I

В просветы меж сплетенных ветвей, как легкий зеленый портик укрывших всю длинную дорогу вдоль стены старинного города, то и дело заглядывала луна и словно говорила долговязому, прохожему, который решился забрести сюда в такой неурочный час и в такую ненадежную темень: «Да, но я–то тебя вижу...»

Прохожий, будто его и вправду обнаружили, остановился и, проведя ручищами по груди, воскликнул с неподдельным отчаяньем:

— Ну да, это я, Чунна! Такое дело...

И сразу листья в вышине принялись без умолку шуршать, словно передавая друг другу по секрету его имя: «Чунна... Чунна...» — будто они, столько лет знакомые с ним, знали, почему он в этот час в полном одиночестве шагает по небезопасной дороге. И таинственно шушукались и шушукались потом, кто он и что сотворил... ш–ш–ш... Чунна, Чунна...

Тогда, обернувшись, он стал вглядываться в глубокий темный тоннель дороги, то там, то здесь населенный причудливыми лунными призраками: может, кто–нибудь и в самом деле... ш–ш–ш... Потом, посмотрев по сторонам, приказал себе и листьям замолчать... ш–ш–ш... и снова зашагал, сцепив руки за спиной.

Помаленьку, помаленьку, господа, и вот две тысячи семьсот лир. Две тысячи семьсот лир выкрадено из кассы главного табачного склада. Следовательно, виновен в... ш–ш–ш... в хищении государственной собственности... Такое дело... Помаленьку, помаленьку. Но как? Почему? Ну, насчет почему, если уж на то пошло, он найдет доводы в свое оправдание — он, но не ревизор завтра.

— Чунна, в кассе не хватает двух тысяч семисот лир.

— Не хватает. Такое дело... Я их взял себе, господин ревизор.

— Взял себе? Как? Каким образом?

— Обыкновенным, господин ревизор, вот так, двумя пальцами.

— Понятно. А вы храбрец, Чунна! Взял, как понюшку табаку. Что ж, с одной стороны, приношу вам свои поздравления, но с другой, если не возражаете, пожалуйте в каталажку.

— Ну нет, от этого увольте, господин ревизор. Возражаю, и даже очень. Так что, сделайте милость, послушайте, как оно будет. Завтра Чунна отправится на извозчике в Марину. Да, такое дело... И в той самой одежке, какая сейчас на нем, утопится в море. Нет, он еще нацепит вот сюда, на грудь, две медали за участие в походе шестидесятого года, а на шею, господин ревизор, навяжет красивый орден в десять килограммов весом — точь–в–точь монах по обету. Смерть неприглядна, дражайший господин ревизор, ноги у нее как сухие палки, но Чунна после шестидесяти двух лет невоздержной жизни в каталажку не отправится.

Уже две недели вел он эти удивительные диалогизированные монологи, сопровождая их бурной жестикуляцией, И как нынче луна в просветы меж сплетенных ветвей, так подглядывали за Чунной почти все его знакомые — они день за днем смаковали забавную чудачливость его поведения и интонаций.

— Для тебя, Никколино! — продолжал меж тем Чунна, мысленно обращаясь к сыну. — Для тебя крал. И, да будет тебе известно, не раскаиваюсь. Четверо мальчишек, Господи Предержащий, четверо мальчишек без куска хлеба! А твоя жена, Никколино, о чем думает она? Ни о чем она не думает, только хохочет: она снова брюхата. Четыре плюс один равно пяти. Плохо ли! Плодись, сынок, плодись, заселяй маленькими Чуннами всю округу! Раз уж нужда не дает тебе других радостей, плодись, сынок! Завтра рыбы напитаются твоим папой и, значит, просто обязаны будут давать потом пропитание тебе и многочисленным твоим отпрыскам. Не забудьте: каждый божий день полный баркас рыбы для моих внуков!

