он вскоре узнал того самого специалиста по организации труда, из-за которого вместо него поставили IBM 7094. Заинтригованный такой иронией судьбы, он сидел на кухне и слушал, не вытаскивая галстук из бензина — как фитиль. Из того, что ему удавалось разобрать, выходило, будто эксперт желал заняться с его женой любовью на марокканском ковре в гостиной. Жена была, пожалуй, не против. Ответственный работник различал бесстыдный смех, расстегивающиеся молнии, стук упавших туфель, тяжелое дыхание, стоны. Вытащив галстук из бензина, он сдавленно захихикал и закрыл свою «Зиппо». "Там смех", — сказала жена. "Там запах бензина", — сказал специалист. Держась за руки, обнаженные, они проследовали на кухню. "Я хотел поиграть в буддийского монаха", — объяснил ответственный работник. "И чтобы решиться, изумился специалист, — ему понадобилось три недели. Знаешь, сколько бы это заняло у IBM 7094? Двенадцать микросекунд. Не удивительно, что тебя уволили". Запрокинув голову, ответственный работник хохотал добрых десять минут, а жена со своим дружком, встревоженно послушав его, вышли, оделись и отправились за полицией. Служащий же скинул одежду, принял душ и повесил костюм сушиться. Но тут он заметил любопытную вещь. Марки на некоторых письмах в кармане почти побелели. Он понял, что бензин растворил типографскую краску, взял одну из марок, праздно потер ее и неожиданно увидел рисунок почтового рожка с сурдинкой, отчетливо различимый на фоне его пальца через водяной знак. "Знамение! — прошептал он". Будь он человеком религиозным, он рухнул бы на колени. Но будучи тем, кто он есть, ответственный работник объявил: "Моей огромной ошибкой была любовь. С этого самого дня клянусь держаться от любви подальше — гетеро, гомо, би, собаки или кошки, машины, хоть черта в ступе. Я создам общество одиноких — тех, кто предан этой цели, и этот знак, открытый тем же бензином, что чуть не погубил меня, станет его эмблемой". Так он и поступил.

Уже изрядно захмелевшая Эдипа сказала:

— А где он сейчас?

— Он анонимен, — сказал анонимный инаморато. — Почему бы тебе не написать ему через этот твой ВТОР? Скажем, "Учредителю АИ".

— Но я ведь не знаю, как этим ВТОРом пользоваться, — сказала она.

— Подумай, — продолжал он. — Целый андеграунд неудавшихся самоубийц. И все они контактируют друг с другом через тайную почтовую систему. О чем они пишут друг другу? — Улыбаясь, он покачал головой, слез, спотыкаясь, со стула и направился отлить, исчезнув в плотной толпе. И не вернулся.

Эдипа сидела, чувствуя себя одинокой как никогда, — единственная женщина, насколько она видела, в зале, битком набитом гомосексуалистами. История моей жизни, — подумала она, — Мучо со мной не говорит, Хилариус меня не слушает, секретарь Максвелл даже не взглянул на меня, и эти люди — Бог знает. На нее навалилось отчаяние, как бывает, когда все вокруг тебе сексуально безразличны. По оценке Эдипы, спектр ее теперешних чувств варьировался от настоящей лютой ненависти (похожий на индейца парень, скорее всего несовершеннолетка, — забранные за уши длинные волосы с искусственной проседью и остроносые ковбойские ботинки) до холодного любопытства (СС-подобный тип в очках с роговой оправой, который глазел на ее ноги, пытаясь понять — трансвестит она или нет), но все эти чувства были одинаково неприятны. Поэтому спустя некоторое время она встала и покинула "Все по-гречески", вновь оказавшись в городе — зараженном городе.

И весь остаток вечера ее преследовал почтовый рожок Тристеро. В Китайском квартале он увиделся ей среди иероглифов в витрине магазина лекарственных трав. Но уличное освещение было слишком тусклым. Позже она обнаружила целых два, нарисованных мелом на тротуаре в двадцати футах друг от друга. Между ними — замысловатый набор квадратиков: одни с числами, другие с буквами. Детская игра? Места на карте? Даты из тайной истории? Она перерисовала диаграмму в записную книжку. Подняв взгляд, Эдипа в полуквартале увидела, как некий человек в черном костюме — наверное, мужчина — наблюдает за нею из дверного проема. Ей показалось, что у него поднят воротник, но испытывать судьбу она больше не стала и двинулась назад, откуда пришла, — пульс бешено колотился. На следующем углу остановился автобус, и она побежала, чтобы успеть запрыгнуть.

Прогулку продолжила на автобусах, и лишь иногда выходила пройтись пешком, чтобы взбодриться. Когда на нее все же наваливалась дремота, любой ее сон был связан с почтовым рожком. Похоже, нелегко потом будет разделить минуты этой ночи на реальные и приснившиеся.

На каком-то неопределенном пассаже звуковой партитуры той ночи ей пришло в голову, будто она в полной безопасности, будто нечто — возможно, ее линейно убывающий хмель — защитит ее. Этот город, такой лощеный и загримированный привычными словами и образами ("космополит", «культура», "фуникулер"), принадлежал ей, как никогда прежде: сегодня она совершает безопасную прогулку к самым удаленным ответвлениям его кровеносной системы будь то капилляры столь мелкие, что в них можно лишь заглянуть, или сосуды покрупнее, перемешанные в бесстыдном городском засосе и заметные на коже всем, кроме туристов. Ничто тем вечером не могло даже коснуться ее; ничто и не прикасалось. Постоянного повтора символов было достаточно, чтобы ослабить чувство безопасности или напрочь вытеснить его из сознания. Кем-то предполагалось, что она запомнит. Она стояла перед лицом этого предположения, словно над игрушечной улицей на высоком балконе, словно на "американских горках", словно в час кормления среди зверей в зоопарке — или в любой другой ситуации, связанной с инстинктом смерти — гибели, для которой достаточно легкого касания руки. Она стояла у кромки сладостного поля подобной возможности, сознавая, как прекрасно было бы — когда кончатся сны просто подчиниться ему, и что ни тяготение, ни законы баллистики, ни звериная хищность не принесут большего наслаждения. Она с трепетом пробовала это поле на вкус: предполагается, что я запомню. Каждый встреченный Эдипой след должен был иметь собственную ясность, свои серьезные причины остаться в ее памяти. Но может, — подумалось Эдипе, — каждый жемчугоподобный «след» это своего рода компенсация? Возмещение за потерю ясного, эпилептического Слова, крика, способного положить конец этой ночи?

В Голден-Гейт-Парк Эдипа столкнулась с компанией детишек в пижамках, и они поведали ей, будто все это на самом деле им снится. И что сон этот — все равно, что бодрствование, поскольку по утрам, просыпаясь, они чувствуют себя усталыми, будто всю ночь не спали. А когда матери полагают, что дети играют на улице, они забираются в соседский чулан, или на широкую ветку высоко на дереве, или в тайное гнездышко в изгороди, сворачиваются там калачиком и спят, наверстывая эти часы. Ночь не несла для них никаких страхов — они стояли, образовав круг, внутри которого горел воображаемый костер, и им не нужно было ничего, кроме своего собственного, неведомого больше никому чувства общности. Они знали о рожке, но ничего не слышали об игре с мелом, которую Эдипа встретила на асфальте. Когда они играют в скакалку, то рисуют рожок — но только один, пояснила девочка: ты перепрыгиваешь попеременно через петлю, через колокол и через сурдинку, а твоя подружка тем временем поет:

Тристо, Тристо, раз, два, три, Океан переплыви, Черной таксы след возьми…

— Как, то есть, "черной таксы"? "Турн и Таксис"?

Но в таком виде они ни разу считалку не слышали. Продолжали греть руки над воображаемым костром. Эдипа в отместку перестала в них верить.

В зачуханной мексиканской закусочной рядом с 24-й улицей она наткнулась на фрагмент своего прошлого в виде некоего Хесуса Аррабаля, который сидел в углу под телевизором, досуже помешивая куриной ножкой мутный суп в тарелке. — Эй! — поприветствовал он Эдипу. — Ты та самая леди из Масатлана. — Он знаком пригласил ее присесть.

— Все-то ты помнишь, Хесус, — сказала Эдипа, — даже туристов. Как дела с твоим CIA? — Что означало вовсе не то управление, о котором вы подумали, не ЦРУ, а подпольную мексиканскую группировку, известную как Conjuracion de los Insurgentes Anarquistas, чью деятельность можно проследить еще со времен братьев Флорес Магон, и потом состоявшую в кратком союзе с Сапатой.

— Сама видишь. В изгнании, — обведя рукой место, где они сидели. Он был здесь совладельцем вместе с одним юкатеко, который до сих пор верил в Революцию. В их Революцию. — А ты как? По-прежнему с тем гринго, который тратил на тебя кучу денег? Этим олигархом, этим чудом?

— Он умер.

— О, pobrecito. — Они с Пирсом встретили Хесуса на пляже, куда он пришел на заявленный им же антиправительственный митинг. Больше никто не явился. И он пустился в разговоры с Инверарити — врагом, которого, согласно своей вере, он должен изучать. Пирсу, старавшемуся соблюдать нейтральные манеры в атмосфере недоброжелательности, нечего было рассказать, и он столь великолепно сыграл богатого, отвратительного гринго, что Эдипа увидела, как локти анархиста покрылись гусиной кожей — отнюдь не от тихоокеанского бриза. Вскоре, когда Пирс ушел прокатиться на серфе, Аррабаль поинтересовался — в самом ли деле Инверарити такой, или он шпион, или издевается? Эдипа не поняла.

— Знаешь, что есть чудо? Это не то, о чем говорил Бакунин. Это вторжение иного мира в этот. Большую часть времени мы мирно сосуществуем, но происходит соприкосновение, и случается катаклизм. Как и ненавистная нам церковь, анархисты верят в иной мир. Когда революция разгорается спонтанно и без лидеров, способность к единодушию позволяет массам работать вместе, не прикладывая никаких усилий, автоматически — как само тело. И все же, сеньора, если бы нечто подобное случилось и прошло столь безупречно, я бы тут же объявил о чуде. Анархистском чуде. Вроде твоего друга. Он — слишком точное и совершенное воплощение того, с чем мы боремся. В Мексике privelegiado всегда, до мельчайшей доли процента, получает искупление — один из всего народа. Он — не чудо. Но твой друг, если он, конечно, не шутит, столь же для меня ужасен, как явление Девы — для индейца.

Все последующие годы Эдипа помнила Хесуса: он разглядел в Пирсе то, чего не смогла увидеть она. Он был как бы соперником, но не в смысле секса. Сейчас, попивая густой тепловатый кофе, заваренный в глиняном горшке на плите юкатеко, и слушая рассуждения Хесуса о заговоре, она думала о том, что, не возроди чудо Пирса в нем веру, он, может, ушел бы, из своего CIA, и переметнулся бы, как и все остальные, к большинству, к priistas, а, значит, ему не пришлось бы покинуть страну.

В этом совпадении связующим звеном, подобно Демону Максвелла, служил покойник. Не будь его, ни она, ни Хесус не сидели бы именно сейчас именно здесь. Этого было достаточно — закодированное предупреждение. Да и какое из сегодняшних событий произошло по воле случая? Тут ее взгляд упал на древнюю, свернутую трубочкой анархо-синдикалистскую газету «Регенерасьон». На ней стояла дата — 1904 год, рядом с печатью не было марки, а вместо нее нарисованный от руки почтовый рожок.

— Получил недавно, — сказал Аррабаль. — Может так медленно работает почта? Или мое имя поставили вместо умершего члена организации? Неужели на это нужно шестьдесят лет? Может, это репринт? Пустые вопросы, я простой солдат. А на высших уровнях — там свои соображения. — И эту мысль она унесла с собой, снова выйдя в ночь.

На городском пляже — ларьки с пиццей и карусели давно закрыты — Эдипа абсолютно спокойно прошла сквозь сонно плывущее облако шпаны в летних бандитских куртках, на которых был вышит почтовый рожок, и нитка в здешнем лунном свете сияла чистым серебром. Они чем-то обкурились, обнюхались, обкололись, и, возможно, не заметили ее вовсе.

В прокуренном салоне автобуса, набитом едущими на ночные смены неграми она увидела нацарапанный на спинке сиденья рожок, вспыхнувший для нее ярким светом, и надпись ТРУП. В отличие от ВТОР, кто-то взял на себя труд карандашом подписать: Тронувший Рожок Умрет Преждевременно.

Неподалеку от рок-клуба «Филлмор» она обнаружила известный символ приколотым к доске объявлений на прачечной среди прочих клочков бумаги, предлагавших по умеренной цене глажение и нянек. Если вы знаете, что это значит, — говорилось в записке, — то понимаете, где узнать больше. Вокруг, подобно ладану, благоухал, вздымаясь к небу, аромат хлорки. Машины внутри свирепо пыхтели и хлюпали. Не считая Эдипы, у прачечной никого не было, а флуоресцентные лампочки дисгармонировали с белизной, хотя именно ей посвящалось касание их лучей. Негритянский район. А Рожок столь же посвящен этой цели? Значит ли это "Тронуть Рожок"? Кого спросить?

Всю ночь в автобусах она слушала по радио песенки из последних позиций "Двухсот хитов" — они никогда не станут популярными, их мелодии и тексты исчезнут, будто никогда и никем не пелись. Девушка-мексиканка, несмотря на гул мотора, пыталась слушать одну из этих песен, напевая мелодию, словно собираясь запомнить навеки; на стекле, запотевшем от ее дыхания, она ноготком вычерчивала почтовые рожки и сердечки.

В аэропорту Эдипа — она казалась себе невидимкой, — подглядела партию в покер, где неизменно проигрывающий аккуратно и добросовестно вносил каждый свой проигыш в бухгалтерскую книгу, чьи страницы были украшены небрежно выведенными почтовыми рожками. "В среднем, друзья, моя выручка — 99.375 процентов", — объявил он. Незнакомцы смотрели на него, кто равнодушно, а кто с раздражением. "Это за двадцать три года, — продолжал он, пытаясь улыбаться. — Всегда малюсенький процент, когда чет случается нечетом. Двадцать три года. Мне никогда не удастся превзойти эту цифру. Почему же я не бросаю это дело?" — Никто не ответил.

В одной из уборных было объявление от ГОСТа — Генерального общества смерти (территориального) — вместе с номером абонентского ящика и почтовым рожком. Раз в месяц они выбирали жертву среди невинных, добродетельных, общественно полезных и обеспеченных людей, употребляли ее или его в сексуальном смысле, а затем приносили в жертву. Эдипа не стала списывать номер.

Какой-то нескоординированный мальчишка собирался лететь рейсом "Трансуорлд Эйрлайнс" на Майями, — он хотел проникнуть ночью в дельфинариум и вступить в переговоры с дельфинами, которые сменят, по идее, на земле человека. Он страстно, взасос целовал на прощание мать. "Я напишу тебе, мамочка", — повторял он. "Пиши через ВТОР, — говорила она, — помни об этом. Иначе полиция тебя схватит. А дельфины возненавидят". "Я люблю тебя, мамочка", — сказал он. "Люби дельфинов, — посоветовала она. — Пиши через ВТОР".

