I

Как только рабочие серных копей, полумертвые от усталости, едва переводя дыхание, выбирались на поверхность, они сразу же искали глазами зеленый холм, замыкавший с запада широкую долину.

В самой долине, на засыпанной туфом, выжженной дымом и растрескавшейся земле, давно уже не росло ни травинки; повсюду чернели насыпи, напоминавшие огромные муравейники.

После долгих часов работы в кромешной тьме воспаленные, болевшие от дневного света глаза отдыхали, останавливаясь на зелени этого холма.

Тем, кто наполнял породой печи, следил за плавкой или трудился у ковшей, куда медленно стекала перегоревшая грязно–черная сера, при одном взгляде на далекий зеленый холм становилось легче дышать, легче переносить удушливый, едкий дым, вызывавший мучительные приступы кашля.

Сбросив с натруженных плеч мешки с серой, грузчики усаживались на них, чтобы перевести дух; с ног до головы они были перепачканы мокрой глиной, облепившей их, пока бедняги пробирались по галереям или карабкались из «ямы» по шаткой, подгнившей лестнице. Почесывая головы, смотрели грузчики на этот зеленый холм сквозь туманную пелену серных испарений, думали о сельской жизни, которая казалась им счастливой, безмятежной, а работа на свежем воздухе, под лучами солнца, — совсем нетрудной, и завидовали крестьянам.

— Вот счастливцы!

Для всех рабочих этот зеленый холм был страной Чудесной мечты. Оттуда привозили масло для шахтерских лампочек, лучи которых с трудом пробивали густую темень серных копей; оттуда привозили хлеб, черный и сытный, благодаря которому шахтеры только и могли держаться на ногах, работая с утра до ночи, словно волы. Наконец, оттуда получали они свою единственную отраду — вино, которое придавало им мужество и силу переносить проклятую жизнь. Да и можно ли назвать это жизнью: ведь там, под землей, они походили на сборище мертвецов!

Крестьяне же, глядя с холма на эту мертвую долину, даже плевались со злостью: «Тьфу!»

Там безраздельно владычествовал их заклятый враг: смертоносный дым.

И когда ветер приносил из долины отвратительный, удушливый запах перегоревшей серы, они глядели на деревья, словно желая защитить их, и вполголоса посылали проклятья этим сумасшедшим, которые упорно роют им, крестьянам, могилу и, опустошив долину, хотят теперь перекопать своими заступами их чудесные поля, понаставить всюду свои печи, точно завидуют уцелевшему зеленому острову.

В самом деле, упорно поговаривали, что и в толще холма должна быть сера. На это указывали известняковые гребни на вершине холма и выходы пород у подножия; горные инженеры неоднократно подтверждали правильность подобных догадок.

И хотя владельцев зеленого холма упорно соблазняли выгодой, они не только не соглашались сдать свою землю в аренду, но даже не поддавались искушению самим, ну хоть любопытства ради, легонько копнуть...

Плодоносные поля, залитые солнцем, — вот они, у всех перед глазами (конечно, случается иногда неурожайный год, но следующий — урожайный — все покрывает); серу же приходится искать вслепую, и горе тому, кто спустится в эту бездонную пропасть. Нет уж! Только безумцы могут бросить все и заняться таким ненадежным делом.

Эти доводы, которые владельцы зеленых участков не уставали повторять друг другу, звучали как своеобразная клятва сплоченно противостоять всяким соблазнам. Они знали, что, если уступит хоть один и на холме развернется добыча серы, пострадаю! все; раз уже начнется разрушение, то вскоре рядом вырастут другие адские печи, и за какие–нибудь несколько лет все деревья и кусты погибнут, отравленные дымом, а тогда прощайте, поля и луга!

II

Самому большому искушению подвергался дон Маттиа Скала, который владел маленьким участком, обсаженным великолепными оливковыми и миндальными деревьями, на склоне холма, где, к его неудовольствию, предполагались самые богатые залежи.

Многие инженеры из Королевского горного управления приезжали осматривать его участок и делали замеры. Скала встречал их, как встречает ревнивый муж врача, пришедшего к нему в дом осмотреть больную жену.

Захлопнуть дверь перед носом этих правительственных инженеров, являвшихся к нему по долгу службы, он, конечно, не мог. Зато он отводил душу на других посетителях, которые от. имени какого–нибудь богатого предпринимателя или акционерного общества предлагали ему сдать в аренду или продать свой участок.

— Черта лысого я вам продам! — кричал дон Маттиа. — Ни за что! Хоть бы вы предложили мне все сокровища Креза; хоть бы вы сказали: «Маттиа, копни ногой, как это делают куры, и ты найдешь столько серы, что станешь богаче самого, самого... короля Фаллари!» И не подумал бы копать, даю слово!

А если посетители продолжали настаивать, добавлял:

— Убирайтесь отсюда, не то я кликну собак!

Ему часто приходилось грозить собаками, потому что его участок выходил прямо на вьючную тропу, которая петляла вокруг холма. Тропа эта служила кратчайшим путем для рабочих серных копей, десятников и инженеров, постоянно сновавших между соседним городком и долиной. Инженерам, должно быть, нравилось поддразнивать его; хоть раз в неделю они непременно останавливались у ворот и, завидев дона Маттиа, спрашивали:

— Ну как, не передумали?

— Скампирро, Реджина, сюда! — звал, вместо ответа, своих собак дон Маттиа.

В свое время и он был одержим страстью разбогатеть на добыче серы и вот — превратился в жалкого неудачника! Теперь, стоило ему хоть издалека увидеть кусок серы, его, мягко выражаясь, начинало тошнить.

— Что же, в ней дьявол сидит? — спрашивали дона Маттиа.

— Хуже! — отвечал он. — Ведь дьявол губит душу, но коль захочет, может сделать человека богатым! Сера же делает вас беднее самого Иова и все равно губит душу!

Разговаривая, он походил на телеграфный столб, каких теперь уже больше не ставят. Худой, длиннющий, в белой, сдвинутой на затылок шляпе, в ушах маленькие золотые серьги, которые ясно показывали, что происходит он из полумещанской, полукрестьянской семьи (чего он, впрочем, и не пытался скрывать).

На гладко выбритом, бледном, как у большинства раздражительных людей, лице как–то странно выделялись густые, изогнутые брови, удивительно похожие на пышные усы, которые буйно разрослись здесь, убедившись, что на законном их месте, над губой хозяин и волоску не даст пробиться. Чуть пониже, под сенью бровей, горели необыкновенно живые, ясные и пронзительные глаза; ноздри орлиного носа постоянно вздрагивали и раздувались.

Все соседи любили дона Маттиа.

Они помнили, как он, когда–то такой богатый, приехал сюда разоренным вконец и поселился на этом клочке земли, который купил на деньги, вырученные от продажи городского дома, мебели и драгоценностей жены, умершей от разрыва сердца. Они помнили также, как в первые дни дон Маттиа запирался в своем убогом домишке и никого не желал видеть. Вместе с ним приехала шестнадцатилетняя девушка Яна, которую все приняли вначале за его дочь и которая оказалась младшей сестрой некоего Димы Кьяренцы, того самого негодяя, что предал и разорил дона Маттиа.

За всем этим скрывалась целая история.

Скала знал Кьяренцу еще мальчиком. Тот был круглым сиротой, и дон Маттиа все время помогал ему и его маленькой сестричке; потом он даже взял мальчика к себе и определил его на работу. Убедившись, что паренек умеет и любит работать, он снял в аренду серные копи и сделал его своим компаньоном. Все расходы дон Маттиа взял на себя; Кьяренца должен был лишь надзирать за работами.

Тем временем в доме подрастала Яна (Януцца, как ее ласково называли). Но у дона Маттиа был единственный сын, почти одних лет с Яной, которого звали Нели. Как водится, отец и мать скоро заметили, что юноша и девушка полюбили друг друга, и любовью совсем не братской. И вот, чтобы не держать солому рядом с огнем и оттянуть время, родители решили послать Нели, которому не было еще и восемнадцати, на серные копи. Там он должен был помогать Диме Кьяренце, а через два–три года, если все будет хорошо, они с Яной поженятся.

Мог ли дон Маттиа Скала предполагать, что Дима Кьяренца, которого он подобрал на улице, любил, как родного сына, и сделал своим компаньоном, тот самый Дима Кьяренца, которому он верил, словно самому себе, предаст его, как Иуда предал Христа?

Но так оно и вышло. Этот негодяй сговорился со старшим инженером, с десятниками, весовщиками, возчиками — и все они безнаказанно обсчитывали дона Маттиа на административных расходах, на добытой сере, даже на угле для машин, которые приводили в действие насосы, откачивавшие почвенные воды.

И вот однажды ночью серные копи затопило; рухнула наклонная галерея, стоившая дону Маттиа Скале более трехсот тысяч лир.

В эту страшную ночь Нели был внизу и вместе с другими отчаянно, хотя и безуспешно пытался предотвратить катастрофу. Предчувствуя ненависть, которую отец отныне будет питать к Кьяренце, а быть может, и к ни в чем не повинной Яне, его любимой Яне, и боясь, что его самого сочтут виновником беды (ведь он вовремя не обнаружил и не разоблачил предательства этого иуды, который вскоре должен был стать его шурином), Нели той же ночью скрылся бесследно и навсегда.

