В

Пинчон Томас

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

в которой артист-трансформатор Стенсил совершает восемь перевоплощений

 

 

Стенсил-младший смотрел на букву V так же, как развратник — на раздвинутые бедра, орнитолог — на стаи перелетных птиц, а станочник — на рабочую часть режущего инструмента. Примерно раз в неделю ему снился сон о том, что все это было сном, и что сейчас он, наконец, проснулся и понял: погоня за В. - в конечном счете не более, чем ученое изыскание, мысленное приключение в духе "Золотой ветви" или "Белой богини".

Но вскоре он просыпался во второй раз, по-настоящему, и с тоской осознавал, что эта погоня никогда не переставала быть все тем же незамысловатым банальным преследованием, а В. - объектом охоты во всех смыслах — не то как лань, олень или заяц, не то как забытый, извращенный или запретный способ сексуального удовлетворения. И Стенсил, подобно клоуну, бежит за ней в припрыжку, на шее звенят колокольчики, а в руках — игрушечное деревянное стрекало. Единственно для собственной забавы.

"Это — не шпионаж", — возразил он маркграфине ди Кьяве Левенштейн (подозревая, что для В. естественная среда обитания — осадное положение, он из Толедо, где провел целую неделю, прогуливаясь вечерами по алькасарам, задавая вопросы и коллекционируя бесполезные впечатления, отправился прямо на Мальорку). Он всегда повторял эту фразу, но скорее из раздражительности, чем из желания доказать чистоту побуждений. Если бы его занятие было таким же респектабельным и ортодоксальным, как шпионаж! Но все время выходило так, что традиционные орудия и средства использовались им не тем концом: плащ как бельевой мешок, кинжал — как картофелечистка, досье — как способ заполнить пустоту мертвых воскресных вечеров; хуже того — маскируясь, он прибегал к этому трюку не из профессиональной необходимости, а просто чтобы уменьшить личное участие в погоне и переложить часть болезненных дилемм на свои «перевоплощения».

Как маленькие дети в определенном возрасте, или как Генри Адамс в «Образовании», или как все известные и неизвестные самодержцы с незапамятных времен, Герберт Стенсил всегда говорил о себе в третьем лице. Это помогало персонажу «Стенсил» выступать обычной единицей в ряду других действующих лиц. "Насильственное перемещение индивидуальности" — так называл он свою основную технику, которая имела мало общего с умением "взглянуть на вещи чужими глазами", поскольку включала в себя, к примеру, одежду, в которой Стенсила было бы невозможно опознать, пищу, которой Стенсил мог подавиться, проживание в незнакомых берлогах, просиживание в барах и кафе не-стенсиловского типа, — и так неделями без перерыва. А все зачем? — Чтобы Стенсил оставался в своей тарелке, то есть, в третьем лице.

Таким образом, почти каждое зернышко досье рождало перламутровую массу выводов, поэтических вольностей, насильственных перемещений индивидуальности в прошлое, которого он не помнил и в котором у него не было никаких прав, кроме, разве что, права на богатое образное воображение или на историческую скрупулезность. Но и этого права никто за ним не признавал. Он заботливо, но бесстрастно ухаживал за каждой раковиной скунжилле на своей подводной ферме, неуклюже передвигаясь по застолбленному заповеднику на дне гавани и старательно избегая небольшой, но темной глубины в центре ручного моллюска по имени Мальта, в котором Бог знает что водится; там умер его отец, но Стенсил о Мальте ничего не знал: что-то удерживало его от знакомства, что-то в этом острове пугало его.

Однажды вечером, развалясь на диване в квартире Бонго-Шафтсбери, Стенсил взял в руки один из своих сувениров времен мальтийских приключений Сиднея. Веселенькая четырехцветная открытка с батальной фотографией из "Дэйли Мэйл" изображала сцену из Первой мировой: взвод потных «гордонов» в юбках тащит носилки с необхватным немецким солдатом — огромные усы, нога в шине и весьма довольная ухмылка. Текст на открытке гласил: "Я чувствую себя одновременно стариком и жертвенной девственницей. Напиши. Это поддержит меня. ОТЕЦ."

Стенсил так и не написал, поскольку ему было восемнадцать, и он не писал никому. Это стало частью теперешней охоты — то чувство, которое он испытал, когда, узнав полгода спустя о смерти Сиднея, вдруг понял, что эта открытка была последним звеном в их общении.

Некто Порпентайн — один из коллег Сиднея — был убит в Египте в поединке с Эриком Бонго-Шафтсбери — отцом хозяина стенсиловой квартиры. Возможно, Порпентайн поехал в Египет за тем же, за чем Стенсил-старший отправился на Мальту, — поехал, быть может, написав сыну, что чувствует себя, как другой какой-нибудь шпион, который, в свою очередь, уехал умирать в Шлезвиг-Гольштейн, Триест, Софию или куда-то еще. Преемственность апостолов. Они знают, когда приходит время, — часто думал Стенсил, но без уверенности, ведь смерть для них, возможно, была последним даром Божьим. Дневники содержали лишь смутное упоминание о Порпентайне. Остальное — плод фантазии и перевоплощения.

 

I

Время близилось к вечеру, и над кафе "Мохаммед Али" стали собираться прилетевшие из Ливийской пустыни желтые тучи. Ветер, несущий в город пустынную лихорадку, беззвучно проносился через площадь и по улице рю Ибрагим.

Для П. Айюля — официанта и досужего вольнодумца — эти тучи служили предвестником дождя. Единственным посетителем был англичанин — легкое твидовое пальто, нетерпеливые взгляды на площадь — скорее всего, турист: лицо сильно обгорело на солнце. Он сидел здесь за кофе не более пятнадцати минут, но его фигура уже начала казаться такой же неотъемлемой частью пейзажа, как сама конная статуя Мохаммеда Али. Айюль знал такой талант за некоторыми англичанами, но они обычно не бывают туристами.

Развалясь, Айюль сидел у входа в кафе — с виду инертный, но внутри переполненный грустными философскими мыслями. Может, англичанин ждет даму? Какая ошибка — ожидать от Александрии романов или внезапных увлечений! Туристские города не очень щедры на такие подарки. У него это заняло… когда же он уехал из Миди? лет двенадцать назад? — да, по меньшей мере столько. Пусть обманывают себя, что этот город — нечто большее, чем сказано в бедекере: Фарос, давно погребенный под землей и морем, живописные, но безликие арабы, памятники, гробницы, современные отели. Лживый и ублюдочный город, столь же инертный — для «них» — как сам Айюль.

Он смотрел на темнеющее солнце и дрожащие на ветру листья акаций вокруг кафе. Вдали чей-то голос промычал: "Порпентайн! Порпентайн!" В пустом пространстве площади он звучал, словно голос из детства. Еще один англичанин — толстый, белобрысый, краснолицый (ну разве не правда, что все северяне похожи друг на друга?) — шагал по рю Шериф-Паша — парадный костюм и пробковый шлем, на пару размеров больший, чем нужно. До клиента оставалось ярдов двадцать, когда он торопливо залопотал по-английски. Что-то о женщине, о консульстве. Айюль пожал плечами. Он давным-давно понял, что в разговорах англичан не может быть ничего любопытного. Но дурная привычка взяла верх.

Пошел мелкий дождик — почти как туман.

— Hat fingan, — заревел толстяк, — hat fingan kahwa bisukkar, ya weled. — Оба красных лица, пылая гневом, уставились друг на дружку.

"Merde", — подумал Айюль и подошел к столику:

— Месье?

— Ах да, — улыбнулся толстяк, — принесите кофе. Cafe, понимаете?

По его возвращении парочка вяло беседовала о большом приеме вечером в консульстве. Интересно, в каком консульстве? Айюль смог различить лишь имена. Виктория Рэн. Сэр Алистер Рэн (отец? или муж?). Некий Бонго-Шафтсбери. До чего смешные имена производит на свет эта страна! Айюль поставил кофе на столик и вернулся на место отдыха.

Этот толстяк лез из кожи вон, чтобы совратить Викторию Рэн — девушку, путешествующую с отцом. Но помешал ее любовник — Бонго-Шафтсбери. Тот, что постарше, в твиде — Порпентайн — был macquereau. Наблюдаемая пара относилась к анархистам. Они сговорились убить сэра Алистера Рэна — могущественного члена британского Парламента. Жена пэра, Виктория, подвергалась шантажу со стороны Бонго-Шафтсбери, знавшего о ее тайных анархистских симпатиях. Оба посетителя были артистами мюзик-холла и искали работу у Бонго-Шафтсбери, который продюссировал грандиозный водевиль и хотел вытащить деньги из этого рыцаря-шута Рэна. Дабы подступиться к Бонго-Шафтсбери, они использовали блестящую актрису Викторию — любовницу Рэна, которая притворялась его женой в угоду английскому фетишу респектабельности. Толстый и Твидовый войдут вечером рука об руку в консульство, распевая веселую песенку, шаркая ногами, закатывая глаза…

Дождевая пелена стала плотнее. Белый конверт с гербом на клапане перекочевал с одного конца столика на другой. Твидовый вдруг вскочил, будто заводная кукла, и заговорил по-итальянски.

Удар? Но сейчас нет солнца. Твидовый запел:

Pazzo son!

Guardate, come io piango ed imploro…

Итальянская опера. Айюля затошнило. Он смотрел на них со страдальческой улыбкой. Игривый англичанин подпрыгнул, ударил пятка о пятку и, приземлившись, встал в позу: кулак — на груди, вторая рука распростерта:

Come io chiedo pietа!

Парочку обильно поливало дождем. Сгоревшее лицо — единственный цветной мазок на фоне площади — подпрыгивало, словно воздушный шарик. Невзирая на дождь, Толстяк потягивал кофе и наблюдал за своим резвящимся компаньоном. Айюль слышал, как капли стучат по пробковому шлему. Наконец Толстяк ожил: встал, бросил на столик пиастр с миллимом (avare!) и кивнул напарнику, который, успокоившись, стоял и смотрел на него. Площадь была пустой, не считая конной фигуры Мохаммеда Али.

