I

— Подожди, — сказал Банди своему другу д’Андреа. — Я пойду предупрежу ее. Если снова начнет упрямиться — войдешь без разрешения.

Оба были близоруки и, разговаривая, стояли почти вплотную. Их нередко принимали за братьев: примерно одних лет, они во всем походили друг на друга — оба высокие, худощавые, прямые; все делали они аккуратно, с мелочной щепетильностью. Беседуя, они то и дело поправляли друг другу пенсне или галстук или — если все было в порядке — трогали пуговицу сюртука. Разговаривали они мало. И унылость повседневного существования отражалась на их бледных лицах.

Вместе росли они, вместе учились в университете, помогая друг другу, только один на юридическом, а другой на медицинском отделении. Теперь, служа в разных местах, они могли встречаться только вечерами и неизменно прогуливались по длинной аллее над обрывом на окраине города.

Они настолько сдружились, что им достаточно было едва заметного кивка, взгляда, слова, чтобы мигом понять друг друга. Выходя на прогулку, они обменивались отрывистыми фразами, а потом уже всю дорогу молчали, словно короткие эти фразы давали им достаточную пищу для размышлений. Шествовали они медленно, понурив головы, точно усталые лошади. Ни тот, ни другой ни разу не соблазнился перегнуться через перила и взглянуть вниз — на холмы и долины и на море, пламеневшее там, вдалеке, в последних лучах заката. Как это прекрасно и как трудно представить себе, что можно идти вот так и ни разу не обернуться, не взглянуть!

Несколько дней назад Банди сказал другу:

— Элеоноре что–то нездоровится.

Д’Андреа взглянул на него и по выражению глаз понял, что болезнь несерьезна.

— Она хочет, чтоб я ее посмотрел? — спросил он.

— Нет, говорит, что не хочет.

И оба продолжали свой путь, хмурые, словно рассердились на эту женщину, которая заменила им мать и которой они были обязаны всем.

Д’Андреа потерял родителей в детстве, и его взял к себе дядя, который не мог дать ему образования. Элеонора Банди и ее маленький брат тоже осиротели, когда ей было восемнадцать лет; ценой мучительной экономии она растянула, как могла, маленькое наследство. Потом ей пришлось работать, давать уроки музыки и пения. Так вырастила она брата, так дала образование и ему, и его другу.

— Зато я толстая, а вы худые, — весело говорила она молодым людям. — Я отобрала у вас весь жир.

Она и вправду была очень толста и толстела все больше. Но лицо у нее было тонкое, нежное, как у мраморных ангелов в церкви. Прекрасные черные глаза, прикрытые длинными ресницами, и мелодичный голос смягчали первое впечатление. Она всегда страдала, когда на нее смотрели, и грустно улыбалась, думая о своей внешности.

Она играла на рояле и пела, может быть, не по всем правилам, но зато с большим чувством. Если бы не чопорное воспитание, не провинциальные предрассудки и, наконец, если бы не брат, она могла бы стать певицей. Когда–то она мечтала о сцене. Только мечтала, не больше. Теперь ей под сорок. В городе ценят ее таланты — это все же некоторое утешение. А кроме того, она вырастила двоих несчастных, одиноких детей, и это вознаграждало ее за долгие годы самопожертвования.

Доктор д’Андреа ждал долго, а его друг все не выходил.

Гостиная, где он сидел, была светлая, хотя и невысокая; от старомодной, потертой, выцветшей мебели веяло духом прошлого; словно скорбя о былом величии, взирала эта мебель на свое отражение в двух больших зеркалах. Казалось, эту комнату населяли только портреты умерших предков. Они сердито смотрели из рам на единственный новый предмет — кабинетный рояль Элеоноры.

Доктору надоело ждать, он встал, подошел к двери, прислушался. Услышав приглушенный плач, тихо постучался.

— Входи, — сказал Банди, открывая дверь. — Не понимаю, почему она так упрямится.

— Да потому, что я ничем не больна! — крикнула Элеонора сквозь рыдания.

Она сидела в глубоком кожаном кресле — огромная, бледная, как всегда в черном. Сейчас особенно странным казалось, что у нее такое детское лицо; что–то почти неприличное было в этом, особенно смущал остановившийся взгляд, какое–то безумное упорство в глазах, которое она к тому же старалась скрыть.

— Нет, правда, я не больна, — повторила она немного спокойнее. — Ради Бога, оставьте меня. Не думайте обо мне.

— Хорошо! — сухо отрезал брат. — Вот Карло. Он разберется, что с тобой такое, — и вышел, яростно хлопнув дверью.

Элеонора закрыла лицо руками и затряслась от рыданий. Д’Андреа смотрел на нее; ему было неловко и стыдно. Наконец он спросил:

— В чем дело? Что случилось? Неужели вы даже мне не хотите сказать?

Элеонора все плакала; он попытался мягко, но настойчиво отвести ее руки от лица.

— Перестаньте, — убеждал он ее. — Ну, скажите... не бойтесь. Я ведь тут, рядом.

Элеонора покачала головой; и вдруг в каком–то порыве схватила его руку в свои; лицо ее исказилось, и она простонала:

— Карло! Карло!

Д’Андреа наклонился к ней (что не вязалось с его чопорностью):

— Скажите мне...

Тогда она прижала к щеке руку и сказала тихим, отчаянным, умоляющим голосом:

— Помоги мне умереть, Карло. Помоги мне, ради Бога! Я не знаю как, и не хватает духу.

— Умереть? — улыбнулся он. — Ну, что вы! Зачем вам умирать?

— Я должна умереть! — повторила она, задыхаясь он слез. — Скажи мне, как это сделать. Ты ведь врач. Я больше не могу! Я должна умереть... Другого выхода нет. Только умереть.

Он удивленно смотрел на Элеонору. Она тоже взглянула не него, но сразу закрыла глаза, лицо ее снова исказилось, и вся она сжалась, словно испугалась чего–то.

— Да, да, — решительно сказала она, придя в себя. — Я погибла, Карло! Погибла!

Д’Андреа бессознательно отдернул руку.

— Что? Что вы сказали? — пробормотал он.

