Я пытаюсь восстановить черты. О Бабеле – и не только о нем

Пирожкова Антонина Николаевна

Часть четвертая

Москва — после войны

 

 

Возвращение в Москву

Несмотря на то что моя квартира была забронирована ГКО, она была разорена. «Нижние» соседи, военком и заместитель начальника отделения милиции нашего района распространили слух, что я, как жена репрессированного, перешла к немцам и в Москву не вернусь. Поэтому в домоуправлении одну из моих комнат отдали печнику, а в другой селились домоуправы. Их было несколько, сменявших друг друга за время войны, и каждый считал нужным поселиться в одной из моих комнат. Все вещи были разворованы.

Еще в конце 1943 года в Москву с фронта приехал дальний родственник Бабеля Михаил Львович Порецкий. Он зашел в наше домоуправление, объяснил им, что я в командировке и скоро возвращаюсь, добился освобождения одной комнаты. Когда очередной домоуправ выехал, Порецкий повесил замок и ключ передал Роберту Августовичу Шейнфайну, встречавшему нас на вокзале.

Доехав до Большого Николоворобинского переулка, мы поднялись в комнату и перетащили все вещи. В комнате был адский холод, ночевать там было невозможно, и я договорилась с Валентиной Ароновной, что приеду ночевать к ней, как только устрою ночлег мамы и Лиды у соседей из второй половины дома.

У Валентины Ароновны я застала гостей — Перу Моисеевну Аташеву первую жену Эйзенштейна, и писателя Всеволода Вишневского. Все сидели за ужином, и Вишневский был достаточно пьян. Вел себя отвратительно, приставал к Пере Моисеевне, и я испытала такое чувство неприязни к нему, что, подождав еще немного, попросила его уйти. Не знаю, как мне удалось его выдворить, несмотря на его сопротивление, но, должно быть, мой вид и тон были весьма решительными. Больше я этого человека никогда не встречала.

На другой день я должна была поехать к тетке Бабеля Екатерине Ароновне в Овчинниковский переулок за печкой, оставленной для меня Михаилом Львовичем Порецким. Эта железная печка была приспособлена для обогрева немецких солдат и даже называлась «окопная». Я взяла Лидины саночки и отправилась за печкой все с тем же Робертом Августовичем, решившим меня сопровождать. Туда и обратно шли пешком по хрустящему снегу в довольно морозный день. Кое-как сами установили печку в моей комнате, трубу воткнули в отверстие голландской печи и затопили, собрав какие-то остатки в нашем дровяном сарае в подвале дома. Комната быстро нагрелась, на печке вскипятили чайник, и мама на ней напекла оладьи, и это был наш первый завтрак дома. Нужно было обязательно запастись дровами, и милейший, добрейший Роберт Августович обещал поговорить с кем-нибудь из начальников строительства метрополитена, чтобы мне привезли машину использованных досок. Доски на другой же день привезли, сложили их в сарай, и оставалось только распилить их на дрова. Мы с мамой распилили несколько штук, а в дальнейшем, когда я уже пошла на работу, этим занималась мама вместе с Лидой, быстро освоившей это занятие. В комнате теперь было очень тепло благодаря замечательной печке, и на ней всё можно было приготовить. Не было только электричества: была какая-то неисправность, но не в доме, а на электростанции. Поэтому вечерний чай мы старались выпить во время салютов по поводу освобождения наших городов. Комната была угловая, с большими окнами, а салют из 25–30 залпов давал нам время, чтобы выпить чаю и поужинать при свете.

Кроме мебели, из вещей наших ничего не сохранилось. Ни посуды, ни постельного белья, ни одеял, ни подушек. В шкафу, к великому моему счастью, валялись фотографии, и из них часть фотографий Бабеля.

Но самое печальное — в доме не осталось ни одной книги.

Для того чтобы восстановить наш дом, теперь уж полностью разоренный, требовалось много денег.

По вечерам я старалась заработать дополнительно, берясь за любую проектную работу. Такой работы сразу после войны хватало.

Прежде всего у одной дамы мне удалось купить неплохую библиотеку, где были однотомники основных классиков русской литературы. Если в букинистических магазинах мне попадались те книги, которые были у нас с Бабелем, то я их покупала.

 

Метропроект после войны

Я снова начала работать в Метропроекте, получив для проектирования станцию «Павелецкая-кольцевая» со всеми относящимися к ней сооружениями и примыкающими перегонами.

Станция «Павелецкая-радиальная» была построена и уже эксплуатировалась, но, боже, в каком ужасном виде! Она состояла из двух боковых тоннелей с узкими пассажирскими платформами и небольшого аванзала у эскалаторов со стороны железнодорожного вокзала. Этот аванзал сообщался с боковыми тоннелями станции двумя проходами с каждой стороны. Замоскворецкий радиус сдавали в эксплуатацию во время войны. И станция «Павелецкая-радиальная», металлические конструкции которой остались в Днепропетровске у немцев, была сдана в эксплуатацию в незаконченном виде. Проемы из аванзала в боковые тоннели были созданы при помощи тех металлических конструкций, которые успели прислать из Днепропетровска в Москву еще до начала войны. Без меня этот аванзал в «военном» виде запроектировал инженер Метропроекта В. И. Дмитриев, архитектурное оформление осуществил А. Н. Душкин.

И я, и строители станции мечтали осуществить ее в задуманном ранее виде. Мы долго хлопотали и наконец с большими трудностями добились разрешения ее достроить. После войны удалось вновь заказать в Днепропетровске металлические конструкции. Достраивалась «Павелецкая-радиальная» медленно, на протяжении нескольких лет. Эта работа была уже не главной, а как бы второстепенной, денег давали мало, для работы была выделена всего одна бригада рабочих, а строить надо было, не прерывая движения поездов, что тоже осложняло дело. Тем не менее станция «Павелецкая-радиальная» получила завершение на всем ее протяжении, но аванзал с одного ее торца так и остался, как напоминание о войне. Жаль только, что архитектурное оформление станции не подчеркнуло достоинств конструктивного решения, а скорее наоборот. На станции плохое освещение, так как лампы архитектор упрятал за картушами, и они дают мало света.

Мне не пришлось работать с архитектором В. А. Весниным, так как к тому времени, когда станция достраивалась, он заболел и в 1950 году умер. Оформление станции осуществлял архитектор С. В. Лященко, работавший в мастерской братьев Весниных. По такому же колонному типу впоследствии была построена станция «Комсомольская-кольцевая» в Москве и две станции в Ленинграде.

Конструкторский отдел Метропроекта в 1944 году размещался на втором этаже Пассажа, а его окна выходили на улицу Горького и частично в переулок рядом с Центральным телеграфом. Комната, в которой работала моя группа проектировщиков, была угловой и очень светлой, но весной там было ужасно холодно. На полу виднелись лужицы замерзшей воды, и моя сотрудница-техник Раиса Сергеевна Тарасова, чтобы согреться, быстрыми шагами ходила по комнате, под ее ногами потрескивал лед, и она решительным голосом заявляла: «Нет, так жить нельзя! Надо срочно выходить замуж за генерала!» Мы смеялись и снова принимались за работу, не снимая пальто. Зато завтракать мы иногда ходили в кафе «Националь», где по-прежнему было уютно и очень вкусно кормили.

В это же время нам всем присвоили звания от младших лейтенантов до генералов, но не по военной, а по транспортной линии. Мне присвоили звание майора, как и другим руководителям групп. Всем сшили формутемно-синего, почти черного цвета с погонами. На работу все обязаны были являться в форме, снимали ее только дома, и каждый день я вывешивала свою форму на ночь за окно, чтобы проветрить ее от запаха табака. Я обязана была присутствовать на всех совещаниях и была единственной женщиной в обществе курящих мужчин, так как других женщин моего ранга у нас не было. Две женщины-инженеры появились в конструкторском отделе Метропроекта только после войны, году, наверное, в 1947-м. Начальник конструкторского отдела распорядился направить их в мою группу. Мария Валентиновна Цирес — дочь известного в Метрострое инженера и сама способный инженер — хорошо владела математикой. Людмила Васильевна Сачкова отличалась исполнительностью, и ей требовалось только время, чтобы освоить нашу профессию. В моей группе они проработали девять лет (до моего ухода из Метропроекта), а затем заняли должности руководителей проектных групп, что говорит об их хорошей подготовке.

У меня был большой объем проектной работы, потому что, помимо конструкций для метрополитена, я занималась еще семиэтажным зданием для Метропроекта, располагавшимся над объединенным вестибюлем станций «Павелецкая-радиальная» и «Павелецкая-кольцевая».

Архитектором этого здания был назначен Игорь Николаевич Кастель, работавший в мастерской известного архитектора Николая Джемсовича Колли — автора архитектурного оформления станции «Павелецкая-кольцевая».

В новом здании имелись свой зал для праздничных вечеров и собраний, библиотека и прекрасные светлые комнаты для проектировщиков. В конструктивном отношении здание имело много трудностей, так как большая часть его колонн должна была опираться на перекрытие объединенного вестибюля, не имеющего никаких колонн посредине.

Начальником строительства обеих станций «Павелецкая» и здания Метропроекта был всё тот же Н. Д. Данелия, с которым я работала до войны. И хотя уже перед войной конструкции станции «Павелецкая-радиальная» были нами полностью закончены, я, рассматривая как-то раз карту заложения этой станции, решила заменить продольные прогоны ее металлических конструкций на отдельные башмаки под колонны, так как станция опиралась на известняки. Получалась экономия по десять тонн металла на каждую колонну. И вдруг Данелия мне говорит: «Ну что вы сделали! Возни с установкой башмаков будет столько же, как и с прогонами, а я за установку прогонов получил бы оплату за двенадцать тонн металла, а теперь получу только за две тонны. Ну и подвели же вы меня!» Тогда я, рассердившись, спросила его: «Скажите, если бы мне пришло в голову покрыть эти металлические конструкции пленкой из золота, вы за их установку получили бы больше денег?» — «Конечно!» И я подумала: хороша же у нас экономика, если так могут рассуждать начальники строительства. При таком отношении трудно было добиться более экономичных проектов. Так было в нашей стране повсюду, и только огромные ресурсы спасали положение. Но вообще-то мы с Данелией ладили и он, как правило, поддерживал мои предложения, особенно когда они приводили к упрощению строительных работ.

Итак, на работе у меня было всё хорошо: я делала интересную и нужную работу, мои рационализаторские предложения тут же осуществлялись, меня хвалили, звали на все совещания в Метрострой и в министерство наряду с начальством. На работе было даже весело: в перерывах было много шуток, веселых рассказов; бывали праздничные вечера с буфетами, где можно было не так уж богато, но все же выпить чаю и перекусить. Два инженера нашего конструкторского отдела умели сочинять эпиграммы на сотрудников, и это тоже было развлечением.

А вот дома на мою голову сыпались проблемы, как из рога изобилия. Чтобы получить вторую мою комнату, пришлось судиться. Все права были на моей стороне. Квартира была забронирована постановлением ГКО, квартирную плату аккуратно вносил Метропроект. Печник Челноков, занявший мою комнату, также аккуратно платил за свою комнату, из которой домоуправление сделало красный уголок. Тем не менее народный суд мне в иске отказал. Судья Матросов сказал так: «У меня рука не поднимается отдать вторую комнату такой маленькой семье, когда у нас генералы валяются в коридорах». И был он мне невероятно симпатичен за эти слова. Но в то же время я не могла согласиться с тем, чтобы жить втроем в одной комнате. Городской суд отменил первое решение народного суда, и вторую комнату мне возвратили. Челноков благополучно вернулся в свою старую комнату, и мы с ним остались друзьями.

Когда печник уехал, оказалось, что комната полна клопов, они были не только в тахте, но и в стульях с мягким сидением и даже в занавесках на окнах. Пришлось вызывать санитаров выводить клопов. После дезинфекции комнату пришлось капитально ремонтировать. Найти рабочих в тот год тоже было нелегко — еще шла война, но мне все же удалось привести комнату в порядок, а шторы мы с мамой выстирали и отгладили, заменив рваную подкладку новой. Со всем этим мы провозились до января 1945 года, до самого дня рождения Лиды, ее восьмилетия.

Не успели мы немножко передохнуть от судов и ремонта, как к нам безо всякого предупреждения, свалившись как снег на голову, приехала из Томска моя невестка Лера, жена погибшего на войне брата Олега, с двумя детьми: девочкой Ларисой, которая была старше Лиды на год, и мальчиком Олегом четырех лет. Дети были очаровательные, и на ночь мы уложили их вместе с Лидой на мою широкую кровать поперек. С ними улеглась и мама, под ноги которой пришлось подставить кресло. Я спала в другой комнате на тахте Бабеля, но спать пришлось не больше четырех часов, так как нужно было проектировать разные конструкции для заработка.

Мне было очень важно иметь дополнительный заработок, нужны были деньги! В магазинах почти ничего не продавалось, и, например, одеяла мама сделала из той полосатой материи, в которой мы привезли наши вещи, вату с трудом удалось достать в одном магазине. Пока одеял не было, мы ночью укрывались своими пальто.

Приезд Леры с детьми был настоящей авантюрой. Оказалось, что она, снимавшая в Томске комнату, умудрилась поссориться с хозяйкой, и та отказалась прописывать у себя Леру. Хлебные карточки, по которым все граждане СССР получали хлеб, Лера при отъезде из Томска продала. И явилась в Москву без прописанного паспорта и без хлебных карточек, но зато в мужской телогрейке и с колодой карт в кармане. Что было делать? Я пыталась найти ей работу, ее можно было устроить на одной из строек Метростроя за городом, где давали комнаты в общежитии. Но без паспорта с пропиской и без хлебных карточек это было невозможно. Были большие строгости с документами в тот еще военный год. Лера прожила у нас несколько месяцев, но пришлось ей снова уезжать в Томск, мириться с хозяйкой и получать прописку паспорта, а также хлебные карточки по месту жительства. Мы с мамой с ума сходили от горя, так жалко было отправлять их обратно, в никуда. Я купила железнодорожные билеты, снабдила ее деньгами и продуктами на дорогу, удалось даже достать несколько апельсинов для детей. Я, проводив их, еле дошла до дома и всё вспоминала, как Олег, когда был ребенком, на вопрос о том, кем он хочет быть, отвечал: «Вожденым!»

После их отъезда я осталась в долгах, так как все наши запасы были съедены, а буханка хлеба на базаре стоила 7 тысяч рублей. К счастью, из Томска пришли более или менее утешительные известия: Лера устроилась работать в детсад воспитательницей, где могла питаться она и дети. Но потом в течение многих лет я должна была посылать Лере деньги в ответ на душераздирающие телеграммы с просьбами о помощи. В это время мой брат Игорь был очень болен из-за ранения в плечо, а Борис еще не вернулся: его оставили в армии, чтобы составить историю полка, как того хотел командир. Так что, кроме меня, помочь Лере и детишкам было некому.

Еще в 1944 году, когда у нас шел ремонт комнаты после выезда печника Челнокова, я через местком Метропроекта достала для Лиды платную путевку на два срока в санаторий в Барвихе, недалеко от дачи Екатерины Павловны Пешковой.

Еще зимой я звонила Екатерине Павловне и сообщила о возвращении в Москву из Нового Афона, была у нее один раз дома, рассказывала о нашей жизни на Кавказе и о том, с чем столкнулась после приезда в Москву. А отправив Лиду в санаторий, я сказала Екатерине Павловне, что буду навещать дочь в Барвихе каждую неделю. Она сразу же предложила мне жить у нее на даче, но я была слишком занята работой в Метропроекте и ремонтом дома, поэтому с благодарностью от предложения отказалась. Я могла приезжать к Лиде только один раз в неделю на два-три часа. Свидания детей с родителями не разрешались, потому что дети нервничали и просились домой. Родители могли лишь поговорить с воспитателями и посмотреть на играющих детей из-за кустов.

А тут еще неприятность свалилась мне на голову: соседи, занимавшие комнаты на нижнем этаже, установили деревянную перегородку в передней и лишили нас кухни и выхода во двор и сад. Мои жалобы на этот произвол районные власти и районная прокуратура выслушивали очень сочувственно, приходили в дом и убеждались в том, что мы остались без газовой плиты и без выхода во двор, куда надо было выносить мусор. Но потом они шли к нижним соседям, узнавали от них, что наверху живет семья «врага народа», и тихонечко уходили, не выполнив того, что мне обещали. Я поняла, что жаловаться властям совершенно бесполезно. Семь месяцев я добивалась в домоуправлении, чтобы наверху на лестничной площадке установили газовую плиту, но не добилась. Когда в Москве на улице Горького открылся магазин, где продавались газовые плиты, я купила двухконфорочную плиту с духовкой, наняла слесаря, и он установил ее. Но мусор по-прежнему надо было выносить, выходя на улицу, огибая дом и заходя во двор с другого переулка, и таким же обходным путем приносить в дом дрова из подвала. Эту работу часто исполняла Лида, если я не успевала принести дрова вечером сама. Такая жизнь у нас продолжалась весь 1945 год и до лета 1946-го. Летом 1946 года в доме установили центральное отопление от АГВ-80, в комнатах под всеми окнами установили страшные черные батареи и соединили их с аппаратом, работающим при помощи газовой горелки. От него нагретая вода поступала в батареи и в ванную комнату.

А осенью 1946 года, когда все эти работы были сделаны и наладилась более-менее нормальная жизнь, в бывший кабинет Бабеля вернулся из Германии следователь Аверин, и начались новые неприятности. Он привез много вещей и даже два пианино для своих двух сестер. Что он делал на войне, я не знаю, но, наверное, чем-то провинился, так как был уволен из органов и должен был искать себе работу.

По образованию он был горным инженером, но, очевидно, еще в институте был завербован в органы и по специальности не работал. Его мать и сестры решили, что инженером ему работать невыгодно, а нужно устроиться в торговую сеть, как и сестры, разбогатевшие во время войны. Ему нашли место заведующего пивным залом на Курском вокзале. Туда приходили с водкой, угощали бесплатно. А районное начальство надо было угощать уже самому и с ними пить. Так он и стал алкоголиком. Дважды ему угрожала конфискация имущества за растраты, но вещи и мебель срочно увозились из комнаты. Конфисковать было нечего.

Наконец его уволили. Он устраивался на работу еще несколько раз, всё снижаясь в должности: был под конец даже ночным сторожем на каком-то складе, но и оттуда его уволили за пьянство.

Жена от него ушла.

Жить с ним в одной квартире было не просто трудно и противно. Каждый день пьяный, то стучит в двери наших комнат, то оставит дверь на улицу открытой настежь, а газовые конфорки зажженными, то приводит всяких пьяниц с улицы. Заснуть до его прихода домой было опасно. Услышав его храп, я вставала, спускалась вниз, закрывала дверь, тушила газовые горелки и освещение.

И с таким человеком нам пришлось прожить рядом семнадцать лет!

Как добры русские люди к пьяницам, можно было судить на примере нашего соседа. Где бы он ни свалился пьяный, его всегда кто-нибудь притаскивал домой. И ни разу он не простудился и не заболел, пока наконец не умер от паралича сердца. Ночью в соседнем доме на кухонном столе.

Узнав об этом, я обрадовалась — так устала от жизни с этим соседом.

Мне не хотелось писать обо всем этом, но тему эту — повседневной жизни семьи арестованных — я до сих пор не встречала в мемуарной литературе, хотя рассказов о подобных вещах наслушалась достаточно. Ведь это еще одна сторона «культа личности».

В 1945–1946 годах моя группа продолжала заниматься проектированием станции «Павелецкая-кольцевая» и всех сооружений и перегонов, к ней относящихся. Когда строительство этой станции вчерне подошло к концу, возник вопрос об асбоцементном зонте, который подвешивается к чугунной обделке станционного и эскалаторного тоннелей для создания гладких потолков и архитектурного оформления станции и эскалаторного тоннеля. Такая конструкция существовала и ее изготовление было налажено, однако этот зонт был сложен в установке и имел много деталей. Поэтому возник вопрос о проектировании нового зонта для кольцевой линии метрополитена.

В Метропроекте была создана специальная группа под руководством инженера Б. Уманского. Проектирование нового зонта заняло много времени и на него было истрачено около 200 тысяч рублей, но ни один вариант не был принят. Я не присутствовала на совещании у главы Метростроя Самодурова, но начальник конструкторского отдела мне передал его слова: «Ничего не поделаешь, выдавайте на строительство чертежи старого зонта».

Я взяла эти чертежи и все варианты Уманского, чтобы с ними познакомиться внимательно, и, рассматривая их, поняла, в чем была ошибка проектировщиков.

На другой день, придя к Данелии, я бросила ему на стол пакет с макетами нового вида зонтов. Он меня спросил: «Вы что мне принесли? Печенье?» Я пообещала объяснить потом, когда решим все вопросы под землей (мы должны были поехать на строительство станции с целью авторского надзора). Возвратившись в кабинет, Данелия развернул принесенный мною пакет. «Что это?» — «Это зонт». Он мгновенно всё понял и только спросил: «А здесь (на стыках) не будет затекать вода?» Я ответила, что для того, чтобы не затекала вода, в этом месте сделан скос под углом 45 градусов. Данелия воскликнул: «Хитрая!», сразу же позвонил главному инженеру Метростроя А. Г. Танкилевичу и попросил разрешения немедленно к нему приехать. Танкилевич, рассмотрев макет зонта, тут же позвонил начальнику снабжения Гискину, чтобы тот взял у меня чертежи и организовал пробное изготовление на Воскресенском заводе асбоцементных изделий.

Я вернулась от Танкилевича в Метропроект и только тогда рассказала своему начальству о зонте. Замешательство было огромное, начальнику конструкторского отдела было досадно, а кроме того, рухнуло обычное правило Метропроекта присваивать все изобретения и рационализаторские предложения себе, а об авторах не упоминать.

Я поручила своей помощнице Л. В. Сачковой быстро сделать чертежи картин зонта и передала их Гискину. Скоро картины изготовили, всё замечательно, но их надо было сделать много и быстро, а свободных площадей для этого на заводе не было. Ведь шло изготовление зонта старой конструкции для других станций.

Данелия мне жалуется, что на соседних станциях уже идет подвеска зонта, а он должен ждать. На это я по телефону ему говорю: «Да, другие женились на дворянских и купеческих дочерях, а ваша стрела попала в болото, и вы женитесь на лягушке».

Когда все-таки началась установка зонта, строители поняли, как упростилась его подвеска. Появились хвалебные статьи в газете о «зонте Пирожковой». Н. Д. Данелия придумал тележку для установки зонта и предложил мне оформить рационализаторское предложение. В бухгалтерии строительства была подсчитана годовая экономия, выразившаяся в сумме около 600 тысяч рублей. Предложение называлось «Новый тип асбоцементного зонта для станций и наклонных ходов», и его авторами стали Н. Д. Данелия и А. Н. Пирожкова. Это типичный для нашей советской страны способ присоединиться к чужому предложению, и он был распространен повсеместно, а иначе не удалось бы оформить авторство. Зато мы получили премию по семь с половиной тысяч рублей.

Как раз в это время проходил хозяйственный актив Метростроя, Данелия — в президиуме, я сижу в зале. Все выступающие, начальники и простые рабочие, в каждом выступлении говорят о «зонте Пирожковой», о том, как легко его подвешивать, как он отличается от старого. Мне неудобно это слушать, я думаю, что Данелия, наверное, чувствует себя ужасно, ведь он только вчера предложил мне соавторство.

Но не успела я наутро появиться на работе, как звонит Данелия и просит меня зайти, чтобы подписать заявку на соавторство. Как с гуся вода!

Раньше я никогда не подавала заявок на оформление своих рационализаторских предложений и не получала премий, считая работу своей обязанностью. А предложений было много, так как всё делалось впервые. С зонтом мне просто повезло.

При проектировании первых очередей Московского метрополитена вся нижняя часть эскалаторных тоннелей заполнялась бетоном, служившим опорой для ферм эскалаторов. По этим фермам движутся эскалаторные ленты. Но уже при проектировании кольцевых линий было решено не заполнять нижнюю часть эскалаторных тоннелей монолитным бетоном, а заменить сборным железобетонным фундаментом. В конструкторском отделе был объявлен конкурс на такой фундамент. При рассмотрении предложенных инженерных проектов были признаны лучшими проект мой и инженера Горелика, но победил в соревновании на этот раз инженер Горелик, и по его проекту стали выполняться все фундаменты эскалаторов.

Я же задумалась над тем, что в нижней части эскалаторных тоннелей образовалось пустое пространство, которое жалко было оставлять без использования. Мне пришла мысль использовать этот объем для подачи воздуха на станции. До сих пор воздух подавался по каналам через ствол шахты. Сделав эскиз и подсчитав объем пустого пространства под эскалаторами, я пошла к начальнику сантехнического отдела Андрею Харламповичу Полякову.

Полякову мое предложение понравилось, и он поручил инженеру Чучаеву расчет и разработку вентиляционной части проекта. Я же поручила инженеру моей группы А. П. Пашину оформить конструктивную часть проекта. Когда всё было готово, мы с Поляковым доложили об этом своему начальству, и проект был одобрен. Он нашел применение на всех станциях глубокого заложения Кольцевой линии и последующих очередей Московского метрополитена.

Позднее А. Х. Поляков оформил это предложение, и мы четверо (Поляков, Чучаев, Пирожкова и Пашин) получили авторское свидетельство. Одна я никогда не получила бы авторского свидетельства, так как не знала, как это делается, да и времени на хлопоты у меня не было. Это был второй случай, когда мне пришлось поделиться своим авторством с другими. И больше я никогда не оформляла свои предложения.

На первых очередях строительства Московского метрополитена многие вспомогательные сооружения проектировались с внешними бетонными обделками и внутренними железобетонными «рубашками» с оклеечной гидроизоляцией.

Моя группа разработала проект конструкции станционных проходов с металлической изоляцией.

И с 1952 года на Метрострое началось ее применение на всех станциях; и даже там, где мы, проектировщики, жалея металлический лист, оставляли оклеечную изоляцию на каких-нибудь менее ответственных сооружениях, строители всегда добивались замены проекта. Часто строители сами заменяли изоляцию, зная толщину листа, диаметр анкеров и их расположение.

Я составила технические условия для применения металлической изоляции вместо оклеечной, и эти условия были изданы и разосланы на все строительства станций. Однако, осуществляя авторский надзор, и я, и инженеры моей группы иногда замечали различные нарушения технических условий. Это заставило меня пойти на хитрость.

Когда у главного инженера Метропроекта В. Л. Маковского собрали всех начальников строительства новой линии метрополитена и всех главных инженеров, чтобы рассказать им, какие новшества мы закладываем в проект новой линии, я выступила и сказала совершенно серьезно, что применять металлическую изоляцию не будем, а вернемся к оклеечной. Я неоднократно заставала безобразное отношение строителей к качеству металлической изоляции, что заставляет нас отказаться от нее в дальнейшем.

Что тут началось! В один голос все начальники строительств, как дети, стали обещать мне, что больше этого никогда не будет, что они будут следить за качеством сами. Они очень испугались. Применение металлической изоляции взамен оклеечной было настоящей революцией на Метрострое.

А моя популярность среди строителей выросла еще больше.

Жизнь в Метропроекте не ограничивалась одной только проектной работой, наш партийный комитет должен был проводить с сотрудниками и политическую, воспитательную работу. Во время выборов в ЦК мы должны были вести агитацию среди населения, агитировать за того единственного кандидата, которого ЦК партии выдвигало на эти так называемые выборы.

Я думаю, что большинство наших сотрудников понимали, что эти «выборы» — фальшь, издевательство над народом, но все молчали. Бывали в Метропроекте и политические занятия раз или два в неделю, где нам рассказывали, а чаще читали в газете «Правда» о делах ЦК партии и о событиях в стране. Эти занятия, как правило, проводили наиболее проверенные, но плохо владеющие русским языком члены партии. На них надо было обязательно присутствовать и даже проявлять активность.

После окончания войны, после победы на всех предприятиях страны, во всех учреждениях проводились митинги. Такой же митинг по случаю победы был назначен в Метропроекте. Партийный комитет, подбирая выступающих, наметил и меня — быть может, хотел проверить мою лояльность. Я была в панике: надо было подготовить речь, выучить ее наизусть, чтобы не читать по бумажке, что мне казалось унизительным для интеллигентного человека.

Вечером я зашла к моей приятельнице Валентине Ароновне Мильман и рассказала ей о моем затруднении, вовсе не надеясь на ее помощь. И вдруг она говорит: «Я как раз печатаю статью Эренбурга о нашей победе над фашизмом, предназначенную для одного зарубежного журнала. Прочитайте ее». Я прочитала и записала из этой статьи несколько очень хлестких и вдохновенных фраз, с помощью которых я уже спокойно составила свое короткое выступление, а потом выучила его наизусть.

Моя речь на митинге произвела на всех сильное впечатление. Таких слов по случаю победы не мог найти никто из выступавших. Благодаря Эренбургу я выслушала массу комплиментов и одобрение партийного комитета.

Была у меня в Метропроекте и одна крупная неприятность. Еще в 1945 году на совещании в Министерстве транспортного строительства Илья Давыдович Гоцеридзе, к тому времени уже заместитель министра, сказал мне: «Хорошо, что во время войны Вас не было в Москве. Вами интересовались органы». А когда, наверное, уже в 1946 году, все сооружения глубокого заложения были засекречены и инженерам для работы над их проектированием «первым отделом» стали выдаваться допуски, по Метропроекту разнесся слух, что некоторым инженерам, в частности мне, допуска не дадут.

«Первый отдел» подчинялся Комитету государственной безопасности — КГБ. (Возможно, что в те годы он назывался НКВД или МГБ, точно не помню.) Лишиться допуска для меня было бы настоящей трагедией. Надо было или уходить из Метропроекта, где я проработала уже двенадцать лет, или соглашаться на проектирование только мелких наземных или мелкозаложенных сооружений. Оспаривать решение «первого отдела», хлопотать о том, чтобы мне оставили допуск, было бесполезно. И надеяться на то, что кто-нибудь из начальства будет протестовать, тоже было нереально. Поэтому я очень удивилась, когда меня пригласил в свой кабинет главный инженер Александр Иванович Барышников и сказал, что пойдет к начальству, которому подчиняется «первый отдел», и будет за меня просить.