Так все и шло. Эдипа играла роль подслушивающего соглядатая. Кроме всего прочего она обнаружила сварщика, который лелеял уродство своего деформированного лица; бродягу-ребенка, жалевшего, что не родился мертвым, подобно тому, как некоторые изгои жалеют, что упустили и не примкнули к милой убаюкивающей пустоте общины; негритянку с замысловатым узором слоеного шрама через всю по-детски пухлую щеку, она постоянно проходила через ритуалы выкидыша — всякий раз по разным причинам, — увлеченная не столько процессом, сколько перерывами в нем; престарелого ночного сторожа, грызущего кусок мыла "Айвори Соуп", он выдрессировал свой виртуозный желудок справляться с лосьонами, освежителями воздуха, лоскутками материи, табаком, мазями в безнадежной попытке усвоить все — все обетованное, все плоды производства, все предательство, все язвы, пока не поздно; и даже еще одного соглядатая, висевшего у спокойно освещенного городского окна в поисках Бог знает какого особого образа. И любой намек на отчуждение, на уход от обычной жизни был украшен почтовым рожком — на запонке, переводной картинке или машинальном бесцельном рисунке. Она настолько привыкла к встрече с ним, что позднее, в воспоминаниях, ей казалось, будто она виделаего чаще, чем это было на самом деле. Хотя хватило бы и пары-тройки раз. Даже с лихвой.

Она каталась в автобусах и гуляла, пока, предавшись несвойственнному для нее фатализму, не шагнула в рассветающее утро. Что стало с той Эдипой, которая так смело приехала сюда из Сан-Нарцисо? Та оптимистичная детка действовала подобно частным сыщикам из старинных радиопостановок, будучи уверена, что для раскрытия любой великой тайны нужны лишь мужество, находчивость и свобода от узколобо-коповских правил.

Но любой частный сыщик рано или поздно подвергается экзекуции. У почтовых рожков для экзекуции имелся свой способ — их изобилие этой ночью, их зловещее, нарочитое репродуцирование. Зная ее болевые точки, ганглии ее оптимизма, они парализовывали Эдипу точнейшим образом нацеленными щипками.

Прошлой ночью она могла еще задавать себе вопрос: какие еще неформалы, кроме знакомых ей парочки-другой, общаются через ВТОР? К рассвету она имела уже полное право спросить: а кто, собственно, общается по-другому? Если чудеса — как много лет назад постулировал на масатланском пляже Хесус Аррабаль — и в самом деле проникают в мир этот из мира иного — поцелуй космических бильярдных шаров, — то к ним относятся и все сегодняшние рожки. Ведь Бог знает сколько на свете граждан намеренно выбрали отказ от сообщения через официальную почтовую систему Ю.С. Мэйл. И это не акт предательства, и даже, вероятно, не вызов. Но хорошо просчитанный уход от жизни Республики, от ее аппарата. В чем бы ни было им отказано — пусть из ненависти, или безразличия к их голосам, из лазеек в законодательстве, или просто из невежества, — этот уход оставался за ними — уход необъявленный, приватный. Ведь не могли же они уйти в вакуум, значит, должен быть отдельный, безмолвный, замкнутый мир, о котором никто не подозревает.

В самом центре, на Говард-стрит, когда начинался утренний час пик, Эдипа вылезла из драндулета, чей древний водитель ежедневно терпел убытки, и двинулась по направлению к Пристани. Она знала, что выглядит ужасно: костяшки рук черны от стертого грима, во рту привкус старой выпивки и кофе. На лестнице, ведущей в пропахшие инсектицидами сумерки меблирашек, она через открытую дверь увидела свернувшегося калачиком старика, неслышно подрагивающего от плача. Белые, как дым, руки закрывали лицо. На тыльной стороне левой ладони она разглядела почтовый рожок, вытатуированный старыми чернилами, блекнущий и расплывающийся. Зачарованная, она вошла в этот полумрак и стала подниматься по скрипящим ступенькам, останавливаясь в нерешительности на каждой. Когда до старика оставалось три ступенькии, его руки разлетелись в стороны, и изможденное лицо, жуткий торжествующий взгляд глаз с лопнувшими капиллярами остановили Эдипу.

— Вам помочь? — Ее трясло от усталости.

— Моя жена во Фресно, — сказал старик. Он был одет в старый двубортный костюм, протертую серую рубаху, широкий галстук, и без шляпы. — Я ушел от нее. Так давно, что уже не припомню. Это ей. — Он протянул Эдипе письмо — на вид он таскал его с собой годами. — Опустите его… — он вытянул вперед татуировку и посмотрел ей в глаза, — ну, вы знаете. Я не могу туда пойти. Сейчас это уже слишком далеко, у меня была тяжелая ночь.

— Понимаю, — ответила она. — Но я в городе недавно. И не знаю, где здесь это…

— Под мостом автострады. — Старик махнул рукой в направлении, куда она шла. — Там он всегда есть. Увидите. — Глаза закрылись. Какие плодородные почвы поднял он, просыпаясь с каждым рассветом, какие концентрические галактики открыл — он, выхватываемый каждую ночь из тихой бороздки, которую основательно перепахивало массивное тело города? Какие голоса ему слышались — обломки люминисцентных богов среди замызганной листвы обоев, зажженные огарки свечей, вращающиеся в воздухе — прототипы сигареты, которую он — или его друг — заснув, забудет во рту, и окончит жизнь в пламени, вместе с интимной солью, хранимой все эти годы ненасытным матрасом, способным удерживать в себе пот от всякого кошмара, жидкость из всякого беспомощного мочевого пузыря, порочное, печальное завершение поллюционного сна — словно банк памяти в компьютере для подсчета потерь? Эдипой почувствовала вдруг острую потребность прикоснуться к нему — будто иначе не сможет поверить в старика, не сможет его вспомнить. Вымотанная, едва сознающая, что делает, она прошла через последние три ступеньки и присела — обняла этого человека, держала его, направив еле теплящийся взгляд своих глаз вниз по лестнице — в утро. Она почувствовала на груди влагу и увидела, что он снова плачет. Хотя он еле дышал, слезы хлестали, как из насоса. "Я не могу помочь, — шептала она, баюкая его, — не могу". До Фресно было уже слишком далеко.

— Это он? — спросил голос сзади, наверху. — Моряк?

— У него на руке татуировка.

— Вы не могли бы дотащить его сюда? Это он. — Она обернулась и увидела улыбающегося человека в фетровой шляпе — еще старше и меньше ростом. — Я бы помог вам, но мне нездоровится, артрит.

— Туда? — спросила она. — Наверх?

— А куда же, дамочка, еще?

Эдипа не знала. Она на мгновение отпустила старика — нехотя, словно он был ее ребенком, — и он поднял на нее взгляд. — Пойдемте, — сказала она. Он протянул ей татуированную руку, и Эдипа взяла ее; так они и поднимались пролет, потом еще два: рука за руку, очень медленно — к артритику.

— Он пропал прошлой ночью, — говорил тот. — Сказал, будто едет искать свою старуху. С ним это порой случается. — Они вошли в лабиринт комнат и коридоров, освещенных десятисвечовыми лампочками и разделенных штукатурными перегородками. Сзади с трудом продвигался человек. — Сюда, — наконец произнес он.

В комнатенке Эдипа увидела еще один костюм, пару евангелистских брошюрок, коврик, стул. Картинка со святым, обращающим колодезную воду в масло для иерусалимских пасхальных лампад. Еще одна лампочка — мертвая. Кровать. Матрас — в ожидании. Эдипа принялась мысленно прокручивать сцену. Она могла бы разыскать владельца этого дома, вызвать его в суд, купить новый костюм в "Русе Аткинсе", и рубаху, и туфли, дать, наконец, старику денег на билет до Фресно. Но тот со вздохом отпустил ее руку, будто знал, что сейчас самый удачный момент: она с головой погружена в свои фантазии, и этого не заметит.

— Просто опустите письмо, — сказал он, — там есть марка. — Она взглянула и увидела знакомую карминную восьмицентовую авиамарку с самолетиком, прямо над куполом Капитолия. Но на верхушке купола стояла крошечная черная-пречерная фигурка с распростертыми руками. Эдипа не знала наверняка — что, собственно, должно находиться на верхушке Капитолия, — но была уверена, что ничего подобного там быть не может.

— Пожалуйста, — произнес моряк. — Теперь уходите. Не стоит здесь оставаться. — Она порылась в кошельке, нашла там десятку и доллар, и протянула ему десятку. — Я спущу эти бабки на бухло, — сказал он.

— Не забудь о друзьях, — напомнил артритик, узрев десятку.

— Сучка, — сказал моряк. — Почему не дождалась, пока он уйдет?

Эдипа наблюдала, как он ворочается, устраиваясь на матрасе поудобнее. Матрас, набитый памятью. Папка номер один…

— Дай сигарету, Рамирес, — произнес моряк. — Я знаю, у тебя есть.

Неужели, наконец, сегодня?

— Рамирес! — восликнула она. Артритик повернул к ней голову на проржавевшей шее. — Ведь он сейчас умрет, — сказала Эдипа.

— Все умрут, — сказал Рамирес.

Ей припомнился Джон Нефастис, его рассуждения о Машине и о массовой гибели информации. Произойдет то же самое, когда вспыхнет матрас под моряком — похороны викинга: заложенные в память матраса, закодированные годы бесполезности, преждевременные смерти, самобичевания, разложение надежд, все, что дремлет в нем, прекратит существование навеки. Эдипа изумленно уставилась на эту вещь. Будто открыла новый необратимый процесс. Размышляя, она удивлялась, сколько же всего может затеряться в мире — даже галлюцинации этого моряка, от которых и следа не останется. Она держала его и чувствовала, что он страдает DT. За этой аббревиатурой крылась метафора delirium tremens, белая горячка, трепещущая земля, невспаханная плужным лемехом сознания. Святой, чья вода может гореть в лампадах; ясновидящий, чье забытье — дыхание Бога; параноик, для которого все организовано — в сферах приятных или же устрашающих — вокруг его собственного жизненного ритма; играющий образами мечтатель — он исследует древние зловонные шахты и тоннели истины: все они подразумевают особую значимость слова — или того, что в настоящий момент сойдет за слово, — они служат амортизаторами, защищая нас. Следовательно, метафора — это выпад в сторону как истины, так и лжи, в зависимости от того, где вы сейчас — внутри в безопасности, или же снаружи в затерянности. Эдипа понятия не имела, где она теперь. Трепещущая, подобная пустой виниловой болванке, она почувствовала, будто иголка скользнула в сторону, продираясь со скрипом сквозь дорожки лет, и вновь услышала серьезный высокий голос ее второй или третьей университетской любви — Рэя Глозинга, который, без конца повторяя «значит» и синкопированно касаясь кончиком языка пломбы, ныл про алгебру и начала анализа; «dt» — спаси Боже этого татурованного старика — означает еще и производную по времени, убывающе малый временной интервал, в котором каждому изменению суждено предстать, наконец, тем, чем оно является на самом деле, когда не может более маскироваться под нечто безобидное — под среднюю величину, например; когда скорость сосредотачивается в налетающей частице, пускай частица и замерла на лету, когда смерть сосредотачивается в клетке, пускай даже клетку рассматривают в самом разгаре ее жизни. Эдипа знала, что моряк видывал миры, не видимые никому, — хотя бы потому, что существовала на свете эта высокая магия игры низкими образами, и припадки DT должны давать доступ к dt спектров неизвестного нам солнца — музыка, чьи ноты — лишь арктическое одиночество и страх. Но Эдипа ничего не ведала о том, что могло бы спасти эти миры, или этого старика. Она попрощалась, спустилась по лестнице и направилась, куда он велел. Целый час она рыскала среди навсегда лишенных солнца оснований автомоста, находя там лишь пьянчуг, бродяг, обычных прохожих, педерастов, проституток, психов, но никаких потайных почтовых ящиков. В конце концов, в одном из самых темных мест она увидела бачок с качающейся трапециедальной крышкой — в такие обычно выбрасывают мусор; старый зеленый бачок, около четырех футов высотой. На качающейся части от руки было выведено В.Т.О.Р. Ей пришлось вглядываться, чтобы заметить между буквами точки.

Эдипа присела в тени опоры. Она, похоже, вздремнула. Очнувшись, увидела парнишку, опускающего в бачок связку писем. Эдипа подошла и опустила письмо моряка, потом снова спряталась и стала ждать. Ближе к полудню показался юный пьяница с мешком; он отпер и отодвинул пластинку с боку бачка и вытащил письма. Эдипа подождала, пока он отойдет и двинулась следом. Похвалив себя за то, что догадалась, по крайней мере, надеть туфли без каблуков. Почтальон повел ее через Маркет и далее, в сторону муниципалитета. На улочке рядом с откровенно убогим зданием Общественного центра, заразившейся его серостью, он встретился с другим посыльным, и они обменялись мешками. Эдипа решила продолжать слежку за тем, кого уже вела. Она шла за ним всю дорогу через замусоренный, путаный, шумный Маркет, по Первой улице до автостанции, где он купил билет до Окленда. Эдипа последовала его примеру.

Оставив позади мост, они въехали в огромную пустоту оклендского послеполуденного слепящего блеска. Ландшафт потерял всякое разнообразие. Почтальон вышел в неизвестном Эдипе районе. Она следовала за ним часами по улицам, чьих названий не знала, по магистралям, которые убивали ее, несмотря на час дневной дремоты; они заходили в глухие закоулки, поднимались по длинным горным дорогам, плотно уставленным двух- и трехспаленными домами, чьи ослепшие окна не отражали ничего, кроме солнца. Понемногу мешок почтальона пустел. В конце концов он влез в автобус до Беркли. Эдипа за ним. Примерно на середине Телеграфа почтальон вылез и повел ее по улице к многоквартирному дому в псевдо-мексиканском стиле. Он ни разу не оглянулся. Тут жил Джон Нефастис. Эдипа вернулась туда, откуда начала, и не могла поверить, что прошло двадцать четыре часа. Всего или уже?