Мысль возложить эту обязанность на рыб пришла ему в голову только что; несколько дней назад он внушал себе другое:

— Яд! Яд! Лучшей смерти и не сыскать! Маленькая таблетка — и спокойной вам ночи, Через служителя Химического института Чунна раздобыл несколько кристалликов мышьяковистой кислоты. Они были у него в кармане, даже когда Чунна исповедовался священнику — умолчав, разумеется, о намерении покончить с собой — и получил отпущение грехов.

— Умереть — это еще куда ни шло, но сперва причастившись благодати.

«Только не от яда, — тут же подумал он. — Одолеют судороги, человек существо подлое, позову на помощь, не ровен час, меня спасут... Нет, нет, есть лучший выход: море. Медали на грудь, орден на шею — и будьте здоровы! К тому же какой крик поднимется! Господа, гарибальдиец–плавун, новый вид китов! А ну–ка. Чунна, скажи, кто водится в море? Рыбы там водятся, Чунна. и они голодные, как твои внуки на земле, как птахи в небе…

Извозчик заказан на завтра. В семь утра выеду по холодку; час, не больше, — и вот она, Марина, а в половине девятого — прощай, Чунна!»

Шагая по дороге, он принялся сочинять письмо, которое оставит. Кому его адресовать? Жене, старухе горемычной, или сыну, или кому–нибудь из друзей? Ну нет, будь они неладны, друзья! Кто из них помог ему? Сказать по правде, он никого и не просил о помощи, но потому не просил, что заранее знал: никто над ним не сжалится. И вот доказательство: он уже две недели бродит по улицам, как муха с оторванной головой, все кругом это видели, и что же, ни одна собака не остановилась и не спросила: «Что с тобой, Чунна?» Вместо этого все обалдело,, смотрели на него, а потом, неизвестно почему, отворачивались и улыбались...

II

Он проснулся ровно в семь утра, когда служанка уже встала, и был потрясен тем, что всю ночь проспал крепчайшим сном.

— Извозчик уже здесь?

— Да, дожидается вас.

— Сию секунду буду готов. Ох, башмаки, дай мне их, Роза. Погоди, сейчас отопру дверь.

Вскочив с постели и направляясь за башмаками, Чунна сделал еще одно потрясающее открытие: накануне вечером он по привычке выставил их за дверь, чтобы служанка почистила. Как будто не все равно, в каких башмаках, чищеных или нечищеных, явиться на тот свет!

В третий раз он был потрясен, когда, открыв шкап, потянулся за костюмом, который всегда надевал для поездок, чтобы сберечь другой, парадный, более новый или, вернее сказать, менее поношенный.

— Для кого мне сберегать его теперь?

Словом, все шло так, будто он и сам в глубине души не верил, что скоро покончит с собой. Сон... башмаки... костюм.... А потом, нате вам, стал умываться, а потом, как обычно, подошел к зеркалу и начал аккуратно завязывать галстук...

— Что ж это я дурака валяю?

Нет. Письмо. Куда он его дел? Вот оно, в ящике ночного столика. Нашлось!

Прочитал обращение: «Никколино...»

— Куда его положить?

Решил, что лучше всего на подушку, на то место, где в последний раз покоилась его голова.

— Там оно сразу бросится в глаза.

Он знал, что ни жена, ни служанка раньше полудня не примутся за уборку спальни.

— В полдень я уже три с половиной часа как...

Оборвал себя и обвел глазами убогую, скудно обставленную спальню, словно прощаясь с ней, и остановился взглядом на серебряном, пожелтевшем от времени распятии, снял шляпу и преклонил колени.

Но в глубине души ему еще не верилось, что это наяву. В глазах, в носу все еще тяжело отдавало сном.

— Боже мой, Боже мой!.. — пробормотал он, вдруг обессилев. И стиснул рукой виски.

Но тут же вспомнил, что его ждет извозчик, и быстрыми шагами вышел из дому.