Отведя глаза, она приложила палец к губам и кивнула в сторону двери:

— Только бы он не узнал! Не говори ему, ради Христа! Сперва помоги мне умереть. Дай мне что–нибудь, я приму как будто лекарство. Я буду думать, что ты мне дал лекарство. Только чтоб сразу! Я не могу, сама не могу, страшно! Уже два месяца я мучаюсь и все не решаюсь. Скажи, Карло, ведь ты мне поможешь?

— Чем я могу помочь вам? — спросил д’Андреа в растерянности. Она снова схватила его руку и сказала, умоляюще заглядывая ему в лицо:

— А если ты не хочешь, чтоб я умерла... ты не мог бы... меня спасти... еще как–нибудь?

Д’Андреа выпрямился и сурово нахмурил брови.

— Карло, я тебя умоляю! — твердила она. — Это не для меня, нет, не для меня, только чтоб Джорджо не знал. Если ты еще помнишь хоть то немногое, что я сделала для вас обоих, — помоги мне, спаси меня, Карло! Неужели придется все это вынести? Я ведь столько делала, столько мучалась! Такой позор в мои годы! Страшно мне, страшно...

— Как могло это случиться, Элеонора? Кто этот человек? — только и нашелся спросить д’Андреа, подавленный этим необыкновенным признанием.

Она снова кивнула на дверь и закрыла лицо руками:

— Не надо! Я не могу сейчас об этом думать! Разве тебе не жаль Джордже? Такой позор для него!..

— Но как же? — спросил д’Андреа. — Это преступление. Вдвойне преступление. А нельзя ли помочь... как–нибудь иначе?

— Нет! — решительно и горько сказала она. — Довольно. Я поняла. Оставь меня. Мне нехорошо...

Голова ее откинулась на спинку кресла, тело обмякло.

Карло д’Андреа растерянно смотрел на нее сквозь очки. Он еще не освоился с тем, что узнал, ему было тяжело и неловко при мысли, что эта добродетельная женщина, образец чистоты и самопожертвования, так позорно пала. Возможно ли это? Элеонора Банди? Она ведь отказалась в молодости от стольких блестящих партий! А теперь, теперь, когда она давно уже не молода... А может быть, именно поэтому?

Он взглянул на нее, и оттого, что она так безмерно пышна, особенно неприличной и грязной показалась ему эта мысль.

— Ступай! — нервно повторила она. Не глядя на него, она чувствовала весь ужас его подозрений. — Ступай, скажи Джордже. Пусть скорее делает со мной все, что хочет. Ступай.

Д’Андреа вышел почти машинально. Приподняв голову, она проводила его взглядом. И как только захлопнулась дверь, она потеряла сознание.

II

После ухода д’Андреа Элеоноре стало легче — первый раз за два месяца невыносимой тоски. Ей показалось, что самое страшное позади.

У нее больше не было сил бороться с этой мукой; пусть решится ее судьба как угодно, только скорей!

Сейчас войдет брат и убьет ее. Ну что ж... Она не заслужила ни уважения, ни сочувствия. Правда, она сделала для него и для его друга больше, чем велел ей долг, но теперь она разом потеряла всякое право на благодарность.

Опять ей стало страшно, и она закрыла глаза.

В глубине души Элеонора обвиняла себя. Да, она сама, сама виновата — столько лет она справлялась со своими порывами, заставляла себя жить высокими, чистыми помыслами и самопожертвование свое считала долгом. И погибла вот так, сразу! Как это страшно!

Единственное ее оправдание ничего не значит для брата. Она могла бы ему сказать: «Джордже, быть может, это ты виноват!» Пo совести говоря, ведь так оно и есть.

Она заменила ему мать. И за все, что сделала она для него, за великую ее жертву, он даже не улыбнулся ей ни разу — ни он, ни его друг. Словно души их были отравлены молчанием и скукой, стиснуты бессмысленной тоской. Окончив университет, оба с головой ушли в работу, работали очень много, и вскоре им никто уже не был нужен, кроме них самих. Теперь им не терпелось рассчитаться с нею, и это глубоко ее оскорбляло. Вот так, внезапно жизнь ее стала бесцельной. Что же остается ей теперь, когда она поняла, что больше не нужна этим юношам? А молодость ушла, молодость не вернешь!

Даже первое жалованье не смягчило брата. Может быть, приняв от нее такую жертву, он мучается, потому что связан на всю жизнь и должен отдать взамен свою свободу? Ей хотелось сказать ему просто:

— Не думай обо мне, Джордже. Я хочу только, чтобы тебе было хорошо... Ты пойми!

Но она уже слышала его брюзгливый ответ:

— Ну, ну! Что это ты? Я не забыл о своем долге. Подожди, я выплачу тебе все.

«Выплатишь? Да разве это мне нужно?» — хотелось ей крикнуть. Она ведь ни разу не задумалась, жертвуя собой, ни разу не пала духом, всегда улыбалась.

Она знала его упрямство и потому не настаивала. Но как трудно ей было жить, как задыхалась она в этой атмосфере холодного бесстрастия и отчуждения!

Жалованье его росло, и он окружил сестру комфортом, настоял, чтобы она бросила преподавание. И однажды, в недобрый час, один из часов вынужденного унизительного для нее бездействия, пришла ей в голову мысль, которая сперва показалась смешной: «Хорошо бы выйти замуж!»

Да ведь ей тридцать девять лет! Да еще при такой толщине... пришлось бы и жениха заказывать по мерке! Но только так могла бы она избавить брата от тяжкого бремени благодарности.

Почти бессознательно Элеонора стала следить за собой, одеваться, как девицы на выданье, о чем раньше и не помышляла.

Те, кто некогда добивался ее руки, стали теперь отцами семейств. Раньше ее это не трогало, сейчас она вспоминала об этом с досадой, завидовала подругам, которым удалось обзавестись семьей.

Она одна осталась ни с чем...

А может быть, еще не поздно? Неужели вправду кончилась деятельная жизнь и ей суждено прозябать в этой страшной пустоте? Неужели она должна погасить пламень страстной своей души? Остаться во мраке?

Пришла невыносимая тоска. Мучительные желания терзали Элеонору, и пропала ее милая непосредственность, изменился ее смех и самый звук ее голоса. Речи ее стали насмешливы, даже желчны. Она понимала, как сильно переменился ее характер, испытывала отвращение к самой себе, к могучему своему телу, к темным неожиданным порывам, которые так внезапно возникли и теперь мучили ее и не давали покоя.