В отеле она застала полный холл глухонемых делегатов в вечерних праздничных шляпах из гофрированной бумаги, по образцу тех меховых китайских коммунистических штучек, что стали популярными во времена корейского конфликта. Все до единого были пьяны, и ее подхватили сразу несколько человек, чтобы отвести на вечеринку в большой танцевальный зал. Она пыталась вырваться из беззвучного жестикулирующего роя, но сил не хватало. Ноги ныли, во рту был мерзкий привкус. Хлынувшая в танцевальный зал волна внесла туда и Эдипу, а там ее подхватил за талию миловидный юноша в пиджаке из харрисовского твида и закружил в вальсе сквозь шуршащее, шаркающее молчание, под огромной незажженной люстрой. Каждая пара танцевала под то, что звучало в голове у ведущего партнера: танго, тустеп, босса-нову, слоп. Интересно, пришло Эдипе в голову, — как скоро столкновения станут серьезной помехой? Ведь они неизбежны. Единственный выход — если вдруг упорядочится этот немыслимый порядок музыки, множество ритмов, все тональности сразу, хореография, в которой каждая пара легко срабатывалась. Они слышали нечто каким-то дополнительным чувством, атрофированном у Эдипы. Она танцевала, ведомая партнером, обмякшая в объятиях юного немого, и ждала, когда же пары начнут сталкиваться. Но все шло, как прежде. Не чувствуя ни единого прикосновения, кроме рук своего партнера, она протанцевала полчаса, пока, по какому-то таинственному соглашению, не наступил перерыв. Хесус Аррабаль назвал бы это анархистским чудом. Эдипа, не имеющая для этого феномена слов, чувствовала себя деморализованной. Она сделала реверанс и убежала.

На следующий день, проспав двенадцать часов кряду без достойных упоминания сновидений, Эдипа выписалась из отеля и поехала по перешейку в Киннерет. По дороге у нее было достаточно времени, чтобы поразмыслить о вчерашнем дне, и она решила посетить своего аналитика, доктора Хилариуса, все ему рассказать. Может, она попала в холодные, не ведающие пота клещи некоего психоза? Она убедилась собственными глазами в существовании системы ВТОР: видела двух ВТОР-почтальонов, ВТОР-ящик, ВТОР-марки, ВТОР-штампы. А образ почтового рожка с сурдинкой буквально наводнял собой побережье Залива. И все же ей хотелось, чтобы это оказалось фантазией — естественным результатом ее обид, потребностей или двойных порций вечернего алкоголя. Ей хотелось, чтобы Хилариус сказал ей: ты слегка свихнулась, тебе нужен отдых, и нет никакого Тристеро. И еще ей хотелось знать — почему в вероятности существования Тристеро ей видится угроза для себя.

Вскоре после заката она въехала на аллею возле клиники Хилариуса. Свет в офисе, похоже, не горел. Ветви эвкалипта колыхались в воздушном потоке, который струился с гор, влекомый вечерним морем. Она дошла до середины вымощенной плитами дорожки, когда мимо уха, напугав ее до смерти, прожужжало какое-то насекомое, и тут же прозвучал выстрел. Это не насекомое, — подумала Эдипа и, услышав еще один выстрел, поняла в чем дело. В увядающем свете сумерек она была прекрасной мишенью; единственный возможный путь лежал к клинике. Эдипа бросилась к стеклянным дверям, но обнаружила их запертыми, а холл внутри — темным. Рядом с клумбой она нашла камень и запустила им в одну из дверей. Камень отскочил. Она принялась искать другой, но тут внутри появилась белая фигура — порхая, фигура подбежала к двери и отперла ее. Эдипа узнала Хельгу Бламм, ассистентку Хилариуса.

— Быстрее! — протараторила она, и Эдипа проскользнула внутрь. Женщина была на грани истерики.

— Что происходит? — спросила Эдипа.

— Он свихнулся. Я пыталась вызвать полицию, но он схватил стул и разгромил коммутатор.

— Доктор Хилариус?

— У него мания преследования. — Полоски слез вились вниз по ее скулам. — Он заперся в офисе с винтовкой. — «Гевер» 43-го года, с войны, — вспомнила Эдипа, — он хранил ее как сувенир.

— Он стрелял в меня. Как вы думаете, в полицию сообщат?

— Он стрелял уже в полдюжины людей, — ответила сестра Бламм, ведя Эдипу по коридору в свой офис. — Да, хорошо бы вызвали полицию. — Эдипа заметила открытое окно на линии, безопасной для отступления.

— Вы могли убежать, — сказала она.

Наливая в чашки горячую воду из умывальника и размешивая растворимый кофе, Бламм подняла глаза и насмешливо взглянула на Эдипу. — Ему может понадобиться помощь.

— А кто его предполагаемые преследователи?

— Он говорит, трое с автоматами. Террористы, фанатики, это все, что я смогла понять. Он принялся крушить коммутатор. — Она окинула Эдипу враждебным взглядом. — Слишком много смазливеньких телок — вот что его довело. В Киннерете этого добра хоть отбавляй. Не смог справиться.

— Меня не было в городе, — заметила Эдипа. — Может, я смогу разузнать, в чем дело. Может, я не покажусь ему угрозой?

Бламм обожглась кофе. — Начнете говорить с ним о своих проблемах, и он, пожалуй, вас подстрелит.

У двери, которую Эдипа еще ни разу не видела закрытой, она ненадолго остановилась, спрашивая себя о собственном психическом здравии. Почему она не сбежала через окошко Бламм? Потом просто прочла бы в газетах о дальнейших событиях.

— Кто там? — завопил Хилариус, то ли услышав ее дыхание, то ли уловив что-то еще.

— Миссис Маас.

— Пусть Шпеер вместе со своим министерством кретинов вечно гниет в аду. Вы понимаете, что половина тех выстрелов были холостыми?

— Можно мне войти и поговорить с вами?

— Все вы одним миром мазаны, — откликнулся Хилариус.

— Я без оружия. Можете обыскать.

— А вы тем временем вырубите меня приемом карате в позвоночник, нет, благодарю.

— Почему вы противитесь любому моему предложению?

— Слушайте, — сказал Хилариус, немного погодя, — я что, был плохим фрейдистом? Разве у меня бывали серьезные отклонения?

— Вы то и дело корчили рожи, — ответила Эдипа, — но это мелочи.

В ответ раздался долгий горький смех. Эдипа ждала.

— Я пытался, — сказал аналитик из-за двери, — подчиниться этому человеку, призраку этого вздорного еврея. Пытался культивировать веру в буквальную истину им написанного, даже если идеи были идиотскими и противоречивыми. Это минимум, который я мог выполнить, nicht wahr? Нечто вроде епитимьи.

— И какая-то часть меня и впрямь хотела верить, подобно ребенку, который слушает жуткую сказку, но знает, что его никто не тронет, верить, будто бессознательное подобно любой другой темной комнате, нужно лишь зажечь свет. Что зловещие фигуры окажутся лишь игрушечными лошадками и бидермайеровской мебелью. Что терапия может, в конце концов, усмирить бессознательное и вывести в общество без страха вернуться к прежнему. Я хотел верить, несмотря на весь опыт своей жизни. Представляете?

Она не представляла, поскольку не имела ни малейшего понятия о том, чем занимался Хилариус до появления в Киннерете. Вдали послышались сирены электронные сирены, которыми пользовались местные копы, — они походили на игрушечные свистки, вдруг раздавшиеся по школьной системе оповещения. Их звук настойчиво, по линейной функции усиливался.

— Да, я их слышу, — сказал Хилариус. — Как вы думаете, меня смогут защитить от этих фанатиков? Они проходят сквозь стены. Они реплицируются: ты сбегаешь от них, поворачиваешь за угол, а они уже там, снова бегут за тобой.

— Сделаете мне одолжение? — спросила Эдипа. — Не стреляйте в копов, они за вас.

— У ваших израильтян есть доступ к любой униформе, — ответил Хилариус. — Я не могу быть уверен, что эта «полиция» безопасна. Ведь вы не можете знать наверняка, куда меня повезут, если я сдамся.

Эдипа слышала, как он вышагивает взад-вперед по офису. Внеземные звуки сирен из ночного мрака надвигались на них. — Я могу сделать, — сказал Хилариус, — одну гримасу. Вы ее еще не видели; и никто в этой стране не видел. Я делал ее единственный раз в жизни, и возможно, в Центральной Европе еще живет — хотя если и живет, то растительной полужизнью, — тот молодой человек, что видел ее. Он примерно ваш ровесник. Безнадежно психически болен. Его звали Цви. Вы можете сказать «полиции», или как там они себя сегодня называют, что я снова могу сделать эту гримасу? Что радиус ее действия — сотня ярдов, и всякого, кто на свою беду окажется в этой зоне, она затянет в глубокую темницу, где живут кошмары, и навеки запрет над ним люк. Заранее благодарю.

Сирены достигли входа в клинику. Она слышала, как хлопали дверцы машин, слышала выкрики копов и потом — внезапный грохот: они ворвались внутрь. Тут дверь офиса отворилась. Хилариус схватил ее за запястье, втащил в комнату и снова заперся.

— То есть, теперь я заложница, — сказала Эдипа.

— О, — промолвил Хилариус, — так это вы!

— А с кем же, вы думали, вы…

— Обсуждали свой случай? С кем-то другим. Есть я, и есть другие. Знаете, обнаружилось, что когда принимаешь ЛСД, это различие начинает стираться. Эго теряет четкие границы. Но я никогда не принимал этот наркотик, я предпочел оставаться в состоянии относительной паранойи, когда, по крайней мере, осознаешь — кто есть я и кто есть другие. Возможно, вы именно поэтому и отказались участвовать, а, миссис Маас? — Он взял в свои канатоподобные руки винтовку и направил на нее. — Что ж, ладно. Полагаю, вы должны были передать мне послание. Что вам велели мне передать?

Эдипа пожала плечами. — Не закрывайте глаза на свой общественный долг, — предложила она. — Взгляните на вещи трезво. Вы меньше их численно, и они превосходят вас по огневой мощи.

— Ах, меня меньше? Там нас тоже было меньше. — Он жеманно взглянул на нее.

— Где?

— Там, где я сделал эту гримасу. Где проходил интернатуру.

Ей показалось, она поняла, о чем он говорит, но все же хотела узнать поконкретнее: — Где?

— Бухенвальд, — ответил Хилариус. Полицейские застучали в дверь.

— У него ружье, — откликнулась Эдипа, — и здесь я.

— Кто вы, леди? — Она назвалась. — Как пишется ваше имя? — Они записали адрес, возраст, телефон, ближайших родственников, место работы мужа — для репортеров. Хилариус тем временем рылся в ящике в поисках патронов. — Вы можете уговорить его выйти? — спрашивали полицейские. — Телевизионщики хотят поснимать через окно. Можете его отвлечь?

— Держитесь наготове, — посоветовала Эдипа, — а там поглядим.

— Вы неплохо играете, — закивал Хилариус.

— То есть, вы думаете, — произнесла Эдипа, — они хотят увезти вас в Израиль и судить, как Эйхманна? — Аналитик продолжал кивать. — За что? Что вы делали в Бухенвальде?

— Я работал, — принялся рассказывать Хилариус, — над экспериментально индуцируемыми психическими заболеваниями. Кататонический еврей ничуть не хуже мертвого еврея. Либеральные круги СС думали, так будет гуманнее. Итак, он энергично приступил к опытам, вооружившись метрономами, змеями, брехтовскими ночными сценами, хирургическим удалением определенных желез, галлюцинициями в духе "волшебного фонаря", новыми препаратами, угрозами, повторяемыми в потаенные громкоговорители, гипнозом, часами, идущими назад, и гримасами. — Союзники, — вспоминал он, — к сожалению, прибыли раньше, чем мы успели собрать достаточно данных. Если не считать отдельных достижений, вроде Цви, у нас набралось не слишком много материала для статистики. — Он улыбнулся выражению ее лица. — Да, вы меня ненавидите. Но разве не пытался я искупить вину? Будь я настоящим нацистом, то выбрал бы Юнга, nicht wahr? Но я выбрал Фрейда, еврея. Во фрейдовском мировоззрении нет места бухенвальдам. По Фрейду, Бухенвальд, если впустить туда свет, превратился бы в футбольное поле, а пухлые детишки в газовых камерах изучали бы искусство икебаны и сольфеджио. Печи Аушвица выпекали бы птифуры и свадебные пироги, а в ракетах «Фау-2» поселились бы эльфы. Я пытался во все это поверить. Я спал ночами по три часа, стараясь не видеть снов, а оставшийся двадцать один час посвящал насильственному обретению веры. И все же моей епитимьи оказалось недостаточно. Они явились, подобно ангелам смерти, чтобы схватить меня, несмотря на все старания.

— Ну как там у вас? — поинтересовался полицейский.

— Просто замечательно, — откликнулась Эдипа. — Когда станет безнадежно, я дам вам знать. — Тут она увидела, что Хилариус положил свою «Гевер» на стол, а сам на другом конце комнаты делает вид, будто пытается открыть картотеку. Она подняла винтовку, направила на него и сказала: — Мне придется тебя убить. — Эдипа знала: это он захотел, чтобы она взяла оружие.

— Не за этим ли вас прислали? — Он скосил глаза, затем вернул их в нормальное положение и посмотрел на нее, высунув, в порядке эксперимента, язык.

— Я пришла в надежде, — сказала она, — что вам удастся освободить меня из сетей одной фантазии.

— Лелейте ее! — свирепо воскликнул Хилариус. — Разве у всех вас есть что-то другое? Держитесь за нее крепче — за ее крошечный усик, не позволяйте фрейдистам выбивать ее уговорами, или фармацевтам — вытравливать ее. В чем бы она ни заключалась, дорожите ею, ибо когда вы ее потеряете, она перейдет к другим. Вы постепенно перестанете существовать.

— Сюда! — закричала Эдипа.

На глаза Хилариуса навернулись слезы. — Вы что, не собираетесь стрелять?

Полицейский попробовал дверь. — Эй! Она заперта, — сказал он.

— Взломайте ее! — взревела она. — И Гитлер Хилариус оплатит по счетам.

Пока нервные патрульные со смирительными рубашками и дубинками, которые так им и не пригодились, приближались к Хилариусу, пока три соперницы-неотложки, рыча, задом въезжали на газон, пытаясь втиснуться в нужную позицию и вызывая поток оскорблений со стороны Хельги Бламм, Эдипа приметила на улице среди прожекторов и глазеющей толпы машину с передвижной бригадой радиостанции ЙУХ, а внутри — своего мужа Мучо, разглагольствующего в микрофон. Неторопливо перебирая ногами, она прошла мимо щелкающих вспышек и засунула голову в машину.

Мучо нажал на "кнопку для кашля", но лишь улыбнулся. Это выглядело странно. Разве можно услышать улыбку? Пытаясь не производить шума, Эдипа забралась внутрь. Мучо сунул ей под нос микрофон, бормоча: — Ты в эфире, просто будь собой. — Потом — серьезным радиовещательным голосом: — Как вы себя чувствуете после этого кошмарного происшествия?

— Кошмарно, — ответила Эдипа.

— Прекрасно, — сказал Мучо. Он попросил ее кратко изложить для слушателей события в офисе. — Благодарю вас, миссис Эдна Мош, — завершил он, — за рассказ очевидца драматической осады психиатрической клиники Хилариуса. С вами — вторая бригада станции ЙУХ, и сейчас мы вернемся в студию к Уоррену Кролику. — Он отключился. Что-то здесь было не так.

— Эдна Мош? — спросила Эдипа.

— В эфир все выйдет как надо, — ответил Мучо. — У этого агрегата жуткие искажения, а потом они все равно перезапишут.

— Куда его увезут?

— Думаю, в бесплатный госпиталь, — сказал Мучо, — для наблюдения. Интересно, что они будут наблюдать?