— Прощай, Роза. Скажи, что вернусь под вечер. Лошади шли рысью (этот болван извозчик навязал им колокольчики, как на деревенской ярмарке), и у Чунны, взбодренного свежим воздухом, сразу разыгралось неотлучное от него причудливое воображение: он представил себе музыкантов из муниципального оркестра — плюмажи на их головных уборах развеваются, они бегут за извозчиком, кричат, машут руками, просят остановиться или ехать помедленнее, потому что хотят проводить Чунну траурным маршем. А это невозможно, когда бежишь во всю прыть, вскидывая ноги.

— Благодарствуйте, друзья мои! И прощайте! Я вполне обойдусь без марша. С меня хватит дребезжания оконных стекол в ландо и этих веселеньких колокольчиков.

Когда последние дома остались позади и кругом простерлись поля, точно залитые морем золотистых хлебов, там и сям омывавшим оливы и миндальные деревья, Чунна вздохнул полной грудью. И словно ощущение жизни просветлилось в нем до полной прозрачности, он почувствовал тайную и как бы уже отделившуюся от него любовь к ней, любовь, которая только и надеялась, только и притязала на блаженную радость, распахнув глаза, распахнув все чувства, безвольно впивать в себя эту жизнь.

Справа, под рожковым деревом, он увидел крестьянку с тремя ребятишками. «Точь–в–точь курица с цыплятами под крыльями», — подумал Чунна, окинув мимолетным взглядом низкорослое раскидистое дерево, и приветственно помахал ему рукой. Ему хотелось послать последний свой привет всему, что попадалось на глаза, но в этом желании не было и тени сожаления: казалось, счастье, которое переполняло его в эту минуту, было достаточной наградой за неминуемую утрату жизни.

Тяжело громыхая, ландо, запряженное парой, неслось теперь вниз по пыльному и все более крутому шоссе. В гору и под гору тянулись длинные вереницы повозок; впряженные в них кони и мулы, щедрой рукой возниц прихотливо разубранные бантами, кистями, фестонами, знали дорогу лучше своих хозяев, которые мирно спали, уткнув носы в большие красные хлопчатого полотна платки.

Справа и слева на обочинах сидели, отдыхая на кучах щебня, нищие в грязных лохмотьях, калеки, слепцы — одни из приморского селения поднимались в город на горе, другие, напротив, спускались в селение, надеясь выпросить хотя бы грош или кусок хлеба и протянуть еще один день.

Глядя на них, Чунна опечалился и вдруг подумал: а не пригласить ли весь этот нищий сброд к себе в ландо: «Ну–ка, живее! Живее! Давайте скопом утопимся в море! Карета обездоленных! Залезайте же, дети мои, залезайте ко мне! Жизнь прекрасна, да не про нас».

Он сдержал себя, чтобы извозчик не догадался о цели его поездки. Но еще раз улыбнулся, представив себе эту компанию оборванцев рядом с собой в ландо, и, точно они в самом деле были рядом, тихонько повторял приглашение, приметив на дороге еще какого–нибудь бедолагу:

— А ну, влезай и ты! Чего там, провезу задаром!

III

В приморском селении Чунну знали решительно все.

В пору своего процветания он владел на этом длинном и прямом участке побережья чуть ли не самыми большими складами серы. Но коммерсант он был никудышный и в считанные годы его разорили или, как выражался сам Чунна, «сожрали живьем»; принимали в этом участие многие, в особенности же отличался как раз тот Чуннин помощник, которому он слепо доверял. Нажившись на хозяйских деньгах, этот человек стал не только одним из богатейших людей в округе, но и получил дворянство за «коммерческие заслуги». Не зря Меркурий, покровитель плутов, одновременно и покровитель торгашей.

— Драгоценнейший мой Чунна! — г услышал он, вылезая из ландо, и немедленно очутился в объятиях некоего Тино Имбро, молодого своего приятеля, весельчака из весельчаков, который тут же влепил ему два звонких поцелуя, одновременно хлопая по плечу.

