В

Пинчон Томас

ГЛАВА ПЯТАЯ

в которой Стенсил чуть не отправился на запад вслед за аллигатором

 

 

I

Этот аллигатор был пегим — бледно-белым с черными, как водоросли, пятнами. Он двигался быстро, но неуклюже. Наверное, ленив, стар или просто глуп. Профейн даже подумал, что аллигатор, возможно, устал от жизни.

Погоня длилась с наступления ночи. Они пробирались по 48-дюймовой трубе, и спина Профейна уже начала раскалываться. Он надеялся, что аллигатор не свернет в еще более узкое место, куда Профейн вообще не сможет пролезть. Тогда ему пришлось бы опуститься на колени в густую грязь, прицелиться и стрелять почти наугад, — и все это впопыхах, пока кокодрило не успел скрыться из поля зрения. Анхель нес фонарик, но будучи пьяным, тащился сзади на автопилоте. Луч света колыхался из стороны в сторону, и Профейн видел коко лишь временами.

Иногда жертва слегка поворачивала голову — застенчиво и призывно. И немного печально. Наверху, похоже, шел дождь. Проходя под последним люком, они слышали, как по крышке непрерывно стучит мелкая гадость. Впереди была темнота. Этот участок отличался извилистостью — его построили много десятилетий назад. Профейн надеялся, что найдет прямое место. Там легче попасть. Когда стреляешь в окружении причудливых углов и поворотов, то возникает опасность рикошета.

Это будет не первое его убийство. Он работал уже две недели, и в его трофеях числились четыре аллигатора и одна крыса. По утрам и вечерам на Колумбус-авеню напротив кондитерской проводилась поверка. Их босс Цайтсусс втайне мечтал стать главой профсоюза. Он носил костюмы из гладкой блестящей ткани и роговые очки. Как правило, собравшихся добровольцев не хватало даже на то, чтобы охватить район пуэрториканского квартала, не говоря уже обо всем Нью-Йорке. Но все равно ежедневно в шесть утра Цайтсусс, верный своей мечте, вышагивал перед ними. Его работа — всего лишь обычная служба, но не исключено, что в один прекрасный день он сможет стать вторым Вальтером Ройтером.

— Молодец, Родригес. Ну что ж, я думаю, мы сможем тебя взять.

Таким уж был Департамент — в нем всегда не хватало добровольцев. Даже те немногие приходили неохотно и беспорядочно, да и задерживались ненадолго — большинство увольнялись после первого же дня. Странное это было сборище: бродяги… В основном бродяги. Оттуда — из Юнион Сквер с его зимним солнцем и воркотней скрашивающих одиночество голубей; снизу, из Челси, или сверху, с холмов Гарлема, или с чуть более теплых мест на уровне моря, где они из-за бетонной опоры моста бросают взгляды на ржавый Гудзон, на буксиры и камневозы (которые в этом городе проходят за дриад — при случае в следующий раз проследи за ними — мягко выплывающими из-за мостового бетона в попытках стать его частью или, по крайней мере, защититься от ветра и от уродливого чувства, которое у них — а может, и у нас? — вызывает вопрос: течет ли эта упорная река хоть где-нибудь по-настоящему?); бродяги с других берегов обеих рек (то есть прямо со Среднего Запада — сгорбленные, обруганные, напоминающие с незапамятных времен не то глуповатых мальчишек, которыми они были, не то жалкие трупы, которыми они станут); с ними работал даже один (во всяком случае, кроме него, никто такого не рассказывал), у которого шкаф был битком набит «Хики-Фрименами» и другими подобными костюмами, а сам он любил после работы прокатиться на сверкающем белом «Линкольне» и имел не то трех, не то четырех жен, разбросанных вдоль 40-го частного шоссе и покидаемых им по мере продвижения на восток; еще был человек по кличке Миссисипи (его настоящее имя выговорить никто не мог) из польского городка Кельце — у него жена угодила в Освенцим, оборвавшийся трос на судне "Миколас Рей" — в глаз, а отпечатки пальцев — в полицию Сан-Диего, когда он в 49-м году пытался пролезть на корабль; еще были бродяги, прибывшие с уборки урожая бобов из какого-то экзотического места — столь экзотического, что, хоть это и было прошедшим летом и всего лишь чуть восточнее Вавилона, Лонг-Айленд, они все равно считали тот сезон (единственное значительное событие их жизни) завершившимся буквально только что — если завершившимся; и были странники, пришедшие из классических мест бродяжьего обитания — Бауэри, начало Третьей авеню: баки для обрезков ткани, парикмахерские школы, масса способов скоротать время.

Они работали в парах. Один нес фонарик, другой — двенадцатизарядную автоматическую винтовку. Цайтсусс знал, что большинство охотников относятся к этому оружию, как рыболовы — к динамиту, но он не гнался за хвалебными статьями в "Филд энд Стрим". Автоматические винтовки действуют быстро и безотказно. Заниматься Великим Канализационным Скандалом 55-го года было для Департамента настоящим делом чести. Им нужны мертвые аллигаторы; крысы тоже, если таковым случится попасть в прицельное поле.

Каждый охотник носил на рукаве повязку — идея Цайтсусса. АЛЛИГАТОРНЫЙ ПАТРУЛЬ, — гласили зеленые буквы. Еще в самом начале программы Цайтсусс притащил в контору большой плексигласовый щит с выгравированной на нем картой города и координатной сеткой. Цайтсусс садился напротив щита, а назначенный картографом некий В.А. Спуго по кличке «Багор» (он утверждал, что ему восемьдесят пять и что 13 августа 1922 года в Бронсвилльской канализации он багром убил сорок семь крыс) отмечал желтым жирным карандашом все места, где идет охота, стратегические точки и число убитых. Все данные поступали от специальных связных, которые ходили по маршруту, охватывающему определенные люки, открывали их и кричали вниз: "Как дела?!" Они носили рации, связанные с допотопным пятнадцатидюймовым громкоговорителем, висящем на потолке конторы Цайтсусса. Поначалу это занятие казалось весьма захватывающим. Цайтсусс выключал в конторе весь свет, кроме лампочки на карте и настольного светильника. Комнатка становилась похожей на боевой штаб, и любой входящий сразу ощущал напряженность и огромное значение работы, целую сеть, раскинутую в самой сердцевине города и имеющую в лице этой комнаты свой мозг, свой центр. И так продолжалось, пока кто-то не услышал — о чем переговариваются по радио связные.

— Она заказала хорошую головку проволона.

— Знаю я, какую головку ей надо. Почему бы ей самой не ходить по магазинам? Она целыми днями торчит у телевизора и смотрит программу "Миссис Бакалея".

— Слышь, Энди! А смотрел вчера вечером Эда Салливана? У него целая орава этих обезьян играла на пианино своими…

Из другой части города:

— А Спиди Гонзалес говорит: "Сеньор, уберите руку с моей задницы".

