Устроившись в постели рядом с женой, которая уже спала, повернувшись к кроватке, где лежали двое малюток, Спатолино сначала прочитал обычные молитвы, потом скрестил руки за головой, закрыл глаза и незаметно для себя самого принялся насвистывать, как всегда, когда какое-нибудь сомнение или навязчивая мысль грызли его изнутри.

— Фи-фи-фи… фи-фи-фи… фи-фи-фи…

Он не свистел по-настоящему, а, скорее, посвистывал приглушенно, почти не разжимая губ, всегда в одном и том же ритме.

Вдруг проснулась жена:

— Ну что там еще? Что на тебя нашло?

— Ничего. Спи. Спокойной ночи.

Он улегся поудобнее, повернулся спиной к жене, свернулся клубком и приготовился спать. Какое там спать!

— Фи-фи-фи… фи-фи-фи… фи-фи-фи…

Тогда жена протянула руку и стукнула его кулаком по спине:

— Перестанешь ты наконец? Смотри разбудишь мне малышей.

— Ты права. Тише. Я уже засыпаю.

И он действительно постарался избавиться от той мучительной мысли, которая, как всегда, становилась внутри него этаким поющим сверчком. Но когда он решил, что прогнал ее, эту мысль, как снова:

— Фи-фи-фи… фи-фи-фи… фи-фи-фи…

На этот раз он не стал ждать, пока жена ударит его еще раз, посильнее, чем в первый, и в отчаянии вскочил с постели.

— Что ты делаешь? Куда ты собрался? — спросила она.

Он ответил:

— Я одеваюсь, черт возьми! Мне не спится. Пойду посижу возле двери, на улице. Воздуха! Воздуха!

— И все-таки, — снова начала жена, — можно узнать, какой бес в тебя вселился?

— Какой бес?! Этот негодяй, — взорвался тогда Спатолино, силясь говорить потише, — этот мерзавец, этот враг господа…

— Да кто? Кто это?

— Чанкарелла.

— Нотариус?

— Он самый. Он велел мне передать, что ждет завтра у себя на вилле.

— Ну и что?

— Да что ты мне говоришь?! Что может хотеть от меня такой человек, как он? Мерзавец, прости меня господи, мерзавец, и это еще мало сказано! Воздуха! Воздуха!

Он схватил стул, открыл дверь, поставил стул позади себя и уселся в уснувшем переулке, опершись плечами о стену своего домика.

Керосиновый фонарь слабо мерцал неподалеку, бросая желтоватый свет на зловонную лужу. Но все-таки там, между булыжниками горбатой и выщербленной, совсем разбитой и истертой мостовой, была настоящая вода.

От домишек, прятавшихся в тени, исходил тяжелый запах хлева, и время от времени раздавался топот какого-нибудь животного, которому досаждали мухи.

Кот, кравшийся вдоль стены, остановился и настороженно притаился.

Спатолино стал смотреть вверх, на полоску неба и звезды, горевшие там, и, глядя на них, покусывал волоски своей редкой рыжеватой бородки.

Он был невысокого роста, и, хоть и привык с детства месить глину и известку, все-таки в его облике было что-то утонченное. Вдруг его ясные глаза, обращенные к небу, наполнились слезами, он вздрогнул и, смахивая слезу рукой, прошептал в тишине ночи:

— Помоги мне, господи!

С тех пор как клерикальная партия в их городке потерпела поражение, а новая партия, партия «отлученных», заняла все места в муниципалитете, Спатолино чувствовал себя будто в стане врагов.

Все его товарищи, по работе, как овцы, пристроились за новыми вожаками и, сплотившись, принялись хозяйничать.

