Сколько раз говорил я своим землякам, жителям Монтелузы, чтобы они не осуждали так, сгоряча, Меолу, если не хотят запятнать себя самой черной неблагодарностью.

Меола украл.

Меола разбогател.

Меола, чего доброго, начнет завтра. давать деньги в рост.

Все это верно. Но поразмыслим, синьоры мои, у кого и для чего похитил Меола? Поразмыслим и о том, что польза, которую извлек он сам из этого похищения, ничто в сравнении с той пользой, что воспоследовала из этого для любезной нашему сердцу Монтелузы.

Что касается меня, то я не могу допустить, чтобы мои земляки, которым известна лишь одна сторона дела, продолжали осуждать Меолу, делая тем самым для него пребывание в наших краях весьма затруднительным, если не сказать — невозможным.

Вот почему в этот час я взываю к справедливости всех либерально настроенных, беспристрастных и здравомыслящих людей Италии.

Одиннадцать лет мы, жители Монтелузы, находились во власти мучительного кошмара — с того самого злополучного дня, когда его преосвященство Витанджело Партанна интригами и. происками могущественных прелатов в Риме был назначен нашим епископом.

Мы с давних пор привыкли к пышному образу жизни, к обходительному и сердечному обращению, к широте и щедрости глубокочтимого епископа нашего — монсеньора Вивальди (да почиет он в мире!). И потому у всех нас, жителей Монтелузы, защемило сердце, когда мы впервые увидели, как из высокого древнего епископского замка, пешком, в сопровождении двух секретарей, навстречу нашей вечно юной весне спускается какой–то закутанный в сутану скелет. Это и был новый епископ. Высокий, сутулый, непомерно худой, он вытягивал шею, выпячивал свои сизые губы и силился держать голову прямо; на его высохшем пергаментном лице выделялся крючковатый нос, на котором зловеще темнели очки.

Оба секретаря епископа — старший, дон Антонио Склепис, дядя Меолы, и младший, дон Артуро Филомарино (он недолго пробыл в этой должности), — держались чуть позади; вид у обоих был смущенный и озабоченный, словно они догадывались, какое ужасное впечатление производит его преосвященство на всех жителей города.

И действительно, всем нам почудилось, будто и само небо, и весь наш веселый, беленький городок сразу как–то потускнели при появлении этого мрачного, уродливого призрака.

Смутный трепет, трепет ужаса пробежал по листве деревьев, когда новый епископ проходил длинной, веселящей взор Райской аллеей. Аллея эта — гордость нашей Монтелузы — заканчивается далеко–далеко внизу двумя синеющими пятнами: яркой и сочной лазурью моря, легкой и прозрачной голубизной небес.

Спору нет, впечатлительность — самая большая слабость всех нас, жителей Монтелузы. Впечатления, которым мы с такой легкостью поддаемся, долгое время властвуют над нашими мыслями, нашими чувствами и оставляют в наших душах глубокий, неизгладимый след.

Подумать только — епископ идет пешком! С той поры как епископский замок высится там, наверху, точно крепость, господствуя надо всей местностью, жители Монтелузы неизменно видели, как их епископы проезжали в экипаже по Райской аллее. Однако сан епископа, сразу же заявил монсеньор Партанна, это — сан, налагающий обязанности, а отнюдь не почетное звание. И он прекратил всякие выезды, рассчитал кучеров и лакеев, продал лошадей и сбрую — словом, стал выказывать во всем бережливость, доходящую до скаредности. Сначала мы думали:

— Он решил скопить побольше денег. У него, верно, много бедных родственников там, в Пизанелло.

Но вот однажды из Пизанелло в Монтелузу приехал один из этих бедных родственников, родной брат епископа, отец девяти детей. Стоя на коленях и просительно сложив руки, QH молил его преосвященство, как молят святых угодников, оказать ему денежную помощь, чтобы он мог хотя бы заплатить докторам за операцию, в которой срочно нуждалась умирающая жена этого бедолаги. Однако тот даже не захотел дать своему брату денег на обратную дорогу в Пизанелло. Все мы видели этого несчастного и своими ушами слышали, как он рассказывал о своем горе в кафе «Гусиная лапка» сразу же после того, как возвратился из епископского замка; глаза его были полны слез, а голос прерывался от рыданий.

В наши дни епархия Монтелузы — заметьте это себе хорошенько — одна из самых богатых епархий в Италии.

На что же намеревался употребить монсеньор Партанна доходы с этой своей епархии, коль скоро он столь бессердечно отказал в необходимой помощи близкому своему родичу из Пизанелло?

И вот Марко Меола сорвал покров с этой тайны.