Вряд ли нашелся бы другой человек, который пошел бы в это «логово» с просьбой. На другой день Барышников вызвал меня и сказал, что он ходил к начальству, уговаривал оставить мне допуск, так как я очень хороший специалист и веду серьезные объекты — две станции «Павелецкая». Ему ответили: «У нас нет о ней плохих отзывов, но так как ее муж репрессирован, мы формально не можем это сделать».

И Александр Иванович снова их упрашивал до тех пор, пока ему не пообещали, что дадут ответ через три дня. Через три дня я снова была у Барышникова, и он сообщил мне, что допуск дадут. После этого я решила, что буду проектировать только объекты с грифом «С» — секретно, к которым относятся станции и перегоны метрополитена, но ни за что не возьмусь за объекты с грифом «СС» — совершенно секретно.

Для проектирования таких объектов (СС) была создана специальная группа из партийных инженеров, но случилось так, что, когда эта группа закончила работу, экспертиза из военных не утвердила проект. Начальство попросило меня взяться за эту работу. Я долго отказывалась, но в конце концов пришлось согласиться, отказать Барышникову мне было очень трудно.

Больше у меня не было встреч с Александром Ивановичем, но я сохранила о нем память как об удивительно порядочном, добром и интеллигентном человеке.

В 1947 году я узнала, что при Центральном доме работников искусств (ЦДРИ) организуется Университет марксизма-ленинизма и туда можно поступить. Занятия проводились по вечерам, а лекции читались по утрам с 12 часов. Идея поступить в этот университет пришла мне в голову сразу. Преимуществ обучения там для меня было несколько: во-первых, я избавлялась от унизительных политических занятий в Метропроекте; во-вторых, лекции читались лучшими профессорами страны; и в-третьих, во время лекций и занятий я могла находиться в интересной среде актеров и музыкантов.

Я уговорила еще одного руководителя группы, инженера А. И. Семенова, записаться в университет. А когда мы пошли к начальнику конструкторского отдела Р. А. Шейнфайну за разрешением иногда во время работы посещать лекции, он тоже ухватился за эту идею и присоединился к нам. Начальник Метропроекта Гитман последовал нашему примеру, и мы, четверо, подали заявления и были приняты. Но ни Шейнфайн, ни Гитман не смогли посещать лекции аккуратно и скоро бросили занятия. Только я и Семенов смогли закончить университет и получить дипломы через два года, в 1949 году.

Не прошло и двух недель после окончания университета, как нас обоих стали приглашать вступить в партию. Нашему парткому уж очень хотелось иметь среди своих членов людей с высшим политическим образованием. Через какое-то время ко мне пришли два знакомых мне инженера, не из сотрудников Метропроекта, а из Метростроя, и сказали, что они согласны дать мне рекомендации для вступления в партию. Как можно вежливее я сказала им, что очень хорошо к ним отношусь и именно поэтому не хочу их подвести: мой муж репрессирован и из-за меня у них могут быть неприятности. На этом всё и закончилось.

Закончивший со мной вместе Университет марксизма-ленинизма А. И. Семенов был быстро принят в партию, съездил в Англию для знакомства с Лондонским метрополитеном, а через какое-то время получил должность начальника конструкторского отдела вместо гораздо более грамотного и эрудированного Роберта Августовича Шейнфайна. В отделе любили прежнего начальника, говорили, что партийный Семенов «съел» беспартийного Шейнфайна. Кто знает, быть может, Роберт Августович и сам хотел освободиться от обязанностей начальника, во всяком случае, из Метропроекта он уволен не был.

Учиться в Университете марксизма-ленинизма мне было интересно, так как я никогда раньше не изучала философию. Прослушав лекции, которые читал профессор Баскин, я получила представление о различных философских теориях и, главное, о марксизме. Тогда мне показалось, что философия Маркса могла бы быть приемлемой для страны, если бы не попадала, как правило, в руки плохих людей, становясь непригодной.

Особенно мне нравились лекции по истории партии, которые читал профессор Зайончковский. Он был просто влюблен в свой предмет, особенно в ранний период зарождения партии, начиная с декабристов; знал много интересных деталей о декабристах, о Петрашевском, Достоевском и других. Однажды Зайончковский предложил тем, кто захочет, прийти в нему в дом Пашкова, обещая показать документы из архива. Я, конечно, согласилась. Предлагая мне сесть, Зайончковский пододвинул небольшое деревянное кресло и сказал: «Садитесь, в этом кресле и Пушкин сиживал». Показал альбом, принадлежавший молодому А. И. Куприну, где были записаны разные четверостишия и каламбуры не только его самого, но и его друзей-писателей. Внизу в помещении архива Зайончковский показал нам подлинник Конституции, составленной Никитой Муравьевым, и другие интересные документы декабристов.

Там, в университете, я познакомилась кое с кем из актерской среды, с композитором Вано Мурадели и чтицей стихов Эльгой Моисеевной Каминской. Эльга Моисеевна была красивой женщиной, лет на десять старше меня, с ней я подружилась и дружила до самой ее смерти.

Когда-то Эльга Моисеевна была знакома с Есениным и с Маяковским, стихи которого читала, выступая на сцене, ездила с ним в Берлин на гастроли. Ко времени нашего знакомства она уже не выступала с чтением стихов, ей не давали работу и всячески ее третировали. Такое тогда было время, и пятый пункт в паспорте решал судьбу человека, несмотря на его талант и профессионализм. Эльга Моисеевна очень переживала, продолжала готовить свои программы и готова была читать стихи где угодно и кому угодно. Несколько раз я приглашала ее выступать на встречах с жильцами тех домов, где я должна была проводить агитационную работу перед выборами.

Жила она вместе с сыном, о рождении которого рассказывала так: когда ей захотелось иметь ребенка, она выбрала себе человека из моряков Ленинграда, в мужья не взяла и вырастила сына сама, дав ему отчество Эльгович, которое сын, когда вырос, заменил на Олегович. Мальчик был одаренный, хорошо учился и писал стихи, но как только закончил школу, ушел на фронт, как все выпускники школ 1941 года. В одном из боев, уже под конец войны, он был сильно контужен и вернулся домой полубольным человеком.

Эльга Моисеевна не желала с этим смириться и всё заставляла его учиться дальше, получить высшее образование, а сын этого не мог: от любого умственного напряжения у него начинала болеть голова. Отношения с сыном портились, а уж когда он познакомился с девушкой, Эльга Моисеевна тут же ее забраковала, сказав, что она не способствует его творческому развитию.

Я любила этого юношу и жалела их обоих. Через какое-то время они разъехались, и свои последние годы Эльга Моисеевна провела в Доме для ветеранов сцены.

Пора снова возвращаться в Метропроект. Мне кажется, что ни у кого из руководителей групп не было столько проектной работы, сколько у меня. Как и остальные руководители групп, я получила станцию и перегон на новой линии метрополитена — «Киевскую-радиальную», за мной оставался еще авторский надзор за достраиваемой станцией «Павелецкая-радиальная» и проектная работа по зданию для Метропроекта. Кроме того, как наследие от бывшей группы Л. В. Воронецкого, за мной оставалось проектирование Киевского пригородного вокзала и примыкание новой линии метро глубокого заложения к эксплуатирующейся линии мелкого заложения.

Пригородный вокзал, совмещенный с вестибюлем двух станций — «Киевская-радиальная» и «Киевская-кольцевая» — и одновременно с городским санузлом, представлял собой сооружение невероятной сложности. Эта сложность объяснялась тем, что вокзал выполнял много разнообразных функций, а его отдельные залы имели разное архитектурное оформление перекрытий и колонн.

Автором-архитектором проекта пригородного вокзала, как и станции «Киевская» мелкого заложения, был Дмитрий Николаевич Чечулин. Из-за сложности работ строители требовали постоянного авторского надзора как конструктора, так и архитектора. Техническим проектом предусматривалось применение для всех глубоко заложенных станций конструкций пилонного типа, ставших к тому времени типовым решением.

Не меняя станции по существу, для «Киевской-радиальной», заложенной в более благоприятных условиях, чем «Киевская-кольцевая», я предложила применить более узкие пилоны, состоящие из трех чугунных колец обделки вместо четырех, и, кроме того, увеличить до восьми или десяти число проходов из боковых тоннелей в средний зал. Это создавало значительное преимущество для архитектурного оформления станции.

На этой же линии по моему проекту была осуществлена станция «Арбатская», что очень обрадовало архитектора станции Алексея Николаевича Душкина. Впоследствии и на многих других линиях метрополитена применялась конструкция станций с узкими пилонами.

<…>

Очень сложным оказался пересадочный узел между станциями «Киевская-радиальная» и «Киевская-кольцевая». Четырехленточный эскалатор соединял верхний вестибюль с промежуточным вестибюлем, от которого на станцию «Киевская-кольцевая» вел трехленточный эскалатор. В промежуточном вестибюле по обеим сторонам устраивались два прохода, от которых вели коридоры в центр станции «Киевская-радиальная», расположенной выше кольцевой. Эти коридоры служили для входа и выхода со станции и одновременно для пересадки между станциями. Связи с поверхностью земли в торцах станция «Киевская-радиальная» на первых порах не имела. Устройство таких эскалаторов отодвигалось на неопределенное время.

Начальник конструкторского отдела Роберт Августович Шейнфайн захотел показать чертеж промежуточного вестибюля начальнику Метропроекта Н. А. Кабанову. Увидев эту конструкцию, Кабанов сказал, что я когда-нибудь за свои чересчур смелые эксперименты буду сидеть в тюрьме и что он никогда такой чертеж не подпишет. К счастью, это было и не обязательно. Начальник Метропроекта подписывал обычно только технический проект в целом и не был обязан подписывать рабочие чертежи.

Кабанов чуть было не оказался прав по отношению к моим проектам. Однажды вечером, когда свод промежуточного вестибюля был собран, мне домой позвонил маркшейдер строительства и сказал, что в тюбингах обделки появились трещины, и Данелия дал распоряжение поставить металлические стяжки.

Данелии я сказала, что он будет ставить такие стяжки только через мой труп. Мы с ним поспорили и даже поругались, но со стяжками он решил подождать. Прошло два-три дня, цементные маяки, поставленные в местах трещин, не лопнули, новых трещин не появлялось. Значит, деформация свода прекратилась и всё обошлось. Я, конечно, очень испугалась поначалу, но многому и научилась. Научилась не бояться появления трещин в конструкциях и не впадать сразу в панику. И мне это очень потом пригодилось, а этот случай был первым в моей инженерной практике.

Несчастных случаев на Метрострое было мало, но я могла чего-то и не знать. В те времена многое скрывали.

Знаю только несколько случаев осадок поверхности. Происходили они, как правило, вблизи Москвы-реки, которая имеет под землей разветвленное древнее русло, заполненное илом, песком и водой. Не всегда геологи, бурившие разведочные скважины вдоль трассы метрополитена, попадали в такое русло и устанавливали его наличие. При сооружении одного из тоннелей станции «Павелецкая-радиальная» (это было во время войны) дежурный слесарь возвращался с работы и вдруг почувствовал, что под ним заколебалась земля. Недалеко было общежитие, и слесарь побежал туда и разбудил спавших там рабочих. Они успели убежать из помещения. В это время под землей в тоннель хлынул песок с водой и быстро заполнил его на довольно большом протяжении. При проходе этого тоннеля работы в известняке велись взрывным способом. После очередного взрыва случился провал. Рассказывали, что при очистке тоннеля находили всякие бытовые предметы — железные кровати, поленья дров и другие вещи. Но пострадавших не было.

Похожий случай произошел на другой линии метрополитена, где провалился под землю цех фабрики шелковых тканей «Красная роза». Незадолго до этого в цех привезли несколько новых станков из Германии, заплатив за них 16 миллионов рублей. Так как провал произошел ночью, рабочих в цеху не было и никто не пострадал. Небольшая воронка однажды появилась на площади Революции, но без серьезных последствий.

К празднованию 800-летия города Москвы в 1947 году Метрострой не сдавал в эксплуатацию новой линии метрополитена, а начальству очень хотелось что-нибудь сдать, так как это всегда было связано с награждением орденами и медалями и в чем был заинтересован первый секретарь Московского комитета партии.

Единственное, что можно было закончить к праздничному дню, был второй вестибюль станции «Площадь Революции». Я не занималась этим вестибюлем, но так как его решили во что бы то ни стало закончить к празднику, а на проектирование конструкций почти не оставалось времени, работу поручили мне. Было и еще одно обстоятельство, из-за которого надо было сменить конструктора этого вестибюля.

Архитектором вестибюля был Ю. Зенкевич, и у него были очень плохие отношения с конструктором. Оба в свою очередь не ладили с начальником строительства вестибюля.

Я не была знакома с архитектором Зенкевичем, но по слухам знала, что у него тяжелый характер. Когда мне передали эту работу, в субботу вдруг открывается дверь, входит Зенкевич, подходит к моему столу и стоя произносит такую речь: «Я должен был познакомиться с Вами в понедельник, но так как понедельник тяжелый день и чтобы не могли сказать, что именно поэтому у нас с Вами что-то не складывается, я решил познакомиться с Вами в субботу. А в понедельник я приду с Вами поговорить о делах». Раскланялся и ушел.

В понедельник Зенкевич заявил, что он внук Лобачевского, но у него просто нет времени сейчас рассчитать размеры абсиды у примыкания эскалаторного тоннеля к стене вестибюля. Я поняла, что он не знает, как ее рассчитать, и спокойно сказала, что для меня это сущие пустяки, а он пусть занимается более ответственными узлами проекта. Он был весьма уязвимый человек, но и очень занятный, мне с ним было интересно работать.

Я составила график выпуска чертежей; копия его лежала на столе секретаря МК Попова, который лично следил за ходом строительства вестибюля и знал мою фамилию. Поэтому при награждении метростроевцев к 800-летию Москвы я получила орден «Знак почета», к чему отнеслась совершенно равнодушно.

В Метропроекте был издан приказ, в котором говорились, что старший инженер Пирожкова А. Н. организовала работу так, что «все основные конструктивные чертежи были выданы строительству № 32 в течение полутора-двух месяцев, что дало возможность развернуть работы по сооружению вестибюля по всему фронту». Приказ, не слишком грамотно составленный, подписал начальник Метропроекта Я. Е. Гитман. <…>

Помимо тех архитекторов, с которыми мне пришлось работать, я была знакома со многими другими. Проходящие по конкурсу проекты архитектурного оформления станций должны были иметь отзывы конструктора. Такие отзывы мне приходилось часто писать и потом их зачитывать при рассмотрении архитектурных проектов, на которых присутствовали и высшие партийные власти Москвы. Как правило, их вкусы были примитивными, грубыми, однако с ними приходилось считаться.

Мне очень нравилось удивительно изящное оформление станций, предложенное архитектором Георгием Павловичем Гольцем, но его проекты так никогда и не получили одобрения партийных властей.

А когда пытались пригласить для участия в таких конкурсах самого известного в то время архитектора Жолтовского, он отказался, заявив, что «не привык обкладывать камнем чужие конструкции».

На одном из таких совещаний, происходившем у главного архитектора города Москвы Власова, после моего выступления архитектор Чечулин вдруг вскочил, подбежал ко мне сзади и, поцеловав в макушку, вскрикнул: «Это бог, а не женщина!» Наступила мертвая тишина, а я от смущения растерялась. Такой экспансивный был архитектор Чечулин, ставший впоследствии на много лет главным архитектором Москвы.

Для москвичей и всех, кто пользуется метро, авторами станций называются оформители-архитекторы, а не конструкторы, на которых лежит вся ответственность за прочность конструкции станции. Такая несправедливость тянулась много лет; впоследствии авторство станций стало обозначаться так: архитектор такой-то, конструктор такой-то.

Помимо проектирования конструкций для метрополитена Москвы мне приходилось заниматься техническими проектами первых очередей метрополитенов в Ленинграде и Тбилиси. Для Ленинграда были использованы две станции колонного типа, аналогичные московской станции «Павелецкая», с некоторыми небольшими отступлениями. Такие конструкции осуществлены на станциях «Технологический институт» и «Политехнический музей».

* * *

Из-за того, что я во время войны почти три года занималась проектированием железнодорожных тоннелей в Абхазии, все чужие заказы Метропроекту на проектирование таких тоннелей передавались в мою группу. Еще несколько послевоенных лет мне пришлось осуществлять авторский надзор за строительством тоннельно-железнодорожной линии Гагры — Сухуми.

Позже поступил заказ на проектирование трех тоннелей Ткварчельской дороги. Эта дорога для перевозки угля существовала с давних пор, но была подвесная на канатах и не справлялась с объемом перевозки. Запроектирована была одноколейная дорога нормальной колеи, и для этого надо было построить три тоннеля в местности невиданной красоты. Строительство должен был осуществлять тот же коллектив Метростроя, который строил тоннели на дороге Гагры — Сухуми.

Управление Метростроя из Гудаут переехало в Сухуми, начальником был назначен совсем незнакомый мне инженер Г. М. Карякин (если мне не изменяет память). Я должна была выехать в контору строительства этих тоннелей, чтобы познакомиться с местностью, геологией и коллективом строителей, начальником которых был назначен инженер Индлин, знакомый мне еще с довоенного времени, со времен сооружения станции «Павелецкая-радиальная».

Из Москвы я доехала поездом до Сухуми, а оттуда вместе с инженером Карякиным и главным инженером управления мы поехали дальше по дороге, по бокам которой попадалось много посадок чая, что я видела в первый раз. На другой день все собрались, чтобы пойти к порталу первого тоннеля. Мне сказали, что туда ведут две дороги: одна длинная, в обход горы, и другая — гораздо более короткая, но через реку, по старому, уже не действующему мосту. Я не представляла себе, что это за мост. Когда мы к нему подошли, оказалось, что это мост с обвисшими канатами и с двумя шатающимися досками для прохода.

Меня испугал его вид, но разве я могла показать моим спутникам, что испугалась? Ни в коем случае!

По мосту надо было идти по одному: первым пошел Карякин, потом начальник строительства тоннелей Индлин, затем я. Двое еще оставались на берегу. Начало досок моста, на которые я должна ступить, было значительно выше поверхности берега. Схватившись за канат, я с трудом поднялась на доски и пошла. Канаты, за которые я держалась, не были никакой опорой, они просто болтались в моих руках. Под мостом внизу, на глубине примерно 10–12 метров, бурлил с грохотом поток воды, катившийся по крупным валунам. Надо было не смотреть вниз, на воду, а только на те две доски, по которым я шла. Я взяла себя в руки и не торопясь шагала по шатающимся доскам, как вдруг почти на середине моста эти две доски закончились, передо мной было отверстие, внизу поток, и надо было перешагнуть пустоту, чтобы наступить на следующую пару досок, расположенных к тому же сантиметров на пятьдесят ниже. Об этом препятствии меня никто не предупредил, и я остановилась, сердце на мгновение замерло, но я собралась с силами и шагнула на концы следующих досок. От радости, что я преодолела это препятствие, я пошла дальше быстрее и дошла до конца. Кто-то протянул мне руку, и я прыгнула на берег. За мной прошли еще двое инженеров. Для моих спутников этот переход не был новостью, они уже пользовались этим мостом.

Дальше мы поднялись в гору, где проходила канатная дорога; переход под ней тоже был нелегкой задачей. Груженые углем вагонетки шли одна за другой в одну сторону, пустые вагонетки по другому канату навстречу. Нужно было выбрать такой небольшой промежуток времени, чтобы, согнувшись, проскочить под канатами. Когда я вышла из-под канатов, тут же за моей спиной прогремела груженая вагонетка.

Осмотрев место портала тоннеля, мы спустились по тропинке с другой стороны горы. А спустившись, все уселись на траве отдыхать, а я легла на спину на широкой скамье — так сильно у меня разболелась голова, должно быть, от пережитого напряжения повысилось давление. Отдохнув минут двадцать, мы вернулись в контору строительства. Этот мой переход по мосту и под канатной дорогой запомнился мне на всю жизнь.

На обделке тоннеля № 2 Ткварчельской линии однажды появилась трещина и произошло смещение припортального участка в сторону реки на два сантиметра. Управление строительством этих тоннелей вызвало меня из Москвы. Я приехала в Сухуми и договорилась с начальством, что сначала разберусь в происшедшем сама, а уж потом вызову их для совещания. И я выехала на тоннель. Авария произошла оттого, что при разработке выемки не была соблюдена осторожность.

Как ни боролась советская власть против всякого предпринимательства, в Абхазии в те годы существовали отдельные ростки частного бизнеса. Я, например, знала, что в Сухуми есть человек, владеющий большим автобусом, на котором он возил пассажиров от Сухуми до Сочи и обратно. Существовали также частные артели строителей, которые брались делать небольшие мосты на дорогах. После окончания работы прораб получал у заказчика деньги и тут же, у моста, раздавал их рабочим. У него не было никакой ведомости, он не заставлял рабочих расписываться, в общем, никакой бухгалтерии. Было полное доверие друг к другу, и все оставались довольны, так как зарабатывали хорошо, гораздо больше, чем рабочие на государственной службе.

Была артель более крупная и лучше оснащенная, которая бралась разрабатывать выемки и делать насыпи на железной дороге. Такую артель и наняло наше управление в Сухуми для разработки большой и односторонней в основном выемки у портала ткварчельского тоннеля № 2. Частная артель, чтобы побыстрее справиться с работой, взорвала сразу большой массив породы у самого портала уже готового тоннеля. Деформации в массиве пород распространились и сдвинули участок обделки тоннеля на два сантиметра. Появилась целая сеть трещин на этом участке и даже выпали осколки бетона в том месте, где сдвинувшийся участок оторвался от остального тоннеля. Картина поначалу показалась мне устрашающей.

Правда, поставленные на отдельных трещинах цементные маяки уже перестали лопаться и, следовательно, подвижка породы прекратилась, смещение тоннеля ничему не угрожало. Я целый день провела со строителями на этом участке тоннеля, договорилась с ними, что разрушенные места тоннеля будут расчищены и забетонированы.

Вечером я пришла в контору, чтобы посмотреть документы строительства. Рассматривая бумаги, я вдруг напала на документ, который привел меня в ужас. Геолог группы заказчика Эристави должен был определять крепость породы на каждом участке проходки тоннеля. И я вижу документ за подписью Эристави, в котором говорится, что на участке, где произошла авария, породы оказались по крепости выше, чем было заложено в смете, и, следовательно, должна быть повышена расценка за ее разработку.

Авария могла быть объяснена тем, что породы оказались менее крепкими, чем предполагалось, да еще взрывами выемки было нарушено их равновесие, но Эристави написал, что породы оказались очень крепкими. Я спросила начальника строительства Индлина, как это произошло? А он мне, смущаясь, говорит: «При помощи дарвин». Я недоумеваю: «Что такое «дарвин»»? А он отвечает: «Это даровое вино».

Оказывается, они напоили и угостили Эристави, и он подписал документ о повышенной крепости пород. А это уже уголовное преступление. Что мне было делать? Из Сухуми звонят, спрашивают, когда выезжать на совещание, а я отвечаю: «Подождите, я еще не разобралась». Я понимаю, что совещание закончится протоколом, а он пойдет в прокуратуру, начнется разбирательство, а там и наказание.

И я решила поговорить с заказчиком. Написала подробную записку о причине аварии и какие меры мы уже приняли, чтобы подвижка породы не продолжалась, а тоннели приняли нормальный вид. Поехала в Ткварчели к заказчику, всё ему объяснила, умолчав о документе, подписанном Эристави. Сказала, что ничего страшного не произошло, и уговорилась с ним, что никакого совещания собирать не будем. Он согласился, и я уехала в Сухуми, предварительно как следует отругав Индлина и его заместителей.

Ткварчельские тоннели еще строились, когда Метропроект получил новый заказ — тоннели на Чиатурской ветке в Грузии. Для транспортировки марганца из Чиатур там существовала узкоколейная железнодорожная ветка, но ее пропускная способность была невелика. Нужно было заменить ее на одноколейный путь с широкой колеей и, кроме того, спрямить линию. Потребовалось возвести 24 тоннеля разной длины. Эта работа могла бы длиться годами, но большой коллектив метростроевцев как раз освободился, и его решили перебросить на чиатурскую ветку.

Мне пришлось срочно выехать на чиатурскую линию и организовать группу по проектированию тоннелей на месте. Со мной поехали молодые инженеры Н. Н. Шапошников и В. А. Алихашкин и техник-чертежник Р. С. Тарасова. Кроме того, туда поехал главный геолог Метропроекта В. Мильнер, его помощник и один из главных инженеров В. И. Бутескул.

Моя бригада пробыла там около двух месяцев, и за это время мы выполнили все проектные работы по конструкциям тоннелей и порталов, а также по их сооружению. Был обеспечен работой весь коллектив метростроевцев. Они могли начать работы на нескольких тоннелях сразу.

Жили мы с моей сотрудницей Раисой Сергеевной Тарасовой в отдельной комнате общежития с выходом на улицу. Обедали в рабочей столовой, в которой очень часто вместо обычного скудного меню висело объявление «Вермишел». Давали отварную вермишель без масла, без мяса, и рабочие строительства, конечно, голодали.

Был маленький частный базарчик, куда выходили торговать местные женщины, но выбор был очень скромный, в основном фрукты: виноград, инжир и шелковица. У женщины на нашей улице, имевшей козу, я покупала поллитровую банку козьего молока в день, и это было мое основное питание.

Я очень хотела гулять по окрестностям, но когда я приглашала с собой молодых инженеров моей группы, они отказывались, предпочитая играть во дворе общежития в футбол. Пыль от этой игры поднималась столбом. Иногда со мной соглашался погулять семидесятилетний В. И. Бутескул, и тут я, зная его много лет и считая «сухарем», убедилась в том, что он очень интересный собеседник.

В это лето 1952 года я взяла с собой мою Лиду и оставила ее в Новом Афоне у Арута и Оли. Проработав всю неделю, в субботу сразу же после работы пешком отправлялась на железнодорожную станцию Зестафани, чтобы сесть на проходящий поезд и доехать до Нового Афона. Приезжала часов в 11 вечера, Арут обычно меня встречал, а Лида уже спала.

Весь день воскресенья я проводила с Лидой, в основном на пляже, купаясь и загорая. Как я ни просила Лиду не уплывать далеко и надолго, она не слушалась. Уплывала так далеко, что я переставала ее видеть. Иногда я просила мальчишек плыть за Лидой и сказать, чтобы она возвращалась на берег, но чаще всего они возвращались и говорили мне, что нигде ее не нашли. Я приходила в отчаяние, да и отдыхающие стали приходить ко мне с жалобами, что и они не могут спокойно проводить время, когда видят, что ее нет и нет на пляже. Но что я могла поделать?

Поздно вечером в воскресенье я снова садилась в поезд, почти не спала ночь и рано утром в понедельник приезжала в Зестафани, а оттуда пешком шла домой, умывалась, переодевалась, завтракала и — за чертежный стол. И так каждую субботу и воскресенье.

В один из таких отъездов из Нового Афона я не смогла достать железнодорожный билет в четырехместное купе, и пришлось купить верхнее место в двухместном купе мягкого вагона. Когда я вошла в свое купе, то увидела, что у столика сидит белокурый грузин среднего возраста. Тревога кольнула мне сердце, но я не показала вида и спокойно поздоровалась. Прежде чем лечь спать, мы поговорили. Он больше расспрашивал меня, куда я еду, что делаю в Зестафани и в Новом Афоне.

Он был предельно вежлив, сказал, что уступает мне нижнее место, что будет сходить с поезда в четыре часа утра (а был уже двенадцатый час ночи), дал мне возможность переодеться, улечься под одеяло и, войдя, очень тихо поднялся на верхнюю полку.

Я успокоилась и заснула, а утром меня разбудил проводник и сказал, что должен поискать за моей постелью очень дорогой, возможно, серебряный портсигар, который ночью уронил верхний пассажир. Оказалось, что он не хотел меня тревожить и просил проводника поискать его утром, когда я встану. Портсигар нашелся, и проводник сказал мне, что передаст его Ангуладзе, когда будет возвращаться из Москвы в Тбилиси обратно. Такая изысканная вежливость меня изумила, и я на всю жизнь запомнила этого человека и его фамилию.

Гидротехнический тоннель Дон-Сал был предназначен для орошения очень плодородных, но засушливых Сальских степей. Он должен был перевести воду из реки Дон в реку Сал и был запроектирован с обделкой из чугунных тюбингов диаметром 8,5 метров. В это время в Метропроекте разрабатывалась обделка из железобетонных блоков для тех условий, где совсем необязательно было применять чугун. Мое предложение такой обделки было признано лучшим, и поэтому мне предложили применить ее для тоннеля Дон-Сал, располагавшегося в плотных, чуть влажных песках.

Работы по сооружению тоннеля Дон-Сал уже начали вестись, завод для изготовления железобетонных изделий имелся поблизости, и я поехала туда в командировку, чтобы познакомиться с заводом, а также заинтересовать такой обделкой руководство и инженеров метростроевского коллектива, которые там работали. Поездом я доехала до Ростова-на-Дону, а потом на машине — на место строительства.

К ужину были зажарены куропатки, которых мы встречали в степи то тут то там по дороге на строительство. Они здесь были белые, а не серенькие, как в Сибири. После ужина с вином пошли рассказы, говорили о том, что работают здесь бригады из заключенных. Утром охранники приводят их на работу, а после работы отводят в лагерь, расположенный поблизости.

Среди рассказов о заключенных был и такой. Рабочие были недовольны бригадиром, чем-то он им досаждал; тогда однажды в ночную смену они убили его, а может быть, только оглушили, вырыли в песке нишу и положили туда, а потом собрали на этом месте очередное кольцо чугунной обделки. Труп бригадира оказался за обделкой и не был найден.

