Инженер д'Оливо: — Сколько вам лет?
Он уже задавал этот вопрос дважды. Инженер д'Оливо сидит за столом и подписывает письма — сначала подписывает, потом читает. Найдя ошибку, перечеркивает свою подпись крест-накрест, — точно бритвой полоснет. Когда звонит телефон, инженер по селектору просит сказать, что его нет.
Марианна: — Двадцать два.
В кабинете светло, как ночью в аэропорту. В одной половине комнаты стоят письменный стол из дорогого дерева, стулья, обитые черной кожей, шкаф с зелеными прямоугольниками; еще один стол — стеклянный, а вокруг него — небольшие венецианские кресла; стены от пола до потолка обиты японскими циновками, увешаны картинами, рисунками. Во второй половине комнаты простые еловые чертежные доски, на них масса чертежей, кальки, синьки; там стоят железные табуреты, множество бра, ламп, на стенах — диаграммы выпуска и потребления продукции, графики затраты рабочего времени; машины в разрезе, схемы установок; все они прикреплены кнопками и кое-где за недостатком места — в несколько слоев. Сами стены испещрены пометками, математическими формулами, набросками.
Карлези — предшественник инженера Рибакки, завзятый каламбурист — называл кабинет инженера д'Оливо «двукабинетом двудиректора», а сам д'Оливо, сидя в той половине кабинета, которая походит на конструкторское бюро, чуть что не по нему — грозит:
— Осточертело мне жить среди идиотов. Перейду-ка я туда…
Сейчас инженер д'Оливо — рано полысевший мужчина лет тридцати пяти — выражается немного иначе:
— Поскольку мне приходится доживать свой век среди идиотов…
В селектор:
— Заберите почту.
Затем вошедшей секретарше:
— Я подписал в среднем из трех писем одно. Вот и подсчитайте, сколько надо было бы удержать из вашей зарплаты.
И начинает расхаживать из одной половины кабинета в другую. Лицо у него асимметричное, фигура угловатая, движения — резкие, словно под ссохшейся кожей заключено какое-то устройство из мелких косточек — без мускулов и связок.
— Стало быть, вы говорите, что не боитесь.
Марианна: — Я? Я вам ничего не говорила.
Д'Оливо: — Плохо. Очень плохо. Испытательный срок еще не прошли? Занимались когда-нибудь альпинизмом?
— Альпинизмом?
— Нет, педагог бы из меня не вышел. И знаете почему? Потому что мне страшно действует на нервы ученическая манера повторять каждый вопрос. Сколько, вы сказали, вам лет?
— Двадцать два.
— Вы в этом уверены? Я свой год рождения заучил только потому, что это требуется для личного дела; иначе я всякий раз называл бы другой возраст — от двадцати одного до сорока девяти, в зависимости от настроения, обстановки, климата, причем в полной уверенности, что не грешу против истины.
— Двадцать третий пошел…
— Любопытно выражаетесь! Впрочем, многие так говорят. Я бы еще понял, если бы вы сказали: «Вступаю в двадцать третий». Но «двадцать третий пошел»?! Хотя, понимаю: в глаголе «пошел» выражена уверенность в том, что происходит движение в определенном направлении, а во всем этом обороте содержится намерение, предположение, имманентно присущее всякому оглашению цели, задачи, по достижении которой речь пойдет уже о двадцать четвертом, двадцать пятом годе и так далее. Очень симптоматично. Когда мне было шестнадцать лет, я раздумывал: то ли мне заняться психиатрией и стать филологом, то ли, наоборот, филологией и стать психиатром. Я тогда готовился сдавать на аттестат зрелости, за классическую гимназию. А вы к чему готовились в шестнадцать лет?
— Нё помню. Я была совсем девчонкой…
— И тем не менее каждое воскресенье, каждый праздник передо мной возникала новая стена. Вы про гору Гринье слыхали?
— Слыхала…
— Терпеть не могу гор. Особенно ненавижу эти огромные массивы, изменение которых совершенно не вяжется с человеческими масштабами времени… Уже не говоря о том, что мир, в котором живет человек, должен быть, по-моему, плоским и гладким, как бильярдный шар. Но зато какую это дает закалку! Почему? — спросите вы. Потому что в горах я приучил себя отличать риск от опасности. Откуда проистекает риск при отвесном спуске? Из неумения соразмерить при каждом шаге сумму сопротивления тела с силой земного притяжения. Из неумения рассчитать, насколько надежна опора. А опасность? Опасность рассчитать нельзя, предусмотреть — тоже, она таится в срывающемся с высоты камне, во внезапно разразившейся грозе. Овладевая техникой восхождения, я постепенно научился выявлять опасность, объективизировать ее. Но почему вы стоите? Садитесь!
— Я предпочитаю…
— Ну, конечно. Если ощущение опасности охватывает человека, когда он находится в лежачем положении, он тотчас приподнимается и садится. Сидячее положение в данном случае начальная мера, предваряющая последующие действия. Я уверен, что вы бы ни за что не смогли лежать здесь на полу. Уж во всяком случае, сели бы. А поскольку вы стоите, вам не хочется садиться. Почему? Потому что вы подсознательно следуете одному из атавистических инстинктов — инстинкту бегства. Это плохо. Очень плохо. Только у людей творческих — а к этой категории я причисляю и ученых, — рациональное начало и инстинкт могут и должны сосуществовать. А у заурядных индивидуумов логическая мысль должна подавлять инстинкт. Стало быть, возвращаясь к нашему случаю, если система рационального мышления заражена инстинктами, псевдоинстинктами, неуловимыми подсознательными страхами, то как же вы можете воспитать в себе страх, логичный, объективно оправданный?