— Ха-ха-ха!

Или:

— Пришел бы ты сюда, на Истсайд. Тут столько их ходит!

— Да на вашем Истсайде у них у всех зиппер на одном месте.

— У тебя что, такой короткий, что не достает?

— Важно не то, сколько имеешь, а то — как им пользуешься.

Естественно, со стороны Федеральной комиссии по средствам связи начались неприятности — говорили, что ее служащие разъезжают по городу с пеленгаторами в поисках таких людей. Начались предупреждения, потом телефонные звонки и, в конце концов, появился некто в костюме, еще более гладком и блестящем, чем у Цайтсусса. И рации исчезли. Вскоре после этого начальник Цайтсусса вызвал его к себе и по-отечески объяснил, что для ведения привычной деятельности Патруля в бюджете не хватает денег. И Центр по выслеживанию и отстрелу аллигаторов перешел во владение мелкой конторы по трудоустройству, а старый Багор Спуго отправился в Асторию Квинз: пенсия, цветник с дикой марихуаной и скорая могила.

Время от времени добровольцы выстраивались напротив кондитерской, и Цайтсусс выступал перед ними с дружескими наставлениями. В тот день, когда Департамент ввел лимит на выдачу патронов, Цайтсусс, невзирая на февральский дождь со снегом, вышел перед строем без шапки, чтобы сообщить эту новость. Было трудно понять — то ли тают снежинки у него на щеках, то ли текут слезы.

— Парни! — начал он. — Некоторые из вас были здесь, когда Патруль только начинался. И каждое утро я видел парочку все тех же старых рож. Многие из вас уходили, ну и ладно. Я всегда говорил: если есть место, где лучше платят, то что ж, все — в ваших руках. Тут у нас не очень богатая контора. Если бы здесь был профсоюз, то говорю вам, многие из этих рож вернулись бы. Я горжусь вами — теми, кто приходит каждый день, чтобы, не жалуясь, восемь часов ползать в дерьме людей и крови аллигаторов. С тех пор, как наш патруль стал Патрулем, нас жутко урезали — а это хуже, чем дерьмо, и мы ни разу не слышали, чтобы кто-то из нас ныл.

— Сегодня нас снова урезали. Теперь каждая бригада будет делать пять обходов в день вместо десяти. Они там думают, ребята, что вы впустую тратите патроны. Я-то знаю, что это не так, но как объяснить это людям, которые никогда не спустятся вниз, чтобы не запачкать свой стодолларовый костюм. И все, что я могу вам сказать — это стреляйте только наверняка, не тратя времени на сомнительные мишени.

— Продолжайте идти своим путем. Я горд за вас, парни! Я очень горд!

Они стояли в смущении, переминаясь с ноги на ногу. Цайтсусс перестал говорить и, повернув голову, смотрел на пуэрториканскую даму с авоськой, хромающую через Колумбус-авеню. Цайтсусс всегда говорил, как он горд, и они любили его, несмотря на луженую глотку, манеры чиновника из Федерации труда и заблуждения насчет высшей цели. Потому что под блестящим костюмом и тонированными линзами он был таким же бродягой, и лишь несовпадение времени и места удерживало их от того, чтобы сесть с ним и как следует надраться. И именно потому, что они любили Цайтсусса, его гордость за "наш Патруль" — в которой никто не сомневался — заставляла их чувствовать неловкость, они задумывались о тенях, по которым стреляли, — тенях, посылаемых вином и одиночеством; о сне урывками, который они позволяли себе в течение рабочего дня, прикорнув у промывочной цистерны возле реки; о крепких словечках в его адрес, правда, настолько тихих, что их обычно не слышит даже напарник; о крысах, которых отпускали из жалости. Они не разделяли гордости своего босса, но все же чувствовали вину за проступки, которые он счел бы изменой; не пройдя сложных уроков и больших откровений, они научились тому, что гордость — хоть за Патруль, хоть за себя, пусть даже в виде смертного греха — это нечто отличное от трех пивных бутылок, которые можно сдать, получив взамен право на проход в метро — на тепло и место для сна, пусть даже кратковременного. Гордость нельзя обменять ни на что. Получается, невинный бродяга Цайтсусс этого не понимает? Его просто в свое время подрубили, вот и весь сказ. Но они все равно любили Цайтсусса, и ни у кого из них не хватило бы смелости учить его уму-разуму.

Насколько Профейн понимал в Цайтсуссе, тот не знал, да и не желал знать, кто такой Профейн. Профейну даже хотелось бы думать, что он — одна из тех самых «рож», но он был всего лишь «новичком». У него нет никакого права, — решил он после "Речи о боеприпасах", — вообще как-то думать о Цайтсуссе. Бог свидетель — он не чувствует никакой "коллективной гордости". Никакой это не Патруль, а всего лишь работа. Он научился обращаться с винтовкой, он даже научился разбирать ее и чистить, но даже сейчас — когда прошло уже две недели со дня устройства на работу — он лишь начинал чувствовать себя чуть менее неуклюжим. По крайней мере, теперь он вряд ли случайно прострелит себе ногу или еще что похуже.

Анхель напевал: "Mi corazon, este tan solo, mi corazon…". Профейн смотрел на свои охотничьи сапоги, двигающиеся в ритм с песней Анхеля, не выпуская из виду блуждающий по воде огонек и мягкие удары хвоста впереди. Они шли к люку. Место рандеву. Острее глаз, ребята из Аллигаторного патруля! Анхель пел и рыдал.

— Прекрати, — сказал Профейн. — Если нас засечет Шмяк, то нашим задницам мало не покажется. Будь трезвее.

— Я ненавижу Шмяка, — сказал Анхель и рассмеялся.

— Тише! — зашикал Профейн. Бригадир Шмяк ходил с рацией, пока за них не взялась Комиссия. Теперь он носил с собой записную книжку и подавал Цайтсуссу ежедневные отчеты. Он открывал рот, только чтобы произнести приказ, и повторял все время одну и ту же фразу: "Я — бригадир". Или иногда: "Я — Шмяк, бригадир". По теории Анхеля, Шмяк говорил так, чтобы напоминать об этом самому себе.

Впереди них тяжело передвигался одинокий аллигатор. Он перебирал лапами все медленнее, будто специально позволяя им нагнать себя и покончить с этим делом навсегда. Они подошли к люку. Анхель вскарабкался по лестнице и постучал ломиком по крышке. Профейн держал фонарик, не спуская глаз с коко. Сверху послышались царапающие звуки и крышка, наконец, отодвинулась в сторону. Появился полумесяц розового неонового неба. Брызги дождя попадали Анхелю в глаза. На фоне полумесяца появилась голова Шмяка.