Несколько дней спустя умерла мать Нели, за которой любовно ухаживала Яна, и дон Маттиа Скала остался один, потеряв все свое состояние, жену и сына. С ним оставалась лишь Яна, которая, обезумев от горя и стыда, цеплялась за него и не желала никуда уходить; она грозила, что выбросится из окна, если дон Маттиа прогонит ее к брату.

Побежденный ее твердостью, поборов неприязнь, которую вызывало в нем теперь само присутствие этой девушки, дон Маттиа Скала согласился взять ее с собой в деревню. Так обосновался он с Яной, как бы дважды осиротевшей, на купленном им маленьком участке.

Понемногу он стал оправляться от горя и порой даже заговаривал с соседями, рассказывал им о себе и о Яне.

— Ах, так, значит, это не ваша дочь?

— Нет. Но для меня она все равно как родная.

Первое время дон Маттиа стыдился рассказывать о своем прошлом. О сыне он вообще ничего не говорил. Слишком уж болезненная это была рана! Да и что он мог рассказать, если сам ничего не знал! Этим делом давно уже занималась полиция, но пока так ничего и не выяснила.

Однако прошло несколько лет, Яне надоело бесцельно ждать жениха, и она захотела вернуться в город, к брату, который тем временем женился на богатой старухе, по слухам — ростовщице, и сам занялся, ростовщичеством. Теперь он сделался одним из первых богачей в округе.

Так Скала остался совсем один в своем Деревенском домишке. С тех пор прошло восемь лет, и он, по крайней мере внешне, вновь стал таким же жизнерадостным, как прежде, подружился со всеми окрестными землевладельцами, которые по вечерам частенько заходили к нему в гости.

Земля, казалось, хотела вознаградить его за все убытки, которые причинили ему серные копи.

Поистине было настоящей удачей то, что ему удалось купить эти несколько гектаров — ведь один из шести владельцев холма, богач Бутера, твердо решил стать со временем безраздельным хозяином всей земли. Бутера давал деньги в долг и постепенно расширил свои владения. Он уже оттягал почти половину участка у Нино Mo, a другому землевладельцу, Лабизо, он оставил клочок земли величиной не больше носового платка; за это Бутера, как бы авансом, ссудил Лабизо денег на приданое пяти дочерям. Бутера давно уже зарился и на землю Лопеса. Но Лопес, вынужденный после нескольких неурожайных годов уступить часть земли, предпочел продать ее, пусть даже за меньшую цену, приезжему дону Маттиа Скале, только бы досадить Бутере.

Стараясь не думать о своих несчастьях, дон Маттиа усердно взялся за дело и за несколько лет так преобразил свой маленький участок, что теперь друзья и сам Лопес с трудом могли его узнать и не переставали удивляться.

Лопес просто сгорал от зависти. Рыжеватый, неряшливо одетый, с веснушчатым лицом, он обычно надвигал шляпу на самый нос, точно не желал больше никого и ничего видеть; но из–под полей он украдкой бросал быстрые косые взгляды, что было крайне трудно предположить, глядя в его вечно сонные, водянисто–зеленоватые глаза.

Обойдя участок, друзья собирались на маленькой площадке. Дон Маттиа Скала приглашал их присесть на низкую каменную ограду перед домом, стоявшим на откосе. Позади, у края откоса, словно защищая дом, высились могучие черные тополя. Дон Маттиа никак не мог понять, зачем Лопес их посадил.

— На что они годны? Объясните мне. Плодов никаких, зря только место занимают.

— А вы срубите их и пустите на уголь, — бесстрастно отвечал Лопес.

Но Бутера советовал:

— Прежде чем рубить, подумайте — быть может, кто–нибудь их у вас купит.

— А кому они, спрашивается, нужны?

— Гм! Ну, например, тем, кто вырезает из дерева фигурки святых.

— А! Святых! Вот видите! Теперь мне понятно, почему эти святые не творят больше чудес, ведь их делают из таких деревьев, — заключил дон Маттиа.

Вечером на тополя слетались все окрестные воробьи; своим неумолчным, звонким чириканьем они мешали друзьям, которые, как всегда, беседовали о добыче серы и об убытках, связанных с этим делом.

Почти всегда разговор начинал Ночо Бутера, который был не только самым богатым хозяином на холме, но и первым толстяком во всей округе. По профессии он был адвокат, но за всю свою жизнь выступил в суде один–единственный раз, почти сразу же как получил диплом. В самый волнующий момент своей первой речи Бутера в растерянности запнулся; чуть не плача, словно ребенок, он воздел перед судьями и присяжными руки и, погрозив богине Правосудия, изображенной в профиль, с чашей весов в руках, в отчаянье простонал: «Что же это такое! Святый Боже!» Ведь с бедняги семь потов сошло, пока ему удалось выучить речь наизусть, и он был твердо уверен, что сможет произнести ее гладко, без запинки.

Время от времени кто–нибудь из друзей напоминал ему об этом знаменитом провале.

— Как же это вы, дон Но? Святый Боже!

Ночо Бутера теперь и сам снисходительно улыбался, неопределенно мычал: «Угу... угу!» — и своими пухлыми руками гладил черные бакенбарды на багровом лице, либо прилаживал на приплюснутом носу очки в золотой оправе. И впрямь он мог от души смеяться над той речью; ибо если адвоката из него не вышло, то как земледелец и хозяин Ночо Бутера не знал себе равных. Но ведь давно известно — человек никогда не бывает доволен, и Ночо Бутера, казалось, искренне радовался, лишь когда узнавал, что другие, подобно ему, позорно провалились, не справившись с каким–нибудь делом. К Скале он приходил только затем, чтобы сообщить о предстоящем или произошедшем разорении, объяснить причины и доказать, что уж с ним бы этого никак не могло случиться.

Тино Лабизо, худой и длинный, вытаскивал из кармана брюк большущий носовой платок в красную и черную клетку и громко, словно в трубу, дудел, сморкался, затем аккуратно складывал платок, несколько раз проводил им под носом и снова засовывал в карман; наконец, как человек осмотрительный, никогда не позволяющий себе поспешных суждений, изрекал:

— Возможно.

— Возможно? Эх ты! — взрывался Нино Mo, который терпеть не мог вечного флегматичного выражения на лице Лабизо.

Лопес, пробуждаясь от мрачной тоски, сонным голосом советовал из–под надвинутой на нос шляпы:

— Пусть скажет дон Маттиа, он в этом деле больше вас понимает.

Но дон Маттиа, прежде чем начать обстоятельный разговор, неизменно спускался в погреб, чтобы поднести друзьям по доброму стаканчику вина.

— Отведайте–ка, друзья, этой отравы, этого уксуса!

И, отведав вместе со всеми, он садился, поджимал ноги и спрашивал:

— О чем разговор–то?

— О том, — обычно выпаливал Нино Mo, — что все они до одного настоящие скоты.

— Кто?

— Да эти, сукины дети! Шахтеры. Роют, роют, а цена на серу все падает, падает и падает! И даже не понимают, что губят себя и нас; ведь все деньги исчезают в этой яме, в этой ненасытной пасти дьявола, пожирающей нас живьем!

— А что вы предлагаете, простите? — снова спрашивал Скала.

— Ограничить, — невозмутимо отвечал Ночо Бутера. — Ограничить добычу серы. По–моему, это единственный выход.

— Святая мадонна, какой же вы глупец! — тотчас же восклицал дон Маттиа Скала, вскочив на ноги, чтобы удобнее было жестикулировать. — Уж простите меня, дон Ночо, но вы сущий глупец, и сейчас я это докажу! Скажите, пожалуйста, сколько копей из многих тысяч разрабатывают сами владельцы? Не больше двухсот. Все остальные сдаются в аренду. Правильно я говорю, Тино?

— Возможно, — серьезно, с достоинством откликался Тино Лабизо.

А Нино Mo восклицал:

— Возможно? Эх ты!

Дон Маттиа движением руки приказывал ему замолчать.

— А теперь, милый мой дон Ночо, скажите, на какой срок жадные и пузатые, вроде вас, владельцы копей сдают их в аренду?

— Лет на десять? — предполагал Бутера, улыбаясь с видом снисходительного превосходства.

— На двенадцать, — милостиво соглашался Скала, — иногда даже на двадцать. Ну а что можно сделать за такой короткий срок? Какую выгоду можно извлечь? Каким бы вы ни были ловким и удачливым, за двадцать лет вы не оправдаете даже расходы по эксплуатации самих копей. Я это к тому, что если сам владелец копей и может снизить добычу серы, когда спрос на нее падает, то арендующий их на такой короткий срок никак этого не может. Ведь тогда он первый и пострадает, а выгадает только его преемник. Вот арендатор и старается изо всех сил добыть как можно больше серы, понимаете? Ведь у него почти не бывает свободных денег, и он вынужден снижать цены на серу, продавать ее по любой цене, лишь бы не останавливалась работа, иначе, как вы знаете, владелец расторгнет арендный договор. А в результате, как говорит Нино Mo, цены падают, словно это не сера, а простой булыжник. Кстати, вы вот, дон Ночо, учились? Да и ты тоже, Тино Лабизо? Так вот, можете вы оба сказать, что это за штука сера и для чего она нужна?

При этом ехидном вопросе Лопес поворачивался и оглядывал всех широко раскрытыми глазами, Нино Mo лез дрожащими руками в карман, словно хотел немедля отыскать там ответ, а Тино Лабизо, как человек осторожный, снова вытаскивал носовой платок, чтобы выиграть время и заодно высморкаться.