— Ну как вы? Что вы? Каким ветром вас занесло в нашу дыру?

— Есть одно дельце... — смущенно улыбнулся Чунна.

— Собираетесь уплатить или стребовать? Если уплатить — что ж, отлично, вроде как самому полезть в петлю. А если стребовать — зря не надейтесь, но и не расстраивайтесь понапрасну... Это ландо в вашем распоряжении?

— Да, я нанял в оба конца.

— Отлично! Итак, извозчик, распрягай свою пару. Дражайший Чунна, я вас конфискую. Что это с вами? Вас сегодня словно подменили: нос побелел, губа отвисла... Что с вами? Голова болит? Ну, у меня есть одно такое средство, что она сразу пройдет: от него любая болячка проходит.

— Спасибо, Тино, друг мой, — ответил Чунна, растроганный неподдельной радостью этого балагура. — Но только мое дело и вправду не терпит отлагательства. А потом придется стремглав мчаться домой. Ко всему еще, понимаете ли, на меня сегодня может свалиться ревизор.

— В воскресенье? И потом, как это — не предупредив заранее?

— Вот новости! — ответил Чунна. — Предупреждения захотел! Они же скоты, эти ревизоры. Бросаются на тебя, когда ты меньше всего ждешь, как сокол на цыпленка.

— Это вы, что ли, цыпленок? — Имбро поднял руку, делая вид, что пытается измерить великанский рост Чунны. Потом продолжал: — И слушать ничего не желаю. Сегодня праздник — значит, самое время повеселиться. Я вас конфискую. Имейте в виду, я снова один–одинешенек. Моя жена, бедняжечка, дни и ночи проливала слезы. «Что приключилось, душенька, скажи мне?» — «Хочу к мамочке! Хочу к папочке!» — «Только и всего? Глупенькая! Поезжай к мамочке, поезжай к папочке, они дадут тебе конфетку, ах, девицы, вы как птицы!» Вы мой наставник, скажите, я правильно поступил?

Тут засмеялся и извозчик на козлах. Имбро воскликнул:

— А ты еще здесь, пустая твоя голова? Марш! Сказал тебе — распрягай лошадей!

— Погоди, — сказал тогда Чунна, вытаскивая из нагрудного кармана бумажник. — Раньше я заплачу, а потом...

Но Имбро схватил его за руку.

— Одумайтесь! Платить и умирать — чем позже, тем лучше.

— Нет, лучше заранее, — настаивал Чунна. — Раз уж я пусть ненадолго, но застреваю в этом гнездышке добропорядочных людей, значит, есть надежда, что меня обчистят до нитки, подметки на ходу срежут...

— Сказал, как припечатал! — закричал Имбро и бросился обнимать Чунну. — Истинно речь моего старого учителя! Теперь я узнаю тебя! Ладно, платите и пойдем!

С горькой улыбкой Чунна качнул головой, расплатился с извозчиком и спросил Имбро:

— Куда вы меня поведете? Но помните — на полчаса, не больше. У меня тут дело.

— Смеетесь вы, что ли? Извозчику уплачено, он хоть до вечера будет ждать. И слушать ничего не желаю. А как нам провести день, это моя забота. Видите, я с сумкой, собирался выкупаться. Вот и выкупаемся вместе.

— Какая нелепость! — энергично запротестовал Чунна. — Мне купаться? Что угодно, только не это!

Тино Имбро изумленно воззрился на него.

— Но почему нам не выкупаться?

— Потому что, — заявил Чунна, набычившись. — Я сказал нет — значит, нет. Если я и выкупаюсь, то позже...

— Но сейчас самое время, — настаивал Имбро. — Искупаемся, нагуляем аппетит, а потом прямиком в «Золотой лев»: набьем животы и глотки промочим. Доверьтесь мне.

— Праздник ко времени!.. Смех, да и только. К тому же у меня нет с собой купального костюма, ничего нет...

