— Покойник, мой милый, хоть он и покойниц тоже хочет, чтобы у него был свой дом. Если усопший был человек состоятельный, он хочет иметь красивое жилище, и он совершенно прав! Ему по душе, если оно из мрамора и богато украшено: тогда он чувствует себя в нем уютнее. А если наш покойник может позволить себе любые расходы, он претендует еще и на какую–нибудь глубокомысленную... — как это говорится? — аллегорию. Да, да, ему нужна глубокомысленная аллегория, созданная знаменитым скульптором вроде меня: этакое великолепное надгробие с латинской эпитафией — «Nic jacet...» («Здесь покоится» (лат.)), который был, который не был… — да еще красивый цветник вокруг, хорошо ухоженный, а ко всему еще — крепкая ограда для защиты от собак и...

— Хватит, ты мне осточертел! — вне себя от ярости завопил Костантино Польяни, поворачивая к приятелю свое вспотевшее лицо.

Чиро Колли поднял голову; его остроконечная бородка, которую он то и дело теребил, была теперь вздернута крючком; некоторое время он внимательно разглядывал своего друга из–под надвинутой на самые брови шляпы, напоминавшей сахарную голову, а затем с благодушной убежденностью отчеканил:

— Осел.

Так–то.

Чиро Колли полулежал на диване, широко раздвинув и вытянув длинные ноги; он поставил их прямо на коврик, который Польяни незадолго перед тем тщательно выбил и аккуратно расстелил на полу.

Польяни из себя выходил, видя, что его приятель сидит себе развалясь, в то время как сам он, запыхавшись, приводит в порядок студию: располагает гипсовые фигуры живописными группами, отбрасывает в сторону пожелтевшие и запыленные этюды, бесславно вернувшиеся с конкурсов, осторожно выносит на середину комнаты столики, на которых стоят накрытые мокрыми тряпками работы, предназначенные для обозрения. И раздраженно ворчал:

— Одним словом, уйдешь ты или нет?

— Нет.

— Тогда не сиди, по крайней мере, на диване: я там уже убрал. Господи! Ведь я сказал тебе, что ожидаю в гости дам.

— Не верю.

— Да вот же письмо, смотри! Я получил его вчера от комендаторе Сералли: «Высокочтимый друг, уведомляю вас, что завтра утром, около одиннадцати...»

— А есть уже одиннадцать?

— Больше.

— Не верю! Ну ладно, продолжай!

— «...вас посетят по моей рекомендации синьора Кон...» Не разберу, что тут написано!

— Наверно, Конфуцио.

— Да нет, Конт... или Консальви, никак не пойму, «... и ее дочь, у которых до вас дело. Не сомневаюсь, что...» и прочее и прочее.

— А ты не сам себе написал это письмо? — спросил Чиро Колли, вновь опуская голову на грудь.

— Болван! — почти простонал Польяни; в отчаянии он не знал уже, плакать ему или смеяться.

Колли предостерегающе поднял указательный палец и отрицательно покачал головой.

— Не говори так. Меня это обижает. Лучше скажи откровенно, разве ты знаешь такую особу, из–за которой я стал бы вести себя как болван? Ведь на такого рода особ я смотрю с сожалением. Нарядно одетые, в лакированных сапожках, пестрый галстук, гелиопро... гелиокро... как это называется?.. Ах, да, гелиотроп в петлице и бархатный жилет, такой, как у тебя... Черт побери, до чего бы я был хорош в этаком бархатном жилете! Но уж такая у меня несчастная натура: никак не могу себя переделать! Послушай–ка, это в твоих интересах: если правда, что эта синьора Конфуцио с дочерью должна явиться сюда, давай приведем твою студию в прежний беспорядок, не то они о тебе Бог весть что подумают. Было бы еще лучше, если бы они застали тебя за работой, в поте... как это говорится?.. хлеба твоего... одним словом, в поте хлеба лица твоего. Возьми–ка добрый кусок глины, швырни его на станок и не раздумывая лепи меня таким, каким видишь, вот в этой непринужденной позе. Назови свое произведение «В борьбе», и у тебя его в два счета приобретут для Национальной галереи, вот увидишь. Правда... сапоги у меня не слишком новые, но, если желаешь, можешь сделать их совсем новехонькими, ибо как скульптор ты, скажу без лести, самый настоящий сапожник...