Я прекрасно запомнил Меолу в то утро, когда он созвал всех нас, либералов Монтелузы, на площадь перед кафе. Руки его дрожали; львиная грива растрепалась, и он все время яростно нахлобучивал свою мягкую шляпу, которая ни за что не хотела держаться на его гордо откинутой голове. Он был суров и бледен. Он весь дрожал от негодования, и ноздри его судорожно раздувались.

Старожилы Монтелузы до сих пор не могут забыть о тех ядовитых семенах разложения, которые взращивали в душах крестьян, да и всех жителей нашей округи отцы лигурийцы, исповедуя верующих и произнося свои проповеди; эти монахи запятнали себя также шпионством и предательством в мрачные годы тирании Бурбонов, чьим тайным орудием они были.

И вот этих–то отцов лигурийцев, да, именно этих отцов лигурийцев, задумал возвратить в Монтелузу монсеньор Партанна, он задумал вернуть тех самых монахов; которых изгнал из города возмущенный народ, когда вспыхнула революция.

Вот для чего, оказывается, копил он доходы со своей епархии!

Он бросил вызов нам, всем гражданам Монтелузы! Ведь только изгнанием этих монахов нам и удалось доказать свою пламенную любовь к свободе, ибо при первом же известии о вступлении Гарибальди в Палермо полиция бежала из Монтелузы, а вместе с нею убрался из города и немногочисленный гарнизон.

Итак, монсеньор Партанна вознамерился сокрушить единственную нашу славу.

Мы смотрели друг другу в глаза, дрожа от гнева и возмущения. Необходимо было любой ценой воспрепятствовать исполнению его коварного замысла. Но как это сделать?

С того самого дня небо гробовым сводом нависло над Монтелузой. Город облачился в траур. Епископский замок, где злобный старик вынашивал свой преступный план, осуществление которого с каждым днем приближалось, точно гигантский камень, давил нам на грудь.

Хотя все знали, что Марко Меола был племянником Склеписа, секретаря епископа, никто в то время не сомневался в его либеральных убеждениях. Напротив, все мы восхищались почти что героической силой духа Меолы, понимая, сколько неприятностей должны были в конечном счете принести подобные убеждения человеку, который вырос в доме дяди–священника, воспитавшего его, как родного сына.

Теперь же мои земляки, жители Монтелузы, спрашивают меня с насмешливым видом:

— Но если Меоле и вправду казался горьким хлеб в доме его дяди, почему не стал он работать, чтобы освободиться от столь гнетущей зависимости?

Однако они забывают, что после того, как Меола еще подростком сбежал из семинарии, Склепис, который хотел, чтобы его племянник во что бы то ни стало сделался, как и он сам, священником, не позволил юноше учиться в другом месте; они забывают, что по милости раздосадованного служителя церкви пропадал всуе столь талантливый человек.

Я прекрасно помню, какую единодушную поддержку, какие шумные рукоплескания, какое всеобщее восхищение снискал Марко Меола, когда, пренебрегая гневом епископа, негодованием и местью своего дяди, он превратил в кафедру один из столиков кафе «Гусиная лапка» и в определенные часы дня разъяснял жителям Монтелузы написанные по–латыни и по–итальянски сочинения Альфонсо Мари из Лигурии, прежде всего «Священные и нравоучительные беседы для всех воскресных дней года» и «Книгу восхваления Марии».

Но нам ведь непременно хочется сделать Меолу козлом отпущения за наши обманутые надежды, за все промахи, в которых повинна наша злосчастная впечатлительность!

Когда Меола в один прекрасный день со свирепым видом поднял руку и, приложив ее затем к сердцу, сказал нам: «Синьоры, я торжественно обещаю и клянусь вам, что отцы лигурийцы не возвратятся в Монтелузу», — вольно же было вам, земляки мои, вообразить Бог знает какую чертовщину! Вы сразу же подумали о подкопах, бомбах, засадах, ночном нападении на епископский замок, вы представили себе Марко Меолу, который, подобно Пьетро Микке, с фитилем в руках готовится взорвать дворец, а вместе с ним епископа и отцов лигурийцев.

С вашего милостивого соизволения я хочу сказать, что в то время у вас было несколько превратное представление о геройстве. Подобными средствами Меоле никогда не удалось бы избавить Монтелузу от отцов лигурийцев! Истинный герой должен точно знать, как именно надлежит действовать в тех или иных обстоятельствах.

И Марко Меола знал это.

В воздухе, напоенном пьянящими ароматами ранней весны, раздавался перезвон церковных колоколов, он смешивался с ликующими криками ласточек, гурьбой проносившихся в пламенеющем закате того незабываемого вечера.

Мы с Меолой молча прогуливались по Райской аллее, погрузившись в собственные мысли.

Внезапно Меола остановился.

— Слышишь звон этих ближних колоколов? — спросил он меня, улыбаясь. — Это в монастыре Святой Анны. Если бы ты только знал, кто там звонит!