— Вот так штука! — в замешательстве восклицал Ночо Бутера. — Сера нужна... нужна... для опыления виноградников, нужна...

— И... и еще для... для серных спичек, кажется, — добавлял Тино Лабизо, с превеликой аккуратностью складывая свой носовой платок.

— Кажется... кажется! — передразнивал их дон Маттиа Скала. — Почему только кажется? Так оно и есть! Лишь для этих двух целей она и годится. Спросите кого угодно, и никто вам не скажет, для чего еще нужна сера. А мы–то трудимся до кровавых мозолей, чтобы добыть ее, потом везем эту серу к морю, где множество английских, американских, немецких, французских и даже греческих кораблей уже ждут, чтобы набить ею свое ненасытное чрево; гудок — и до свидания. Что они там с ней будут делать? Никто этого не знает, да и не пытается узнать! А пока что наше богатство — ведь сера могла бы стать нашим богатством — вывозят из развороченных недр, а мы, полумертвые от усталости, как слепые, как глупцы, остаемся с пустыми карманами. Только и прибыли, что гибнущие от дыма поля.

После столь живого и убедительного описания слепоты, с какой промышленники и торговцы используют дарованное им природой сокровище, вокруг которого кипело столько страстей и шла такая непримиримая и жестокая борьба низменных интересов, четверо друзей погружались в молчание, чувствуя себя обреченными на вечную нищету.

Скала первый нарушил это молчание. Он начинал подробно перечислять другие тяжкие обязательства, которые вынуждены брать на себя несчастные арендаторы. Дон Маттиа досконально знал все эти обязательства по собственному горькому опыту. Так вот, не говоря уж о том, что срок аренды слишком мал, арендатор обязан еще выплачивать владельцу натурой так называемый «эстальо» — заранее установленное количество серы. При этом владельца нимало не интересует, богатые здесь залежи серы или скудные, много ли тут пустой породы или мало, сухо ли в копях или их заливают почвенные воды, высокие ли цены на серу или низкие — словом, ему безразлично, прибыльна добыча или нет. А кроме «эстальо» существуют всевозможные правительственные налоги, да еще приходится строить не только наклонные входные галереи, вентиляционный ствол и колодцы для откачки и отвода воды, но и печи, дороги, дома, словом, все, что необходимо для разработки серы. По истечении же срока аренды все эти сооружения безвозмездно переходят к владельцу земли, который вдобавок требует, чтобы все сдавалось в полной исправности, словно строительство велось на его кровные деньги. Мало того! В самих серных копях арендатор не волен производить работы по собственному усмотрению, даже тип креплений в штреках (арочные, продольные, поперечные) устанавливается по прихоти владельца, а не в соответствии с характером почвы.

Надо быть сумасшедшим или вконец отчаявшимся человеком, не так ли, чтобы принять подобные условия и позволить наступить себе на горло. Ну а кто такие по большей части арендаторы серных копей? Бедняки без гроша в кармане, вынужденные идти в кабалу к торговцам серой, чтобы как–то выкрутиться и соблюсти арендный договор.

Но есть ли у арендаторов другой выход? И разве могут они платить больше этим несчастным, которые трудятся под землей, постоянно подвергаясь смертельной опасности? Словом, грызня, ненависть, голод и нищета никого не минуют — ни арендаторов, ни шахтеров, ни тех бедняг, которые таскают вверх и вниз по галереям и лестницам непосильный груз.

Когда Скала умолк и соседи встали, чтобы разойтись по своим немудреным жилищам, высоко в небе уже светила луна, и, озаренная ею, долина после рассказа о страданиях и нищете выглядела особенно печальной, мрачной и опустошенной; да и сама луна, казалось, не взошла только что, а висит на небе Бог весть с каких далеких, незапамятных времен.

И друзья, возвращаясь домой, думали о том, что под этой залитой печальным светом долиной несчастные труженики все глубже и глубже вгрызаются в землю, и нет им никакого дела, ночь сейчас или день, ведь там у них, заживо погребенных, царит вечная ночь.

III

Беседуя со Скалой, все думали, что он уже позабыл о прошлых невзгодах и ни о чем больше не беспокоится, кроме своего клочка земли, с которым вот уже в течение многих лет не расстается ни на один день.

Если заходил разговор о его пропавшем, затерявшемся невесть где сыне, дон Маттиа, кипя негодованием, ругал этого неблагодарного бессердечного мальчишку.

— Если он жив, — заключал дон Маттиа, — его счастье, а для меня он умер, я и думать о нем не хочу.

Так он говорил, но на самом деле в окрестности не было ни одного крестьянина, собиравшегося в Америку, которому дон Маттиа перед отъездом не всучил бы под большим секретом письма к неблагодарному сыну.

— Это так, на всякий случай! Может, ты случайно встретишь его или что–нибудь о нем услышишь.

Многие из этих писем, мятые, неразборчивые и пожелтевшие от времени, ему привозили назад эмигранты, возвращавшиеся через четыре–пять лет на родину. Никто не видел Нели, никто не слышал о нем ни в Аргентине, ни в Бразилии, ни в Соединенных Штатах. Скала только пожимал плечами:

— Какое мне до этого дело? Давай сюда письмо. Я даже позабыл про него.

Дон Маттиа не хотел выказывать перед чужими боль своего сердца и признаваться, хоть втайне и продолжал тешить себя мыслью, что его сын нашел пристанище в каком–нибудь глухом уголке Америки; а вдруг, в один прекрасный день узнав, что отец приспособился к новому положению, купил себе кусок земли и мирно живет в своем крестьянском домике, мальчик вернется.

Конечно, участок у него небольшой, но уже несколько лет, втайне от Бутеры, дон Маттиа вынашивал мечту расширить его, прикупив землю одного своего соседа, с которым он уже сговорился о цене. Чем он только не жертвовал, какие только лишения не претерпевал, чтобы скопить необходимые средства! Да, землицы у него маловато, но с некоторых пор, выходя на балкон, он всякий раз устремлял взгляд на изгородь, отделявшую его участок от соседского, и мысленно представлял себе, что вся эта земля уже принадлежит ему. Он собирал нужную сумму и ждал только, когда сосед подпишет договор и съедет с участка.

Дон Маттиа сгорал от нетерпения, но, на беду, ему пришлось вести дело с каким–то блаженным!

Вообще–то дон Филиппино Ло Чичеро был человеком спокойным, вежливым, уступчивым, но, без сомнения, немного поврежденным в рассудке. Жил он одиноко в своем деревенском домике с подаренной ему обезьянкой и с утра до вечера читал латинские книжонки.

Обезьянку звали Тита, была она старенькая и вдобавок больная туберкулезом. Дон Филиппино ухаживал за ней, как за ребенком, покорно сносил все ее капризы и по целым дням беседовал с ней, уверенный, что Тита его понимает. А когда больная, всегда печальная обезьянка устраивалась на своем любимом месте — балдахине над кроватью, дон Филиппино садился в кресло и принимался читать какой–нибудь отрывок из «Георгин» или «Буколик».

Время от времени дон Филиппино останавливался и самым курьезным образом выражал свое восхищение; прочитав какую–нибудь фразу или выражение, а иногда одно только слово, тонкий смысл которого он отлично чувствовал или просто наслаждался его сладостным звучанием, он клал книгу на колени, зажмуривал глаза и необыкновенно быстро повторял: «Великолепно! великолепно! великолепно! великолепно!» — постепенно откидываясь на спинку кресла, словно изнемогал от наслаждения. Тогда Тита слезала с балдахина, взбиралась к нему на грудь, печальная и сердитая; дон Филиппино обнимал ее и вне себя от восторга восклицал:

— Послушай, Тита, послушай... Великолепно! великолепно! великолепно! великолепно! великолепно!..

Дон Маттиа Скала страстно желал получить соседскую землю; ему надоело ждать, он торопился и был прав: нужную сумму он уже собрал, да и соседу эти деньги будут очень кстати. Но Боже Правый! Разве дон Филиппино сможет наслаждаться в городе пасторальной поэзией божественного Вергилия?

— Потерпите немного, дорогой Маттиа!

В первый раз, услышав подобный ответ, дон Маттиа Скала даже растерялся от удивления:

— Вы что, смеетесь надо мной или всерьез говорите? Смеяться? Такого у дона Филиппино и в мыслях не было! Он говорил вполне серьезно.

Просто Скала не мог понять некоторых вещей. И потом Тита. Она, бедняжка, привыкла к деревне и, наверно, в другом месте жить не сможет.

В погожие дни дон Филиппино брал ее на прогулку; временами Тита, едва ковыляя, шла сама, временами дон Филиппино нес ее на руках, словно ребенка. Потом он усаживался на каком–нибудь камне под деревом; тогда Тита взбиралась на нижнюю ветку и, зацепившись хвостом, пыталась ухватиться за кисточку его берета, сорвать парик или вырвать из рук томик Вергилия.

— Будь умницей, Тита, будь умницей! Доставь мне такое удовольствие, бедная моя Тита!

Да, да, бедная, потому что этот милый зверек обречен на смерть, так что пусть Маттиа Скала потерпит еще немного.

— Подожди хоть, — говорил ему дон Филиппино, — пока бедный зверек умрет. Потом земля будет твоей. Хорошо?

Но прошел год, а проклятая зверюшка и не думала подыхать.