— Пошли! — воскликнул Имбро, хватая его за руку. — Все возьмем напрокат в купальне.

Снова горько улыбнувшись, Чунна подчинился стремительному и ласковому напору молодого своего друга.

Немного спустя, запершись в кабинке, он плюхнулся на скамью и прислонился головой к перегородке; тело его обмякло, на лице застыло выражение какого–то гневного страдания. Потом, передернувшись, он тяжело вздохнул и весь съежился, уставив локти в колени и стиснув ладонями виски; издевательский и горький беззвучный смех опять растянул ему рот.

— Предварительная проба морской стихии... — пробормотал он.

В перегородку забарабанили, и из соседней кабинки Имбро прокричал:

— Вы готовы? Я уже в купальном костюме. Тинино, знаменитый стройностью ног.

Чунна встал.

— Сию минуту разденусь.

Он начал раздеваться. Осмотрительно вынув часы из жилетного кармана и собираясь спрятать их в башмак, он взглянул на циферблат. Стрелки показывали без малого половину десятого, и он подумал: «Час времени чистого выигрыша!» И сразу знобящее ощущение счастья охватило его, проникло в самые глубины существа, словно он продолжает жить, хотя уже умер. А ведь эта жизнь и в нем самом, и вокруг уже час как должна была превратиться для него в небытие. Он оглядел свои голые ноги, руки, ладони — они все еще служили ему, он все еще ими владел, двигал по собственной воле. А через три–четыре часа... Лицо его помрачнело, он начал спускаться по мокрой лесенке, чувствуя, как им завладевает ледяной холод.

— Прыгайте! Прыгайте в воду! — крикнул Имбро; он уже окунулся и теперь делал вид, что собирается обрызгать Чунну.

— Нет, нет, не надо! — в свою очередь, крикнул тот, дрожа и передергиваясь от страха, который всегда одолевает нас, пригвождает к месту перед зыблющейся, переливчатой, стеклянисто–плотной морской стихией. — Подождите, сейчас влезу... Мне не до шуток... Дайте собраться с духом... Бр–р–р... Какая холодная! — добавил он, касаясь воды скрюченными пальцами ноги. И вдруг, словно осененный какой–то мыслью, нырнул.

— Браво! Браво! — крикнул Имбро, едва Чунна встал на ноги, истекая струями, как фонтан.

— Ну не храбрец ли? — сказал Чунна, обтирая руками голову и лицо.

— Плавать умеете?

— Нет, плескаюсь у берега...

— Ну а я поплаваю немного.

В огороженном перед купальнями месте было совсем мелко. Чунна присел на корточки, одной рукой держась за жердь, другой поглаживая воду, словно уговаривая ее: «Будь умницей,, будь умницей!»

Но когда через недолгое время Имбро вернулся, он Чунны не обнаружил. Вылез уже, что ли? Решив проверить, молодой человек направился к лесенке кабинки, и тут на поверхность всплыл его друг, весь багровый, еле переводя дух.

— Да вы спятили! Что это с. вами? От такого ныряния, не ровен час, жилы на шее лопнут.

— Ну и пусть лопаются!.. — задыхаясь, отчаянным голосом выговорил Чунна; глаза его чуть не вылезли из орбит.

— Воды наглотались?

— Наглотался...

— Ну, знаете... — произнес Имбро и жестом снова выразил сомнение в здравом рассудке своего старого друга. Пристально посмотрев на Чунну, он спросил: — Хотели проверить дыхание или вам стало худо?

— Проверял дыхание, — отрезал Чунна, опять проводя рукой по мокрым волосам.

— Тогда десять с плюсом малышу! — воскликнул Имбро. — Идемте скорее, идемте оденемся. Вода сегодня холоднющая. И аппетит мы уже нагуляли. Но скажите правду: вы плохо себя чувствуете?

Чунна несколько раз напружил грудь, как индюк.