— Не знаю…
— Ваша фамилия Босси?
— Колли. Колли, Марианна.
— Вы любите кино?
— Не очень.
— Я хожу в кино три раза в неделю. Не пропускаю ни одного ковбойского фильма, ни одного детектива. Из каждого фильма, каким бы идиотским он ни был, можно что-нибудь извлечь. Сегодня вечером вы заняты?
Лицо девушки заливается краской.
— Да, кажется… занята.
— Освободитесь. Сегодня идет «Наперекор смерти». Вы, конечно, уже видели. Это старый боевик Форда. Сегодня вечером — в «Эдеме». Не пропустите. Посмотрите еще раз — с профессиональной точки зрения. Сосредоточьте внимание на одной детали: на том, с какой быстротой Генри Фонда и Виктор Мэтьюр выхватывают из кобуры пистолеты. Откуда у них это проворство, эта молниеносная реакция, знаете? Нет? Я вам скажу: их всю жизнь неотступно терзает страх. Да, моя милая. Потому-то у них такая бравая выправка, уверенность в себе. Они смелы, они рискуют, но ощущение опасности не покидает их ни на секунду. Однако их ощущение не имеет ничего общего с тем расплывчатым страхом, который испытываете вы и который мешает вам сесть в моем присутствии, несмотря на все мои настояния. Их страх обусловлен совершенно определенным предположением, связанным с известными обстоятельствами. Ну, как? Может, вы теперь присядете?
— Спасибо, но…
— Развитие нашей культуры в техническом плане влечет за собой два обстоятельства: накопление благ и сокращение зол, в том числе и такого, как конкретный риск. Вы, наверно, заметили, что я употребил слово «риск», а не «опасность». Человек эпохи неолита, орудовавший топором, тоже подвергался риску: например, рисковал угодить себе топором по ноге. Но разве мужчина или женщина, работающие, предположим, на моей крутильной машине, рискуют чем-либо в этом роде? Нет, конечно! Хотя они имеют дело с механизмом — с механизмом, мощность которого в сотни тысяч раз превосходит силу человека, а потому таит в себе опасность, которую можно считать ничтожно малой и одновременно огромной; следовательно, ее нельзя недооценивать. После этого вы все еще будете меня уверять, что нисколько не боитесь?
Он подошел к Марианне — иссиня-бледный, негодующий:
— Мы, инженеры, ученые, слава богу, свою задачу выполняем! Еще как! Мы создаем вместо старых все более эффективные, совершенные и безопасные машины. Но мы не можем заменить людям мозги. А человеческий мозг постоянно отстает, не дотягивает до нужного уровня. Разве в глинобитных хижинах Экваториальной Африки безопаснее жить, чем в пятидесятиэтажных небоскребах? В небоскребах в тысячу раз безопаснее. Конечно, если какой-нибудь господин X, дурак набитый, слишком высунется из окна пятидесятого этажа, то он упадет и разобьется, чего не произойдет с африканцем, высунувшимся из окна (если таковое имеется) своего дома, слепленного из глины и навоза. Но будьте уверены, что из ста человек, которые прочтут в газетах сообщение об этом случае, девяносто девять не будут ругать глупого господина X, а возненавидят самую идею небоскреба, символ прогресса человечества. Ну, а сейчас — не злоупотребляйте моим терпением! Перестаньте смотреть на меня так, словно я — Франкенштейн. Вы знаете, кто такой Франкенштейн?
Указывая на одно из венецианских креслиц:
— Двести лет тому назад какая-нибудь дама в парике проводила в нем большую часть своего времени за приятным занятием — перемывала косточки своим ближним.
Не успела Марианна отереться о ручки кресла, чтобы сесть, как он воскликнул:
— Что вы делаете? Разве вы не видите, что сломана ножка?
— Вы же сами мне велели сесть!
На одной из задних ножек креслица — трещина. Из нее просочился клей, похожий на смолу. Древесина в этом месте, по-видимому, была сильно изъедена жучком.
— Не надо было плюхаться с размаху! Потолок бы на вас обрушился, что ли? Или провалился бы пол под ногами? Или я бы вас растерзал?
Он повернулся к девушке спиной и, уставившись в простенок, белевший между портьерой и какой-то картиной, вежливым, вкрадчивым голосом продолжал:
— Или вам грозило еще что-нибудь в этом роде? Признайтесь, что никакой опасности не было. Тем не менее вы испугались, хотя только что самоуверенно заявляли, будто ничего не боитесь. Еще как боитесь! Вас обуял такой отчаянный, непреодолимый страх, что вы забыли соблюсти единственную логически оправданную осторожность: убедиться в том, что креслице, имеющее, как я вам сказал, солидный возраст в два века, прочно стоит на всех четырех ножках. Я поступил неправильно, по-дилетантски, помешав вам плюхнуться на пол. Урок возымел бы большее действие, запомнился бы надольше.
Он снова усаживается за стол.
— Все, что от меня требовалось, я вам сказал, и не один раз, а по крайней мере трижды, и даже подкрепил свои слова наглядным примером. Чего же вы еще ждете?