Вместе с немногими рабочими, оставшимися верными святой церкви, Спатолино основал Католическое общество недостойных детей скорбящей богоматери. Однако борьба была неравной: насмешки врагов (а иногда и друзей) и бессильная ярость лишали Спатолино последней надежды. Как председатель католического общества, он взял на себя организацию процессий, устройство иллюминаций и фейерверков в дни религиозных праздников, чем раньше всегда занимался прежний муниципальный совет. Под свист, крики и смех враждебной партии Спатолино выложил из своего кармана деньги и на святого архангела Михаила, и на святого Франческо ди Паола, и на страстную пятницу, и на праздник тела господня, в общем, на все основные праздники церковного календаря.

Таким образом, небольшой капиталец, который до сих пор позволял ему брать подряды на некоторые работы, истощился, и он понимал, что недалек тот день, когда из мастера-подрядчика превратится в простого каменщика-поденщика.

Даже жена перестала относиться к нему с прежним уважением и больше на него не рассчитывала. Она сама стала зарабатывать на себя и на детей стиркой, стряпней, любой черной работой.

Как будто он бездельничал ради собственного удовольствия! Но что поделаешь, если союз этих сукиных детей перехватывал все работы! Что это вообразила себе жена! Что он откажется от веры, отвергнет господа, пойдет и запишется в партию этих? Да он лучше руку отдаст на отсечение!

Вынужденное безделье между тем его портило, делало все более нервным, капризным, угнетало его, восстанавливало против всех.

Чанкарелла, нотариус, правда, не состоял ни в какой партии, он был определенно врагом господа, он сделал себе из этого профессию с тех пор, как оставил свои занятия нотариуса. Однажды он даже посмел натравить собак на священника дона Лагаипу, когда тот пришел к нему, чтобы попросить за каких-то бедных родственников, которые прямо-таки умирали от голода, в то время как он жил, будто князь, на прекрасной вилле, построенной на краю городка на неизвестно каким образом скопленные деньги, которые он преумножил за те годы, что занимался ростовщичеством.

Всю ночь Спатолино (к счастью, было лето) то сидел у стены, то прогуливался по безлюдному закоулку и размышлял («Фи-фи-фи… фи-фи-фи…фи-фи-фи…») об этом непонятном приглашении Чанкареллы.

Потом, зная, что Чанкарелла имеет обыкновение вставать рано, и услыхав, что жена уже встала, как всегда, на рассвете и занимается домашними делами, Спатолино решил пойти к нему. Стул он оставил на улице, потому что стул был старый и никто на него не позарился бы.

Вилла Чанкареллы окружена стеной, как крепость, только со стороны проезжей дороги решетка с калиткой.

Старик, который был похож на огромную одетую и обутую жабу, казался придавленным громадной кистой на шее, заставляющей его держать голову всегда склоненной вниз и набок. Старик этот жил один, со слугой, но множество вооруженных арендаторов и два пса самого устрашающего вида всегда были готовы служить ему.

Спатолино позвонил в колокольчик. Тотчас эти две зверюги бросились в ярости на решетку и не успокоились даже тогда, когда на помощь Спатолино, боявшемуся войти, прибежал слуга. Пришлось хозяину, который пил кофе в увитой плющом беседке, стоящей в стороне от виллы, в глубине сада, подозвать их свистом.

— А, Спатолино! Молодец, — сказал Чанкарелла. — Садись сюда. — И он показал на одну из железных скамеек, которые стояли по кругу в беседке.

Но Спатолино остался стоять, зажав в руках смятую шляпу.

— Ты ведь один из недостойных детей, так?

— Да, синьор, и горжусь этим: я сын скорбящей богоматери. Какие у вас будут приказания?

— Ну вот, — сказал Чанкарелла, но не продолжил, а поднес к губам чашку и выпил три глотка кофе. — Часовенка. — И еще глоток.

— Что вы сказали?

— Я бы хотел, чтобы ты построил для меня часовенку. — И еще глоток.

— Часовенку, ваша милость?

— Да, там, на дороге, перед решеткой. — Еще глоток, последний.