— А может, попробуем вылечить ее? — предложил ему однажды Скала. — У меня есть превосходный рецепт!

Дон Филиппино взглянул на него с улыбкой, а затем с некоторой тревогой спросил:

— Вы это серьезно?

— Вполне серьезно. Этот рецепт мне дал один ветеринар, который учился в Неаполе, отличный ветеринар!

— Ну что ж! Попробуем, дорогой Маттиа!

— Итак, сделайте вот что. Возьмите ровно литр чистого оливкового масла. Есть у вас чистое оливковое масло? Но только чистое, совсем чистое?

— Я его достану, даже если мне придется убить для этого самого римского папу.

— Отлично. Поставьте масло на огонь и опустите в него три головки чеснока...

— Чеснока?

— Три головки. Слушайте дальше. Когда масло начнет бурлить, но прежде, чем оно совсем закипит, снимите его с огня. Возьмите горсть кукурузной муки и всыпьте ее в масло.

— Кукурузную муку?

— Да, синьор, кукурузную. Перемешайте все как следует; потом, когда у вас получится мягкое, маслянистое тесто, положите его, пока оно горячее, этой гнусной твари на грудь и на плечи и укутайте ее сверху ватой, только хорошенько укутайте, понимаете?

— Отлично, укутать ватой; а дальше?

— Дальше откройте окно и выбросьте ее.

— О–о–о–о! — застонал дон Филиппино. — Бедная Тита!

— Не мартышку нужно жалеть, а землю, скажу я вам! Вы о земле не заботитесь, я все это вижу и ничего не могу поделать, а пока что виноградник пропадает; деревья вот уже лет десять ждут, когда их подрежут; дички не привиты, побеги их переплелись и забивают друг друга, так и кажется, что они молят о помощи; большинство оливковых деревьев теперь годится только на дрова. Что же я покупать–то буду, в конце концов? Разве это дело?

Лицо дона Филиппино становилось от этих упреков таким печальным, что у дона Маттиа слова застревали в горле.

Впрочем, с кем он говорит? Ведь бедняга не от мира сего! Солнце, живое полуденное солнце, наверно, никогда не светило ему; он все еще пребывал в сиянии далеких дней «Буколик» и «Георгию».

Дон Филиппино жил на этом клочке земли с детства, сначала с дядей–священником, который, умирая, оставил ему в наследство и эту землю, и дом, а потом совсем один. Оставшись в три года круглым сиротой, он был взят на воспитание этим дядей, страстным латинистом и охотником. Однако охотой дон Филиппино никогда не увлекался, быть может, памятуя о печальном опыте своего дяди, которому сан священника не мешал быть человеком необыкновенно горячим; однажды, когда он заряжал ружье, ему оторвало на левой руке два пальца. Дон Филиппино предпочел все свое время посвятить латыни, казалось, он был вполне доволен, наслаждаясь Вергилием и впадая порой в легкое, приятное оцепенение. Но и в этом он отнюдь не походил на своего дядю–священника, который в минуты восторга вскакивал с пылающим лицом — вены на лбу у него так набухали, что, казалось, вот–вот лопнут — и громовым голосом читал латинские стихи; наконец, взорвавшись, он швырял книгу на пол или в лицо ошеломленного дона Филиппино.

— Великолепно, черт побери!

Когда дядя внезапно умер, дон Филиппино стал владельцем этого клочка земли, но владельцем только формальным.

В соседнем городке у дяди–священника был еще дом, который он завещал сыну другой своей сестры по имени Саро Тригона. Тригона, должно быть, ожидал, что, поскольку он всего–навсего бедный агент по продаже серы и несчастный отец целой оравы ребятишек, дядя оставит ему все: и городской дом, и землю, понятно, с условием, что он будет содержать своего двоюродного брата Ло Чичеро (пока жив, разумеется), который хотя и был дяде вместо сына, но справиться с хозяйством не мог. И хотя дядя не посчитался с его положением, Саро Тригона, не имея никаких юридических прав, старался любым способом заполучить что–нибудь из наследства, оставленного двоюродному брату, и безжалостно обирал бедного дона Филиппино. Почти все — пшеница, бобы, фрукты, вино, овощи — попадало в руки Саро Тригоны; а если дон Филиппино умудрялся продать что–нибудь тайком, словно чужое добро, двоюродный братец немедля прибегал к нему разгневанный, точно обнаружил обман. И напрасно дон Филиппино робко объяснял брату, что эти деньги нужны ему для обработки участка. Саро Тригона требовал денег.

— А то застрелюсь! — кричал он, делая вид, что вытаскивает из кармана пиджака револьвер. — Застрелюсь на твоих глазах, Филиппино, сейчас, немедленно! Ибо, верь мне, я больше не могу терпеть! Девять, Господи прости, девять детей, которые плачут от голода!

И хорошо еще, если Саро Тригона устраивал подобные сцены один. Иногда же он приводил с собой жену и всю ораву ребятишек. У дона Филиппино, который привык жить в полном одиночестве, голова шла кругом. Эти девять племянников, старшему из которых не было и четырнадцати лет, хоть и «плакали от голода», но, словно девять вырвавшихся на волю чертенят, брали штурмом тихий деревенский домик дяди: они все переворачивали вверх дном; стены дрожали, буквально дрожали от криков, смеха, рева, неистовой беготни; потом неизбежно слышался грохот падающих вещей, в лучшем случае — звон разлетевшегося на куски зеркала; тогда Саро Тригона вскакивал с громким криком:

— Орган сделаю! Сделаю орган!

Он догонял и хватал за волосы этих бездельников; раздавал им пинки, шлепки, пощечины, затрещины; потом, когда они начинали завывать на разные голоса, ставил их по росту, и все девять изображали орган.

— Не шевелиться! Красавчики... Посмотри, Филиппино, настоящие красавчики! Хоть картину с них пиши, правда? Что за симфония!

Дон Филиппино затыкал уши, закрывал глаза и в отчаянье топал ногами:

— Прогони их! Они все поломают, забирайте дом, сад, все возьмите; только, ради Бога, оставьте меня в покое!

А ведь дон Филиппино был несправедлив. Жена Тригоны, например, ни разу не приходила к нему в гости с пустыми руками: ведь вышитый берет с красивой шелковой кисточкой, тот, что у него на голове, она принесла, кто же еще? Или вот домашние туфли, тоже вышитые, те, что у него на ногах. А парик? Это двоюродный брат подарил, чтобы его рано облысевшую голову не продувало так часто. Настоящий французский парик! Саро Тригона заплатил за него Бог знает сколько денег. А обезьянка Тита? Ее ведь тоже подарила жена брата; это был сюрприз, чтобы добрый дон Филиппино не скучал один в своем деревенском домике. Так ведь?

— Осел вы, извините меня, самый настоящий осел! — кричал ему дон Маттиа Скала. — Почему иначе вы до сих пор заставляете меня ждать и никак не можете расстаться с землей? Подпишите договор, освободитесь от этой кабалы! С деньгами, что я вам даю, вы могли бы спокойно прожить в городе остаток жизни; потребности у вас скромные, пороков никаких. Безумец вы, что ли? Если вы и дальше будете тянуть время из–за своей Титы и Вергилия, станете нищим, да, да, нищим!

И так как дону Маттиа Скале не хотелось, чтобы участок, который он уже считал своим, пришел в запустение, он начал понемногу выдавать дону Филиппино деньги, отложенные на покупку земли:

— Столько–то на подрезку деревьев, столько–то на привой, столько–то на удобрение... Это в счет тех денег, дон Филиппино!..

— Хорошо, пусть будет так! — вздыхал дон Филиппино. — Только дай мне пожить здесь немного. В городе, с этими чертенятами, я и двух дней не протяну. Ведь я тебе не мешаю. Разве ты не хозяин здесь, дорогой Маттиа? Ты можешь делать все, что захочешь. Я ни в чем тебе не перечу. Лишь бы ты оставил меня в покое.

— Да. Но пока что ваш двоюродный братец не зевает, — отвечал ему Скала.

— А тебе–то что за горе! — возражал Ло Чичеро. — Ведь деньги ты должен был выплатить мне все сразу, верно? Ты же даешь их по частям, и, по сути дела, только я один и теряю на этом; сегодня немножко денег вперед, завтра немножко, так в один прекрасный день мне и получать будет нечего; ты же вкладываешь свои деньги в землю, которая со временем станет твоей.

IV

Доводы дона Филиппино были, без сомнения, убедительными; но какая у Скалы гарантия, что деньги, потраченные на чужую землю, не пропадут? А вдруг дон Филиппино, упаси Боже, умрет, не успев подписать купчую, признает ли тогда Саро Тригона, единственный законный наследник, произведенные затраты и его устный договор с Ло Чичеро?

Такие сомнения время от времени закрадывались в душу дона Маттиа; но потом он счел за благо не досаждать дону Филиппино и не попрекать его деньгами, которые тот получил вперед, иначе он рисковал услышать в ответ: «А кто тебе велел давать их вперед? По мне, участок каким был, таким мог и оставаться, хоть и заброшенным, меня ведь это никогда не интересовало. Не можешь же ты выгнать меня из моего дома, если я сам не захочу уйти». Кроме того, Скала рассудил, что он имеет дело с вполне порядочным человеком, неспособным обидеть даже муху. Да и нечего опасаться, что дон Филиппино внезапно умрет: живет он спокойно, пороков не имеет, человек он здоровый и бодрый, лет, пожалуй, до ста протянет. И потом о сроке передачи земли они уже договорились: как только подохнет обезьяна, а ждать, наверно, придется недолго.