Костантино Польяни в это время все еще развешивал по стенам свои рисунки и больше не обращал внимания на приятеля. В его глазах Колли был выброшенным из жизни неудачником, упрямым обломком ушедшей в прошлое поры, порождением моды, ныне уже оставленной художниками: неряшливо одетый, безалаберный, беспечный человек, для которого безделье стало уже привычным состоянием. И это, по правде сказать, чертовски обидно: ведь когда на Колли нападает охота работать, он может дать сто очков вперед самому лучшему скульптору. Уж он–то, Польяни, это хорошо знает: сколько раз здесь, в своей студии, он сам наблюдал, как несколькими уверенными, нарочито небрежными прикосновениями больших пальцев рук Чиро Колли с удивительной легкостью заканчивал скульптурный этюд, над которым Польяни трудился до изнеможения. Но Колли следовало бы хоть немного изучить историю искусств, упорядочить свою жизнь, побольше следить за собственной внешностью, а то в этом жалком одеянии, с его вечно меланхоличной миной он просто неприлично выглядит. Сам он, Польяни, окончил два курса университета... и затем... он тщательно заботится о своей наружности... и уже недурно зарабатывает...

Два негромких удара в дверь заставили Польяни спрыгнуть со скамьи, на которую он взобрался, чтобы развесить рисунки.

— Это они! Ну что теперь? — обрушился он на Колли с угрожающим видом.

— Как только они войдут, я удалюсь, — отвечал тот, не трогаясь с места. — Можно подумать, что ты ждешь к себе самого римского папу. Не говорю уж о том, что ты мог бы и представить меня, эгоист ты эдакий!

Костантино Польяни кинулся открывать дверь, на ходу поправляя красивый русый хохолок надо лбом.

Первой вошла в студию синьора Консальви, затем — ее дочь; девушка была в трауре, лицо ее скрывала густая черная вуаль, в руке у нее был свернутый трубкой лист бумаги. На матери было великолепное светло–серое платье, оно удивительно шло к ее красивому лицу; пепельно–серые волосы задорно выбивались из–под изящной шляпки, украшенной фиалками.

Весь облик этой дамы красноречиво говорил о том, что она ощущает себя еще свежей и красивой вопреки возрасту. Вскоре подняла вуаль и дочь; она была не менее хороша, чем мать, но ее бледное лицо хранило выражение покорности судьбе и сдержанной скорби.

Вслед за первыми церемонными приветствиями Польяни счел нужным представить обеим дамам Колли, который по–прежнему сидел на диване, засунув руки в карманы, с потухшей сигаретой, в шляпе, надвинутой на самые брови, и, по–видимому, вовсе не собирался уходить.

— Вы скульптор? — спросила синьорина Консальви, внезапно зардевшись от смущения. — Колли... Чиро?

— Вот именно, Кодичилло! (Хвостик (ит.)) — отвечал тот, вытянувшись во весь рост; он все–таки снял шляпу, и теперь стали видны его густые сросшиеся брови и близко поставленные глаза. — Скульптор? А почему бы и нет? Да, я тоже скульптор.

— Но мне говорили, — чуть нетерпеливо, с легким раздражением продолжала синьорина Консальви, — мне говорили, что вас нет в Риме...

— Видите ли, я, как говорится, погулял, погулял по свету, милая барышня, — ответил Колли. — Прежде я постоянно проводил свои досуг в столице, ибо покорил волшебную страну — Стипендию.

Но потом...

Синьорина Консальви посмотрела на мать, та засмеялась и сказала:

— Как же нам теперь быть?

— Мне что, уйти? — осведомился Чиро Колли.

— Нет, нет, напротив, — поспешно ответила девушка. — Я даже прошу вас остаться, потому что...

— Ну и положение! — вырвалось у матери; затем, повернувшись к Польяни, она проговорила: — Впрочем, все это, пожалуй, поправимо... Вы ведь друзья, не правда ли?

— Самые близкие, — быстро ответил Польяни. А Колли прибавил:

— Вы не поверите, но за минуту до вашего прихода он собирался выставить меня за дверь!

— Да замолчишь ли ты? — прошипел сквозь зубы Костантино Польяни. — Прошу вас, пожалуйста, располагайтесь как дома. Чем могу вам служить?

— Видите ли, — начала синьора Консальви, усаживаясь, — моя бедная дочь, к несчастью, неожиданно потеряла жениха.

— Вот как!

— Ого!

— Ужасно! Представьте себе, это случилось накануне свадьбы! Несчастный случай на охоте. Быть может, вы даже читали в газетах? Его звали Джулио Сорини.