Тем временем брат сэкономил нужную сумму, приобрел участок земли и выстроил дом. Он уговорил ее поехать туда на месяц. Но ей показалось, что, быть может, он просто хочет избавиться от нее, и она решила совсем поселиться в усадьбе. Тогда он будет свободен. Она перестанет обременять его своим присутствием. Да и сама избавится от этой нелепой мысли — выйти замуж в таком возрасте.

Первые дни прошли хорошо, и ей показалось, что не так уж трудно будет Здесь жить.

Вскоре Элеонора привыкла вставать на заре и уходить в поле. Она останавливалась на каждом шагу, зачарованно вслушивалась в удивительную тишину полей, где каждая былинка трепетала от утренней свежести, и в перекличку деревенских петухов; любовалась зелеными полосками лишайника на камне или бархатным мхом на поваленном стволе оливы.

Здесь, вдали от города, обрести бы другую душу, другие мысли, другие чувства, стать бы такой, как приветливая жена арендатора, которая так ласково с ней беседует и столько успела рассказать интересного о деревне... В этих нехитрых рассказах открывался ей новый, неожиданный и глубокий смысл жизни.

Сам арендатор был невыносим; он гордо называл себя человеком передовых взглядов — да, немало довелось ему повидать, ведь он побывал в самой Америке, целых восемь лет в Беноссарие жил. Вот и не хочет теперь, чтоб его единственный сын стал каким–то арендатором. Когда мальчику исполнилось тринадцать лет, он определил сына в училище, пусть «поучится грамоте», а потом и в Америку послать можно, это страна большая, уж там–то он выйдет в люди.

Теперь Джерландо было девятнадцать лет, но за долгие годы ученья он добрался только до третьего класса технической школы. Был он неуклюж, топорно сложен и совершенно замучен отцовскими заботами. В школе он поневоле набрался городских замашек и от этого выглядел еще глупее.

Каждое утро он смачивал свои жесткие, непокорные волосы и расчесывал их на пробор; но потом волосы высыхали и торчали пучками, словно на черепе у него были шишки; и брови у него росли пучками, и первые побеги усов и клочковатой бороденки. Бедняга этот Джерландо! Жалко его — такой угловатый и вечно сидит над книгой. Отцу нередко приходилось изрядно попотеть, чтобы разбудить его, потому что он то и дело засыпал тяжелым сном сытого борова; еще совсем одурелого, шатающегося спросонья, крестьянин отвозил сына в город, на новые муки.

Когда приехала синьорина, Джерландо попросил ее поговорить с матерью, чтобы та похлопотала перед отцом. Проклятое это ученье, проклятое оно, проклятое! Сил никаких нет!

Элеонора попыталась вступиться за него. Но отец и слушать не стал — ни–ни–ни! Со всем уважением, конечно, только покорнейшая просьба не впутываться в чужие дела! Тогда, отчасти — из жалости, отчасти — от скуки, отчасти — для забавы, она стала помогать этому бедному мальчику, чем могла.

Каждый день, после обеда, она приглашала его в свою комнату. Он приходил, смущенный и растерянный, зажав под мышкой книги и тетради. Ему было не. по себе — наверное, синьора просто хочет позабавиться, посмеяться над его бестолковостью. Только он тут ни при чем. Отец приказал. Что говорить, к ученью он не способен. Вот если надо дерево посадить или с волом управиться, это он может, черт побери! И он показывал ей свои мускулистые руки, кротко глядел на нее и широко улыбался, обнажая белые, крепкие зубы...

Но почему–то день ото дня ей становилось все неприятней его присутствие. Уроки прекратились. Она выписала из города рояль и теперь запиралась у себя, погружалась в музыку и в чтение. Однажды вечером она заметила, что, лишившись так внезапно ее помощи, ее общества, советов ее и шуток, он стал подкрадываться к окну, чтобы послушать пение и игру на рояле. Ей вздумалось захватить его врасплох. Повинуясь внезапному дурному побуждению, она прекратила играть и быстро спустилась по лестнице.

— Что ты тут делаешь?

— Я слушаю...

— Нравится тебе?

— Очень, так нравится, синьора! Как будто в раю! Элеонора расхохоталась. И тут, словно этот смех хлестнул его по лицу, он кинулся на нее — возле дома, в темноте, за полосой света, падавшего с балкона.

Так это произошло.

Ошеломленная неожиданностью, она не смогла оттолкнуть его, почувствовала, что теряет сознание под грубым натиском, и уступила, сама того не желая.

На следующий день она уехала в город.

Что же теперь? Почему не идет Джордже? Может быть, д’Андреа еще не сказал? Может, он думает, как ей помочь?

Она закрыла лицо руками, словно страшилась увидеть пропасть, разверзшуюся перед ней.

Тут ничем не поможешь. Надо умереть. Только — как? И когда? Отворилась дверь, и на пороге появился Джордже, бледный, растерянный и заплаканный. Д’Андреа поддерживал его.

— Я хочу знать только одно, — сказал Джордже сквозь зубы, отчеканивая каждый слог. — Я хочу знать, кто этот человек.

Элеонора не подняла глаз, она только медленно покачала головой и разрыдалась.

— Ты скажешь! — крикнул Банди. — И кто бы он ни был, ты выйдешь за него замуж.

— Нет! — простонала она, еще ниже опуская голову и судорожно сжимая руки. — Это невозможно! Никак невозможно!

— Он женат?

— Нет, не женат! — поспешно ответила она. — Только это невозможно, поверь!

— Кто он? — настаивал Банди. — Кто он? Говори! Элеонора сжалась под бешеным взглядом брата; она с трудом приподняла голову и простонала:

— Я не могу...

— Говори, а то убью! — проревел Банди, занося кулак над ее головой.

Д’Андреа стал между ними и строго произнес:

— Лучше уйди. Она скажет мне. Иди. И выпроводил его из комнаты.

III

Брат был непреклонен.

Перед свадьбой он упорно раздувал скандал. Болезненно опасаясь насмешек, он всем и каждому рассказывал о своем позоре в самых грубых выражениях. Он словно сошел с ума; и все ему сочувствовали.

Оказалось, что договориться с отцом Джерландо не так–то просто.