— Нет, — ответил он, окончив свои упражнения. — Я чувствую себя отлично. Все прошло. Но идемте, идемте, пора и впрямь одеться.

— Макароны с морскими гребешками и гло–гло–гло... глоток винца. Об этом уж позабочусь я, у меня кое–что припасено: подарочек родных моей жены, голубушки моей. Еще непочатый бочоночек. Ясно?

IV

Встали они из–за стола около четырех. В дверях траттории появился извозчик.

— Запрягать?

— Сгинь, не то!.. — завопил Имбро; лицо у него пылало, глаза сверкали, одной рукой он ухватил Чунну за лацканы, в другой зажал пустую бутылку.

Чунна, такой же багровый, не противился, улыбался, молчал, точно ничего не слышал.

— Я же сказал, до вечера никуда не уедете! — продолжал Имбро.

— Правильно! Правильно! — одобрил его хор голосов.

Потому что в большом обеденном зале собралось человек двадцать друзей Чунны и Имбро, к ним присоединились завсегдатаи траттории, застолье получилось многолюдное, сперва просто веселое, потом все более буйное: смех, выкрики, шуточные тосты, оглушительный гам.

Тино Имбро вскочил на стул. Есть предложение: всем вместе отправиться в гости к капитану английского парохода, пришвартованного в порту.

— Нас с ним водой... да что там водой, вином не разольешь! Этакий юнец лет под тридцать, сплошная борода и вдобавок запас такого джина, что вознесся бы в рай, Господи спаси и благослови, даже наш нотариус Каччагалли!

Предложение было встречено громом рукоплесканий.

Когда часов около семи честная компания после визита на пароход разбрелась кто куда, Чунна в страшном возбуждении заявил:

— Дорогой Тинино, мне пора. Не знаю, как и благодарить тебя...

— Пустяки какие! — прервал его Имбро. — Займитесь лучше делом, о котором говорили мне утром.

— Да... дело... ты прав... — пробормотал Чунна, хмурясь и хватаясь за плечо друга, точно у него подкосились ноги. — Да, да... ты прав... Подумать только, я же ради него и приехал... Пора с ним покончить...

— А может, оно не такое уж срочное, — заметил Имбро. — Срочное, — угрюмо сказал Чунна и повторил: — Пора с ним покончить. Я напился, наелся... а теперь... Прощай, Тинино. Дело очень срочное.

— Проводить вас? — спросил тот.

— Что, что такое? Проводить меня? Да, это было бы забавно... Нет, спасибо, Тинино, спасибо... Отправлюсь один, без провожатых. Напился, наелся... а теперь... Что ж, прощай.

— Тогда я подожду вас здесь, возле ландо, тут и попрощаемся. Только не задерживайтесь.

— Не задержусь, не задержусь! Прощай, Тинино. И зашагал прочь.

Имбро, скорчив гримасу, подумал: «Ох, годы, годы! Просто не верится, что Чунна... Он и выпил–то всего ничего».

Чунна зашагал в сторону западной, самой протяженной части порта, еще не выровненной, где громоздились скалы, а меж них бились волны, то с глухим шумом набегая, то с долгими всхлипываниями откатываясь. Он нетвердо держался на ногах, тем не менее перескакивал с камня на камень — может быть, в неосознанной надежде поскользнуться и сломать ногу или нечаянно свалиться в море. Он отдувался, пыхтел, мотал головой, стараясь избавиться от неприятного щекотания в носу; чем оно было вызвано — потом, слезами или брызгами пены набегающего на скалы прибоя, — он и сам не знал. Добравшись до конца скалистой гряды, Чунна тяжело плюхнулся наземь, снял шляпу, зажмурился, стиснул губы и раздул щеки, как будто собирался вместе с воздухом выдуть из себя весь накопившийся в нем ужас, все отчаяние, всю желчь.

— Что ж, оглядимся, — произнес он, сделав наконец глубокий вдох и открыв глаза.