Другой рассказ был о том, что какой-то пассажир из рабочих железобетонного завода попросил шофера грузовой машины подбросить его куда-то по дороге. В кабине шофера места не было, а сажать пассажиров в кузов с железобетонными изделиями категорически запрещалось. Пассажир упрашивал, предлагал хорошие деньги, и шофер согласился и разрешил ему сесть в кузов. Во время поездки машину сильно тряхнуло, железобетонные изделия переместились и сильно поранили ехавшего пассажира. Боясь ответственности, шофер с помощником повернули машину в лес, убили пассажира и, торопясь, закопали его, но так мелко, что его вскоре нашли, но кто убил, так и не узнали.

А потом еще мне рассказали, что заключенные по вечерам играют в карты и иногда проигрывают людей. Если при игре в карты кто-то остается в дураках, то ему по предварительной договоренности предлагается убить человека. И проигравший обязан это требование выполнить, иначе убьют его самого.

От этих рассказов я не могла уснуть и представляла себе, что заключенные проиграли в карты меня. Не какого-нибудь простого рабочего из зэков, а инженера, женщину из Москвы. Шикарно было бы убить именно меня, вот много шуму было бы. Эта мысль долго сверлила меня ночью, но наконец я заснула, а утром уже не думала об этом.

Мы съездили на завод железобетонных изделий, я познакомилась с его оборудованием и руководством, и решили, что изготовление блоков для тоннелей на этом заводе вполне возможно. А возвращаясь обратно, я всё вспоминала рассказ об убийстве пассажира и искала глазами то место, где машина углубилась в лес. Затем мы побывали на строящемся тоннеле, я увидела рабочих из заключенных и всё думала, за каким из колец чугунной обделки они закопали своего бригадира.

После обеда инженеры разошлись по своим рабочим местам, а я осталась в кабинете начальника строительства, чтобы подготовиться к докладу, который я должна была прочесть вечером всему коллективу метростроевцев. Сижу за письменным столом, работаю, и вдруг дверь открывается и появляется явно заключенный: землистый цвет лица, одет в поношенную телогрейку и на голове зеленоватая шапка-буденовка времен революции семнадцатого года.

Я сразу же решила, что меня проиграли в карты и зэк пришел меня убивать. Но вида, что боюсь, не подаю, молчу. Молчит и он. Я еще подумала, что оружия у него, конечно, нет, а есть самодельный нож. Или будет душить? Вдруг он робко спрашивает: «Вы инженер Пирожкова из Москвы?» Я говорю «да» и думаю: ему надо было в этом убедиться. В то же время решаю, что буду бегать вокруг письменного стола и кричать.

Зэк снял буденовку и, все еще стоя у двери, сказал, что он хотел бы со мной поговорить; здесь он говорил со многими, но его не хотят слушать. Я сразу же успокоилась и пригласила его сесть напротив. И он рассказал, что был в плену у немцев, за что и попал в лагерь и работал на строительстве. И там он видел машину, которая подает бетон отдельными порциями при помощи сжатого воздуха и в то же время хорошо уплотняет бетонную смесь. Мой гость взял со стола лист чистой бумаги и карандаш и стал чертить устройство этой машины, на которой сам работал и хорошо ее изучил. Он сказал: «Вот бы такую машину нашей стране, но с кем я здесь ни говорил, все от меня отмахиваются. Вот почему я пришел к вам, может, вы расскажете об этом кому следует в Москве?» Я обещала ему поговорить с механиками Метростроя и, прощаясь, подала ему руку, на что он явно не рассчитывал.

Вечером я сделала доклад и, кажется, убедила строителей в том, что тоннель с обделкой из крупных блоков будет сооружаться гораздо быстрее, чем с чугунной, и, конечно, гораздо дешевле. Мои попытки помочь приходившему ко мне заключенному ни к чему не привели: очень трудно было пробить что-нибудь новое в сознание наших руководящих работников, думающих только о сиюминутных выгодах для своей карьеры, а не о будущем нашей страны.

В Москве от гидротехников я узнала, что начали готовить блоки для тоннеля Дон-Сал и уже собрали несколько колец тоннеля, как вдруг эта стройка была законсервирована, и коллектив строителей-метростроевцев, знакомый мне, освободился. Именно этот коллектив был переведен на строительство Чиатурских тоннелей.

Году в 1954-м—1955-м мне неожиданно пришлось заняться еще одним тоннелем, на этот раз в Сибири. От Министерства транспортного строительства пришел заказ Метропроекту дать заключение по проекту тоннеля, запроектированного в проектной организации города Новосибирска. Как и обычно, начальство Метропроекта передало мне все присланные документы и просило как можно скорее дать свое заключение.

Тоннель, длиною чуть более 100 метров, врезался в лоб не горы, а скорее гряды, отрога от основного горного массива и был расположен на расстоянии примерно 150 метров от реки Иртыш. Гряда подходила к самой реке и нависала над ней. Очертания массива, нависшего над рекой, напоминали какую-то птицу, отчего местное население называло это место не то «Индюк», не то «Петух».

Присланный из Новосибирска проект представлял собой сооружение из толстых железобетонных стен с массивными контрфорсами с одной стороны и такого же свода над стенами.

Я познакомилась с геологическими условиями заложения тоннеля, познакомилась со всеми присланными материалами и поняла, что автор тоннеля, инженер Кампаниец, никогда не имел дела с тоннелями.

Я взяла лист ватмана и начертила этот тоннель по-своему — свод из чугунных тюбингов, составляющих кольца диаметром шесть метров (как для перегонных тоннелей метрополитена), опирающийся на бетонные стены небольшой толщины. Так как ставилось условие, чтобы как можно скорее пропустить через тоннель поезда с оборудованием и материалами для продолжения постройки железной дороги, я предложила чугунный свод опереть на породу, а стены подводить потом отдельными участками, не мешая движению грузовых вагонов. На весь тоннель требовалось всего 17 тонн чугуна.

Мой чертеж начальство Метропроекта показало в Министерстве, и там пришли в восторг от этого проекта.

Теперь была задача уговорить первого автора тоннеля согласиться с моим проектом и осуществлять на месте авторский надзор. Увидев мой проект, инженер Кампаниец категорически с ним не согласился и отказался участвовать в его реализации. Можно было бы взять на себя авторский надзор и отстранить Кампанийца, но послать туда кого-нибудь из инженеров моей группы я не могла, никто из них не занимался тоннелями, следовательно, надо ездить в такую даль самой. У меня же в Москве было чересчур много работы. И я решила, что должна поехать и уговорить Кампанийца. Со мной поехал сотрудник геологического отдела Моспроекта Матвеев, с которым прежде мне встречаться не приходилось.

Поездом мы доехали до Новосибирска и потом пересели в другой поезд до Усть-Каменогорска. Я познакомилась с начальником военной строительной организации генералом Москиным и с инженером Кампанийцем. Генерал Москин мне сказал: «Вряд ли Вам удастся уговорить Кампанийца, он очень упрямый и стоит на своем. Мне, во всяком случае, уговорить его не удалось».

На другой день утром мы на открытых легковых машинах вместе с военными отправились на место строительства тоннеля. Дорога была проселочная, пыль от впереди идущей машины покрывала нас с головы до ног. Когда мы доехали до места, сейчас же побежали к Иртышу отмываться. Вода была теплая, коричневатого цвета и такая мягкая, что мои вымытые волосы рассыпались по плечам: усталости после купанья как не бывало.

Нас покормили обедом, и я пригласила Кампанийца погулять со мной вдоль реки. Прежде всего я задала ему несколько вопросов о его работе и жизни в Сибири. Оказалось, что он коренной ленинградец, эвакуировался с семьей во время блокады и так и остался жить и работать в Новосибирске. Одна нога у него была на протезе, который чуть поскрипывал во время ходьбы. Я рассказала ему о прежней моей жизни в Сибири и кое-что о жизни и работе в Москве. В результате мы прониклись симпатией друг к другу, а о тоннеле вообще не говорили.

Вечером женщина, убирающая наше общежитие, сказала мне, что Кампаниец во время нашей прогулки до крови стер ногу и должен полежать. Поэтому на другой день утром я поехала на лодке с начальником строительства, полковником, и нашим геологом Матвеевым осматривать нависающий над Иртышом массив породы.

На другой день, дав Кампанийцу полежать еще полдня, мы с ним пошли на место стройки, где уже была пройдена штольня по всей длине тоннеля, породы были обнажены и между стойками штольни хорошо было видно напластование пород и их структуру. Когда мы вышли из штольни и сели за рабочий стол маркшейдеров, я сказала Кампанийцу: «Представьте себе книгу, и в ней вырезано овальное отверстие по форме тоннеля. Книга от этого вырезанного отверстия развалится по листам или будет стоять, как ее поставили? Вот так и это отверстие в горной гряде: оно не может вызвать никакого смещения породы. Как только будет собрано третье полукольцо чугунной обделки свода, за первое мы зальем цементно-песчаный раствор и тем самым заполним все образовавшиеся там пустоты между чугуном и породой».

Я взяла чистый лист ватмана и, сидя с Кампанийцем за столом, начала чертить портал, все время спрашивая его, какую взять ширину и высоту портала, его толщину и как украсить его карниз уступами. Конечно, я сама наизусть знала все размеры портала, запроектировав их больше сорока для тоннелей чиатурской железнодорожной ветки, но мне казалось правильным участие в этом Кампанийца. Когда чертеж портала был готов, я попросила его подписать чертеж и подписала сама.

От военного начальства пришло предложение поехать обедать к одному рыбаку в деревню на другом берегу Иртыша. Он обещал угостить нас отменной ухой из хариусов и жареной рыбой. Мы сели в лодку, переехали на другой берег Иртыша и пошли полем к деревне. По дороге я увидела кустики уже поспевшей сибирской клубники, белой, с розовыми бочками. Эта клубника, этот воздух, свежий и пахнущий совсем так же, как в моем детстве, не позволял мне спешить на уху, хотелось здесь остаться подольше.

У рыбака нас угощали ухой действительно потрясающе вкусной. Мужчины принесли с собой водку; ее поставили сразу же в ледяную воду из колодца. Я водку не люблю, но пришлось выпить, чтобы не испортить настроение хозяевам и моим спутникам. На столе, кроме ухи и жареной рыбы, были малосольные огурчики, капуста, засоленная половинками и четвертинками вилка, а также соленые белые грибы с чесноком и укропом.

Возвращаясь вечером обратно, мы сели в лодку вместе с доярками, которые везли бидоны с только что надоенным молоком. Заплатив им за небольшой бидон, мы выпили по стакану парного молока.

В Усть-Каменогорске на совещании мы с инженером Кампанийцем выступали в полном единогласии.

 

Встречи и потери: Юрий Олеша и Вениамин Рыскинд

Осенью 1945 года на Кузнецком мосту я встретила Юрия Карловича Олешу: он шел мне навстречу под руку с актрисой Марией Ивановной Бабановой. Я поздоровалась с ними и спросила: «Юрий Карлович, где Рыскинд?» Он помрачнел и ответил: «Он убит на войне. Я приду к вам и расскажу об этом». Я была потрясена известием.

Прошло довольно много времени, и однажды мне на работу позвонила мама и сказала: «Приезжай домой, у нас гости». Я сорвалась как безумная, решив, что вернулся Бабель. Поймала такси и примчалась домой. Вхожу в комнату и вижу: за столом сидят Олеша и… живой Рыскинд! Радость была большая. Они прожили у меня три дня. Спали вместе в столовой на тахте. Утром мы завтракали, я уходила в Метропроект, а они оставались. И разговаривали, разговаривали без конца. Только иногда Рыскинд выбегал из дома в наш ближайший так называемый «серый» магазин, чтобы купить пол-литра водки. Вечером я возвращалась, мы обедали, и тогда я слушала рассказы Рыскинда о войне. Он имел бронь от Союза писателей и был вместе с другими писателями эвакуирован в Среднюю Азию, в Ташкент или, быть может, в Алма-Ату, не помню. Но он не мог усидеть там и ушел на фронт. Попал в отделение связистов и дошел до Чехословакии. Рыскинд был удивительным рассказчиком; желания смешить своими рассказами тогда у него не было, и они часто были очень печальными. В Чехословакии он почему-то жил довольно долго, и у него там была девушка Ярмила, которую он называл своей невестой. Там он написал несколько трогательных рассказов о войне. В армии ему подарили прекрасный аккордеон — он пел и себе аккомпанировал. И слова, и музыку обычно сочинял сам.

При Бабеле я не была знакома с Олешей, только читала его произведения и много слышала о нем от Бабеля. Познакомил меня с ним Рыскинд: еще в 1941 году он привел его к нам на день рождения Лиды. Четырехлетняя Лида явно отдавала предпочтение Рыскинду и только к нему садилась на колени, а Олеша, ревнуя, говорил: «Рыскинд — маленького роста, и поэтому она с ним запанибрата». Еще мне запомнилось, как Олеша назвал председателя Союза писателей СССР Суркова «сурковой массой». Прозвище закрепилось за Сурковым на долгие годы.

В 1946 году Рыскинд снова привел Олешу на день рождения Лиды. Лиде исполнилось девять лет, и она училась во втором классе. Поэтому Олеша с самым серьезным видом сказал ей: «Если будешь учиться на пятерки, выйдешь замуж за меня, если на четверки — за Рыскинда, а если же на тройки, то отдадим тебя за дворника». Олеша не понял, что для такого заявления Лида была уже слишком взрослой, она ответила, что у нее в дневнике есть и пятерки, и четверки, и тройки. И как быть в таком случае?

На дни рождения Лиды Рыскинд иногда приезжал издалека: из Минска, из Одессы, из Киева — он всегда помнил день 18 января.

После войны Олеша и Рыскинд приходили ко мне на работу в Метропроект, чтобы занять денег. Обычно по утрам они встречались в кафе «Националь», и часто оказывалось, что не хватает денег, чтобы расплатиться с официанткой. А я как раз работала тогда очень близко от кафе, в том здании, где расположен Театр имени Ермоловой. Они приходили ко мне, занимали немного, чаще всего 25 рублей, и через несколько дней возвращали. Как-то раз я зашла в «Националь» в свой обеденный перерыв и встретила там Олешу и Рыскинда. Рыскинд первый меня увидел, подошел и поцеловал мне руку. Тогда Олеша громко на весь зал произнес: «Что вы делаете, Рыскинд?

Майору не полагается целовать руку!» На мне была железнодорожная форма с погонами, и Олеша издали сумел различить, какое у меня звание.

Бывали случаи, когда Олеша приходил ко мне в Большой Николоворобинский переулок и занимал рублей по сто. Шел он обычно пешком от своего дома в Лаврушинском переулке (он жил на последнем, надстроенном этаже дома писателей), затем по Пятницкой, по набережной, через Устьинский мост, пересекал Солянку и сворачивал в наш переулок. Как-то раз он мне сказал: «Сижу я у себя на верхотуре и думаю о человеческих судьбах. А внизу во дворе разворачиваются лимузины, выходят солидные мужчины в дорогих костюмах и разодетые дамы с покупками, со свертками — богатые, знатные. Жены говорят мужьям, о чем надо и о чем не надо писать, чтобы преуспеть в жизни. Мужья слушаются и преуспевают. А я, бедный, прихожу вот к вам занимать деньги. Не поверите, но у меня не было даже двадцати копеек на трамвай».

Встречалась я с Олешей не так уж часто, а когда это происходило, наши разговоры касались моих хлопот о судьбе Бабеля, ежегодных визитов в КГБ, а потом — о реабилитации Бабеля и поисках его рукописей. Последний раз я виделась с Юрием Карловичем, наверное, в 1959 году, когда пришла по делам в управление по охране авторских прав, которое размещалось в доме писателей. Выйдя оттуда, я столкнулась с Олешей. Мы сели там же на скамейку и проговорили около часа. Его внешний вид поразил меня: лицо было загорелое, волосы седые, но густые, а небольшие глаза — ярко-голубого цвета. Я сказала ему, что он похож на моряка, только что вернувшегося из дальнего плавания, и таким здоровым я его никогда раньше не видела. Мы расстались, а через недолгое время я узнала, что Олеша внезапно умер. Говорят, что, стараясь избавиться от пристрастия к водке, он лечился, и врач предупредил: после этого лечения нельзя пить ни капли спиртного. Он держался, не пил, поздоровел и похорошел, и именно в этот период я видела его в последний раз. Потом не выдержал, выпил и тут же умер, как и предупреждал врач. Были ли это слухи или правда, я так и не знаю.

Я не была на его похоронах, так как узнала о его смерти позже. Юрий Карлович был человеком особенным, каким-то не похожим на других, не грустить о нем невозможно. Рыскинд любил Олешу самозабвенно, и, когда приезжал в Москву, они встречались ежедневно, иногда вместе и работали. Так, они вместе сочинили текст песни моряка к какому-то фильму о морской жизни. Кажется, это была «Поэма о море», снятая на студии Довженко, а режиссером была Ю. И. Солнцева.

Рыскинд работать усидчиво не умел — это замечал еще Бабель и беспокоился по этому поводу. Голова его всегда была полна замыслов, и он строил великое множество планов. А какие он мне пересказывал задуманные им сценарии и пьесы! Но вот членом Союза писателей он не был и вряд ли был даже членом профсоюза. Он жил как птичка.

Однажды я вернулась домой с работы и застала мою маму и Рыскинда в слезах — они слушали пластинку, которую напел когда-то Рыскинд. Он сочинил песню о том, как в каком-то местечке жили две подруги, старые еврейки. У одной был сын, а у другой дочь Анюта. Молодые люди были помолвлены, и мать Анюты приготовила для будущего зятя кожаную куртку и сапоги. А жених, не дожидаясь свадьбы, однажды украл эти вещи, предназначенные для него же, и ушел в них на фронт, чтобы воевать против интервентов за власть Советов. Война кончилась, обе старушки сидят на скамеечке возле дома и смотрят на шлях. Много прошло людей по шляху в кожаных куртках и сапогах, а милого вора всё нет. Песня была на еврейском языке, необыкновенно трогательная и печальная. Моя русская мама, выросшая в еврейском местечке Любавичи и понимавшая идиш, плакала, когда ее слушала, и Вениамин Наумович плакал вместе с ней.

Он принес эту песню в какой-то журнал, но ему сказали: «Этот парень — комсомолец, а комсомолец не должен воровать! Не пойдет!» Так формально и бездушно почти всегда относились в редакциях к необыкновенно лиричным и печальным произведениям Рыскинда, будь то песня или рассказ. Он часто писал песни для Руслановой, для Сиди Таль. Сам хорошо пел песни на стихи Беранже, аккомпанируя себе на пианино. Когда он приходил к нам, я всегда просила его исполнить что-нибудь из этих песен, и он сейчас же садился за пианино. Если оставался без денег, то выезжал в провинциальные города Украины или Белоруссии и там выступал с песнями на сценах местных театров или в клубах. После войны с ним всегда был аккордеон, который ему подарили в армии.

С Чехословакией Рыскинд и после войны поддерживал связь, там напечатали многие его рассказы, которые не хотели издавать в СССР. Помню, однажды ему прислали оттуда очень хорошее темно-синее пальто. Он очень им гордился, но редко носил: уж очень не соответствовали этому пальто все другие его вещи — костюм, ботинки.

А однажды пришел к нам и сказал: «Я был в душе, и у меня украли чистую рубашку, а старую я подстелил под ноги, и она грязная». Пиджак на нем был надет на голое тело. Я выстирала его рубашку, она скоро высохла — было лето, погладила, и Вениамин Наумович надел ее. Я поняла, что рассказ его был выдумкой — у него просто не было другой рубашки.

Когда Рыскинд уже после войны приезжал в Москву, он иногда останавливался у нас. Но если задерживался где-нибудь у друзей позже полуночи, то стеснялся приходить поздно, и шел в синагогу или на Центральный телеграф, и там проводил ночь. Утром рано он первым становился в очередь в молочную и уже в восемь утра появлялся у нас с бутылками молока и кефира для Лиды. Так происходило, когда он ночевал в синагоге, которая была довольно близко от нашего дома. Если же ему удобнее было ночевать в здании телеграфа, он поднимался на его ступени и провожавших его друзей радушно приглашал прийти к нему наутро завтракать.

Как-то Рыскинд рассказал мне, что был в гостях у режиссера Пырьева и, напившись, зашел в спальню к Марине Ладыниной, жене Пырьева, увидел на туалетном столике большой флакон французского одеколона и выпил его. В знак протеста против обеспеченных людей, что ли?

Смерть Олеши сильно подкосила Рыскинда. Казалось, без Олеши он не мог существовать: ходил как потерянный, говорил только о нем. Пить водку как будто перестал. И вдруг — инсульт! А после болезни врачи признали размягчение левого полушария мозга и сказали, что процесс необратим. Я навещала Вениамина Наумовича в больнице и затем у его дяди, а через некоторое время узнала, что он переселился снова в Ильинское, где раньше снимал комнату. Понять что-нибудь в этой болезни было нельзя: полная апатия — он целыми днями лежал на кровати не раздеваясь. Однако, когда я приезжала его навестить и мы с ним гуляли или когда он изредка приезжал в Москву ко мне или к Ольге Густавовне, вдове Олеши, в нем можно было еще узнать прежнего Рыскинда. Но уже не по тому потоку остроумия, который был свойственен ему раньше, а по отдельным репликам. Я часто говорила с ним о том, чтобы он написал воспоминания о Бабеле и об Олеше. Он со мной соглашался, обещал написать, но ничего не делал. Пробовала я писать ему письма, чтобы побудить его написать ответ, но он ни разу так и не написал, хотя моим письмам очень радовался.

Когда хозяйка в Ильинском отказалась сдавать ему комнату, которую оплачивали все мы, его друзья, его взял к себе многодетный писатель Ржешевский (кажется, так), живший в Ильинском постоянно. И мы были спокойны за Рыскинда, поскольку все же он был в семье и как-то общался с детьми. Все деньги, которые мы продолжали собирать, складываясь по десять рублей, мы передавали Ржешевскому.

Так прошло несколько лет, но болезнь Рыскинда прогрессировала, и надо было выхлопотать для него пенсию и устроить в дом инвалидов. С этим было немало трудностей, так как у Рыскинда, кроме паспорта и свидетельства о рождении, не было никаких документов: ни трудовой книжки, ни справок, ничего. И если бы не настойчивость писателя и сценариста Иосифа Прута, вряд ли бы что-нибудь вышло. Пенсию дали мизерную, дом инвалидов не из лучших, но большего добиться было невозможно.

Перед отъездом в дом инвалидов, находившийся довольно далеко от Москвы, Рыскинда перевезли из Ильинского к его родной тете Анне Абрамовне на Таганскую площадь. Мы в то время уже переехали на новую квартиру, и дом в Большом Николоворобинском переулке снесли, чтобы на его месте построить многоэтажное здание. Последний раз я виделась с Рыскиндом примерно в 1965 году. Тетя проводила его до метро «Таганская», а я оттуда привезла его к нам на Азовскую улицу. Он был очень грустный, но обрадовался встрече со мной, Лидой и ее мужем. Мы провели с ним целый день, а вечером я отвезла его к Анне Абрамовне, и мы попрощались. Через два дня он уехал в дом инвалидов. От Прута я узнавала о его здоровье, а потом узнала о его смерти от инфаркта, наверное, уже в 1966 году.

Среди друзей Бабеля, продолжавших общаться со мной после его ареста, был и Сергей Михайлович Эйзенштейн. В конце января 1948 года, через несколько дней после своего пятидесятилетия, Эйзенштейн позвонил мне: «Почему Вы меня не поздравили с днем рождения?» — «Сергей Михайлович! Но Вы меня никогда не поздравляете!» Он ответил: «Когда Вам будет пятьдесят, я Вас непременно поздравлю». Через семнадцать дней Эйзенштейн умер.

 

Судьба Бабеля

Летом 1944 года я с великим страхом подала обычное заявление в НКВД с просьбой сообщить о судьбе Бабеля. Со страхом вот почему. От знакомых я узнала, что обычный ответ на такие заявления гласил: «Умер в 1941 г.», «Умер в 1942 году». Какова же была моя радость, когда я получила ответ: «Жив, здоров, содержится в лагерях». Так было и в 1945-м, и в 1946-м. А на запрос в 1947 году мне сообщили: «Жив, здоров, содержится в лагерях. Будет освобожден в 1948 году». Нашей радости не было границ. Мы с мамой решили, что Бабеля освободят раньше, чем истечет срок приговора.

Решили за этот год отремонтировать квартиру, перебить мягкую мебель и летом 1947 года занимались всем этим, готовясь встретить Бабеля. А летом 1948 года мне снова ответили кратко: «Жив, содержится в лагерях», и я подумала, что начался еще больший произвол и срок, наверно, еще увеличили. Повсюду тогда ходили слухи об увеличении сроков и произволе в лагерях.

После 1948 года я заявлений в НКВД не подавала. Так наступил 1952 год, а Бабеля всё не было. Однажды в августе 1952-го мама позвонила мне на работу и сказала, чтобы я немедленно пришла домой. Я схватила такси, надеясь увидеть дома Бабеля. Но оказалось, к нам приходил человек (совершенный зэк, как его описывал впоследствии Солженицын) и рассказал, что вышел из лагеря, расположенного на Колыме, что арестован был во время войны за сотрудничество с немцами, осужден на восемь лет, отбыл этот срок. Рассказал, что сам он из Бреста и фамилия его Завадский. После какого-то очередного перемещения из одного лагеря в другой он, по его словам, оказался вместе с Бабелем. Письмо от Бабеля он не привез, так как Бабель, когда он уходил из лагеря, был якобы в больнице. Завадский в сапоге привез письмо от мужа одной женщине, в котором тот пишет и о Бабеле. Он назвал маме имя женщины, которой передал письмо, — Мария Абрамовна, — и написал ее телефон. Подождать меня Завадский не мог, спешил на вокзал. Вид его, как рассказала мама, был изможденный, цвет лица серый, он был в сапогах и в плаще, старомодном и ветхом.

Я в тот же день позвонила Марии Абрамовне, и она пригласила меня зайти. Шла я к ней с опаской, боялась, что за мной следят. Так мне казалось, и, может быть, поэтому сейчас совершенно не помню, где она жила. Кажется, в одном из переулков между Арбатом и улицей Герцена.

Помню только, что дом был старинный, с массивными дверями и высокими потолками. Дверь отворила женщина с классически правильными чертами лица, высокая, немного полноватая. Черные волосы, гладко зачесанные на прямой пробор, с тяжелым узлом сзади. Она рассказала, что ее муж (вроде бы она назвала его Гришей, фамилии не помню) был послом или посланником нашим в Америке. Она и две маленькие дочери находились с ним. Вдруг, году, наверное, в 1937-м или 1938-м, его отозвали в Москву и поселили в роскошном номере в «Метрополе». Так всегда бывало с работниками посольств: пока им не предоставят квартиру, они живут в номерах «Метрополя». Туда-то и пришли ночью за мужем через несколько дней после возвращения из Америки. Ее арестовали тоже, но в одно ли время с мужем или позднее — не помню. Девочек сначала увезли в какой-то детдом, а потом отдали ее родителям. Ей каким-то образом удалось освободиться через год или два. Было удивительно, как ей это удалось, но тогда у меня никакие подозрения не шевельнулись.

Мария Абрамовна рассказала, как пришел Завадский — очень боялся, снял сапог и вытащил письмо. Потом, встав на стул, она достала это письмо из подвешенного высоко в углу комнаты шкафчика и прочла его мне. Я спросила, узнает ли она почерк мужа, она сказала: «И да, и нет. Как будто его почерк, но написано письмо дрожащей рукой». Я запомнила из этого письма: «Как будет огорчен Бабель, выйдя из больницы, что он потерял оказию послать весточку домой» — это дословно, и далее, что он работает счетоводом, сидит в конторке, у них тепло, много пишет. О том, что он в больнице, — как ни о чем особенном, выйдет непременно. Поражало слово «оказия» — это бабелевское слово, в письмах он часто его употреблял. Я расплакалась, и Мария Абрамовна тоже. Так мы поплакали вместе, а сделать все равно ничего не могли.

Больше ни я ей, ни она мне не звонила. Я была уверена, что Бабель жив и находится в лагере на Колыме. Непонятно было только, как человек такого обаяния, как Бабель, не мог из лагеря послать о себе весть. Но объясняла я это, во-первых, строгостью режима лагерей и, во-вторых, нашим отсутствием в Москве в течение почти трех лет.

На всякий случай мы решили послать запрос в Магаданскую область. Кто-то из знакомых узнал адрес, по которому следовало написать. И вот Лида Бабель написала в почтовый ящик № АВ 261, в ведении которого были все лагеря Магадана и Магаданской области, просьбу сообщить, не у них ли содержится И. Э. Бабель.

В ответ получили уведомление: «На ваше заявление сообщаем, что Бабель Исаак Эммануилович, 1894, по адресу: город Магадан, Магаданской области, п/я 261 не значится».

Однажды мне сказали, что писатель К. рассказывал писателю Евгению Рыссу о том, как умер Бабель — где-то в лагере под городом Канском Красноярской области. Я попыталась разыскать Евгения Рысса, но он жил в Ленинграде, и мне это не удалось. А году в 1955-м, уже после реабилитации Бабеля, мне вдруг позвонил сам К. и спросил, не хотела бы я узнать подробности о смерти Бабеля, и предложил с ним встретиться. Эта встреча произошла на Тверском бульваре напротив дома Герцена. К. рассказал, что его отец был начальником лагеря под Канском. Там была пошивочная мастерская, где работали заключенные. Бабелю сшили там плащ из брезента темно-зеленого цвета, и он в нем ходил. Этот плащ, говорил К., и сейчас хранится у его матери, живущей где-то в Сибири, и, если я хочу, он может этот плащ мне привезти. У Бабеля в этом лагере была своя маленькая комнатка; работать его не заставляли, он много писал.

— А я присылал ему бумагу, — рассказывал К. — Сам я тогда работал в газете во Владивостоке. Отец мой очень хорошо относился к Бабелю. Он написал мне, что ему нужна бумага. Вот я и присылал бумагу. Однажды Бабель пошел погулять во двор лагеря в этом своем плаще и долго не возвращался. Все обеспокоились и вышли его искать. Во дворе стояло одинокое дерево, а возле него скамья. Бабеля нашли сидящим на этой скамье, прислонившимся к дереву. Он был мертв.