— Chinga tu madre! — весело выкрикнул Анхель.

— Доложить! — сказал Шмяк.

— Он отползает, — снизу отозвался Профейн.

— Мы тут гонимся за одним, — сказал Анхель.

— Ты пьян.

— Нет, — ответил Анхель.

— Да! — заорал Шмяк. — Я — бригадир!

— Анхель! — сказал Профейн. — Пойдем. Иначе мы потеряем его.

— Я трезв, — ответил Анхель. Ему пришло в голову, что было бы здорово врезать Шмяку по зубам.

— Я составлю о тебе докладную, — сказал Шмяк. — От тебя разит бухлом.

Анхель вылез из люка.

— Я как раз хотел обсудить этот вопрос.

— Чего вы там делаете? — крикнул Профейн. — Играете в потси?

— Работай один! — гаркнул Шмяк в люк. — Я задерживаю твоего напарника за дисциплинарное нарушение. — Анхель, который уже наполовину высунулся из люка, вонзил свои зубы Шмяку в ногу. Шмяк взвизгнул. Профейн увидел, что Анхель исчез, а на его месте появился прежний розовый полумесяц. Капли дождя падали в люк, стекая по старой кирпичной окаемке. С улицы доносилось шарканье ног.

— Ну что за черт? — выругался Профейн. Он направил луч фонарика в туннель и увидел там кончик хвоста, вильнувший за следующим изгибом трубы. Он пожал плечами. — Ну что ж, спасай свою задницу.

Он спрыгнул вниз, в одной руке — винтовка на предохранителе, в другой фонарик. Впервые он отправился на охоту в одиночку. Но он не боялся: когда настанет момент убивать, под рукой всегда найдется опора для фонарика.

Судя по всему, он сейчас где-то на окраине, в Истсайде. Это уже не его территория: Боже, неужели в погоне за аллигатором он пересек весь город? Профейн повернул в изгиб, и розовый свет неба исчез. Теперь перемещался только инертный эллипс, в фокусах которого находились они с аллигатором, связанные лишь слабой осью света.

Они свернули влево. Вода становилась глубже. Это был Приход Фэринга, названный так в честь одного священника, который много лет назад жил здесь и проповедовал. Во времена Депрессии, в благоприятный в смысле Апокалипсиса час, отец Фэринг решил, что, когда Нью-Йорк умрет, в нем останутся жить лишь крысы. По восемнадцати часов на дню он обходил очереди за похлебкой и миссии, пытаясь утешить и залатать потрепанные души. Ему виделся город, заполненный истощенными трупами — они покрывают собой тротуары и газоны в парках, плавают пузом вверх в фонтанах и висят с перекошенными шеями на фонарных столбах. Не успеет кончиться год, как этот город — а может, и вся Америка, хотя его взгляд не простирался столь далеко — будет принадлежать крысам. Ну а раз такое дело, — думал отец Фэринг, — то крысам нужно дать фору, то есть обратить их к Римской Церкви. Однажды вечером — это было в начале первого президентства Рузвельта — он спустился в ближайший люк, захватив с собой Катехизис балтиморского издательства, требник и — по причинам, которые так и остались тайной, — "Современное мореплавание" Найта. Судя по дневникам, найденным много месяцев спустя после его смерти, первым делом он наложил вечное благословение и несколько экзорцизмов на стоки, текущие между Лексингтоном и Ист-Ривер и между Восемьдесят шестой и Семьдесят девятой улицами. Это место стало называться Приходом Фэринга. Его бенедикции, к тому же, снабдили приход постоянным источником святой воды и сняли заботы, связанные с индивидуальным крещением прихожан. Кроме того, он ожидал, что другие крысы, прослышав о том, что делается под Истсайдом, тоже придут для обращения. И вскоре он станет духовным лидером наследников земли. Отец Фэринг рассудил, что с их стороны будет не такой уж большой жертвой выделять ему троих собратьев в качестве физической пищи в обмен на пищу духовную.

На берегу канализации он соорудил себе небольшой шалаш. Ряса служила ему постелью, а требник — подушкой. Каждое утро он разводил костерчик из выловленных и просушенных ночью деревяшек. Рядом — под водостоком — была выемка. Там он пил и умывался. Позавтракав жареной крысой ("Потроха, — писал он, — самая сочная часть"), отец Фэринг принимался за первоочередное дело учиться общению с крысами. И очевидно преуспел.

Запись от 23 ноября 1934 года гласит:

Игнациус оказался по-настоящему трудным учеником. Сегодня он спорил со мной о природе индульгенции. Варфоломей и Тереза были на его стороне. Я зачитал им из катехизиса: "Посредством индульгенций Церковь снимает с нас мирское наказание за грехи, воздавая из своей духовной сокровищницы часть бесконечного искупления Иисуса Христа и сверхдостаточного искупления Благословенной Девы Марии и всех святых".

— А что такое, — поинтересовался Игнациус, — "сверхдостаточное искупление"? Я снова зачитал: "Это — искупление, которое они получили за свою жизнь, фактически в нем не нуждаясь, и направляемое Церковью на других членов сообщества святых".

— Ага! — возликовал Игнациус. — В таком случае чем же это отличается от безбожного с вашей точки зрения марксового коммунизма? От каждого — по способностям, каждому — по потребностям. Я попытался объяснить, что коммунизм коммунизму рознь: ранняя Церковь, например, и в самом деле основывалась на всеобщей благотворительности и равном дележе собственности. Тут Варфоломей предположил, что доктрина о духовном богатстве возникла из экономических и социальных условий, в которых пребывала Церковь в годы младенчества. Тереза тут же обвинила Варфоломея в приверженности марксистским взглядам, после чего разгорелась ужасная битва, в которой у бедной Терезы выцарапали глаз. Дабы спасти Терезу от дальнейших мучений, я усыпил ее и после вечерней службы великолепно поужинал останками. Оказалось, что хвосты, если варить их подольше, — вполне сносная пища.

Очевидно, он обратил по крайней мере одну стаю. В дневниках больше не встречалось упоминаний о скептичном Игнациусе, — тот, возможно, погиб в очередной битве или ушел в центральные области, населенные язычниками. После первого разговора записи в дневнике стали сокращаться, но продолжали дышать оптимизмом, а временами даже эйфорией. Они рисовали Приход как небольшой анклав света среди вопиющего варварства и невежества Темных Веков.