(Сколько раз им приходилось так стоять: казаться уменьшенными до карликовых размеров на фоне сумерек или какой-нибудь площади? Если композицию этой картины основывать лишь на настоящем моменте, то их можно было бы представить легкими фигурами, передвигаемыми по шахматной доске Европы. Оба — одного цвета, — правда, один из них, в знак уважения к партнеру, стоит сзади по диагонали, — и оба изучают паркет всевозможных консульств в поисках любой — пусть даже еле различимой — оппозиции (любовник, тот, кто заплатит за стол, объект политического убийства) или лицо любой статуи для обретения чувства собственной миссии, а возможно даже и чувства принадлежности к человеческому роду; может, они нарочно стараются не помнить, что любое поле европейской доски, как через него ни ходи, — в конечном счете всего лишь неодушевленный предмет?)

Они выполнили поворот кругом и разошлись в противоположных направлениях. Толстяк — в отель «Хедиваль», Твидовый — по рю де-Ра-э-Тен к турецкому кварталу.

Bonne chance, — подумал Айюль. — Что бы у вас там ни намечалось на сегодня, bonne chance. Больше я вас никогда не встречу — так что не могу пожелать вам ничего большего. Наконец, он уснул, убаюканный дождем. Во сне он видел сегодняшний вечер, некую Мариам и арабский квартал…

Впадины на площади заполнились водой, и на поверхности луж появились переплетения концентрических кругов. Около восьми часов вечера дождь стих.

 

II

Мастер на все руки Юзеф, нанятый в отеле «Хедиваль», несся сломя голову под стихающим дождем. Он пересек улицу и влетел в австрийское консульство через вход для слуг.

— Ты опоздал! — закричал на него Мекнес — маршал кухонных сил. Поэтому вот что, отродье верблюда-педераста, ты берешь на себя пуншевый стол.

Не так уж плохо, — подумал Юзеф, надевая белый пиджак и причесывая усы. С антресолей, где стоит пуншевый стол, прекрасно видно все представление: декольте хорошеньких женщин (ах, груди итальянок — самые восхитительные в мире!) и сверкающее великолепие звезд, лент и экзотических орденов.

Впервые за вечер улыбка осведомленного человека скривила его рот — он мог себе ее позволить с высоты своего превосходства. Пусть резвятся, пока могут. Еще немного, и красивые одежды превратятся в тряпки, а элегантная резьба по дереву покроется запекшейся кровью. Юзеф был анархистом.

Анархистом и далеко не дураком. Он внимательно следил за текущими событиями, высматривая новости, благоприятные для создания хаоса, пусть даже небольшого. Сегодня вечером политическая обстановка обнадеживала: сердар Китченер — последний колониальный герой Англии, одержавший недавно победу при Хартуме, — занимался фуражировкой в джунглях всего в четырехстах милях вниз по течению Белого Нила; еще ходили слухи, будто войско некоего генерала Маршана тоже где-то неподалеку. Британия не желала, чтобы Франция владела хотя бы частью Нильской долины. Если при встрече этих двух отрядов возникнут недоразумения, то мсье Делькассе, министр иностранных дел нового французского кабинета, немедленно развяжет войну. При этом все понимали, что если отряды встретятся, то недоразумений не избежать. Россия поддержит Францию, в то время, как Англия воспользуется возобновлением дружеских отношений с Германией — а значит, с Австрией и Италией.

— Вперед! — сказали англичане, и шарик летит вверх. Юзеф верил в то, что любой анархист — сторонник аннигиляции — должен для баланса иметь ностальгические детские воспоминания, и поэтому любил воздушные шары. Часто ночами, засыпая, он видел себя вращающимся, подобно луне, вокруг весело раскрашенной свиной кишки, надутой его собственным теплым дыханием.

И вдруг в его поле зрения, откуда-то сбоку — мираж! Как для человека, ни во что не верящего, может одна случайная встреча…

Девочка-шарик! Девочка-шарик! Идет, почти не касаясь вощеного зеркала под ногами. Протягивает Юзефу пустую чашку. Mesikum bilkher, добрый вечер; может, вы желаете наполнить еще какие-нибудь полости, моя английская леди? Возможно, он пощадил бы детей вроде нее. Не так ли? Если этому суждено начаться наутро — любое утро, когда все муэдзины смолкнут, а голуби улетят и спрячутся в катакомбах, — сможет ли он, обнаженный, встать на заре наступившего Ничто и делать то, что должен? Именно должен, клянусь совестью!

— О! — она улыбнулась. — Спасибо. Leltak leben. — Пусть ночь твоя будет белой, как сахар.

Как твой живот… Хватит. Она вспорхнула — легкая, как сигарный дым, поднимающийся в огромной комнате. Ее «о» звучали так, будто от любви она сейчас лишится чувств. У лестницы к ней подошел пожилой, седой, крепко сложенный мужчина, похожий на профессионального уличного драчуна, на которого нацепили вечерний наряд.

— Виктория, — недовольно прорычал он.

Виктория. Названа в честь своей королевы. Попытки Юзефа сдержать смех оказались тщетными. Трудно сказать, что его так развеселило.

Весь вечер его внимательный взгляд блуждал по залу в поисках ее. Приятно, когда среди всего этого блеска есть предмет, на котором можно сосредоточиться. Найти ее было несложно. Голос и цвет этой девушки были светлее и легче, чем остальной мир вокруг, и они вместе с дымом поднимались к Юзефу, чьи руки были липкими от пунша шабли, а усы печально и неаккуратно висели — по привычке он машинально покусывал их кончики.

Каждые полчаса появлялся Мекнес и начинал обзываться. Если в пределах слышимости никого не оказывалось, то они принимались осыпать друг друга оскорблениями — как грубыми, так и остроумными, — следуя левантийскому способу прослеживать родословную оппонента, экспромтом создавая с каждым последующим шагом, или поколением, все более невероятный и причудливый мезальянс.

Граф Хевенгюллер-Метш — австрийский консул — большую часть времени проводил в компании своего русского двойника — мсье де Вилльера. Юзеф не переставал удивляться — как два человека могут вот так весело общаться, а назавтра стать врагами? А может, они и вчера были врагами. Он решил, что госслужащие к людям не относятся.

Юзеф потряс пуншевым черпаком вслед удаляющемуся Мекнесу. В самом деле, госслужащий. Да и сам Юзеф — кто он, если не чинуша, слуга общественному благу? Был ли он человеком? Конечно, был, но до того, как принял теорию политического нигилизма. Ну а как просто слуга, здесь, сегодня, для «них»? Нет, он с тем же успехом мог бы быть штукатуркой на стене.

— Но все изменится, — мрачно усмехнулся он и вскоре опять погрузился в мечты о шариках.

У основания лестницы сидела эта девушка — Виктория. Она находилась в центре любопытной сцены. Рядом сидел круглолицый блондин, чей вечерний костюм сморщился под дождем. Лицом к ним в вершинах плоского равнобедренного треугольника стояли седой мужчина, который называл ее по имени, девочка лет одиннадцати в белом бесформенном чепчике и еще один человек с обгоревшим на солнце лицом. Юзеф слышал лишь голос Виктории:

— Моя сестра очень любит всякие камни и ископаемые, мистер Гудфеллоу. Светловолосая голова рядом с ней отвесила вежливый поклон. — Покажи им, Милдред.

Девочка извлекла из ридикюля камень, повернулась и протянула его сначала Виктории, а потом — краснолицему. Последний, казалось, смутился и сделал шаг назад. Юзеф подумал, что если этот человек и покраснел от смущения, то все равно никто не заметил. Еще пара слов, и краснолицый, оставив компанию, вприпрыжку побежал вверх по лестнице.

Он показал Юзефу пять пальцев: — Khamseh.

Пока Юзеф был занят наполнением чашек, кто-то приблизился сзади к англичанину и легко коснулся его плеча. Англичанин повернулся, сжав кулаки и заняв позицию для отражения удара. Брови Юзефа приподнялись на долю дюйма. Еще один уличный драчун. В ком он в последний раз встречал проявление похожих рефлексов? Возможно, в Тьюфике — восемнадцатилетнем убийце и подмастерье кладбищенского резчика.

Но этому-то уже лет сорок или сорок пять. Ни один человек, — рассуждал Юзеф, — не может так долго сохранять форму, если только того не требует профессия. Но какая профессия может совмещать в себе талант к убийствам и присутствие на приеме в консульстве? Австрийском к тому же.

Англичанин разжал кулаки и любезно кивнул.

— Хорошенькая девушка, — сказал подошедший. На нем были очки с синими стеклами и накладной нос.

Англичанин с улыбкой повернулся, взял свои пять чашек пунша и пошел вниз по лестнице. На второй ступеньке он споткнулся, упал и продолжил путь, кувыркаясь и подпрыгивая. За ним следовал звук разбитого стекла и брызги шабли. Юзеф заметил, что упавший умел правильно справляться с падениями. Другой уличный драчун рассмеялся, чтобы развеять общее смущение.

— Я видел, как один малый в мюзик-холле свалился точно так же, — громко сказал он. — У тебя, Порпентайн, получается гораздо лучше. Нет, правда.

Порпентайн извлек сигарету и закурил, оставаясь лежать на месте.

На антресолях человек в синих очках лукаво выглянул из-за колонны, снял нос, спрятал его в карман и исчез.

Странное сборище. И это еще не все, — предположил Юзеф. Связано ли это с Китченером и Маршаном? Наверняка. Но… Его размышления были прерваны Мекнесом, который вернулся, чтобы описать прабабку и прапрапрапрадеда Юзефа соответственно как сифилитичную слониху и одноногого пса-дворнягу, жравшего ослиные экскременты.