— Ах, Сорини, как же! — воскликнул Польяни. — У него прямо в руках разорвалось ружье?

— Это произошло в первых числах прошлого месяца... то есть нет... позапрошлого месяца... одним словом, тому уже три месяца. Бедняга доводился нам дальним родственником: он сын моего Двоюродного брата, который давно уже уехал в Америку, после смерти жены. Так вот, Джульетта — мою дочь зовут Джулиа, у них почти одинаковые имена...

Польяни изогнулся в изящном поклоне.

— Так вот, Джульетта, — продолжала мать, — задумала воздвигнуть памятник в Верано, на могиле своего жениха, чей прах пока что временно покоится в семейном склепе, и задумала она этот памятник в определенной манере... Ибо моя дочь всегда испытывала истинное пристрастие к живописи...

— Да нет... Зачем же... — смущенно прервала ее, опустив глаза, девушка в трауре. — Я это только так, чтобы время провести...

— Извини, милая, но если бедный Джулио желал, чтобы ты даже брала уроки...

— Мама, прошу тебя... — настаивала девушка. — В одном иллюстрированном журнале мне попался на глаза эскиз надгробного памятника по проекту синьора, который здесь... синьора Колли, эскиз мне очень понравился, и...

— Вот именно, — подхватила мать, приходя на помощь смутившейся дочери.

— И тогда, — продолжала синьорина Консальви, — я подумала, что с некоторыми изменениями...

— Простите, о каком именно памятнике идет речь? — осведомился Колли. — Ведь я их немало сделал, этих эскизов, в надежде получить какой–нибудь заказ хотя бы от мертвых, раз уж живые...

— Прошу прощения, синьорина, — вмешался в разговор Польяни, слегка задетый тем, что он вдруг оказался в тени, — вы задумали памятник по какому–то эскизу моего друга?

— Нет, не совсем такой, но... видите ли, — с живостью отвечала девушка. — Если не ошибаюсь, эскиз синьора Колли изображает Смерть, которая увлекает за собою Жизнь...

— А, припоминаю! — воскликнул Чиро Колли. — Скелет в саване, не правда ли, чей окостеневший контур едва угадывается под складками, хватает за руку Жизнь, цветущую девицу, которая того совершенно не ожидает... Да, да... Превосходно! Великолепно! Теперь я вспоминаю.

Синьора Консальви не могла удержаться от улыбки, любуясь редким самомнением этого удивительного человека.

— Скромно, не правда ли? — обратился к ней Польяни. — Он у нас человек весьма своеобразный.

— Вот что, Джулиа, — проговорила синьора Консальви, вставая, — не лучше ли тебе попросту показать свой рисунок?

— Обожди, мама, — ответила девушка. — Я полагаю, что надо прежде всего откровенно объясниться с синьором Польяни.

Когда у меня родилась мысль о памятнике, я, должна признаться, сразу же подумала о синьоре Колли. Да, да, ведь эскиз принадлежит ему. Но, повторяю, мне сказали, что его нет в Риме. Тогда я попыталась на свой лад, по собственному разумению и вкусу, переделать рисунок, иначе говоря, выразить в нем собственные мысли и чувства. Вы меня понимаете?

— Как нельзя лучше! — откликнулся Польяни.

— Я сохранила оба образа — Жизни и Смерти, — продолжала синьорина Консальви, — но полностью убрала идею о насильственном похищении. Теперь Смерть больше не увлекает за собою Жизнь, напротив, Жизнь сама, по собственной воле, покоряется судьбе и обручается со Смертью.

— Обручается? — растерянно пробормотал Польяни.

— Со Смертью! — загремел Чиро Колли. — Не мешай!

— Со Смертью, — повторила с застенчивой улыбкой девушка. — Мне хотелось ясно показать именно обручение Жизни и Смерти.. Скелет стоит окостенело, как на эскизе синьора Колли, но из–под савана высовывается его рука, держащая обручальное кольцо. Рядом с ним в смиренной позе робко жмется Жизнь: она тянется к скелету, чтобы принять из его рук кольцо.

— Прекрасно! Великолепно! Замечательно! Я это вижу, — восторженно закричал Колли. — Но это совершенно иная мысль! Изумительная! Совсем не то, что у меня! Превосходно! Кольцо... Палец... Необыкновенно!