Старик, хотя и был человеком передовых взглядов, как будто с неба свалился. Сперва он никак не мог поверить. Потом заявил:

— Не извольте сомневаться! Я его растопчу! Видели, как виноград мнут? Или лучше вот как: свяжу ему руки–ноги, выдам его вам, а вы уж поступайте по своему усмотрению. А за розги можете быть спокойны. Три дня буду мочить, чтобы хлеще секли.

Когда старик понял, что барин хочет совсем не того и что речь идет о женитьбе, он снова удивился:

— Как вы говорите? Что–то я не пойму... Такая синьора хочет выйти за сына простого поденщика?

И отказал наотрез:

— Вы уж извините. Синьора не маленькая. Сама знает, что хорошо, а что дурно. Нечего было так поступать с моим дураком. Не хотел бы говорить, да, видно, придется. Каждый день затаскивала его к себе. Ну, сами понимаете... Зеленый еще... В такие–то годы разве их остановишь? А теперь разве дело мне сына терять, сколько на него денег потрачено! Не в обиду будь сказано, она ему в матери годится...

Банди пришлось пообещать в приданое усадьбу, да еще и денег.

Так была слажена эта свадьба, и для городка, в котором жила Элеонора, она явилась настоящим событием.

Всем как будто бы доставляло истинное наслаждение публичное издевательство над женщиной, которая столько лет пользовалась неизменным почетом. Словно между прежним почтением и нынешним позором не могло быть места для обыкновенного сострадания.

Все жалели брата; как и следовало ожидать, он не принял участия в церемонии. Д’Андреа тоже не пришел, сказал, что не может оставить бедного друга в этот печальный день.

Старый доктор, который лечил еще родителей Элеоноры (и у которого, кстати сказать, д’Андреа, вернувшись из университета, с помощью новомодных средств отбил большую часть пациентов), предложил себя в свидетели. Он привел еще одного старика, своего друга, и тот был вторым свидетелем при бракосочетании.

Вместе с ними, в закрытой карете, Элеонора поехала в мэрию, а потом в маленькую церковь на краю города.

В другой карете ехал жених, Джерландо, угрюмый и мрачный. Его сопровождали родители.

Они сидели разряженные ради праздника, надутые, важные. Как ни говори, а все–таки сын женится на настоящей синьоре, на сестре адвоката, и в приданое за ней дали землю, и дом хороший, и денег. Теперь надо бы подумать и о дальнейшем учении. Усадьбой отец займется сам, он в этих делах разбирается. Вот разве жена малость для него старовата. А может, оно и лучше. Наследник уже в пути... да и по непреложным законам естества Элеонора должна умереть раньше, и тогда Джерландо останется свободным и при деньгах.

Примерно подобным же размышлениям предавались свидетели со стороны жениха в третьей карете — старые крестьяне, друзья его отца, и две старухи, сестры матери. Остальные родственники и многочисленные приятели Джерландо ждали в усадьбе. Сегодня они нарядились; мужчины щеголяли в синих суконных куртках, женщины — в новых накидках и ослепительно ярких платках. Ведь отец жениха, человек передовых взглядов, все устроил на славу.

Когда приехали в мэрию, Элеонора разрыдалась. Родственники подтолкнули к ней жениха. Но старый доктор сказал, что лучше ему постоять в стороне.

Еще не совсем успокоившись, Элеонора вошла в зал, где должно было совершиться гражданское бракосочетание. Она увидела рядом с собой этого мальчика — от стыда и неловкости он казался еще более неуклюжим и угловатым. Все возмутилось в ней; она чуть не крикнула: «Нет!» — и взглянула на него, словно желая, чтобы он отказался. Но оба сказали: «Да», — как будто бы подтвердили неумолимый приговор. Наспех совершили церковный обряд, и печальный свадебный кортеж двинулся в усадьбу. Элеонора не хотела расставаться со старыми друзьями. Но ей все же пришлось сесть в другую карету, к мужу, свекрови и свекру.

Всю дорогу они молчали.

Старик и старуха были растерянны; время от времени они украдкой, исподлобья, косились на невестку, обменивались быстрыми взглядами и опускали глаза. Джерландо смотрел в окно, хмурился и думал о своем.

В усадьбе их встретили очень шумно — стреляли, кричали и хлопали в ладоши. Но, взглянув на новобрачную, все притихли, хоть она и пыталась улыбаться этим добрым людям, которые поздравляли ее по–своему, как принято у них.

Вскоре она попросила разрешения уйти — ей хотелось побыть одной. Но, войдя в свою прежнюю комнату, где было постлано брачное ложе, Элеонора замерла на пороге. С ним? Нет! Нет! Нет! Дрожа от отвращения, кинулась она в другую комнату и заперлась на ключ. Потом упала в кресло и закрыла лицо руками.

Через дверь доносились крики и хохот. Гости подзадоривали Джерландо, восхваляя не столько невесту, сколько ее приданое и семью.

Джерландо не отвечал, стоял, повернувшись к окну, — ему было очень стыдно — и только время от времени пожимал могучими плечами.

Стыдно, да. Ему стыдно, что он женился вот так, на этой синьоре. А все отец виноват, приставал к нему с проклятым ученьем, и она на него смотрела, как на дурака, шутила над ним, обижала. Вот и доигрались. Отцу хорошо, он землю получил. А ему–то каково? Как ему жить с этой важной синьорой, он ее боится, она за него пошла только от стыда и позора. Как он посмотрит ей в лицо? И еще отец требует, чтоб он не бросал эту дурацкую школу! Да его там засмеют! Она ведь на двадцать лет его старше, жена, и к тому же толстущая, прямо гора. Прямо глыба какая–то.

Пока Джерландо предавался подобным размышлениям, его родители нетерпеливо ждали ужина. Наконец они торжественно вошли в залу, где был накрыт стол. Угощенье готовили не они — из города выписали трактирщика, а тот еще привез с собой повара и двух лакеев.

Отец вышел на балкон и приказал сыну:

— Пойди скажи жене, чтоб шла к столу.

— Не пойду я! — буркнул Джерландо и топнул ногой. — Идите сами.

— Она тебя ждет, болван, а не меня! — заорал на него отец. — Ты ей муж. Ну–ка, пошевеливайся. Чтоб была тут!

— Это уж как хотите. Только я не пойду, — упрямо повторил Джерландо.