 

III

В ресторане Финка царило спокойствие: несколько англичан и немцев самые прижимистые из туристов, а, значит, и нечего к ним подсаживаться. Они рассредоточились по залу и громко разговаривали, — для полудня на площади Мохаммеда Али было сравнительно шумно.

Максвелл Раули-Багг — завитые волосы, подкрученные усы и аккуратнейшая до последней ниточки и мельчайшей складочки верхняя одежда — сидел в углу спиной к стене, начиная чувствовать первые панические колики, пританцовывавшие в животе. Ведь под ухоженной оболочкой кожи, волос и ткани скрывались серые дырявые подштанники и сердце разгильдяя. Старина Макс вел жизнь перелетной пташки и за душой не имел ни гроша.

"Подожду еще четверть часа, — решил он. — Если не произойдет ничего многообещающего, то пойду в «Люнивер».

Прошло уже почти восемь лет с тех пор, как после неприятностей в Йоркшире в 1890 году он поехал по землям Бедекера. Он был тогда Ральфом Макберджессом — молодым лошинваром, опустившимся до работы в английских водевилях, — впрочем, этот жанр в то время имел достаточно широкие перспективы. Макс, он же Ральф, немного пел, немного плясал и знал пару расхожих скабрезных анекдотов. Но была у него одна проблема: некоторая слабость к маленьким девочкам. Та, о которой пойдет речь — Алиса — в свои десять лет выказывала ту же половинчатость ответных чувств, что и ее предшественницы (игра, — любила напевать она, — это просто забава). "Но они всегда прекрасно все понимают, — говорил Макс сам себе. — Вне зависимости от возраста, они отлично сознают, что делают. Просто не очень любят думать об этом". Вот почему он установил себе предел на шестнадцати годах: у тех, что постарше начинаются мысли о романах, религия, угрызения совести, которые, подобно неумелым монтировщикам сцены, нарушают чистое, невинное па-де-де.

Она все-таки рассказала своим друзьям, а те стали ревновать — по крайней мере, один из них, — и все было передано святому отцу, родителям и полиции, — о Боже! Как нелепо получилось! Но он не делал никаких попыток забыть ту сцену: гримерная в театре «Афина», небольшой городок Лардвик. Голые трубы, висящие в углу поношенные халаты с блестками. Разбитая полая картонная колонна для романтической трагедии, на смену которой пришел водевиль. Вместо кровати — коробка для костюмов. Потом — шаги, голоса, и медленно-медленно повернулась дверная ручка…

Она сама захотела этого. И даже потом ее просохшие глаза за кордоном ненавидящих взглядов говорили: "Я все равно хочу". Алиса: крах Ральфа Макберджесса. Никому не известно — чего они хотят на самом деле.

Как он оказался в Александрии? Куда поедет после? Для туристов все эти вопросы не имеют значения. Он был одним из тех бродяг, которые, сами того не желая, полностью принадлежат миру Бедекера — такая же часть топографии, как и другие автоматы: официанты, портье, водители кэбов, клерки. Все само собой разумеющееся. Когда Макс принимался за свой бизнес — выпрашивать деньги на еду, выпивку или гостиницу — между ним и выбранным «контактом» вступало в силу нечто вроде временного соглашения, по которому Макс определялся как зажиточный собрат-турист, оказавшийся в стесненном положении из-за срыва в работе куковского аппарата.

Обычная в среде туристов игра. Они прекрасно понимали, с кем имеют дело, и те, кто участвует в игре, делают это по той же причине, по которой люди торгуются в магазинах или дают попрошайкам бакшиш, — неписаный закон земель Бедекера. Макс был просто одним из мелких неудобств в почти безупречном механизме туристского государства. Это неудобство казалось даже специально изобретенным — для «колорита».

Заведение Финка начало оживать. Макс с интересом поднял глаза. Через рю де-Росет шагала веселая группа, вышедшая из здания, с виду напоминавшего посольство или консульство. Там, похоже, закончилась гулянка. Ресторан быстро наполнялся. Макс внимательно оглядывал каждого входящего, ожидая еле заметного кивка — сигнала свыше.

Наконец он остановил свой выбор на компании четверых: двое мужчин, девочка и молодая леди — расфуфыренная и провинциальная, как ее платье. Разумеется, англичане. Макс имел свои критерии.

Он отличался наметанным глазом, и что-то в этой группе ему не понравилось. После восьми лет, проведенных во вненациональном владении, он научился распознавать туристов с первого взгляда. Девочка и леди к ним принадлежали почти наверняка, но сопровождающие вели себя как-то не так — им не доставало некоторой самоуверенности, инстинкта принадлежности к туристской части Алекса, в любом городе мира присущего даже новичкам, впервые выехавшим за границу. Но время было позднее, а Макс не нашел пока ни еды, ни ночлега.

Выбор вступительной фразы не имел большого значения — Макс располагал целым набором, — просто нужно знать, какая из них лучше всего подходит для того или иного «контакта». А дальше — действовать в зависимости от полученного ответа. Сейчас все вышло, как он и рассчитывал. Мужчины напоминали комедийную пару: один — светлый и полный, другой — темный, краснолицый и сухопарый, — казалось, он хочет сыграть в "веселую собаку". Ну и прекрасно, пусть себе играют. Макс умел быть веселым. Во время знакомства его глаза на полсекунды дольше задержались на Милдред Рэн. Но она оказалась близорукой и приземистой — ничего похожего на ту давнюю Алису.

Идеальный «контакт»: все вели себя, будто старые знакомые. Но непонятным образом возникало ощущение, что путем некого ужасного осмоса вокруг начала распространяться весть: то, что компания Порпентайн-Гудфеллоу плюс сестры Рэн сидят за столиком у Финка, — это как ветер в паруса всех александрийских попрошаек и бродяг, добровольных изгнанников и пташек-на-воле. Вся эта стесненная в средствах публика смело могла слетаться сюда, и каждого встретили бы одинаково: сердечно и буднично, как близкого знакомого, вышедшего полчаса назад. Макс был подвержен видениям. Это будет продолжаться до завтра, потом еще день, и еще; такими же радостными голосами они будут звать официантов, чтобы те принесли стулья, еду, вино. Вскоре других туристов придется не впускать — все стулья у Финка окажутся занятыми и будут кольцами распространяться от этого стола, как на поперечном срезе дерева или на дождевой луже. А когда стулья у Финка кончатся, обеспокоенные официанты начнут приносить еще — из соседнего здания, потом из следующего, из других кварталов, с других улиц; толпа сидящих попрошаек начнет переливаться через край, набухать все больше… и размеры застольной беседы вырастут до неприличия — каждый из тысяч и тысяч участников постарается поделиться своими воспоминаниями, шутками, снами, сумасбродствами, эпиграммами… развлеченьице! Грандиозный водевиль! Они так и будут сидеть утолять голод, напиваться, отрубаться, потом просыпаться и напиваться вновь. Когда это закончится? Да и закончится ли?

Старшая девушка, Виктория, о чем-то рассказывала, — наверное, белый «Веслауэр» ударил ей в голову. Ей лет восемнадцать, — предположил Макс, постепенно отгоняя от себя видение об общине бродяг. Примерно, ровесница Алисы.

Было ли в Виктории хоть что-нибудь от Алисы? (Алиса тоже относилась к максовым критериям.) По крайней мере, то же любопытное сочетание девочки играющей и девочки-не-прочь. Веселая и такая еще неопытная…

Она была католичкой, ходила в монастырскую школу рядом с домом. Заграницей — впервые. Виктория говорила, пожалуй, слишком много о своей религии; раньше она смотрела на Сына Божьего, как молодая леди — на подходящего холостяка, но в конце концов поняла: Он, конечно, не из таких, но за Него стоит целый гарем, одетый в черное и украшенный лишь четками. Виктория чувствовала себя не в силах бороться в условиях подобной конкуренции, и через пару недель оставила послушничество, но отнюдь не церковь — ту, с печальнолицыми статуями, запахом свечей и ладана, которая составляла, наряду с дядюшкой Ивлином, один из фокусов ее безмятежной орбиты. Дядюшка, неистовый ренегат-бродяга, раз в несколько лет приезжал из Австралии, и вместо подарков привозил удивительные рассказы. На памяти Виктории он ни разу не повторился. Но самое важное заключалось в том, что она получала достаточно материала, чтобы в промежутке между визитами создавать свой личный, укромнейший уголок — мир колониальной куклы, в который она могла мысленно играть без перерыва — развивать, исследовать, видоизменять. Особенно во время мессы: здесь присутствовали сцена и драматический фон, готовые упасть зернами во вспаханную почву фантазии. Бог надевал широкополую шляпу и в антиподных частях небес сражался с аборигеном Сатаной во имя и на благо всех викторий.

Алиса же (ведь это был «ее» священник, если я не ошибаюсь) принадлежала к англиканской церкви: англичанка до мозга костей, будущая мать, яблочные щечки и все в том же духе. Что с тобой, Макс? — спрашивал он себя. — Выйди ты, наконец, из этой гримерной, из этого безрадостного прошлого. Ведь это же — всего-навсего Виктория. Виктория… что же в ней так напоминает Алису?

Обычно на подобных застольях Макс умел быть разговорчивым, веселым. Не в виде оплаты за еду или ночлег, но дабы поддерживать форму, тонкое умение рассказывая анекдот, постоянно оценивать, насколько сильна его связь с аудиторией, в случае, если… в случае…

Он мог бы вернуться к бизнесу. Ведь за границей множество туристических компаний. Тем более сейчас, восемь лет спустя, кто узнает его — с усами, крашеными волосами, измененной линией бровей? Нужно ли это изгнание? Конечно, о той истории прослышали в труппе, и она разлетелась по всей английской провинции. Но они любили его — красивого, веселого Ральфа. Прошло уже восемь лет, и даже если его узнают…

Но сейчас Макс понятия не имел, что говорить. Разговор вела девушка, а у Макса не было опыта поддерживать такие темы. Здесь не служили обычных поминок по прошедшему дню — виды! гробницы! забавные попрошайки! - никто не хвастался мелкими трофеями из магазинов и базаров, никто не продумывал завтрашний маршрут; лишь вскользь упомянули о банкете в австрийском консульстве. За столом звучала односторонняя исповедь, Милдред тем временем разглядывала найденный возле Фароса камень с отпечатками трехполостного ископаемого, а двое мужчин слушали Викторию, но мысли их были заняты другим: то и дело они поглядывали друг на друга, на дверь, озирались вокруг. Ужин был съеден, остатки — унесены. Но даже с полным желудком Макс не стал веселее. Эта компания угнетала его, и он чувствовал тревогу. Во что он вляпался? Судя по всему, во что-то нехорошее.