— Так вот, — продолжала девушка и снова покраснела от столь шумной похвалы. — Я тоже полагаю, что это несколько отличается от вашего замысла. Однако неоспоримо и то, что я в значительной мере использовала ваш рисунок и что...

— Да оставьте вы эти церемонии! — воскликнул Чиро Колли. — Ваша мысль куда занятнее моей, и она — ваша! К тому же мой замысел — кто может сказать, чей он, собственно?!

Синьорина Консальви пожала плечами и потупила взор.

— По правде говоря, — с недовольным видом вмешалась мать, — я ни в чем не препятствую дочери, но мне самой эта мысль совсем не нравится!

— Прошу тебя, мама, — умоляюще проговорила девушка; затем, повернувшись к Польяни, она продолжала: — И вот я обратилась тогда за советом к комендаторе Сералли, близкому нашему другу...

— Который, кстати, должен был присутствовать как свидетель при подписании брачного контракта, — со вздохом прибавила синьора Консальви.

— И так как он назвал ваше имя, — продолжала девушка, — то мы и пришли сюда, чтобы...

— Нет, нет, простите, синьорина, — запротестовал Польяни. — Раз уж вы застали тут моего друга...

— Сделай одолжение, оставь меня в покое! — взорвался Колли и, дрожа от гнева, направился к двери.

Польяни силой удержал его за руку:

— Обожди, видишь ли... ведь синьорина Консальви... разве ты не слышал? Синьорина Консальви обратилась ко мне только потому, что полагала, будто тебя нет в Риме...

— Но ведь она все изменила! — воскликнул Колли, вырываясь. — Пусти меня! При чем тут я? Синьорина Консальви пришла к тебе! Простите, синьора, простите, синьорина, и разрешите откланяться...

— Знай же, — решительно проговорил Польяни, не выпуская руки приятеля, — я за это дело не возьмусь! Если ты откажешься, значит, ни один из нас не будет этим заниматься...

— Но, простите... а вместе? — нерешительно предложила синьора Консальви. — Разве вы не можете работать вместе?

— Я крайне огорчена, что послужила поводом.. — начала было девушка.

— Да нет, что вы! — в один голос запротестовали Колли и Польяни.

Затем Чиро Колли прибавил:

— Ведь я уже ни за что не берусь, синьорина! Видите ли, у меня даже нет теперь студии, я больше ни на что не способен, разве только говорить колкости каждому встречному и поперечному... Постарайтесь лучше уломать этого болвана...

— Знай, что это бесполезно! — твердо заявил Польяни. — Либо вместе, как предлагает синьора Консальви, либо я тоже отказываюсь.

— Вы позволите, синьорина? — произнес тогда Колли, протягивая руку к свернутому в трубку листу, который лежал на диване возле девушки. — Мне не терпится взглянуть на ваш рисунок. Когда я его посмотрю...

— О, ради Бога, только не думайте, что это что–нибудь необыкновенное! — пролепетала синьорина Консальви, дрожащими руками разворачивая рисунок. — Я едва умею держать карандаш в руках... Я сделала лишь набросок, всего несколько штрихов, только чтобы передать свою мысль... вот...

— Она одетая?! — внезапно закричал Чиро Колли, как будто его неожиданно ударили, пока он рассматривал рисунок.

— То есть как... одетая? — с тревогой спросила оробевшая девушка.

— Нет уж, простите! — с жаром продолжал Колли. — Вы изобразили Жизнь в сорочке... ну, скажем, в тунике! Нет, нет, она должна быть обнаженной, обнаженной, обнаженной! Жизнь непременно должна быть обнаженной, милая барышня. Так–то!

— Простите, — прошептала, опустив глаза, синьорина Консальви. — Прошу вас, вглядитесь получше.

— Да я вижу, я все вижу, — отвечал с еще большим жаром Чиро Колли. — Вы хотели изобразить самое себя, нарисовать свой портрет; но позвольте уж нам считать, что вы куда более прекрасны. А ведь это будет не только надгробный памятник, но и памятник искусства! Фигура эта, с вашего позволения, должна изображать Жизнь, которая вступает в брачный союз со Смертью. Коль скоро скелет в одежде, то Жизнь непременно должна быть обнаженной, нужно ли это долго объяснять? Да, совершенно обнаженной и прекрасной, любезная барышня, чтобы служить контрастом этому закутанному в саван мертвецу! Обнаженной, не так ли, Польяни? Обнаженной, не правда ли, синьора? Совершенно обнаженной, понимаете, синьорина? Я бы сказал, обнаженнейшей. С головы до пят! Поверьте, иначе это будет походить на сцену в лазарете: он — в простыне, она — в халате... Ведь мы же создаем скульптуру, из этого и только из этого следует исходить!