Он поставил чашку и, не вытерев губ, встал. Капля кофе потекла у него из уголка рта по небритой уже несколько дней щетине.

— Часовенку, но не такую уж и маленькую, чтобы там могло поместиться распятие в натуральную величину. А на боковых стенах я хочу повесить две картины: с одной стороны — «Восхождение на Голгофу», а с другой — «Снятие с креста». В общем, мне нужна часовня величиной с просторную комнату, с фундаментом в метр высотой, с железной решеткой спереди и, само собой разумеется, с крестом наверху. Тебе понятно?

Спатолино, закрыв глаза, два раза кивнул головой, потом открыл глаза, вздохнул и сказал:

— Но ваша милость шутит, правда?

— Я шучу? Почему же?

— Я полагаю, что ваша милость хочет пошутить. Часовенку, ваша милость, вы хотите построить часовенку сыну божию?

Чанкарелла попытался приподнять бритую голову, поддерживая ее рукой, усмехнулся своим особенным образом. Усмешка у него была необыкновенная, будто он корчился от боли, пронзавшей ему шею.

— А, вон оно что! — воскликнул он. — Ты что, считаешь, что я недостоин?

— Нет, синьор, простите! — попытался возразить Спатолино, вспыхивая от смущения. — Зачем это вам, ваша милость, вот так, без всякой причины, приносить жертву? Позвольте мне сказать и простите, если я буду говорить откровенно. Кого вы хотите обмануть, ваша милость? Бога? Нет, бога обмануть нельзя, бог вас видит и не позволит вашей милости обмануть себя. Людей? Но ведь и они видят и знают, что вы, ваша милость…

— Что они знают, негодяй?! — закричал старик, перебивая его. — А ты, что ты знаешь о боге, земляной червь? То, что тебе рассказали попы? Но бог… А, да что с тобой говорить… Ты завтракал?

— Нет, синьор.

— Плохая привычка. Что же, я теперь должен тебя накормить, да?

— Нет, синьор. Я ничего не буду есть.

— А! — сказал Чанкарелла, зевая, — О! Попы, сынок, помутили твой разум. Они говорят, правда ведь, что я не верю в бога. А знаешь ли почему? Потому, что я их не угощаю. Ладно, ладно, помолчи. Они получат угощение, когда придут освящать нашу часовенку. Я хочу, чтобы это был отличный праздник, Спатолино. Ну что ты так на меня смотришь? Не веришь мне? Не понимаешь, как это пришло мне в голову? Во сне, сынок. Приснилось вчера ночью. Теперь попы, конечно, скажут, что это бог просветил мою душу. Пусть себе говорят, мне все равно! Ну а мы договорились, так ведь? Говори, говори быстрее… Ты как-то вдруг поглупел.

— Да, синьор, — признался Спатолино.

Чанкарелла на этот раз обхватил голову двумя руками, чтобы посмеяться подольше.

— Хорошо, — сказал он. — Ты знаешь, как я веду дела. Я не хочу никаких затруднений. Я знаю, что ты хороший мастер и все сделаешь как надо и честно. Делай все сам, смету и прочее, не досаждай мне. А когда кончишь, рассчитаемся. Часовенка… ты понял, какую мне надо?

— Да, синьор.

— Когда ты начнешь?

— Да хоть завтра.

— А когда ты мог бы закончить?

Спатолино немного подумал, а потом сказал:

— Ну, если она будет такой большой, понадобится… не знаю… месяц…

— Хорошо. Пойдем посмотрим место.

Земля по ту сторону дороги тоже принадлежала Чанкарелле, который ее забросил и не обрабатывал. Он купил ее только для того, чтобы ничто не мешало ему перед его виллой. Пастухам он позволял пасти там стада овец, как будто земля была ничьей. Поэтому не нужно было спрашивать ни у кого разрешения. Показав место прямо напротив решетки, старик вернулся на виллу, а Спатолино, оставшись один, засвистел как прежде: «Фи-фи-фи, фи-фи-фи». Потом зашагал прочь. Шел он и шел, пока не очутился, сам того не заметив, перед домом дона Лагаипы, который был его исповедником. Уже постучав в дверь, он вспомнил, что священник вот уже несколько дней болен, и, наверное, не следовало тревожить его таким ранним визитом. Однако дело было серьезное, и он вошел.