Солнце уже заходило. Море, стеклянисто–зеленое у берега, с каждой минутой все ярче отливало золотом вдоль неоглядной, зыблющейся черты горизонта. Небо было в огне, и на фоне этого закатного сверкания и беспокойной морской зыби воздух казался особенно неподвижно–прозрачным.

— Мне вон туда? — помолчав, задал себе вопрос Чунна, глядя поверх скал на море. — Из–за двух тысяч семисот лир? — Теперь эта цифра казалась ему ничтожной. Как капля в море. — Те самые негодяи, которые сожрали меня живьем, теперь разъезжают по всей округе, им почет и уважение, они теперь дворяне, а я за две тысячи семьсот лир должен... Знаю, я не имел права воровать, но это был мой долг, черт вас всех подери, да, да, долг, господа! Именно долг, когда четверо малышей плачут и просят хлеба, а у тебя эти проклятущие деньги в руках и ты только и делаешь, что их считаешь. Общество не дало тебе права воровать, но ты отец, и в таких обстоятельствах это твой прямой долг. А я дважды отец этим четверым ни в чем не повинным мальчишкам. Если я умру, что с ними станется? По миру пойдут? Пойдут милостыню выпрашивать? Нет, нет, господин ревизор, вы сами заплачете вместе со мной. А если у вас, господин ревизор, сердце как эта каменная скала, что ж, выскажу все судьям: посмотрим, хватит ли у них духу осудить меня. Потеряю место? Найду другое. Нет, господин ревизор, не заблуждайтесь, в море я не брошусь. Ага, вот и баркасы: сейчас куплю килограмм краснобородок, вернусь домой и вместе с внуками съем их за милую душу!

Он встал. Баркасы, распустив паруса, делали на полном ходу поворот. Рыбаки спешили — им нужно было поспеть на рыбный привоз.

Протиснувшись сквозь галдящую толпу, он купил еще живых, бьющихся краснобородок. Но куда их положить? А вот и корзинка — всего несколько сольди; уложил их в нее и — «будьте спокойны, господин хороший, довезете до дому живехонькими».

На улице перед «Золотым львом» его ждал Имбро — он сразу сделал выразительный жест:

— Прошло?

— Ты о чем? А, о вине... Подумаешь! Есть о чем говорить! — отозвался Чунна. — Смотри, купил краснобородок. Дай я тебя расцелую, Тинино, и тысячу тебе благодарностей.

— Это еще за что?

— Когда–нибудь, может, объясню, за что... Эй, извозчик, подними верх, не хочу, чтобы меня видели.

— Боитесь, что ограбят по дороге? — смеясь, спросил Имбро. — Значит, уладили дельце? Поздравляю! И до свиданья, до свиданья!

V

Как только выехали из поселка, дорога пошла в гору.

Лошади с трудом тащили ландо, каждый, свой шаг сопровождая поматыванием головы, и звяканье колокольчиков словно подчеркивало, как медленно и натужно они берут подъем.

Время от времени извозчик подбадривал несчастных кляч протяжными и унылыми понуканиями.

На полпути к дому совсем свечерело.

Сгустившаяся тьма вместе с тишиной, которая будто вслушивалась, не раздастся ли хоть какой–нибудь звук в пустынном безлюдье этих малознакомых Чунне мест, отрезвили его, все еще отуманенного винными парами, ослепленного великолепием заката на море.

Когда начало темнеть, он закрыл глаза, стараясь уговорить себя, что вот сейчас уснет. Но вдруг обнаружил, что в давящем мраке ландо глаз его снова широко раскрыты и устремлены в непрерывно дребезжащее оконце напротив.

Ему казалось, что он сию секунду проснулся. И вместе с тем у него не было сил встряхнуться, пошевелить хоть единым пальцем. В тело точно налили свинца, голова стала вчетверо тяжелее обычного. Чунна расслабленно откинулся назад, упершись подбородком в грудь, протянув ноги к переднему сиденью, левую руку засунув в брючный карман.

