1945, 1946, 1947. Внутренняя комиссия завода «Ломбардэ» заседала чуть не круглосуточно. Помещение ей отвели рядом с пожарной охраной. Одна комната — для бюро, вторая (без нее можно бы и обойтись) — для узких заседаний, и еще одна для расширенных, с участием представителей всех цехов. Все три комнаты светлые, с центральным отоплением, оборудованные так же, как прочие конторские помещения на заводе. Один из бухгалтеров всегда посылал спросить, хватает ли стульев, не надо ли канцелярских принадлежностей — только чтобы отчетность была в порядке.
Бывший узник Освенцима, убиравший помещение, оказывал мелкие услуги: покупал марки, сигареты, приносил кофе, а летом кока-колу. Раз в месяц аккуратнейшим образом являлась бригада для генеральной уборки: два мойщика окон и четыре полотера. Рабочий с «Оливетти» приходил менять ленту на пишущих машинках задолго до того, как она приходила в негодность, а потом охранники (Специальная служба надзора) проверяли по ночам, хорошо ли заперты двери. Потом комиссию стали прижимать, и дело дошло до того, что собрания, в том числе и заседания бюро, стали проводиться только после работы, в помещении, выстроенном за пределами завода, за раздевалкой спортклуба, вернее — за уборной. Освещение здесь никудышное, стены голые, отопление жалкое — электроплитка. Летом наоборот — жарища, дышать нечем.
Раньше чем в шесть — в четверть седьмого начать никогда не удается; ждешь-ждешь, пока все соберутся; как правило, всегда находятся такие, которые распишут-:я под уведомлением, и след простыл. На другой день спросишь, почему не пришел, всегда найдет какую-нибудь отговорку.
Собрание еще не началось, а настроение уже испорчено — все недовольны, раздражены, того гляди, начнут ссориться. Похоже, что дело совсем перестало ладиться. Не только никакой дисциплины нет, но и друг с другом считаться перестали.
Так было и в тот раз, когда на повестке дня заседания Внутренней комиссии: стоял вопрос об «Авангарде». Замысел, которому Гавацци, единственная женщина в комиссии, придавала большое значение и считала легко осуществимым, сразу же продлился.
Как только проверили, кто присутствует, она попросила слова, чтобы внести поправку в повестку дня:
— Я предлагаю пункт повестки дня, который сейчас стоит четвертым…
Дзанотти: — Прошу вас, товарищ, прошу вас! Все последнее заседание у нас шло на обсуждение повестки дня. И мы постановили считать ее действительной на: сегодня. Давайте не будем снова возвращаться к этому вопросу.
Ригуттини из цеха «Д-2», Рулли — представитель ИСТ , Волани (бедолага, отец пятерых девчонок, вечно простужен, поэтому одно из двух: он или сморкается, или смотрит на часы).
— Совершенно справедливо. Надо соблюдать дисциплину.
Гавацци: — А ты помолчи! Никто тебе слова не давал.
Дзанотти: — И тебе тоже! (Вежливее) — Пойми, товарищ, нельзя же злоупотреблять предложениями о порядке дня…
Ригуттини: — Лучше скажи, «о беспорядке»…
Дзанотти: — Беспорядок вносишь ты, Ригуттини! Продолжаешь высказываться, хотя я тебе слова не давал.
Кроме нее самой никто предложение Гавацци не поддерживает; двое — Дзанотти и Гуцци — воздержались. Вопрос о «новых крутильных машинах в цеху Г-3» остается на прежнем месте, в конце, перед «разным».
Когда до него доходит очередь, уже поздно — около восьми. Из одиннадцати человек, присутствовавших вначале, осталось всего шесть. Вскоре уходят Ригуттини и Мариани. Направляясь на цыпочках к двери, они жестами показывают, что все должно иметь предел, что семья тоже требует внимания. Остаются Дзанотти, социалист Гуцци и беспартийный Пассони.
Гавацци почему-то встает.
Пассони: — Ты что, боишься, что массы тебя не услышат?