— Вползающих в окна израильтян, — ответила Эдипа. — Если ни одного не увидят, значит он псих. — Подошли полицейские. После беседы ей велели не уезжать из Киннерета на случай суда. Наконец она вернулась в свою машину и поехала в студию вслед за Мучо. Сегодня он дежурил в эфире с часу до шести.

Пока Мучо наверху перепечатывал свой репортаж, Эдипа в коридоре возле громко стрекочущей телетайпной комнаты столкнулась с директором программы Цезарем Фанчем. — О, рад снова вас видеть, — поздоровался он, забыв, очевидно, как ее зовут.

— Да? — откликнулась Эдипа, — и почему же?

— Сказать по правде, — признался Фанч, — с тех пор, как вы уехали, Мучо перестал быть собой.

— А кем же?! — сказала Эдипа, доводя себя до исступления, потому что Фанч был прав. — Кем?! Ринго Старром? — Фанч съежился — Чабби Чеккером? Она теснила его к холлу, — Музыкантами из "Райтеуз бразерс"? И при чем здесь я?

— Он был и тем, и другим, и третьими, — ответил Фанч, пытаясь спрятать голову, — миссис Маас.

— О, называйте меня Эдной. Что вы имеете в виду?

— За глаза, — хныкал Фанч, — его назвывают "Братья Н.". Он теряет свою личность, Эдна, как еще можно это назвать? День ото дня Вендель перестает быть собой и становится все более безликим. Он приходит на собрание, и комната вдруг наполняется людьми, понимаете? Он — ходячая ассамблея человечества.

— Это все ваши фантазии, — сказала Эдипа. — Вы снова накурились тех сигареток, на которых не печатают названия

— Вы сами увидите. Не смейтесь надо мной. Мы должны держаться вместе. Кто еще о нем побеспокоится?

Потом она сидела в одиночестве на скамейке возле Студии А и слушала, как коллега Мучо Уоррен Кролик крутит записи. Мучо спустился со своей копией, вокруг него царила невиданная доселе безмятежность. Раньше он сутулился, передергивал плечами, и часто моргал, а сейчас все это куда-то делось. — Погоди, — он улыбнулся и, уменьшаясь, пошагал по коридору. Она внимательно изучала его фигуру сзади, пытаясь увидеть сияние, ауру.

До эфира оставалось время. Они поехали в центр, в пиццерию, и сидели там, рассматривая друг друга через золотую гофрированную линзу пивных бокалов.

— Как ваши отношения с Мецгером? — спросил он.

— Нет никаких отношений, — ответила она.

— По крайней мере, больше нет, — сказал Мучо. — Я это понял, когда ты говорила в микрофон.

— Прекрасно, — произнесла Эдипа. Она не могла разобрать выражение его лица.

— Это необычайно, — сказал Мучо, — все было… погоди-ка. Слушай. — Она не услышала ничего необычного. — В этом фрагменте семнадцать скрипок, продолжал Мучо, — и одна из них… — черт, не могу понять, как у него это получается, поскольку тут моно-запись. — Тут ее осенило, что речь идет о Мьюзак. С тех пор, как они вошли сюда, эта музыка просачивалась внутрь в своей неуловимо действующей на подсознание манере — струнные, флейты, медные духовые под сурдинку.

— Что это? — спросила Эдипа, чувствуя беспокойство.

— Его прима, — сказал Мучо, — настроена немного выше. Это не студийный недоучка. Думаешь, кто-то еще способен сделать так круто эту штуку на одной струне, Эд? Пользуясь лишь нотами, которые есть в этом фрагменте. Представь, какой у него слух, потом — мускулатуру его пальцев и рук, и в конце концов всего человека. Боже, ну разве это не чудесно!

— Ну и к чему все это?

— Он настоящий. Это не синтетическая музыка. Они могли бы вовсе обойтись без сессионных музыкантов, если бы захотели. Сложи вместе нужные полутона на нужном уровне мощности, и выйдет скрипка. Как я… — он поколебался, а потом разразился сияющей улыбкой, — ты подумаешь, что я сошел с ума, Эд. Но я умею делать то же самое, только наоборот. Слушать все, что угодно, и раскладывать на части. Спектральный анализ. У себя в голове. Я могу разбивать аккорды, и тембры, и даже слова на базовые частоты и гармоники — со всеми их различиями по громкости, — и слушать все чистые тона по отдельности, но как бы звучащие вместе.

— Как тебе это удается?

— Для каждого тона у меня есть отдельный канал, — возбужденно принялся объяснять Мучо, — а когда нужно больше, я просто увеличиваю их число. Добавляю необходимые. Не знаю, как это работает, но в последнее время проделываю то же самое с речью. Скажи: элитный, шоколадный, питательные свойства.

— Элитный, шоколадный, питательные свойства, — сказала Эдипа.

— Да, — сказал Мучо и погрузился в молчание.

— Ну и что? — повышая голос, спросила Эдипа через пару минут.

— Я заметил это тем вечером, когда услышал, как Кролик объявляет рекламу. Личность говорящего не имеет значения. Спектры мощности все равно неизменны, плюс-минус небольшой процент. И у вас с Кроликом сейчас есть нечто общее. Более того. Люди, произносящие одинаковые слова, одинаковы, если одинаковы спектры, разница лишь в том, что они не совпадают по времени, врубаешься? Но время условно. Ты выбираешь точку отсчета там, где хочешь — и можешь перетасовывать временные линии любых людей, пока они не совпадут. И тогда у тебя появится этот огромный — господи, может даже в пару сотен миллионов голосов — хор, говорящий: "Элитный, шоколадный, питательные свойства", но это будет все тот же голос.

— Мучо, — нетерпеливо сказала она, бегло обдумывая дикое подозрение. Фанч это имеет в виду, когда говорит, что ты подобен людной комнате?

— Так и есть, — ответил Мучо, — точно. Это у всех одинаково. — Он взглянул на нее, уловив, быть может, призрак единодушия, как другие ловят оргазм, его лицо разгладилось, стало дружелюбным, умиротворенным. Эдипа не узнавала его. Из темных закоулков ее мозга стала выползать паника. — И теперь, стоит мне включить наушники, — продолжал он, — я уже знаю, что обнаружу. Когда эти ребята поют "Она тебя любит", то ты понимаешь, что она и в самом деле тебя любит, она — это любое число женщин по всему миру — даже ретроспективно — разных цветов, размеров, возрастов, форм, отстоящих от смерти на разные расстояния, но она — любит. И этот самый «ты», которого она любит, — это опять же все. В том числе и она сама. Видишь ли, человеческий голос это просто чудо невиданное. — В глазах Мучо отражался цвет пива, этот цвет просто лился через край.

— Мальчик, — произнесла Эдипа — беспомощная, она не знала, что делать, и боялась за него.

Он положил на середину стола чистенькую пластиковую баночку с таблетками. Разглядывая пилюли, она вдруг поняла: — ЛСД? — спросила она. Мучо в ответ улыбнулся. — Где ты взял? — Но уже и сама поняла.

— Хилариус. Он расширил свою программу и задействовал мужей.

— Но послушай, — сказала Эдипа, стараясь, чтобы голос звучал по-деловому, — и давно это продолжается, сколько ты на этом сидишь?

Честное слово, он не помнил.

— Но тогда есть шанс, что ты еще не подсел.

— Эд, — он озадаченно посмотрел на нее, — подсесть нельзя. Это — не тот случай, когда ты — наркоман. Ты принимаешь это дело, поскольку видишь в нем добро. Поскольку слышишь и видишь вещи — даже нюхаешь их, пробуешь — так, как раньше тебе было недоступно. Поскольку мир так насыщен. Несть ему конца, детка. Ты — антенна, посылающая свою модель тысячам жизней в ночь, и эти жизни становятся твоими. — Он смотрел на нее по-матерински терпеливым взглядом. Эдипе же хотелось шлепнуть его по губам. — А эти песни. Не то, чтобы они рассказывали нечто, они сами — нечто, в чистом звуке. Нечто новое. И сны у меня изменились.

— О Боже. — Яростно поддев волосы пальцами. — Больше никаких кошмаров? Замечательно. Значит твоему последнему ангелочку, кем бы она ни была, повезло. Знаешь, в этом возрасте им нужно много спать.

— Никаких ангелочков, Эд. Давай я тебе расскажу. В то время я постоянно видел дурной сон — про автостоянку, помнишь? Я даже тебе об этом не рассказывал. Но теперь могу. Он больше меня не тревожит. Дело было в том знаке на стоянке — вот он-то и пугал меня. Во сне я проводил обычный рабочий день, но вдруг, совершенно неожиданно, появлялся этот знак. Наша фирма член Н.А.Д.А. Национальной автомобильной дилерской ассоциации. Лишь этот металлический знак, скрипящий под синими небесами: нада, нада. Я просыпался с воплями.

Она вспомнила. Теперь за ним не будут ходить призраки, — по крайней мере, пока он принимает эти таблетки. Она никак не могла до конца осознать, что день ее отъезда в Сан-Нарцисо был днем, когда она видит Мучо в последний раз. Столь многое в нем успело развалиться.

— Послушай! — говорил он, — Эд, врубись! — Но она не могла даже угадать мелодию.

Когда настало время возвращаться на станцию, он кивнул на таблетки. Можешь взять.

Она покачала головой.

— Опять в Сан-Нарцисо?

— Да, сегодня.

— А как же копы?

— Сбегу. — Позже она не могла припомнить, говорили ли они о чем-то еще. У станции они поцеловались на прощание — все они. Уходя, Мучо насвистывал нечто замысловатое, двенадцатитоновое. Эдипа сидела, прислонив лоб к рулю, и вспомнила, что не спросила о штампе Тристеро на его письме. Но ей было уже все равно.

 

6

Вернувшись в "Свидание с Эхо", она обнаружила там Майлза, Дина, Сержа и Леонарда со всей аппаратурой на дальнем конце бассейна вокруг трамплина кто прямо на нем, кто рядом, — они были так сдержанны и неподвижны, что Эдипа подумала, не снимают ли их скрытой камерой на обложку диска.

— Что тут творится? — спросила Эдипа.

— Твой парень, — ответил Майлз, — Мецгер, обставил нашего фальцета Сержа. Человек сам не свой от горя.

— Он прав, миссас, — откликнулся Серж. — Я даже песенку сочинил и аранжировал ее для сольного исполнения. Сейчас напою:

ПЕСНЯ СЕРЖА Нету шансов у простого серф-парнишки На любовь прекрасной серф-девчонки Всюду бродят гумберт-гумберты-коты, Манеры их изысканны и тонки! Я любил ее как женщину свою, А ему она — обычная нимфетка. Зачем же ты сбежала от меня И прямо в душу выстрелила метко? Зато теперь, когда она ушла, Я захотел найти себе другую. Но Гумберт Гумберт научил меня, И с восьмилеткой я сейчас кайфую. Ее приколы — точно как мои, И мы ночуем с ней на школьном стадионе. Мы вместе, и мы счастливы (о-йе), И сердце мое с той поры не стонет.

— Вы хотите мне что-то рассказать, — поняла Эдипа.

Они изложили все в прозе. Мецгер с подружкой Сержа убежали в Неваду оформить брак. При более детальных расспросах Серж признался, что фрагмент с восьмилеткой существует пока лишь в воображении, но он прилежно околачивается у детских площадок, и новостей можно ждать в любой день. На телевизоре в комнате Эдипы Мецгер оставил записку, где просил Эдипу не волноваться по поводу наследства: он передал свои распорядительские функции кому-то из "Ворпа, Вистфулла, Кубичека и Макмингуса", и они скоро с ней свяжутся, а кроме того, все это уже улажено в суде. И ни слова о том, что Эдипу с Мецгером связывало нечто большее, чем функции сораспорядителей.

И это, наверное, означает, — подумала Эдипа, — что только сораспорядителями мы и были. Хотя ей, вероятно, и следовало классически чувствовать себя униженной, но мысли были заняты совершенно другими вещами. Разобрав чемодан, она тут же бросилась звонить режиссеру Дриблетту. После десятка гудков трубку сняла пожилая женщина: — Извините, но нам нечего сказать.

— А кто говорит? — спросила Эдипа.

Вздох. — Его мать. Завтра к полудню мы сделаем заявление. Его зачитает наш адвокат. — Трубку повесили. Что за чертовщина? — удивилась Эдипа, — Что с Дриблеттом? Она решила перезвонить позже. По справочнику нашла телефон профессора Эмори Борца, на сей раз ей повезло больше. Ответила его жена Грэйс, подзвученная группой детишек. — Он поливает патио, — поведала Грэйс Эдипе. — Это такая высокоинтеллектуальная забава, длится еще с апреля. Греется со студентами на солнышке, дует пиво и запускает бутылками в чаек. Вам лучше с ним поговорить, пока не началось. Максин, почему бы тебе не швырнуть эту штуку в своего братца, он поворотливее меня. Вы слышали, что Эмори подготовил новое издание Варфингера? Оно выйдет… — но дата была заглушена грохотом, маниакальным детским смехом и жуткими визгами. — О Боже. Вы когда-нибудь сталкивались с детоубийством? Приезжайте. Может, это ваш единственный шанс.

Эдипа приняла душ, надела свитер, юбку и кроссовки, уложила по-студенчески волосы и принялась за косметику. Сознавая со смутным ужасом, что ответ вовсе не у Борца или Грэйс, но — у Тристеро.

Проезжая мимо цапфовского магазина, она с тревогой обнаружила груду обугленных развалин на том месте, где всего неделю назад стояла книжная лавка. До сих пор был слышен запах паленой кожи. Она остановилась и пошла к соседнему магазинчику армейских товаров. Владелец сообщил ей, что Цапф, этот чертов болван, поджег свою лавку ради страховки. — Малейший ветерок, ворчал этот почтеннейший, — унес бы меня на тот свет. Ведь все равно здесь собирались через пять лет строить комплекс. Но разве Цапф мог подождать? Книжки. — По его виду было похоже, что от плевка его удерживает лишь хорошее воспитание. — Если захотите открыть комиссионку, — посоветовал он, — то выясните сперва, на что нынче спрос. В этом сезоне неплохо идут винтовки. Буквально сегодня один мужик прикупил пару сотен тренировать свою команду. Я мог бы продать ему еще столько же повязок со свастикой, но у меня, черт побери, кончились.

— Армия торгует свастиками? — переспросила Эдипа.

— Дьявол, конечно нет. — Он по-свойски ей подмигнул. — Я наткнулся на заводик рядом с Сан-Диего и теперь дюжина ниггеров клепает эти старые повязки. Вы бы удивились, кабы знали, как расходится маленькая партия. Я дал рекламу в паре журналов с девочками, и на прошлой неделе мне пришлось нанять еще двоих — просто разбирать почту.

— Как вас зовут? — поинтересовалась Эдипа.