— Нет, нет, извините меня, — проговорила синьорина Консальви, вставая одновременно с матерью. — С точки зрения искусства ваши доводы, очевидно, вполне убедительны, не спорю! Но то, что я хочу выразить, можно выразить только так, как я задумала. И если вы будете настаивать, мне придется отказаться...

— Но почему, простите? Почему вы усматриваете в этой скульптуре саму себя, а не символ, не аллегорию, скажите на милость? Ведь то, что эта девушка красива, еще не значит, простите...

А синьорина Консальви в ответ:

— И вовсе не красива, я знаю; но я хочу, чтобы это был не символ, а я, я сама, моя судьба, мои чувства, иначе я не могу. А затем подумайте и о том месте, где должен стоять памятник... Одним словом, я не могу согласиться.

Чиро Колли развел руками и втянул голову в плечи.

— Предрассудки, — пробурчал он.

— Или скорее чувства, которые следует уважать, — поправила его девушка с мягкой, печальной улыбкой.

Наконец порешили, что оба скульптора условятся обо всем с комендаторе Сералли, после чего синьора Консальви и ее дочь откланялись.

Когда они ушли, Чиро Колли повернулся на каблуках и, потирая руки, пропел: «Тра–ля–ра–ле–ро, тра–ля–ра–ле–ра!»

Неделю спустя Костантино Польяни направился к синьорине Консальви, чтобы пригласить ее в студию, где он сможет сделать набросок ее головы.

От комендаторе Сералли, близкого друга синьоры Консальви, он узнал, что Сорини, который прожил еще три дня после несчастного случая на охоте, оставил невесте все свое весьма значительное состояние, унаследованное им от отца; вот почему и было решено воздвигнуть ему надгробный памятник, не считаясь ни с какими затратами. Синьор Сералли пожаловался, что от всех забот, неприятностей и огорчений, которые обрушились на него из–за этого несчастного случая, он совершенно épuisé (Изнемогает (фр.).) и, надо сказать, что по натуре синьорина Консальви несколько emporté voilà (Здесь: увлекающаяся (фр.).), что усугубляет все эти огорчения, заботы и неприятности; слов нет, она, бедняжка, заслуживает всяческого сочувствия, но иной раз, прости Господи, может показаться, что ей даже нравится преувеличивать свои страдания. О, никто не спорит, это был ужасный choc (Удар (фр.).), поистине гром среди ясного неба! А какой он был чудесный человек, этот бедный Сорини! И какой красавец! А уж до чего влюблен в нее был!.. Он, конечно же, сделал бы ее счастливой, эту славную девушку. Быть может, потому, он и умер...

Выходило, что Сорини был таким хорошим человеком и даже безвременно скончался лишь для того, чтобы досадить почтенному комендаторе Сералли...

И подумать только, синьорина Консальви не пожелала расстаться с домом, который ее жених успел заботливо обставить, предусмотрев все до мелочей. Прелестное гнездышко, как выразился комендаторе Сералли, un joli rêve de luxe et de bien–être (Красивая мечта, сотканная из роскоши и комфорта (фр.).). Она приказала перевезти туда свое богатое приданое и проводила там большую часть дня; она не плакала, о нет! Но она терзала себя, предаваясь мечтам о своей брачной жизни, которая роковым образом оборвалась, даже еще не начавшись.

Польяни действительно не застал дома синьорину Консальви. Горничная дала ему адрес ее нового жилища на улице Порта Пинчана. По дороге Костантино Польяни размышлял о том мучительном и горьком наслаждении, какое несчастная невеста, ставшая вдовой еще до свадьбы, должно быть, испытывает теперь, предаваясь — увы, неосуществимым! — мечтам о той жизни, в которой ей отказала судьба.

Эта новая мебель, выбранная с таким заботливым вниманием женихом и невестой и столь любовно расставленная в доме, который через несколько дней должен был принять своих молодых хозяев, — как много радостей сулила она им!

Заприте свою мечту в изящный ларец, а потом откройте его: вы испытаете при этом разочарование. Но тут этого не случилось: все предметы обстановки хранили, вместе со сладостными грезами, и мечты, и обещания, и надежды. И какими, должно быть, жестокими казались несчастной невесте эти немые призывы обступивших ее вещей!

