В этот жаркий августовский полдень убогий и пыльный городской садик посреди широкой площади был почти безлюден. Даже высокие желтые дома, окаймлявшие площадь, казалось, разомлели от нестерпимого зноя.

Тута пришла в городской сад с маленьким сыном на руках.

На скамейке, в тени, сидел тощий старичок в мешковатом сером костюме. Голову он прикрыл носовым платком; поверх платка была надета пожелтевшая от времени панама. Рукава его рубашки были аккуратно засучены; он читал газету.

Рядом, откинувшись на спинку скамейки и уронив голову на руки, спал безработный.

Время от времени старичок прерывал чтение и поворачивался к соседу, чья грязная, засаленная фуражка, казалось, вот–вот упадет с головы. По–видимому, эта непонятно каким образом державшаяся фуражка все сильнее и сильнее раздражала старичка, и он испытывал непреодолимое желание нахлобучить ее соседу на голову или сорвать и бросить на землю. Тяжело вздохнув, он снова окинул взглядом соседние скамейки, в надежде найти еще одну, которая бы тоже стояла в тени. Неподалеку была как раз такая скамейка. Но на ней сидела толстая, оборванная старуха, которая всякий раз, как он поднимал глаза, громко зевала, широко открывая беззубый рот.

Тута на цыпочках с улыбкой, подошла к спящему рабочему. Приложив палец к губам, она осторожно поправила ему фуражку.

Вначале старик удивленно следил за ней, потом сердито нахмурился.

— С вашего позволения, синьор, — сказала Тута старику. При этом она с улыбкой поклонилась, словно оказала услугу не спящему безработному, а ему самому. — Подайте милостыню бедному малютке.

— Нет, — со злостью ответил старик (кто знает, почему он, собственно, злился) и снова уткнулся в газету.

— Как–нибудь проживем! — вздохнула Тута. — Господь нас не оставит. — Она села на другую скамью, рядом с оборванной старухой, и тут же завела с ней разговор.

Туте недавно исполнилось двадцать; была она маленькая, грудастая, с удивительно белой кожей и с черными блестящими волосами, расчесанными на пробор и заплетенными в две толстые косы. Глаза ее смотрели хитро, почти вызывающе. Время от времени она покусывала губы; ее маленький, слегка вздернутый носик тревожно вздрагивал. Тута рассказывала старухе о своих горестях. Муж...

С самого начала старуха взглядом дала ей понять: хочешь разговором душу отвести — пожалуйста, но обмануть меня тебе не удастся.

— Законный муж?

— В церкви венчались.

— Ах, в церкви?!

— А что, этого мало? Все равно муж.

— Нет, дочка, так проку не будет.

— Как не будет проку?

— Да уже так, не будет.

А ведь старуха была права: проку у них не вышло. Недавно муж Туты пожелал избавиться от нее и вот заставил уехать в Рим: пусть она поищет там место кормилицы. Тута не хотела ехать: кто ее возьмет в кормилицы, если сынишке уже почти семь месяцев? Две недели она прожила у одного маклера. Платить за жилье и за еду было нечем, и жена маклера набралась наглости предложить ей...

— Понимаешь? Это мне–то?

От «злости» у нее пропало молоко. И теперь она не может накормить грудью даже своего бедного малютку. Жена маклера забрала у нее серьги и узелок с вещами, которые она привезла из деревни. И она очутилась на улице.

— Знаешь, без всяких шуток, на улице!

Вернуться в деревню она не могла, да и не хотела; муж все равно прогнал бы ее. Что же теперь делать, ведь малыш связал ее по рукам и ногам. Ее и в служанки–то никто не возьмет.

Старуха слушала Туту с недоверием. Уж больно спокойно та рассказывала о своих бедах, а повторяя свою неизменную присказку: «Знаешь, без всяких шуток», даже улыбалась.

— Откуда ты родом? — спросила старуха.

— Из Коре. — Она задумчиво глядела куда–то вдаль, точно видела там свое родное селение.

Потом встряхнула головой, посмотрела на малыша и сказала:

— Куда мне его девать? Бросить здесь прямо на землю? Мою сладкую ягодку!