— Боже мой, — произнес Гудфеллоу. Они подняли глаза и увидели сзади тощую, только что материализовавшуюся фигуру в вечернем костюме, увенчанную головой ястреба-перепелятника. Голова грубо загоготала, сохраняя свирепый вид. Виктория громко рассмеялась.

— Это Хью! — восторженно завопила она.

— Угадала, — глухо прозвучал голос из-под маски.

— Хью Бонго-Шафтсбери, — представил Гудфеллоу с натянутой любезностью.

— Хармахис. — Бонго-Шафтсбери указал на керамическую ястребиную голову. — Бог Гелиополиса и верховное божество Нижнего Египта. Эта маска абсолютно подлинная и использовалась, знаете ли, в древних ритуалах. — Он уселся рядом с Викторией. Гудфеллоу нахмурился. — Вообще говоря, это — Гор на горизонте, еще он изображался в виде льва с человеческой головой. Как Сфинкс.

— О! — произнесла Виктория (это томное "о"). — Сфинкс.

— Как далеко по Нилу вы собираетесь спуститься? — спросил Порпентайн.

— Мистер Гудфеллоу говорил, у вас в Люксоре есть дела.

— Я чувствую, сэр, что это — пока не тронутая территория, — ответил Бонго-Шафтсбери. — С тех пор, как в 91-м году Гребо открыл гробницу фиванских жрецов, там не производилось никаких настоящих работ. Конечно, следовало бы взглянуть на гизские пирамиды, но там уже вовсе нечего делать. Лет шестнадцать или семнадцать назад мистер Флиндерс Петри провел детальнейшее их обследование.

"Кто он такой? — спрашивал себя Макс. — Египтолог или же просто человек, цитирующий из бедекера?" Виктория элегантно балансировала между Гудфеллоу и Бонго-Шафтсбери, пытаясь сохранить равновесие флирта.

С виду, вроде бы, все нормально. Два соперника за внимание со стороны молодой леди; младшая сестренка Милдред; Порпентайн, скорее всего — личный секретарь, поскольку Гудфеллоу выглядит вполне солидно. Но что кроется внутри?

Он пришел к ответу, сам того не желая. В землях Бедекера нечасто можно встретить самозванца. Двуличность противозаконна. Такой человек из Гудфеллоу, хорошего парня, сразу превращается в Бэдфеллоу, парня плохого.

Эти люди лишь притворяются туристами. А сами играют в какую-то игру, отличную от максовой, и это его испугало.

Разговор за столиком замер. Лица трех мужчин вдруг потеряли былой энтузиазм. Причиной послужила новая фигура, появившаяся возле столика неприметный человек в накидке и синих очках.

— Привет, Лепсиус, — сказал Гудфеллоу. — Что, устал от бриндизийского климата?

— Я приехал в Египет по одному срочному делу.

Итак, за столом уже не четверо, а семеро. Макс вспомнил свое видение. Ну и чудные здесь пташки! Кто эти двое? Он обратил внимание, как между новенькими проскочила та же "искра коммуникации", что и во взглядах между Порпентайном и Гудфеллоу.

Здесь что, произошла встреча двух сторон? И есть ли тут вообще стороны?

Гудфеллоу, пофыркивая, пил вино.

— А ваш приятель? — произнес он наконец. — Мы, можно сказать, надеялись снова увидеть его.

— Уехал в Швейцарию, — ответил Лепсиус, — к чистому воздуху и чистым горам. Рано или поздно начинаешь чувствовать, что этот грязный юг уже вот здесь сидит.

— Но вы, тем не менее, отправились еще южнее. Мне иногда кажется, что по мере продвижения по Нилу человек приближается к первобытной непорочности.

"Они неплохо рассчитали время", — отметил Макс. Определенным репликам соответствовали определенные жесты. Да, это тебе не твои любительские забавы.

Лепсиус размышлял:

— Ну разве здесь не звериные законы? Никакого права собственности. Постоянный бой. И победитель выигрывает сразу все. Славу, жизнь, власть, собственность. Все!

— Возможно, вы и правы. Но понимаете, Европа цивилизованна. И там, к счастью, законы джунглей недопустимы.

Странно: и Порпентайн, и Бонго-Шафтсбери молчали. Каждый, прищурив глаз, без всякого выражения смотрел на своего напарника.

— Так мы с вами, может, и в Каире встретимся? — сказал Лепсиус.

— Очень даже вероятно, — последовали кивки.

И после этого Лепсиус удалился.

— Какой странный джентльмен! — улыбнулась Виктория, одергивая Милдред, которая подняла уже руку, чтобы запустить камешком в удаляющуюся фигуру.

Бонго-Шафтсбери повернулся к Порпентайну:

— Разве это странно — предпочитать чистое нечистому?

— Это может зависеть от работы, — возразил Порпентайн. — И от работодателя.

Ресторан начал закрываться. Бонго-Шафтсбери схватил счет с развеселившей всех готовностью. "Они чуть не дерутся за него", — подумал Макс. Уже на улице он тронул Порпентайна за рукав и принялся извиняющимся тоном обличать систему Кука. Виктория впереди всех вприпрыжку пересекала рю Шериф-Паша, направляясь к отелю. А сзади крытый экипаж шумно выехал из подъездной аллеи австрийского консульства и во весь опор помчался по рю де-Росет.

Порпентайн обернулся.

— Кто-то торопится, — заметил Бонго-Шафтсбери.

— В самом деле, — отозвался Гудфеллоу. Троица взглянула на светящиеся окна в верхних этажах консульства. — Хотя с виду все спокойно.

Бонго-Шафтсбери издал смешок, в котором слышалось легкое недоверие.

— Здесь. На улице…

— Пять монет очень выручили бы меня, — продолжал Макс, пытаясь вернуть внимание Порпентайна.

— О, — рассеянно ответил тот, — конечно, я могу выделить вам эту сумму. — И он с простодушным видом полез за бумажником.

Виктория наблюдала за ними с противоположного бордюра.

— Ну пойдемте же, — позвала она.

Гудфеллоу улыбнулся:

— Уже идем, дорогая. — И они с Бонго-Шафтсбери пошли через улицу.

Она топнула ножкой.

— Мистер Порпентайн! — Порпентайн, держа двумя пальцами банкноту, обернулся. — Заканчивайте со своим калекой. Дайте ему шиллинг и идемте. Уже поздно.

Белое вино, призрак Алисы, первые сомнения в подлинности Порпентайна, все это вело к нарушению кодекса. А кодекс был простым: Макс, дают — бери. И Макс отвернулся от банкноты, шуршавшей на уличном сквозняке, и пошел прочь навстречу ветру. Прихрамывая, он направлялся к следующей лужице света и чувствовал, что Порпентайн по-прежнему смотрит на него. Он знал, как выглядит со стороны: немного хромой и еще меньше уверенный в безобидности своих воспоминаний и в том, сколько еще лужиц света встретится ему на этой улице, в эту ночь.

 

IV

Утренний экспресс Александрия-Каир запаздывал. Он медленно въехал на Гар-дю-Каир, шумно пыхтя и выпуская клубы черного дыма и белого пара, которые смешивались среди акаций и пальм парка за путями напротив вокзала.

Поезд опоздал — как всегда. Проводник Вальдетар, добродушно пофыркивая, разглядывал стоящих на платформе. Туристы и бизнесмены, носильщики из отелей Кука и Гейза, более бедные пассажиры третьего класса со своим войсковым имуществом, — настоящий базар. А чего они, собственно, ожидали? Вот уже семь лет, как он совершает один и тот же неторопливый рейс, и поезд еще ни разу не прибыл вовремя. Расписания существуют для хозяев дороги, для тех, кто подсчитывает прибыль и убытки. А поезд ходит по своим часам, читать время по которым людям не дано.

Вальдетар не был александрийцем. Родился он в Португалии, а сейчас жил с женой и тремя детьми в Каире, неподалеку от депо. Его жизнь неуклонно двигалась на восток; сбежав из теплицы своего приятеля-сефарда, он кинулся в другую крайность и устремился к корням предков. Земля триумфов, земля Бога. Но и земля страданий. Мысли о гонениях угнетали его.

Но Александрия — особый случай. В год 3554-й по еврейскому календарю Птолемей Филопатор — после того, как ему было отказано в праве входа в Иерусалимский храм, — вернулся в Александрию и заточил в тюрьму многих еврейских поселенцев. Христиане — не первые, кого выставляли на посмешище и убивали для увеселения толпы. Итак, Птолемей отдал приказ о заточении александрийских евреев на Ипподроме и пустился в двухдневный разгул. Король, его гости, стадо слонов-убийц, которых кормили возбудителями и поили вином, — когда все это было доведено до нужного уровня жажды крови, слонов выпустили на арену и направили на заключенных. Но слоны (как гласит легенда) развернулись и бросились на стражу и зрителей, растоптав многих насмерть. Это произвело на Птолемея столь сильное впечатление, что он освободил осужденных, восстановил в правах и позволил им идти на войну с врагами.