Однако крысиное мясо, как выяснилось позднее, не очень годилось для желудка отца. Может, в нем жила некая инфекция. А может, марксистские взгляды паствы слишком напомнили ему о том, что он видел и слышал наверху в очередях за похлебкой, у постелей рожениц и больных, даже в исповедальне, — и добродушие сердца, отраженное в последних записях, было на самом деле лишь необходимым заблуждением, дабы защитить себя от грустной истины: его слабые и греховные прихожане ничуть не лучше животных, чье владение они вскоре унаследуют. Заключительная запись намекает о подобном чувстве:

Когда Августин станет мэром (ибо он — превосходный член общины и все остальные преданы ему), вспомнит ли когда-нибудь он или его совет о старом священнике? Не синекурой или большой пенсией, но подлинной благотворительностью в сердцах. Ибо, хотя преданность Богу вознаграждается на Небесах ровно в той же степени, в какой она не получает награды на земле, я все же надеюсь, что некоторое духовное искупление будет жить в Новом Городе, фундамент которого мы здесь закладываем, — в этой Ионии, лежащей под старыми основами. Но даже если это не так, я все равно обрету покой — один на один с Богом. И это, безусловно, — высшая награда. Я был классическим Старым Батюшкой — не очень сильным и не очень богатым — большую часть жизни. Возможно,

Здесь дневник обрывается. Он до сих пор хранится в недоступных отделах ватиканской библиотеки и в памяти тех нескольких старых работников Нью-Йоркского канализационного департамента, которые его и обнаружили. Он лежал на вершине пирамиды из кирпичей, камней и палок — достаточно большой, чтобы накрыть человеческий труп. Она была собрана в 36-дюймовой трубе рядом с границей Прихода. Рядом лежал требник. От катехизиса и "Современного мореплавания" не осталось и следа.

— Может, — предположил, прочитав дневник, предшественник Цайтсусса Манфред Кац, — может, они изучают лучшие способы побега с тонущего корабля?

К тому времени, когда эти истории услышал Профейн, они частично превратились в апокрифы и содержали в себе больше фантазии, чем фактов, описанных в дневниках. За все двадцать с лишним лет, пока рассказы передавались из уст в уста, никому в голову не приходило поинтересоваться душевным здоровьем старого священника. Но так случается со всеми канализационными историями. Они просто есть, и все. Категории правды и вымысла здесь неприменимы.

Профейн пересек границу Прихода, продолжая двигаться за аллигатором. Ему периодически попадались написанные на стене латинские цитаты из Евангелий (Agnus Dei, qui tollis peccata mundi, dona nobis pacem — О Агнец Божий, взявший грехи мира сего, даруй нам мир и покой). Покой. Здесь был когда-то покой — в годы Депрессии, — но, истощаясь от отсутствия пищи и нервного напряжения, он постепенно выдавливался на улицу под мертвым гнетом собственного неба. Несмотря на искажения, которые со временем приобрела история об отце Фэринге, Профейн извлек из нее одну общую идею. Этот скелет в шкафу Рима, отлученный, скорее всего, от церкви из-за одного лишь факта подобного миссионерства, сидел в этой келье на своей рясе вместо кровати и проповедовал скопищу крыс, названных в честь святых, — во имя мира и покоя.

Он направил фонарик на старые надписи и увидел темное пятно в форме распятия, выбитое на гусиной коже стены. Впервые с тех пор, как Профейн ушел от люка, он осознал свое полное одиночество. Из аллигатора плохой товарищ он сам скоро умрет. Уйдет в царство теней.

Больше всего его заинтересовали записи о Веронике — единственного, если не считать невезучей Терезы, женского персонажа дневников. Канализационная команда есть канализационная команда (любимая реплика: "Ты забыл в канализации голову"), и один из апокрифов рассказывал о противоестественных отношениях священника с крысой, которая описывалась эдакой сладострастной Магдалиной. Из услышанного Профейном явствовало, что Вероника, по мнению отца Фэринга, была единственным членом паствы, обладающим душой, достойной спасения. Она приходила к нему ночами, но не как суккуб, а за наставлениями, или, возможно, дабы унести в свое гнездо, в каком бы месте Прихода оно ни находилось, его желание приблизить ее к Христу, воплощенное или в наплечной медали, или выученном наизусть стихе из Нового Завета, или частичной индульгенции, или епитимье. В чем-то на память. Вероника была не из тех крыс-ловчил.

Моя маленькая шутка может оказаться вполне серьезной. Когда они твердо встанут на путь истинный и начнут думать о канонизации, я уверен, что Вероника возглавит список. Вместе с одним из потомков Игнациуса несомненного сторонника Сатаны.

В. пришла ко мне вечером огорченной. Они с Павлом снова этим занимались. Такой груз вины слишком тяжел для дитяти. Она почти видит его как огромного, белого зверя рыкающего, который хочет пожрать ее. В течение нескольких часов мы обсуждали Сатану и все его искушения.

В. выразила желание стать сестрой. Я объяснил, что на сегодня не существует установленного порядка пострижения. Она поговорит с другими девушками, и если окажется, что такое желание достаточно распространено, то я предприму со своей стороны некоторые шаги. Возможно, это будет письмо к Епископу. Хотя моя латыть так неуклюжа…

Агнцы Божьи, — подумал Профейн. Как обращался к ним отец Фэринг на проповеди, — "крысы Божьи"? Как оправдывал он ежедневное убийство троих из их числа? Что бы он подумал обо мне или об Аллигаторном патруле? Профейн проверил работу винтовки. Здесь, в Приходе, закоулки и повороты не менее замысловаты, чем в катакомбах времен раннего христианства. Бесполезно рисковать выстрелом. Не здесь. А может, не только поэтому?

Спину ломило. Он ужасно устал и начал спрашивать себя — сколько это будет продолжаться? Столько он не преследовал ни одного аллигатора. Он остановился на секунду и прислушался. Ни звука, — лишь смутный плеск воды. Анхель уже не придет. Он вздохнул и вновь двинулся по направлению к речке. Аллигатор что-то бормотал, пускал пузыри и тихо покряхтывал. Может, он разговаривает? — подумал Профейн. — Обращается ко мне? Он продолжал петлять, чувствуя, что вскоре просто свалится с ног и позволит потоку вынести себя из трубы вместе с порнографическими открытками, кофейной гущей, презервативами, использованными и целыми, и с дерьмом вверх по цистерне в Ист-Ривер, а потом его приливной волной прибьет к каменистым берегам лесов Квинза. К черту этого аллигатора и эту охоту, здесь — где стены исписаны легендами. Это — не место для убийств. Он чувствовал на себе взгляды крысиных призраков и внимательно вглядывался вперед, содрогаясь при мысли о 36-дюймовой трубе склепе отца Фэринга. Пытался заткнуть уши, чтобы не услышать ультразвуковой писк Вероники — былой любви святого отца.

Неожиданно — настолько, что он даже испугался, — впереди за углом появился свет. Но не городского дождливого вечера, а более бледный и неопределенный. Они свернули за угол. Лампочка в фонарике замигала, и Профейн на мгновение потерял аллигатора из виду. Затем снова свернул за угол и увидел широкое пространство, похожее на неф церкви: сверху — аркообразный потолок, а со стен струится фосфоресцирующее свечение непонятной природы.