— Винтроп Тремэйн, — ответил воодушевленный предприниматель, — можно просто Виннер. Слушайте, у нас есть соглашение с лос-анжелесской одежной фирмой — посмотрим, как к осени пойдет форма СС. Планируем приурочить к школьным ярмаркам — знаете, длинные формы образца 37-го года, подростковые размеры. А к следующему сезону можно пойти еще дальше и сделать фасон для дам. Вас бы это впечатлило?

— Я дам вам знать, — сказала Эдипа, — я запомню. — Выйдя, она подумала, стоило ли ей как-нибудь его обозвать или стукнуть одним из дюжины лежащих под рукой "армейских товаров", тяжелых, тупых предметов. Свидетелей не было. И почему она так не поступила?

Желторотая дура! — обругала себя Эдипа, защелкивая пристяжной ремень. Это Америка, ты здесь живешь, и сама же попустительствуешь. Позволяешь такое. Она дико гнала по трассе, охотясь за «Фольксвагенами». Когда Эдипа добралась до места квартировки Борца — прибрежный поселок в стиле "Лагун Фангосо" — ее слегка трясло и подташнивало.

Ее приветливо встретила пухленькая девчушка, все лицо вымазано в чем-то голубом. — Привет! — сказала Эдипа. — Ты, должно быть, Максин.

— Максин уже в постели. Она запустила в Чарльза одной из папиных бутылок, бутылка вылетела в окно, и мама ее хорошенько отшлепала. Будь она моей дочкой, я бы ее вообще утопила.

— Я бы и мыслей таких не допустила, — сказала Грэйс Борц, материализовавшись из тусклой гостиной. — А ну-ка поди сюда. — Она принялась обтирать мокрой тряпкой дитятину рожицу. — А как вам удалось сегодня сбежать от своих?

— У меня нет детей, — призналась Эдипа, следуя за Грэйс на кухню.

У Грэйс был удивленный вид. — Тогда вам еще предстоит смириться, сказала она, — с беспокойным образом жизни. Мне казалось, только дети могут быть тому виной. Но теперь думаю иначе.

Эмори Борц полулежал в гамаке, окруженный тремя отупевшими от пива дипломниками — двое мужского пола и один женского — и шикарной коллекцией пустых пивных бутылок. Эдипа приметила одну полную и уселась на траву. — Мне надо поговорить о Варфингере, — с ходу принялась она, — в историческом плане, а не в лингвистическом.

— Шекспир в историческом плане, — прорычал через густую бороду один из дипломников, откупоривая очередную бутылку. — Маркс в историческом плане. Иисус в историческом плане.

— Он прав, — пожал плечами Борц, — они мертвы. А что осталось?

— Слова.

— Выберите какие-нибудь слова, — сказал Борц. — О них и поговорим.

— "Святыми звездами клянусь, не ждет добро, — процитировала Эдипа, Того, кто ищет встречи с Тристеро". "Курьерская трагедия", акт четвертый, сцена восьмая.

Борц прищурился. — А как это, — спросил он, — вам удалось пробраться в ватиканскую библиотеку?

Эдипа показала ему книжку с этой строчкой. Борц покосился на страницу и схватил еще бутылку. — Боже! — объявил он. — Мы стали жертвами пиратов — я и Варфингер, — нас баудлеризовали, только наоборот. — Он тут же открыл титульный лист посмотреть, кто же это перередактировал его собственную редакцию Варфингера. — Даже постыдились поставить подпись. Черт! Надо будет написать издателям. "К. да Чингадо энд Компани"? Слыхали о таких? Нью-Йорк. — Сквозь пару-тройку страниц он посмотрел на солнце. — Офсет. — Затем поднес текст к носу. — Опечатки. Хм. Фальшивка. — Он бросил книжку на траву и посмотрел на нее с отвращением. — Ну хорошо, а как они пробрались в Ватикан?

— А что в Ватикане? — спросила Эдипа.

— Порнографический вариант "Курьерской трагедии". Мне довелось увидеть его лишь в шестьдесят первом, иначе он попал бы в мое старое издание.

— Но увиденное мною в «Танк-театре» не было порнографией.

— Сделанное Рэнди Дриблеттом? Нет, ту постановку я считаю целомудренной. — Его печальный взгляд прошел мимо нее и упал на полоску неба. — Он был в высшей степени нравственным человеком. Вряд ли он чувствовал особую ответственность перед словом, но был удивительно верен этому невидимому полю, окружающему пьесу, самому ее духу. Если кто и смог бы подать вам Варфингера в историческом плане, то это Рэнди. Ни один из известных мне людей не смог настолько приблизиться к этому автору, к этой пьесе, к тому микрокосму, который, должно быть, питал живой интеллект Варфингера.

— Но почему вы говорите в прошедшем времени? — спросила Эдипа, и сердце ее заколотилось, она припомнила старую леди в телефонной трубке.

— А вы не слышали? — Все уставились на нее. Мимо, по траве, среди пустых бутылок, скользнула, не отбрасывая тени, смерть.

— Позавчера ночью он вошел в Тихий океан, — сказала наконец девушка. Ее глаза все время были красными. — В своем костюме Дженнаро. Он мертв, а это поминки.

— Я пыталась позвонить ему сегодня утром, — вот и все, что пришло Эдипе на ум.

— Это случилось сразу после "Курьерской трагедии", когда со сцены сняли декорации, — сказал Борц.

Всего месяц назад Эдипа тут же спросила бы "Почему?". Но теперь она хранила молчание, словно в ожидании озарения.

Все они уходят от меня, — мысленно произнесла она, вдруг почувствовав себя занавеской, развевающейся над бездной из высокого окна, — сбегают, один за другим, все мои мужчины. Мой преследуемый израильтянами аналитик свихнулся; мой муж подсел на ЛСД и ощупью, словно ребенок, все дальше и дальше пробирается в пространства, бесконечные пространства собственного карамельного домика — и теперь он далек, безнадежно далек от того, что называется — по крайней мере, я так всегда думала — любовью; мой единственный любовник улизнул с порочной пятнадцатилеткой; мой лучший проводник в мир Тристеро сиганул в океан. На каком я свете?

— Простите, — произнес Борц, наблюдая за ней.

Эдипа сумела взять себя в руки. — А он использовал только это, указывая на книжку, — для сценария?

— Нет. — И насупился. — Он пользовался моим твердообложечным изданием.

— А в тот вечер, когда вы смотрели постановку? — Стоящие повсюду безмолвные бутылки струили на них обильный поток солнца. — Как окончился четвертый акт? Какие произносили строчки — Дриблетт, Дженнаро, — когда стояли у озера — после чуда?

— "Кто звался Турн и Таксис, у того", — процитировал Борц, — "Теперь один лишь бог — стилета острие. И свитый рог златой отпел свое".

— Правильно, — подтвердили дипломники, — да-да.

— И это все? А как же остальное? Следующий куплет?

— В тексте, которого придерживаюсь лично я, — сказал Борц, — в следующем куплете последняя строчка изъята. Книжка в Ватикане — не более, чем гнусная пародия. Заключительная строка "Того, кто с похотью столкнулся Анжело" была вставлена наборщиком издания кварто 1687 года. Версия «Уайтчейпла» недостоверна. Поэтому Рэнди выбрал лучшее — он вовсе убрал сомнительные строчки.

— Но тем вечером, когда я была в театре, — сказала Эдипа, — Дриблетт использовал именно ватиканские строчки, он произнес слово «Тристеро».

Лицо Борца сохраняло безучастное выражение. — Что ж, его дело. Ведь он не только играл в спектакле, но и ставил его.

— Но было ли это, — жестикулируя, она описывала руками круги, — просто причудой? Взять другие строчки и никому даже об этом не сказать?

— Рэнди, — вспомнил коренастый третьекурсник в роговых очках, — когда его что-то мучило, на сцене так или иначе старался это выплеснуть. Он, наверное, просмотрел множество вариантов, чтобы почувствовать дух пьесы, не обязательно в словах, и возможно, именно таким образом он и нашел эту книжку с другой версией.

— Но тогда, — заключила Эдипа, — что-то должно было случиться в его личной жизни, что-то в тот вечер для него радикально переменилось — то, что заставило его вставить эти строчки.

— Может да, — откликнулся Борц, — а может и нет. Вы думаете, сознание человека похоже на бильярдный стол?

— Надеюсь, нет.

— Пойдемте посмотрим неприличные картинки, — пригласил ее Борц, скатываясь с гамака. Они оставили студентов с пивом. — Микропленки с иллюстрациями к ватиканскому изданию. Мы с Грэйс сделали их тайком прямо в Ватикане, когда получили грант в 61-м году.

Они вошли в комнату — не то мастерская, не то кабинет. В глубине дома вопили дети и завывал пылесос. Борц опустил занавески, пошуршал в коробке со слайдами, выбрал несколько, включил проектор и нацелил его на стену.

Иллюстрации были выполнены в виде гравюр на дереве, грубое нетерпение увидеть законченный продукт выдавало в авторе любителя. Подлинная порнография создается кропотливыми профессионалами.

— Художник анонимен, — сказал Борц, — как и переделавший пьесу рифмоплет. Здесь Паскуале — помните, один из "плохих"? — и в самом деле женится на матери, тут целая сцена их брачной ночи. — Он менял слайды. — Вы получите общее представление. Обратите внимание, как часто на заднем плане маячит фигура Смерти. Добродетельный гнев, возврат к предкам, к средневековью. Ни один пуританин не впал бы в такую ярость. Кроме, разве что, скевхамитов. По мнению Д'Амико, это издание было задумано скевхамитами.

— Скевхамитами?

При Карле Первом Роберт Скевхам основал секту самых пуританских пуритан. Их центральный идефикс был связан с понятием предопределенности. Существовало два типа. Для скевхамита ничто не происходило случайно, Мироздание воспринималось как огромная хитроумная машина. Но одна из ее деталей — скевхамитская — отталкивалась от воли Бога, ее первичного двигателя. Остальные же отталкивались от некоего противоположного Принципа, воплощавшего нечто слепое, бездушное; жестокий автоматизм, ведущий к вечной смерти. Идея заключалась в том, чтобы завлечь новообращенных в богоугодное, исполненное цели скевхамитское братство. Но вдруг несколько спасенных скевхамитов обнаружили, что наблюдают витиеватое, как в часовом механизме, движение обреченных с нездоровым, завораживающим ужасом, и это возымело фатальное действие. Сверкающие перспективы аннигиляции соблазняли их одного за другим, пока в секте не осталось ни одного человека, включая самого Роберта Скевхама, который, подобно капитану, покинул корабль последним.

— Но какое отношение имел к ним Ричард Варфингер? — спросила Эдипа. Зачем им понадобилось делать неприличную версию пьесы?

— В качестве назидания. Они не больно-то жаловали театр. Это был их способ навсегда избавиться от пьесы, отправить ее в ад. А разве есть лучший способ проклясть навеки, чем изменить слова? Здесь нужно помнить, что пуритане были всецело преданы Слову, как литературные критики.

— Но в строчке о Тристеро нет ничего неприличного.

Он почесал затылок. — Это тоже укладывается в объяснение. "Святые звезды" — это Божья воля. Но даже она не сможет сохранить, или защитить того, кто ищет встречи с Тристеро. В смысле, если мы говорим, предположим, лишь о столкновении с похотью Анжело, то существуют, черт побери, способы ее избежать. Уехать из страны. Ведь Анжело простой смертный. Но бездушное Иное, которое и поддерживает в движении часовой механизм внескевхамитской вселенной, — это нечто совсем другое. Очевидно, они полагали, что Тристеро может послужить прекрасным символом Иного.

Возразить было нечего. И вновь с этим легким, головокружительным ощущением парения над бездной она задала вопрос, за ответом на который и пришла сюда. — Что такое Тристеро?

— Одна из совершенно новых сфер, — ответил Борц, — открывшихся после редакции 57-го года. С тех пор нам удалось обнаружить любопытные старые источники. Мне сказали, что переработанное издание выйдет в следующем году. Но пока его нет. — Он заглянул в застекленный шкаф, забитый древними фолиантами. — Вот, — вынимая книгу в темно-коричневом шелушащемся переплете из телячьей кожи. — Сюда я запер свою «Варфингериану» от детей. Чарльз принялся бы сыпать вопросами, для которых я еще слишком молод. — Книга называлась "Отчет о необыкновенных странствиях доктора Диоклектиана Блобба среди итальянцев, для ясности снабженный поучительными рассказами из подлинной истории сей диковинной расы".

— К счастью, — сказал Борц, — Варфингер, подобно Мильтону, вел тетрадь, куда записывал цитаты из прочитанного. Вот откуда нам известно о «Странствиях» Блобба.

Книга изобиловала старинными окончаниями, существительными с заглавной буквы, литеры «s» походили на «f», а вместо «i» стояли «у». — Я не могу это прочесть, — произнесла Эдипа.

— Попытайтесь, — сказал Борц. — Мне надо проведать ребят. Кажется, это в седьмой главе. — И исчез, оставив Эдипу перед дарохранительницей. Как оказалось, нужна была восьмая глава — рассказ о том, как автор лично столкнулся с разбойниками Тристеро. Как-то раз Диоклетиан Блобб пересекал пустынную гористую местность в почтовой карете, принадлежащей системе "Торре и Тассис", что, как поняла Эдипа, было итальянской версией "Турна и Таксиса". Внезапно у берегов водоема, именумого Блоббом Озером Благочестия, их остановили пара дюжин всадников в черном, которые завязали жестокую беззвучную битву на дующем с озера ледяном ветру. Грабители пользовались дубинками, аркебузирами, мечами, стилетами, а под конец — шелковыми платками, дабы отправить на тот свет всех, кто еще дышал. Всех, кроме доктора Блобба и его слуги, которые с самого начала отмежевались от потасовки, как можно громче заявив, что они британские подданные, и даже время от времени "бесстрашно распевали наиболее действенные из наших церковных гимнов". Зная страсть Тристеро к секретности, Эдипа удивилась, что им дали уйти.

— Может, Тристеро намеревались открыть в Англии представительство? предположил Борц пару дней спустя.

Эдипа не понимала: — Но к чему щадить невыносимого, нудного козла вроде Диоклетиана Блобба?

— Таких, как он, слышно за милю, — пояснил Борц. — Даже на холоде, даже при их кровожадности. Если бы я хотел, чтобы моя весточка отправилась в Англию — вроде как проложить себе дорожку, — я подумал бы, что он самая подходящая кандидатура. Тристеро в те дни обожали контрреволюцию. Взгляните на Англию: король вот-вот лишится головы. Прекрасное начало.

Собрав почтовые мешки, предводитель разбойников вытащил Блобба из кареты и обратился к нему на превосходном английском: "Мессир, вы стали свидетелем гнева Тристеро. Знайте, милосердие нам не чуждо. Поведайте о наших деяниях королю и парламенту. Расскажите им, что мы всегда добиваемся своего. Что ни буря, ни схватка, ни лютые звери, ни одиночество пустынных земель, ни тем более узурпаторы принадлежащего нам по праву имущества не смогут встать на пути наших курьеров". И, оставив нетронутыми англичан с их кошельками, разбойники в шелестящих на ветру, словно черные паруса, плащах исчезли там, откуда появились — в залитых сумерками горах.