Вальдетар слышал эту историю от отца и, несмотря на крайнюю религиозность, был склонен рассуждать, опираясь на здравый смысл. Если даже поведение пьяных людей непредсказуемо, то что же можно говорить о стаде пьяных слонов? Зачем обязательно вплетать сюда промысел Божий, которому в истории и так немало примеров? Последним Вальдетар внимал с трепетом и чувством собственной малости: предупреждение Ноя о Потопе, развержение Красного моря, спасение Лота из падшего Содома. "Да-а, — думал он. — Даже сефарды, и те живут на милости земли и морей. Что бы ни было причиной катаклизма — хоть случай, хоть умысел — все равно они просят своего бога спасти их от беды".

У бури или землетрясения нет души. Душа не может управлять неодушевленным. Это во власти только у Бога.

Но у слонов есть душа. Все, что может напиться, — рассуждал он, — имеет хоть немного души. И не исключено, именно в этом заключается значение слова «душа». То, что происходит между душами, не лежит в прямой власти Бога. Этим управляет Фортуна, или добродетель. Именно Фортуна спасла евреев на Ипподроме.

Будучи для случайного наблюдателя частью вагонного оборудования, в личной жизни Вальдетар представлял собой хорошо известную смесь философии, воображения и непрерывного беспокойства за свои взаимоотношения — не только с Богом, но и с Нитой, детьми, с собственной историей. Это специально никем не задумывалось, но то, что местные жители мира Бедекера на самом деле живые замаскированные люди, — остается для туристов главной и смешной диковинкой. Эта тайна хранится так же тщательно, как и остальные: что статуи говорят (хотя Мемнон Фиванский и проявляет несдержанность, издавая звуки на восходе), что некоторые правительственные здания сходят с ума и что мечети занимаются любовью.

Когда пассажиры и багаж были размещены, поезд преодолел инерцию и тронулся — всего на четверть часа позже расписания, навстречу восходящему солнцу. Железная дорога Александрия-Каир описывала грубую дугу с хордой, направленной на юго-восток. Но сначала поезд проезжал севернее и огибал озеро Марьют. Пока Вальдетар совершал обход купе первого класса и собирал билеты, поезд шел мимо богатых деревень и садов, изобиловавших пальмами и апельсиновыми деревьями. Внезапно все это осталось позади. Как раз когда Вальдетар входил в купе, протолкнувшись между немцем в очках с синими линзами и арабом, погруженными в разговор, он увидел в окне мгновенную смерть — пустыню. Здесь был древний Элебсин — огромный холм, единственное место в плодородной земле, не замеченное Деметрой, — видимо, в свою бытность тут она прошла южнее.

У Сиди-Габер поезд повернул, наконец, на юго-восток, двигаясь медленно, как солнце, — зенит и Каир, по расписанию, должны быть достигнуты в одно и то же время. Через канал Махмудия — в плавное цветение зеленой Дельты, где тучи напуганных шумом уток и пеликанов поднимаются с берегов Марьюта. Под озером было погребено сто пятьдесят деревень, накрытых рукотворным Потопом в 1801 году, когда англичане во время осады Александрии перерезали перешеек пустыни, и Средиземное море хлынуло на села. Вальдетару нравилось думать, что густые стаи парящих в воздухе водяных птиц — духи феллахов. Это подводное чудо — там, на дне Марьюта! Затерянная страна: дома, лачуги, фермы, водяные мельницы — и все в целости и сохранности.

Может, в плуг там впрягают нарвалов? А осьминоги крутят колеса мельниц?

По берегу лениво бродила горстка арабов — они добывали соль, выпаривая из озера воду. Ниже по каналу виднелись баржи, их паруса нарядно белели на здешнем солнце.

Под тем же самым солнцем по их маленькому дворику ходит, наверное, Нита, обремененная ношей, из которой — как надеялся Вальдетар — получится мальчик. Тогда все вышло бы поровну — двое на двое. "Женщин сейчас больше, чем нас, — думал он. — Так почему же я должен увеличивать этот дисбаланс?"

— Хотя я не против, — сказал он ей однажды еще до свадьбы (это было в Барселоне, где он работал докером). — На все — воля Божья. Разве нет? Посмотри на Соломона, на других великих царей. На одного мужчину — несколько жен.

— Кто великий царь?! — воскликнула она, и они рассмеялись, словно дети. — Девушка-крестьянка, и ту ты не можешь содержать. — Такая фраза вряд ли может впечатлить молодого человека, за которого ты не прочь выйти замуж. Но все же она стала одной из причин возникшего вскоре чувства. Они продолжали любить друг друга даже после семи лет моногамной жизни.

Нита, Нита… И в голове возникла обычная картинка: она сидит в сумерках за домом, и крики детей тонут в гудке ночного суэцкого поезда; зола, забившаяся в ее поры, расширенные под давлением геологии сердца ("Цвет твоей кожи становится все хуже, — говорил он порой. — Я буду вынужден уделять побольше внимания молоденьким француженкам, которые вечно строят мне глазки." "Ну что ж, прекрасно, — парировала она. — Когда расскажу об этом булочнику, который завтра придет со мной переспать, он сразу воспрянет духом."); ностальгия по потерянной для них Иберийской литорали с ее вялящимися кальмарами, сетями, растянутыми утрами и вечерами под пышущим зноем небом, пением и пьяными криками матросов и рыбаков из-за еле различимого в сумерках соседнего склада (как бы найти их, те голоса, страдание которых — ночь всего мира!?) — эта ностальгия стала ирреальной, в символическом смысле — как беспредельный разгул или грубое чавкание неодушевленного дыхания, — и она лишь притворяется, что приютилась на грядках среди тыкв, портулака и огурцов, под одинокой финиковой пальмой, между молочаем и розами в их саду.

На полпути между Александрией и Даманхуром он услышал, как в ближнем купе плачет ребенок. Вальдатару стало любопытно, и он заглянул внутрь. Девочка оказалась близорукой англичаночкой лет одиннадцати. Ее мокрые, искаженные глаза плавали за толстыми стеклами очков. Напротив разглагольствовал мужчина лет тридцати. Третий участник молча смотрел на них. Он сердился, хотя, возможно, так казалось из-за пылающего лица. Девочка прижимала к плоской груди камень.

— Неужели ты ни разу не играла с заводной куклой? — доносился через дверь настойчивый голос мужчины. — Это такая кукла, которая все прекрасно делает сама, поскольку внутри у нее есть механизм. Ходит, поет, прыгает через скакалку. Хотя настоящие мальчики и девочки всегда лишь плачут и кричат, сердятся и плохо себя ведут. — Его руки абсолютно неподвижно лежали на коленях — длинные и жилистые.

— Послушайте, Бонго-Шафтсбери… — начал было другой мужчина. Бонго-Шафтсбери раздраженным жестом прервал его.

— Ну? Хочешь, я покажу тебе механическую куклу? Электро-механическую куклу?

— А у вас есть?.. — "Она напугана", — подумал Вальдетар, вспомнив своих девчушек, почувствовал прилив нежности. Проклятые англичане… — У вас есть с собой?

— Эта кукла — я, — улыбнулся Бонго-Шафтсбери и, засучив рукав пальто, снял запонку. Он закатал манжету и поднес обнаженное запястье к лицу девочки. В кожу был вшит миниатюрный выключатель — сверкающий и черный, однополюсный, двухходовой. Вальдетар отпрянул назад и прищурился. От клемм вверх по руке шли тонкие серебряные проводки и исчезали под рукавом.

— Видишь, Милдред? Эти провода идут ко мне в мозг. Когда все выключено, я веду себя, как сейчас. А когда включено…

— Папа! — закричала девочка.

— Все работает на электричестве. Просто и чисто.

— Прекратите! — сказал другой англичанин.

— Но почему, Порпентайн? — злобно произнес Бонго-Шафтсбери. — Почему? Ради нее? Тебя что, трогает ее страх? Или ты боишься за себя?

Порпентайн робко отступил:

— Нельзя пугать детей, сэр.

— Ура! Снова общие принципы. — Трупного цвета пальцы проткнули воздух. — Но настанет день, Порпентайн, и я поймаю тебя без охраны. Или это сделает кто-то другой. Любя, ненавидя, или даже рассеянно выказывая симпатию. Я буду следить за тобой. В тот момент, когда ты забудешь о себе в достаточной мере, чтобы понять человеческую сущность другого, ты посмотришь на него как на человека, а не как на символ, — тогда, быть может…

— Что такое человеческая сущность?

— Ты спрашиваешь об очевидном, ха-ха! Человеческая сущность — это то, что нужно убить.

Вальдетар услышал сзади шум, доносящийся из тамбура. Порпентайн тут же выскочил из купе и столкнулся с Вальдетаром. Милдред, сжимая в руках камень, убежала в соседнее купе.

Дверь в тамбур оказалась открытой. Напротив нее толстый краснолицый англичанин боролся с арабом, который раньше разговаривал с немцем. У араба был пистолет. Порпентайн двинулся к ним — осторожно, тщательно выбирая позицию. Опомнившись, Вальдетар бросился в тамбур, чтобы прекратить драку. Но прежде, чем он успел подойти к ним, Порпентайн ударил араба ногой. Удар перекрыл дыхательное горло, и араб с грохотом свалился на пол.

— Так, — задумчиво произнес Порпентайн. Толстый англичанин взял у араба пистолет.

— Что случилось? — требовательно спросил Вальдетар, применяя для этого свои отборные интонации госслужащего.

— Ничего, — Порпентайн протянул ему соверен. — Ничего такого, чего не могла бы исправить совереновая таблетка.

Вальдетар пожал плечами. Они внесли араба в вагон третьего класса и поручили проводнику присматривать за ним ("Ему нехорошо"), а в Даманхуре вынести на платформу. У араба на горле появился синяк. Он несколько раз пытался что-то сказать. Ему действительно было нехорошо.