— Во! — громко произнес он. Обратный поток от реки? Морская вода в темноте иногда светится; в кильватере корабля тоже можно встретить такое же неуютное свечение. Но не здесь. Аллигатор повернулся к нему мордой. Легкая позиция. Верняк.

Он ждал. Он ждал, как что-то произойдет. Нечто потустороннее, разумеется. Он был сентиментален и суеверен. Аллигатор обретет дар речи, тело отца Фэринга воскреснет, сексуальная В. соблазнит Профейна и не даст ему совершить убийство. Ему показалось, что он висит в воздухе и при этом не может точно определить — где он находится. В гробнице, в склепе.

— Эх, шлемиль, — прошептал он, глядя на фосфоресценцию. Шлемазл, подверженный несчастьям на свою задницу. Винтовка взорвется у него в руках. Сердце аллигатора будет биться дальше, а его собственное — лопнет, ходовая пружина и регулятор заржавеют в этих стоках по колено глубиной, в этом несвятом свете.

— Разве я могу отпустить тебя? — Бригадир Шмяк знал, что Профейн идет за верной мишенью, и этот аллигатор уже наверняка записан. Тут Профейн увидел, что крокодил не может ползти дальше. Он согнул лапы и ждал, прекрасно понимая, что его сейчас пристрелят.

В филадельфийском «Индепенденс-Холле» во время реконструкции пола один квадратный фут оставили нетронутым, чтобы показывать туристам. "Быть может, — говорил гид, — прямо на этом месте стоял Бенджамен Франклин. Или даже Джордж Вашингтон". На восьмиклассника Профейна, приехавшего туда с классом на экскурсию, эти слова произвели должное впечатление. Сейчас он испытывал то же чувство. Здесь, в этом помещении, старик убивал и варил новообращенных, или совершал содомию с крысой, или обсуждал с В. - будущей святой — вопросы монашества грызунов, — смотря какую именно историю вы слышали.

— Извини, — сказал он аллигатору. Он всегда извинялся — шаблон шлемиля. Потом поднял винтовку к плечу и снял с предохранителя. — Извини, — повторил он. Отец Фэринг разговаривал с крысами. Профейн разговаривал с аллигаторами. Он выстрелил. Аллигатор вздрогнул, ударил хвостом, пошевелился и замер. Начала вытекать кровь, образуя в слабом свечении воды быстро изменяющиеся амебообразные узоры. Вдруг фонарик погас.

 

II

Гувенор Винсом по прозвищу Руни сидел на своей гротескной эспрессо-кофеварке. Он курил «шнурки» и бросал злобные взгляды на девицу в соседней комнате. Квартира висела высоко над Риверсайд-драйв и состояла комнат эдак из тринадцати, декорированных в стиле Раннего гомосексуализма и образовываших ряд, который писатели прошлого века именовали «вистой», если связующие двери стояли открытыми, — как сейчас.

Его жена Мафия лежала на кровати и играла с котом Фангом. Совершенно голая, она дергала надувной бюстгальтер перед распущенными когтями Фанга серого невротичного сиамца.

— Ну, пвыгай, пвыгай, — говорила она. — Нафы свадкие огвомные кофаки такие звые, потому фто не могут дофтать лифчик? Й-И-И, он такой хорошенький и игривый!

"О Боже! — подумал Винсом. — Интеллектуалка. Угораздило же меня выбрать интеллектуалку. Все они со временем меняются."

"Шнурки" он покупал в «Блумингдейле» — прекрасное качество. Поставлены пару месяцев назад Харизмой, работавшим на очередном месте экспедитором. Винсом попытался вспомнить лицо той хрупкой, но напористой торговки травкой из "Лорда и Тейлора", которая надеялась, что настанет день, и она сможет продавать карманные книжки в отделе сопутствующих товаров. «Шнурки» котировались знатоками на уровне виски "Шивас Регал" или черной панамской марихуаны.

Руни работал менеджером в фирме "Диковинные записи" (выпустившей "Hi-Fi Фольксвагены" и "Старые любимые песни Ливенворт Гли Клаба") и проводил большую часть времени, рыская в поисках чего-нибудь полюбопытнее. Однажды он тайком пронес магнитофон, замаскированный под диспенсер туалетной бумаги, в женский туалет на "Пенн стэйшн"; его видели в фальшивой бороде и «ливайсах» прячущимся с микрофоном в руках в фонтане Вашингтон Сквера, или выкидываемым из борделя на Сто двадцать пятой улице, или крадущемся в день открытия сезона вдоль загона на стадионе «Янки», где разогревались питчеры. Руни был вездесущ и неугомонен. Однажды он чуть не влип в довольно неприятную историю: два вооруженных до зубов агента ЦРУ вломились в офис, разрушив тем самым великую и тайную мечту Винсома — записать новейшую и самую что ни на есть окончательную версию увертюры Чайковского "1812 год". Что он собирался использовать вместо колоколов, медной группы и оркестра, — знают лишь Бог и сам Винсом. ЦРУ, в любом случае, не было до этого никакого дела. Они вошли сразу после пушечных выстрелов. Они считали, будто Винсом прятал «жучки» у служащих высшего эшелона Стратегических Воздушных Сил.

— Зачем? — спросил цэрэушник в сером костюме.

— А почему бы и нет? — ответил Винсом.

— Зачем? — спросил цэрэушник в синем костюме.

Винсом все рассказал.

— Боже, — произнесли оба в унисон.

— Это должна быть бомба, действительно сброшенная на Москву, — пояснил Руни. — Мы должны соблюдать историческую точность.

Кот издал режущий по нервам визг. Из другой комнаты выполз Харизма, накрытый огромным зеленым одеялом "Хадзон Бэй".

— Доброе утро, — его голос заглушался одеялом.

— Нет, — сказал Винсом. — Ты опять не угадал. Сейчас полночь, а моя жена Мафия играет с котом. Иди и смотри. Я начинаю подумывать о продаже билетов.

— Где Фу? — из-под одеяла.

— Тусуется, — ответил Винсом. — Где-то в центре.

— Рун, — завизжала жена. — Иди посмотри на него. — Кот лежал на спине. Все четыре лапы подняты, а на мордочке застыла посмертная ухмылка.

Винсом ничего не сказал. Зеленый пригорок прополз мимо кофеварки и оказался в комнате Мафии. Возле кровати он задержался; из него вылезла рука и похлопала Мафию по бедру. Затем он пополз дальше, к ванной.

"Эскимосы, — рассуждал Винсом, — почитают гостеприимством предлагать гостю свою жену — вместе с пищей и ночлегом. Интересно, дает ли Мафия старине Харизме?"