Блобб пытался навести справки об организации Тристеро, но везде наталкивался на застегнутые рты. Все-таки ему удалось кое-что разузнать. Как и Эдипе в последующие дни. Из мало кому известных филателистических журналов, предоставленных ей Ченгизом Коэном, из двусмысленной сноски в книге Мотли "Взлет Нидерландской Республики", из памфлета восьмидестилетней давности о корнях современного анархизма, из книги проповедей Августина, брата Блобба, также взятой из борцевой Варфингерианы, и из находок самого Блобба Эдипе удалось собрать следующие сведения о рождении этой организации.

К 1577 году северные провинции Нидерландов под предводительством дворянина-протестанта Вильгельма Оранского уже девять лет сражались за независимость от католической Испании и Священной Римской Империи. В конце декабря Оранский — де факто владыка Нидерландов — триумфально вступил в Брюссель по приглашению некоего Комитета Восемнадцати. То была хунта фанатиков-кальвинистов, которые почувствовали, что управляемые привилегированными классами Генеральные Штаты перестали представлять интересы ремесленников и потеряли всякий контакт с народом. Комитет основал Брюссельскую общину. Она контролировала полицию, диктовала Генеральным штатам все их решения и сбросила многих из брюссельских высоких чинов. Среди последних был камер-юнкер Леонард Первый, барон Таксис, и барон Бейсингенский, наследный Почтмейстер Нидерландов, управлявший монополией "Турн и Таксис". Его сменил некто Ян Хинкарт, лорд Огайн, верный приверженец Оранского. И здесь-то на сцене и появляется ключевая фигура — Эрнандо Хоакин де Тристеро и Калавера — то ли сумасшедший, то ли честный мятежник, а по мнению некоторых — просто мошенник. Тристеро утверждал, что он кузен Яна Хинкарта по испанской семейной ветви и подлинный Лорд Огайн, то бишь полноправный наследник всего, чем владел тогда Ян Хинкарт, включая недавнее назначение на пост Почтмейстера.

Начиная с 1578 года и до тех пор, пока Александр Фарнезе не взял Брюссель в марте 1585-го, Тристеро вел чуть ли не партизанскую войну против своего кузена, если, конечно, Хинкарт таковым являлся. Будучи испанцем, он не находил особой поддержки. Его жизни все время — то с одной стороны, то с другой — угрожала опасность. Но тем не менее он четырежды пытался убить вильгельмова почтмейстера — впрочем, безуспешно.

Фарнезе лишил Хинкарта права собственности и снова назначил на этот пост Леонарда Первого, Почтмейстера Турна и Таксиса. Но ситуация в монополии была крайне нестабильной. Не доверяя протестанским симпатиям богемской ветви семейства, император Рудольф Второй на время отменил свое покровительство. Почтовая компания с головой увязла в долгах.

Не исключено, что Тристеро почувствовал, как ослабла и задрожала мощная структура континентального масштаба, которую мог в свое время прибрать к рукам Хинкарт, и это вдохновило его на создание собственной системы. Он, вероятно, был в высшей степени неуравновешенным человеком — из тех, что могли вдруг появиться на чужом собрании и затеять там речь. Излюбленная тема — лишение наследства. Почтовая монополия принадлежала Огайну по праву победы, а Огайн принадлежал Тристеро по праву крови. Он величал себя Эль-Десхередадо, что значит "Лишенный наследства", и приказал, чтобы его последователи носили черные ливреи, ибо черный цвет символизировал единственное, что осталось при них в изгнании — ночь. Вскоре он добавил к своей иконографии почтовый рожок с сурдинкой и мертвого барсука лапами вверх (некоторые говорят, что имя Таксис происходит от итальянского tasso, барсук — намек на шапки из барсучьего меха, которые носили первые бергамские курьеры). Он тайно принялся за кампанию террора и грабежа на почтовых дорогах "Турна и Таксиса".

Потом Эдипа провела несколько дней в библиотеках и пылких дискуссиях с Эмори Борцем и Ченгизом Коэном. Она опасалась за их безопасность — в свете того, что случилось с другими ее знакомыми. На следующий день после прочтения «Странствий» Блобба она вместе с Борцем, Грэйс и студентами посетила похороны Дриблетта, где слушала беспомощную и горестную надгробную речь младшего брата, наблюдала за рыдающей матерью, казавшейся в дневном смоге призраком, а вечером они вернулись на могилу выпить мускатель "Напа Волли", какого немало скушал в свое время Дриблетт. Луны не было, смог укрыл звезды — черным-черно, словно всадник Тристеро. Эдипа сидела мерзнущей задницей на земле и размышляла: не погибла ли вместе с Дриблеттом одна из версий ее самой, как он и предсказывал из душевой тем вечером. Возможно, ее сознание продолжит разминать не существующие более мышцы психики и будет предано и высмеяно фантомом эго, как инвалид — фантомом своей конечности. Когда-нибудь она сможет заменить исчезнувшее протезом — платьем определенного цвета, фразой в письме, очередным любовником. Она старалась дотянуться до того, что могло — пусть это и невероятно — уцелеть в шести футах под землей, благодаря закодированной силе сцепления протеинов, все еще сопротивляясь разложению; до того, что сосредотачивалось в неподатливом состоянии покоя для последнего броска, последнего прорыва вверх сквозь землю, что еле брезжило, пытаясь сохранить преходящую, крылатую форму в стремлении либо сразу упокоиться в теплой ипостаси призрака, либо навеки раствориться во мгле. Если ты придешь ко мне, — молила Эдипа, — захвати с собой воспоминания о последней ночи. А если ты должен хранить в себе свой груз, принеси хоть последние пять минут — этого довольно. Я все равно пойму, связан ли твой выход в море с Тристеро. Если они избавились от тебя по той же причине, что и от Хилариуса, Мучо и Мецгера, то виной тому могла быть уверенность, что ты мне больше не нужен. Они ошиблись. Ты нужен. Дай мне свои воспоминания, и я останусь с тобой навеки. Она вспомнила его голову, плавающую в пару душевой, говорящую: ты можешь в меня влюбиться. Но смогла бы она его спасти? Эдипа оглянулась на девушку, которая сообщила о его смерти. Была ли она любовницей? Знала ли она, почему Дриблетт вставил тем вечером две дополнительные строчки? А знал ли он сам? Теперь никто не ответит на этот вопрос. Сотня идефиксов — перемешанных, перекомбинированных: секс, деньги, болезнь, отчаяние по поводу своего времени и места, — кто знает? Мотивы корректировки сценария не яснее мотивов самоубийства. Обоими событиями руководила некая причуда. Может, — Эдипа на миг почувствовала, как в нее вторглось нечто, словно этот крылатый свет из могилы проник в святилище ее сердца — может, выпрыгнув из того же склизкого лабиринта, он непостижимым образом добавил две строчки в качестве репетиции своего ночного выхода в необъятную глубь тихоокеанской первородной крови. Она ждала, когда крылатый свет объявит о благополучном прибытии. Но все молчало. Дриблетт! позвала она. Ее зов откликнулся эхом из многомильных изгибов мозга. Дриблетт!

Но с ним вышло так же, как и с Демоном Максвелла. То ли она неспособна установить связь, то ли его не существовует вовсе.

Кроме происхождения Тристеро, библиотеки не могли ничего поведать об этой организации. По книгам выходило, будто она не смогла выжить в борьбе за независимость Нидерландов. Дабы найти остальное, Эдипе пришлось подойти со стороны "Турна и Таксиса". Но здесь обнаружились свои подводные камни. Казалось, для Эмори Борца это превратилось в своего рода интеллектуальную игру. Он, например, придерживался теории зеркальных образов, согласно которой любому периоду нестабильности "Турна и Таксиса" соответствовало свое отражение в теневом государстве Тристеро. Он, в частности, применил эту теорию, чтобы объяснить, почему это навевающее страх имя впервые появилось в напечатанном виде лишь к середине семнадцатого столетия. Как автору каламбура "Тристеро dies irae" удалось преодолеть свое глубокое нежелание об этом писать? Как попала в издание фолио половина ватиканского двувстишья, из которого изъята строка с «Тристеро»? Откуда взялась смелость даже намекнуть на соперника "Турна и Таксиса"? Борц утверждал, будто внутри системы Тристеро наверняка разразился кризис, достаточно серьезный, чтобы воздержаться от мести. Скорее всего, именно кризисом и объяснялся тот факт, что доктору Блоббу сохранили жизнь.

Но имел ли Борц право столь рьяно плести венки из простых слов, превращать слова в розы, из чьих красных, ароматных сумерек история ускользала невидимой? Когда Леонард Второй-Франсис, граф Турн и Таксис", в 1628 году скончался, его жена Александрина Рийская унаследовала пост почтмейстера, хотя ее право и не было официально признано. Она оставила пост в 1645-м. Истинная принадлежность власти над монополией оставалось неопределенной до 1650 года, пока дела не принял наследник мужского пола Ламораль Второй Клод-Франсис. Тем временем в Брюсселе и Антверпене проявились признаки разложения системы. Местные частные почтовые службы стали манкировать императорскими лицензиями, и оба города вовсе закрыли у себя представительства "Турна и Таксиса".

Как же, — вопрошал Борц, — должен был ответить Тристеро? — По мнению Борца — провозгласить себя воинствующей фракцией и объявить о наставшем, наконец, великом моменте. Выступить в защиту захвата власти силой, пока соперник уязвим. Но консерваторы заботились лишь о том, чтобы оставаться в оппозиции — как и поступала система Тристеро в предыдущие семьдесят лет. Кроме того, могли существовать, скажем, два-три провидца — тех, кто сумел мыслить исторически, вознесясь над сиюминутной ситуацией. По крайней мере, один — достаточно прозорливый, чтобы предвидеть конец Тридцатилетней войны, Вестфальский мир, крушение Империи, грядущую деградацию в партикуляризм.

— Похожий на Кирка Дугласа, — восклицал Борц, — он носит меч, а зовут его как-нибудь напыщенно — скажем, Конрад. Они встречаются в задней комнате таверны — девки в пейзанских рубахах с пивными кружками, все вокруг поддаты и визжат, — и тут на стол запрыгивает Конрад. Толпа замолкает. "Спасение Европы, — говорит он, — зависит от почтовой связи. Мы сталкиваемся с анархией ревнивых германских князьков, сотен князьков — они плетут интриги, контр-интриги, устраивают междоусобицы, разваливают Империю бесполезными препирательствами. Но контролировать всех этих князьков может лишь тот, кто контролирует линии связи. Такая сеть объединила бы весь Континент. Итак, я предлагаю слиться с нашим старым врагом — "Турном и Таксисом"… — Крики "нет!", "ни за что!", "свергнуть предателя!" раздавались, пока крошка-официантка — влюбленная в Конрада восходящая звезда — не трахнула кружкой по башке самого шумного из горлопанов. "Вместе, — продолжает Конрад, — наши две системы станут непобедимы. Мы сможем отказаться от любых почтовых услуг, кроме тех, государственных. Без нас никто не сможет управлять войсками, перевозить продукты, и так далее. Если кто-то из князей попытается основать собственную курьерскую систему, мы сможем ее подавить. Мы — те, кто столь долго оставались без наследства, унаследуем Европу!" — Следуют продолжительные аплодисменты.

— Но ведь они не уберегли Империю от распада, — возразила Эдипа.

— Ну, — Борц пошел на попятный, — молодчики дерутся с консерваторами до перемирия, Конрад со своей группкой провидцев, неплохие ребятки, пытаются утихомирить драчунов, но к тому моменту, как дело вроде бы улажено, все выдохлись, Империя — на грани, "Турн и Таксис" не желает никаких сделок.

И с крахом Священной Римской Империи источник легитимности "Турна и Таксиса" теряется навеки вместе с прочими прекрасными заблуждениями. Подобная ситуация порождает благоприятную почву для паранойи. Если Тристеро удается хотя бы частично сохранить секретность, а "Турн и Таксис" по-прежнему не имеют ни малейшего понятия о своем сопернике имасштабе его влияния, тогда становится понятным, как большая часть их братии уверовала в нечто весьма похожее на скевхамитскую слепую идею, в автоматического анти-Бога. Что бы ни скрывалось за этой силой, она вполне в состоянии убить всадников, спустить на их дороги внезапные оползни, а в более широком смысле — затеять очередную войну конкурентов на местном уровне, а вскоре — и на государственном, дабы развалить Империю. Это призрак их времени, который явился окунуть "Турна и Таксиса" задницей в блевотину.

Но в течение следующих полутора веков паранойя отступает по мере того, как перед ними раскрывается извечный Тристеро. Могущество, всеведение, неукротимая злоба — то, что они считали атрибутами некоего исторического принципа, духом времени, стало приписываться очередному врагу человечества. Вплоть до того, что к 1795 году появилось предположение, будто система Тристеро целиком организовала Французскую революцию — лишь для того, чтобы выпустить "Прокламацию 9-го Фримера, Года третьего", провозглашавшую конец почтовой монополии "Турна и Таксиса" во Франции и Нидерландах.

— Откуда появилось? — спросила Эдипа. — Вы об этом где-то прочли?

— А разве этот вопрос еще не поднимался? — ответил Борц. — Впрочем, может, и не поднимался.

Она не стала продолжать спор. Почувствовала апатию к дальнейшим расследованиям. Она, например, не спросила Ченгиза Коэна, ответил ли Экспертный комитет по поводу марок. Она знала, что соберись она в "Весперхэйвн Хауз" еще раз поговорить со старым мистером Тотом о его дедушке, выяснилось бы, что и тот уже умер. Она понимала: нужно написать К. да Чингадо, издателю странного мягкообложечного издания "Курьерской трагедии", но так и не написала, ни разу не спросив Борца, написал ли он. Хуже того, она обнаружила, что готова идти на все, лишь бы избежать разговоров о Рэндольфе Дриблетте. Стоило появиться девушке — той, что была на поминках, — Эдипа всякий раз находила предлог уйти. Она чувствовала, что это предательство по отношению к Дриблетту и себе самой. Но все равно поступала так, беспокоясь, как бы ее откровение не разрослось сверх определенного предела. Как бы оно не переросло саму Эдипу и не подчинило ее своей воле. Когда Борц однажды вечером спросил ее, не стоит ли обратиться к Д'Амико из Нью-Йоркского университета, Эдипа ответила «нет» — ответила слишком резко, слишком нервозно. Он больше не упоминал об этом, а она — тем более.

Правда, Эдипа как-то отправилась все же в «Скоп» — встревоженная, одинокая, она заранее знала, что ее там ждет. А ждал ее там Майк Фаллопян уже пару недель не брившийся, одетый в застегнутую до ворота оливковую рубаху, мятые военные штаны, но без манжет и поясных петель, военную куртку на двух пуговицах. Правда, без шляпы. Он стоял в окружении девах, которые пили коктейли с шампанским и орали вульгарные песенки. Приметив Эдипу, Фаллопян одарил ее широкой улыбкой и замахал рукой.