Когда англичане вернулись, наконец, в свое купе, Вальдетар погрузился в глубокое размышление и продолжал в нем пребывать, когда они проезжали Даманхур (там он снова увидел, как араб разговаривает с синелинзовым немцем), через сужающуюся Дельту — к каирскому вокзалу "Принсипл стэйшн"; и солнце поднималось навстречу полудню; и десятки ребятишек бежали рядом с поездом, прося бакшиш; и девушки в синих бумажных юбках и чадрах, с лоснящимися на солнце коричневыми грудями, медленно спускались к Нилу, чтобы наполнить кувшины; и крутились колеса водяных мельниц; и сверкали оросительные каналы и, переплетаясь, уходили к горизонту; и феллахи, развалясь, сидели под пальмами; и быки вышагивали свой ежедневный маршрут вокруг sakieh. В вершине этого зеленого треугольника лежал Каир. Это значит, что если представить себе, в смысле относительности, поезд стоящим неподвижно, а землю — движущейся вокруг него, то близняшки-пустыни Ливийская и Арабская, будут наползать справа и слева, неумолимо сужая плодородную и живую часть твоего мира, пока ты не окажешься в полосе отчуждения и перед тобой не раскинется огромный город. И тут в добрую душу Вальдетара закралось подозрение — мрачное, как сама пустыня.

"Если они — это те, кто я думаю, то что же это за мир такой, где детям позволяют страдать?"

При этом он думал, разумеется, о Маноэле, Антонии и Марии — своих детях.

 

V

Пустыня подкрадывалась к земле человека. Он — не феллах, но у него есть небольшой участок. Точнее, был. Еще мальчиком он начал ремонтировать стену, закреплять ее известью, таская камни тяжелее его самого, поднимая их и устанавливая на место. Но пустыня наступала. Может, это стена предательски впускала ее? Или, может, тот мальчик был одержим джинном, заставлявшим его руки не слушаться? А может, атака пустыни оказалась гораздо сильнее и мальчика, и стены, и мертвых родителей?

Нет. Просто пустыня пробирается внутрь. И ничего больше. Ни джинна в мальчике, ни измены со стороны стены, ни враждебности пустыни. Ничего.

И это «ничто» скоро наступит. Здесь будет лишь пустыня. Две его козы, задыхаясь от песка, наверное, роются сейчас в нем в поисках белого клевера. Никогда больше он не попробует их кислого молочка. Под песком умирают дыни. И он никогда больше не сможет насладиться прохладным абделави, по форме похожим на трубу Ангела! Умирает маис, и он не даст больше хлеба. Жена и дети заболеют и станут раздражительными. И человек — то есть, он — побежит однажды ночью туда, где стоит стена, примется собирать и разбрасывать воображаемые камни, ругать Аллаха, а затем просить прощения у Пророка и мочиться на песок пустыни в надежде оскорбить и унизить то, что оскорбить невозможно.

Его с посиневшей кожей найдут в миле от дома — дрожащим во сне, так похожем на смерть, а рядом с ним на песке — его слезы, превратившиеся в ледышки.

Пустыня начнет заполнять собою дом, как нижнюю половину песочных часов, которые никогда не перевернут.

Что делать человеку? Джебраил бросил короткий взгляд назад на своего ездока. Даже здесь, в саду Езбекия, в самый полдень, лошадиные копыта стучат слишком гулко. Ты чертовски прав, инглизи, человеку остается лишь идти в Город и возить там тебя или любого другого франка, у которого есть земля, куда он может вернуться. Семья человека живет в единственной комнатушке, которая не больше твоего сортира, в арабском квартале Каира, куда ты ни за что не поедешь — ведь там слишком грязно и нет ничего «любопытного». Тамошние улочки так узки, что сквозь них с трудом протискивается даже тень человека, и этих улиц нет на картах путеводителей. Дома там — словно свалены в кучу и так высоки, что закрывают солнце, а противоположные окна соприкасаются друг с другом. И золотых дел мастера живут там в грязи, поддерживая огонек в кузнице, чтобы делать украшения для ваших английских леди-путешественниц.

За пять лет Джебраил возненавидел их. Возненавидел каменные дома и вымощенные гравием дороги, железные мосты и стеклянные окна отеля Шепхерда он видел в них тот же мертвый песок, что отнял у него дом. "Город, повторял Джебраил жене, уже сознавшись в том, что опять напился, но еще не успев накричать на детей, лежащих слепыми щенками в комнате без окон над парикмахерской, — город — это та же пустыня — джебель — только в маске". Джебель, Джебраил. Почему бы ему не называть себя именем пустыни? А что такого?

Ангел Божий Джебраил диктовал Коран Магомету — Пророку Божьему. Вот было бы весело, окажись вдруг, что вся эта святая книга — не более, чем двадцать три года внимания звукам пустыни. Пустыни, у которой нет голоса. А если Коран — это ничто, то и Ислам — ничто. И Аллах тогда — просто герой рассказа, а его Рай — лишь воплощение желанных дум.

— Прекрасно, — сказал ездок, наклонившись к его плечу. От ездока разило чесноком, как от итальянца. — Подожди здесь. — Правда, одет, как инглизи. Какое ужасное лицо! — оно обгорело на солнце, и мертвая кожа слезала с него белыми клочьями. Они стояли напротив отеля Шепхерда.

С полудня они ездили по фешенебельной части города. От отеля «Виктория» (где его ездок, как ни странно, вышел из двери для слуг) они поехали в квартал Россетти, затем — пара остановок вдоль Муски, потом — вверх к Ронд-Пойнт, где Джебраил прождал этого англичанина добрых полчаса, пока тот, исчезнув, бродил по едким лабиринтам Базаров. Наверное, делал визиты. А теперешняя девушка, — кажется, он видел ее раньше. Да, точно, девушка из квартала Россетти. Скорее всего коптка. Кажущиеся огромными глаза, подведенные тушью, слегка изогнутый нос с маленькой горбинкой, две вертикальные ямочки по обе стороны рта, вязанная крючком шаль, покрывающая волосы и спину, высокие скулы, тепло-коричневого цвета кожа.

Ну конечно, он как-то подвозил ее. Он запомнил лицо. Она была любовницей клерка из английского консульства. Джебраил подбросил этого мальчика к отелю «Виктория» — через дорогу. А в другой раз они поехали к ней домой. Потому Джебраил и запомнил их лица. Если с кем-то из ездоков встречаешься во второй раз и говоришь ему "добрый день", это приносит больше бакшиша. Ему даже трудно говорить о них как о людях — просто деньги. Что ему за дело до шашней англичан? Благотворительность — хоть из любви ближнему, хоть просто из любви — такая же ложь, как Коран. Ее просто не существует.

Еще его ездок встречался на Муски с одним торговцем-ювелиром, который ссужал деньги махдистам, а потом — когда это движение было разбито — боялся, что его симпатии станут известны. Что делал у него этот англичанин? Из лавки он не вынес никаких драгоценностей, хотя и проторчал там битый час. Джебраил пожал плечами. Оба они — дураки. Единственный Махди — это пустыня.

Некоторые верили, что Магомет Ахмед, Махди 83-го года, не умер, но спит в пещере неподалеку от Багдада. И в Судный День, когда пророк Христос утвердит Эль-Ислам всемирной религией, он вновь вернется к жизни и повергнет антихриста Дежала у врат храма где-то в Палестине. И первый звук трубы ангела Асрафила убьет всех живых на земле, а второй — разбудит всех мертвых.

Но Джебраил-Джебель — ангел пустыни — зарыл все трубы в песок. Пустыня — есть достаточное пророчество о Судном Дне.

Совершенно выдохшись, Джебраил развалился на сидении пегого фаэтона. Он разглядывал зад своей бедной лошади. Тощая лошадиная задница. Он чуть не рассмеялся. Может, это — откровение от Бога? Над городом повис туман.

Вечером он напьется с одним знакомым продавцом сикаморовых фиг, имени которого Джебраил не знал. Торговец фигами верил в Судный День и был уверен, что этот день — не за горами.

— Слухи, — мрачно говорил он, улыбаясь гнилозубой девушке, которая работала в арабских кафе и, нося на плече ребенка, искала франков, нуждающихся в любви. — Политические сплетни.

— Политика — это вранье.

— Вверх по Бахр-эль-Абьяду, в языческих джунглях, есть место под названием Фашода. Франки — инглизи и ферансави — затевают там огромную битву, которая распространится во всех направлениях и захлестнет мир.

— И Асрафил протрубит призыв к войскам, — фыркнул Джебраил. — Но он не может. Он — это ложь. И труба его — ложь. Единственная истина — это…

— Пустыня, пустыня. Wahyat abuk! Боже упаси.

И торговец фигами исчез в дыму — пошел купить еще бренди.

Ничего не наступало. Как не было и ничего уже наступившего.

Вернулся англичанин с гангренозным лицом. Вслед за ним из отеля вышел толстяк — его дружок.

— Надо немного подождать, — весело крикнул ездок.

— Хей-хоу! Сегодня вечером я беру Викторию в оперу.

Ездок сел в кэб:

— Рядом с "Креди Лионэ" есть аптека. — Усталый Джебраил натянул поводья.

Ночь опускалась быстро. Этот туман делает звезды невидимыми. Бренди тоже помогает. Джебраил любил беззвездные ночи. Ему казалось, что великая ложь вот-вот будет разоблачена…

 

VI

Три часа ночи, на улице ни звука, и для фокусника Гиргиса наступает время его главного ночного дела — кражи.

Лишь бриз шелестит в акациях. Сжавшись, Гиргис сидит в кустах рядом с задней дверью отеля Шепхерда. Пока солнце еще не зашло, они вместе с труппой сирийских акробатов и трио из Порт-Саида (цимбалы, нубийский барабан и тростниковая флейта) давали представление на расчищенной площадке возле канала Измаилия — за городом, неподалеку от бойни Аббасия. Ярмарка. Там были качели и паровая детская карусель, заклинатели змей и разносчики закусок: лаймы, жареные семечки абделави, патока, вода с ароматом лакрицы или апельсина, мясной пудинг. Его зрителями были дети — как обычные каирские, так и престарелые — туристы из Европы.