Она схватила малыша на руки и начала крепко, крепко целовать.

— Сама небось согрешила? Чего же теперь плачешься?

— Я согрешила? — повернулась к ней молодая мать. — Ну, согрешила, за это меня и покарал Господь. А вот малютка мой за что страдает? Он–то чем виноват? Нет, не все Господь делает правильно. А раз так, что ж тогда с нас, глупых, спрашивать? Как–нибудь проживем.

— Ну и жизнь! — вздохнула старуха, с трудом поднявшись со скамьи.

— Горе одно! — кивнув головой, добавила другая старуха, которая проходила мимо, опираясь на палку всем своим грузным телом. Оборванная старуха порылась в своих лохмотьях и вытащила маленький, завязанный ремешком мешочек. Потом вынула из него кусок хлеба:

— На, бери, хочешь?

— Еще бы. Да вознаградит тебя Господь, — поспешно ответила Тута. — Наконец хоть хлебушка пожую. Поверишь, с утра маковой росинки во рту не было.

Она разломила хлеб на две части; большую часть оставила себе, меньшую всунула ребенку в розовые пальчики, которые никак не хотели разжиматься.

— Хлебушек это, Нино, хлебушек. Вкусный! Мягкий! Хлебушек, хлебушек!

Старуха поплелась по дорожке, тяжело волоча ноги; вместе с ней ушла и та, другая, с палкой.

В садике стало оживленнее. Сторож принялся поливать цветы. Но даже шумные струи воды, казалось, не могли пробудить их от глубокого сна. От цветов веяло бесконечной печалью. Грустную картину являли собой и редкие газоны, сплошь усеянные яичной скорлупой, клочками бумаги, кожурой; чахлые, обложенные зеленым дерном деревца были привязаны к обломанным кольям.

Тута задумчиво смотрела на невысокий круглый фонтан посреди сада. Стоячая вода в нем позеленела и покрылась слоем грязи. Лишь когда кто–нибудь из сидевших вокруг фонтана бросал туда кожуру, слой грязной воды на мгновение расходился кругами.

Солнце уже садилось, и почти все скамейки были теперь в тени. На одну из них села синьора в белом платье. Ей можно было дать лет тридцать. Лицо у нее было все в веснушках, волосы всклокоченные, рыжие с медным отливом.

Синьора делала вид, что прямо–таки задыхается от жары, и настойчиво отгоняла от себя непослушного мальчишку в матроске, с лицом желтым, как воск. При этом она не забывала смотреть по сторонам, щуря свои близорукие глаза и, очевидно, отыскивая кого–то. Потом она снова подтолкнула мальчика, чтобы тот поискал себе приятеля для игры. Однако мальчик не отходил от матери; он внимательно следил за тем, как Тута ест хлеб.

Тута тоже с любопытством смотрела на синьору; потом вдруг спросила:

— С вашего позволения, синьора, вам не нужна прачка или прислуга на полдня? Нет? Жаль!

Затем, увидев, что мальчик не сводит с нее глаз и не поддается уговорам матери, Тута подозвала его:

— Хочешь посмотреть на маленького? Иди сюда, милый, иди. Мать резко подтолкнула мальчугана, и он нехотя подошел к Туте. Он постоял немного, глядя на малыша испуганными, как у побитого кота, глазами, потом внезапно вырвал у него из ручонок кусок хлеба. Малыш громко заплакал.

— Аи–аи! Бедный мой Нино! Ты у него весь хлебушек забрал! Видишь, как он плачет? Он голодный... Отломи ему хоть кусочек.

Тута хотела позвать мать мальчика, но синьоры уже не было на скамейке: она беседовала в стороне с толстым бородатым мужчиной в сдвинутой на затылок белой панаме.

Заложив руки за спину и загадочно улыбаясь, он рассеянно слушал свою взволнованную собеседницу. Между тем малыш не переставал плакать.

— Раз так, — сказала Тута, — я сама отломлю у тебя маленький кусочек.