Окончательно потеряв терпение, отец схватил его за воротник куртки и дал ему пинка.

— Что, стыдно тебе? Сам заварил кашу, дурак! А теперь ему стыдно, видите ли! Ну, пошел! Она тебе жена.

Прибежали гости, принялись их мирить, наперебой уговаривали Джерландо сходить за женой.

— Ну, что тут такого? Пойди, позови выпить стаканчик...

— Да я не знаю, как ее звать! — в отчаянии возопил Джерландо..

Одни расхохотались, другие бросились удерживать отца, который порывался дать сыну затрещину за то, что этот дурень портит ему праздник. Так все пышно устроили, столько денег потратили.

— Назовешь ее по имени, — вкрадчиво говорила мать. — Как ее имя–то? Элеонора? Вот и зови Элеонорой. Она ведь тебе жена. Иди, сынок, иди...

Джерландо постучался. Сперва — чуть слышно. Подождал. Ответа нет. Как с ней говорить? Прямо так сразу на «ты»? Черт, стыдно как! Чего это она не отвечает? Не слышит, наверное. Он постучал громче. Подождал еще. Тихо.

Совсем растерявшись, он тихонько позвал ее, как советовала мать. Вышло как–то смешно — «Энеолора». Тогда, желая исправить ошибку, он вдруг закричал зычным, повелительным голосом:

— Элеонора!

И услышал ее голос из–за двери другой комнаты:

— Кто там?

Он подошел к той двери.

— Это я... — проговорил он. — Я, это... Джер... Джерландо. Там уж все готово.

— Я не могу, — ответила она. — Садитесь за стол без меня. И Джерландо вернулся в зал, испытывая огромное облегчение.

— Она не идет! Говорит — не может. Не может прийти!

— Ну и дурак! — закричал отец (он его иначе и не называл). — Ты ей сказал, что у нас за стол сегодня? Надо было силой вести!

Вступилась мать — она сказала мужу, что лучше пока что оставить невестку в покое. Гости поддержали:

— Да уж... волнуется... стыдно ей...

Свекру очень хотелось показать Элеоноре, что и он при случае умеет все сделать как надо. И теперь, сильно разозлившись, он угрюмо приказал подавать.

Все желали отведать городских кушаний, но смущала необычная сервировка стола. К чему тут эти четыре разные рюмки и еще вилки и вилочки какие–то, ножи и ножички и перышки в папиросной бумаге?

Гости сидели далеко от стола, потели под тяжестью праздничных одежд и смотрели друг на друга: на грубые, загорелые лица, обезображенные непривычным умываньем. Им было неловко брать своими натруженными крестьянскими руками все эти серебряные вилочки (какую тут надо — большую или маленькую?) и серебряные ножички; но особенно смущали их лакеи в белых перчатках.

Отец смотрел на Джерландо, почесывал затылок, жевал и приговаривал, скривившись в издевательской, плаксивой гримасе:

— Глядите, как расселся! Осел ты, осел! Да уж конечно, как ей взглянуть на такую образину! Она верно делает, верно она делает, что стыдится. Вот я бы на его месте!..

Ужин кончился в угрюмом молчании, и гости под разными предлогами разошлись по домам. Было уже темно.

— Ну, что теперь будешь делать? — спросил отец, когда лакеи убрали со стола и все в доме затихло. — Что делать будешь? Выпутывайся, как знаешь!

И приказал жене идти за ним, в их домик, неподалеку от виллы. Когда они ушли, Джерландо растерянно огляделся. Что же делать?

Он чувствовал молчаливое присутствие женщины, которая заперлась от него там, в соседней комнате. Может, теперь она выйдет? Ведь шуму уже нет. Что же ему делать?

Ох, хорошо бы уйти вместе с матерью или хоть под деревом прилечь, на дворе!

А может быть, она ждет, чтобы он ее позвал? Может, она смирилась и ждет теперь, что он ее позовет... да, ждет, что он...

Джерландо прислушался. Нет, все тихо. Наверное, спит. Уже совсем стемнело; свет луны проникал в комнату через открытую дверь балкона.

Не зажигая света, Джерландо взял стул и вынес его на балкон, с которого видна была вся деревня на пологом берегу, а там, вдалеке, и само море.

Ночь была светлая, крупные звезды ярко сверкали в небе; над морем сиял серебристый лик луны; словно частый перезвон, дрожали над желтым жнивьем голоса кузнечиков.

Вдруг где–то рядом пронзительно и печально закричала сова; другая ответила ей издалека, словно эхо; и долго ухали они, перекликаясь друг с другом в прозрачном сумраке ночи.

Опершись на перила, он вслушивался в их крики, и постепенно проходила мучительная, тяжелая неуверенность. Потом он разглядел стену, которая окружала усадьбу, и подумал, что земля теперь принадлежит ему; и все деревья, и оливы, и миндаль, и рожки, и смоковницы, и виноградник тоже принадлежат ему.

Да, отец не зря так радовался, теперь он ни от кого не зависит.

В конце концов не так уж глупо он придумал насчет ученья. Лучше уж там, в школе, чем целый день торчать тут, с женой. А если приятели станут над ним смеяться, он с ними расправится. Он теперь сам синьор и не боится, что его выгонят из школы. Да и не выгонят! Он будет учиться как следует, чтоб не ударить лицом в грязь перед здешними господами. Скоро будет с ними как равный. Еще четыре года поучится и станет агрономом или же землемером. Его шурин, синьор адвокат, думает, что продешевил свою сестрицу? Ничего, еще придет к нему на поклон! Да уж, покланяется! Тут он ему и скажет: «Кого вы мне подсунули? Старуху эту? Я человек ученый, не кто–нибудь, мне жена нужна молодая, красивая, с деньгами и из хорошего дома!..» И он заснул, уронив голову на руку, лежавшую на перилах.

Кричали совы — одна совсем рядом, другая вдалеке, — призывно жаловались друг другу; лунный свет трепетал над землей, раздавалась трескотня кузнечиков, а издалека, словно смутный упрек, доносился рокот моря.

Поздно ночью, тихо, как тень, Элеонора появилась в дверях.

Она, не думала, что он спит. Ей стало жалко его — и страшно. Она остановилась, не зная, нужно ли ей разбудить его, чтобы сообщить о своем решении и увести в комнаты. Но не смогла дотронуться до него, у нее не хватило духу назвать его по имени, и она неслышно вернулась к себе.