— И это в такой день, как сегодня, — вздохнул Костантино Польяни.

В самом деле, в свежем, прозрачном воздухе уже ощущалось дыхание близкой весны; первое солнечное тепло пьянило душу.

О чем грезит, чем терзается в своем новом доме, чьи окна распахнуты навстречу этому весеннему солнцу, бедная синьорина Консальви? Как знать?

Польяни застал ее за мольбертом: она писала портрет своего погибшего жениха. Неуверенно, с величайшим старанием она делала как бы увеличенную копию с его маленькой фотографии, а ее мать, чтобы убить время, читала какой–то французский роман, взятый из библиотеки комендаторе Сералли.

По правде сказать, синьорина Консальви предпочла бы остаться одна в своем осиротелом гнездышке. Присутствие матери ей мешало. Но синьора Консальви опасалась, как бы романтическая экзальтация не толкнула ее дочь на какую–нибудь крайность и потому неотступно находилась возле девушки, храня молчание и сдерживая вздохи, которые рождал в ней этот упрямый и несносный каприз. Рано овдовев и оставшись безо всякой опоры и без средств к существованию с маленькой дочкой на руках, синьора Консальви не могла отгородиться от жизни, поставив горе часовым у своих дверей, как ныне, по–видимому, собиралась сделать ее дочь.

Она была далека от мысли, что Джульетта не должна оплакивать свою жестокую судьбу, но, как и ее близкий друг комендаторе Сералли, полагала, что девушка как–то уж чересчур предается горю: унаследовав большое состояние после смерти несчастного Сорини, Джульетта, судя по всему, намеревалась позволить себе роскошь — замкнуться в своей безутешной скорби. Матери были хорошо знакомы жестокие и отвратительные законы жизни; еще не оправившись от своего горя, она сама познала много унижений и вела упорную борьбу за существование; вот почему печальный жребий дочери казался ей куда более легким; собственный тяжкий опыт побуждал ее рассматривать поведение Джульетты как вполне простительную слабость, разумеется, при условии, что такое поведение не затянется слишком уж надолго... — voilà (Вот (фр.).), как обычно говаривал комендаторе Сералли.

Женщина рассудительная, немало пережившая, повидавшая свет, она не раз уже пыталась образумить дочь, но тщетно! Выдумщица и фантазерка, ее Джульетта не столько испытывала горе, сколько внушала себе, что непременно должна его испытывать. В том–то и беда! Ибо чувство со временем естественно и неизбежно слабеет, между тем как мысль, напротив, становится навязчивой идеей: она–то и породила всю эту сумасбродную затею с надгробным памятником, изображающим бракосочетание Жизни и Смерти (чудесный брак!). Не менее сумасбродным было и другое чудачество Джульетты — желание сохранить в неприкосновенности свое супружеское гнездышко, чтобы предаваться там мечтам о жизни, которой ей так и не удалось вкусить.

Вот почему синьора Консальви была глубоко благодарна Польяни за то, что он пришел.

Окна в комнате были широко распахнуты навстречу солнцу, и чудесная сосновая роща Виллы Боргезе в ослепительном свете, разлитом над безбрежными зелеными лугами, тянулась к небу и блаженно дышала в нежной, прозрачной лазури.

Синьорина Консальви поднялась с места и сделала быстрое движение, чтобы спрятать рисунок; однако Польяни с ласковой настойчивостью удержал ее.

— Зачем? Вы даже не хотите позволить мне взглянуть?

— Но это только первый набросок...

— Тем не менее набросок превосходный! — воскликнул он, наклоняясь и вглядываясь. — Да, превосходный... Это он, Сорини, не правда ли?.. Да, да, теперь, глядя на фотографию, кажется, его припоминаю. Так, так... Ведь я был с ним немного знаком... Но разве у него была бородка?

— Нет, — поспешила ответить девушка, — незадолго до смерти он ее сбрил.

— Вот и мне казалось... Какой это был красивый юноша, просто писаный красавец...

— Не знаю, что делать, — вновь заговорила синьорина Консальви. — Видите ли, фотография эта не отвечает... тому образу, который живет во мне.

— О да! — быстро согласился Польяни. — Он был гораздо лучше, куда более... одухотворенным... я бы сказал, более живым...

— Эта фотография сделана в Америке, — заметила мать, — еще до того, как они обручились...