— Кто же?

— В эти колокола звонят три голубки!

Я обернулся и посмотрел на Меолу, пораженный его видом и тоном, каким он произнес эти слова.

— Три монахини?

Он отрицательно покачал головой и сделал мне знак обождать.

— Вслушайся получше, — прибавил он тихо. — Как только все три колокола перестанут звонить, последний — самый маленький, самый серебристый — робко ударит еще три раза. Вот... слушай внимательно!

И в самом деле, вдали, в тишине, послышались три негромких удара — динь–динь–динь: то был робкий серебристый голос небольшого колокола, и блаженный звук трех этих ударов медленно растаял в золотом сиянии ранних сумерек.

— Ты слышал? — спросил Меола. — Эти три удара возвещают счастливому смертному: «Я помню о тебе!»

Я снова обернулся и посмотрел на него. Он мечтательно прикрыл глаза и поднял голову. Густая курчавая борода оттеняла его бычью шею, белую, точно слоновая кость.

— Марко! — воскликнул я, схватив его за руку.

Тогда он разразился смехом, потом нахмурил брови и пробормотал:

— Я приношу себя в жертву, друг мой, я приношу себя в жертву! Но можешь быть твердо уверен, что отцы лигурийцы не возвратятся в Монтелузу.

После этого он погрузился в долгое молчание.

Какая связь могла существовать между этими тремя ударами колокола, говорившими: «Я помню о тебе!» — и возвращением отцов лигурийцев в Монтелузу? И на какую такую жертву решился Меола, дабы помешать им возвратиться?

Я знал, что в монастыре Святой Анны у Меолы была тетка — сестра его матери и Склеписа; я знал также, что монахини всех пяти монастырей Монтелузы всей душою ненавидели монсеньера Портанну, ибо, едва приняв сан здешнего епископа, он тут же отдал три распоряжения, одно другого строже:

Первое. Отныне монахиням воспрещалось готовить и продавать сласти и наливки. (Эти чудесные сласти из меда и превосходного теста, изящно завернутые и перевязанные серебряной щетью! Эти чудесные наливки, настоянные на анисе и корице!)

Второе. Отныне монахиням воспрещалось вышивать (даже церковные покровы и облачения), им дозволялось впредь лишь вязать чулки.

Третье. Отныне монахиням воспрещалось иметь особого духовника; всем им, без исключения, надлежало обращаться впредь к приходскому священнику.

Сколько слез, сколько безутешного горя вызвали во всех пяти монастырях Монтелузы эти предписания, особенно последнее! Какие только уловки не были пущены в ход, чтобы добиться его отмены!

Однако монсеньор Партанна оставался непреклонен. Можно было подумать, что он дал себе клятву всегда поступать не так, как поступал его высокочтимый предшественник. Монсеньор Вивальди (да почиет он в мире!) относился к монахиням снисходительно и сердечно; не реже одного раза в неделю он приезжал к ним в обитель, охотно отведывал их угощение, хвалил кушанья и вел с монахинями долгие душеспасительные беседы.

Монсеньор Партанна, напротив, посещал монастыри не чаще одного раза в месяц, неизменно появлялся там в сопровождении обоих своих секретарей, нахмуренный и суровый, и упорно отказывался не только от чашечки кофе, но даже от стакана воды. Матерям игуменьям и настоятельницам не раз приходилось строго выговаривать монахиням и воспитанницам, дабы привести их к послушанию и заставить спуститься вниз, в приемную залу, когда сестра привратница возвещала о прибытии его преосвященства, с такой силой дергая за проволоку, что колокольчик у входа пронзительно визжал, точно породистая собачонка, которой посмели наступить на лапу! А когда монахини, становясь на колени перед двойною решеткой, отвешивали епископу поклон и, с пылающими лицами, опустив глаза долу, обращались к нему со словами: «Благословите нас, ваше преосвященство!» — как он пугал их, бормоча себе под нос: «Святая дщерь» — и осеняя их крестным знамением!

И никаких разговоров о вещах посторонних! Юный секретарь епископа, дон Артуро Филомарино, лишился своей должности только потому, что однажды в приемной зале монастыря Святой Анны пообещал молодым монашенкам и воспитанницам, которые так и пожирали его глазами сквозь решетку, исхлопотать разрешение посадить в монастырском саду грядку клубники.

Монсеньор Партанна лютой ненавистью ненавидел женщин, а под плащом и накидкой монахини он видел женщину особенно опасную, ибо то была женщина смиренная, мягкосердечная и верующая! Вот почему всякое слово, с которым он обращался к монахиням, походило на удар розги.