Наконец счастье еще, что он смог купить эту землю за такую умеренную цену — лучше уж помалкивать и ждать; ему даже выгодно держать дона Филиппино в руках и тратить деньги не спеша, спокойно, осмотрительно. Ведь подлинным хозяином земли был он, а не дон Филиппино; на его земле Скала проводил больше времени, чем на своей собственной.

— Сделайте то, сделайте это.

Он распоряжался, приводил в порядок участок и не платил налогов. Казалось, чего еще можно желать?

Бедняга дон Маттиа мог всего ожидать, но только не того, что эта проклятая обезьяна, столько раз выводившая его из себя, сыграет с ним напоследок злую шутку.

Обычно Скала вставал до рассвета; еще с вечера он объяснял батраку, что надо сделать на следующий день, и утром всегда следил, как тот собирается на работу. Он не хотел, чтобы батрак, отправившись, к примеру, подрезать деревья, два–три раза за день возвращался то за лестницей, то за точильным камнем, то за водой к завтраку. Чтобы не терять времени даром, он должен был захватить с собой все необходимое.

— Кувшин с водой взял? А чем закусить, есть у тебя? Держи, вот тебе пучок лука. И поживей, слышишь!

И еще до восхода солнца Скала приходил на участок дона Филиппино.

В тот день дон Маттиа замешкался, обжигая дрова на уголь. Было уже десять утра, а между тем дверь в доме дона Филиппино оставалась закрытой. Странно! Дон Маттиа постучал, никто не ответил, постучал снова — ни звука; он посмотрел на балкон и на окна: как были закрыты на ночь, так и остались.

«Что за новости?» — думал он, направляясь к соседнему домику в надежде что–нибудь узнать у жены своего батрака.

Однако и здесь он натолкнулся на запертую дверь. Участок, казалось, вымер.

Скала, сложив ладони рупором, повернулся лицом к полю и громко позвал батрака. Когда наконец тот откликнулся, дон Маттиа спросил, нет ли с ним дона Филиппино. Батрак ответил, что даже не видел его. Тогда Скала, немного встревоженный, снова постучал в дверь и несколько раз позвал: «Дон Филиппино, дон Филиппино!» Не получив ответа и не зная, что думать, он принялся старательно тереть свой большой, дергающийся нос.

Вчера вечером он оставил друга вполне здоровым. Значит, заболеть тот не мог, по крайней мере настолько серьезно, чтобы не найти в себе сил хоть на минуту подняться с постели. Но, быть может, он забыл открыть окна, а сам ушел в поле со своей обезьянкой. Дверь же он, наверно, запер, когда увидел, что в доме батрака никого нет.

Успокоенный этими размышлениями, дон Маттиа отправился на поиски друга. Время от времени он останавливался и зорким привычным взглядом хозяина на лету примечал: «Здесь надо кое–что поправить», а потом снова начинал кричать:

— Дон Филиппино, эге–е, дон Филиппи–и–и–ино!..

Так он дошел до склона холма, где батрак и трое поденщиков окапывали виноградник.

— А дон Филиппино где? Что с ним такое? Я нигде не могу найти его!

Растерянность работников, которым показалось странным, что дверь дома как была запертой, когда они уходили, так и осталась, снова встревожила дона Маттиа, и он предложил немедленно возвратиться и вместе посмотреть, что произошло.

— Одно–то я хорошо понимаю! Скверно началось это утро!

— Странное дело, обычно он встает очень рано... — заметил батрак.

— Вот увидите, у него заболела обезьяна! — сказал один из работников. — Он держит ее на руках и, верно, боится шевельнуться, чтобы не потревожить ее.

— Хоть и слышит, что я зову его уже Бог знает сколько времени? — заметил дон Маттиа. — Ну, нет! Что–то с ним случилось!

Подойдя к дому, все пятеро по очереди пытались дозваться дона Филиппино, но безрезультатно. Тогда они решили обойти вокруг дома. Ставни одного из окон на северной стороне были приоткрыты; все сразу приободрились.

— А! — воскликнул батрак. — Наконец–то он открыл! Это окно кухни.

— Дон Филиппино! — закричал Скала. — Что за черт! Довольно нас пугать!

Задрав головы, они подождали немного, потом снова принялись звать его на все лады; наконец дон Маттиа вне себя от ярости и беспокойства принял решение.

— Лестницу сюда!

Работник сбегал домой и вскоре вернулся с лестницей.

— Я сам полезу! — оттолкнув всех, сказал дол Маттиа, бледный и, как всегда, нетерпеливый.

Добравшись до окна, он снял свою белую панаму, обмотал ею руку, выбил стекло и прыгнул в кухню.

Кухонная печь была погашена. В доме царила мертвая тишина. Всюду было темно, как ночью, лишь сквозь ставни едва пробивался дневной свет.

— Дон Филиппино! — еще раз позвал Скала. В этой непонятной тишине звук собственного голоса заставил его вздрогнуть, по коже забегали мурашки.

Ощупью он миновал несколько комнат, добрался до спальни, тоже погруженной в темноту. При бледном свете, проникавшем сквозь ставни, он с трудом различил на кровати темное пятно, которое двигалось, уползая прочь. Волосы встали у него дыбом, он даже кричать не мог. Одним прыжком он очутился на балконе, распахнул дверь, обернулся и в ужасе воздел к небу руки, широко раскрыв глаза и разинув рот. Дрожащий, онемевший, съежившись и не дыша от страха, бросился он назад к кухонному окну.

— Сюда, сюда! Убили! Зарезали!

— Убили? Как?! Не может быть! — воскликнули батраки, в тревоге ожидавшие внизу, и все четверо разом бросились к лестнице; работник дона Маттиа опередил остальных, крича:

— Осторожнее! Лезьте по одному!

Ошеломленный, бледный, с широко раскрытым ртом, дон Маттиа обеими руками схватился за голову: перед глазами у него все еще стояло ужасное зрелище.

Дон Филиппино лежал на кровати, запрокинув голову на подушку и скрючившись, словно в судорогах; руки его, эти крохотные посиневшие ручки, на которые нельзя было теперь смотреть без ужаса, были как–то неестественно отброшены назад; на горле зияла кровавая рана.

Дон Маттиа и четверо крестьян смотрели на него в ужасе. Внезапно какой–то шум под кроватью заставил всех пятерых подскочить; они взглянули друг на друга; потом один из них нагнулся посмотреть, что там такое.

— Обезьяна, — со вздохом облегчения сказал он и даже чуть не рассмеялся.

Остальные четверо тоже нагнулись.

Когда Тита, сидевшая под кроватью на корточках, опустив голову и скрестив лапки на груди, увидела этих людей, которые, наклонившись, внимательно разглядывали ее, она ухватилась за ножки кровати, несколько раз подпрыгнула на задних лапах, потом вытянула губы и угрожающе заверещала: ш–ш–ш–ш...

— Глядите! — закричал Скала. — Кровь... У нее лапы... грудь в крови... это она его убила!

Он вспомнил темное пятно, которое с трудом различил, когда вошел в спальню, и уверенно повторил:

— Конечно, она! Я сам это видел, своими глазами! Он лежал на кровати... — И Скала показал четырем крестьянам пятна запекшейся крови на щеках и на лбу покойника.

— Смотрите!

— Но как же так? Обезьяна? Неужели она? Та самая обезьяна, с которой дон Филиппино столько лет не расставался ни днем ни ночью?

— Может, она взбесилась? — испуганно предположил один из поденщиков.

Все пятеро разом отпрянули от кровати.

— Подождите! Палку. — Он пошарил глазами по комнате, отыскивая палку или что–нибудь в этом роде.

Батрак, вооружившись стулом, заглянул под кровать, но остальные испуганно закричали:

— Подожди! Подожди!

И тоже схватились за стулья. Тогда батрак несколько раз пошарил стулом под кроватью. Выскочив с противоположной стороны, Тита с поразительной ловкостью залезла на балдахин, добралась до самого верха и там спокойно, словно ничего не случилось, принялась чесать живот, потом играть концами платка, который бедный дон Филиппино повязал ей вокруг шеи.

Пятеро мужчин ошеломленно смотрели на глупое животное.

— Что же теперь делать? — спросил Скала, взглянув на покойника, но при виде окровавленного горла сразу же отвернулся. — Накроем его простыней?

— Нет, нет, синьор! — немедля откликнулся батрак. — Уж лучше послушайте меня, ваша милость. Не надо ничего трогать. Я живу тут, по соседству, и вовсе не хочу связываться с правосудием. Беру всех в свидетели.

— Какие там свидетели! — пожав плечами, воскликнул дон Маттиа.

Но батрак протестующе замахал руками:

— От правосудия, хозяин, всего можно ждать! Люди мы бедные, и с нами... в общем, я знаю, что говорю...

— А я так думаю, — в отчаянье простонал дон Маттиа, — что он, бедняга, не в своем уме был и умер как дурак из–за своего же безрассудства. А я оказался еще глупее и безрассуднее и вот теперь вконец разорен! Да, но вы и впрямь должны подтвердить все четверо, что в эту землю я всадил мои кровные денежки, так и скажете... Теперь ступайте и предупредите этого прощелыгу — его братца, мирового судью и доктора! Пусть придут полюбоваться подвигами этой... Проклятая! — завопил он с неожиданной яростью и, сорвав с головы белую панаму, запустил ею в обезьяну.