Итак, лагерь под городом Канском и пошивочная мастерская.

Я не настояла на том, чтобы К. привез мне плащ, не потому, что я тогда сразу же не поверила ему, а потому, что мне страшно было хранить его в доме.

Наверное, через год или два после свидания с К. я на майские праздники поехала с приятельницей отдохнуть в Дом творчества композиторов под Рузу. Гуляя, мы зашли в Дом творчества писателей и там встретили Евгения Рысса. Когда нас познакомили, я спросила его, рассказывал ли ему К. о смерти Бабеля, и попросила его повторить этот рассказ.

К. рассказал Рыссу, что его отец был начальником тюрьмы в городе Канске, где содержался Бабель. Квартира начальника тюрьмы находилась рядом с камерой Бабеля и имела общий с ней балкон. И Бабель по этому балкону часто приходил к родителям, и мать кормила его пирогами. Именно у них в доме на черном клеенчатом диване Бабель однажды умер от разрыва сердца. Как и мне, К. говорил, что Бабель много писал и К. присылал ему бумагу. Добавил еще, что всё написанное Бабелем после его смерти забрал в Москву какой-то сотрудник центрального аппарата НКВД.

Примерно за год до ареста Бабеля в нашем доме появился литературовед Яков Эльсберг. Когда я застала этого нового знакомого Бабеля, возвратясь с работы, я ничуть не удивилась. Так бывало и прежде, тем более что Эльсберг работал у Каменева в издательстве «Academia». Эльсберг меня удивлял и даже смешил своей готовностью ко всяким услугам. Стоило сказать при нем, что нужно в квартире сделать какой-то ремонт, как моментально он приводил маляров. Стоило заикнуться, что неисправен штепсель, как на другой же день приходил электромонтер. А однажды Бабель сказал мне, что на премьеру оперы «Иван Сусанин» в Большой театр меня будет сопровождать Эльсберг. Билеты были в ложу, и я с удивлением обнаружила, что Эльсберг оперу почти не слушал. Не дожидаясь окончания первого акта, он куда-то исчез, а через некоторое время возвратился с пакетом апельсинов, чтобы меня угощать. В течение второго акта Эльсберг уходил, как оказалось, заказывать машину для отъезда, а не дожидаясь конца третьего акта, ушел из ложи и принес наши пальто. После окончания премьеры нас ждала шикарная машина черного цвета, на которой Эльсберг отвез меня домой. Дома я со смехом рассказала Бабелю, как ухаживал за мной Эльсберг в театре, и Бабель очень смеялся.

Я знаю, что Бабеля предупреждали о том, что Эльсберг к нему приставлен, но не знаю, как он относился к этому. Знаю только, что Эльсберг продолжал к нам приходить до самого ареста Бабеля, а после пошли визиты один раз в месяц. Придет, одетый как жених, принесет Лиде детские книжки, выпьет стакан чаю и уйдет. Он не вел со мной никаких провокационных разговоров, не задавал никаких вопросов. Эти появления Эльсберга я называла «визитами вежливости». Каждый раз после его ухода мне хотелось недоуменно пожать плечами. К концу 1939 года визиты Эльсберга прекратились.

Когда началась реабилитация репрессированных людей, выяснилась роль Эльсберга и был поднят вопрос о привлечении его к ответственности. Чтобы проверить причастность Эльсберга к арестам писателей, создали комиссию, которой разрешили просмотреть дела арестованных. Конечно, с членов этой комиссии была взята подписка о неразглашении, но тем не менее кое-какие сведения просочились.

Эльсберга тогда исключили из Союза писателей и хотели привлечь к уголовной ответственности, но этого не допустили. Какое-то время спустя после разоблачения Эльсберга я встретила его в Институте мировой литературы, случайно с ним столкнулась. У него был такой жалкий вид, что я ответила ему на поклон, но не остановилась. Жалкая у него судьба и страшная была жизнь!

О возможности реабилитации заключенных я узнала одной из первых.

Главного инженера Мосметростроя Абрама Григорьевича Танкилевича судили по какому-то выдуманному делу вместе с сотрудниками Научно-исследовательского института железнодорожного транспорта. Его не взяли, он находился только под домашним арестом и должен был являться на заседания народного суда. Суд длился долго, так как обвиняемых было много. И вот как-то раз во время перерыва в судебном заседании Танкилевич случайно услышал разговор адвокатов между собой, из которого узнал, что создана комиссия под председательством Генерального прокурора СССР Руденко по реабилитации людей, осужденных в годы культа личности Сталина. Это было в январе 1954 года. Танкилевич сейчас же позвонил мне и рассказал об услышанном разговоре. Я ничего не знала о такой комиссии и не имела представления о том, как нужно к ней обращаться, но сейчас же написала заявление такого содержания:

«Мой муж, писатель И. Э. Бабель, был арестован 15 мая 1939 года и осужден сроком на 10 лет без права переписки.

По справкам, получаемым мною ежегодно в справочном бюро МВД СССР, он жив и содержится в лагерях.

Учитывая талантливость И. Э. Бабеля как писателя, а также то обстоятельство, что с момента его ареста прошло уже 15 лет, прошу вас пересмотреть дело И. Э. Бабеля для возможности облегчения его дальнейшей участи.

А. Пирожкова 25.1.54 г.».

В дальнейшем в заявлениях, адресованных Руденко, люди прямо просили о реабилитации. Мне же тогда это слово было незнакомо. К нашему удивлению, через десять дней пришел ответ от Генерального прокурора, в котором сообщалось:

«Ваша жалоба от 5 февраля 1954 г., адресованная Генеральному прокурору СССР по делу Бабеля И. Э., поступи ла в Главную военную прокуратуру и проверяется. О результатах вам будет сообщено».

А через две недели, то есть 19 февраля 1954 года, — снова письмо из Прокуратуры СССР:

«Сообщаю, что ваша жалоба Прокуратурой СССР проверяется. Результаты проверки будут сообщены дополнительно».

Первое письмо было подписано военным прокурором Главной военной прокуратуры, а второе — прокурором отдела по спецделам.

Но прошло еще несколько месяцев, когда уже летом, быть может, в июне, мне позвонил незнакомый человек, назвался следователем Долженко и пригласил зайти к нему. Отделение прокуратуры, где принимал меня Долженко, помещалось на улице Кирова, недалеко от Кировских ворот.

Это был довольно симпатичный, средних лет человек. Перелистывая какую-то папку, он задавал вопросы сначала обо мне, где работаю, какую должность занимаю, какая у меня семья. Узнав, что я работаю главным конструктором в Метрогипротрансе, он сказал:

— Это удивительно при ваших биографических данных.

Вопросы, относящиеся к Бабелю, касались его знакомства с Андре Мальро и с Ежовыми. Я спросила Долженко:

— Вы дело Бабеля видели?

Он ответил:

— Вот оно, передо мной.

— И какое у вас впечатление?

— Дело шито белыми нитками…

И тут я чуть не потеряла сознание. В глазах у меня потемнело, и я чудом не упала со стула, схватившись за край стола. Долженко даже испугался, вскочил, подбежал ко мне, дал стакан воды. Но я скоро пришла в себя.

Тогда он спросил меня, кто мог бы дать хороший отзыв о Бабеле из его знакомых. Я назвала Екатерину Павловну Пешкову, Эренбурга и Катаева.

Подумать только — «дело шито белыми нитками», а нужны отзывы трех человек, чтобы реабилитировать невиновного!

Потом Долженко мне сказал, что, так как сейчас лето и люди, с которыми он хочет поговорить, могут быть в отъезде или на даче, он не обещает скоро закончить дело. Я спросила о судьбе Бабеля, и Долженко сказал, что он занимается только реабилитацией, а на этот вопрос мне ответят в другом месте, когда он закончит рассмотрение дела.

От Долженко я пошла сразу же к Екатерине Павловне Пешковой, которая жила на улице Чаплыгина, то есть очень близко от Кировских ворот. Никогда прежде я не приходила к ней без звонка, и Екатерина Павловна очень удивилась моему приходу. Но вид у меня был такой, что она тут же меня обняла, привела в столовую и, посадив на диван, села рядом. Я не сразу сумела заговорить. Потом я рассказала о разговоре с Долженко и предупредила о возможном его визите. В тот же день вечером я позвонила Эренбургу и узнала: он на даче, а машина туда пойдет через день утром. Когда я приехала на дачу, оказалось, что Долженко уже у них был. Любовь Михайловна рассказала, как заставила его гулять в саду более двух часов: Эренбург был занят.

— Если бы знала, что дело касается Бабеля, пустила бы его к Илье Григорьевичу немедленно.

Эренбург рассказал мне о разговоре с Долженко, которому он сказал, что с Андре Мальро сам познакомил Бабеля в Париже, а знакомство с Ежовым объяснил профессиональным любопытством писателя к людям всякого ранга, в той же мере к Ежову, как, например, к наездникам ипподрома.

Я спросила Эренбурга, какое у него впечатление о судьбе Бабеля. Он ответил:

— О деле — хорошее, о судьбе — плохое.

И я расплакалась, как ни старалась сдержаться. Эренбург тотчас же стал уверять меня, что Долженко ему ничего определенного не сказал, просто у него такое впечатление. Схватил меня за руку и потащил показывать свой цветник, где были цветы необыкновенные, нам незнакомые, семена которых он привозил из-за границы. Потом был обед. Во время обеда разговор шел о том, что Константин Симонов предал Эренбурга, выступив в печати со статьей против «Оттепели», а считался другом, вместе работали во время войны, часто бывал в доме.

Предупреждать Катаева о визите следователя я не стала, но знаю, что разговор между ними состоялся.

С Екатериной Павловной Долженко встретился на другой же день после моего к нему визита. Она рассказала ему, как Горький и она любили Бабеля, считали его умнейшим человеком и талантливым писателем.

Долженко повторил ей, что удивлен моим «высоким служебным положением» при таких неблагоприятных биографических данных.

Уже зимой, в декабре, мне позвонил Долженко и сказал, что дело Бабеля окончено и я могу получить справку о реабилитации в Военной коллегии Верховного суда СССР на улице Воровского. Там мне выдали справку такого содержания:

«Дело по обвинению Бабеля Исаака Эммануиловича пересмотрено Военной Коллегией Верховного Суда СССР 18 декабря 1954 года.

Приговор Военной Коллегии от 26января 1940 года в отношении Бабеля И. Э. по вновь открывшимся обстоятельствам отменен, и дело о нем за отсутствием состава преступления прекращено».

Я прочла эту справку и спросила о судьбе Бабеля.

И человек, который выдал мне справку, взял ручку, на полях лежавшей на столе газеты написал: «Умер 17 марта 1941 года от паралича сердца» — и дал мне это прочесть. А потом оторвал от газеты эту запись и порвал ее, сказав, что в загсе своего района я получу свидетельство о смерти.

Я вышла от него почти спокойной. Я не верила этому! Если бы было написано: «Умер в 1952-м или в 1953-м», я бы поверила, но в августе 1952 года приходил из заключения Завадский, привез письмо, в котором было написано: «Как будет огорчен Бабель, выйдя из больницы, что он потерял оказию послать весточку домой». Я верила в то, что до августа 1952 года Бабель был жив и содержался в лагере на Средней Колыме, как говорил Завадский. Я решила, что арестованных была такая масса, что в НКВД не могут теперь разобраться, кто где находится, и кинулась хлопотать о поисках Бабеля.

Я написала письмо председателю военной коллегии Верховного суда СССР Чепцову, за чьей подписью была мне выдана справка о реабилитации Бабеля, и одновременно председателю Комитета государственной безопасности Серову. Я писала:

«23 декабря 1954 года мне вручили в приемной Верховного Суда Союза ССР справку за № 4Н-011441/54 о прекращении производства за отсутствием состава преступления дела моего мужа, писателя Бабеля Исаака Эммануиловича.

Одновременно мне сообщили, что 17 марта 1941 года муж мой — Бабель И. Э. — умер от паралича сердца.

Считаю, что это сообщение не соответствует действительности, так как наша семья до 1948 года получала официальные устные ответы на наши заявления в справочном бюро МГБ — Кузнецкий Мост, 24, что Бабель «жив и содержится в лагерях». Такая последовательность ответов из года в год, свидетельствующая, что Бабель жив, полностью исключает достоверность сделанного мне 23 декабря с. г. сообщения о смерти Бабеля И. Э. в 1941 году.

Кроме того, летом 1952 года меня разыскал освобожденный из лагеря Средней Колымы человек и сообщил мне, что Бабель жив и здоров.

Таким образом, для меня совершенно несомненно, что до лета 1952 года Бабель был жив и сообщение о его смерти в 1941 году является ошибочным.

Прошу Вас принять все зависящие от Вас меры к розыску Бабеля Исаака Эммануиловича и, указав мне место его пребывания, разрешить мне выехать за ним».

Не получив ответа на мои заявления, я написала письмо писателю Фадееву:

«Уважаемый Александр Александрович!

Обращаюсь к Вам по совету Ильи Григорьевича Эренбурга, от которого Вы, вероятно, уже знаете о полной реабилитации моего мужа И. Э. Бабеля.

Одновременно со справкой о реабилитации я получила устное сообщение о смерти Бабеля в 1941 году. Это сообщение является ошибочным, так как я достоверно знаю, что Бабель был жив еще летом 1952 года.

В августе 1952 года меня нашел в Москве освобожденный из лагеря Средней Колымы человек, который три года (с 1950 по 1952) находился вместе с И. Э. Бабелем и сообщил мне о нем факты, не вызывающие никакого сомнения в их достоверности.

Поэтому я чрезвычайно встревожена создавшимся положением, в силу которого военная коллегия Верховного Суда, оправдавшая Бабеля, не разыскивает его, считая погибшим.

Я подала заявление с опровержением факта смерти Бабеля в 1941 году в КГБ, но боюсь, что проверка моего заявления будет затяжной и формальной. Поэтому было бы необходимо добиться распоряжения об индивидуальном и срочном розыске Бабеля от кого-нибудь из членов правительства, например от Ворошилова, который, безусловно, знает и помнит Бабеля.

Мне самой трудно было бы добиться приема у Ворошилова, и поэтому я хочу узнать у Вас, могли ли бы Вы или Союз советских писателей помочь мне в этом.

Прошу Вас сообщить мне о возможности Вашего участия в судьбе Бабеля».

После получения моего письма Фадеев однажды позвонил мне домой; меня дома не было, и он сказал Лиде, что хотел бы поговорить со мной, но сейчас уезжает в санаторий в Барвиху, а когда вернется оттуда, то перезвонит.

Но звонка Фадеева я не дождалась и написала письмо Ворошилову.

Через какое-то время мне позвонили из приемной Ворошилова:

— Климент Ефремович просит передать Вам, чтобы Вы поверили в смерть Бабеля. Если бы он был жив, он давно был бы дома.

И только после этого, все еще сомневаясь, я пошла в районное отделение ЗАГСа за свидетельством о смерти Бабеля.

Более страшный документ трудно себе представить!

«Место смерти — Z, причина смерти — Z».

Документ подтверждал смерть Бабеля 17 марта 1941 года в возрасте 47 лет.

Можно ли было верить этой дате? Если приговор был подписан 26 января 1940 года и означал расстрел, то приведение приговора в исполнение не могло быть отложено более чем на год.

Я не верила этой дате и оказалась права. В 1984 году Политиздат выпустил отрывной календарь, где на странице 13 июля написано: «Девяностолетие со дня рождения писателя И. Э. Бабеля (1894–1940)». Когда мы позвонили в Политиздат и спросили, почему они указали год смерти Бабеля 1940-й, когда справка ЗАГСа дает год 1941-й, нам спокойно ответили:

— Мы получили этот год из официальных источников…

Зачем понадобилось отодвинуть дату смерти Бабеля более чем на год? Кому понадобилось столько лет вводить меня в заблуждение справками о том, что он «жив и содержится в лагерях»? Кто подослал ко мне Завадского, а потом заставил писателя К. распространять ложные слухи о естественной смерти Бабеля, о более или менее сносном его существовании в лагере или тюрьме?

И только когда в 1960 году в Советский Союз впервые приехала родная сестра Бабеля, жившая постоянно в Брюсселе, и спросила меня: «Как умер мой брат?» — я поняла, как чудовищно, немыслимо сказать ей: «Он расстрелян». И я повторила одну из версий, придуманных К., о смерти в лагере на скамье возле дерева.

Верить в смерть Бабеля не хотелось, но мои хлопоты о розыске его с тех пор прекратились.

Теперь мы знаем, что Бабель испытал пытки на следствии и продержался, всё отрицая, три дня. Мужественные люди могли вынести и пытки, и были такие примеры, но, когда заключенному говорили, что сейчас приведут сюда его жену и маленького ребенка и будут мучить на его глазах, вряд ли кто мог это вынести. И чтобы этого избежать, человек соглашался подписать любые обвинения, а значит и свой смертный приговор.

Бабель был обречен как выдающаяся личность, как писатель, неспособный к сделке с правительством, и не нужны были его муки даже в течение трех дней.

Писать об этом мне очень трудно. Горечь утраты не оставляет меня никогда, и мысль о том, что за восемь месяцев в НКВД он должен был испытать массу унижений и оскорблений, пытки, а свой последний день пережить как день перед смертью после приговора, разрывает мне сердце.

Умирают все, но в другом возрасте или от болезни, часто неожиданной. Бабелю не было и сорока шести лет, он был здоров, любил жизнь, любил свою работу и даже в НКВД просил следователя дать ему рукописи, чтобы их еще поправить, но и этого ему не разрешили.

Я попыталась разыскать рукописи. В ответ на мое заявление в КГБ меня вызвали в какое-то полуподвальное помещение, и сотрудник органов в чине майора сказал:

— Да, в описи вещей, изъятых у Бабеля, числится пять папок с рукописями, но я сам лично их искал и не нашел.

Тут же майор дал мне какую-то бумагу в финансовый отдел Госбанка для получения денег за конфискованные вещи. Ни вещи, ни деньги за них не имели для меня никакого значения, но рукописи…

Год спустя после реабилитации Бабеля я обратилась в Союз писателей, к А. Суркову. Я просила его хлопотать от имени Союза о розыске рукописей Бабеля.

Председателю Комитета государственной безопасности генералу армии Серову было направлено письмо:

«В 1939 году органами безопасности был арестован, а затем осужден известный советский писатель тов. Бабель Исаак Эммануилович.

В 1954 году И. Э. Бабель посмертно реабилитирован Верховным Судом СССР.

При аресте у писателя были изъяты рукописи, личный архив, переписка, фотографии и т. п., представляющие значительную литературную ценность.

Среди изъятых рукописей, в частности, находились в пяти папках: сборник «Новыерассказы», повесть «Коля Топуз», переводы рассказов Шолом-Алейхема, дневники и т. п.

Попытка вдовы писателя Пирожковой А. Н. получить из архивов упомянутые рукописи оказалась безуспешной.

Прошу Вас дать указание о производстве тщательных розысков для обнаружения изъятых материалов писателя И. Э. Бабеля.

Секретарь правления Союза писателей СССР

(А. Сурков)».

На это письмо очень быстро пришел ответ, что рукописи не найдены. Ответ — того же содержания, что был дан и мне, а быстрота, с которой он был получен, говорит о том, что никаких тщательных розысков не производилось.

Я стала подозревать, что рукописи Бабеля были сожжены, и органам безопасности это хорошо известно. Однако есть случаи, когда ответ об изъятых бумагах гласит: «Рукописи сожжены. Акт о сожжении № такой-то». Так, например, ответили Борису Ефимову на запрос о рукописях его брата Михаила Кольцова.

Году уже в 1970-м ко мне пришла молоденькая сотрудница ЦГАЛИ, куда я решила передать кое-что из рукописей Бабеля. Она мне рассказала, что рукописи писателей всё же находятся, иногда поступают от частных лиц, а иногда и из архивов КГБ. Быть может, когда-нибудь найдутся и рукописи Бабеля.

Я сказала:

— Если бы мне разрешили искать их в архивах КГБ, то я потратила бы на это остаток своей жизни.

— И я тоже! — с жаром воскликнула она.

И было так трогательно слышать это от совсем молоденькой девушки!

В 1987 году, надеясь на изменившуюся ситуацию в стране, я снова подала заявление с просьбой о поиске рукописей Бабеля в подвалах КГБ. В ответ на мою просьбу ко мне домой пришли два сотрудника этого учреждения и сказали, что рукописи сожжены.

— Вы пришли ко мне сами, чтобы не давать письменного ответа на мою просьбу? — спросила я.

— Нет, мы пришли, чтобы выразить вам свое сочувствие, мы же понимаем, как драгоценны рукописи Бабеля.

 

Замечательные женщины (Екатерина Павловна Пешкова)

Мне в жизни повезло, я была знакома и дружна с замечательными женщинами старшего поколения. Первой была Лидия Моисеевна Варковицкая. Муж Лидии Моисеевны Александр Морицович Варковицкий учился с Бабелем вместе в Коммерческом институте. В 1916 году они получили диплом об окончании высшего учебного заведения в городе Саратове, куда во время войны был переведен из Киева Коммерческий институт. Дипломы давали звание инженеров-экономистов.

А. М. Варковицкий умер в 1921 году в Одессе, кажется, от тифа, оставив дочь Любовь 1911 года рождения. Бабель часто вспоминал о нем с большой нежностью и сожалением. Лидия Моисеевна еще раз выходила замуж, и от второго брака у нее было двое детей — сын и дочь.

Приезжая в Ленинград, я часто у нее останавливалась.

Когда я познакомилась с Лидией Моисеевной, она была одна. Ее первая дочь жила в Ленинграде, а двое других детей — в Москве. Много лет она проработала в редакции детского журнала вместе с Самуилом Яковлевичем Маршаком. Когда под старость Лидия Моисеевна стала слепнуть, то, не дожидаясь полной слепоты, купила азбуку Брайля и стала ее учить. Очень скоро она читала по Брайлю так же быстро, как и всегда. Но какую надо иметь силу воли!

Лидия Моисеевна была очень жизнерадостным человеком, несмотря на ухудшающееся зрение, ходила всюду самостоятельно. Всегда приезжала ко мне на день рождения. Летом я чаще всего снимала дачу под Москвой, но это ее не пугало. Доехав поездом из Ленинграда до Москвы, она пересаживалась на электричку и пешком шла от станции до дачи.

Я радовалась ее приезду безмерно. С ней было весело, интересно. Она легко могла написать остроумное четверостишие. Переводила лирику Гейне на русский язык. Она всегда показывала мне свои переводы, зная, что я очень люблю стихи Гейне и знаю немецкий язык. Издать эти переводы не удавалось; официальные переводчики крепко цеплялись за свои места и к своей кормушке никого не подпускали. Между тем Лидия Моисеевна переводила Гейне, на мой взгляд, намного лучше, чем это делали признанные в то время переводчики. Ее перевод был гораздо более точен по смыслу. Папка с ее переводами хранится в Ленинской библиотеке и один экземпляр — у меня.

Погибла Лидия Моисеевна оттого, что плохо видела. Поехала к дочери и, переходя дорогу на перекрестке, попала под машину.

Другой моей приятельницей была Нина Александровна, жена художника Михаила Михайловича Черемных. Она любила работать с деревом. В ее комнате стоял верстак; на нем Нина Александровна делала всевозможные предметы мебели для московской квартиры.

В столовой стоял обыкновенный круглый стол, но над его поверхностью вращались одна над другой еще две круглые плоскости. Тарелки и приборы стояли на столе; на нижней вращающейся плоскости ставились закуски, а на верхней — напитки. Получалось удобное расположение всех предметов, которые не могли бы разместиться на обычной поверхности стола. Такую конструкцию я никогда раньше не встречала, и все это было сделано трудом и выдумкой Нины Александровны. Вращая круги, гости придвигали к себе закуски и напитки — это было и весело, и интересно. Сам Михаил Михайлович любил гостей и застолье, и этот стол с вращающимся кругом доставлял ему большое удовольствие.

Когда Михаила Михайловича наградили орденом «Знак Почета», он не пошел в Кремль его получать, сославшись на плохое здоровье. Тогда сам Георгадзе приехал к нему на квартиру и передал орден. Все мы считали, что не так уж Михаил Михайлович был нездоров, чтобы не добраться до Кремля. Просто он не придавал значения правительственным наградам. А может быть, это был его своеобразный протест против того, что происходило в стране.

После смерти Михаила Михайловича я еще больше подружилась с Ниной Александровной. Удивительная женщина! Она написала очень хорошую книгу воспоминаний о муже. Я нахожу, что это одно из лучших воспоминаний, написанных женами о своих мужьях.

Один из кораблей нашего флота был назван «Михаил Черемных», и многие члены экипажа этого корабля посещали Нину Александровну, помогали ей. В подарок от них Нина Александровна получила однажды макет корабля, прекрасно выполненный.

Когда начали разрушать центр Москвы и выселять людей в так называемые спальные районы, Нине Александровне пришлось оставить свою квартиру. В новой квартире ей досталась лишь одна комната, где не мог разместиться ни верстак, ни другие приспособления для работы по дереву.

В этой новой комнате у Нины Александровны я была только один раз, а когда летом 1971 года она поселилась в маленьком домике на даче у художницы Козминской, я решила навестить ее. Взяла с собой четырехлетнего внука Андрюшу, и мы поехали от Нового Иерусалима, где снимали дачу, до станции Снегири, а оттуда пешком дошли до дачи Козминской.

Мы застали Нину Александровну за прежней работой по дереву; она для своего маленького домика делала столик, стулья, скамеечку для ног.

Пить чай мы перешли в столовую большого дома, и за чаем Нина Александровна рассказала мне, что пишет стихи на французском языке для собственного развлечения. Я просила ее прочитать мне свои стихи и нашла их очень красивыми и звучными — несмотря на то что почти не знала французского.

И наконец, третья замечательная женщина, с которой я была знакома, — Екатерина Павловна Пешкова, первая жена писателя Максима Горького. Я всегда любовалась ее внешностью, необыкновенной женственностью при абсолютно мужском характере. До глубокой старости она хотела жить полноценно, везде бывать, всё видеть. Была сдержанна, немногословна, изящна. Я всегда удивлялась, как много этой женщине пришлось пережить. Она двадцать пять лет заведовала организацией под названием Политический Красный Крест. Но и после ее закрытия в течение многих лет, до самой смерти, получала Екатерина Павловна письма с душераздирающими жалобами обиженных советской властью людей. И как ее сердце выдерживало такое число человеческих страданий!

Начиная с 1934 года Бабель много рассказывал мне о Екатерине Павловне, с которой очень дружил и считал ее замечательной женщиной. Он знал о ее жизни, о работе в Красном Кресте, о том, как она помогает политическим заключенным и ссыльным, но также и о том, что она не любила вторую жену Горького Марию Федоровну Андрееву и дружелюбно относилась к его третьей жене, Марии Игнатьевне Будберг. Как рассказывал мне Бабель, Екатерине Павловне не нравилось вмешательство органов НКВД во все дела в доме, она была уверена, что в этом виновата Мария Федоровна. «С нее всё началось», — говорила Екатерина Павловна, а про Горького часто спрашивала: «Ну зачем Алексей допускает всё это, зачем ему это надо?»

Весной 1934 года Екатерина Павловна очень тяжело переживала болезнь и смерть сына Максима, а два года спустя — болезнь и смерть самого Горького. Бабель и переживал сам, и сочувствовал Екатерине Павловне всей душой.

О моей первой встрече с Екатериной Павловной весной 1938 года я уже писала. Летом того же года, когда мы были в Переделкине, к нам неожиданно приехала Екатерина Павловна. Возвращаясь в Москву из Барвихи, где она жила летом, Екатерина Павловна попросила шофера заехать в Переделкино: ей хотелось увидеть дом, где поселился Бабель, а главное — нашу девочку Лиду. Так как время было послеобеденное, мы угощали гостей только чаем с печеньем и своей клубникой.

Я уже писала, что зимой 1937–1938 годов мы с Бабелем бывали на даче Горького в Горках. Екатерина Павловна или ее невестка Надежда Алексеевна приглашали нас и Соломона Михайловича Михоэлса с женой провести праздничные дни в мае или ноябре на свежем воздухе. С такими рассказчиками, как Михоэлс и Бабель, можно было интересно и весело провести время.

Возможно, что наш последний визит в Горки состоялся в ноябре 1938 года, а 15 мая 1939 года Бабель был арестован, и я стала женой «врага народа». Сама я никому из знакомых и друзей Бабеля не звонила, они мне не звонили тоже. Боялись не только за себя, но и за своих близких. Имя Бабеля не упоминалось. Его книги были под запретом.

В Москву из Нового Афона мы возвратились в феврале 1944 года, а весной мне позвонила Екатерина Павловна и предложила прийти к ней вечером в тот же день. Эта встреча после большого перерыва была для меня очень тяжелой, потому что Екатерина Павловна попросила меня со всеми подробностями рассказать об аресте Бабеля, об обыске, о конфискации имущества. А также рассказать о тех ответах, которые я получила в справочном бюро НКВД в 1940-м, 1941-м и 1944 годах на мой запрос о судьбе Бабеля. Все они были одинаковыми — «Жив, здоров, содержится в лагере». И я, и Екатерина Павловна верили тогда справкам НКВД, считали их правдивыми. Наши разговоры длились до ночи.

Этим же летом 1944 года я случайно купила путевку для Лиды, которой было тогда семь лет, в детский дом отдыха в Барвихе. Когда я рассказала об этом Екатерине Павловне, она тотчас же предложила мне жить у нее на даче, чтобы видеться с Лидой ежедневно, так как этот дом отдыха находился поблизости.

Летом 1945 года мне на работе не хотели давать отпуск, так как шло строительство станции метро «Киевская». Эта станция уже была готова, но вестибюль только начали строить, и мне, как автору его конструкций, надо было осуществлять авторский надзор. Узнав об этом, Екатерина Павловна сразу же предложила мне жить вместе с Лидой у нее и ездить из Барвихи на Киевский вокзал, оставляя Лиду на даче. Я предложила своему начальству, что во время отпуска два раза в неделю буду вести авторский надзор, а мой отпуск за счет этих дней будет продлеваться. Это меня очень устраивало и мое начальство тоже.