— Ну и видок! — сказала она. — Будто вы на марше. Мятежники на полигоне в горах. — Враждебные взгляды девиц, обвившихся вокруг досягаемых частей Фаллопяна.

— Революционная тайна, — засмеялся он, выбрасывая руки вверх и стряхивая с себя парочку герлов-последовательниц. — А теперь уходите, все, я хочу поговорить с ней. — Когда те оказались за пределами слышимости, его глаза обернулись к Эдипе — с симпатией, раздражением и еще, пожалуй, с некоторой чувственностью. — Как твои поиски?

Она представила краткий отчет о положении дел. Он слушал, не перебивая, а лицо постепенно принимало незнакомое выражение. Эдипу это встревожило. Чтобы немного его встряхнуть, она сказала: — Почему бы и вам не пользоваться этой системой?

— А разве мы в подполье? — он вернулся в прежнее состояние и выглядел достаточно спокойным. — Разве мы отверженные?

— Я не имела в виду…

— Может, мы их еще не нашли, — говорил Фаллопян. — Или может, они еще не успели обратиться к нам. Или может, мы пользуемся В.Т.О.Р.-ом, но тайно. — В зал заструилась электронная музыка, а он продолжал: — Тут есть еще один аспект. — Она поняла, о чем он собирается сейчас сказать, и рефлексивно заскрежетала коренными зубами. Нервная привычка, развившаяся у нее за последние несколько дней. — Тебе, Эдипа, никогда не приходило в голову, что тебя водят за нос? Что все это — посмертный розыгрыш Инверарити?

Приходило. Но эту возможность Эдипа упорно отказывалась рассматривать напрямую и иначе, как в самом случайном свете. Подобно мысли о неотвратимости смерти. — Нет, — сказала она, — это же смешно.

Фаллопян наблюдал за нею в высшей степени сочувственно. — Тебе следует, — спокойно, — обязательно следует над этим поразмыслить. Запиши неоспоримые факты. Голые факты расследования. А потом запиши предположения, умозрительные выводы. И посмотри, что получится. Сделай хотя бы это.

— Ага, — холодно произнесла она, — хотя бы это. А потом?

Он улыбнулся — возможно, пытаясь спасти то, что стало беззвучно рушиться — в воздухе между ними исподволь расширялась сеть невидимых трещин. — Пожалуйста, не сходи с ума.

— Полагаю, потом нужно установить надежность моих источников? шутливым тоном продолжала Эдипа. — Верно?

Он не ответил.

Эдипа встала, раздумывая, в порядке ли прическа, не выглядит ли она отвергнутой истеричной бабой после сцены с дружком. — Я знала, что твое поведение изменится, Майк, — сказала она, — так было со всеми, с кем я сталкивалась. Но никогда не доходило до ненависти ко мне.

— Ненависти к тебе? — Он покачал головой и рассмеялся.

— Если тебе понадобятся нарукавные повязки или оружие, обратись к Винтропу Тремэйну у трассы. "Swastika Shoppe". Скажи, что от меня.

— Спасибо, мы уже знакомы. — Она ушла, а он в своем модифицированном кубинском костюме остался разглядывать зал и ждать своих девиц.

И все же, как обстоят дела с ее источниками? Да, она избегала этого вопроса. Однажды ей позвонил Ченгиз Коэн и возбужденно попросил приехать глянуть на одну вещицу, только что полученную по почте. По "Почте США". Вещица оказалась старой американской маркой с изображением почтового рожка с сурдинкой, барсука пузом вверх и девизом: "Всетишайшего Тристеро Ожидаем Раболепно".

— Так вот, что это значит, — сказала Эдипа. — Где вы это раздобыли?

— Один приятель, — ответил Коэн, роясь в потрепанном каталоге Скотта, из Сан-Франциско. — По обыкновению она не стала выспрашивать у него имя или адрес. — Странно. Он сказал, что не смог найти эту марку в каталогах. Но вот же она. В приложении, смотрите. — В начале книги был вклеен листок. На нем под номером 163L1 изображалась репродукция этой марки с подписью: "Экспресс-почта Тристеро, Сан-Франциско, Калифорния", и указывалось, что ее следовало напечатать в рубрике "Местная тематика" между номерами 139 (Почтовый офис на Третьей авеню, Нью-Йорк) и 140 ("Юнион пост", тоже Нью-Йорк). Эдипа, в состоянии интуитивной экзальтации, тут же открыла последнюю страницу и обнаружила там штамп магазина Цапфа.

— Безусловно, — принялся уверять Коэн. — Как-то я поехал туда на встречу с мистером Мецгером, пока вы были на севере. Понимаете, это специализированное издание Скотта по американским маркам, каталог, которым я, как правило, не пользуюсь. Ведь я, в основном, интересуюсь Европой и колониями. Но мое любопытство разгорелось, и поэтому…

— Конечно, — произнесла Эдипа. Приложение мог вклеить кто угодно. Она отправилась в Сан-Нарцисо, чтобы еще раз взглянуть на список имущества Инверарити. И действительно оказалось, что Пирс владел всем торговым комплексом, где располагались и магазин Цапфа, и лавка Тремэйна. Вдобавок, театр «Танк» тоже принадлежал ему.

Окей, — говорила себе Эдипа, вышагивая по комнате, внутри — пустота и предчувствие чего-то подлинно жуткого, — окей. Ведь этого было не избежать. Любой подъездной путь к Тристеро можно проследить до Инверарити. Даже Эмори Борц со своим экземпляром блоббовых «Странствий» (купленном — как, несомненно, выяснилось бы, если спросить — тоже у Цапфа) преподавал в Колледже Сан-Нарцисо, щедро спонсируемом покойником.

И что отсюда следует? То, что Борц вместе с Мецгером, Коэном, Дриблеттом, Котексом, тем татуированным моряком в Сан-Франциско, В.Т.О.Р.-курьерами, которых она встречала, — что все они были людьми Пирса Инверарити? Подкупленными? Или просто верными помощниками, которые работают бесплатно, ради забавы, грандиозного розыгрыша, состряпанного, дабы привести ее в смятение, или вызвать в ней ужас, или морально оздоровить?

Поменяй имя на Майлз, Дин, Серж и (или) Леонард, детка, — посоветовала она своему отражению в зеркальце при сумеречном свете того дня. Они в любом случае назовут это паранойей. Они. Либо ты и в самом деле наткнулась — без помощи ЛСД или другого индола-алкалоида — на тайную действенность и скрытую интенсивность сна, на сеть, с помощью которой общаются друг с другом энное число американцев, оставляя свою ложь, зазубренные рутинные фразы, скучные симптомы духовной нищеты официальной почтовой системе; или, может, на подлинную альтернативу безысходности, отсутствию интереса к жизни, что терзает головы твоих сограждан, включая, детка, и тебя саму. Либо это — твои галлюцинации. Либо против тебя затеяли заговор, столь дорогостоящий и искусный — тут тебе и подделка марок со старинными книгами, и постоянная слежка за каждым твоим движением, и разбрасывание по всему Сан-Франциско изображений почтовых рожков, и подкуп библиотекарей, и наем профессиональных актеров, и одному лишь Пирсу Инверарити известно что еще — и все это неким образом оплачивается из состояния, распорядителем которого назначена ты, финансируется способом столь тайным или столь сложным для твоей неюридической башки, что ты оставалась об этом в неведении, — заговор настолько лабиринтообразный, что его настоящая цель должна быть чем-то более серьезным, чем просто розыгрыш. Либо все это — плод твоего воображения, а ты — свихнувшаяся чудачка.

Теперь, когда Эдипа рассматривала эти варианты, они виделись ей равновозможными. Четыре симметричных варианта. Ни один ей не нравился, но она надеялась, что у нее просто психическое расстройство. Тем вечером она несколько часов сидела — оцепеневшая настолько, что не могла даже выпить, и училась дышать в вакууме. Ибо то, о Боже, была настоящая пустота. Никто не мог придти к ней на помощь. Никто во всем мире. С каждым — что-нибудь да не так: или сумасшедший, или возможный враг, или покойник.

Ее стали беспокоить старые пломбы в зубах. Порой она сидела ночами, уставясь в потолок, залитый розовым сиянием сан-нарцисского неба. Иногда могла проспать под снотворным часов восемнадцать кряду и просыпаться обессилевшая, еле стоящая на ногах. На встречах с искушенным в своем деле, вечно тараторящим стариком, который теперь занимался наследством, объем ее внимания зачастую измерялся секундами, и она больше нервно посмеивалась, чем говорила. Время от времени у нее начинались приступы тошноты, они длились от пяти до десяти минут, причиняя невыносимые мучения, а затем неожиданно проходили, будто их вовсе не было. Случались мигрени, кошмары, менструальные боли. Однажды она поехала в Лос-Анжелес, по телефонной книге выбрала наугад врачиху, пошла к ней и сказала, что подозревает беременность. Ей назначили анализы. Эдипа записалась под именем Грэйс Борц и на следующий прием не явилась.

Всегда такой робкий Ченгиз Коэн теперь чуть не каждый день появлялся с новыми штучками: статья в устаревшем каталоге Цумстайна, приятель в Королевском филателистическом обществе, смутно припоминавший почтовый рожок с сурдинкой — в каталоге на дрезденском аукционе в 1923 году, а однажды машинописный текст, присланный ему другим приятелем из Нью-Йорка. Предполагалось, что это перевод статьи из знаменитой Bibliotheque des Timbrophiles Жана-Батиста Моэна выпуска 1865 года. Статья читалась, как очередная костюмированная драма от Борца, и повествовала о серьезнейшем расколе в рядах Тристеро во времена Французской революции. Согласно недавно обнаруженным и расшифрованным дневникам графа Рауля Антуана де Вуазье, маркиза де Тур-э-Тасси, отдельные члены системы Тристеро так и не приняли падение Священной Римской Империи и расценивали революцию как временное помешательство. Чувствуя себя обязанными в качестве собратьев-аристократов помочь "Турну и Таксису" пережить бедствия, они прозондировали, заинтересован ли, собственно, дом в субсидиях. Этот ход расколол Тристеро напрочь. На съезде в Милане споры бушевали целую неделю, люди становились друг другу смертельными врагами, распадались семьи, лилась кровь. В итоге решение субсидировать "Турна и Таксиса" провести не удалось. Многие консерваторы восприняли это как свидетельство против себя в Судный день и прервали всякие сношения с Тристеро. "Таким образом, — чопорно заключалось в статье, — эта организация вошла в полумрак исторического затмения. Со времен Аустерлицкого сражения до кризиса 1848 года система Тристеро плыла по течению, лишенная почти всякого покровительства со стороны той знати, что в свое время ее поддержала, и теперь деятельность системы свелась к обслуживанию анархистской переписки; она появлялась лишь на периферии — в Германии в связи со злополучной Франкфуртской ассамблеей, в Буда-Пеште на баррикадах, и еще, быть может, среди юрских часовщиков, которых она готовила к прибытию Бакунина. Большинство же членов системы в период с 1849-го по 1850-й годы бежали в Америку, где они, несомненно, ныне предоставляют свои услуги тем, кто стремится угасить пламень Революции."

Уже не столь воодушевленная, как еще неделю назад, Эдипа показала этот фрагмент Эмори Борцу. — Кажется, все члены Тристеро, сбежавшие во время реакции 1849-го, прибывают в Америку, — сказал он, — исполненные высоких надежд. Только что они обретают? — На самом деле он никого не спрашивал, это была лишь часть игры. — Сплошные беды. Где-то в 45-м американское правительство провело масштабную почтовую реформу, снизив свои расценки и вытеснив из бизнеса большинство частных курьерских служб. В 70-80-х любой частник, пытающийся конкурировать с правительством, немедленно подавлялся. Едва ли эмигранты Тристеро в 49-м или 50-м году были расположены возобновить свою европейскую деятельность.

— То есть, они просто остаются, — говорил Борц, — в условиях конспирации. Обычно эмигранты прибывают в Америку, дабы обрести свободу от тирании, быть принятыми культурой, ассимилироваться в ней, в этой плавильной печи. Грядет Гражданская война, и большинство эмигрантов, будучи либералами, идут в армию сражаться за сохранение Союза. Но не Тристеро. Они просто меняют противника. К 61-му году их система прочно укоренились, и об ее подавлении уже не может быть и речи. Пока "Пони Экспресс" бросает вызов пустыням, дикарям и ударам в спину, Тристеро преподает своим людям ускоренные курсы диалектов атапасков и сиу. Переодетые индейцами, их посыльные совершают набеги на запад. Всякий раз, когда они достигают Побережья, их степень износа — ноль, ни царапины. Теперь главное внимание уделяется молчанию, имперсонации — оппозиция, замаскированная под преданность.

— А как же тогда эта марка у Коэна? "Всетишайшего Тристеро ожидаем раболепно"?

— На ранних стадиях они мало что скрывали. Позднее, когда федеральные власти закрутили гайки, они переключились на марки, с виду абсолютно кошерные, да только не совсем.

Эдипа помнила их наизусть. На темно-зеленой пятнадцатицентовой марке из колумбовской серии 1893 года ("Колумб объявляет о своем открытии") лица трех придворных, слушающих эту новость справа на марке, слегка изменены и выражают безотчетный страх. В трехцентовой серии "Матери Америки", выпущенной в 1934 году к Дню матери, цветы слева от памятника заменены венериной мухоловкой, белладонной, ядовитым сумахом и некоторыми другими незнакомыми Эдипе растениями. В серии 1947 года "Столетие выпуска первой почтовой марки" в честь великой почтовой реформы, означавшей начало конца для частных почтовиков, голова всадника "Пони Экспресс" в нижней левой части расположена под вызывающим тревогу углом, неведомым среди живых. Темно-фиолетовая трехцентовая марка обычного почтового выпуска 1954 года изображает едва различимую, угрожающую улыбку на лице статуи Свободы. На марке, посвященной брюссельской выставке 1958 года и изображающей вид павильона США с самолета, есть — слегка в стороне от крошечных фигурок других посетителей — безошибочно узнаваемый силуэт лошади со всадником. Кроме того, были еще и марка "Пони Экспресс", которую показывал Коэн во время первого визита Эдипы — четырехцентовый Линкольн с надписью "Потча США", — и зловещая восьмицентовая марка авиа на письме татуированного моряка в Сан-Франциско.

— Что ж, любопытно, — сказала она, — если статья, конечно, подлинная.

— Думаю, проверить несложно, — Борц направил взгляд прямо ей в глаза. Почему бы вам этим не заняться?

Зубная боль усиливалась, Эдипе снились бестелесные голоса, от чьей злобности не помогли бы никакие мольбы, мягкий полумрак зеркал, из которых вот-вот что-то шагнет, и ожидающие ее пустые комнаты. Гинекология не знает анализов для определения природы ее плода.

Однажды ей позвонил Коэн сказать, что подготовка к аукциону по продаже коллекции Инверарити уже закончена. «Подделки» Тристеро выставляются как лот 49. — И еще тревожная новость, миз Маас. На сцене появился новый журнальный покупщик, о котором ни я, ни какая другая фирма в округе ни разу не слышали. Это весьма необычно.