Дон Лагаипа был на ногах, к величайшему смятению своих женщин, служанки и племянницы, которые не знали, как подчиняться всем его противоречивым приказаниям. Он стоял посреди комнаты в брюках и в рубашке и чистил ружье.

Его нос, большой и мясистый, весь изъеденный оспой, как губка, казалось, стал за время болезни еще больше. По бокам от этого носа блестящие, черные глаза разбегались, словно в испуге, в разные стороны и, казалось, хотели и вовсе убежать с этого желтого лица.

— Они меня разорят, Спатолино, они меня разорят! Только что приходил этот мальчишка, худющий как палка, и сказал, что мои поля стали общественной собственностью, вот как! Мои поля принадлежат всем! Эти социалисты — ты понимаешь? — крадут у меня еще незрелый виноград, фикидиндию, все! Твое — это мое! Ты понимаешь? Твое — мое! Я ему пошлю это ружье по ногам! Я ему сказал: стреляй им по ногам! Заряд свинца — вот что им надо! (Розина, гусыня ты несчастная, еще немного уксуса, я же сказал, и чистый платок.) Что ты хотел сказать мне, сын мой?

Спатолино не знал, как и начать. Имя Чанкареллы, едва слетев с его губ, вызвало поток ругательств, но когда он упомянул о постройке часовни, то увидел, что дои Лагаипа поражен до глубины души.

— Часовенка?

Да, синьор, сыну божию. Я хотел спросить у вашего преподобия, должен ли я ее строить?

— Это ты у меня спрашиваешь? Осел, что ты ему ответил?

Спатолино повторил все, что он сказал Чанкарелле, и еще добавил кое-что, чего и не говорил, воодушевленный похвалами воинственно настроенного священника.

— Прекрасно! А он? Негодяй!

— Он говорит, ему приснился сон.

— Мошенник! Не верь ему! Мошенник! Если бы господь действительно говорил с ним во сне, он бы велел ему помочь этим бедным Латтуга, которых он и признавать-то за родственников не желает только потому, что они верующие и поддерживают нас, а зато он защищает этих Монторо, понятно тебе? Этих нечестивых социалистов! Им-то он и оставит все свои богатства. Хватит. Что ты хочешь от меня? Построй ему часовенку. Если откажешься, ее построит другой. Для нас в любом случае будет прок, потому что такой закоренелый грешник подает знак, что хочет хоть как-нибудь примириться с богом. Мошенник! Негодяй!

Вернувшись домой, Спатолино целый день чертил часовни. К вечеру он отправился за материалами, нанял двух подручных и мальчишку готовить раствор. И на следующий день на заре принялся за работу.

Все, кто проходил, проезжал верхом или в повозке по пыльной дороге, останавливались и спрашивали у Спатолино, что это он строит.

— Часовенку.

— Кто же вам ее заказал?

И он, мрачно подняв палец к небу, отвечал:

— Сын божий.

Все время, пока шло строительство, он отвечал только так.

— Именно здесь? Прямо на этом самом месте? — спрашивали его иногда, поглядывая на решетку виллы.

Никому не пришло в голову, что часовню эту мог заказать нотариус. С другой стороны, все, кто понятия не имел, что этот клочок земли принадлежит Чанкарелле, но знал религиозный фанатизм Спатолино, решили, что этот последний то ли по поручению епископа, то ли по решению католического общества строит эту часовню именно там, чтобы досадить старому ростовщику. И все смеялись.