IV

Все уладилось довольно просто.

 На следующее утро Элеонора поговорила с Джерландо, как мать. Она сказала, что он полноправный хозяин в доме и волен делать все, что хочет, как будто они ничем не связаны. Для себя просила она только одного: чтобы он позволил ей жить отдельно, в маленькой комнате, вместе со старой служанкой, которая знала ее с рождения.

Джерландо, которого принесли поздно ночью с балкона и положили на диван в столовой, с трудом продрал глаза. Приоткрыв от усердия рот, он изо всех сил старался нахмуриться — пусть видит, что его уговорить не так уж просто! — и значительно кивал головой в ответ на каждое ее слово. Но когда об этом узнали родители, они просто взбесились, и напрасно Джерландо пытался их убедить, что так даже лучше, что он только рад.

Чтобы успокоить отца, Джерландо обещал ему вернуться в школу в первых числах октября. Назло невестке мать приказала ему занять лучшие комнаты — и спал чтоб в самой лучшей, и учился бы в самой лучшей, и обедал бы тоже в самой лучшей!

— Ты смотри спуску ей не давай! А то я сама к вам пожалую и покажу ей, как услужать мужу!

В конце концов она поклялась, что никогда слова не скажет этой гордячке. Где это видано так обходиться с мужем! С таким–то молодцом! Она и смотреть на него недостойна, вот что!

И Джерландо погрузился в ученье, снова стал готовиться к экзаменам. Конечно, времени осталось мало, всего три недели. Но Бог его знает! Если приналечь, быть может, одолеет он эту премудрость, над которой бьется уже целых три года, и получит наконец аттестат.

Когда прошло тяжелое оцепенение первых дней, Элеонора, по совету старой служанки, занялась приданым для будущего ребенка. Раньше она не думала об этом вовсе.

Джеза, старая служанка, помогала ей в этом непривычном деле — показывала, как кроить распашонки, как шить чепчики... Судьба посылает ей такое утешенье, а она и не думала об этом, совсем забыла. У нее будет мальчик... или девочка... и она сможет отдать ребенку всю свою жизнь! Хорошо, если бы Господь послал ей сына. Она уже старая, скоро умрет, — как оставить девочку с таким отцом? Ведь она унаследует ее вкусы, ее чувства. Мальчику будет не так тяжко, он легче уживется в этой среде, куда скоро забросит его злая судьба.

Эти мысли тяготили ее, работа утомляла, и, чтобы отвлечься, она брала одну из книг, которые ей удалось захватить из дому. Иногда, кивая головой на дверь, она спрашивала служанку:

— Что он там?

Джеза недовольно хмыкала, пожимала плечами, презрительно выпячивала губу и отвечала:

— Голову на книгу положил. Может, спит. Может, думает. Кто его знает.

Джерландо думал; он думал о том, что в конце концов не так уж счастливо складывается его жизнь.

Да... Он теперь хозяин, а власть проявить негде; есть у него жена — а выходит, будто и нет; с родителями он в ссоре; и так зол на самого себя, ведь ничего в голове не держится, ну как есть ничего!

Он метался, не мог работать, и острые желания мучили его. Его тянуло к жене, потому что она отвергла его. Что говорить, она не нравится ему теперь. Однако же — что это за договор такой? Он ей муж, ему решать, а не ей.

Он поднимался. Выходил из комнаты. Шел к ней. Видел ее сквозь приоткрытую дверь, и возмущение исчезало. Он тяжело вздыхал и, не желая признаться, что у него просто не хватает духу, говорил самому себе, что дело не стоит труда.

Однажды он вернулся из города после очередного провала на экзаменах. Ну, хватит! Отучился! С него довольно! Он сгреб со стола книжки, тетрадки, чертежи, линейки, готовальни, карандаши, потащил их вниз, свалил перед домом и принялся разжигать костер.

Прибежал отец, попытался остановить его. Джерландо взорвался:

— Не суйтесь не в свое дело!.. Я теперь сам хозяин! Прибежала мать. Подоспели крестьяне, работавшие неподалеку в поле. Груда бумаги уже дымилась, дым становился все гуще, что–то затрещало, сверкнуло пламя и взвилось к небу. Услышав крики, Элеонора вышла на балкон; за ней появилась служанка.

Джерландо стоял без пиджака; белый от ярости и надувшись, как индюк, он бросал в огонь орудия долгой и бессмысленной пытки.

Элеоноре стало смешно, и она поспешила спрятаться. Но свекровь заметила ее улыбку и закричала сыну:

— Синьора–то наша! Радуется, видел? Смешно ей!

— Еще наплачется! — крикнул тогда Джерландо, обернувшись к балкону.

Элеонора услышала и побледнела. Она поняла, что пришел конец той тихой и печальной жизни, которую она вела до сих пор. Какую короткую передышку даровала ей судьба! Что нужно от нее этому зверю? У нее нет больше сил. Даже самый незначительный удар прикончит ее.

Тут она увидела Джерландо. Он тяжело дышал, и лицо его потемнело от гнева.

— Хватит! — заявил он. — Поиздевались! Отец мой крестьянствует, и я буду крестьянствовать. Так что нечего строить из себя синьору. Долой все эти тряпки! Ни к чему ребенку эти оборки! Будет крестьянин, как я. Старуху выгони вон. Сама будешь стряпать и за домом смотреть. Как моя мать смотрела, так и тебе придется. Ясно?

Элеонора встала.

— Мне нет дела до твоей матери, — сказала она, гордо глядя ему в глаза. — Я — это я, и тебе не сделать из меня крестьянки.

— Ты моя жена! — заорал Джерландо и грубо схватил ее за руку. — Сделаешь, как я сказал. Как прикажу, так и сделаешь. Поняла?

Потом он резко повернулся к старой служанке и указал ей на дверь:

— Убирайся! Не нужно мне тут прислуги!

— Я иду с тобой, Джеза! — крикнула Элеонора, пытаясь высвободить руку.

Но Джерландо не выпускал ее, сдавил сильнее, заставил сесть.

— Еще чего! Останешься тут! От меня не уйдешь! Хватит, я из–за тебя наслушался! Ну–ка, тащи все сюда из своей норы! Довольно мне одному тянуть лямку! Хватит, наплакался!