— Кто-кто?

Коэн объяснил ей, что покупщики делятся на тех, кто лично присутствует на аукционе, и тех, кто присылает заявки по почте. Заявки заносятся организаторами аукциона в специальный журнал, отсюда и название. Так уж полагается, что имена журнальных покупщиков не подлежат огласке.

— Тогда откуда вы знаете, что он вам незнаком?

— Слухи. Он действует сверхсекретно — через агента Морриса Шрифта, человека достойного, с весьма неплохой репутацией. Вчера Моррис связался с аукционистами и сказал, что клиент желает предварительно исследовать наши подделки, лот 49. Как правило, возражений не бывает, если известно, кто будет осматривать лот, если он оплатит почтовые услуги и страховку, и если все вернет в двадцать четыре часа. Но Моррис вел себя таинственно, не назвал имени клиента, не дал о нем никаких иных сведений. Кроме того, что клиент, насколько ему известно, — человек со стороны. И естественно, будучи фирмой консервативной, они ему отказали.

— А вы что думаете по этому поводу? — спросила Эдипа, зная уже немало.

— Что наш таинственный покупщик может быть из Тристеро, — сказал Коэн. — И видел описание лота в каталоге. И хочет иметь доказательства, что Тристеро находится в неофициальных руках. Любопытно, какую цену он назначит.

Эдипа вернулась в "Свидание с Эхо" и пила там бурбон, пока не село солнце и не наступила самая темная минута ночи. Потом вышла и некоторое время ехала по шоссе с выключенными фарами — хотела посмотреть, что будет. Но ангелы хранили ее. Вскоре после полуночи Эдипа опомнилась в телефонной будке в пустынном, незнакомом, неосвещенном районе Сан-Нарцисо. Она позвонила на коммутатор в бар "Все по-гречески" в Сан-Франциско и ответившему ей музыкальному голоску описала прыщавого, стриженого под ежик "анонимного инаморато", с которым она как-то беседовала, потом ждала, а необъяснимые слезы по нарастающей давили на глаза. Полминуты звякающих бокалов, взрывов смеха, звуков музыкального автомата. И он подошел.

— Это Арнольд Снарб, — произнесла она, задыхаясь.

— Я был в пра-ативной уборной, — сказал он. — Пра-астой сортир занят.

Она быстро — уложилась в минуту — поведала ему, что узнала о Тристеро и что случилось с Хилариусом, Мучо, Мецгером, Дриблеттом, Фаллопяном. — Так что вы, — завершила она, — единственный, кто у меня остался. Я не знаю, как вас зовут, и знать не хочу. Но я должна понять, было ли это подстроено. Ведь вы случайно наткнулись на меня и рассказали о рожке. Для вас это, может, и розыгрыш, но меня пару часов назад он перестал забавлять. Я выпила и вела по этим дорогам машину. В следующий раз я буду более осмотрительной. Во имя Господней любви, человеческой жизни или чего угодно, что дорого вам, пожалуйста. Помогите мне.

— Арнольд, — отозвался он. Затем последовала пауза кабацкого шума.

— Все кончено, — сказала она, — я сыта по горло. Теперь я все это прикрываю, и конец. Вы свободны. Абсолютно. Вы можете мне доверять.

— Слишком поздно, — произнес он.

— Для меня?

— Для меня. — Он повесил трубку прежде, чем она успела спросить, что он имеет в виду. Больше монет у нее не было. Пока успеет разменять банкноту, он уйдет. Эдипа стояла между телефонной будкой и взятой напрокат машиной, в ночи и в полной изоляции от мира, и пыталась повернуться лицом к морю. Но потеряла всякие ориентиры. Она поворачивалась, вращаясь на толстом каблуке, но не смогла найти и горы. Словно между ней и остальной землей не существовало барьеров. Сан-Нарцисо в тот момент потерял (потеря абсолютная, немедленная, астральная, оркестроподобный, пронесшийся меж звезд звон неподвластного ржи колокола) для нее всякую уникальность, осталось лишь пустое название, он снова слился с всеамериканской непрерывностью земной коры и растительного покрова. Пирс Инверарити умер бесповоротно.

Она шла по железной дороге вдоль шоссе. То и дело пути разветвлялись, ведя к заводам. Возможно, ими Пирс тоже владел. Но какая теперь разница владей он хоть всем Сан-Нарцисо? Сан-Нарцисо — лишь название, случайное событие в дневниках наших наблюдений о снах, о том, чем стали сны в обретенном нами дневном свете, — шквал торнадо среди более значимых понятий — циклонных систем страданий и потребностей, где преобладают ветры власти. Вот где настоящая непрерывность, у Сан-Нарцисо нет границ. Никто не научился их проводить. Пару недель назад Эдипа занялась разбором наследства Инверарити, не подозревая еще, что наследство Инверарити — вся Америка.

Но как случилось, что Эдипа Маас стала его наследницей? Может, этот пункт в завещании был зашифрован, а сам Пирс и не ведал о нем — поглощенный очередным безрассудным перевоплощением, очередным «визитом», озарением? Как бы то ни было, она не может вызвать мертвеца, воплотить его, поставить перед собой, поговорить с ним и получить ответ, но не может она и избавиться от нового для себя чувства сострадания к Пирсу — за тупик, из которого он искал выход, за загадку, которую создал своими же стараниями.

Хотя он никогда не говорил с ней о делах, она знала, что это часть его натуры, которая никогда не могла дать результат в виде целого числа, а всегда выходила бесконечной десятичной дробью; любовь Эдипы — такая, какой она была, — оставалась неадекватна его жажде владеть, изменять землю, давать жизнь новым горизонтам, личным непримиримым противоречиям, темпам развития. "Поддерживай движение, — однажды сказал он, — вот и весь секрет, всегда поддерживай движение". Он, наверное, уже знал, когда писал завещание лицом к лицу с загробным миром, что движение вот-вот остановится. Возможно, писал лишь затем, чтобы досадить бывшей любовнице, — ведь он был циником, и уверенность в скорой гибели могла заставить его отбросить другие надежды. Столь глубоко могла въесться в него та горечь. Но ей это неизвестно. Еще он мог сам обнаружить систему Тристеро и зашифровать все в завещании так, чтобы быть уверенным: Эдипа пойдет по следу. Или он, наконец, мог пытаться пройти через смерть невредимым — своего рода паранойя — и с этой целью затеять заговор против любимого человека. Вдруг этот вид извращения оказался слишком глубоким, чтобы его смогла победить смерть, или, может, бесчувственная вице-президентская башка Пирса разработала заговор слишком изощренный для Черного ангела, и тот не смог свести воедино все имеющиеся возможности? Нечто пронеслось мимо, и Пирсу все же удалось победить смерть?

Но, понуро ковыляя по старым шпалам, Эдипа понимала, что есть еще одна, та самая версия, версия о том, что все это правда. Что Инверарити просто умер. Положим, о Боже, существует на самом деле некая система Тристеро, и Эдипа наткнулась на нее по чистой случайности. Если Сан-Нарцисо и это имущество и впрямь не отличались от любого другого города, от любого другого имущества, тогда, пройдя через ту же цепь событий можно было бы отыскать Тристеро где угодно в ее Республике — пройдя через любой из сотни потайных подъездов, сотню психозов — стоило лишь вглядеться. Она остановилась на миг между рельсами, подняла голову — словно понюхать воздух. И осознала суровую, напряженную, внеземную силу места, где она стояла, увидела — будто на небесах вспыхнули карты — как эти пути переплетаются с другими, с третьими, как они расцвечивают великую ночь вокруг, делают ее глубже, подлиннее. Стоило лишь вглядеться. Вспомнились старые пульмановские вагоны, брошенные там, где иссякли деньги или кончились пассажиры — среди зеленой деревенской равнины; висят одежки, из коленчатых труб лениво вьется дымок. Сообщались ли друг с другом тамошние скваттеры? Может, через Тристеро? Помогали ли они нести знак трехсотлетней лишенности наследства? Наверняка они уже забыли, как, может, и Эдипа однажды забудет, — что, собственно, должен был унаследовать Тристеро. Да и что здесь можно унаследовать? Америка, зашифрованная в завещании Инверарити, — чья она? Ей подумалось о других списанных товарных вагонах, где на полу сидели довольные, как поросята, мальчишки и подпевали под звуки мамашиного транзистора; о других скваттерах, которые натягивали холщовые навесы позади улыбающихся рекламных щитов вдоль шоссе, или спали на свалках в облупленных корпусах разбитых «Плимутов», или даже — те, что посмелее, — проводили ночь на столбе в монтажных беседках, словно гусеницы, покачиваясь в паутине телефонных проводов, живя прямо в медной оболочке и извечном чуде коммуникации — и их не беспокоили немые вольты, молнией преодолевающие свои мили всю ночь напролет, — среди тысяч неслышных сообщений. Ей вспомнились бродяги, которых ей приходилось слышать, американцы, говорящие на своем языке осторожно, по-школярски, будто их изгнали из собственной страны — невидимой, но конгруэнтной той бодрой земле, где живет она; бредущие с поникшей головой по ночным дорогам люди, чье изображение — то увеличиваясь, то уменьшаясь — порой возникает в свете фар, и кто вряд ли имеет конкретное место назначения, ибо до любого города еще слишком далеко. И голоса, звонившие наугад — до и после звонка покойника — в самые темные, самые медленные часы, в непрестанных поисках среди десятка миллионов возможных вариантов на телефонном диске — в поисках магической Другой, что раскрыла бы себя среди релейного рева, монотонных литаний обиды, грязи, фантазии, любви, бессмысленные повторения которых когда-нибудь запустят, наверное, триггер неназываемого действа, Узнавания, Слова.

Сколько людей делили с Тристеро тайну и изгнание? Как бы отнесся судья к распределению этого вроде как наследства между всеми ними, безымянными, в качестве первого взноса? Боже! Он прищучил бы Эдипу в микросекунду, изъял бы все завещательные письма, ее бы принялись обзывать, ославив по всему округу Оранж как передельщицу имущества и коммунистку, всунули бы в качестве распорядителя de bonis non этого старичка из "Ворпа, Вистфулла, Кубичека и Макмингуса" — такого еще ребенка в отношении кодов, созвездий, теневых соискателей наследства. Кто знает? А вдруг ее затравят настолько, что однажды она сама вступит в систему Тристеро — если та, конечно, существует в своем полумраке, своей отчужденности, своем ожидании. Ожидание превыше всего; ожидание, если не очередной серии случайностей — предыдущая подготовила эту землю к приятию всяческих Сан Нарцисо, приятию самой нежной частью своей плоти, без рефлексий и криков, — то по крайней мере, по самой крайней мере, ожидание случая, который нарушит симметрию возможных вариантов выбора, перекосит ее. Эдипа слышала об исключенном среднем — абсолютное дерьмо, не стоит ни цента; но как же случилось такое здесь — среди столь замечательных возможностей для многообразия? Теперь это походило на прогулку среди матриц огромного цифрового компьютера: наверху — соединенные парами нули и единицы, висящие, подобно остановленным мобайлам — справа и слева, впереди; плотные, а возможно — бесконечные. Вдали, за иероглифическими улицами обнаружилось бы то ли трансцедентальное значение, то ли всего лишь земля. В песнях, которые пели Майлз, Дин, Серж и Леонард, был то ли некий элемент мистической красоты (как теперь думал Мучо), то ли всего лишь спектр энергии. Торговец Свастикой Тремэйн получил отсрочку от холокоста из-за отсутствия то ли справедливости, то ли ветра; кости солдат на дне озера Инверарити лежали там то ли по глобальным причинам, то ли для аквалангистов и курильщиков. Единицы и нули. Так и распределились эти пары. В "Весперхэйвн Хауз" живет от ли достигнутое примирение — с сохранением некоего величия — с Ангелом Смерти, то ли сама смерть и ежедневные нудные приготовления к ней. Либо очередная версия сути очевидного, либо ничто. Либо Эдипа пребывает в орбитально-полетном экстазе паранойи, либо Тристеро существует. Ведь либо за наследованием Америки стоит некая система Тристеро, либо есть просто Америка, а если есть просто Америка, тогда Эдипа может по-прежнему тут жить и сохранять релевантность единственным способом — стать чужеродным, лишенным звуковой бороздки, расчетным полным кругом обращения винилового диска при вхождении в некий тип паранойи.

На следующий день, чувствуя прилив мужества — как бывает, когда вам больше нечего терять, — она связалась с Моррисом Шрифтом и справилась о таинственном клиенте.

— Он решил присутствовать лично, — вот и все, что сказал ей Шрифт. Вы, может, там с ним и встретитесь. — Не исключено.

Как и полагается, аукцион проходил воскресным днем в, пожалуй, самом старом здании Сан-Нарцисо — еще довоенном. Эдипа пришла одна за пару минут до начала, и в холодном холле, где пол сиял красным деревом, где все пропахло бумагой и сургучом, она встретила Ченгиза Коэна, выглядевшего искренне смущенным.

— Пожалуйста, не называйте это конфликтом интересов, — растягивая слова, серьезно произнес он. — Там есть замечательная мозамбикская серия треугольных марок, я не мог устоять. Можно ли попросить вас выступить покупщиком, миз Маас?

— Нет, — сказала Эдипа, — здесь я просто любопытная кумушка.

— Нам повезло. Сегодня объявлять будет Лорен Пассерин, самый замечательный аукционист на всем западе.

— Будет что?

— Мы говорим, что аукционист «объявляет» торги, — ответил Коэн.

— У вас расстегнута ширинка, — прошептала Эдипа. Она толком не знала, что сделает, когда объявится покупщик. В ее голове витали лишь смутные планы устроить свирепую сцену, чтобы вызвали полицию, и таким образом выяснить, что же это за человек. Она стояла в солнечном зайчике на полу среди сверкающих восходящих и нисходящих столбиков пыли, пытаясь вобрать в себя немного тепла и раздумывая, хватит ли его, чтобы пройти через все это.

— Начинается, — сказал Ченгиз Коэн, предлагая ей руку. У людей в зале были мохеровые одежды и бледные, жестокие лица. Они смотрели, как она входит, и каждый пытался скрыть свои мысли. Лорен Пассерин порхал на подиуме, словно кукольник — глаза сверкают, улыбка вымуштрована и безжалостна. Улыбаясь, он смотрел на нее, как бы говоря: "Удивительно, что вы вообще явились". Эдипа села отдельно, сзади, она разглядывала затылки, пытаясь угадать, который же из них — ее мишень, ее враг, а возможно, и ее доказательство. Ассистент затворил тяжелую дверь в холл, а вместе с ней — и окна с солнцем. Эдипа услышала щелчок замка и его эхо. Пассерин развел руки в жесте, который, казалось, происходил от некоего далекого культа, а, может, от сходящего на землю ангела. Аукционист прокашлялся. Эдипа откинулась на спинку кресла и стала ждать, когда объявят лот 49.

Ссылки

Содержание