— А другой у меня нет, — вздохнула девушка. — Закрою глаза, вот так, и вижу его точно таким, каким он был в последние дни; но стоит мне взяться за карандаш, и я его больше не вижу; смотрю тогда на фотографию, и мало–помалу мне начинает казаться, что это он передо мною, живой. Снова пытаюсь писать портрет и опять не узнаю его в этих чертах. Я просто в отчаянии!

— Смотри–ка, Джулиа, — вдруг сказала синьора Консальви, устремив взор на Польяни, — не находишь ли ты, что линия подбородка, если удалить бороду... не кажется ли тебе, что подбородок у синьора Польяни...

Скульптор покраснел и улыбнулся. Он непроизвольно поднял подбородок и выставил его вперед, как будто синьорина Консальви собиралась деликатно, двумя пальцами взять этот его подбородок и перенести на портрет Сорини.

Девушка нехотя подняла глаза и робко, со смущением посмотрела на скульптора. (Право же, мама совсем не считается с тем, что она в трауре!)

— И усы тоже, погляди, — прибавила синьора Консальви безо всякого умысла. — Ведь бедняжка Сорини в последнее время носил усы, не правда ли?

— Но к чему мне усы, — с некоторой досадой ответила девушка. — Я вовсе не намерена их рисовать!

Костантино Польяни невольно дотронулся до своих усов. Он снова улыбнулся и подтвердил:

— И не надо их рисовать...

Затем он подошел к мольберту и сказал:

— Вот смотрите, если вы позволите... я хотел бы показать вам, синьорина... вот так, двумя штрихами здесь... ради Бога, не тревожьтесь! Здесь в этом месте (стирая нарисованное)... насколько я помню бедного Сорини...

Он сел и, поглядывая на фотографию, принялся набрасывать голову Сорини; синьорина Консальви с трепетом следила за быстрыми движениями его руки; с каждым новым штрихом с ее полураскрытых губ срывались восхищенные возгласы: «Да... да... да...» — они вдохновляли скульптора и, можно сказать, направляли его карандаш. Под конец девушка уже не могла сдержать свое волнение:

— Да, да! Взгляни, мама... Это он... как живой... О, позвольте... спасибо... Какая радость уметь вот так... это просто совершенство... просто совершенство...

— Лишь немного опыта и практики, — произнес, вставая, Польяни со скромным видом, в котором, однако, сквозило удовольствие от этих восторженных похвал. — А потом, ведь я уже говорил, что хорошо помню несчастного Сорини...

Девушка продолжала пристально вглядываться в рисунок.

— Подбородок, да... в точности, как у него... Благодарю вас, благодарю.

В это мгновение фотография Сорини, служившая оригиналом, соскользнула с мольберта, и синьорина Консальви, все еще любовавшаяся рисунком Польяни, даже не нагнулась, чтобы поднять ее.

Маленькая, уже слегка выцветшая фотография сиротливо лежала на полу, и лицо Сорини казалось особенно печальным, как будто он понимал, что отныне для него все уже кончено.

Но Польяни рыцарски наклонился и поднял фотографию.

— Благодарю вас, — сказала девушка. — Но, знаете, теперь я стану пользоваться вашим рисунком. Я не буду больше смотреть на этот гадкий снимок.

Она подняла голову, и вдруг ей почудилось, будто в комнате посветлело. Порыв восхищения, казалось, внезапно освободил ее стесненную грудь, и она с облегчением вздохнула; всем своим существом она упивалась сейчас веселым, ярким светом, который вливался в окна, широко распахнутые навстречу волшебному зрелищу великолепной виллы, окутанной чарами весны.

Неповторимая минута! Синьорина Консальви не могла понять, что, собственно, произошло в ее душе. Обводя взглядом все эти новые, но уже ставшие для нее привычными предметы обстановки, она вдруг ощутила себя точно обновленной. Обновленной и свободной от того кошмара, который душил ее до сих пор. Какое–то неуловимое дуновение властно проникло через окна и пробудило, взволновало в ней все чувства; казалось, неодолимая сила властно вдохнула жизнь во все эти вещи, которым она, Джульетта, как раз хотела отказать в праве на жизнь, оставляя их здесь в неприкосновенности и принуждая их пребывать вместе с нею в каком–то смертном сне.

Она прислушивалась к тому, как молодой элегантный скульптор приятным голосом расхваливал красоту пейзажа и великолепие обстановки, как он учтиво беседовал с ее матерью, приглашавшей его осмотреть другие комнаты, и с необъяснимым волнением следила за ними обоими, как будто этот юноша, этот пришелец, для того и проник сюда, чтобы разрушить сон смерти и вновь вернуть ее к жизни.