— О чем же ты плакал? — сказала она, сдерживая слезы. — Ведь я ничего от тебя не требовала.

— Вот как, не требовала? А чтоб я тебя не трогал? А чтоб я к тебе близко не подходил? Как будто я какой–нибудь... как будто с такой важной синьорой и поговорить нельзя! Наняла служанку, чтоб мне за столом подавала! Сама должна подавать, как все жены!

— Что тебе еще от меня нужно? — спросила Элеонора, стараясь сдержаться. — Если ты хочешь, я буду прислуживать тебе сама.

Тут она не выдержала, хлынули слезы, закружилась голова, и она потеряла сознание. Мгновенно растерявшись, Джерландо кинулся к ней. Он не дал ей упасть и, вместе с Джезой, отнес ее в кресло.

К вечеру у нее внезапно начались схватки.

Не помня себя от страха и раскаянья, Джерландо побежал за матерью. Немедленно послали какого–то мальчишку в город, к акушерке. Отец сильно перепугался — если невестка «выкинет, что будет с усадьбой? — и напустился на сына:

— Дурак ты, дурак! Что наделал! А если и она помрет? Не оставит тебе детей? Пропадешь. Школу бросил! А сам лопату держать не умеешь! Пропадешь, как собака!

— Да Бог с ним со всем! — кричал Джерландо. — Только бы жива осталась!

Прибежала мать и завопила, воздев руки к небу:

— Доктора! Доктора, скорей! Умирает!

— Что с ней? — спросил Джерландо, побелев от страха. Но отец толкнул его к двери:

— Беги! Скорей!

Джерландо весь трясся. Он пытался бежать, но слезы мешали ему. На полдороге он столкнулся с телегой, в которой ехали мальчишка с акушеркой.

— Быстрее! Быстрее! — закричал он. — Бегу за доктором! Она умирает!

Он споткнулся, упал, вскочил, весь в пыли, и побежал дальше, вцепившись зубами в ободранную руку.

Когда он привел доктора, Элеонора была при смерти. Она истекала кровью.

— Убийца! Убийца! — причитала Джеза, хлопоча над своей хозяйкой. — Это все он! Поднял на нее руку!

Но Элеонора отрицательно качала головой. Она чувствовала, как постепенно, вместе с кровью, уходит из нее жизнь, убывают последние силы и холодеет тело. Вот и хорошо. Умирать не страшно. Даже приятно — такое облегчение после ужасных страданий. Бледная как полотно, она смотрела в потолок и ждала, когда ее глаза закроются наконец, сами собой, тихо–тихо, совсем тихо, навсегда... Словно сквозь сон увидела она старого доктора, который был свидетелем у нее на свадьбе. И улыбнулась ему.

V

Джерландо не отходил от жены ни днем ни ночью, все время, пока она боролась со смертью.

Когда наконец ее перенесли в кресла, она была неузнаваема — прозрачная, без кровинки. Она увидела Джерландо (казалось, он тоже только что оправился от смертельной болезни), увидела его родителей, участливо склонившихся к ней; посмотрела на них прекрасными черными глазами, которые стали теперь еще огромней, и поняла, что ничего общего нет между нею и этими людьми, словно она вернулась откуда–то издалека, обновленная, и порвались все узы, связывавшие ее не только с ними, но и со всей прежней жизнью.

Ей было трудно дышать. При малейшем шуме сердце у нее замирало, потом начинало отчаянно биться. Она быстро уставала.

И вот, откинув голову на спинку кресла и закрыв глаза, она сокрушалась, что ей не удалось умереть. Как жить дальше? Как вытерпеть эту пытку, как смотреть на все эти лица, на все эти вещи? Она ведь теперь так далека от них, так далека! Невыносимые, отвратительные образы минувшего наступали на нее, подходили совсем близко, и словно кто–то силой держал ее, заставлял смотреть, не давал забыть обо всем этом, таком чужом, ненавистном!

Она думала, что ей уже не встать, думала, что с минуты на минуту умрет от разрыва сердца. А вышло иначе... Вскоре она поднялась, смогла ходить по комнате, опираясь на руку Джезы; прошло еще несколько дней — и она спустилась по лестнице, вышла на воздух. Потом она стала ходить каждый вечер к самой насыпи на южном краю усадьбы. Оттуда, сверху, открывался вид на морской берег. Сперва Джерландо и Джеза сопровождали ее, потом — только Джеза; и наконец она стала ходить одна.

Она садилась на камень, под сенью столетней оливы, и глядела на мягкую, чуть волнистую линию берега; видела, как огненный диск солнца медленно обволакивается влажным туманом над посеревшим морем, как в последний раз празднично вспыхивают волны, торжественно и волшебно загораются облака, как появляются звезды в сером сумеречном небе; как льется на землю чистый, спокойный свет Юпитера и как все ярче становится луна. Упивалась печальной сладостью надвигающегося вечера и блаженно вдыхала воздух, чувствуя, что спокойствие и прохлада проникают в самую ее душу, словно неземное блаженство.

Тем временем в семье поденщика зрел заговор против нее. Отец и мать убеждали Джерландо позаботиться о наследстве, а то всякое может случиться...

— Ты ее зря одну оставляешь, — говорил отец. — Ты помни, она теперь благодарность чувствует за твою заботу. Старайся быть при ней, в доверие к ней войди. И потом... сделай как–нибудь, чтоб служанка у нее не спала. Ей теперь лучше, не нужна ей служанка по ночам.

— Да Боже меня упаси! Да у меня и в мыслях такого нет... Да что это вы! Она ведь ко мне, как к сыну. Вы бы послушали, как она со мной говорит!.. Будто она старая, будто жизнь ее прошла... Да, Господи!..

— Старая? — вмешалась мать. — Да уж, конечно, не девочка. Только и старой не назовешь; так что ты уж...

— Землю твою заберут, дурень! — перебивал отец. — Я тебе говорю, пропадешь, на улицу выкинут. Умрет она, детей не оставит, и приданое ее родные получат, это по закону. Дельце сделал, нечего сказать! Ученье бросил, время потерял и с носом останешься. Ни гроша не получишь! Ты подумай, подумай, пока не поздно!.. Чего ждешь?