В это время мое общение с Екатериной Павловной было ежедневным. На даче я тут же принялась сажать редиску, салат и укроп с таким расчетом, что, как только урожай редиски и салата первой посадки будет съеден, поспеет следующая порция редиски и салата. Был на дальнем поле и рано посаженный картофель, и Екатерина Павловна любила варить молодую картошку со стеблями укропа. Часто она прогоняла меня с грядок, чтобы я отдохнула, полежала в гамаке.

Екатерина Павловна очень интересовалась моей работой в Метропроекте, заставляла меня рассказывать ей обо всем, что я делаю как инженер. Моей маме я никогда не рассказывала так подробно о моих делах на работе — ей это было совсем не интересно. Маму интересовало отношение сотрудников ко мне, мое отношение к ним, но не сама работа. Да и все остальные знакомые не связывали своего отношения ко мне с моей работой, и только Екатерина Павловна готова была слушать мои рассказы о делах, о проектной работе, интересовалась моими успехами и тем, что обо мне говорят или пишут в газетах.

Екатерина Павловна сама работала всю жизнь, а в те годы, когда я была с ней знакома, она занималась подготовкой к печати писем Алексея Максимовича к ней и составлением к ним комментария. Эта большая и очень важная работа занимала у Екатерины Павловны много времени, жизнь которой и без того была насыщена событиями. Мою работу Екатерина Павловна считала серьезной, так как и сама была очень серьезным человеком, и, быть может, поэтому относилась ко мне с таким интересом. Иногда, когда в нашей метростроевской газете или в вечерней газете долго не было статей о моей работе, она могла сказать: «Что-то о вас давно в газетах не пишут!» Первый том «Писем к Е. П. Пешковой» вышел в 1955 году, и Екатерина Павловна подарила мне его с надписью «Дорогой Антонине Николаевне, мужественной женщине, на память. Е. Пешкова, 25/5, 1956». Писем было много, в первую книжку вошла только часть их (1895–1906), и работа ее над остальными письмами продолжалась.

Екатерина Павловна захотела, чтобы ее внучки, Марфа и Дарья, живя на даче, изучали иностранный язык. Была приглашена преподавательница французского, которая тоже поселилась на даче. Для изучения языка к Марфе и Дарье присоединился муж Светланы Сталиной, Гриша Мороз, живший поблизости, и, пока он занимался на верхнем этаже, Светлана ждала его внизу на террасе. Светлана производила очень хорошее впечатление, была скромной, милой и очень женственной молодой женщиной, одевалась просто, косметикой не пользовалась. Разговоры со Светланой никогда не касались политики и ее отца.

На протяжении долгих лет моего знакомства с Екатериной Павловной она дважды устраивала мне испытания. Однажды сказала, что хотела бы иметь на даче в Барвихе центральное отопление и уже купила для этого котел. Меня она попросила сделать проект котельной под кухней. Я котельные никогда не проектировала и сказала Екатерине Павловне, что проектировала мосты, фабрично-заводские конструкции, а теперь — конструкции для метро и тоннели. Екатерина Павловна неумолимо заявила: «Но вы же инженер!» — и я сдалась. Пошла в гараж посмотреть на купленный котел и прикинула его размеры, а потом уехала с дачи в Москву. На другой же день зашла в нашу библиотеку, нашла книги по котельным, но это были крупные котельные для городского отопления или для фабрик и заводов, книг о небольших котельных не оказалось. Однако я поняла, какие фундаменты требуются под котлы и каким должно быть расстояние от котла до стены. Вечером я сделала чертеж, правда, пока без проставления основных размеров — длины, ширины и высоты котельной.

Через несколько дней Екатерина Павловна позвонила мне и сказала, что рабочих она наняла и они в субботу начнут работать — вынимать грунт. Я приехала в субботу с чертежом и пошла к рабочим; меня встретил главный из рабочих, возможно, прораб. Мы сели на кухонное крыльцо, и я, развернув чертеж, сказала ему прямо, что котельных никогда не проектировала. На это он, улыбаясь, ответил: «Зато я всю жизнь занимаюсь такими котельными». Он сказал мне, какими должны быть длина, ширина и высота котельной, и я проставила эти размеры. Кроме того, он предложил сделать дверь в котельную в другой стене и лестницу под кухонным крыльцом, а в той стене, где я наметила дверь, сделать люк для сбрасывания угля и указал размеры этого люка и его расположение по высоте. Я переделала свой чертеж, написала «исправленному верить» и подписалась под чертежом.

Года два или три спустя Екатерина Павловна сказала мне, что хотела бы на даче иметь свой колодец, и попросила меня помочь ей в этом. В тот год я занималась проектом станции «Киевская-радиальная», начальником строительства был инженер Либензон. При очередной нашей встрече я решила с ним посоветоваться об устройстве колодца. И совершенно неожиданно для меня Либензон сказал: «Мы это сделаем, для меня большая честь помочь Екатерине Павловне Пешковой». Договорились, когда поедем на дачу посмотреть место, я предупредила Екатерину Павловну, и мы приехали.

Либензон был рад познакомиться с Екатериной Павловной и обещал прислать рабочих и оборудование. Рабочие через несколько дней приехали. Проработали несколько часов, а потом их не было ни на второй день, ни на третий. Екатерина Павловна позвонила с претензиями ко мне, и мне пришлось пожаловаться Либензону. В конце концов был сделан колодец из бетонных колец с приямком для запаса воды и включен насос, который еще раньше купила Екатерина Павловна. Других просьб ко мне как к инженеру, кроме этих двух, за все годы нашего знакомства у нее не было.

В это время на даче Екатерины Павловны жил ее друг Михаил Константинович Николаев со своей маленькой дочкой Катей, а также Марфа и Дарья, еще незамужние девушки, но, как мне помнится, уже имевшие женихов. Мне Екатерина Павловна выделила комнату на нижнем этаже и сказала, что я могу приезжать на дачу и в будущем, когда только захочу. Удавалось мне это редко, так как начиная с 1946 года я или снимала под Москвой дачу для Лиды и моей мамы, или позже увозила Лиду с собой в Новый Афон, где все еще требовался мой авторский надзор за строительством тоннелей. Вечерами на даче у Екатерины Павловны, когда дети были уложены спать, мы обычно сидели на террасе и разговаривали. Я рассказывала о нашей жизни на Кавказе во времена войны, Екатерина Павловна — о своей жизни в Средней Азии, куда она эвакуировалась вместе с Надеждой Алексеевной, Марфой и Дарьей.

Когда мы с Екатериной Павловной оставались вдвоем, она неизменно вспоминала Бабеля. Часто говорила о дружбе с ним, о своей любви к нему и о том, что после ареста Бабеля ее жизнь потускнела. Горевала она также о Михаиле Львовиче Винавере, блестящем юристе, ее заместителе по работе в Красном Кресте.

Разговоры касались и других тем, а как-то раз Екатерина Павловна вспомнила о Льве Николаевиче Толстом, о том, как они с ним и Софьей Андреевной жили по соседству в Крыму, в Гаспре, и как обычно после обеда Толстые приходили к ним на дачу. Запомнила, как Екатерина Павловна рассказывала о Толстом, что, когда он сидел за столом, казался человеком высоким, но, как только вставал, оказывался низкорослым. «У него были короткие ноги», — говорила Екатерина Павловна. И еще о том, что он очень хорошо умел делать из бумаги разные фигурки — самолеты, лодки, звездочки и другие вещи, отчего дети Максим и Катя (рано умершая дочь Екатерины Павловны) приходили в восторг и весело смеялись. Когда зажигалась лампа, Толстой показывал пальцами на стене тени разных зверушек — это были кролики, собаки, кошки. Мог показать даже двугорбого верблюда.

В Москве я бывала у Екатерины Павловны довольно часто. Она жила недалеко от Кировских ворот. Квартира Екатерины Павловны была на четвертом этаже пятиэтажного дома и состояла из пяти комнат. Две комнаты занимала сама Екатерина Павловна — одну большую с двумя окнами и маленькую с одним окном, которая служила спальней. В большой комнате был ее письменный стол, секретер, шкафы с книгами, диван, большой обеденный стол и тот самый рояль, на котором исполнялась когда-то для Ленина «Аппассионата» Бетховена. Две небольшие комнаты занимала Татьяна Александровна, бывший секретарь Екатерины Павловны.

В пятой комнате, как правило, постоянно жили дети репрессированных родителей. Помню, что в этой комнате Екатерина Павловна поселила двух дочек жены эсера Виктора Михайловича Чернова, когда их мать арестовали, а потом сына революционера Ивана Вольного, с которым был тесно связан Алексей Максимович Горький. Во время войны жил подросток, которого звали Дит, один из сыновей тоже репрессированных родителей — знакомых Екатерины Павловны. Его брата забрала какая-то семья из Ленинграда, где тот умер от истощения во время блокады.

Несмотря на то что Ежов закрыл Красный Крест еще в 1937 году, душераздирающие письма, где люди просили защиты от произвола советских властей, шли и шли к Екатерине Павловне. Было письмо от молодого человека, члена Коммунистической партии Италии, который просил разрешить переезд к нему матери, жившей в Советском Союзе с дочерью. Дочь умерла, старая женщина осталась без всякой помощи и хотела бы жить с сыном. Но куда бы ни обращался сын и кого бы ни просила Екатерина Павловна, переехать к сыну в Италию старушке не разрешали. КГБ был той организацией, у которой нельзя было вызвать сочувствия к людям. Когда она изредка читала такие письма мне, слезы навертывались на глаза от жалости, несмотря на то что мое собственное горе было невероятным. Доброта Екатерины Павловны была действенной, она не только сочувствовала людям, но и старалась помочь чем могла.

Узнавая Пешкову ближе, я не переставала и любоваться, и восхищаться ею; она была красива той мягкой красотой, которой часто отличаются женщины высокого интеллекта. Была очень женственна, несмотря на возраст. Черты лица правильные, красивые серые глаза, но самое главное — выражение лица. Оно было чудесным. Екатерина Павловна была сдержанной в проявлении чувств, казалась строгой, не любила много говорить и любила слушать. Ее движения были неторопливы, походка легкая, жесты скупые, она была полна изящества. Как-то раз говорили про гневных людей, и Екатерина Павловна сказала: «Мне жаль людей, которые могут гневаться». Эту ее фразу я всегда помню.

Екатерина Павловна любила своих внучек Марфу и Дарью, но огорчалась тем, что именно ее и Горького внучки не хотят иметь ничего общего с простыми людьми, общаются только с детьми «элиты», учатся в школе для таких детей, дружат и проводят время только с ними. Идеалы молодости Екатерины Павловны, ее революционные взгляды не ставились теперь ни во что, ее это огорчало, но сделать она ничего не могла.

По роду своей работы летом я часто уезжала из Москвы в командировки на Кавказ, в Ленинград, Киев и поэтому не появлялась на даче в Барвихе целое лето или даже несколько лет подряд.

Зато ранней весной или уже осенью мне на работу могла позвонить Екатерина Павловна и сказать: «Чудная погода, у меня машина, и я еду в Барвиху. Через час я заезжаю за Вами, и Вы поедете со мной». На мои возражения Екатерина Павловна говорила: «Вы и так для своих много делаете, через час я буду ждать Вас у телеграфа».

Я звонила маме, говорила, что еду к Екатерине Павловне в Барвиху и ночевать дома не буду. Просила ее не беспокоиться. И уезжала. Мое волнение по поводу того, что меня будут искать, кто-то придет ко мне в Метропроект из строителей, как-то само по себе исчезало, как только я оказывалась за пределами города. На даче было так хорошо, а в лесу особенно, и я испытывала блаженство не только от чистого воздуха, но и от сознания, что все в Москве работают, а я нахожусь среди такой красоты. Природа никогда не оставляла меня равнодушной.

Такое удовольствие Екатерина Павловна доставляла мне по крайней мере два или три раза в год. А иногда поводом увезти меня днем с работы было и другое. Например, она звонила мне и говорила: «Сегодня в двенадцать часов дня в Малом театре будет генеральная репетиция пьесы «Мещане», и я заеду за Вами».

В спектакле «Мещане» роль молодой девушки играла, к моему удивлению, Таня Семичева — дочь друга Бабеля, наездника Николая Романовича Семичева. Со дня ареста Бабеля Семичевы ни разу не позвонили мне. В тот год все боялись за свою жизнь.

Если у Екатерины Павловны были билеты на вечерний спектакль и она хотела взять с собой именно меня, она звонила днем и предупреждала об этом, и я после работы прямо со службы или уже из дома приходила к Екатерине Павловне, и мы уезжали в театр. Это тоже было не так уж часто, обычно зимой. По дороге в театр и обратно я расспрашивала Екатерину Павловну о внучках, и она рассказывала мне и о них, и об их поклонниках, а позже и о мужьях. К замужеству Марфы и Дарьи Екатерина Павловна, как мне казалось, отнеслась спокойно. Дарья, работавшая в театре Вахтангова, вышла замуж за Сашу Граве, артиста того же театра, и я знаю, что Екатерине Павловне нравился этот молодой человек и особенно его родители, которые бывали в гостях у Екатерины Павловны.

Марфа вышла замуж за Сергея Берию, сына главного эмгэбэшника Советского Союза Берии, и переехала жить в ту семью. Еще когда Сергей ухаживал за Марфой, Екатерина Павловна иногда морщилась от повадок этого молодого человека, которому можно было иметь машину, моторную лодку, приходить к ней в дом с медвежонком и купаться в Москве-реке в месте, где запрещено это делать всем другим. С другой стороны, он был недурен собой, окончил Институт связи в Москве и был неплохим инженером.

Екатерину Павловну в дом Берии приглашали на каждый воскресный обед, и однажды я спросила, не может ли она узнать у Берия о судьбе Бабеля. Она ответила: «И без вашей просьбы я как-то обратилась к нему, и он мне ответил, что деловых разговоров в доме не ведет, просил для этого приходить к нему на прием в рабочее время. Но сколько бы я ни звонила Берии в МГБ, в его секретариате отвечали, что он занят, что он уехал и прочее. И я поняла, что он не хочет принимать меня вообще». И Марфа предупредила Екатерину Павловну, что Берия самым строгим образом запрещает задавать ему вопросы такого рода. Жена Берии и мать Сергея, Нина Теймуразовна Гогочкори, по словам Екатерины Павловны, была симпатичная и скромная женщина, имела образование агронома.

Шли годы, и у Дарьи был уже славный мальчик Максим и красивая голубоглазая девочка Катя, у Марфы — две дочери, Нина и Надежда, обе очень хорошенькие. По внешнему виду Нина была настоящей грузинкой, тип Бэлы по Лермонтову, а Надя — в мать и обещала стать красавицей, как и Марфа. Девочки весной и летом жили на даче Берии. Осенью и зимой их иногда привозили к Екатерине Павловне, где я видела их раза два.

Настал 1953 год, в марте умер Сталин. Все считали и очень боялись, что его место займет Берия как самый влиятельный и близкий к вождю человек. Но оставшиеся члены ЦК партии, по всей вероятности, особенно боялись Берии и расправились с ним, спасая свои жизни. По этому поводу в Москве ходило много слухов, кто-то слышал, что Берия был застрелен генералом Жуковым на первом же без Сталина заседании ЦК партии, другие говорили, что он был арестован и в тюрьме расстрелян без всякого суда. Слухов всяких было много как о болезни и смерти Сталина, так и о смерти Берии. Временно главные роли в ЦК заняли Маленков и Хрущев.

Арест и расстрел Берия касался семьи Екатерины Павловны Пешковой, и когда она в первый раз после этого пригласила меня к ней зайти, то рассказала, что сына Берии Сергея арестовали тоже. Жену Берии и Марфу, беременную в третий раз, заключили под домашний арест на его даче. Дача была оцеплена милицией или, скорее, войсками КГБ, и ни выходить оттуда, ни входить туда никому не разрешалось.

Екатерина Павловна сильно переживала за Марфу, но не бездействовала. Каким-то образом она узнала, что Сергея проверяют, и если окажется, что он не знал о делах своего отца, то его могут освободить. Узнала она и о том, что, находясь в тюрьме, Сергей сделал несколько рационализаторских предложений по связи, что было в его пользу. А кроме того, Екатерина Павловна добилась, чтобы фамилии девочек Марфы были изменены на Пешковых. Марфа при замужестве свою фамилию не меняла. Помню, что по поводу замены фамилии она обращалась к Маленкову. Он же разрешил сыну Берии взять фамилию своей матери — Гогочкори.

Через несколько месяцев Сергея освободили и предложили вернуться в свою организацию на ту же должность. Он отказался, потому что не мог забыть, как сотрудники клеймили его позором на собраниях. Тогда ему предложили возглавить такую же проектную организацию по связи в городах Свердловске или Киеве. Сергей Гогочкори выбрал Свердловск и уехал туда работать. Марфа должна была переехать к нему с девочками и новорожденным сыном, которого она назвала тоже Сергеем, переехать после того, как муж там устроится с квартирой и маленький Сережа немного подрастет. Обо всем этом мне рассказала Екатерина Павловна.

Через какое-то время Марфа с детьми и няней уехали в Свердловск, и Нина пошла там в школу. Учреждение Сергея было расположено на окраине Свердловска, там же, в новых домах, были и квартира, и школа. Марфа ужаснулась тому, что в школе нет должной дисциплины. Дети дерутся и ругаются матом, многие учителя полуграмотны. Эта школа была совсем не похожа на ту 125-ю, где училась в Москве Марфа, и, выдержав неделю, она забрала Нину из школы и сказала, что ни учить детей в такой школе, ни жить в таком месте она не может.

Забрав детей, Марфа уехала в Москву. Екатерина Павловна рассказала мне, что на школьной тетрадке, где было написано «Нина Пешкова», девочка рядом с фамилией приписала букву Б с точкой. Что думала бедная Нина? Она знала, что ее фамилия была Берия, а теперь вдруг Пешкова. Рассказав мне это, Екатерина Павловна замолкла и задумалась.

Однажды Екатерина Павловна позвонила мне и сказала: «Приходите, у меня будут дочери эсера Чернова с мужьями. Приехали из Парижа как туристы и хотят с вами познакомиться. По дороге я прошу Вас зайти в магазин и купить свежий хлеб, масло и сыр двух сортов, в доме ничего нет». Я купила кусок масла, большие куски швейцарского и голландского сыра, а вместо хлеба — десять свежих, еще теплых калачей. Мы порезали сыр, разложили всё на столе, чай в чайнике и кофе в кофейнике поставили на подносе возле Екатерины Павловны.

Пришли гости — Ольга Викторовна с мужем Вадимом Леонидовичем Андреевым, сыном писателя Леонида Андреева, и Ариадна Викторовна с мужем Владимиром Брониславовичем Сосинским. Еще до их прихода Екатерина Павловна мне рассказала, что Чернов был женат на Ольге Елисеевне Колбасиной, она происходила из богатой семьи, однако была революционеркой. От первого брака она уже имела двух маленьких дочерей — Наталью и Ольгу; кажется, они были близнецами, похожими друг на друга, но не настолько, чтобы их нельзя была различить. Когда Ленин выслал Чернова из Москвы за границу, Ольгу Елисеевну арестовали и поместили в тюрьму в городе Ярославле. Двух ее дочерей тоже забрали. Екатерина Павловна, узнав об этом, тут же выпросила девочек к себе и принялась хлопотать об освобождении их матери. Хлопоты через какое-то время увенчались успехом, и Ольга Елисеевна с дочерьми смогла уехать в Париж к своему мужу. В Париже у Черновых родилась дочь, которую назвали Ариадной. И вот у Екатерины Павловны я познакомилась с двумя дочерьми Ольги Елисеевны Черновой — Ольгой и Ариадной, а также с их симпатичными мужьями. Не было только еще одной дочери, Натальи, и ее мужа Давида Резникова, с которыми я познакомилась позже. К тому времени у всех дочерей Чернова были взрослые дети: у Андреевых — дочь Ольга и сын Александр, у Сосинских — два сына, Алексей и Сергей. В тот вечер мы очень хорошо и интересно провели несколько часов, все с аппетитом угощались мягкими калачами с маслом и сыром и по желанию — чаем или кофе, которые разливала Екатерина Павловна. Прощаясь, Вадим Леонидович, а за ним и все остальные захотели продолжить наше знакомство, и я пригласила их прийти ко мне в ближайшее воскресенье вечером.

Раздумывая над тем, чем мне угостить гостей, я решила оправдать свою фамилию и к вину напечь пирожков с мясом, а к чаю приготовить яблочный пирог. К приходу гостей на столе стояло блюдо с маленькими пирожками, которые возвышались большой горкой, так их было много. Пирожки были теплые и такие вкусные, что гости пришли в восторг. Горка пирожков начала уменьшаться, пили вино, разговаривали, несколько раз делали перерыв, но потом руки, то одна то другая, снова тянулись за пирожками. Гости даже стеснялись, смеялись друг над другом, что не могли оторваться от пирожков. А когда их на блюде осталось всего несколько штук, я принесла яблочный пирог и чай.

Много было рассказов о том, как молодые люди познакомились друг с другом и как проходила их жизнь. Когда в России произошла Октябрьская революция, писатель Леонид Андреев со своей семьей жил в собственном доме в Финляндии. Жить там становилось все труднее, нависла угроза голода, и Вадим Леонидович после смерти своего отца в 1919 году решил уехать в Константинополь. Победа Красной армии над Белой, в частях которой служил совсем молодой Владимир Сосинский, заставила его бежать из Крыма на Кавказ, в Сухуми он сел на пароход и отплыл в Константинополь.

Там Сосинский узнал, что в городе создана гимназия, чтобы молодые люди из России, не успевшие закончить свое образование, могли получить аттестаты зрелости. Главное, что привлекало в гимназию, — возможность там кормиться, а может быть, и жить. В этой гимназии Сосинский познакомился и подружился с двумя такими же юношами, каким был и сам. Один был Вадим Андреев, а другой — Давид Резников. Из Константинополя молодые люди вскоре уехали в Париж и там каким-то образом познакомились с семьей Чернова и впоследствии женились на трех его дочерях. Резников — на Наталье, Андреев — на Ольге, а Сосинский взял в жены младшую дочь, Ариадну. В год моего с ними знакомства Сосинские жили в США, где Владимир Брониславович работал в Организации Объединенных Наций, а сыновья их учились в школе. Андреевы жили в Швейцарии. Вадим Леонидович работал в «Комитете восемнадцать».

Когда в Москву из Лондона приехала Мария Игнатьевна Будберг, Екатерина Павловна мне позвонила и сказала: «Хотите познакомиться с последней женой Алексея Максимовича Марией Игнатьевной? Тогда приходите вечером Кстати, писатель Леонид Леонов придет читать свою новую повесть «Evgenia Ivanovna», он хочет, чтобы Мария Игнатьевна сказала ему свое мнение о герое этой повести — англичанине, правильно ли он его изображает». Я, конечно, пришла, и чтение состоялось; у Марии Игнатьевны не было серьезных замечаний, так, две-три поправки. Когда Леонов ушел, Мария Игнатьевна обратилась ко мне и сказала, что хотела бы со мной встретиться и поговорить. Остановилась она в тот приезд не у Екатерины Павловны, а у Надежды Алексеевны Пешковой. Мне она не позвонила, и разговор не состоялся. А для меня осталось загадкой, о чем она хотела со мною говорить.

Наверное, год спустя после реабилитации Бабеля начали освобождать заключенных из лагерей, и я у Екатерины Павловны познакомилась с Ириной Каллистратовной Гогуа, восемнадцать лет отсидевшей в лагере. Через несколько дней после этого знакомства мы столкнулись с ней у окошечка нотариальной конторы на улице Кирова. И я, и она делали там копии со справок о реабилитации, я — со справки Бабеля, она — со своей. Между нами возникла симпатия, мы сразу подружились и общались до самой ее смерти.

По-прежнему я бывала у Екатерины Павловны, больше в московской квартире, реже на даче в Барвихе. Однажды, когда мы с Екатериной Павловной сидели в столовой, она вдруг встала и молча вышла. А потом принесла две маленькие фотографии, сказав: «Возьмите эти фотографии. Здесь первая жена Бунина, Анна Николаевна Цакни. Вы моложе меня, и у вас эти снимки дольше сохранятся». Фотографические снимки Анны Николаевны Цакни в том ее возрасте, когда она была женой Бунина, у меня хранятся до сих пор. Я когда-нибудь передам их в музей Бунина.

Как-то раз весной Екатерина Павловна пригласила меня провести выходной день в Барвихе и взять с собой Лиду. На даче вместе с ней жил Михаил Константинович с Катей. Происхождение Кати было связано с романтической историей. Об этом мне рассказала много позднее Ирина Каллистратовна Гогуа. Михаил Константинович, будучи другом Екатерины Павловны, влюбился в ее секретаршу Татьяну Александровну, и в результате этого романа родилась девочка; в честь Екатерины Павловны ее назвали Екатериной. Пешкова поселила Татьяну Александровну в своей квартире и всячески опекала и мать, и дочь. Сам Михаил Константинович остался, как казалось всем, равнодушным к этому событию, во всяком случае, жениться он не захотел. Но когда Кате было уже лет девять-десять, у него возникли отцовские чувства, и он стал брать девочку с собой на дачу к Екатерине Павловне, гулял с ней и всячески баловал. В тот день, когда я была там с Лидой, Михаил Константинович захотел сняться с девочками, со мной и с Екатериной Павловной. Я сняла Михаила Константиновича с Екатериной Павловной и Катей, потом его с двумя девочками, а Екатерина Павловна щелкнула аппаратом, когда на скамейку перед дачей он усадил меня, Лиду, Катю и сел сам. А потом сказал: «Ну вот, меня не будет, а у вас останутся эти фотографии». Я удивилась, но не придала значения его словам. За обедом он был, как всегда, веселым, выпил свои обычные две рюмки водки и заставил меня выпить с ним рюмку, к неудовольствию Екатерины Павловны, не пьющей водки совсем.

К осени я узнала от Пешковой, что Михаил Константинович болен, и когда приехала на дачу, то убедилась в этом. Екатерина Павловна была очень к нему внимательна, и если в саду он со мной разговаривал, она вмешивалась и просила меня не поддерживать разговора, потому что ему трудно много говорить — он начинает задыхаться.

Вскоре дача Екатерины Павловны сгорела. Говорили, что пожар произошел от неисправной электропроводки в буфетной, маленьком помещении, из которого вела лестница на второй этаж. В буфетной в низком шкафу хранились крупы, сахар, чай, кофе, печенье, а на шкафу стояли самовар, чайник, кофейник и электрическая плитка. Пожар в буфетной сразу же перекинулся на низ лестницы. Наверху никого не было, а в угловой комнате нижнего этажа, дверь которой выходила в буфетную, спали Михаил Константинович и Катя. Им, как мне помнится, пришлось выбираться через окно. В своих комнатах на нижнем этаже ночевали Екатерина Павловна и домашняя работница Лина.

Позже Екатерина Павловна мне говорила, что жалеет не столько о даче, сколько о фотографиях любимых друзей, о подаренных картинах, о книгах с автографами писателей, о всех тех не очень, может быть, ценных, но милых для нее вещах, которые наполняли дом с давних пор.

И в этот же год из ее московской квартиры украли все золотые вещи. Позвонили в дверь, и, когда Лина открыла, ворвалась группа цыганок с новорожденным ребенком. Они попросили воды и стали перепеленывать ребенка в передней на столике. Пока Лина ходила на кухню за водой, кто-то из цыганок пробрался в столовую и, открыв дверцу секретера, вытащил все золотые вещи. Это был уже известный в Москве прием, об этом много говорилось в то время. Екатерина Павловна сказала мне, что среди золотых вещей были и часы, и брошка, и кольца, но особенно ей было жаль обручальных колец ее и Алексея Максимовича. С Алексеем Максимовичем, которого она называла просто Алеша, часто были связаны ее рассказы. Во всех снах, которые она мне пересказывала, всегда появлялся Алексей. Видела она его очень ясно — в чем был одет, как выглядел, о чем спрашивал ее, что ей говорил. Было очевидно, что Екатерина Павловна в своей жизни любила только этого человека.

Михаил Константинович Николаев умер от рака легких вскоре после пожара дачи. Во время похорон на Новодевичьем кладбище Екатерина Павловна сказала только одну фразу: «Он был мне настоящим другом».

Однажды она мне сказала, что в Одессе будет проходить конференция, посвященная М. Горькому, и ее туда приглашают, и обратилась ко мне со словами: «Мне помнится, что вы собирались в Одессу по поводу памятника отцу Бабеля. Если вы со мной поедете, то я скажу одесситам, что приеду не одна, а с вами, чтобы они оформили железнодорожные билеты и гостиницу на двоих». Я ей сказала, что хочу поехать. После этого разговора прошла, наверное, неделя, и вдруг Екатерина Павловна мне звонит и спрашивает: «Вы раздумали ехать в Одессу?» Я ответила, что нет, не раздумала и ждала от нее звонка, когда надо выезжать. Тогда она мне говорит: «Нет, вы удивительная женщина. Другая на вашем месте десять раз позвонила, чтобы посоветоваться, что надеть, что взять с собой туда и что в дорогу, а вы неделю молчите».

В Одессу мы поехали поездом. Когда подъезжали к одесскому вокзалу, к нам в купе вошел пожилой проводник, как-то узнавший, что едет вдова писателя Горького, и рассказал Екатерине Павловне, что виделся с Горьким в Одессе еще в двадцать восьмом году. Екатерина Павловна была тронута вниманием этого человека.