— Муклук, — произнес он вслух, рассудив, что это — самое что ни на есть эскимосское словцо. Если — нет, то плохо, поскольку других он не знал. Хотя все равно его никто не слышит.

Кот по воздуху пролетел в кофеварочную. Жена Винсома принялась натягивать не то пеньюар, не то кимоно, не то халат, не то неглиже. Он не понимал разницы, хотя она время от времени пыталась объяснить. Винсом знал лишь одно: это — те предметы, которые нужно с нее снимать.

— Я должна немного поработать, — сказала она.

Его жена была писательницей. Объем ее романов — к настоящему моменту она написала три — доходил до тысячи страниц каждый, и они, подобно прокладкам, собрали огромную толпу верных сестер-потребительниц, образовывавших нечто вроде общины или фан-клуба. Его члены садились в кружок, читали отрывки из ее книг и обсуждали ее Теорию.

Если между Винсомом и Мафией произойдет окончательный разрыв, то, несомненно, — благодаря этой самой Теории. К сожалению, Мафия верила в нее столь же горячо, как и любая из ее последовательниц. Беда была даже не столько в Теории, сколько в склонности Мафии выдавать желаемое за действительное. Теория же заключалась в единственном и простом постулате: лишь Героическая Любовь может спасти мир от разложения.

На практике Героическая Любовь заключалась в пяти, а то и шести совокуплениях за ночь (каждую ночь!), сопровождающихся огромным количеством атлетических, полусадистских борцовских схваток. В тот единственный раз, когда Винсом взорвался, он закричал: "Ты превращаешь наш брак в батутное действо!" Мафия решила, что это — неплохая строчка. Эта фраза появилась в следующем же романе вложенной в уста Шварца — злого психопата-еврея и главного негодяя.

В подборе ее персонажей существовала подозрительная расовая выверка.

Все симпатии — эти божественные, неистощимые сексуальные атлеты, которых она использовала в качестве героев и героинь (а может, — иногда казалось ему, — и как героин?), — были неизменно высокими, сильными, белыми, покрытыми здоровым загаром (по всему телу) англо-саксами, тевтонцами и (или) скандинавами. Комическое разнообразие и злодейские поступки отводились неграм, евреям и южноевропейским иммигрантам. Родившегося в Северной Каролине Винсома возмущала ее городская янки-ненависть к «ниггерам». В период ухаживания он восхищался ее обширным репертуаром анекдотов о неграх. И лишь после брака понял правду — ужасную, как накладные груди: она пребывала в практически полном невежестве относительно «южного» отношения к неграм. Она пользовалась словом «ниггер» для выражения ненависти, не допуская, очевидно, ничего, кроме всесокрушающих эмоций. Винсом жутко огорчился, и даже не смог ей сказать, что дело здесь не в любви или ненависти, не в симпатии или антипатии, а лишь в наследстве, с которым живешь. Он решил, что пусть это течет своим чередом, как и все остальное.

Если она верит в Героическую Любовь, которая выражается в частоте совокуплений, значит Винсом как мужчина не представляет собой и половины того, что она ищет. За пять лет их брака он понял одно: они оба самодостаточные личности, едва ли способные слиться воедино, и единственный возможный эмоциональный осмос между ними — через дырку в мембранах колпачка, который они непременно использовали для предохранения.

Винсома воспитывали на бело-протестантских сентиментах из журнала типа "Фэмили Секл". Один из часто упоминаемых там канонов гласил, что дети освящают брак. Раньше Мафия ужасно хотела детей. Кто знает, может, у нее было намерение стать матерью выводка сверхдетей, образующих новую расу. Винсом, очевидно, удовлетворял ее требованиям — как в генетическом плане, так и в евгеническом. Но она продолжала хитро выжидать, а потом наступил первый год Героической Любви вместе со всем этим презервативным вздором. Все рушилось, и Мафия засомневалась, хороший ли она сделала выбор. Винсом не мог понять, почему она так долго тянет. Может, литературная репутация? А может, оттягивает развод до тех пор, пока ее «общественное» чутье не подскажет, что пора уходить? Он сильно подозревал, что в суде она опишет его почти импотентом — разумеется, в пределах благопристойности. "Дэйли Ньюс" и возможно даже «Конфиденшиал» расскажут всей Америке о том, что он — евнух.

Единственное основание для развода в штате Нью-Йорк — супружеская измена. Тихо мечтая поколотить как следует Мафию, Руни стал с повышенным интересом поглядывать на Паолу Майстраль, соседку Рэйчел. Хорошенькая и чувственная. И прошедшая, как он слышал, через несчастливый брак с третьим помощником боцмана Папашей Ходом. Но значит ли это, что о Винсоме у нее сложится лучшее мнение?

Харизма плескался в душевой. Интересно, это зеленое одеяло сейчас на нем? У Винсома было впечатление, что Харизма в этом одеяле живет.

— Эй! — крикнула Мафия из-за письменного стола. — Кто-нибудь, скажите, как пишется «Прометей»?

Винсом хотел было сказать, что первый слог — такой же, как в слове «профилактика», но тут зазвонил телефон. Винсом спрыгнул с кофеварки и снял трубку. Пусть издатели считают ее безграмотной.

— Руни, ты не видел мою соседку? Ту, что помоложе. — Он не видел.

— А Стенсила?

— Стенсил не заходил ко мне уже неделю, — ответил Винсом. — Он сказал, что отправляется проверить некоторые догадки. Все очень таинственно, в духе Дэшила Хэммета.

Похоже, Рэйчел расстроилась — судя по дыханию и чему-то неуловимому.

— Могут они быть вместе? — Винсом развел руками, зажав трубку между плечом и шеей. — Она не ночевала дома.

— Я понятия не имею, чем сейчас занимается Стенсил, — сказал Винсом. Но я спрошу у Харизмы.

Закутанный в одеяло Харизма стоял в ванной перед зеркалом и разглядывал свои зубы.

— Айгенвэлью, Айгенвэлью, — приговаривал он. — Ведь можно было и получше прочистить каналы. И за что только тебе платит старина Винсом?

— Где Стенсил? — спросил Винсом.

— Он вчера прислал записку с бродягой в армейской шляпе времен кампании 1898 года. Он собирался что-то искать в канализационных трубах, я ничего не понял.

— Не сутулься, — сказала Мафия, когда Винсом, пыхтя и выпуская клубы дыма, шел обратно к телефону. — Держись прямо.

— Ай-ген-вэлью! — стонал Харизма. Эхо в ванной звучало с запаздыванием.

— Где-где? — переспросила Рэйчел.

— Никто из нас, — ответил Винсом, — не вникал в его дела. Если он хочет шарить по канализации, то пусть себе шарит. Я сомневаюсь, что Паола — с ним.