— С ней по–хорошему надо, — вкрадчиво советовала мать. — Пойди к ней по–хорошему и скажи: «Так, мол, и так. С чем же я останусь? Я ведь тебя почитал, как ты хотела. Теперь ты обо мне подумай — с чем я–то останусь? Что делать буду?» Чего ты трусишь? Слава Богу, не на войну идти.

— И еще прибавь так, — снова встревал отец, — так прибавь: «Ты что, хочешь братца своего облагодетельствовать? Он с тобою вон как поступил, а ты хочешь, чтоб он меня выгнал, как собаку?» И дождешься! Как собаку, выгонит, пинком в зад, и нас выставит за тобой следом.

Джерландо не отвечал. Советы матери раздражали его, но в то же время доставляли какое–то удовольствие, точно щекотка. Мрачные предсказания отца сильно его пугали и злили. Что же ему делать? Он знал, что разговор будет очень тяжелый; знал также, что без этого не обойтись. Ничего не поделаешь, попытаться надо.

Теперь Элеонора выходила к столу. Однажды, за ужином, она заметила, что он напряженно уставился в скатерть, и спросила его:

— Почему ты не ешь? Что с тобой?

Хотя Джерландо ждал этого вопроса и даже сам пытался вызвать его своим поведением, он не смог ответить так, как научили родители, и неопределенно махнул рукой.

— Что с тобой? — настаивала Элеонора.

— Ничего, — в замешательстве ответил Джерландо. — Отец пристает...

— Опять со школой? — улыбнулась она, надеясь вызвать его на разговор.

— Нет, хуже, — ответил он. — Пристает... Он ко мне пристает, чтоб я о будущем позаботился, говорит — сам он старый, а я вот ни на что не гожусь... Пока ты здесь, оно конечно... а вот потом–потом, говорит, останусь ни при чем...

— Скажи отцу, — серьезно ответила Элеонора, прикрывая глаза, чтобы не видеть, как он покраснел, — скажи отцу, пускай не волнуется. Я обо всем позаботилась. Раз уже речь зашла об этом, так знай: если я умру — все мы во власти божьей, — : в моей комнате, во втором ящике комода, под желтым корсетом, лежит письмо на твое имя.

— Письмо? — переспросил Джерландо, вконец смутившись. Элеонора кивнула.

— Да. Можешь быть спокоен.

На следующее утро Джерландо, радостный и веселый, отправился к родителям и передал им свой разговор с Элеонорой. Но они — в особенности отец — были недовольны.

— Письмо, говоришь? Все штучки!

Что это за письмо такое? Надо думать, завещание. Оставляет, значит, свое состояние мужу. А вдруг оно не по форме написано? Да уж разве женщина напишет как следует! И без нотариуса оно силы не имеет... А ведь братец–то судейский, он их по судам затаскает!

— В суде правды не жди. Боже тебя упаси судиться! Не для нас это, бедняков. Они там со зла все наизнанку вывернут, черное белым назовут, белое — черным.

А может, его там и нет, письма этого? Просто так сказала, чтоб отстал.

— Ты что, видел его? Не видел. Вот то–то и оно. Был бы у вас ребенок, тогда другое дело. Ты не давай себя надуть. Слушайся нас! Ребенок, понимаешь? А то — письмо!

И вот однажды вечером, когда Элеонора, по обыкновению, сидела у обрыва, перед ней внезапно появился Джерландо.

Она зябла и куталась в большую черную шаль, хотя февраль был очень теплый и в воздухе уже пахло весной. Внизу, под обрывом, зеленели хлеба; море и небо на горизонте окрасились в нежный розовый цвет, быть может, слишком бледный, но необычайно красивого оттенка; далекие деревни, не освещенные солнцем, блестели, словно игрушечные.

Она устала любоваться в тишине этой волшебной гармонией красок и приникла головой к стволу оливы. Черную шаль она накинула на голову, от этого ее лицо казалось еще бледнее.

— Что ты тут делаешь? — спросил Джерландо. — Ты сейчас похожа на скорбящую Божью Матерь.

— Я смотрела... — ответила она, вздохнула и прикрыла глаза. Но он начал снова:

— Если бы ты знала, как... как тебе хорошо так вот... эта черная шаль...

— Хорошо? — грустно улыбнулась Элеонора. — Мне просто холодно!

— Нет, я не про то... Хорошо... хорошо... к лицу, — сбивчиво пояснил Джерландо, опускаясь на землю.

Она закрыла глаза и улыбнулась, чтобы не расплакаться. Внезапно нахлынули воспоминания о впустую пропавшей молодости. В восемнадцать лет она действительно была красива, так красива!

Внезапно несмелое прикосновение нарушило ее мысли.

— Дай мне руку, — попросил он, глядя на нее снизу вверх загоревшимися глазами.

Она поняла, но притворилась, что не понимает.

— Руку? Зачем? — спросила она. — Мне тебя не поднять, у меня сил не хватит. Я и сама еле двигаюсь... Поздно уже, идем.

И встала.

— Я не к тому сказал, — пытался он объяснить. — Посидим вот так, в темноте... Хорошо тут очень...

Он пытался обнять ее колени, судорожно улыбаясь пересохшими губами.

— Нет! — крикнула она. — Ты с ума сошел! Пусти!

Чтобы не упасть, она схватила его за плечи и оттолкнула. Он стоял на коленях, и черная шаль, соскользнувшая с ее плеч при резком движении, покрыла, окутала его целиком.

— Я тебя хочу! Я тебя хочу, — бормотал он, как пьяный, еще сильнее сжимая ее колени; другой рукой он тянулся к ее талии, задыхаясь от запаха ее тела.

Отчаянным усилием она высвободилась. Подбежала к обрыву. Обернулась. Крикнула:

— Не подходи!

Он яростно кинулся к ней. Она увернулась и бросилась вниз.

Он замер от ужаса. Услышал страшный глухой звук. Наклонился над обрывом. Увидел ворох черных одежд на зелени склона. И черную шаль, распластавшуюся по ветру, которая медленно опускалась все ниже, ниже.

Он стиснул голову руками и повернулся к дому. В глаза ему глянул бледный лик луны, взошедшей над оливами. Он застыл на месте и долго смотрел на нее не отрывая глаз, словно она все видела с небес и теперь обвиняла его.