В Одессе нас поселили в лучшей гостинице «Лондонская», в большом номере на первом этаже. Кровати стояли рядом, разделенные тумбочкой. На другой день после приезда, когда мы обедали в ресторане гостиницы, к нам неожиданно подошел рыжий молодой человек и сказал: «Врываться во время обеда — не блеск»; затем объяснил, что со мной хотел бы поговорить директор книжного издательства. Мы закончили обед, и я отправилась с молодым человеком в издательство. Разговор касался издания в Одессе произведений Бабеля — «Конармии», «Одесских рассказов» и других, которые мне удалось собрать за время после реабилитации Бабеля и которые при его жизни печатались в разных журналах. Договорились, что я из Москвы пришлю им рукописи.

Вернувшись в гостиницу, я застала Екатерину Павловну стоявшей на подоконнике большого окна, она пыталась открыть форточку. Я испугалась за нее, помогла ей слезть и сама не без труда открыла ее. Екатерине Павловне все еще хотелось делать все самой. Вечером за нами заехала машина, и мы поехали на конференцию, организованную Одесским университетом. Екатерину Павловну посадили в президиум. Меня попросили тоже быть в президиуме, и я села сбоку. На сцене стоял большой фотографический портрет Максима Горького. С докладами о творчестве Горького выступили несколько сотрудников университета. А когда выступила Екатерина Павловна, то сразу же начала говорить о том, как Горький любил Бабеля, какой он был обаятельный человек. Горький отличал Бабеля от всех других писателей, считал его самым талантливым; говорила Екатерина Павловна и о том, как она сама его любила и дружила с ним. Я просто удивилась, что она говорит не о Горьком, а о Бабеле — и так долго. Мне было даже как-то неудобно от этого.

Вечер закончился. Меня окружили студенты университета. Я им сказала, что завтра собираюсь на кладбище, чтобы на памятнике отцу Бабеля заказать надпись: «Писатель И. Э. Бабель, 1894 — …». Я хотела оставить незаполненной дату его смерти, так как не верила той дате, которую мне сообщили тогда в прокуратуре и в районном загсе.

Группа студентов захотела сопровождать меня на кладбище, и мы условились, что утром они за мной придут в гостиницу. А когда мы с Екатериной Павловной собрались уходить с конференции, то оказалось, что у нее пропал чудный пушистый и длинный шарф черного цвета, который ей недавно привезла из Лондона Мария Игнатьевна Будберг. О потере шарфа Екатерина Павловна очень горевала, так как шарф ей нравился и был действительно нужен, а кроме того, это был подарок Марии Игнатьевны.

Когда на следующее утро я пришла на кладбище, меня ждала неожиданная встреча. Известный персонаж Бабеля, Арье Лейб, все еще жил в Одессе. Он похудел, но на нем была та же ермолка и узкое до пят пальто, застегнутое на все пуговицы. Он встретил меня у кладбищенских ворот и спросил: «Вы к Бабелю, мадам?» Арье Лейб показал мне памятник отцу Бабеля и сказал: «Это был хороший еврей, мадам».

Перед самым отъездом из Одессы Екатерина Павловна сказала мне, что хотела бы повидать Анну Николаевну Цакни. Я позвонила Анне Николаевне и договорилась с ней о встрече.

Мы застали ее сидящей на постели, и я поразилась тому, как изменилась она с тех пор, как я видела ее в последний раз. Она уже почти не могла ходить и сказала нам, что вынуждена переехать в дом престарелых. Екатерина Павловна заговорила о письмах Бунина к ней, что их надо бы передать в литературный музей. Анна Николаевна ничего не ответила на это. Скоро мы попрощались с ней и ушли, а затем и уехали из Одессы. Много позже от кого-то из одесситов я узнала, что после визита Екатерины Павловны Анна Николаевна сожгла все письма Бунина.

Новая дача в Барвихе долго не строилась после пожара — Союз писателей обещал это сделать, но все откладывал. Мне кажется, дача была построена только спустя три или четыре года. Я была на этой новой даче всего один раз. Екатерина Павловна, как обычно, заехала за мной днем на работу и увезла меня, сказав, что вечером мы вернемся. Новая дача была уже не тем уютным домом Екатерины Павловны, принадлежала она Марфе и Дарье с их мужьями и детьми. Марфа занимала нижний этаж дачи, Дарья — верхний. Где была комната Екатерины Павловны, я так и не узнала.

После поездки мы пообедали на маленькой террасе при кухне и пошли с Екатериной Павловной в сад. Погуляв по саду, вышли в ту часть, где раньше сажали картофель и овощи, и сели там на солнышке на какие-то доски. Екатерина Павловна сказала: «Как здесь хорошо! Почему я никогда не приходила сюда раньше?» Мы помолчали, наслаждаясь воздухом, свежим и ароматным, какой бывает уже осенью. Екатерина Павловна вдруг сказала, что не любит этой дачи. Внучки вместе со своими уже другими мужьями и детьми живут раздельной жизнью и не очень дружат между собой, каждая ведет свое хозяйство. Сторож не знает, кому должен подчиняться, и дерзит. Все здесь совсем не так, как было раньше. Мы сидели на этих досках довольно долго, нам не хотелось уходить. Потом вернулись на ту же кухонную террасу, где мы обедали, выпили по чашке чая и уехали в Москву. Бывала ли еще на этой даче Екатерина Павловна, не знаю.

В 1964 году отмечалось семидесятилетие Бабеля. Екатерина Павловна захотела пойти со мной на вечер в Дом литераторов на улице Герцена. Мои друзья Казарновские на своей машине заехали за мной и Лидой, а потом за Екатериной Павловной. Подъезжая к Дому литераторов, мы увидели, что улица Герцена заполнена народом, стремящимся попасть на вечер памяти Бабеля. Машину пришлось остановить в некотором отдалении от входа, и, оберегая Екатерину Павловну от толпы, мы с большим трудом добрались до места. В зале мы сели на оставленные для близких и друзей Бабеля места во втором ряду, так как ни она, ни я не любили сидеть в первом.

После вечера мы отвезли Екатерину Павловну домой, и я поднялась с ней на четвертый этаж, так как лифт не работал, что часто бывало в ее доме. Я попрощалась с Екатериной Павловной, не зная того, что это была моя последняя встреча с ней.

В этом же 1964 году я уехала в Одессу на конференцию, посвященную литературе двадцатых годов, а когда вернулась, Екатерина Павловна в очень тяжелом состоянии была в Кремлевской больнице. Тем не менее она еще раз возвращалась домой, но скоро снова оказалась в больнице. О ее состоянии я узнавала от Ирины Каллистратовны Гогуа. Я не пыталась пойти в больницу, так как ходили родные, и врачи настаивали на том, что не надо утомлять Екатерину Павловну визитами. Я написала ей письмо о конференции в Одессе, о некоторых докладах, особенно интересных, и от Надежды Алексеевны узнала, что она прочла мое письмо и даже сказала, что получила от меня очень интересное письмо. А через несколько дней Екатерина Павловна умерла.

Я была на панихиде, но не помню, где это было. Наверное, в Институте мировой литературы. Там много было сказано хороших слов о Екатерине Павловне, Козловский спел «Сейте разумное, доброе, вечное…».

В первый раз я увидела сына Марфы Сергея, Серго, и залюбовалась им. Мальчик был очень красив, очаровательная головка на длинной шее. Я смотрела на него, и вдруг он пошатнулся и стал падать. Его подхватили на руки и унесли из зала, он потерял сознание. Кругом говорили, что мальчик нервный, больной, и немудрено: Марфа носила его, когда арестовали ее мужа, посадили ее под домашний арест — в один миг разрушилась ее благополучная жизнь.

Смерть Екатерины Павловны была для меня невосполнимой утратой. Вспоминаю о ней часто и с большой любовью.

 

О детстве Лиды

Теперь я снова должна вернуться назад, чтобы рассказать о моей жизни дома, о дочери Лиде, о тех событиях, которые сопровождали мою жизнь в годы начиная с 1945-го по 1956-й включительно.

В 1945 году Лида пошла учиться. Школа ее была построена во время войны на месте бывшей церкви Николы на Воробьях и находилась почти напротив нашего дома. Стоило перейти дорогу нашего тихого Большого Николоворобинского переулка и повернуть направо за угол на улицу Обуха, как вы оказывались в школе. Из окна нашей квартиры можно было проследить, как Лида уходит в школу и как возвращается, а также видеть весь школьный двор. За Лидой следила моя мама, меня обычно в эти часы не было дома.

Школьная жизнь Лиды проходила неплохо, были какие-то неполадки с арифметикой, когда началось решение задач. Мне пришлось с ней немного позаниматься, после чего все наладилось, и больше она не нуждалась в моей помощи. Учение давалось ей легко, особенно хорошо она читала вслух, и учительница по литературе как-то мне сказала, что когда Лида читает, она испытывает большое удовольствие.

Основные отметки — четверки, иногда пятерки, изредка — тройки. Бывало, что она хитрила, и если преподаватель спрашивал ее по какому-то предмету сегодня, на другой день она урок по этому предмету не учила. Чаще всего преподаватель и не спрашивал ее, но если вдруг спросит, то Лида получает двойку.

Было у нее чувство языка. Несмотря на то что большую часть времени она проводила с бабушкой-белорусской, часто употреблявшей белорусские словечки, Лида почему-то не училась у бабушки, а наоборот, ее поправляла и над ней посмеивалась.

По поведению во время занятий Лиде делались замечания, так как в первый же школьный день она уселась за парту, поджав под себя ноги, точно так же, как это любил делать Бабель. И несмотря на замечания, Лида часто снова садилась по-турецки. В ее дневнике появлялись обращенные ко мне записи о плохом поведении на уроках. Бывало, что и обижала девочек: то ущипнет кого-то, то дернет за косичку.

Когда зимой в выходной день я брала с собой Лиду погулять по городу, а весной и осенью — за городом, она брала с собой подружку, но оставлять их рядом было невозможно. Лида то насыплет подружке за воротник снегу или песку, то подставит ножку, чтобы подружка споткнулась. Мне это не нравилось, и приходилось держать девочек по обе стороны от себя.

Что это было, я не знаю, вообще-то Лида была доброй девочкой, все подружки ее любили и ее проделки ей прощали. Очевидно, делала она это для веселья. Очень любила общество и всегда собирала группу девочек для игр в нашем дворе или в переулке.

Во дворе школы для упражнений было положено бревно на высоте примерно полутора-двух метров, и мама часто со страхом видела, как Лида взбирается на бревно и разгуливает по нему. Страха от высоты и неустойчивости своего положения как будто не испытывала никакого, это бревно было ее излюбленным видом физических упражнений. Еще живя в Новом Афоне, я удивлялась смелости Лиды: мигом залезть на чердак или на дерево — труда ей не доставляло.

Школа, в которой училась Лида, была школой для девочек. В СССР тогда было введено раздельное обучение, и школа для мальчиков тоже была поблизости от нашего дома.

Летом 1946 года я сняла дачу в дачном поселке недалеко от станции Болшево Октябрьской железной дороги. Это было очаровательное место с большим лесом и лугом. Дача состояла из двух проходных комнат и террасы, открытой со всех сторон. Хозяйка дачи была одинокая, недавно овдовевшая женщина, очень милая и доброжелательная.

Когда в день приезда мы с Лидой пошли на соседний участок за водой, у меня закружилась голова от упоительного аромата луговых цветов и весеннего воздуха.

На другом конце дачного поселка, ближе к лесу, была собственная дача моей ближайшей приятельницы Ирины Владимировны Воробьевой, дочери того Воробьева, который бальзамировал тело Ленина. У нее был муж армянин Арен и двое прелестных мальчиков — Володя и Саша. Домашняя работница Наташа была членом этой семьи. В то лето мы часто общались, гуляли в лесу, собирали на лугу землянику, устраивали чаепития. Я с большим удовольствием вспоминаю это лето под Москвой. Четыре последующих лета мы с Лидой уезжали в Новый Афон к Аруту с Олей.

В марте 1946 года я получила телеграмму от Арута, что он приезжает в Москву 8 марта. Я пошла его встречать на Курский вокзал и обнаружила, что он приехал как один из сопровождающих целого вагона с пальмами в кадках, привезенными для украшения учреждений Москвы из питомника Моссовета, находящегося в Новом Афоне.

Я хорошо знала этот питомник, знала его директора Габуния и часто покупала там роскошные розы для дома и подарков. Арут привез пальму и для меня, а также несколько ящиков с лимонами и мандаринами для продажи их в Москве. Курортников ни в 1945-м, ни в последующие после войны годы еще в Абхазии не было, и Аруту приходилось туго.

Когда мы с Арутом приехали домой и вносили пальму и ящики с фруктами, к большому счастью, никто из соседей, живущих внизу, не вышел. В день 8 Марта они пьянствовали у начальника милиции нашего района.

Фрукты поместили в одной из комнат и перестали топить там печь. Арут спал в этой же комнате, а по утрам, рано, забирал ящик с фруктами, сколько мог унести, и шел на базар торговать. Возвращаясь домой, отогревался в нашей теплой комнате, мама кормила его горячим обедом и отпаивала чаем с лимоном. Утром он снова шел на базар.

Так Арут продержался дней пять или шесть, все распродал, что намечал, но сильно простудился. Мы сразу же затопили печь в его комнате и уложили его в постель. Он чувствовал себя все хуже, температура поднималась все выше, кашель был ужасающий. Мама вызвала нашего районного врача Сусанну Григорьевну Зильберман, с которой очень дружила. Она прописала ему лекарства, банки на спину и горчичники два раза в день, но не могла еще сказать, воспаление ли у него легких или тяжелейший бронхит.

Пролежал Арут у нас больше месяца и только к середине апреля мог встать с постели. Был так слаб, что не мог ходить. На улице все еще было холодно, как всегда бывает в апреле в Москве. И только в конце апреля мы купили ему билет в Новый Афон. Врач Сусанна Григорьевна говорила, что мы своим уходом спасли ему жизнь.

Уезжая, Арут сказал нам: «Приеду домой и сразу уйду в горы, где есть целебный теплый источник, буду там пить козье молоко, есть свежую баранину и обязательно поправлюсь».

Оле я часто писала, и она рвалась приехать, но Арут не разрешал: нельзя было оставлять дом, сад, корову. В середине июля Арут написал мне, что совсем поправился, и приглашал приехать к ним в гости вместе с Лидой. Но я уже сняла дачу, и мы с Лидой поехали в Афон только летом 1947 года.

Так как в это время уже развернулись работы по сооружению тоннелей на Ткварчельской железной дороге, у меня на Кавказе появились дела, надо было осуществлять авторский надзор. Я оформила туда командировку, а после командировки — сразу же свой очередной отпуск и таким образом могла пробыть у Арута и Оли около двух месяцев.

Управление кавказского филиала Метростроя к тому времени переехало из Гудауты в Сухуми, и мне приходилось ездить и в Сухуми, и на строительство Ткварчельских тоннелей. Арут по-прежнему работал агрономом на пригородном хозяйстве Метростроя. Уезжая, я спокойно оставляла Лиду с Олей, зная, как Оля и Арут любят ее и даже балуют.

Когда закончился срок моей командировки и начался отпуск, к нам приехала моя приятельница Валентина Ароновна Мильман. С ней вместе мы вели жизнь отдыхающих людей: много купались, загорали и гуляли по горам. Горы, которые издали кажутся такими привлекательными и уютными, оказывались совершенно непригодными для того, чтобы там посидеть или полежать, — сплошные колючки.

В один из вечеров мы с Валентиной Ароновной, разговаривая, долго не ложились спать и вдруг уже во втором часу ночи услышали шум машины, подъехавшей и остановившейся у ворот в наш сад. Ночь была лунная, и мы через окно комнаты увидели каких-то мужчин, вносящих на плечах мешки. Через какое-то время машина уехала, но послышался шум и тихий разговор с другой стороны дома, со стороны гор. В мягкой обуви, почти неслышно, другие мужчины уносили эти мешки в горы. Я догадалась, что это были мешки с цементом, которыми торговали наши метростроевцы. Мы прозвали эти ночи «ночами Кабирии». Арут участвовал в этой сделке…

В это же время мы решили побывать на озере Рица в горах под Гаграми, где я во время войны не была, хотя место это славилось красотой. Машину-полуторку я попросила у главного инженера филиала Метростроя Георгия Михайловича Корякина, и он не только охотно дал мне машину, но захотел поехать с нами. Поехали Арут, его сестра Варсеник, я, Лида, Валентина Ароновна и Корякин. Всю еду и большой арбуз, который Арут привез из пригородного хозяйства, взяли с собой.

Озеро открылось перед нами в обрамлении гор, покрытых растительностью, оно было совершенно голубым и сказочно красивым. Пока Арут и Варсеник устраивали наш привал, остальные отправились гулять по тропинке вокруг озера. Как мне помнится, из этого озера вытекает река Бзыбь; в озеро с гор стекают многочисленные ручейки. Возвратившись с прогулки, все уселись на землю вокруг разостланной скатерти с едой и питьем. Все нам показалось очень вкусным, и мы долго отдыхали за едой и разговорами.

Когда под вечер собрались уезжать домой, вдруг перед нами появилась Ирина Эренбург и попросила довезти ее до Гагры, где она отдыхала. Вместе с ней мы сфотографировались, и у меня хранится пленка с этим маленьким снимком. С этой встречи началась моя дружба с Ириной, продолжавшаяся до самой ее смерти 17 июня 1998 года.

Валентина Ароновна предложила мне возвращаться в Москву самолетом из Сухуми. Оказалось, что она уже договорилась с Георгием Михайловичем Корякиным и что он в этом нам поможет. Я до тех пор никогда не летала, и хотя не имела даже представления, что нас ждет, согласилась. Любопытство взяло вверх, а некоторое чувство страха надо было преодолеть.

Самолет оказался грузовым, с двумя деревянными скамьями вдоль стен. Рядом с собой с одной стороны я посадила Лиду, с другой — села молодая женщина — не то дочь, не то невестка скульптора Мухиной. Как только самолет поднялся в воздух, Лида улеглась головой на мои колени и тут же заснула, несмотря на то что самолет то и дело проваливался в ямы. Родственнице Мухиной стало так плохо, что она полуулеглась на мою вторую ногу и всю дорогу стонала.

Вдруг самолет стал снижаться, и мы сели на посадочную полосу какого-то небольшого аэродрома. Оказалось, что у нас был неисправен мотор, и летчик посадил самолет, не долетев до Москвы. Нас высадили, и мы часа два сидели на траве под крылом нашего самолета, пока нам не подали другой, такой же грузовой, и мы в него пересели. Из-за этой аварии мы опоздали в Москву на два часа и, кроме того, нас посадили совсем на другой аэродром. Встречающие нас мои братья Игорь и Борис здорово переволновались, пока выяснили, что с нами случилось. Мы же взяли такси и приехали домой даже раньше моих братьев. Такой был мой первый полет! Надо же было попасть в неисправный самолет?! А Лида всю дорогу спала и ничего не помнила.

В 1948 году мы с Лидой снова приехали к Аруту и Оле. Так как строительство Ткварчельских тоннелей железной дороги еще продолжалось, я могла оформить командировку для авторского надзора и вслед за этим свой очередной отпуск так же, как и в прошлом году.

На этот раз я застала Олю тяжело больной. Она лежала в комнате с закрытыми окнами и дверью, и я ужаснулась воздуху, которым она дышала. Сейчас же я приказала Варсеник нагреть воду, а Аруту — вынести постель Оли в виноградную беседку. Он протянул проволоку от постели Оли до туалета и умывальника.

Вместе с Варсеник мы раздели Олю и посадили в корыто с теплой водой, я ее вымыла, переодела в чистую рубашку и Арут на руках отнес ее в постель. Она была худая, легкая как перышко и едва-едва ходила, вернее, передвигала ноги, держась руками за проволоку. Ее надо было не только лечить, но и хорошо кормить. По моей просьбе Варсеник сварила курицу, и мы все пообедали. Олю пришлось упрашивать поесть, но так как она отвыкла от еды, ей не хотелось, по всей вероятности, никто ее и не упрашивал.

Странный народ, эти сельские жители Абхазии: они не лечат больных, не зовут врачей, а когда больной умрет, устраивают ему пышные похороны. Зарежут корову и созовут всю родню и знакомых, и семь дней продолжаются поминки.

На другой же день я пошла к местному русскому врачу и попросила его осмотреть Олю, установить диагноз. Врач пришел, послушал и осмотрел Олю, а потом мне говорит, что ее диагноз — застарелый сифилис и вряд ли ее можно вылечить. Не показав вида врачу, я просто задохнулась от негодования: Арут умеет лечить сифилис, а у его жены — застарелый сифилис… просто ерунда какая-то, у Оли никогда не было этой болезни.

Вечером я поговорила с Олей по душам, и она мне рассказала, что Арут, работая на пригородном хозяйстве Метростроя, завел там любовницу, молодую девушку из хорошей абхазской семьи, и она от него беременна. Оле, конечно, об этом рассказали, и я думаю, что у нее был нервный стресс. Через какое-то время мне удалось поговорить о болезни Оли с Арутом. И он мне сказал: «Я не человек, когда у меня нет сына, кому все это достанется? Я — ничтожный человек, если не имею наследника. Ты знаешь, что Оля рожать не может, а мне нужен сын, и если у Зои родится сын и подрастет немного, я отберу его, и Оля вырастит его». Этот довод Арута мне показался справедливым. Что было делать?!

Прежде всего надо было поставить на ноги Олю. Я поехала в Сухуми и у моих знакомых еще со времен войны узнала, кто в городе считается лучшим врачом по нервным заболеваниям. Мне назвали две-три фамилии, но особенно хвалили одного врача — грузина.

Я решительно сказала Аруту, что мы везем Олю в Сухуми к доктору. Не помню почему, но мы ехали туда на лошади, а не на машине. Уложили Олю на телегу, а мы с Арутом сели по ее краям, свесив ноги. Медленно, но доехали до больницы, где принимал врач. То, что я из Москвы и обратилась к нему за помощью, сыграло роль, и он принял нас. Я ему все рассказала, он понял, взял Олю за руку и сильно нажал на какое-то место руки. Оля вскрикнула от боли. Врач мне сказал, что ему все ясно и мы можем оставить ее у него в больнице.

Уже через три дня Оля начала поправляться, стала лучше ходить и даже помогала сестрам ухаживать за другими больными. Через неделю Арут привез Олю домой, оставив врачу большой ящик с апельсинами и лимонами в знак благодарности.

Наша жизнь восстановилась по-прежнему: Варсеник ушла к матери, Оля могла сама все делать по дому и на огороде. Я и Лида старались ей помочь.

На следующее лето или, может быть, в 1950 году у Арута с Зоей шла торговля за сына. Зоя соглашалась, но требовала корову и 30 тысяч денег; Арут соглашался дать корову и 10 тысяч денег. Поэтому как только я приехала, Арут попросил меня поговорить с Зоей. Все это казалось мне диким, но я все же пошла к Зое.

Я говорила ей, что мальчику в доме Арута будет хорошо, что Оля очень добрый человек и скорее избалует его, чем будет наказывать, что Зоя всегда может видеться с мальчиком и что у Арута нет таких денег, какие она просит. Зоя долго сопротивлялась, но все же согласилась на 20 тысяч, и я ушла. Арут сначала огорчился, но потом решил, что займет деньги у родни. Торговля состоялась, и мальчик (тоже Арут, Арутик), настоящий маленький Тарзан, стал жить в доме с Арутом и Олей. Мечта Арута осуществилась, у него был сын и наследник.

Сходство Лиды с отцом было не только внешним. Больше всего оно проявлялось в ее характере и привычках. О ее доброте и любви к веселью я уже писала, но приведу еще один пример. В дни, когда я получала зарплату в Метропроекте, я обычно покупала целый килограмм дорогих конфет, которые нравились всем в доме.

Однажды, оставив пакет с конфетами на столе, я ушла в другую комнату переодеться, а когда вернулась, то застала семилетнюю Лиду у открытого окна с пакетом в руках. Она бросала конфеты в окно ребятам, собравшимся под окном нашего второго этажа. Кидала и весело смеялась… Оглянувшись на стук двери, Лида увидела меня и, наверное, испугалась. Но я схватила ее на руки и стала целовать, приговаривая: «Ах, мой бабеленочек, дорогой мой бабеле-ночек!» Так этот поступок напомнил мне Бабеля, что хотелось и смеяться и плакать.

Однажды знакомый пригласил меня в кино посмотреть какой-то новый фильм. Он зашел за мной, я оделась, и мы начали спускаться вниз по лестнице. Лида (ей было лет тринадцать) в это время сидела верхом на перилах и вдруг говорит мне: «Мать, ну хоть сегодня-то приходи домой ночевать, ведь четвертую ночь дома не ночуешь». Услышав это, я просто задохнулась от смеха. Всю дорогу смеялась, не могла успокоиться. Что мог подумать обо мне мой знакомый?! Он не знал Бабеля, а это Лидино высказывание было чистейшей воды бабелевским.

А однажды я услышала собачий лай по телефону; это были проделки Лиды, которая утверждала, что собачьим лаем можно выразить все. Пришлось мне предупреждать моих знакомых, что если они услышат собачий лай по телефону, чтобы знали, что это Лида, и отвечали ей на ее игру. А собачьим лаем и правда можно выразить многое. Сама в этом убедилась.

Многие привычки Лиды было абсолютно сходны с привычками Бабеля, несмотря на то что она его не знала. Я не переставала этому сходству удивляться.

В 1951 году, когда Лиде было уже четырнадцать лет, мама увезла ее с собой в Любавичи, на свою родину. Она захотела повидаться со своими двумя сестрами, с племянницами и племянником, все еще жившими там. Об этом лете в Любавичах и о жизни Лиды там я мало что знала, потому что в Москве в это время умерла родная тетка Бабеля, тетя Катя. Она серьезно заболела, пришлось отвезти ее в больницу и там срочно сделали операцию. В Москве в это время были живший с ней в одной квартире Александр Моисеевич Ляхецкий и я. Мы по очереди навещали тетю Катю в больнице. На третий день после операции я была у нее вечером, а ночью она умерла. Организацию похорон и всего, что с этим связано, взял на себя Александр Моисеевич (родной брат мужа тети Кати, Иосифа Моисеевича Ляхецкого, умершего в 1941 году после первой бомбежки Москвы).

Я старалась помочь ему во всем, но после похорон у меня был какой-то нервный шок, я все время плакала, не могла спать, на ночь пригласила девушку-соседку переночевать со мной. Утром пошла на работу и там успокоилась немного.

Такую страшную новость мне пришлось преподнести маме и Лиде, когда они в конце августа вернулись из Любавичей. Лида любила семью Ляхецких и еще маленькая говорила: «Пойдем в Овчинниковский переулок, я соскучилась по «горбику»». Там жила еще одна сестра — Женя Ляхецкая, у которой был горб. Тетя Катя всегда удивлялась: «Дети обычно не любят уродливых людей, а Лида говорит «соскучилась по горбику»».

А в 1952 году мы с Лидой снова поехали к Аруту и Оле. У меня на Кавказе появилась новая работа — проектирование Чиатурских тоннелей, и я снова могла оформить командировку и свой очередной отпуск, как делала в прошлые годы. Можно сказать, что большая часть детства Лиды в летнее время проходила на Черном море.

Дома Лида занималась музыкой, игрой на пианино два раза в неделю. Больших успехов у нее не было, но я считала это занятие полезным — меньше оставалось свободного времени для гулянья. Когда в школе начали преподавать английский язык, Лида сказала мне, что преподавательница английского дает частные уроки, и спросила, хотела бы я, чтобы она занималась еще и с нею. Я, конечно, хотела. И она начала заниматься, делая это как бы для меня.

То же самое было и с выбором института. Ее подружки и соседка по дому Ася Гутман выбрали Полиграфический институт, я же хотела для Лиды институт архитектурный, что ближе к искусству. А когда я спросила у Лиды, хочет ли она пойти в архитектурный, ответ был: «Если ты хочешь». И так было довольно часто, как будто у нее не было собственного мнения. Наверное, не сложился еще характер, хотя в некоторых пустяшных делах она бывала очень настойчивой и даже капризной.

Итак, институт был выбран. Но надо было еще проверить, как она будет рисовать, и я попросила начальника архитектурного отдела Метропроекта проверить Лиду и сказать свое мнение. Самуил Миронович Кравец пригласил ее к себе. Она взяла с собой ближайшую подругу по школе Аллу Афанасьеву, к нему пришли еще две девочки, дочери сотрудниц архитектурного отдела, и Самуил Миронович стал с ними заниматься. Он посадил их за большой стол, на котором стояла гипсовая скульптура, и дал по пол-листа ватманской бумаги.

На другой день Самуил Викторович мне говорит: «Ваша девочка понравилась мне, она единственная заняла рисунком всю бумагу, остальные нарисовали рисунки, занявшие только самую серединку ватмана. Кроме того, когда во время урока у нас вдруг отключилась лампа, одна только Лида вскочила, подлезла под стол и на его противоположном конце включила штепсель в розетку. Все другие сидели на своих местах».

Пока никак не оценив ее рисунки, Самуил Миронович сказал мне, что будет с девочками заниматься. Это было в начале 1953 года, а уже осенью этого года в институте объявлено было предварительное занятие по рисунку для отсеивания совсем неспособных. И тут выяснилось, что рисовать надо было на мольбертах с почти вертикальным расположением листа, а не горизонтальным, как они привыкли, рисуя у Самуила Мироновича. И девочки поначалу растерялись. Но ни моя Лида, ни ее подружка Алла, получившие за рисунок только «три», отсеяны все же не были. Их зачислили на подготовительные занятия по рисунку для подготовки к экзаменам.

Я узнала, что в институте придается большое значение знаниям по математике, и решила взять для Лиды преподавателя, готовящего в институт. Лида хорошо училась по математике, но я видела, что их преподаватель не дает им тех знаний, которые нужны для сдачи экзаменов в институт.

Такого преподавателя мне порекомендовала моя приятельница Раиса Григорьевна Волынская; ее внучка занималась с ним перед поступлением в университет и очень его хвалила. Это был Исаак Абрамович Дымшиц (или Лившиц). Он научил Лиду решать трудные задачи по тому учебнику математики, из которого берутся задачи для поступающих в серьезные вузы. Этот же преподаватель занимался попутно и физикой, что тоже было важно. Лида стала удивлять своего школьного преподавателя, когда вдруг заявляла: «А эту задачу можно решить и другим способом».