Гавацци садится. Она готовила свое выступление, фразу за фразой, всю неделю: на работе, в трамвае, дома. Она решила не быть на сей раз Гавацци — от язвительных замечаний, выпадов, инсинуаций и проклятий воздержаться. Молчи, сердце, молчи! Иначе поднимут тебя на смех, Пассионария! Если они и согласятся с тобой или сделают вид, что согласны, то лишь потому, что побаиваются тебя, а не потому, что поймут. Возможно, услышав твой вопль о помощи, они даже смогут разобраться, какие тобой движут чувства, но в сущность — а дело в ней! — они вникнуть не в состоянии. Молчи, сердце, молчи! Пусть говорят факты. Факты же таковы. И Гавацци излагает самую суть их, в хронологическом порядке. Сначала несколько слов о том, что им предшествовало, то есть об установке новой машины, сконструированной инженером д'Оливо. Затем несчастный случай с Андреони. Невозможность установить его причину. Единодушный отказ рабочих цеха «Г-3» работать на «Авангарде». Приход Марианны Колли, которую взяли на завод в самый разгар увольнений. Провал попытки объявить ей бойкот. Удаление из цеха Берти. Таковы факты. Что было потом? Потом появился Бонци. Впрочем, может быть, его появление уже было предусмотрено планом замены старых мастеров-практиков молодыми специалистами с высшим образованием. Странное поведение этого Бонци, как раз принадлежащего к категории молодых специалистов с высшим образованием, Бонци, который занял место Берти после того, как тот… Нет, кажется, об этом она уже говорила. Им только попадись — сразу перебьют, скажут, повторяешься. О чем, бишь, надо было еще сказать? Черт возьми, какая странная штука! Эта история, изложенная в виде голых фактов, совсем не похожа на тот роман с продолжением, как это ей казалось до того. Может, она переборщила — была слишком сдержанна? Или, пытаясь быть как можно более объективной, что-то недоговорила, недостаточно подчеркнула взаимосвязь событий? К счастью, у нее есть про запас одна «бомба». Она решила ее придержать — пусть взорвется в конце и ужаснет всех. Держись, Гавацци, не будь такой, как всегда! Никаких комментариев. Самым спокойным, даже смиренным тоном выдай свою «бомбу», и все.
— Итак, против нас замышляется очень опасный маневр: дирекция задумала убрать все крутильные машины до единой и заменить их «Авангардами». Вот что нас ожидает, товарищи.
Ну как, кончила? Мертвая тишина. Видно, знаменитая «бомба» оказалась всего лишь бумажной хлопушкой… Или она недостаточно ясно выразилась?
Гавацци (нервничая): — Поняли вы или нет?! Постепенно исчезнут все старые крутильные машины! Не знаю, дошло ли до вас…
Она хочет говорить громче и не может — пропал голос. Теперь она бы не прочь снова стать прежней Гавацци, да не получается. И это тоже не получается! В отчаянии она снова впадает е полемический тон, предпринимает неуклюжие наскоки, повторяет обрывки уже сказанных фраз, добавляет подробности, которые либо не нужны, либо уже содержались в ее первом выступлении. Она сама это понимает, волнуется еще больше, выкрикивает какие-то избитые лозунги, некстати цитирует Маркса. И, окончательно потеряв самообладание, возмущается недомыслием, равнодушием, бюрократизмом так называемых рабочих партий…
Гуцци (видя, что Дзанотти невозмутим — продолжает делать пометки на исписанном листке блокнота): — Ладно, Гавацци, закругляйся!
Гавацци умолкает, с трудом наклоняется за сумкой, прислоненной к ножке стула, выпрямляется с таким видом, словно хочет сказать: «Ну, что ж, раз Гуцци торопится, давайте его уважим. Зачем же неволить человека…»
Дзанотти снимает очки и делает Гавацци знак сесть. Та безропотно подчиняется.
— Я благодарю товарища Гавацци за прекрасное выступление.
(Формула — всегда одна и та же. Меняется лишь эпитет: выступление может быть содержательным, результативным, пространным, мотивированным, убедительным).
— Приступим к обсуждению. Ввиду позднего времени прошу, товарищи, выступления не затягивать.
Молчание. Будь это в начале заседания, когда собравшимся здесь людям, простоявшим по восемь часов у станка, помимо всего прочего, хотелось выговориться, одного выпада Гавацци насчет «так называемых рабочих партий» было бы достаточно, чтобы вызвать целый трамтарарам. Все бы наперебой просили слова для возражения, для справки, для ответа. А сейчас молчат. Поздно, поздно, поздно! Уже двадцать минут девятого, а по часу и Дзанотти, самым точным из всех, даже двадцать две. Холодно. Гуцци и Пассони, которые, войдя, сняли было пальто, снова оделись, Пассони даже поднял воротник. Если Дзанотти не сделал того же, то лишь потому, что все-таки Внутренняя комиссия — не зал ожидания третьего класса. Закурили. Дзанотти и Гуцци курят сигарету за сигаретой. А Пассони опять взялся за свою тосканскую сигару, которая гаснет, как только он вынимает ее изо рта. Как уселись вначале за большой стол, так и сидят, каждый на своем месте, а пепельница одна, и кажется, что присутствующих сейчас больше всего беспокоит, чтобы было куда стряхнуть пепел. Нет, не та стала Внутренняя комиссия, не та… А что ж Гавацци? Она, бедняга, не курит. Просить слова — невправе, так как только что выступала; и уйти не может, потому что обсуждается ее сообщение. Она потерпела полный провал. Почему?! Ведь так тщательно готовилась, так старалась избежать обычных промахов, так была уверена, что всех поведет за собой!