— Паола, — сказала Рэйчел. — Она очень больная девушка, — и со злостью повесила трубку. Но сердилась Рэйчел не на Винсома. Повернувшись, она увидела, как Эстер в ее белом кожаном плаще украдкой выбирается из квартиры.

— Могла бы спросить, — сказала Рэйчел. Эта девчонка вечно таскает вещи, а когда ее ловят, прикидывается котенком.

— Куда ты собираешься в такое время? — поинтересовалась Рэйчел.

— А, куда-нибудь. — Ничего определенного. Если бы у нее было хоть немного мужества, — подумала Рэйчел, — то она сказала бы мне: "А кто ты, черт подери, такая, чтобы отчитываться перед тобой — куда я иду?" А Рэйчел бы ответила: "Я — та, кому ты должна тысячу с лишним баков, вот кто я такая". Эстер впала бы в истерику: "Ну что ж, раз так, то я ухожу. Займусь проституцией или чем-то еще и вышлю тебе деньги почтой". Рэйчел наблюдала бы, как она сердито уходит и, когда Эстер подошла бы уже к двери, выдала бы заключительную фразу: "Это тебе придется им платить. Ты разоришься. Убирайся и будь проклята!" Дверь бы захлопнулась, высокие каблучки застучали бы на лестничной площадке, зажужжал бы и закрылся лифт, и — ура: нет больше Эстер! А на следующий день она прочла бы в газетах о том, что Эстер Гарвиц, 22 года, почетная выпускница Нью-Йоркского Колледжа, сиганула вниз головой с такого-то моста, или перехода, или высотного здания. И Рэйчел была бы так сильно потрясена, что у нее не хватило бы сил даже заплакать.

— Неужели это я? — произнесла она вслух. Эстер уже ушла. — Итак, продолжала она с венским акцентом, — перед нами случай, который мы называем подавляемой враждебностью. Вы втайне хотите убить соседку по квартире. Или совершить нечто в этом же роде.

Раздался громкий стук в дверь. Она открыла и увидела на пороге Фу и неандертальца в форме третьего помощника боцмана.

— Это — Свин Бодайн, — сказал Фу.

— Да, мир тесен, — сказал Свин Бодайн. — Я ищу жену Папаши Хода.

— Я тоже, — ответила Рэйчел. — А ты что, работаешь у Папаши купидоном? Паола не хочет его больше видеть.

Свин бросил белую фуражку, как обруч серсо, на настольную лампу, и попал.

— Пиво в холодильнике? — спросил Фу с довольным видом. Рэйчел привыкла к тому, что члены Команды могут вломиться к ней в любое время со своими случайными знакомыми.

— ЧУСЕКДО, — сказала она, что на языке Команды означало "Чувствуйте Себя Как Дома".

— Папаша остался на Средиземке, — сообщил Свин, ложась на диван. Он не отличался большим ростом, поэтому его ноги не свисали через край. Толстая мохнатая рука Свина с глухим стуком упала на ковер, и у Рэйчел появилось подозрение, что не будь там ковра, то этот стук больше походил бы на всплеск. — Мы служим на одном корабле.

— Я не знаю, где находится эта ваша Средиземка, но почему тогда ты не там? — спросила Рэйчел. Она прекрасно понимала, что имеется в виду Средиземное море, но Свин ее раздражал.

— Я — в самоволке, — сказал Свин и закрыл глаза. Вернулся Фу с пивом. Боже мой! — воскликнул Свин. — Я чую запах «Балантайна»!

— У Свина необычайно чуткий нюх, — сказал Фу, вставляя открытую кварту «Балантайна» Свину в кулак, и тот сразу стал похож на барсука с проблемами в области слизистой. — Я не припомню, чтобы он хоть раз ошибся.

— Где вы встретились? — спросила Рэйчел, усаживаясь на пол. Свин с закрытыми глазами поглощал пиво. Вытекая из уголков рта, оно сбегало по его щекам, ненадолго собиралось в лужицы у заросших ушных пещер, а потом впитывалось в диван.

— Если бы ты заглянула в «Ложку», то узнала бы, — ответил Фу. Он имел в виду "Ржавую ложку" — бар на западном краю Гринвич-виллидж, где, по легенде, один известный и колоритный поэт двадцатых годов упился до смерти. С тех пор этот бар стал очень популярен среди компаний типа Команды. — Свин имел там огромный успех.

— Конечно "Ржавая ложка" должна быть от него без ума, — язвительно заметила Рэйчел, — учитывая его нюх, способность определять сорт пива и прочие штучки.

Свин вынул изо рта бутылку, которая до тех пор торчала там и каким-то чудом не падала. Он сделал глотательное движение. — А-х-х!

Рэйчел улыбнулась.

— Может, твой друг хочет послушать музыку? — спросила она и, потянувшись, включила на полную громкость приемник, настроив его на волну кантри. Из приемника полились звуки душераздирающей скрипки, гитары, банджо и вокала. Солист пел:

Я вчера устроил ралли — за мной гнался Дорожный патруль.

Но их крутой «Понтиак» я сделать не смог.

Я врезался в столб и упал лицом на руль,

И теперь моя бэби сидит и рыдает в платок.

Я — в раю, дорогая. Слышишь, бэби, не плачь.

Нет никаких причин грустить обо мне.

Сядь на папин старый «Форд» и сделай так, как я.

И мы будем вместе на небесах, дорогая моя.

Правая нога Свина задергалась почти в такт музыке. Вскоре и его живот с качающейся внутри квартой пива начал подыматься и опускаться в том же ритме. Фу озадаченно наблюдал за Рэйчел.

— Ничего я так не люблю, — сказал Свин и сделал паузу, — как хорошую музыку — чтобы дерьмо вышибала. — Рэйчел в этом и не сомневалась.

— Ох! — воскликнула она, не желая, с одной стороны, углубляться в этот предмет, а с другой — оставлять его, в силу своего любопытства. — Я полагаю, вы с Папашей Ходом в увольнениях провели немало веселых минут за вышибанием дерьма.

— Мы вышибли нескольких морпехов! — прорычал Свин, перекрывая музыку, а это — одно и то же. Так куда, говоришь, пошла Полли?

— Ничего я не говорила. Ты, надеюсь, имеешь к ней чисто платонический интерес?

— Чего? — переспросил Свин.

— В смысле, не трахаться, — пояснил Фу.

— Это я позволяю себе только с офицерами, — ответил Свин. — У меня есть представление о чести. Я хочу повидать ее, потому что перед выходом в море меня попросил об этом Папаша, если я окажусь в Нью-Йорке.