Тита поймала панаму на лету, внимательно ее осмотрела, уткнулась в нее носом, словно желая высморкаться, потом подложила под себя и уселась. Крестьяне невольно расхохотались.

V

Ничего не нашли: ни завещания, ни расходной книги, ни даже случайной записи на каком–нибудь клочке бумаги.

И словно одной этой беды было мало — дону Маттиа приходилось терпеть еще и насмешки друзей. Ну да, Ночо Бутера, например, он–то уж непременно бы догадался, что дон Филиппино Ло Чичеро умрет именно такой смертью от руки своей любимой обезьяны.

— А ты, Тино Лабизо, что скажешь? Ведь так, не правда ли? Ну и зверь! Ну и зверь! Ну и зверь!

Тут дон Маттиа, вцепившись пальцами в поля своей панамы, надвигал ее на самые брови и яростно топал ногами.

Саро Тригона до тех пор, пока врач и судья не выполнили все формальности и его двоюродного брата не похоронили, и слушать не хотел дона Маттиа под предлогом, что несчастье не позволяет ему говорить о делах.

— Ну, еще бы! Точно это не он нарочно подарил дону Филиппино обезьянку, — потихоньку злословил Скала.

Этот паршивец Саро Тригона должен бы отчеканить в ее честь золотую медаль, а он, неблагодарный, на следующий же день велел ее пристрелить, да, да, при–стре–лить, хотя молодой врач, прибывший в селение вместе с судьей, весьма изящно объяснил бессознательный характер преступления обезьяны. Ведь Тита болела туберкулезом, возможно, она начала задыхаться оттого, что бедный дон Филиппино слишком туго повязал ей платок на шею, а может быть, обезьяна, пытаясь распутать узел, сильно затянула его сама. Так или иначе, но можно допустить, что Тита прыгнула на кровать, желая показать хозяину, что ей больно, а тот взял ее на руки и прижал к себе. Тита начала задыхаться и в ожесточении стала царапать когтями горло своего хозяина. И скоро все было кончено. Ведь это всего лишь глупое животное! Что она понимает?

Судья, красный, потный, нахмуренный, одобрительно кивал своей лысой головой, восхищенный проницательностью молодого и симпатичного врача.

Однако всему бывает конец. Похоронив двоюродного брата и пристрелив обезьяну, Саро Тригона предоставил себя в полное распоряжение дона Маттиа Скалы.

— Ну–с, побеседуем, любезный дон Маттиа.

Но говорить–то было почти не о чем. Скала по своей привычке отрывисто и коротко рассказал о договоренности с Ло Чичеро и о том, как, ожидая со дня на день, что эта проклятая обезьяна подохнет и земля перейдет к нему, он, разумеется с согласия дона Филиппино, за последние годы вложил в этот участок несколько тысяч лир. Само собой, это деньги надо отнести в счет суммы, назначенной покойным доном Филиппино. Ясно, да?

— Яснее ясного! — ответил Тригона, который внимательно слушал рассказ дона Маттиа и так же, как судья, серьезно кивал головой в знак согласия. — Куда яснее! И я со своей стороны, дорогой дон Маттиа, готов соблюсти условия вашего договора. Я работаю маклером, а времена теперь скверные, сами знаете! Без божьей помощи и одной партии серы не продашь, а всю выручку съедают почтовые расходы. Это я к тому, чтоб вы знали, что моя профессия не позволяет мне возиться с землей. Не знаю даже, что с ней делать; Кроме того, как вам известно, у меня девять детей, все мальчики, которым нужно ходить в школу: конечно, они свиньи, один другого хуже, но в школу–то ведь ходить надо. Так что волей–неволей, а я должен жить в городе. Теперь о наших делах. Есть тут, правда, одна неприятность. Э, дорогой дон Маттиа, к несчастью! Большая неприятность. Девять детей, я вам уже говорил, и вы даже не знаете, не можете себе представить, сколько на них нужно денег, одни ботинки... впрочем, незачем и считать, не то можно с ума сойти. Сказать вам, дорогой дон Маттиа...

— Ради Бога, не называйте меня больше «дорогой дон Маттиа», — взорвался Скала, взбешенный этим долгим и бесплодным разговором. — «Дорогой дон Маттиа»... «Дорогой дон Маттиа»... довольно! Нельзя ли покороче! Я и так слишком много времени потерял с этой обезьяной и доном Филиппино.

— Так, — нимало не смущаясь, продолжал Саро Тригона. — Я хотел только сказать вам, что мне все время приходилось прибегать к помощи некоторых людей, избави от них Господь, чтобы... вы понимаете? И, ясное дело, они опутали меня по рукам и ногам. Вы ведь знаете, кто у нас в городе первый мастак по таким делам.

— Дима Кьяренца? — побледнев, сразу же воскликнул Скала и вскочил на ноги. Он швырнул панаму об пол, в ярости запустил руку в свою шевелюру, потом, широко раскрыв глаза и держа одну руку на затылке, а указательным пальцем другой тыча в Тригону, словно хотел пронзить его насквозь, добавил: — Вы? Вы ходили к этому палачу? К этому убийце, который съел меня живьем? Сколько вы у него взяли?

— Подождите, сейчас скажу, — с вымученным спокойствием ответил Тригона, протягивая вперед руку. — Брал не я, потому что этот, как вы отлично выразились, палач моей подписи и видеть не желал...

— Значит... дон Филиппино? — спросил Скала, закрыв лицо руками, точно слова вдруг стали зримыми и он не хотел их видеть.

— Поручительство, — вздохнул Тригона, печально кивая головой.

Дон Маттиа бегал по комнате и, размахивая руками, восклицал:

— Разорен! Разорен! Разорен!

— Подождите, — повторил Тригона. — Не отчаивайтесь. Попробуем как–нибудь помочь делу. Сколько вы собирались уплатить Филиппино за землю?

— Я? — крикнул Скала, внезапно останавливаясь и прижимая руки к сердцу. — Восемнадцать тысяч лир наличными! Там около шести гектаров, по–нашему, ровно три сальми. Шесть тысяч лир наличными за каждую сальму. Один Бог знает, сколько я мучился, пока скопил эти деньги, а теперь... теперь рушится все дело и земля, которую я считал своей, уплывает у меня из рук!

Пока дон Маттиа изливал душу, Саро Тригона, нахмурившись, старательно подсчитывал на пальцах:

— Восемнадцать тысяч... значит, выходит...

— Подождите–ка, — прервал его Скала. — Восемнадцать тысяч — это в том случае, если бы дон Филиппино, царство ему небесное, сразу передал мне землю. Но я уже истратил больше шести тысяч лир... Это легко подсчитать тут же на месте. У меня есть свидетели: только в этом году я посадил две тысячи американских виноградных лоз, очень плодоносных! И потом...

Саро Тригона поднялся и, желая прекратить дальнейшее объяснения, сказал:

— Но двенадцати тысяч мало, дорогой дон Маттиа. Представьте себе, я должен этому палачу более двадцати тысяч.

— Двадцать тысяч лир? — воскликнул потрясенный Скала. — Да вы что, всей семьей лопали эти деньги, что ли?

Тригона глубоко вздохнул и, потрепав дона Скалу по плечу, сказал:

— АО моих неприятностях вы подумали, дон Маттиа? Еще и месяца не прошло, как из–за разницы в цене на серу мне пришлось уплатить девять тысяч лир одному торговцу из Ликаты. Подождите! Вот тогда–то бедняга — да почиет он в мире — и поручился за меня в последний раз!

После долгих бесполезных препирательств они порешили взять двенадцать тысяч лир, сходить в тот же день к Кьяренце и попробовать с ним договориться.

VI

Дом Димы Кьяренцы стоял в самом центре городка. Это был старый двухэтажный дом, почерневший от времени, возле которого обычно останавливались с фотоаппаратами иностранцы — англичане и немцы, — приезжавшие осматривать серные копи, чем вызывали у местных жителей немалое удивление, смешанное с презрительной жалостью. Для этих жителей дом Димы Кьяренцы был всегда лишь старой и мрачной лачугой, портившей всю площадь, на которой величественно возвышалось украшенное восемью колоннами, оштукатуренное здание, похожее на мраморный дворец; справа от него — церковь, слева — здание торгового банка, в нижнем этаже которого помещались с одной стороны роскошное кафе, с другой — коммерческий клуб.

По мнению членов этого клуба, муниципалитет должен был положить конец подобному безобразию, заставив Диму Кьяренцу хотя бы оштукатурить свой дом. «Это и ему пошло бы на пользу, — злословили торговцы, — может быть, тогда у него немного посветлеет лицо, которое, с тех пор как он поселился здесь, стало черным, как стены дома. Впрочем, — добавляли они, — справедливость требует признать, что дом этот Кьяренца взял за женой в приданое и, произнося в церкви сакраментальное «да», он тем самым брал на себя торжественное обязательство свято беречь обе эти древности».

В просторной и почти темной прихожей, кроме дона Маттиа и Саро Тригоны, было еще человек двадцать крестьян в почти одинаковой темно–синей одежде из грубой ткани. На ногах у них были простые кожаные башмаки, подбитые гвоздями, на голове — черные вязаные береты с маленькими кисточками, у некоторых в ушах виднелись серьги. И так как день был воскресный, все они были чисто выбриты.