Предстоящие экзамены в институт были настолько важным делом, что пришлось освободить Лиду от занятий и по английскому языку, и по музыке. Успехов по музыке особенных не было, да и желания большого играть тоже. Когда к нам приходили гости, бывшие в основном друзьями Бабеля, и просили Лиду поиграть, она покорно садилась за пианино и объявляла: «Полонез Огинского», а моя мама при этом заявляла: «Этот полонез нам стоил 300 рублей». А если Лида играла какой-нибудь вальс, мама сообщала, что вальс обошелся в 400 рублей. За урок музыки я платила по 25 рублей, и мама подсчитывала, сколько денег пришлось заплатить преподавательнице, пока Лида осваивала ту или другую вещь.

Эту трату денег пришлось прекратить, но почти столько же, даже больше, я платила частному преподавателю математики и физики. Он стоил таких денег, занятия с ним были не только полезными, но и очень интересными, и Лида охотно ходила на них, пропуская школьные вечера с танцами.

Осенью 1954 года Лида подала заявление о приеме ее в Архитектурный институт. В анкете, которую надо было заполнить, была графа «об отце». Надо было написать — И. Э. Бабель, но это было опасно, и я решила, что пусть будет написано «отца нет», пусть думают обо мне что хотят. Женщина, принимавшая анкеты и заявления, прочитала «отца нет», посмотрела на Лиду, но ничего не сказала и заявление приняла.

Когда начались экзамены, по рисунку Лида получила снова только «три», и я очень переволновалась, но оказалось, что к сдаче других экзаменов она была допущена. Надо было очень хорошо сдать все остальные экзамены, и Лида выполнила это: по английскому — «пять», сочинение — «пять», за это я не беспокоилась, затем математика — тоже «пять». Экзаменатор, когда она подала ему работу, даже спросил: «Вы и вторую задачу решили?» Наверно, задача была «на засыпку».

А студенты спрашивали ее после каждой пятерки: «Вам синее платьице помогает так сдавать?»

Была еще физика и что-то из общественных наук, возможно, что история партии, — не помню. В результате Лида была принята в Архитектурный институт.

Этот 1954 год я занималась реабилитацией Бабеля. Казалось бы, год 1955-й мог бы оказаться спокойным для меня: Бабель реабилитирован, Лида учится в институте. Домашняя жизнь со всеми ее неприятностями остается прежней, привычной, но в этой жизни нельзя успокаиваться.

Еще в начале 1955 года у мамы заболела нога, тромб закрыл доступ крови, никакие мази не помогали, боль была ужасная, не давала ей спать. Я созвала консилиум врачей, и они пришли к выводу, что ногу надо отнимать. Но ни я, ни мама не соглашались. Маме было 78 лет, у нее было больное сердце, и она не вынесла бы такой операции.

Тогда молодой врач, районный хирург Мина Исааковна Казарновская, решила продолжать лечить ногу. Я не помню, что именно она делала с ногой, тут участвовали и мази, и электрический ток. Через некоторое время маме стало легче, она могла уже немного ходить, и мы радовались этому. Однако к осени тромб, который все это время бродил по сосудам, в сентябре закрыл доступ крови к сердцу.

Всю ночь мама стонала, говорила только «Хочу спать». Я сидела около нее, ложилась головой на ее подушку, гладила ее лицо, успокаивала, но ничего не помогало. «Хочу спать», — были ее постоянные слова в ту ночь, а рано утром я вызвала «скорую помощь». Мама захотела встать, подошла к раскрытому окну, стала перед ним, первые лучи солнца озарили ее, она глубоко вздохнула и стала падать. В это время вошла врач «скорой помощи» и помогла мне положить маму на постель. Она умерла. И лицо было такое спокойное и красивое.

Лида проходила рабочую практику, она вместе со студентами своего факультета убирала лен в каком-то колхозе. Все студенты должны были работать в колхозах какую-то часть своего летнего отдыха. Со мной была только Шурочка Соломко, жена Яши Охотникова, арестованного одним из первых, еще в 1933 году. Она ждала получения или возвращения комнаты после реабилитации, так как тоже была арестована и пробыла в лагерях около двадцати лет. Она спала на моей постели в большой комнате. Я ее разбудила и сказала о смерти мамы, которую она полюбила, пока несколько месяцев прожила с нами.

За Лидой поехала Ася Гутман, которая знала, где она работает, и привезла ее домой.

Накануне из Любавичей приехала к своей дочери в Красногорск младшая сестра мамы Анюта и после моего звонка скоро была у нас в Москве. Как она жалела, что не приехала к нам еще вчера, застала бы маму живой.

Организацию похорон взял на себя Михаил Львович Порецкий, ему помогал мой знакомый Михаил Евсеевич Фрумкин, с которым я познакомилась, отдыхая в Кисловодске. Я была полностью освобождена от всего, не спала ночь и сидела в комнате, обнявшись с Лидой. Мы остались одни на свете.

Пришли соседи, кто-то вымыл и переодел маму, всю одежду она приготовила на случай смерти сама; кто-то вымыл пол в комнате, как это полагалось.

Днем привезли гроб, маму уложили в него и положили на большой стол. В похоронном бюро Порецкому предложили хоронить маму уже на другой день. Он согласился, чтобы не травмировать меня и Лиду длительным ожиданием похорон. И в два часа дня приехала похоронная машина. Поехали Порецкий и Фрумкин, я, Лида и кто-то из соседей, ближайших маминых друзей.

В последнюю ночь с мамой ночевали только Анюта, мы с Лидой спали вместе на моей кровати, Шурочка с нами в комнате на диване и подвинутом к нему кресле. Анюта и Шурочка в крематорий не поехали, надо было организовывать поминки.

В крематории, когда гроб начали опускать, Лида громко зарыдала, а я молчала и только успокаивала дочь. Я так много плакала после смерти мамы, что потом, когда приехала Лида, и в крематории не плакала совсем, только сердце было сжато. Мужчины после похорон сразу же разъехались по своим рабочим местам, домой вернулись только мы с Лидой.

Стол был накрыт, помню, что были блины, кутья и закуски, а также водка. За столом собрались и соседи из нашего и из ближайшего дома, нашей дворницкой.

Первые две ночи после похорон мы с Лидой спали вместе на моей постели; на тахте мамы спала тетя Анюта, а когда она уехала в Красногорск, Лида решительно переселилась на бабушкину тахту. Я этому очень удивилась; я долго еще не могла присесть или прилечь на эту тахту, помня, что на ней умерла мама. С одной стороны, Лида гораздо эмоциональней, чем я, и вдруг — решительно устроилась ночевать на ней.

И началась наша жизнь с Лидой вдвоем, ей было девятнадцать лет, она училась в институте. К ней стали приходить студенты, ее подружки и друзья. У меня были свои друзья.

 

Московский институт инженеров транспорта

В мае 1956 года я получила предложение от Института инженеров транспорта (МИИТ) перейти к ним на преподавательскую работу. Приглашавшему меня заведующему кафедрой «Тоннели и метрополитены» я сказала, что я вряд ли пройду по конкурсу, так как не имею степеней — ни докторской, ни кандидатской. На что он мне ответил: «Я очень боюсь, как бы по конкурсу не прошло какое-нибудь ничтожество со степенью. Поэтому мы приглашаем Вас; должность доцента мы Вам обеспечим за ваши практические работы, а докторскую, не сомневаюсь, Вы напишете, находясь в МИИТе». Подумав, я согласилась и легко прошла по конкурсу.

Приглашение в МИИТ не было для меня неожиданностью, так как еще в 1953–1955 годах меня приглашали туда, чтобы рассказать студентам нашей специальности о моей работе в Метропроекте. Кроме того, все эти годы я вела там дипломное проектирование, и студенты, делавшие станции метрополитенов под моим руководством, отлично защищали свои дипломные работы. Зимой 1954 года с преподавателем С. Н. Наумовым, читавшим лекции по метрополитенам, случилось несчастье: он поскользнулся, упал навзничь на покрытый льдом тротуар и получил сильное сотрясение мозга. Его положили в больницу и запретили работать в течение целого месяца. Был уже декабрь, он не успел дочитать лекции по курсу метрополитенов, и профессор Волков обратился ко мне с просьбой дочитать вместо Наумова курс до конца и принять экзамены. Экзамены у студентов вместе с Волковым мы принимали 31 декабря и закончили почти в 11 часов вечера.

Наверное, еще в 1955 году китайское руководство задумало строить метро в Пекине и обратилось за помощью к Советскому Союзу. Прежде всего нужен был преподаватель, так как необходимо было иметь свои кадры инженеров. В то время несколько китайских студентов уже учились в МИИТе, но этого было недостаточно. Правительство Советского Союза не могло отказать в помощи «младшему брату» и обратилось в МИИТ с приказом отправить в Китай преподавателя. Таким преподавателем в МИИТе был С. Н. Наумов, член партии с безукоризненными биографическими данными, что было совершенно необходимо при поездке за границу.

Никакие возражения со стороны МИИТа, что некому читать лекции о метрополитенах, не принимались. Партийные органы считали: как это — некому читать лекции, когда рядом находится крупная проектная организация Метрогипротранс, в прошлом Метропроект, переименованный в 1950 году. Кроме меня, никто в нашем проектном институте читать лекции по курсу метрополитенов не мог, да и я к этому тогда не была готова.

Моей последней работой в Метрогипротрансе было типовое проектирование по заказу Главного управления проектно-изыскательских работ Главтранспроект Метростроя. Эту работу я начала в 1955 году и закончила весной или летом 1956 года. Были составлены типовые проекты станций пилонного и колонного типов, перегонные тоннели диаметром 6,0 и 5,5 метров, камеры съездов, тяговопонизительных подстанций, вентиляционных сооружений для станций и перегонов и много других сооружений, ставших типовыми для всех линий метрополитенов. В результате этой работы выяснилось, что уже 72 % всех сооружений являются типовыми.

По приказу Главтранспроекта мне была объявлена благодарность за проявленную инициативу при разработке типовых проектов и достигнутое при этом улучшение технико-экономических показателей. Типичный казенный приказ № 60 тех лет.

Я проработала в Метропроекте-Метрогипротрансе 22 года, с 1934 по 1956-й, и занимала должности от инженера, старшего инженера, автора проекта, руководителя группы и главного конструктора. Вряд ли можно творческий рост называть должностью. Никаких начальствующих должностей я не занимала. Только однажды замещала начальника конструкторского отдела, ушедшего в отпуск.

В августе 1956 года я была откомандирована в распоряжение МИИТа в связи с избранием меня по конкурсу на должность доцента кафедры «Мосты и тоннели» на основании постановления Совета Министров СССР.

Сам институт мне не нравился, он был какой-то грязноватый, с плохо вымытыми окнами и полами. Аудитории большие и неуютные; кафедра размещалась в двух маленьких комнатках с окнами во двор.

Заведующим отделением мостов этой кафедры был профессор Евграфов, его помощник профессор Волков занимался тоннелями и метрополитенами. В работу друг друга они не вмешивались, однако общее руководство кафедрой возглавлял мостовик Евграфов. Позже эту кафедру разделили на две: на кафедру «Мосты» и кафедру «Тоннели и метрополитены». В этих двух маленьких и продолговатых комнатках с одним небольшим окном по временам собиралось так много народу, что сосредоточиться было трудно.

Через девять дней после смерти мамы я должна была читать свою первую лекцию по метрополитенам в МИИТе. Я убедилась в том, что как бы хорошо вы ни знали свой предмет, прочесть лекцию стоит большого труда. Я боялась, что не уложусь по времени или, наоборот, что время останется, а сказать мне будет нечего. Поэтому решила написать весь текст лекции на бумаге, прочитать его вслух и узнать, сколько это займет времени. Трудность заключалась еще и в том, что рисунки к лекции надо было чертить мелом на доске. Благодаря моему умению делать эти рисунки на бумаге, я довольно быстро освоилась с доской и мелом, даже рисунки с круговыми очертаниями давались мне легко. Так в первый год моего преподавания все лекции по метрополитенам были мною записаны и перепечатаны. В последующие годы я только их улучшала.

Помимо лекций по метрополитенам для студентов-метрополитенщиков, я должна была читать лекции по железнодорожным тоннелям для мостовиков. По этому курсу я не стала составлять своих записок, так как была хорошая книга доцента С. Н. Наумова (уехавшего в Китай), основанная на классической литературе и поэтому казавшаяся немного архаичной, но я добавляла практический опыт по проектированию и постройке тоннелей на Кавказских железных дорогах, которыми мне пришлось заниматься.

Приведу один пример. Классическим тоннелестроением предписывалось оставлять над сводом тоннеля не менее шести метров породы и затем переходить к выемке. Эти выемки получались очень глубокие, требовали большого объема земляных работ, а кроме того, сильно разрушали склоны горы, снимая всю растительность. В дождливую погоду откосы выемки осыпались и засыпали железнодорожный путь. При проектировании железнодорожных тоннелей на Кавказе я старалась как можно меньше разрушать растительность склонов горы и поэтому нарушала основное правило классического тоннелестроения — оставлять шесть метров породы над сводом тоннеля. Сокращение этой величины значительно уменьшало глубину выемки, а при односторонней выемке с этой же целью я вводила косые порталы, расположенные под углом к пути.

Помимо чтения лекций и практических занятий со студентами по проектированию ими курсовых проектов, всем доцентам кафедры полагалось вести научно-исследовательскую работу. Надо было выбрать тему, и я занялась классификацией видов метрополитенов и станций. Для этого я должна была внимательно и подробно ознакомиться с метрополитенами других стран — Германии, Франции, Италии, Англии, Венгрии и США. Никогда не бывав в этих странах, я познакомилась с их метрополитенами: с расположением в городе, формой конструктивных решений, с материалами, из которых они строились, — и составила очерк метрополитенов мира и их классификацию. Это очень обогатило мои лекции.

Один раз в месяц в МИИТе проходили заседания кафедры «Тоннели и метрополитены». Все сидели за круглым столом, после доклада заведующего кафедрой обсуждали текущие дела кафедры, а потом требовали отчета у доцентов о проделанной научной работе. Те не говорили, как правило, по существу работ, а просто заявляли, какой процент работы выполнен. Все это была сплошная «липа»: большинство доцентов ничего не делали.

На заседаниях кафедры часто можно было услышать жалобы отдельных преподавателей на то, что студенты плохо посещают их лекции. Однажды после лекции я сказала своим слушателям, что на них жалуются: плохо посещают лекции такого-то преподавателя, на что кто-то из студентов ответил: «Как читают, так и ходим». Мне жаловаться не приходилось, мои лекции посещали все студенты-метростроевцы, потому что не было учебника по этой специальности. Кафедра существовала более двадцати двух лет, а учебник написан не был. Это было просто невероятно. И я решила, что вместо того, чтобы писать отдельные научные работы, надо всем вместе написать учебник. Это предложение было принято уже на следующий год, когда из Пекина возвратился С. Н. Наумов, и мы втроем: В. П. Волков, доцент С. Н. Наумов и я — принялись за полезную и важную работу.

В летнее время студенты посылались на производственную практику, главным образом на строительство метрополитенов в Москве, Ленинграде, Киеве, а позднее в Тбилиси. Я, как руководитель студенческой практикой, должна была инспектировать работу студентов на производстве. Помимо метрополитенов на Кавказе строились и железнодорожные тоннели; в Северной Осетии строился один автодорожный тоннель. Туда на практику тоже посылались наши студенты.

Приезжать в Ленинград было для меня большим удовольствием. Там существовал филиал Московского Метропроекта, где работали несколько сотрудников, с которыми я была дружна, особенно супруги Грейц — Борис Владимирович и Ольга Владимировна. В Ленинграде жили и две приятельницы Бабеля, одесситки Ольга Ильинична Бродская и Лидия Моисеевна Варковицкая. Ольга Ильинична была в Одессе ближайшей подругой сестры Бабеля Марии Эммануиловны. Муж Лидии Моисеевны, Александр Морицович Варковицкий, учился с Бабелем вместе в Коммерческом институте.

В Ленинграде жила и Татьяна Викторовна Смирнова, бывшая актриса ленинградского кукольного театра, с которой я познакомилась на даче у Дмитрия Николаевича Журавлева. Когда я туда пришла и Журавлев представил ей меня, она упала передо мной на колени и стала целовать мне руки. Я была очень смущена. Свою любовь к Бабелю она выразила так эмоционально, как еще никто этого не делал. Татьяна Викторовна жила в Доме ветеранов сцены имени Савиной вместе со своей подругой, такой же пенсионеркой. Ее родной брат Юрий Викторович Смирнов был сотрудником Русского музея.

В один из моих приездов в Ленинград Юрий Викторович пригласил меня в музей, чтобы показать его запасник, помещавшийся на чердаке и состоящий из нескольких комнат. В первой комнате сотрудники музея устроили вкусный чай с пирожными, а затем Юрий Викторович повел меня в запасники. Там было вывешено, а больше сложено множество картин, особенно портретов царской семьи многих поколений. В советские времена эти картины никогда не вывешивались в залах. Там же хранилась та часть картин, которые время от времени вывешивались для обозрения, а потом заменялись другими.

Картин было очень много, я уже устала их смотреть, но Юрий Викторович был неумолим; он повел меня в другие комнаты, где на столах было разложено большое количество миниатюр. Миниатюрные портреты были великолепного исполнения, от них нельзя было оторваться. Юрий Викторович, влюбленный в свое богатство, тащил меня в новые и новые помещения, картины в которых ну просто грех было не посмотреть. Я почти не держалась на ногах, но все еще оставались картины, которые я не досмотрела. После более чем трехчасового осмотра впечатление от всего увиденного было огромным, и я запомнила этот день на всю жизнь. Когда мы вернулись в комнату, где пили чай, и я могла наконец сесть, сотрудники музея были заняты — готовилась выставка картин художника Кипренского.

В другой свой приезд в Ленинград мне захотелось съездить в Михайловское, в Дом-музей А. С. Пушкина. Когда, еще в Москве, я рассказала о своем желании В. А. Мильман, она тоже захотела поехать. Позже к нам присоединился писатель Семен Григорьевич Гехт. Условились, что когда я выберу время для поездки в Псков, а оттуда в Михайловское, я дам им знать, и они приедут в Ленинград.

 

Семен Григорьевич Гехт

При моей жизни с Бабелем я была только знакома с Гехтом, слышала рассказы Бабеля об их встречах в Одессе, но никогда с ним не разговаривала. Уже после войны ко мне неожиданно и без предварительного звонка по телефону пришел Гехт. Истощенный, бедно одетый человек, которого я не сразу узнала. Он назвался и рассказал, что был арестован, работал в лагере, сейчас освобожден, живет в Рязани (кажется), работает уборщиком в городском саду.

В Москве ему жить не разрешили, и даже приезжать было опасно: за квартирой, где живет его жена, возможно, следят сотрудники НКВД, да и соседи могли донести. Но ему так хотелось узнать хоть что-нибудь о судьбе Бабеля, что он решился приехать. Я его накормила, напоила чаем; он рассказывал о своей работе в лагере на лесоповале. С тех пор время от времени он с опаской приезжал к нам, чтобы поговорить о Бабеле. В то время о его судьбе я ничего ему сообщить не могла, кроме того, что каждый год отвечали в НКВД на мой запрос: «Жив, содержится в лагере».

После смерти Сталина и реабилитации Гехт мог жить в Москве. Один раз я была у него в гостях. Он с Верой Михайловной жил на Кировской улице, почти рядом со знаменитым чайным китайским магазином, во дворе. У них была комната в коммунальной квартире, очень бедно обставленная. Вера Михайловна была очень скромной женщиной, без больших запросов. Она была сестрой жены поэта Николая Асеева.

Семен Григорьевич любил пешком гулять по Москве, придумывая интересные маршруты, но мне тогда гулять было некогда. Он говорил, что во время прогулок обдумывает свои рассказы. Однажды он сказал, что решил пройти по берегу Москвы-реки в пределах всего города. Так как мы жили недалеко от Москвы-реки, я просила его, когда он окажется недалеко от нашего дома, зайти к нам отдохнуть и пообедать. Вера Михайловна летом часто уезжала на дачу к своей сестре, помогала ей ухаживать за огородом и садом. Без жены Семен Григорьевич готовил еду сам, но эти его обеды были обычно очень примитивные.

Мы много разговаривали с ним о Бабеле, и я попросила его написать воспоминания о нем. Через какое-то время Гехт пришел к нам и сказал: «Как хорошо, что Вы меня заставили писать воспоминания, у меня благодаря Вам получается целая серия рассказов-воспоминаний, и я придумал им название — «Советская старина»». Мне понравилось такое название. Вскоре Гехт принес мне два рассказа: «У стены Страстного монастыря в летний день 1924 года» и «В доме-коммуне на Хавской улице». Но когда Гехт издавал всю книжку воспоминаний, назвать ее «Советская старина» ему не разрешили. Она вышла под названием «В гостях у молодежи». Кроме этой, я знаю еще три книги Гехта: «Будка соловья», «Три плова» и «Долги сердца». Семен Григорьевич всегда был беден, довольствовался малым, и когда получил гонорары, считал себя богачом. А денег-то было немного, книжки были небольшие, не то что у других писателей.

Когда, находясь в Ленинграде, я выбрала время для поездки в Псков, туда приехала сначала Валентина Ароновна, а на другой день Гехт. Поезд в Псков уходил поздно вечером и прибывал в семь утра. От Пскова до Святогорского монастыря надо было ехать на автобусе, и мы попросили Гехта купить билеты. Когда мы пришли на автобусную станцию, то застали Гехта в конце длинной очереди за билетами, без всякой надежды купить их. Тогда Валентина Ароновна взяла у Гехта его билет члена Союза советских писателей, пошла к диспетчеру и вернулась с билетами. Такой был Гехт…

При Святогорском монастыре была примитивная гостиница, и мы в ней остановились. Остаток дня провели в Святогорске, были в церкви, на могиле Пушкина, обедали в каком-то кафе. Памятник на могиле Александра Сергеевича произвел на меня большое впечатление: он был прост, но от него исходило что-то приковывающее. От него не хотелось уходить, хотелось навсегда остаться.

На другой день с утра, позавтракав в кафе оладьями со сметаной, мы по проселочной дороге отправились пешком в Михайловское. День был солнечный, наполненный ароматами лета, воздух такой, что в нем хотелось раствориться. Сначала зашли в дом Пушкина. Мне хотелось задержаться только в кабинете, где он работал, остальные комнаты меня не заинтересовали, в них я почувствовала что-то чужое. Я представила себе кабинет Пушкина в зимний день — с замороженными окнами и с видом на заснеженные деревья.

Мы побывали в домике няни Арины Родионовны, только недавно отстроенном и почти не обставленном. Та липовая аллея, по которой Пушкин гулял с Анной Керн, выглядела удручающе. Когда-то стройные деревья так постарели, что стволы их искривились, обросли мхом, и новые ветви выглядели жалкими. Было грустно видеть все это.

В поисках одинокого дуба («У лукоморья дуб зеленый…») зашли в лес, полный кустов малины, спелой и сладкой. Вернулись к дому, вышли за калитку, посидели на опушке леса с видом на реку Сороть и пошли по той самой дороге, по которой в Тригорское, в дом Осиповых, ездил верхом на лошади Пушкин. Дом стоял на возвышении, и к нему был довольно крутой подъем. Осмотрели дом, еще не совсем восстановленный, посидели в парке на скамье Онегина. Скамья белая, со спинкой, очень удобная, с таким видом на озеро, реку и даль, что, пожалуй, более совершенной красоты русской природы мне встречать не приходилось. Из Тригорского зашли в село Воронец, купили крынку холодного молока и буханку ржаного хлеба и великолепно пообедали… О Пушкинских местах так много написано в литературе, что я описывать все виденное там подробно не стала, но посещение этого места останется в памяти на всю жизнь.

Гехт первый сообщил мне, что Бабель был приговорен к расстрелу. Кто-то из его друзей входил в комиссию по расследованию деятельности Эльсберга как доносчика. Этой комиссии разрешили посмотреть дела тех писателей, на которых доносил Эльсберг, и в деле Бабеля комиссия увидела приговор о расстреле. Но я не поверила Гехту, мне казалось это невероятным; тогда слухов ходило много, но официально в НКВД мне сообщали, что он жив, а позже пытались уверить, что Бабель умер естественной смертью.

Скончался Семен Григорьевич Гехт в результате заражения крови после операции. Я ехала на похороны в автобусе вместе с Верой Михайловной, и она все пыталась открыть крышку гроба. В крематории выступали с прощальными речами Шкловский и Паустовский.

После похорон Паустовский сказал, что отвезет меня домой. Его жена, которую все называли Таней Арбузовой (ее предыдущим мужем был драматург Арбузов), села рядом с шофером, мы с Паустовским — на заднем сиденье. По дороге Константин Георгиевич меня о чем-то расспрашивал, а когда подъехали к моему дому, сказал, что хотел бы со мной встретиться. Зная, что его жена очень ревнивая женщина, я ответила, что занята и не знаю, когда смогу выбрать время. Тане Арбузовой, видимо, мой отказ понравился, она обернулась ко мне с улыбкой, мы попрощались, и я ушла домой. Это была моя единственная встреча с Паустовским.

 

Киевские друзья

В те годы, когда мои студенты проходили практику на строительстве метрополитена в Киеве, я приезжала туда так же охотно, как и в Ленинград. В Киевском филиале московского Метропроекта было много знакомых сотрудников, прежде работавших в Москве. Встречали меня с радостью, приглашали домой — некоторые писали свои кандидатские диссертации, и им было важно со мной посоветоваться. Останавливалась я чаще всего у Татьяны Осиповны Стах, но иногда удавалось достать путевку в дом отдыха «Ирпень», и тогда распорядок дня у меня был такой: после завтрака я уезжала в Киев к своим студентам, разговаривала с начальниками тех шахт, на которых они под землей работали, и к обеду с небольшим опозданием возвращалась в дом отдыха. Все вечера будних дней и все выходные и праздничные дни были в моем распоряжении.

В Ирпень ко мне приезжали Татьяна Осиповна, супруги Волынские — Леонид Наумович и Раиса Григорьевна, Нина Александровна Аль и однажды вдова расстрелянного Мити Шмидта, Шурочка, та самая, с которой я познакомилась в 1935 году, когда мы с Бабелем были в гостях у Шмидта в его лагере под Киевом. Она рассказала мне о своем аресте, о жизни в лагере, о дочери, выросшей без матери и отца.

В лагере ей очень помогло то, что муж научил ее водить машину и даже танк, поэтому в лагере она стала шофером грузовика, возившего продукты для заключенных. И хотя судьба Шурочки Шмидт сложилась благополучнее, чем у многих других, слушать ее рассказ было очень горестно. Нет прощения режиму, в котором мы жили так много лет.

С писателем Волынским я была уже знакома. Вместе с Татьяной Осиповной он в один из моих приездов в Киев провожал меня в Москву и тащил тяжеленную корзину с вишнями. Теперь Татьяна Осиповна привезла его с женой в Ирпень ко мне в гости. Мне очень нравились его произведения о художниках, и сам он был очаровательным, располагавшим к себе человеком, которому можно было все рассказать, который все поймет.

От Татьяны Осиповны я знала, что антисемитизм в Киеве глубоко ранит его. И ему хотелось бы переехать в Москву. Когда через некоторое время Волынские нашли квартиру вблизи от Таганской площади и переехали, Леонид Наумович заболел: у него обнаружилась опухоль мозга, делали операцию, но ничего не помогло. Однажды я навестила его, больного, лежачего, такого красивого и совсем еще молодого. Я рассказывала ему о Лиде, о моих занятиях по подготовке двухтомника Бабеля, старалась его развеселить, но когда осталась наедине с Раисой Григорьевной, расплакалась.

С Ниной Александровной Аль я познакомилась во время моей отпускной поездки на теплоходе по пяти рекам — от Москвы до города Уфы. Это было замечательное путешествие с остановками во всех встречающихся нам городах, в местах отдыха, где можно было погулять и искупаться. Иногда мы останавливались для того, чтобы купить у рыбаков свежей рыбы или мяса для столовой теплохода.

Для чтения я взяла с собой книгу на немецком языке с интригующим названием «Женщина одной ночи». Читалась она как детективный роман. Узнав об этом, Нина Александровна попросила меня пересказать содержание книги на русском языке. Все, что я успевала прочитать в течение дня, я вечером ей рассказывала, и она с нетерпением ждала следующего вечера.

Нина Александровна оказалась искусствоведом и хорошо знала памятники русской старины, попадавшиеся нам по берегам рек, по которым мы проплывали. Работала она в Киеве в организации по охране памятников старины. Я сказала, что бываю в Киеве, и она дала мне свой адрес: Крещатик, дом 10 и номер квартиры.

На следующий год летом я приехала в Киев со своими студентами, написала Нине Александровне и получила приглашение прийти к ней домой. Я очень удивилась, когда увидела на дверях ее квартиры табличку с надписью: «В. П. Некрасов». Некрасов, книгу которого «В окопах Сталинграда» все читали и находили самой лучшей книгой о войне. Я позвонила, и Нина Александровна открыла дверь. Она была одна в доме. Виктор Платонович был в Москве или под Москвой, в Малеевке; его мать — в гостях у кого-то из друзей, на даче. Оказалось, что Нина Александровна живет в этой квартире в комнате вместе с матерью Некрасова. Живет с тех пор, как переехала из Ленинграда.

Я не расспрашивала ее, как это произошло, боясь задеть какую-нибудь недозволенную тему. В следующие мои приезды в Киев, когда я жила в Доме творчества писателей «Ирпень», Нина Александровна неизменно приезжала туда ко мне в гости, и мы много гуляли в лесу и разговаривали.

Чтобы попасть в лес, нужно было спуститься с пригорка, на котором стоял Дом творчества, пройти по протоптанной тропинке через поле, засеянное кукурузой, и по мостику пройти через речку. Еще год или два тому назад на этом поле прекрасно росла капуста, была ухожена и давала хорошие урожаи. Теперь же за кукурузой никто не ухаживал, и ее маленькие ростки заросли лебедой. Смотреть на это было жалко, и я, когда приходила в лес одна, начинала ее выдергивать.