Дзанотти: — Слово товарищу Пассони.
Пассони: — Я хотел сказать, что Гавацци изложила вопрос не совсем членораздельно. Может, это моя вина, но я, признаться, ничего не понял.
Гуцци: — Ну вот! Теперь устроим суд над Гавацци… Ты сомневаешься в ее искренности, что ли?
Пассони: — Ну, например, по какой причине все-таки выставили из цеха старого мастера, если он выполнил приказ дирекции и уговорил девушку остаться? А этот новый, с дипломом… Как надо понимать его действия? Как зондаж по поручению дирекции? Под видом сочувствия рабочим?
Гуцци: — Все это не имеет ровно никакого значения.
— Дай сказать, что ты вмешиваешься?! Есть еще другая сторона дела, отнюдь не маловажная и в сообщении Гавацци никак не отраженная. Как можно объявить войну машине, вызвавшей один несчастный случай, пусть тяжелый, очень тяжелый, но все же один… — Пассони плюет через левое плечо… секундная пауза — Когда на «Ломбардэ» есть немало станков, на счету которых по два, по три, по четыре и более увечий? И, насколько мне известно, никто даже не заикался о том, чтобы объявлять им войну! В общем, смотрите сами: мне лично с этим «Авангардом» никогда не приходилось иметь дело, я его в глаза не видел. Я просто задаю вопрос, высказываю сомнение.
Гуцци: — Старая песня. Мы только и знаем, что высказываем сомнения…
Пассони: — Песня действительно старая, и доказательством тому служит то, что ты ополчился против меня, хотя я поддержал твой же тезис.
Гуцци: — Ну, это уж ты загнул! Какой такой тезис? Никакого тезиса я не выдвигал!
Дзанотти: — Товарищи, не вынуждайте меня все время призывать вас к порядку. Договорились? Товарищ Гавацци, я считаю, что пока суд да дело тебе следует рассеять сомнения, возникшие у выступавших. Гавацци! Я к тебе обращаюсь…
Как горох об стенку. С того момента, как Гавацци, закончив свое сообщение, села на место, она словно оцепенела, застыла. Полузакрытые глаза смотрят тупо, безжизненно. Она полностью выключилась. Как будто «Г-3» где-то в Австралии, а замена старых машин «Авангардами»… Впрочем, если они старые, то почему бы их действительно не заменить?
К счастью, Дзанотти умеет вести собрание. Правда, некоторые считают, что строгость его граничит с бюрократизмом. Возможно. Но это единственный способ удержать баржу Внутренней комиссии в фарватере, иначе ее, того гляди, занесет.
— Товарищ Пассони, ты кончил?
— Да, да. Хочу только добавить, что Гуцци прав (хоть ему и досадно, что я с ним согласен); ну, в самом деле, какие у нас основания для борьбы?
— Я ничего подобного не говорил.
— Товарищ Гуцци, если хочешь возразить, попроси слова и, когда подойдет твоя очередь, выскажешься.
— Выступить с протестом можно было и надо было, когда в цеху появилась новая работница…
Дзанотти (заглянув в свои записи): — Марианна Колли.
— Почему это не было сделано, Гавацци пока нам не объяснила. Она сказала только, что все рабочие цеха «Г-3» были возмущены действиями дирекции. Может, попытаться выступить сейчас? Когда все уже остыли? Не знаю. Разве что возникнет какое-нибудь новое обстоятельство…
Гуцци: — Разве что… удастся, например, уговорить эту девицу…
Дзанотти: — Колли.
— …отказаться работать на «Авангарде». Дирекция будет вынуждена взять нового человека и тогда…
Гуцци: — Гениальная мысль! Гавацци уговорит новую работницу Колли объявить забастовку. Иными словами: дать себя уволить. (Стукнув кулаком по столу.) Для чего, спрашивается, мы с вами здесь торчим?! Чтобы отстаивать право рабочего на труд или изыскивать способ, как бы ему уволиться?
Неожиданно поднимает руку Гавацци. Опять она просит слова. Ведь уже очень поздно. Рука бессильно падает на колени. Гавацци некрасива, как всегда, но вдобавок к ее обычной некрасивости сейчас лицо ее к тому же искажено гримасой, толщу мясистых щек сводит судорога, и от этого оно становится ужасным. Веки опущены, зрачков не видно; мешки под глазами вздулись так, что щелочки глаз заплыли вовсе. Гавацци издает протяжный, тяжелый вздох, и откуда-то из ее утробы глухо, натужно раздается:
— Давайте посмотрим на себя. Посмотрим на себя со стороны. Неужели это и есть Внутренняя комиссия завода «Ломбарда»?! Сколько нас было и сколько осталось… Сидим в какой-то дыре, похожей на воровской притон. Замерзшие. Голодные. Усталые. Все надоело. Ни во что не верим. Ничего не можем. Сидим до победного конца только потому, что есть повестка дня, которую сегодня хочешь не хочешь надо исчерпать. Непременно. Так ведь, Дзанотти? Потому что надо соблюсти достоинство — неизвестно перед кем. Сидим потому, что никто не хочет раньше других покинуть поле боя — тоже неизвестно какого, В какую игру мы с вами играем? В Совет министров, что ли?