Между тем на Спатолино сыпались всевозможные несчастья, как будто господь действительно гневался на это предприятие. Пришлось четыре дня копать и ровнять землю, чтобы подготовить твердую площадку для фундамента; потом он вынужден был скандалить в каменоломнях из-за камня, скандалить из-за известки, ругаться с рабочим-кирпичником, и, наконец, упал свод, который устанавливали, чтобы построить арку. И только чудом не убило мальчика, готовившего раствор.

В довершение всего произошло еще одно несчастье. В тот самый день, когда Спатолино собирался показать готовую часовню, с Чанкареллой случился апоплексический удар, и через три часа он умер.

Никто не мог убедить Спатолино, что эта неожиданная смерть нотариуса была карой, посланной разгневанным господом. Он, однако, сначала не подумал, что гнев божий обрушится и на него, потому что он, хоть и против воли, взялся за это проклятое дело.

Это он понял только тогда, когда отправился к Монторо, наследникам нотариуса, чтобы получить плату за работу, и увидел, что они и слышать об этом не слышали и потому не желают без какого-нибудь документального подтверждения признавать долг.

— Как же так! — воскликнул Спатолино. — Для кого же я строил эту часовенку?

— Для сына божия.

— Просто так, потому что мне это взбрело в голову?

— Ну вот что, — ответили они ему, чтобы покончить с этим. — Мы сочли бы неуважением памяти нашего дяди даже минутное предположение, что он действительно мог дать тебе заказ, противоречащий всему его образу мыслей и жизни. Никаких доказательств нет. Чего же ты хочешь от нас? Оставь часовню себе, а если тебе это не подходит, обращайся в суд.

И Спатолино — как же иначе — тотчас побежал в суд. Разве мог он проиграть? Разве судьи могли поверить, что он просто так, по собственному желанию, построил эту часовню? И потом, был же слуга, слуга самого Чанкареллы, который приходил его звать по поручению своего хозяина, был и дон Лагаипа, с которым он советовался в тот же день, была жена, которой он все рассказал, и подручные, с которыми он все это время работал. Ну как же он мог проиграть?

И все же он проиграл, да, господа, проиграл. Проиграл, потому что слуга Чанкареллы, перешедший уже на службу к Монторо, заявил, что да, конечно, он позвал Спатолино к хозяину, мир праху его, но вовсе не потому, что хозяин, блаженной памяти, хотел заказать эту самую часовенку. Наоборот, от садовника, теперь тоже покойного (какое совпадение), хозяин услышал, что Спатолино собирается строить часовенку прямо напротив решетки, и хотел предупредить его, что участок по ту сторону дороги тоже принадлежит ему и чтобы тот поостерегся строить там какую-нибудь подобную ерунду. Слуга также добавил, что, когда он однажды сказал хозяину, мир праху его, что Спатолино, несмотря на запрет, роется там с тремя подручными, тот ответил: «И пусть себе роется. Ты что, не знаешь, что он сумасшедший? Может, он ищет там сокровище, чтобы закончить церковь святой Катерины!» Свидетельство дона Лагаипы ничего не дало, потому что все знали, что он вдохновил Спатолино на множество безумств. Что еще? Те же подручные засвидетельствовали, что никогда не видели Чанкареллу и поденную плату получали всегда от мастера.

Спатолино выскочил из зала суда как повредившийся в уме, не столько из-за потери своего небольшого состояния, выброшенного на строительство этой часовни, не из-за судебных издержек, которые ему предстояло уплатить, а из-за крушения его веры в божественное правосудие.

— Так что же? — все повторял он. — Что же? Бога больше нет?

По совету дона Лагаипы он послал апелляцию. Это был полный крах. В тот день, когда пришло известие о том, что верховный суд отклонил апелляцию, Спатолино, не говоря ни слова, купил на последние оставшиеся деньги полтора метра красной хлопчатобумажной материи, три старых мешка и вернулся домой.