Бери у них днем, бери у них ночью. Если бы только эта боль в костях не делалась с каждым днем все сильнее! Демонстрация фокусов — с шелковыми платками, складными ящиками, скипетрами, таинственным образом попадающих в карман часами, украшенными иероглифами — плугами, скипетрами, ибисом, лилией и солнцем, — ловкость рук и ночные кражи требовали подвижных суставов и резиновых костей. Их его лишила работа клоуна. Его кости, которым полагалось быть живыми, превратились в каменные прутья, прикрытые плотью. Упасть с верхушки пестрой пирамиды сирийцев, чтобы прыжок выглядел как можно более смертельным (и ведь в самом деле — смертельный); или начать колошматить нижнего акробата с таким ожесточением, что вся пирамида дрожала и раскачивалась; смесь веселья и ужаса на лицах у остальных. А дети тем временем смеются, поеживаются, закрывают глаза и наслаждаются тревогой ожидания. Это — единственная награда. Бог не даст соврать, дело вовсе не в плате. Реакция детей — вот сокровище шута.

"Ну ладно, хватит. Лучше быстрее покончить с этим делом, — решил он, и отправляться спать". Однажды он залезет на эту пирамиду таким измотанным, что рефлексы откажут и шееломное падение перестанет быть обманом. Гиргис поеживался на ветру — на том же ветру, что охлаждал акации. "Вверх! приказал он своему телу. — Вверх! Вон в то окно".

Он почти уже выпрямился в полный рост, как вдруг увидел соперника. Из окна в десяти футах над кустами, где сидел Гиргис, вылезал еще один комик-акробат.

Ну что ж, тогда — терпение. Надо научиться его технике. У нас всегда есть возможность поучиться. Повернутое в профиль лицо соперника казалось каким-то не таким, но это, наверное, из-за уличного освещения. Опустив ноги на узкий выступ, незнакомец начал по-крабьи перебираться к углу дома. Сделав несколько движений, он остановился и принялся сковыривать что-то с лица. Белый клочок, порхая, как папиросная бумага, опустился на кусты.

Кожа? Гиргиса передернуло. Но он умел подавлять мысли о болезнях.

Похоже, выступ постепенно сужался. Вор все плотнее прижимался к стене. Наконец, он добрался до нужной точки и заступил одной ногой за угол. Ребро дома делило его фигуру пополам — от бровей до паха. Вдруг он потерял равновесие и свалился вниз. Падая, выкрикнул английское ругательство. Раздался треск кустарника. Перевернувшись, человек замер и некоторое время лежал неподвижно. Вспыхнула и погасла спичка, оставив вместо себя пульсирующий огонек сигареты.

Гиргис исполнился сочувствием. Он увидел, как однажды то же самое случится с ним — на глазах у детей — старых и малых. Если бы он верил в приметы, то оставил бы на сегодня это занятие и вернулся бы под навес у бойни, где они ночевали. Но как можно выжить на те несколько мильемов в день, которые бросают ему зрители? "Фокусник — вымирающая профессия, рассуждал он в минуты хорошего настроения. — Все самые искусные ушли в политику".

Англичанин вынул изо рта сигарету и полез на ближайшее дерево. Гиргис прилег, приговаривая про себя старые проклятья. Он слышал, как англичанин, тяжело дыша и бормоча себе под нос, забрался на ветку повыше, сел на нее верхом и стал заглядывать в окно.

Прошло секунд пятнадцать, и Гиргис отчетливо услышал слова, доносящиеся с дерева: "Ты немного толстоват, понимаешь?" Снова появился сигаретный огонек, потом быстро сверкнул дугой и повис в нескольких футах под веткой. Англичанин, раскачиваясь, висел на одной руке.

Смешно, — подумал Гиргис.

Хруст. Англичанин снова свалился в кусты. Гиргис осторожно поднялся и направился к нему.

— Бонго-Шафтсбери? — спросил англичанин, услышав шаги Гиргиса. Он лежал, уставясь на беззвездное небо и рассеянно сдирая с лица мертвую кожу. Гиргис остановился, не дойдя нескольких футов. — Еще не все, — продолжал человек, — ты поймал меня не до конца. Они там, наверху, в моей постели Гудфеллоу и девчонка. Мы вместе уже два года, и я же не могу начать считать всех его девчонок, понимаешь? Будто все европейские столицы — как Маргит, а променад — не меньше континента в длину.

Он запел:

Не с этой ли девочкой встретил тебя я в Брайтоне?

Кто она, кто она, кто она — дама твоя?

Сумасшедший, — с жалостью подумал Гиргис. Солнцу оказалось недостаточно лица этого бедолаги, и оно решило спалить еще и мозг в придачу.

— Она будет «любить» его во всех значениях этого слова. Он ее бросит. И ты думаешь, мне есть до этого дело? Партнера осваиваешь, как инструмент со всеми его идиосинкразиями. Я читал досье Гудфеллоу и знал — на что я…

Но, наверное, солнце, и то, что творится на Ниле, и кнопка выкидного ножа на запястье, чего я никак не ожидал, и напуганное дитя, и сейчас… он жестом указал на окно, из которого вылез, — все это привело к моему поражению. У нас у всех есть порог. Убери свой револьвер, Бонго-Шафтсбери. Ведь там — Гудфеллоу, хороший парень. И жди, просто жди. Она так и остается человеком без лица, расходным материалом. Боже, скольких еще из нас принесут в жертву на этой неделе? О ней я беспокоюсь меньше всего. О ней и о Гудфеллоу.

Чем Гиргис мог его утешить? Он не очень хорошо знал английский и смог понять лишь половину сказанного. Сумасшедший больше не двигался, а лишь продолжал смотреть в небо. Гиргис открыл было рот, но потом одумался и пошел прочь. Он вдруг понял, как устал и сколько отняла у него акробатика. Быть может, настанет день, и вместо этой отверженной фигуры на земле будет лежать Гиргис?

"Я старею, — подумал он. — Я только что увидел свой собственный призрак. Но все же загляну-ка я в «Отель-дю-Нил». Правда, туристы там не очень богаты. Каждый должен делать то, что ему под силу".

 

VII

Бирхалле в северной части сада Езбекия была создана северянами европейскими туристами — по их образу и подобию. Воспоминание о доме в темнокожих тропиках. Но пивная получилась настолько немецкой, что представляла собой, скорее, пародию на дом.

Ханну взяли туда лишь потому, что она была дородной блондинкой. До нее там работала брюнетка-южанка, но ее пришлось уволить: она выглядела недостаточно по-немецки. Баварская крестьянка, но недостаточно немецкая! Капризы хозяина пивной Беблиха только веселили Ханну. Работая официанткой с тринадцати лет, она научилась терпеть, воспитав в себе бесчувственную невозмутимость коровы, и это качество хорошо служило ей среди пьянства, продажного секса и общей глупости, царивших в бирхалле.

Для быков мира сего — туристского мира, по крайней мере, — любовь приходит, переживается и уходит — по возможности, ненавязчиво. Все так и вышло между Ханной и бездомным Лепсиусом — торговцем (как он представился) дамскими украшениями. Кто она такая, чтобы задавать вопросы? Давно пройдя через все это (ее выражение), Ханна воспитывалась в несентиментальном мире и хорошо знала, что мужчины одержимы политикой почти как женщины замужеством. Знала она и то, что бирхалле — нечто большее, чем просто место, где можно напиться или подцепить бабу, и среди завсегдатаев есть индивидуумы, чей образ жизни чужд бедекеровскому.

Как бы расстроился Беблих, взгляни он на ее любовника! С мыльными по локоть руками Ханна бродила по кухне, погрузившись в мечты, — сейчас было время легкой работы — между обедом и началом серьезной выпивки. Да, Лепсиус определенно "недостаточно немецкий". На полголовы ниже Ханны, с глазами настолько слабыми, что носил темные очки даже в полумраке пивной; и какие тоненькие ручки и ножки!

— У нас появился в городе конкурент, — признался Лепсиус. — Он ведет нечестную игру и продает товар дешевле. Это неэтично, понимаешь? — Она кивнула.

Вот, и если он придет сюда… и она сможет подслушать… никогда он не хотел втягивать женщину в этот чертов бизнес… но…

Ради его слабых глаз, громкого храпа и мальчишеской манеры взгромождаться на нее, а потом — после долгих ласк — отдыхать, в объятиях ее толстых ног… конечно, она будет следить за любым «конкурентом». За англичанином, с которым неласково обошлось солнце.

В течение всего дня, начиная с медленных утренних часов, ее слух, казалось, делался все острее. И к полудню — когда на кухне вдруг случился взрыв беспорядка (впрочем, ничего необычного: несколько задержек с заказами и упавшая тарелка, разлетевшаяся вдребезги вместе с нежными барабанными перепонками Ханны), — она успела услышать даже больше, чем намеревалась. Фашода, Фашода… это слово омывало пивную Беблиха ядовитым дождем. Даже лица изменились. И шеф-повар Грюн, и бармен Вернер, и мойщик полов Муса, и Лотта, и Ева, и другие девушки — все вдруг стали казаться хитрыми людишками, скрывавшими некую тайну. Что-то зловещее было даже в обычных шлепках, которые отвешивал Беблих проходящей мимо Ханне.

Игра воображения, — сказала она себе. Ханна всегда была практичной девушкой, не подверженной разным фантазиям. Может, это — побочные эффекты любви? Наблюдать видения, пробуждать к жизни несуществующие голоса, переживать и переваривать все ту же жвачку, только с большим трудом, чем обычно? Эти мысли обеспокоили Ханну, ведь она думала, что знает о любви абсолютно все. Как сильно отличается от нее Лепсиус — он медлительнее, слабее. Конечно, в бизнесе он — не Бог весть какая шишка, его трудно назвать более загадочным и интересным, чем десятки других таких же незнакомцев.