Марко Меола знал от своего дяди–секретаря о ненависти монсеньора Партанны к женщинам. Ненависть эта казалась ему чрезмерной, и он не сомневался в том, что она возникла в душе епископа благодаря каким–то тайным причинам, связанным с прошлым его преосвященства. И Меола принялся доискиваться этих причин; однако он прекратил свои разыскания сразу же после загадочного появления в монастыре Святой Анны некоей новой воспитанницы. То была несчастная горбунья: она с трудом несла свою непомерно большую голову, а на ее бледном, истощенном лице выделялись огромные овальные глаза. Горбунья эта доводилась племянницей монсеньеру Партанне; но его родственникам в Пизанелло почему–то ничего не было известно о ней. Да и прибыла она в монастырь не из Пизанелло, а совсем из другой местности, расположенной в центре страны, где несколько лет назад Партанна был приходским священником.

Именно в день прибытия этой новой воспитанницы в монастырь Святой Анны Марко Меола торжественно провозгласил на площади перед кафе, обращаясь к своим единомышленникам–либералам:

— Синьоры, обещаю вам и клянусь, что отцы лигурийцы ни за что не возвратятся в Монтелузу!

И вскоре после этой торжественной клятвы мы с «изумлением обнаружили, что жизнь Марко Меолы совершенно переменилась; теперь мы видели, как по воскресеньям и во все праздники церковного календаря он направлялся в храм и слушал там обедню; мы встречали его теперь на прогулках в обществе священников и старых ханжей; мы видели, как он усердно хлопотал всякий раз, когда готовились пастырские поездки по епархии, которые монсеньор Партанна неукоснительно предпринимал, строго придерживаясь сроков, указанных в церковном уставе, невзирая на плохие дороги и нехватку экипажей; и Меола вместе со своим дядей Склеписом неизменно входил в состав свиты, сопровождавшей епископа в этих его поездках.

Тем не менее я — один только я — не хотел верить в то, что Меола изменил нашим идеалам. Как отвечал он на первые ваши укоры, на первые ваши протесты? Он заявлял самым решительным образом:

— Прошу вас, синьоры, не мешайте мне действовать!

Вы негодующе пожимали плечами; вы лишили его доверия; вы подозревали его и громко обвиняли в предательстве. Я же продолжал оставаться ему другом, и в тот незабываемый вечер, когда серебристый колокол робко прозвонил три раза в ясном закатном небе, мне довелось выслушать его таинственное полупризнание...

Марко Меола, который никогда раньше не навещал свою тетку, монахиню монастыря Святой Анны, чаще одного раза в год, теперь стал наведываться к ней вместе со своей матерью каждую неделю. Его тетушке было доверено наблюдение за тремя воспитанницами монастыря. Три эти воспитанницы, три голубки, были очень привязаны к своей наставнице и повсюду следовали за нею, точно цыплята за своей наседкой; не расставались они с нею и тогда, когда ее приглашали в приемную залу монастыря во время посещений сестры и племянника.

И в один прекрасный день произошло чудо. Монсеньор Партанна, который прежде лишил монахинь этого монастыря привилегии, коей они пользовались, — дважды в год входить рано поутру в церковь и при закрытых дверях украшать ее своими руками по случаю праздника Тела Господня и для Мадонны Лумской, — внезапно отменил свой запрет и вновь даровал им такое право после настоятельных просьб трех воспитанниц монастыря, и особенно его племянницы, несчастной горбуньи.

По правде сказать, самое–то чудо произошло позднее — в праздник мадонны Лумской.

Поздно вечером, в канун этого торжественного дня, Марко Меола крадучись пробрался в церковь и всю ночь провел в исповедальне приходского священника. На рассвете на площади перед монастырем уже стояла наготове карета. И когда три воспитанницы (две — прелестные и живые, точно влюбленные ласточки, а третья — горбатая и больная астмой) вошли со своей наставницей под своды храма, дабы украсить алтарь мадонны Лумской...

Вот вы говорите: Меола украл, Меола разбогател, Меола, чего доброго, начнет завтра давать деньги в рост. Все это верно. Однако поразмыслите, синьоры мои, поразмыслите о том, что Марко Меола похитил не одну из двух прелестных воспитанниц, «которые были в него страстно влюблены, а третью, да, третью — несчастную рахитичную девицу с гноящимися глазами! Да, он похитил именно эту горбунью, дабы воспрепятствовать отцам лигурийцам возвратиться в Монтелузу!

В самом деле, чтобы склонить Марко Меолу к браку с похищенной им девицей, его преосвященству пришлось обратить в ее приданое деньги, накопленные им для возвращения отцов лигурийцев. Монсеньор Партанна уже стар, и у него не хватит времени вновь скопить необходимые средства.

Что обещал Марко Меола нам, либералам Монтелузы? Что отцы лигурийцы сюда не вернутся.

Ну что же, синьоры? Разве теперь уже не очевидно, что отцы лигурийцы действительно не возвратятся в Монтелузу?!