На этом месте из глаз-щелок метнулась злая искра. На всех, но, в первую очередь, конечно, на Дзанотти.
— Неправда, будто я сделала хорошее сообщение. Это ложь. Дипломатию разводите. Зачем ополчаться против «Авангарда», если на других машинах произошло гораздо больше несчастных случаев? Не знаю. Я знаю одно: мы должны воевать до победного конца! Это я знаю твердо. А как это сделать, какими средствами и с чего надо начинать, этого я не знаю, не знаю, не знаю!
Казалось, что с каждой фразой тело ее словно раздувалось, и чем больше Гавацци расстраивалась, тем становилась грузнее. Потом вдруг снова сникла, обмякла.
— А сейчас Дзанотти, который так и не выступил (и понятно почему: не знает, как быть), скажет, что обсуждение было весьма плодотворным и даже поучительным, но что конкретное решение принять нельзя ввиду отсутствия кворума; что вопрос не следует упускать из вида и надо будет вернуться к нему при первом же удобном случае. Сознайся, ведь ты это хотел сказать? Так вот, можешь оставить свою заключительную речь при себе. Ты, в отличие от меня, искренне веришь в то, что такой удобный случай действительно представится. А я тебе заявляю: такого случая не будет. Удобных случаев никогда не бывает. Как раз наоборот, если мы не довели дело до конца, значит, потерпели поражение. Навалятся тысячи новых дел. Разве что… разве что «Авангард» откусит руку и у Колли! Кажись, кто-то уже подобное предположение высказывал. Оно явно у всех на языке.
Гавацци с трудом подымается, закутывается в шаль. Сейчас она совсем не похожа на заводскую работницу, профсоюзную активистку, просто пожилая женщина, уставшая от собачьей жизни.
— А теперь, — изрекает, как всегда с оттенком удовлетворения, свою заключительную фразу Дзанотти, — можно и по домам! Повестка дня исчерпана.
Все выходят. Гавацци держится особняком. Запахнула шаль и заковыляла прочь.
— Ты говорила совершенно справедливые вещи. Призывала нас к ответу. Так почему же ты не довела свою мысль до конца? Вместо того чтобы сказать: «Никто отсюда не уйдет, пока мы общими усилиями не внесем в этот вопрос полной ясности и не выработаем правильного решения», — ты в самый разгар дискуссии…
Гавацци плотнее закутывается в шаль. Маячит почти круглая луна — ненужная побрякушка на потолке большого города. До рождества осталось десять дней, и магазинчики, полукругом обрамляющие конечную остановку трамвая, торгуют фонариками, свечками, зелеными и серебряными фестонами, ватным «снегом». Неоновые огни и негритянская музыка, доносящаяся из бара-распивочной «Эльдорадо», образуют островок, как бы приплывший сюда из Америки. Над этой празднично яркой полосой нахохлились серые, закопченные дома с расшатанными ставнями; свет за голыми стеклами окон тусклый. По водостокам вечно сочится влага.
Рядом с будкой конечной остановки стоит восьмой номер. Ни водителя, ни кондуктора нет, двери — настежь. В трамвае один-единственный пассажир. Сидит, закутавшись в промокшую черную накидку, только клок свалявшихся волос торчит. Может, молодой парнишка, а может — старик. Уснул, бедняга.
Дзанотти: — Они нас постепенно всех разгонят. Измором возьмут. Когда я утром, перед тем как идти на завод, открываю «Унита», душа радуется. Есть у нас победы, есть и поражения. Но не это главное: главное, что есть пролетариат. Да и в цеху то же самое: оглянешься вокруг — какие люди! Постарше — с опытом за плечами, молодые — огонь! Как нас много, какая мы сила, думаешь. А как заберешься вечером в эту трущобу, именуемую Внутренней комиссией, чувствуешь: ничего не получается! Одни и те же посеревшие лица, изо дня в день одно и то же, те же недоразумения и перепалки… Ничего не получается, ничегошеньки… Никакого движения вперед. А если мы не будем идти вперед, застрянем на месте, нам не сдобровать. В лучшем случае стукнут по башке. Стоит только замешкаться, как…
Гавацци (беспощадно): — Ладно, ладно, иди домой.