В чем дело? Может, он и вправду пьян?

— Остановись... — пробормотал он, с трудом ворочая языком.

И тут же представил себе, как вылезает из ландо и глухой ночью наобум бредет полем. Услышал, как где–то далеко залаяла собака, и подумал: собака лает на него, бредущего вон там, вон там... в долине...

— Остановись... — после короткой паузы почти беззвучно повторил он, медленно смыкая веки.

Нет, он должен немедленно выскочить, выскочить на ходу и так тихо, чтобы не заметил извозчик, подождать, пока ландо не отъедет немного вверх по крутой дороге, а потом невидимкой бежать, бежать по полям туда, к морю...

Чунна по–прежнему не шевелился.

— Плюх! — произнес он помертвевшими губами.

И тут, словно молния осветила его сознание, он задрожал и правой, судорожно сжатой, рукой принялся лихорадочно потирать лоб.

Письмо... письмо...

Ведь он оставил на подушке письмо сыну. Сейчас дома... да, сейчас дома его оплакивают как покойника!.. Вся округа сейчас только и говорит что о его самоубийстве... А ревизор? Конечно, явился... Ему отдали ключи... И, разумеется, он уже заметил недостачу в кассе... Позорное отстранение от должности, нищета, насмешки... тюрьма...

А лошади продолжали тащить ландо, медленно, с трудом.

В ужасе, весь дрожа, Чунна хотел было окликнуть извозчика. А дальше что? Нет, нет!.. Выскочить, не останавливая?.. Он вынул левую руку из кармана, большим и указательным пальцами схватил себя за нижнюю губу, сжав остальные пальцы и что–то в них кроша. Потом, разжав руку, вытянув ее из оконца, подставил под лунный свет и взглянул на ладонь. Так и есть! Яд! Все время лежал в кармане, этот яд, о котором он забыл. Зажмурившись, Чунна сунул в рот кристаллики и проглотил. Быстрым движением достал из кармана остальные и тоже проглотил! Яд! Яд! Внезапно почувствовал пустоту внутри, голова у него закружилась, грудь и живот словно взрезали острым ножом. Чунна начал задыхаться и высунулся из оконца.

— Сейчас умру.

Внизу, залитая чистым и мягким лунным светом, лежала долина, впереди четко рисовались на опаловом небе высокие, совсем черные холмы.

— Сейчас умру... — повторил Чунна.

Но так чудесно было это лунное умиротворение, что W в нем самом все укротилось. Руку он положил на дверцу кареты, подбородок — на руку и, глядя в окно, стал ждать.

Снизу, из долины, доносился немолчный, согласно звенящий хор кузнечиков — казалось, это голос трепещущих лунных лучей на глади тихо струящейся невидимой реки.

По–прежнему опираясь подбородком на руку, Чунна поднял глаза к небу и снова перевел их на черные холмы и долину, словно проверяя, сколько всего остается другим людям — ему–то уже ничего не осталось. Через несколько минут он ничего не увидит, ничего не услышит... Может быть, время остановилось? Почему он не чувствует никакой боли внутри?

— Значит, не умру?

И сразу, словно мысль немедленно превратилась в то. самое ощущение, которого Чунна ждал, он отшатнулся от окна и схватился за живот. Нет, боли пока еще не было... И все–таки... провел рукой по лбу: ага, уже выступил холодный пот! Стоило ему почувствовать этот холод, как ужас смерти целиком завладел им: Чунна весь затрясся под сокрушительным напором черной, чудовищной, непоправимой неизбежности, конвульсивно сжался, и зубами прикусил подушку сиденья, стараясь заглушить вопль, исторгнутый первым мучительным спазмом всех внутренностей.

Тишина. Голос. Кто это поет? И луна...

Пел извозчик, протяжно и уныло, меж тем как усталые лошади с трудом тащили черную карету по пыльной дороге, выбеленной луной.