— Доложи обо мне, — сказал Тригона слуге, сидевшему у двери за маленьким столиком, который был сплошь исписан цифрами и именами должников.

— Подождите минутку, — ответил слуга, с удивлением разглядывая дона Маттиа, давнюю нелюбовь которого к своему хозяину он отлично знал. — У хозяина дон Тино Лабизо сидит.

— И он тоже? Бедняга! — пробормотал дон Маттиа, разглядывая ожидавших приема крестьян, которые так же, как и слуга, не ожидали увидеть его здесь.

Немного освоившись, Скала стал разглядывать присутствующих. По выражению лиц он легко угадал, кто из крестьян пришел полностью расплатиться, а кто принес лишь часть долга. Глаза этих крестьян уже сейчас словно молили ростовщика подождать с остальными деньгами до будущего месяца. Тех же, кто не принес ни лиры, страх словно придавил к земле, — ведь Кьяренца без всякой жалости ограбит их дочиста и выбросит на улицу.

Внезапно дверь конторы отворилась, и из нее с пылающим, почти лиловым лицом, с блестящими от слез глазами, ничего и никого не видя, выбежал Тино Лабизо. В руках он держал носовой платок в красную и черную клетку, словно символ своего поражения.

Скала и Тригона вошли в контору. Она тоже была почти темной, с одним–единственным решетчатым окном, выходившим в узкий переулок. Даже в полдень на письменном столе у Кьяренцы горела лампа, прикрытая зеленой тряпкой.

Дима Кьяренца сидел в старом кожаном кресле за письменным столом, ящики которого были доверху набиты разными бумагами. На голове у него был круглый берет, шея укутана шарфом, а на обезображенные артритом руки были надеты шерстяные перчатки без пальцев. Хотя Кьяреяце не было и сорока лет, выглядел он как пятидесятилетний старик: желтое, одутловатое лицо, серые редкие волосы, заросшие, точно у больного, виски. Очки его были вздеты на узкий и морщинистый лоб; он смотрел прямо перед собой мутными, потухшими глазами из–под густых, низких бровей. Он явно пытался совладать с волнением и встретить дона Скалу внешне совершенно спокойно.

Сознание собственной бесчестности не вызывало в нем сейчас ничего, кроме глухой и непримиримой ненависти ко всем, и в особенности к своему бывшему благодетелю, первой своей жертве. Он не знал, что нужно было от него дону Маттиа, но твердо решил ни в чем ему не уступать, иначе могут подумать, будто он, Дима Кьяренца, раскаялся в своем поступке, который всегда с негодованием отрицал, выставляя Скалу сумасшедшим.

Скала, который не видел своего врага уже много лет даже издали, в первый момент был поражен. Если б он встретил Кьяренцу на улице, то, наверно, не узнал бы — так страшно тот изменился.

«Кара Господня!» — подумал дон Маттиа и нахмурил брови при мысли, что, превратившись в жалкую развалину, этот человек должен теперь считать, что уже искупил свою вину и поэтому не обязан делать ему, дону Скале, никаких послаблений.

Дима Кьяренца опустил глаза и с исказившимся от острой боли лицом, держась рукой за поясницу, осторожно приподнялся с кожаного кресла, но Саро Тригона чуть не силой усадил его обратно и сразу же, по всегдашней привычке нагромождая друг на друга бессвязные, беспорядочные фразы, стал объяснять цель их визита: он продает перешедший к нему по наследству участок земли дорогому дону Маттиа, который здесь присутствует, и готов немедленно выплатить в счет своего долга двенадцать тысяч лир дражайшему дону Кьяренце, каковой со своей стороны должен взять на себя обязательство не возбуждать судебного дела против наследства Ло Чичеро в ожидании...

— Спокойнее, спокойнее, сынок, — прервал его Кьяренца, опуская на нос очки. — Как раз сегодня я возбудил дело о наследстве, опротестовав векселя, подписанные вашим двоюродным братом и давно уже просроченные. Поздно спохватились.

— А мои деньги? — вскипел Скала. — Земля Ло Чичеро не стоила больше восемнадцати тысяч лир, а я уже вложил в нее добрых шесть тысяч: значит, по совести, ты не можешь получить эту землю дешевле чем за двадцать четыре тысячи лир.

— Пусть так, — совершенно спокойно ответил Кьяренца. — Но поскольку Тригона должен мне двадцать пять тысяч, то и выходит, что я, приобретая этот участок, теряю тысячу лир, не считая процентов.

— Значит... двадцать пять тысяч? — широко раскрыв глаза, вскричал дон Маттиа, обращаясь к Тригоне... Саро Тригона заерзал в кресле, словно его пытали горячими щипцами, лепеча:

— Но... ка... как?

— Сейчас, сын мой, я тебе все покажу, — невозмутимо ответил Кьяренца, снова схватившись за поясницу и с трудом приподнимаясь. — На это есть конторские книги. Там все записано.

— Оставьте в покое свои конторские книги! — выступая вперед, крикнул Скала. — Здесь речь идет о моих деньгах; тех самых, которые я вложил в этот участок.

— А при чем тут я? — прикрыв глаза и пожимая плечами, ответил Кьяренца. — Кто вас заставлял их вкладывать?

Дон Маттиа Скала вне себя от ярости повторил Кьяренце условия своего договора с Ло Чичеро.

— Плохо, — заметил Кьяренца, снова прикрыв глаза; ему стоило таких невероятных усилий сохранять внешнее спокойствие, что он еле дышал. — Плохо. Вижу, что вы до сих пор не научились вести дела.

— И ты еще смеешь упрекать меня в этом? — закричал Скала. — Ты!

— Я вас ни в чем не упрекаю. Но, Боже, вкладывая эти деньги, должны же вы были, по крайней мере, знать, что Ло Чичеро не мог никому продать свою землю, так как подписал векселя на сумму, превышающую стоимость самой земли.

— Значит, — продолжал Скала, — ты завладеешь и моими деньгами тоже?

— Ничем я не завладею, — поспешно ответил Кьяренца. — Я, кажется, объяснил, что, если даже оценить землю по–вашему, теряю больше тысячи лир.

Саро Тригона попытался вмешаться, он хотел разом выложить перед Кьяренцой двенадцать тысяч лир наличными, которые лежали в бумажнике дона Маттиа.

— Деньги всегда деньги!

— Глядишь, они и улетели! — поспешно возразил Кьяренца. — Знайте же, дорогой мой, сейчас лучше всего купить на них землю. Векселя — оружие обоюдоострое: проценты то растут, то падают, земля же никуда не денется.

Дон Маттиа согласился с этим и, изменив тон, вежливо сообщил Кьяренце о своем давнем горячем желании приобрести участок соседа; потом добавил, что никогда не успокоится, если после стольких трудов эта земля достанется другому. Поэтому де желает ли Кьяренца пока что взять деньги, которые он принес; остальную часть, до последнего чентезимо, Дима Кьяренца получит не от Тригоны, а от него самого. И он, Скала, согласен заплатить все двадцать четыре тысячи лир, словно он и не тратил вовсе эти шесть тысяч лир, и даже, если Кьяренца будет угодно, — двадцать пять тысяч, весь долг Тригоны.

— Что я тебе еще могу предложить?

Дима Кьяренца, закрыв глаза, бесстрастно выслушал горячие доводы дона Маттиа. Потом ответил еще более мрачным и важным тоном:

— Послушайте, дон Маттиа. Я вижу, вам крепко приглянулась эта земля, и я охотно уступил бы ее, чтобы доставить вам удовольствие, если б только мое здоровье не было так расшатано. Видите, каким я стал? Врачи советуют мне отдохнуть в деревне на свежем воздухе...

— А! — задрожав от ярости, воскликнул Скала. — Значит, ты поселишься рядом со мной?

— К тому же, — продолжал Кьяренца, — сейчас вы мне выплачиваете даже меньше половины. Кто знает, сколько придется ждать, пока вы полностью рассчитаетесь! Между тем, получив эту землю сейчас, я легко выручу все сумму разом и смогу позаботиться о здоровье. Я хочу все оставить наследникам в полном порядке.

— Не говори так! — взорвался возмущенный Скала. — Уж будто ты думаешь о наследниках? У тебя и детей–то нет! Может, ты о племянниках заботишься? Раньше это было что–то незаметно. Лучше скажи прямо: «Я хочу напакостить тебе, как пакостил всегда». Видно, мало тебе, что ты разорил мой дом, можно сказать, убил жену и заставил в отчаянье бежать единственного моего сына. Тебе, видать, мало, что в награду за все мои заботы ты сделал меня нищим. Теперь ты хочешь отнять еще и землю, политую моим потом и кровью? Но почему, почему ты так жесток ко мне? Что Я тебе сделал? Ведь я не мог в себя прийти после твоего подлого предательства — ведь надо было заботиться о жене, которая умирала по твоей милости, подумать о сыне, бежавшем по твоей вине. Доказательств, вещественных доказательств твоего воровства, достаточных, чтобы отправить тебя на каторгу, у меня не было, и я молчал. Я поселился на этом клочке земли, а между тем все селение клеймило тебя, кричало тебе: «Вор! Иуда!» Но не я, только не я! И все же есть на небе Бог, понял? Вот он и покарал тебя, посмотри на свои воровские руки, какими они стали... Что же ты их прячешь? Ты же мертвец, мертвец! И все еще пытаешься навредить мне? Но знай же: на этот раз у тебя ничего не выйдет, нет, не выйдет! Я тебе сказал, на какие жертвы я готов ради этой земли. Короче, отвечай, согласен уступить ее мне?

