— Советская власть — добрая власть, — говорила мне бабушка.
И верно, чего уж добрей: собрала нас, сирот, бедняцких мордовских ребят, самых последних, чтобы сделать первейшими людьми — учителями.
Крышу над головой дала, кормит, поит, обувает и одевает. И всё бесплатно. А учит как! Самых лучших преподавателей к нам приставила.
Взять нашего директора Иерихонова. На него посмотреть-то поучительно. Одет в чистый костюм, при галстуке, на носу золотые очки с цепочкой. Поперёк жилета ещё одна цепь, и на ней часы — золотая луковица, посмотрит и точно скажет, который час.
Он всё знал. Ну всё, что есть на свете, что было и что будет. Иначе как бы он управлял всеми другими учителями?
Они все ему первые кланялись. И географ Фивёйский, и историк Картавин, и Глафира Ефимовна, и даже самый старый, седой преподаватель мордовского языка Пургасов первыми приветствовали Иерихонова. Пургасова царская власть в Сибири в кандалах держала. За то, что ходил по деревням, записывал мордовские песни и сговаривал крестьян требовать школ для мордовских ребят, чтобы учились на родном языке.
В революцию он героем стал, белых бил и гнал. Ставили его там, в Сибири, большим начальником. А он на родину потянулся, как только узнал, что открылась школа для подготовки учителей. Говорили, что это ему партия посоветовала.
А Глафира Ефимовна? Она у нас в Мордовии в ссылке была. Сама родом из прекрасного города Киева. После революции вольной птахой могла на родину улететь. Ан нет — она тут нужнее. В Киеве образованных людей много, а у нас нехватка таких. Кто же лучше её преподаст мордве русский язык? Ведь она с этим народом в горе подружилась — зачем же бросать его в радости? И осталась там, где нужней, потому что она коммунистка.
Казалось бы, только учись да радуйся.
Мы бы и радовались, кабы не кулацкая зависть. Чужое счастье богачам ненавистно. Вот они, злыдни, и стали пропихивать в интернат своих детей. С чёрного хода, обходом, обманом к нашему пирогу припускать.
Вначале тихо, тайно исподволь стали кулацкие сынки кусочки откусывать. А потом всё наглее, нахальнее. И вот уж хотят сожрать весь пирог, нас локтями отталкивают. Да как ловко!
А мы, бедняцкие дети, стали из интерната уходить.
— Отсеиваются дети бедноты, отсеиваются… — разводил руками наш директор, вздыхая горестно.
Словно мы были полова, мякина да сорняки, которые отсеивают во время веяния на ветру. Подбросят повыше на лопате — тяжёлое зерно на ток падает, а вся эта шелуха по ветру летит.
Две девочки в няньки нанялись. Трое мальчишек — кто в лавочки на побегушки поступил, кто к сапожнику в ученики, кто к паяльщику в подмастерья.
Наши учителя встревожились. И Пургасов, и Глафира Ефимовна. Даже Оля. Она очень переживала это бедствие. И всё твердила мне, всё упрашивала:
— Берёзкин, держись, пожалуйста! Пожалуйста, не отсеивайся, Берёзкин!