— Так вот! Я понятия не имею — где она! — закричала Рэйчел. — Мне самой хотелось бы узнать, — добавила она спокойнее. Потом они слушали песню о солдате, который в Корее сражался под красно-бело-синим флагом, и однажды его любимая, Белинда Суини (для рифмы с "синий"), сбежала с бездомным торговцем винтами. И покинутый солдат вскоре об этом узнал. Внезапно Свин наклонил голову к Рэйчел, открыл глаза и изрек:

— А что ты думаешь по поводу тезиса Сартра о том, что каждый из нас воплощается в некотором идентитете?

Она не удивилась: в конце концов, он ведь тусуется в «Ложке». В течение следующего часа их речь состояла из имен собственных. Кантри-станция продолжала работать на полную катушку. Рэйчел открыла очередную кварту пива, и мир стал более компанейским. Фу даже так повеселел, что рассказал один из бесчисленных китайских анекдотов:

"Бродячий менестрель Линь, втершись в доверие к одному богатому и влиятельному мандарину, сбежал однажды ночью, прихватив с собой тысячу золотых юаней и бесценного жадеитового льва, и эта кража настолько выбила бывшего работодателя из колеи, что он в одночасье поседел и до конца дней только и делал, что сидел у себя на пыльном полу, вяло перебирал струны циня и напевал: "Ну не странный ли был менестрель"?

В половине второго раздался телефоный звонок. Звонил Стенсил.

— Стенсила только что подстрелили, — сообщил он.

Ну и ну, частный сыщик!

— С тобой все в порядке? Ты где? — Он дал ей адрес — восточное окончание Восьмидесятых улиц. — Сиди и жди. Мы сейчас приедем.

— Он не может сесть, понимаешь? — И повесил трубку.

— Пойдемте, — сказала она, хватая плащ. — Смешно, захватывающе и страшно! Стенсила ранили, пока он проверял догадку.

Фу присвистнул и хихикнул:

— И догадка начала отстреливаться.

Стенсил звонил из венгерского кафетерия на Йорк-авеню, известного под названием "Венгерский кафетерий". В этот час единственными посетителями были две престарелые дамы и полицейский не при исполнении. У женщины за прилавком были помидоровые щечки, а с лица не сходила улыбка — она, похоже, относилась к тому типу продавщиц, которые всегда дают добавку бедным взрослеющим мальчикам и питают материнские чувства к бродягам, предлагая им бесплатные наполнители к кофе, хотя на самом деле в этом районе жили лишь богатые детки, а бродяги попадали сюда чисто случайно и, сознавая это, спешили "гулять дальше".

Стенсил чувствовал себя неловко: возможно, ему грозила опасность. Несколько дробинок из первого заряда (от второго он хитроумно увернулся, плюхнувшись на дно трубы) рикошетом угодили ему в левую ягодицу. Нельзя сказать, чтобы ему не терпелось присесть. Сложив водонепроницаемый костюм и маску возле берегового устоя на Ист-Ривер- драйв, он причесался и разгладил одежду у ближайшей лужи под ртутным светом. Ему было интересно — насколько презентабельно он выглядит. Не очень хорошо, что здесь сидит этот полицейский.

Стенсил вышел из телефонной будки и осторожно поместил свою правую ягодицу на стул у стойки. Он старался не моргать, надеясь, что внешность человека средних лет послужит оправданием сыплющемуся песочку. Он заказал чашку кофе, закурил сигарету и отметил, что рука больше не дрожит. Пламя от спички сияло чистым светом, имело коническую форму и не колыхалось. "Стенсил, ты крут, — сказал он себе. — Но Боже мой, как они умудрилились добраться до тебя?"

И это было хуже всего. Стенсил встретился с Цайтсуссом совершенно случайно по пути к Рэйчел. Пересекая Колумбус-авеню, он заметил на противоположном тротуаре пару нестройных шеренг, к которым с пламенной речью обращался Цайтсусс. Стенсила очаровывали любые организованные формирования, особенно нерегулярные. А эти походили на революционеров.

Он прешел через улицу. Шеренги уже развалились, и люди разбрелись. Цайтсусс стоял, наблюдая за ними, потом обернулся и увидел Стенсила. Свет на востоке отражался в линзах очков Цайтсусса и делал их бледными и пустыми.

— Ты опоздал! — окликнул его Цайтсусс.

"Наверное, и впрямь опоздал, — подумал Стенсил. — На много лет."

— Видишь бригадира Шмяка? Вон тот парень в клетчатой рубахе.

Тут Стенсил осознал, что он уже три дня не брился и в течение того же времени спал прямо в одежде. Не зная, что и думать, даже готовясь к поражению, он подошел к Цайтсуссу, улыбнувшись министерство-иностранных-деловской улыбкой своего отца.

— Я не ищу работу, — произнес он.

— Ты — лайми, — сказал Цайтсусс. — Последний лайми, который у нас работал, мочил аллигаторов голыми руками. Вы — ребята что надо. Почему бы тебе один денек не попробовать?

Естественно, Стенсил спросил — что, собственно, попробовать, — и контакт был налажен. Вскоре они уже сидели в конторе, занимаемой Цайтсуссом на паях с какой-то невнятной расчетной группой, и разговаривали о канализации. Стенсил вспомнил, что в одном из парижских досье содержалось интервью с бывшим служащим Collecteurs Generaux, работавшим в канализации под бульваром Сен-Мишель. Тот человек, хоть и немолодой, отличался потрясающей памятью и рассказывал, как незадолго до начала Первой мировой во время одного из обходов, совершаемых им раз в полмесяца по средам, встретил женщину, и она вполне могла оказаться В. Поскольку Стенсилу уже один раз повезло с канализацией, то он решил, что еще попытка не помешает. Бригада вышла на перерыв. Время едва перевалило за полдень. Шел дождь, и завязался разговор вокруг канализационных историй. Немногочисленные «старики» делились воспоминаниями. Не прошло и часа, как кто-то упомянул о Веронике — любовнице священника, мечтавшей стать монахиней, имя которой в дневниках обозначалось инициалом.

Стенсил был убедителен и обаятелен, несмотря на мятый костюм и небритую бороду. Он уговорил их взять его вниз, и, когда они уже спустились, понял, что должен идти дальше. Но куда? Все, что он хотел увидеть — Приход Фэринга, — он уже увидел.

Полицейский ушел двумя чашками позже, а еще через пять минут появились Рэйчел, Фу и Свин. Они все набились в «Плимут» Фу, и тот предложил отправиться в «Ложку». Свин был обеими руками за. Рэйчел — благослови, Боже, ее сердце — не стала устраивать сцен и задавать вопросов. Вдвоем со Стенсилом они вышли за два квартала от ее дома, а Фу помчался дальше по Драйву. Снова начался дождь. За всю дорогу Рэйчел сказала единственную фразу: "Представляю, как болит твоя задница". Она произнесла ее сквозь длинные ресницы и улыбку школьницы, и следующие десять секунд Стенсилу чувствовал себя старым пердуном, за которого, возможно, его и держала Рэйчел.