— Нет! — яростно и зловеще вскричал Кьяренца; лицо его исказилось.

— Тогда ни тебе, ни мне! — И Скала пошел к выходу.

— А что вы сделаете? — не вставая с кресла, скривившись в жалкой гримасе, спросил Кьяренца.

Скала обернулся, с гневной угрозой поднял руку и, глядя врагу прямо в глаза, гордо ответил:

— Сожгу тебя!

VII

Выйдя из дома Димы Кьяренцы, дон Маттиа яростно тряхнул плечами и отогнал от себя Саро Тригону, который с понурым видом пытался объяснить ему свои благие побуждения. Потом он направился к знакомому адвокату, чтобы изложить ему все обстоятельства этого несчастного дела и узнать, не может ли он, Скала, действуя законным путем, добиться признания того, что дон Филиппино был должен ему шесть тысяч, и тем самым помешать Кьяренца завладеть землей.

Сначала адвокат ничего не понял, ошеломленный горячностью дона Маттиа. Он попытался успокоить его, но тщетно.

— Словом, доказательства, документы есть у вас?

— Ничего у меня нет!

— Тогда остается только молиться!. Чем я могу вам помочь?

— Подождите, — сказал ему Дон Маттиа, прежде чем уйти. — Вы случайно не знаете, где живет инженер Шельци из «Общества по разработке серных копей в Комитини»?

Адвокат назвал ему улицу. и номер дома, и дон Маттиа, окончательно решившись, зашагал прямо к инженеру.

Шельци был одним из тех инженеров, которые, проходя каждое утро по тропинке мимо ворот его дома, особенно настойчиво уговаривали дона Маттиа сдать свою землю в аренду. Не раз Скала, не на шутку рассердившись, натравливал на него собак.

И хотя по воскресеньям Шельци не занимался делами, ради столь необычного посетителя он сделал исключение.

— Вы, дон Маттиа? Каким попутным ветром вас занесло? Скала, нахмурив косматые брови, посмотрел молодому инженеру прямо в глаза и ответил:

— Я готов.

— А! Отлично! Сдаете?

— Нет, не сдаю. Я хочу сначала узнать условия.

— Разве вы не знаете? — воскликнул Шельци. — Я столько раз объяснял вам...

— Вам нужно снять там, наверху, еще какие–нибудь планы? — мрачно и решительно спросил дон Маттиа.

— Э, нет! Взгляните... — ответил инженер, указывая на приколотую к стене геологическую карту, на которую были нанесены все залежи серы в этом районе. Он ткнул пальцем в какую–то точку на карте и прибавил: — Это вот здесь, больше ничего не надо...

— Значит, мы можем сразу же заключить договор?

— Сразу?.. Давайте завтра. Завтра же я переговорю с Административным советом. А пока, если хотите, мы можем вместе написать заявку, которую, конечно, примут, если только вы не поставите новых условий.

— Мне нужно, чтобы меня связали сразу же по рукам и ногам! — вскипел Скала. — Все, все будет сожжено, да? Там, наверху, все будет сожжено?

Шельци смотрел на него с удивлением: он давно знал, что у Скалы странный, вспыльчивый характер, однако таким он его еще не видел.

— Но убытки от дыма будут оговорены в договоре и возмещены...

— Я знаю! Только это меня не интересует, — ответил Скала. — Поля, поля, я вас спрашиваю, поля все погибнут, да?

— Э... — пожимая плечами, ответил Шельци.

— Этого я и хочу! Этого добиваюсь! — воскликнул дон Маттиа, ударив кулаком по столу. — Садитесь сюда, господин инженер, пишите, пишите. Не обращайте внимания на мои слова.

Шельци уселся за письменный стол и начал писать заявку, излагая вначале пункт за пунктом все выгодные условия договора, которые Скала не раз с негодованием отвергал; теперь же, нахмуренный и мрачный, он каждый раз кивал головой в знак согласия. Когда заявка была наконец составлена, инженер Шельци, не удержавшись, полюбопытствовал, почему Скала вдруг принял такое неожиданное решение.

— Неурожайный год?

— Какое там неурожайный! Вот тот, когда вы откроете серные копи, тот уж, верно, будет неурожайным, — ответил Скала.

Шельци начал подозревать, что дон Маттиа Скала получил скверные вести о своем пропавшем сыне; он знал, что несколько месяцев назад Скала отправил прошение в Рим, чтобы через консульских представителей были начаты розыски. Но Шельци не хотел бередить его душевную рану.

Прежде чем уйти, Скала еще раз попросил Шельци закончить дело как можно быстрее:

— Ни секунды не медля, чтобы я не успел передумать! Однако прошло целых два дня, прежде чем было получено решение Административного совета и договор был составлен в присутствии нотариуса и заверен им; два ужасных для дона Маттиа дня. Он не ел, не спал и, точно помешанный, ходил повсюду за Шельци, постоянно повторяя:

— Свяжите меня по рукам и ногам! Свяжите, покрепче!

— Не бойтесь, — улыбаясь, говорил ему инженер. — Теперь вы от нас не убежите.

Когда договор был наконец подписан и зарегистрирован, дон Маттиа Скала, словно ополоумевший, выскочил из нотариальной конторы и побежал к лавке на краю селения, где три дня назад оставил свою кобылу; он вскочил в седло и поскакал.

Солнце уже садилось. Проезжая по пыльной дороге, дон Маттиа натолкнулся на длинную вереницу телег, тяжело груженных серой, которые медленно ползли из далеких серных копей, расположенных в долине, по ту сторону невидимого пока холма, на ближайшую железнодорожную станцию.

Скала с ненавистью посмотрел на всю эту серу, которая скрипела и хрустела при каждом толчке безрессорных деревенских телег.

Вдоль дороги с обеих сторон тянулись бесконечные заросли кактусов, сплошь покрытых серной пылью, которая беспрестанно летела с проезжавших телег.

При виде этих пыльных кактусов отвращение дона Маттиа еще больше возросло. Куда ни глянь, везде одна сера! В этом краю она была повсюду. Сера была даже в воздухе, которым дышали люди; она душила их и жгла глаза.

Наконец за одним из поворотов дороги открылся утопающий в зелени холм. Последние лучи солнца озаряли его.

Скала впился в него долгим взглядом и до боли стиснул в руке поводья. Ему казалось, что солнце в последний раз приветствует зеленый холм. Быть может, он никогда уже не увидит этот холм таким, каким видит его сейчас отсюда. Через двадцать лет на это самое место придут другие люди и увидят холм голым, почерневшим, изрытым ямами.

«А я где буду тогда?» — подумал Скала, почувствовав внутри неприятную пустоту, и сразу же вспомнил о своем пропавшем, затерявшемся неизвестно где сыне, который бродит сейчас неприкаянным по свету, если только он еще жив. Неудержимое отчаяние охватило его, и глаза наполнились слезами. Лишь ради него, ради сына, нашел он в себе силы выкарабкаться из нищеты, в которой очутился по милости Кьяренцы, этого подлого вора, отнявшего теперь у него и эту последнюю землю.

— Нет, нет! — прохрипел он сквозь зубы, вспомнив о Кьяренце. — Ни мне, ни ему!

И он пришпорил кобылу, точно торопясь вытоптать поле, которое уже никогда больше не будет принадлежать ему!

Наступил вечер, когда Скала подъехал к подножью холма. Ему пришлось сделать небольшой крюк, прежде чем выехать на вьючную тропу. Взошла луна, и казалось, что снова начало рассветать. Кузнечики приветствовали этот лунный рассвет неистовым стрекотаньем.

Проезжая через поля и думая об их владельцах, своих друзьях, которые сейчас и не подозревали, какое предательство он совершил, Скала чувствовал нестерпимые угрызения совести.

Неужели все эти поля вскоре должны погибнуть, и там, наверху, не останется ни травинки, и только он один будет виновником гибели зеленого холма! Затем он мысленно перенесся на балкон дома, как бы вновь увидел свой клочок земли и подумал, что теперь взгляд его будет ограничен каменной стеной ограды и не смотреть ему больше с надеждой на соседскую землю! Скала почувствовал себя пленником, который, точно в тесной тюремной камере, задыхается на своем крохотном участке, а за оградой поселится лютый враг. Нет! Нет!

— Разрушение! Разрушение! Ни мне, ни ему! Все сжечь! Он смотрел на эти деревья, на склонившиеся к земле вековые оливы с могучими серыми стволами, и горло его сжималось от боли. Залитые лунным сиянием, они стояли молча, словно погруженные в таинственный сон. Дон Маттиа представил себе, как все эти живые листочки сразу же помертвеют от зловонного дыхания дьявольской пасти серных копей. Потом эти листочки опадут, почернеют оголенные деревья, потом погибнут и они, отравленные дымом печей. И тогда застучит топор. Деревья пойдут на дрова... Поднялся легкий ветерок и вознесся к луне. И тогда листья всех этих деревьев, точно услышав свой смертный приговор, пробудились от сна и глубоко вздохнули, и от этого вздоха дрожь пробежала по спине дона Маттиа, припавшего к гриве белой кобылицы.