Учился я прилежно и вести себя старался примерно: очень хотел стать двуязыким, а теперь — многоязыким учителем. Но то и дело попадал на заметку как озорник.
Так уж мне не везло. И, как нарочно, когда я хотел сделать доброе дело, вот тут-то и попадал в озорники. Посудите сами! Однажды на крышу интерната, откуда ни возьмись, свалился белый голубь. Сел на карниз и словно приклеился. Всю большую перемену ребята пытались его согнать. А он сидит себе и поглядывает. Не боится ни комков земли, ни палок. Совсем ручной!
— Постойте, ребята, ещё в окна попадёте! — Я притащил лестницу от сарая и полез. Вот, думаю, и голубя спасу и окна сохраню. Ведь не все метко кидаются.
Приставил к стене лестницу. Высоченная. Добрался до последней ступеньки. Ещё чуть — и достану. Голубь сидит, ждёт меня. Подскакиваю, тянусь, никак не дотянусь.
Ребята смеются, подбадривают. Держат внизу лестницу. Я подпрыгиваю.
А снизу вдруг директорским голосом:
— Это что такое?!
Ребята — кто куда. Лестница как поедет вниз по стене. Я вместе с ней и ухнул. И прямо на директора, вышедшего на крыльцо проверить, что за шум.
Так на него и засел. И вцепился с испугу прямо в его кудри пятернями, как репей…
Ну и в тот же день заседание педагогического совета. О поведении Берёзкина. Есть предложения исключить как злостного хулигана. Уронил лестницу на директора. Засел верхом, устроив посмешище…
Честное слово, он же сам лестницу уронил, спугнув державших её ребят. И вовсе я не хотел засесть на него верхом, не маленький, я на настоящих конях ездил.
Сколько ни оправдывался, только подбрасывал солому в огонь.
И если бы Глафира Ефимовна не вступилась, быть бы мне исключённому.
Много таких случаев было. А однажды такое чудо-юдо получилось. Шли мы по какой-то тихой улице, не помню, по какому делу. Улица самая обыкновенная. Дом, забор, снова дом и снова длиннющий, высоченный забор, утыканный сверху гвоздями.
Шли и, конечно, во все щёлки заглядывали: интересно, что за такими заборами? За высоченными?
Представьте, ничего хорошего — бурьян да крапива. Зачем крапиву огораживать? Чтобы прохожих не жгла?
И вдруг за одним забором красуются цветы.
— Ой, как я люблю флоксы! — воскликнула Оля.
— А вот, Берёзкин, и не достанешь! Здесь не такие заборы, как у вас в деревне! — подзуживают ребята.
А надо сказать, я только что хвалился умением лазить по садам.
Что мне забор, что гвозди! Сейчас накину на гвоздик пиджачок, он крепкий, из чертовой кожи, а сам, разувшись, как кошка, босыми ногами — раз-раз, и готово.
Вот они, цветы, вот мои цепкие руки. Наломал каких-то белых и красных — большущий веник. И обратно. И вдруг за спиной — шум, голоса… Поторопился я и как-то так неловко перемахнул, что спиной проехался по забору. И тут же почуял, как кто-то железной хваткой сцапал меня за шиворот. И я повис между небом и землёй.
Вишу, болтаю ногами, размахиваю букетом. И ни туда ни сюда. И вверх меня не тянут и вниз не спускают.
А ребята, вместо того чтобы помочь, так и покатились со смеху по траве. Даже Оля уткнулась лицом в ладони — никак не переборет смех.
Оказывается, это здоровущий гвоздь меня поймал за шиворот. Зацепилась за него тесёмка-вешалка моей домотканой рубашки. Мордовская ткань крепка, а тесёмки из неё быка удержат. Вот и вишу на заборе с букетом цветов.
И тут вдруг из-за угла какие-то люди. Ребята — врассыпную. Одна Оля храбро осталась. Улыбается и говорит прохожим:
— Шумбрат, геноссен Пальми́н!
— Ого, в одной фразе три языка! — рассмеялся Пальмин. — Мордовское приветствие «шумбрат»— по-нашему «здравствуй», немецкое слово «геноссен»— по нашему «товарищ» и моя русская фамилия!
— Наша Оля решила стать многоязыкой учительницей, — говорит его спутник, человек в очках и в шляпе.
Я сразу догадался, что это Олин отец, и стал такой красный, словно меня обварили.
— А это что за явление? — Завидев меня на заборе, он протёр стёкла, словно не поверил своим глазам.
— А это отрадное явление, — усмехнулся Пальмин, — свидетельство культурного роста мордвы. Прежде мордвину не пришло бы в голову воровать цветы, а теперь вот — извольте! Мордовский мальчишка, прирождённый садолаз, вместо яблок тащит из сада букет флоксов!
Так они рассуждают, стоя передо мной, а я всё вишу, как картина.
— Да отцепите вы его, пожалуйста! — взмолилась Оля.
Пальмин легко приподнял меня под мышки и снял с гвоздя, как пальто с вешалки. Потом снял мой пиджак и отдал. Ничего плохого не было, меня и пальцем не тронули, но слава… Ох и пошла обо мне слава! Пальмин чуть что, как только заходила речь о культурном росте мордвы, всё рассказывал о мальчишке-цветолазе, заменившем старинного садолаза. И этим мальчишкой был я.
Уж лучше бы меня отхлестал крапивой хозяин цветов. Так не повезло: попался на глаза не кому-нибудь, а секретарю горкома партии! Вот кто был Пальмин. Запомнились мы друг другу на всю жизнь.
И теперь, встречаясь, здоровались.
Я говорил: «Шумбрат, геноссен Пальмин!»
А он отвечал: «Салют, шумный брат!»
Олин отец, преподававший русский язык в школе второй ступени, тоже не молчал. После того как он разглядывал меня, сняв очки, как картинку на заборе, — всем учителям города рассказывал, будто среди диковатой прежде мордвы появился какой-то необыкновенный рыцарь, рождённый революцией. Он без коня, на своих двоих перескакивает утыканные гвоздями высоченные заборы и дарит цветы юным девам!..
И хотя он не называл моего имени, я-то знал, про кого это сказка, и сгорал со стыда.
А вдруг все — и дядя Миша, и тётя Надия — узнают, какая про меня слава идёт?