— Сшей мне рубище, — сказал он жене, бросив ей на колени три мешка.

Жена посмотрела на него, не понимая:

— Что ты собираешься делать?

— Я сказал тебе, сшей мне рубище… Не хочешь? Я сам сошью.

В одно мгновение (быстрее, чем это можно сказать) он разрезал дно у двух мешков и сшил их вместе в длину, верхний мешок спереди разрезал, из третьего мешка сделал рукава, пришил их вокруг дыр, проделанных в первом мешке, у которого он зашил горловину с одной и с другой стороны, так, чтобы осталось достаточно места для шеи. Он свернул рубище, взял красную материю и, не попрощавшись, ушел.

Примерно через час по городку разнеслась весть, что Спатолино окончательно спятил и стоит теперь как статуя Христа на распятии в новой часовенке на дороге напротив виллы Чанкареллы.

— Как стоит, что вы хотите этим сказать?

— Да вот так и стоит, как Христос, внутри часовенки.

— Да правда ли это?!

— Чистейшая правда!

И все побежали смотреть на него. Он стоял в часовне, за решеткой, одетый в какое-то подобие рубища из мешков, на которых еще четко были видны отметки лавочника, с красной тряпкой на плечах наподобие плаща, с терновым венцом на голове, с камышом в руке.

Спатолино склонил голову, повернул ее чуть набок, потупился. Он не пошевелился ни на смех, ни на свист, ни на безумные крики толпы, которая все росла. Мальчишки-сорванцы бросали в него корками, многие кричали ему в лицо ужаснейшие оскорбления — он стоял твердо, неподвижно, как настоящая статуя, лишь иногда моргая.

Его не сдвинули с места ни мольбы жены, ни последовавшие затем горькие упреки, ни плач детей. Пришлось вмешаться двум полицейским, которые выломали решетку часовенки и увели Спатолино под арестом.

— Оставьте меня! Кто больше Христос, чем я? — пронзительно закричал Спатолино, пытаясь освободиться. — Разве вы не видите, как надо мной издеваются, как меня оскорбляют? Кто больше Христос, чем я? Оставьте меня! Это мой дом. Я сам его построил на свои деньги, своими руками! Я вложил в него свою душу! Оставьте меня, иудеи!

Но иудеи освободили его только вечером.

— Домой! — приказал ему начальник полиции. — Убирайся домой! И берегись правосудия!

— Хорошо, синьор Пилат, — ответил ему Спатолино, кланяясь.

И потихоньку вернулся в часовню. Снова он представился Христом, провел там ночь и больше оттуда не уходил.

Его искушали голодом, страхом, насмешками. Все напрасно. Наконец его оставили в покое, как бедного сумасшедшего, который никому не приносит вреда.

Теперь ему приносят кто масло для лампадки, кто поесть и попить; некоторые кумушки называют его святым и просят помолиться за них и за близких; кто-то сшил ему новое рубище, не такое грубое, как старое, а взамен попросил назвать три числа для игры в лото.

Погонщики, которые по ночам проходят по дороге, привыкли к лампадке, горящей в часовне, замечают ее издалека с удовольствием; они ненадолго останавливаются поболтать с беднягой Христом, который благосклонно улыбается их грубоватым шуткам, потом они уходят, стук повозок затихает мало-помалу в тишине, и бедняга Христос засыпает или выходит по нужде, не думая в этот момент, что он подобен Христу в рубище из мешка и красном плаще.

Частенько какой-нибудь сверчок, привлеченный светом, прыгает на него и внезапно будит. Тогда он принимается за молитву, но нередко другой сверчок, стародавний сверчок-певун, просыпается в нем. Спатолино снимает с головы терновый венец, к которому уже привык, и, почесывая места, где шипы оставили отметины, поглядывая вокруг блуждающим взором, начинает насвистывать;

— Фи-фи-фи… фи-фи-фи… фи-фи-фи…