Чертовы мужики со своей политикой! Для них это, наверное, — что-то вроде секса. Ведь они даже используют одно и то же слово для рассказов о том, что делает мужчина с женщиной и о том, что делает удачливый политик с менее удачливым противником. Что такое для нее «Фашода»? И Маршан, и Китченер, или как там зовут этих двоих, которые «встретились»? Встретились для чего? Ханна рассмеялась и покачала головой. Можно себе представить — для чего.

Выцветшей от мыла рукой она откинула назад копну желтых волос. Как странно умирает кожа: становится водянисто-белой. Похоже на проказу. Начиная с полудня в воздухе вьется некий лейтмотив болезни. Обычно незаметный, сегодня он приоткрылся и проступил наружу из музыки каирского дня; Фашода, Фашода, — слово, отдающее смутной, непривычной головной болью; слово, напоминающее о джунглях, о чужеземных микробах и о лихорадках, которые случаются не от любви (будучи здоровой девушкой, иных она и не знала) или других человеческих чувств. Это изменилось освещение или на коже этих людей и в самом деле появились пятна болезни?

Ханна ополоснула последнюю тарелку и поставила ее сушиться. Нет, пятно. Тарелка вернулась в мойку. Ханна поскребла ее, затем наклонила поближе к свету и внимательно осмотрела. Пятно осталось на прежнем месте. Еле различимое. Оно имело форму, похожую на треугольник, вершина которого лежит рядом с центром тарелки, а основание — почти на краю. Оттенок коричневого. На блеклой белой поверхности очертания видны не слишком отчетливо. Она повернула тарелку еще на пару градусов, и пятно исчезло. Озадаченная, она склонила голову, чтобы посмотреть на тарелку под другим углом. Пятно мелькнуло дважды — появившись и исчезнув. Ханна обнаружила, что если сфокусировать взгляд на более близкое расстояние и смотреть с края тарелки, то пятно не исчезает, хотя и начинает менять форму, превращаясь то в серп, то в трапецию. Она раздраженно опустила тарелку обратно в воду и принялась искать в сваленной кухонной утвари под раковиной щетку пожестче.

Существует ли это пятно на самом деле? Ханне не нравился его цвет. Цвет ее головной боли — бледно-коричневый. "Это — просто пятно", — сказала она себе. Просто пятно. Она с ожесточением терла тарелку. В зал стали входить любители пива.

— Ханна! — позвал Беблих.

О Боже, неужели оно так и останется на тарелке? В конце концов она бросила это занятие и поставила тарелку рядом с другими. Но ей показалось, что пятно отделилось, перешло на ее глаза и салфеткой легло на сетчатку.

Быстрый взгляд в осколок зеркала над раковиной, улыбка на лице, и Ханна вышла в зал обслуживать соотечественников.

Конечно же, ей сразу бросилось в глаза лицо «конкурента». Ее чуть не стошнило. Рябая красно-белая физиономия, с которой свисают широкие полоски кожи… Он возбужденно разговаривал с ее знакомым сутенером Варкумяном. Она старалась как можно чаще проходить мимо них.

— … лорд Кромер смог спасти это от лавинообразного…

— … сэр, каждая каирская шлюха и каждый убийца…

В углу кого-то вырвало, и Ханна бросилась убирать.

— … если они убьют Кромера…

— … дурной тон, не иметь генерального консула…

— … это выродится…

Любовные объятия со стороны клиента. Подошел Беблих с дружеской ухмылкой.

— … сохранить его в целости любой ценой…

— … способные люди в этом больном мире находятся в…

— … Бонго-Шафтсбери попытается…

— … Опера…

— … Езбекия…

— … Опера… "Манон Леско"…

— … кто сказал? Я знаю ее… Коптка Зенобия…

— … Кеннет Слайм у девушки из посольства…

Любовь. Она прислушалась.

— … от Слайма, что Кромер не предпринимает мер предосторожности. Боже, мы с Гудфеллоу ввалились туда сегодня утром под видом ирландских туристов. Он — в характерной утренней шляпе с трилистником, а я — в рыжей бороде. Нас вышвырнули на улицу…

— … никаких предосторожностей… О Боже…

— … Боже, с трилистником… Гудфеллоу хотел бросить бомбу…

— … как будто его ничто не может разубедить… неужели он не читает…

Долгое ожидание у стойки, пока Вернер и Муса наполняют новый бочонок. Треугольное пятно плавало над публикой, как язык на пятидесятницу.

— … теперь, когда они встретились…

— … я думаю, они останутся…

— … джунгли вокруг…

— … там, думаете…

— … если начнется, то будет вокруг…

Где?

— Фашода.

— Фашода.

Пройдя мимо них, Ханна вышла из дверей заведения на улицу. Десятью минутами позже официант Грюн нашел ее. Она стояла, прислонившись к витрине магазина и устремив свой кроткий взгляд на ночной садик.

— Пойдем.

— Что такое Фашода, Грюн?

Он пожал плечами.

— Такое место. Как Мюнхен, Веймар или Киль. Город. Только в джунглях.

— А какое это может иметь отношение к дамским украшениям?

— Пойдем. Нам с девочками не управится с этим стадом.

— Я что-то вижу. А ты видишь? Плывет над парком. — Из-за канала донесся свисток ночного экспресса на Александрию.

— Bitte… — Какая-то общая ностальгия — вызванная ли упоминанием родных городов, или поездом, или только его свистком? — удерживала их несколько мгновений. Потом девушка пожала плечами, и они вернулись в бирхалле.

На месте Варкумяна сидела молоденькая девушка в цветастом платье. Прокаженный англичанин казался расстроенным. С изобретательностью жвачного животного Ханна закатила глаза и ткнулась грудями в банковского клерка средних лет, сидевшего со своими дружками неподалеку от столика пары. Получила и приняла приглашение сесть к ним.

— Я пошла следом за вами, — сказала девушка. — Папа умер бы, если б узнал. — Ханна видела ее лицо, наполовину погруженное в тень. — О мистере Гудфеллоу.

Пауза. За ней последовало:

— Твой отец был сегодня днем в немецкой церкви. Так же, как мы сейчас в немецкой пивной. Сэр Алистер слушал, как кто-то играет Баха. Будто Бах это все, что осталось. — Очередная пауза. — Так что не исключено, что он уже знает.

Она склонила голову. На ее верхней губе остался ус от пивной пены. Наступило одно из тех странных затиший, что время от времени опускаются в любой шумной комнате. И среди этого затишья раздался второй свисток александрийского экспресса.

— Ты любишь Гудфеллоу.

— Да, — ответила она полушепотом.

— Я обо всем уже подумала, — продолжала она. — Вы мне не верите, но я должна сказать. Это — правда.

— И что прикажешь мне делать?

Она наматывала на пальцы колечки волос.

— Ничего. Просто поймите.

— Как ты можешь… — Он был разгневан. — Неужели ты не видишь — если человек «понимает» кого-то, его за это могут убить. Ты этого хочешь? У вас что, вся семейка немного того? Неужели вы не можете довольствоваться меньшим, а обязательно — сердце, глаза и печенка?

Нет, это — не любовь. Ханна извинилась и вышла из-за столика. Эти двое не были парочкой. Пятно продолжало ее преследовать. У нее осталось единственное желание: снять с него очки, поломать их и раздавить, посмотреть, как он страдает. Как было бы прелестно!

И это — добрая Ханна Экерц. Мир что, с ума сошел с этой Фашодой?

 

VIII

В коридор выходят занавешенные двери четырех лож, расположенные, если смотреть из зрительного зала, на уровне верхнего ряда летнего театра в Езбекии.

Человек в синих очках торопливо направляется во вторую от выхода на сцену дверь. Тяжелые красные бархатные занавески начинают асинхронно колыхаться за его спиной. Однако, их вес скоро гасит колебания. Они висят неподвижно. Проходит десять минут.

Два человека выходят из-за угла возле аллегорической статуи Трагедии. Их ноги давят единорогов и павлинов, повторяющихся ромбами по всей длине ковра. Лицо одного почти неузнаваемо под лохмотьями белой кожи, скрывающими его черты и слегка изменившими контуры головы. Другой довольно толст. Они входят в ложу, соседнюю с той, где исчез человек в синих очках. Свет снаружи — свет позднего лета — падает через единственное окно, окрашивая статую и ковер с фигурами в однотонно оранжевый цвет. Тени сгущаются. Воздух, кажется, уплотнился от этого непонятного цвета — да, скорее всего, оттенок оранжевого. По коридору идет девушка в цветастом платье и входит в ложу, занятую двумя мужчинами. Несколькими минутами позже она появляется вновь. В глазах и на щеках блестят слезы. Вслед за ней выходит толстяк. Они исчезают из поля зрения.

Опускается полная тишина. Тем более неожиданным кажется появление рябого человека с дымящимся пистолетом. Он входит в соседнюю ложу. Вскоре они вместе с человеком в синих очках вываливаются из-за занавески и, сцепившись в схватке, падают на ковер. Нижние части их тел остаются невидимыми. Рябой срывает с противника очки, разламывает пополам и бросает на пол. Его противник сильно жмурится и пытается отвернуться от света.

А в конце коридора все это время стоит еще один мужчина. Окно сзади него делает его позицию выгодной — он появляется, как тень. Человек, сорвавший очки, припадает к полу и пытается повернуть голову врага к свету. Стоящий в конце коридора делает правой рукой еле заметный жест. Человек направляет взгляд в его сторону и приподнимается. Из правой руки того, на кого он смотрит, вырывается вспышка, потом еще одна, и еще. Оранжевый цвет пламени ярче, чем у солнца.

Зрение отказывает в последнюю очередь. Возникает, наверное, почти неразличимая линия между глазом отражающим и глазом принимающим.

Полусогнутое тело падает на пол. Лицо с белыми пятнами становится еще страшнее. И мертвое тело перетаскивается к окну — в выгодную позицию.