И это новое ощущение было настолько сильно, что она решила переступить порог спальни; когда же она увидела, что молодой человек и ее мать обменялись печальными многозначительными взглядами, она была не в силах больше сдерживаться и разразилась рыданиями.

Девушка плакала, плакала все о том же, о чем она плакала столько раз, но, хотя еще смутно, она уже понимала, что ее слезы были совсем иными, чем прежде, ибо теперь они не пробуждали в ее душе отзвуков былой скорби, не вызывали тех образов, которые раньше вставали перед нею. И особенно отчетливо она ощутила это, когда мать прибежала и принялась ее успокаивать так же, как успокаивала много раз, теми же словами, теми же увещаниями. Этого Джульетта не могла вынести; она сделала невероятное усилие над собой, перестала плакать и была благодарна молодому скульптору, который, чтобы отвлечь ее, попросил показать ему папку с рисунками и набросками, лежавшую на этажерке.

Похвалы, похвалы умеренные и искренние, а попутно замечания, советы, вопросы, побуждавшие ее давать объяснения; и, наконец, горячий призыв учиться, следовать, непременно следовать своей склонности к живописи, развивать свое недюжинное дарование! Не делать этого — грешно, поистине грешно! Она никогда не пробовала писать красками? Ни разу? Но почему? Нет, нет, это будет вовсе не трудно с ее способностями, с ее пылкостью...

Костантино Польяни предложил для качала свои услуги; синьорина Консальви ответила согласием, и уроки начались со следующего дня, здесь же, в новом доме, исполненном призыва и ожидания.

Месяца через два в студии Польяни, где уже высился колоссальный надгробный памятник, выполненный пока еще вчерне, Чиро Колли, в длинном старом халате, лежал на диване и курил трубку; перед ним на черной подставке стоял взятый на время у знакомого доктора скелет, служивший моделью, и скульптор обращался к нему с весьма странной речью.

Колли нахлобучил ему на голову, чуть набекрень, свой бумажный колпак, и скелет, точно пехотинец, стоял навытяжку и внимательно слушал наставления, которые Чиро Колли, скульптор–капрал, давал ему в промежутках между двумя затяжками:

— И чего тебя только понесло на охоту? Видишь, как тебя там отделали, мой милый? Хорош... Ноги точно палки... Весь высох... Откровенно говоря, неужели ты думаешь, что брак этот мог состояться? Ты только взгляни, мой милый, на Жизнь... До чего же расчудесная девица вышла из моих рук, без малейшего изъяна! Неужели ты всерьез надеешься, что она захочет сочетаться с тобою браком? Вот она стоит возле тебя, робкая и смиренная, слезы ручьями текут у нее из глаз... Но что касается обручального кольца... то ты это выкинь из головы! А денежки — денежки подавай!.. Ты ведь завещал ей свое состояние? Ну и чего ты теперь от меня хочешь? Надо ли говорить, что я в этот брак с самого начала не верил! Жалкие глупцы те, кто в такое поверит! Она — Жизнь — занялась изучением живописи, и знаешь, кто ее учитель? Костантино Польяни. Ну и дела, сказать по чести. На твоем месте я бы вызвал его на дуэль. А сегодня утром слышал? Прямой приказ: он, видите ли, не желает, он решительно запрещает мне изображать ее голой. Но ведь этот осел все–таки скульптор и прекрасно знает: для того чтобы одеть фигуру, надо сперва вылепить ее голой... Но я говорю тебе все, как было: он не хочет, чтобы у этой обнаженной фигуры было личико, восхитительное личико его любезной барышни... В порыве ярости он подскочил к ней — ты видел? — и двумя ударами трости — трах–трах! — всю ее мне испортил... Можешь ты мне объяснить, зачем он это сделал, зачем, мой верный солдат? Я кричал ему: «Оставь! Я тебе ее мигом одену! Я ее тут же одену!» Но какое там! Что уж там было одевать! Теперь они оба хотят видеть Жизнь... обнаженной, обнаженной и неприкрашенной, такой, какова она есть, мой милый! Они вернулись к моему первоначальному эскизу, к символу: к черту портретное сходство! Ты, мой красавец, хватаешь за руку Жизнь, которая того совершенно не ожидает... И чего только тебя понесло на охоту? Скажи на милость!