Тогда заревел и сын синьоры. Прибежала испуганная мамаша, и Тута вежливо объяснила ей, что произошло. Упрямый мальчишка обеими руками прижимал к груди кусок хлеба и никак не хотел его отдавать. Не помогли и уговоры матери.

— Тебе захотелось этого хлеба, да? И ты его съешь, Нинни? — спросила рыжеволосая синьора. — Он ничего, понимаете, ничего не ест. Я просто в отчаянии. Хорошо, если это не очередной каприз. Не отбирайте у него хлеб, прошу вас.

— Что ж, пожалуйста, — вздохнув, согласилась Тута. — Бери его, мальчик, себе, ешь на здоровье.

Однако мальчишка подбежал к бассейну и швырнул хлеб в воду.

— Это ты для рыбок, Нинни? — засмеявшись, крикнула Тута. — А мое бедное дитятко так и останется голодным. У меня нет ни молока, ни дома — ничего нет. Верите ли, синьора, ничего.

Синьора торопилась к своему знакомому, который ждал ее в глубине сада. Она вынула из сумочки два сольди и протянула их Туте.

— Да благословит вас Господь, — сказала ей Тута вдогонку. — Не надо плакать, моя крошка, я куплю тебе пряник. На старухином хлебе мы с тобой разбогатели. Не плачь, Нино. Ведь мы теперь богатые.

Малыш успокоился.

Крепко зажав монеты в руке, Тута с любопытством разглядывала людей, понемногу заполнявших садик: ребятишек, кормилиц, нянек, солдат.

Маленькие девочки прыгали через веревочку, мальчишки играли в салочки, малыши, которых кормилицы, на ходу мирно беседуя друг с другом, несли на руках, громко ревели, няньки крутили любовь с солдатами, вокруг бродили торговцы бобами и разными сладостями.

Сад стал похож на шумный улей.

Глаза Туты вдруг загорелись, на губах блуждала странная улыбка.

Никто не хочет поверить, что она не знает, как быть, куда теперь идти... Тута и сама верила этому с трудом. Но так оно было на самом деле. Она пришла в городской сад отдохнуть немного в тени и просидела здесь уже около часа. Можно пробыть тут до вечера, ну а потом? Где провести ночь, да еще не одной, а с малышом? И весь следующий день? А потом что? В деревне у нее тоже нет ни родных, ни близких, а этот человек и знать ее не желает; да и как туда добраться? Значит, нет выхода? Тута вспомнила о старой ведьме, которая отняла у нее серьги и узелок с вещами. Вернуться к ней? При одной мысли об этом кровь бросилась ей в голову. Она посмотрела на спящего малютку.

— Э, Нино, в речку, значит, вдвоем? Вот так...

Тута подняла ребенка, словно готовясь бросить его в реку. Потом настанет и ее черед. Но нет же, нет! Она вскинула голову и улыбнулась, потом посмотрела на прохожих.

Солнце уже село, но удушливый зной все еще держался. Тута расстегнула ворот платья и подвернула его, слегка приоткрыв белоснежную грудь.

— Жарко?

— Смерть как жарко!

Возле нее стоял низенький старичок в шляпе, из которой торчало два бумажных веера. В руке он держал еще два ярких раскрытых веера, а на локте висела плетеная корзинка, доверху наполненная веерами самых различных цветов: красными, голубыми, желтыми...

— Всего два сольди.

— Проходи дальше, — дернув плечом, сказала Тута. — Из чего они? Из бумаги ведь?

— А тебе из шелка подавай?

— Ну и что ж! — насмешливо улыбаясь, ответила Тута, потом приоткрыла ладонь, в которой лежали две монеты.

— Это все, что у меня есть. Отдашь веер за одно сольди? Старик в негодовании затряс головой:

— Два сольди. Меньше не могу.

— Э, держи. Давай скорей веер. Прямо умираю от жары. Малыш спит. Как–нибудь проживем. Господь поможет.

Она отдала старику два сольди, взяла веер, еще больше открыла ворот платья и принялась неистово обмахиваться.

Ветер обвевал ее почти обнаженную грудь, она улыбалась, смело глядя на проходивших мимо солдат своими блестящими, дерзкими и манящими глазами.