Однажды ко мне подошла старушка с корзиной, в которую она складывала лебеду для поросят, и сказала: «Видать, нервы у вас не в порядке. Другие из этого дома проходят спокойно и на кукурузу не глядят». Я помогла старой женщине наполнить корзину лебедой, и мы расстались.

Не было ли это заросшее лебедой поле протестом местных жителей приказу Хрущева повсеместно на Украине разводить кукурузу?

В «Ирпене» я познакомилась с украинской писательницей Паолой Владимировной Утевской. Она писала популярные книжки для детей и взрослых — об угле, о фарфоре, об исторических памятниках города Киева. Мне особенно понравилась ее книга под названием «Слов драгоценные клады» — она была написана много позже времени нашего знакомства, которое продолжается до сих пор, но ограничивается теперь только перепиской.

Благодаря знакомству с П. В. Утевской, Н. А. Аль, Л. Н. Волынским и давней, еще с 1934 года, дружбой с Т. О. Стах, приезжать в Киев мне всегда было приятно. Чаще всего я останавливалась у Т. О. Стах на Обсерваторной улице. Обычно летом ее дочь с внуком уезжали или в Одессу, к морю, или в пионерский лагерь, и Татьяна Осиповна оставалась одна в квартире. К ней тогда приходил Леонид Наумович Волынский, и мы проводили вечера за чаем или ужином в разговорах, веселых и очень остроумных.

Я могла пригласить к Татьяне Осиповне мою приятельницу Аль, но только не П. В. Утевскую. Между ними была какая-то давняя неприязнь, мне думается, из-за принадлежности Утевской к коммунистической партии.

 

Северная Осетия и Крым

За время моей работы в МИИТе у меня были еще две интересные поездки на тоннели, где проходили практику студенты. Первая — в Северную Осетию на строительство двухпутного автодорожного тоннеля и вторая — в Крым на строительство тоннеля для хранения шампанских вин.

Поездка в Северную Осетию запомнилась мне красотой гор, по которым проходил железнодорожный путь, поднимаясь на перевал по крутым спиралям. В отдельных местах из вагона в середине поезда можно было одновременно увидеть и его хвост, и тепловоз.

Город Орджоникидзе, теперь Владикавказ, в котором я остановилась на сутки, большого впечатления на меня не произвел, почти не запомнился. Но из этого города можно было на такси проехать в Нальчик и посмотреть на памятник Беталу Калмыкову, не так давно установленный на площади. И я уже начала сговариваться с водителем такси, который для такой поездки подбирал четырех желающих, чтобы побольше заработать. Мне вспомнился Нальчик и живой Бетал Калмыков, а главное Бабель и все, что с ним связано, и я вдруг поняла, что не могу туда ехать. Слишком тяжело было для меня вспоминать те счастливые времена.

Тоннель в Крыму был расположен поблизости от писательского Дома творчества «Коктебель», поэтому в Союзе писателей я взяла туда путевку. Моя комната находилась в пристройке к дому поэта Максимилиана Волошина и выстроена была на его средства специально для приема приезжавших к нему гостей.

После завтрака я отправилась на тоннель пешком, поднимаясь по пологой тропинке в гору, ту самую гору, на вершине которой, ближе к морю, была могила Волошина. Он сам выбрал это место для своего захоронения. Однажды я поднялась к его могиле. Ветер там был такой сильный, что вывернул у меня зонт, и мне стало страшно: казалось, что ветер снесет меня с горы.

Надгробие Волошина было очень простым: на выровненной площадке был уложен из дерна прямоугольник высотой не более пяти-семи сантиметров и на нем выложен крест из светлого мелкого гравия. Никаких надписей об имени, дате рождения и смерти не было. Зато вид с этой горы на море и побережье с обеих сторон был запоминающийся.

Когда я приходила на тоннель к студентам, они встречали меня и угощали виноградом — виноградники белого крупного винограда были вокруг тоннеля в изобилии. Побывав на тоннеле, где велись буровзрывные работы, и поговорив со студентами, я возвращалась в дом, купалась и шла обедать.

За столом со мной сидел, как оказалось, известный исследователь творчества Лермонтова, работавший помимо этого в архивах Эрмитажа. Он представился — Виктор Андронникович Мануйлов. Узнав, что я первый раз в Коктебеле, он решил познакомить меня с его окрестностями и Домом-музеем Волошина.

Прежде всего мы пошли в дом поэта, где Виктор Андронникович был своим человеком; он познакомил меня с вдовой поэта Марией Степановной, сохранившей музей в том виде, в каком он был при жизни ее мужа.

Особенно трудно было уберечь дом от немцев во время оккупации. Им хотелось поселиться именно в этом доме. Однажды, рассказывала Мария Степановна, она схватила отрезок водосточной трубы и ударила немца этой трубой по голове. Как такой поступок сошел ей с рук — неизвестно. Очевидно, немцев развеселило героическое поведение женщины; от удара боли не было, зато — большой грохот.

В доме хранилось много акварелей поэта — пейзажи окрестностей Коктебеля.

Мои студенты тоже побывали в Доме-музее, и Мария Степановна договорилась с ними, что они привезут к могиле Волошина гравий, чтобы обновить крест.

Однажды Мануйлов сказал мне, что в ближайшее воскресенье собирается поехать в город Старый Крым в дом-музей Александра Грина и приглашает меня. Конечно, от такого приглашения я отказаться не могла; с юношеских лет я любила этого писателя и зачитывалась его романами и повестями. Сказочность сюжетов, непохожесть персонажей на «обыкновенных» людей меня всегда волнует, и хочется перечитывать еще и еще раз и «Алые паруса», и «Бегущую по волнам», и «Блистающий мир».

Еще по дороге в Старый Крым Виктор Андронникович рассказал мне, что Грин купил в этом городке небольшой дом и поселился в нем со своей женой Ниной Николаевной. Старый Крым, расположенный вдали от моря, всегда считался местом, полезным для больных туберкулезом. Александр Грин прожил в Старом Крыму несколько лет и умер в 1932 году. С тех пор Нина Николаевна сохраняет этот дом как литературный памятник.

Живется ей, как рассказывал Виктор Андронникович, нелегко. Местный начальник рядом с домом Грина построил свой добротный дом и развел хозяйство. Пользуясь отсутствием Нины Николаевны, этот начальник завладел ее домом. Днем его куры разгуливали по ее участку, а ночью спали в доме Грина, как в курятнике. Когда Нина Николаевна вернулась, она стала жаловаться, но никакие ее жалобы не помогали. Сосед не хотел расставаться с курятником и стал распространять слухи о том, что Нина Николаевна во время войны работала у немцев, а значит, сотрудничала с ними. Возможно, что она у немцев работала, чтобы выжить, но ни о каком сотрудничестве не могло быть и речи. Борьба тянулась долго. Не помог и Союз писателей, но когда в это дело вмешались художники и писатели Москвы и Ленинграда, в том числе и Мануйлов, дом возвратили хозяйке. И теперь местные власти относятся к Нине Николаевне враждебно и всячески стараются ей чем-нибудь досадить.

Когда мы с Мануйловым приехали в Старый Крым и подошли к дому Грина, нас встретила высокая красивая женщина, которой можно было дать лет шестьдесят. Виктор Андронникович представил меня как вдову Бабеля, и Нина Николаевна поцеловала меня — значит, все знала.

Какая чудовищно бедная была обстановка двухкомнатного дома Александра Грина! Узкая железная кровать с тощим матрацем, покрытым домотканым серым покрывалом, стояла у окна. На ней Грин умер. Остальная мебель тоже была простая и старая, и только какие-то рисунки и фотографии украшали стены. Как хорошо, что Грин всего этого не замечал — он жил в мире фантазии.

Мы много разговаривали с Ниной Николаевной. Я узнала, что есть целый круг поклонников Александра Грина, который не оставлял ее без внимания, навещал ее, помогал советами, а иногда и деньгами. Я заметила, что и Виктор Андронникович передал ей какие-то деньги. Потом мы сходили на могилу Александра Грина. Кладбище маленькое, у проезжей дороги, и могила Грина с крестом в самом углу кладбища. Она ухожена, много цветов.

Когда Нина Николаевна умерла, местное начальство не дало разрешения похоронить ее рядом с мужем. Могилу для нее вырыли где-то вдали, но друзья не смирились с этим, и однажды дождливой ночью гроб с телом Нины Николаевны перенесли в другую могилу, вырытую рядом с Александром Грином.

 

Закарпатье

Чуть не забыла еще об одной моей поездке к студентам — в Закарпатье. Железная дорога с паровой тягой переделывалась там на тягу электрическую, и существующий тоннель не удовлетворял ее по высоте. Работа заключалась в том, что старый свод тоннеля разрушался и вместо него, выше, строился новый свод. Работы велись без прекращения эксплуатации тоннеля.

Закарпатье только после войны было присоединено к Украине, там еще сопротивлялись банды Бендеры.

По дороге я удивлялась изобилию гусей и уток в этих местах. Естественные и искусственные водоемы, маленькие и большие, попадались повсюду, и везде много этих птиц. Город, где я должна была с поезда пересесть в легковую машину, назывался, как мне помнится, Станислав. В городе было много церквей с различными, часто враждующими между собой религиозными особенностями — то православные, то униатские, то католические. На городском базаре много продуктов: и пуховых подушек, и пуха в мешках, а также невероятное количество земляники — в банках, кастрюлях и ведрах. По всей дороге через перевал дети подбегали к машине и предлагали землянику в стаканах и пол-литровых банках, которую они собирали тут же, возле дороги.

Машина остановилась в каком-то небольшом поселке, где мне сняли комнату на втором этаже. Уклад жизни напоминал мне нашу жизнь в сибирских селах. Хозяйки занимались заготовками на зиму: варили варенье, пекли печенье, консервировали, солили и мариновали. Мужчины, в отличие от сибирских работящих мужиков, здесь обычно сидели в кабачках и пили вино.

Как только я вышла погулять и осмотреть окрестности, встречавшиеся мужчины со мной раскланивались и приглашали в местный кабак выпить с ними вина. Я отказывалась и благодарила за приглашение.

Оказалось, что на тоннеле проходили практику и студенты московского военного института, с которыми был их преподаватель — доцент Ленин Владимир Ильич. Меня очень удивило такое совпадение имени, отчества и фамилии, а так он был симпатичный полноватый человек, дружелюбно ко мне относившийся. Вместе с ним мы направились на рабочее место наших студентов.

Владимир Ильич приехал дней на пять раньше меня, и поэтому он знакомил меня с местным начальником строительных работ и с прорабами. По деревянной лестнице мы поднялись в калотту, подготовленную для укладки бетона нового свода. В других калоттах в это время проводились работы по выемке породы или установке опалубки.

Когда мы расположились в калотте, вдруг прошел поезд и выпустил столько черного дыма, что мы все задохнулись и закашлялись. Поезд прошел, дым рассеялся, и можно было дышать. Когда мы спускались из калотты, чтобы перейти в другую, я ударилась головой о бревно и чуть не потеряла сознание, но удалось скрыть от других, как мне было плохо. Именно на этом тоннеле я несколько раз ударялась о бревна и доски — уж очень было тесно: я ходила вся в синяках, к счастью, их не было видно.

Владимир Ильич как-то сказал, что на склонах гор много белых грибов, и мы решили в выходной день пойти за грибами и устроить ужин из жареных грибов с картошкой. Собрали так много, что их хватило не только на ужин, но и на обед на другой день.

 

Учебник «Тоннели и метрополитены»

Возможность поездить по стране, увидать новые места и новых людей была первым преимуществом преподавательской работы в институте. Вторым преимуществом была возможность не вставать рано. Я могла спать лишние два часа, потом одеваться и завтракать и как на прогулку отправляться в институт. Каждый семестр, когда составлялось расписание лекций, я с коробкой конфет шла к девушке, которая этим занималась, и просила ее назначать мои лекции только с одиннадцати часов и позже. Таким образом, исчезло чувство рабского труда, что для меня всегда имело значение.

Свою часть учебника и всякие методические пособия, которые были необходимы студентам, я писала всегда дома, но принимать студентов с зачетами и вопросами приходилось в тесном помещении нашей кафедры. Иногда мне поручали прочесть лекции и заочникам, приезжавшим из разных городов страны. Обычно это были люди среднего возраста.

В МИИТе в то время, когда я там преподавала, было много студентов-иностранцев: из Польши, Венгрии, Болгарии, Китая, один из Вьетнама и один из Северной Кореи. Приезжая в Советский Союз, они прежде всего изучали русский язык, а потом поступали в университеты или в институты.

Большую группу составляли студенты из Китая, среди которых была одна женщина. Занимаясь с ними, я убедилась в невероятной их работоспособности по сравнению с нашими студентами, но и в том, что они работают без собственной инициативы. Они готовы задать сотни вопросов и выведать все у преподавателя, но сами не делают никаких предложений. Когда приносят хорошо вычерченный проект, я узнаю свою работу над ним, но студент-китаец не внес в него ничего своего.

Ко дню 7 Ноября китайские студенты обычно присылают преподавателям телеграммы с поздравлениями. Телеграммы подписывались — Сяо, Ляо, Мао, Сан, Дун — их короткие фамилии занимали две строчки телеграммы, и было очень смешно читать их быстро подряд.

К концу последнего года обучения некоторые студенты-иностранцы женились на русских девушках, это были студенты из Польши, из Болгарии, только не из Китая. Был один серьезный роман между студенткой из Польши и студентом из Северной Кореи. Все годы учения они ходили взявшись за руки. Однажды я спросила у девушки, не собираются ли они пожениться, и она мне ответила, что они хотели бы, но ее родители ни за что не хотят отпустить ее в Северную Корею, а ему не разрешает правительство уезжать в Польшу. Он является героем своей страны, звание Героя получил после войны с американцами, и особенно поэтому ему не разрешают уехать из Кореи.

Ни с кем из доцентов кафедры я не подружилась, отношения были только служебные. И мне как-то это не было нужно. У меня был свой круг знакомых и друзей, не имеющих отношения ни к Метрогипротрансу, ни к МИИТу. Отношения доцентов между собой не отличались дружелюбием. Многие завидовали друг другу и рады были чем-нибудь досадить.

И еще мне не нравилось, как в институте учатся студенты. В каждом выпуске было, как правило, три или четыре студента, занимавшихся серьезно. И было несколько человек, почти не занимавшихся. Непонятно, как эти молодые люди были приняты в институт, как они сдали экзамены. Потом выяснялось, что иногда это были хорошие спортсмены, которых охотно принимали во все институты для престижа, а иногда это были чьи-то сыновья, которым отказать было невозможно и их принимали «по блату». Ходили слухи, что таким студентам можно было попасть в наш институт и за взятку, но я в это не верила.

Все остальные студенты учились посредственно, а некоторые даже хорошо, причем студентки всегда были добросовестнее студентов. Обычно окончившие институт с оценкой «хорошо» и «отлично» поступали на работу в проектные организации Метрогипротранса, все остальные шли в Метрострой. Там они на практике постигали все этапы производства работ по сооружению тоннелей и через несколько лет становились руководящими работниками.

Однажды, когда я зашла в Метрогипротранс, меня встретил начальник отдела кадров Горохов и сказал: «В Метрогипротранс приняли бы несколько человек из ваших хороших студентов…» И добавил: «Только жидков не надо». Вот я и встретилась с неприкрытым антисемитизмом. Я так рассердилась, что, сказав: «Но других хороших у меня нет», ушла от него.

Весной наступала пора дипломного проектирования. Студентов тоннельщиков каждый год выпускалось сорок пять человек, преподавателей доцентов на нашей кафедре было всего четыре. Для нескольких человек удавалось найти руководителей дипломов в Метрогипротрансе или в Научно-исследовательском транспортном институте, но основной массой студентов должны были руководить мы. Надо было придумать для всех гидрогеологические условия, в которых сооружается станция метрополитена, задать пассажиропотоки, придумать место расположения станции в городе. Работы было много, если учесть, что каждый доцент должен был руководить примерно десятью студентами-выпускниками.

Защиту проектов принимала комиссия, состоящая из заведующего кафедрой, кого-нибудь из главных инженеров Метрогипротранса, начальников строительных управлений Метростроя и руководителя Научно-исследовательского транспортного института. Они задавали студентам вопросы и выставляли оценки. Все в комиссии знали, что выпустить надо всех, поэтому оценки ниже тройки не ставились.

Я знала, что плохие студенты каким-то образом доставали из архива старые дипломные работы и беззастенчиво перечерчивали их. Меня это возмущало, но раз нельзя выгнать студента в процессе его обучения, то тем более нельзя его не выпустить из института инженером.

И еще было одно обстоятельство, с которым мне трудно было примириться. Всех преподавателей собрал партийный комитет института, и нам сказали, что преподаватели должны взять опеку над студентами, следить за их дисциплиной, ходить к ним в общежитие и досконально знать, чем они живут. Даже рекомендовалось пойти в отдел кадров и просмотреть их дела, чтобы знать, кто их родители, и все, о чем написано в деле. Меня это возмутило до такой степени, что я заявила, что ни ходить в общежитие, ни смотреть в архиве их дела я не буду.

В последние годы моей преподавательской деятельности у меня после лекций, особенно если приходилось читать две лекции подряд, сильно разбаливалась голова. Обычно я шла домой пешком до Трубной площади, а там, если болела голова, брала такси, если не болела — ехала на трамвае. Я тогда не знала, что существует такая болезнь, как высокое давление, принимала головную боль за простую мигрень.

К врачам в те годы я не обращалась вообще, кровяное давление никогда не измеряла.

В 1965 году наш учебник был издан, и я решила, что мне надо уходить на пенсию. Обычно в СССР женщины уходили на пенсию в 55 лет, я же проработала один лишний год — не могла уйти, пока не будет издан учебник. И вдруг поняла, что смертельно устала от инженерных дел, которым отдала почти сорок лет своей жизни. Институт устроил мне прощальные проводы. Заведующий кафедрой и коллеги выступали с похвальными речами и подарили дурацкую хрустальную вазочку для конфет.

Я твердо решила, что прощаюсь с МИИТом навсегда и вообще больше не буду заниматься техникой. Но не тут-то было! Через десять лет понадобилось второе издание нашего учебника, а еще через десять — третье. Отказаться участвовать в этой работе я не могла. Нашлись бы люди, которые с удовольствием поставили свою фамилию вместо моей, не изменив текста ни по существу, ни по форме. Бывая в Метрогипротрансе, я видела технические условия, когда-то написанные мною, с другой фамилией автора.

Для второго издания я снова ходила в библиотеки, узнавала, не появилось ли что-то новое о метрополитенах в технических журналах, знакомилась с новинками в Метрогипротрансе и в тексте учебника заменяла устаревшие конструкции на новые.

Такая же работа была проведена мной и для третьего издания учебника, для которого уже в 1984 году я собственноручно вычертила 100 иллюстраций. В это время мне было уже 75 лет.

Но с каждым переизданием учебник становился все хуже. Во-первых, издательство «Транспорт» каждый раз сокращало его объем. Во-вторых, профессор В. П. Волков, который был нашим главным редактором, к тому времени уже умер, и главным редактором стал новый заведующий кафедрой Храпов, человек малоопытный, не имевший практики работы в Метрогипротрансе.

Он был единственным членом коммунистической партии из доцентов нашей кафедры, поэтому должен был занять место заведующего. Его кандидатской диссертацией в МИИТе была тема «Расчет наклонных эскалаторных тоннелей» — этот расчет вообще не имел никакого практического применения.

Я была счастлива, освободившись от дел, от ответственности, от необходимости подчиняться дисциплине. И это несмотря на то, что очень любила свою работу и считала свою инженерную судьбу счастливой.

Уйдя на пенсию, я почувствовала себя наконец свободной, и это чувство свободы было великолепным чувством. Работы у меня было много, я знала, что буду делать, но это была совсем другая работа.

 

Студенческая жизнь и замужество Лиды

Студенческая жизнь Лиды проходила спокойно. Она сдавала экзамены, выполняла курсовые проекты, переходила с курса на курс. Но отношение к учебе не было таким серьезным, как в мое студенческое время. Как и студенты в МИИТе, некоторые студенты в Архитектурном институте старались где можно схалтурить. Лида, зная английский язык лучше других, бралась переводить «тысячи» английских слов кому-нибудь из студентов. За это ей выполняли какое-нибудь задание по второстепенным курсовым работам.

Лида никогда не рисовала сверх того, что требовалось на уроках рисования. У нее не было желания выйти с мольбертом на улицу и нарисовать что-то с натуры. Как мне рассказывали ее институтские друзья, на уроках рисования Лида отставала от других по рисунку карандашом, но умела работать с красками, было у нее чувство цвета. Повлиять на Лиду, чтобы она училась серьезнее, я уже не могла.

Поступив по моему желанию в Архитектурный институт, она получила свободу и самостоятельность. Я перестала снимать для нее дачу под Москвой, так как она хотела отдыхать только у моря. За время студенческой жизни, да и позже, Лида уезжала в Крым (Ялта, Гурзуф, Коктебель, Судак) или на Кавказ (Сухуми, Тбилиси, Гагры и Новый Афон). Уезжала обычно с подругами, три из которых были ее подругами начиная с первого класса школы и одна, с которой познакомилась уже в институте.

Когда я однажды спросила Лиду, с кем она познакомилась в институте, она ответила, что ей понравилась студентка Ирина Попова. Фамилия эта была мне знакома, я подумала, не дочь ли она Александра Рафаиловича Попова, с которым я дружила еще в студенческое время, в 1930–1931 годах. Лида возразила, что отца Ирины зовут Исаак Абрамович. На другой же день выяснилось, что ее настоящий отец действительно Александр Рафаилович, а Исаак Абрамович — второй отец, который ее вырастил.

Как странно устроена жизнь: мне когда-то понравился отец Ирочки Поповой, а его дочь понравилась больше всех других моей Лиде. Со дня знакомства на первом курсе дружба с ней продолжается до сих пор.

Когда уже на третьем курсе надо было выбирать профессию, Лида и Ирочка выбрали своей будущей специальностью планировку городов. Дипломным заданием Лиды была планировка города-спутника Москвы со всеми необходимыми тогда учреждениями. Главным зданием в центре города было здание партийного комитета. Рельеф местности был задан и для дипломного проекта выполнялся на большой доске при помощи листов толстого картона. Отдельные здания города в виде прямоугольников и квадратов из папье-маше белого цвета наклеивались на картон рельефа местности. Были распланированы дороги, парки, сады и спортивные площадки. К дипломному проекту должна быть написана пояснительная записка.

Я присутствовала на защите дипломного проекта Лиды, в первый раз слышала, как она говорит, и была довольна.

Работать Лида начала в Комбинате декоративного и оформительского искусства (КДОИ) в мастерской Е. А. Розенблюма, сначала по проектированию наших выставок за рубежом, а затем в созданном тем же Розенблюмом дизайнерском бюро СХКБ, в котором проработала около тридцати лет.

В одну из своих поездок в Хосту Лида познакомилась с молодым человеком — Александром Малаевым, приехавшим в Хосту из Тбилиси в составе студенческой музыкальной группы. В музыкальной группе он был пианистом. После знакомства выяснилось, что Шурик, как его называли, учится в Тбилисском медицинском институте и через год его заканчивает по специальности офтальмолога. Его отец, дед и дядя были глазными врачами, и Шурик продолжил семейную традицию.

Еще будучи студентом, он дважды приезжал в Москву, приходил к нам домой и мне понравился. Приезжал к нам и отец Шурика Андрей Иванович, а Лида ездила к ним в Тбилиси. Знакомство, или, вернее, роман, у Лиды с Шуриком продолжался около двух лет, а в 1964 году они поженились.

При регистрации брака в ЗАГСе я не была, надо было готовить обед, накрывать стол. Делали мы это вдвоем с моей приходящей домашней работницей Александрой Матвеевной. Гости могли приходить весь вечер — когда кому удобно и уходить также, кто когда хотел. Пришли несколько человек из моих знакомых, в том числе и Николай Робертович Эрдман, который еще днем прислал телеграмму: «Лида, лиха беда начало», а потом вечером пришел и сам. Когда Лида на другой день показала телеграмму Шурику, он рассердился на Эрдмана и не захотел больше с ним встречаться. Каждый раз, когда к нам приходил Николай Робертович, Шурик уходил из дома.

Я могла бы еще много написать о жизни Лиды, но решила этого не делать, потому что: во-первых, Лида не любит, когда о ней говорят или пишут; во-вторых, я многого не знаю о ее жизни, так как не всем она со мной делилась; и в-третьих, эти воспоминания пишутся в основном о моей собственной жизни.

 

Малеевка

После реабилитации Бабеля я в первый раз купила путевку в Дом творчества писателей в Малеевку. Поехала туда зимой, прихватив с собой лыжи. Осматривавший меня врач сказал, что я должна быть на лыжах не более часа из-за моего повышенного давления. После завтрака я надела лыжи и пошла по имеющейся лыжне в лес. Ходьба на лыжах с детских лет была моим излюбленным видом спорта. Впрочем, я не относилась к лыжам как к спорту, для меня это было удовольствие. Пройдя по лыжне поле, я вошла в лес, сказочно красивый под снегом; шла медленно, наслаждаясь тишиной и любуясь елками под шапками снега на ветвях.

А когда вышла из леса, увидела, что поземка замела лыжню через поле, которое я собиралась пересечь. Я долго блуждала по лесу, надеясь, что имеется круговая лыжня, ведущая к дому. Начинало темнеть, к обеду я опоздала и уже начала уставать, но страха не было.

Решив сократить путь, я, увидев просеку в лесу и вдали более светлое небо, пошла по этой просеке. Через какое-то время я увидела новую проезжую дорогу и пошла по ней. Эта дорога привела меня к наполовину разобранному стогу сена, огибала этот стог — и дальше никуда не шла. Я так устала, что, сняв лыжи, улеглась на сено, закрылась сеном и решила здесь ночевать. Погода ухудшалась, началась настоящая метель… Вдруг я услышала отдаленный шум работающего мотора, а потом стрельбу из многих стволов. Я вскочила, надела лыжи и пошла по целине по направлению услышанного шума. Не шла, а просто тащилась, преодолевая сопротивление метели. Мотор все еще работал и несколько раз стреляли, но потом все прекратилось. Идти дальше я не могла, и, увидев почти совсем разобранный новый стог, я направилась к нему, сняла лыжи, укрылась сеном и улеглась. И вдруг услышала собачий лай. Снова встала, надела лыжи и пошла по пологому склону в гору на звук лаявшей собаки. Поднявшись в гору, я увидела освещенное окно крайнего дома, единственное в поселке, — все остальные окна были темные. Повернула к дому, прошла мимо лающей собаки на цепи, поднялась на крыльцо, сняв лыжи, и постучалась в дверь.

Вышел хозяин дома. Я сказала, что заблудилась, и он пригласил меня войти. Помню, что я аккуратно поставила лыжи в углу сеней, вошла в кухню и села на предложенную мне табуретку. Больше всего мне хотелось растянуться на полу этой кухни и уснуть. И еще так хотелось кусочек черной редьки, лежавшей на столе, что я попросила хозяина отрезать мне ломтик. Он отрезал, но сказал, что пойдет разбудит жену и что у них сегодня есть вкусная лапша. Он вышел, разбудил жену, и она, не заходя на кухню, куда-то ушла, наверное, звонить в Дом творчества.

Хозяин рассказал мне, что он прораб на каком-то строительстве и что заполнял наряды рабочим на заработную плату, поэтому не спал, а жена его работает уборщицей в Доме творчества. Их деревня на расстоянии всего пяти километров от него. Спросил меня, не боялась ли я волков, сказал, что были случаи, когда волки нападали на цепных собак в поселке.

Скоро приехал небольшой автобус с врачом, он там же, на кухне, сделал мне укол камфары в руку, меня посадили в автобус и привезли к дому. Целая толпа отдыхающих толпилась на крыльце и в вестибюле. Беспокойство всех было огромное. Когда я не вернулась ни к обеду, ни к ужину, отдыхавший там писатель Александр Альфредович Бек позвонил в воинскую часть и попросил помощи. Это они заводили мотор, стреляли и прочесывали ближайший лес. И хотя их поиски не имели успеха, они все же мне помогли тем, что стреляли и заставили меня повернуть в нужном направлении.

Врач прежде всего решил узнать, какое у меня давление, и когда оказалось, что оно нормальное, я ему сказала: «Теперь Вы знаете, как надо лечить высокое давление?» И все же врач не отпустил меня ночевать в мою комнату, а поместил рядом с врачебным кабинетом. Я сняла лыжный костюм и легла в постель. Мне принесли что-то поесть, после чего я заснула.

Утром я перебралась в свою комнату, переоделась, пришла завтракать и поневоле стала знаменитостью. Все хотели со мной поговорить, узнать подробности моего приключения и спрашивали, не собираюсь ли я о них писать. Но тогда я и не думала писать воспоминания.

 

У Арута и Оли

Часто я ездила одна в Новый Афон к Аруту и Оле; мы встречались уже не только как друзья, но скорей как родственники. Всегда приятно приезжать туда, где вас любят и ждут. В один из приездов я была такой замученной, что сразу улеглась в постель и решила не вставать, пока не пройдет эта усталость. В тот же день всадник с гор привез корзину роскошных мандаринов, и ее поставили возле моей кровати. В обед Арут принес мне шашлык и стакан красного вина и сказал: «Сталин так не жил, как мы живем».

Пролежав три дня, я встала и сказала Оле, что хочу работать. Фрукты и овощи были собраны, на деревьях оставались только оливки. Я собрала их большую кастрюлю, но ни я, ни Оля не знали, как их надо солить. Оливки простояли дня три, а потом Оля засыпала их крупной солью и поставила в кладовую на полку.

Работать мне все еще хотелось, и я, гуляя, увидела, что колхозники убирают кукурузное поле. Я тут же присоединилась к ним и стала ломать початки кукурузы, пока всех не позвали обедать. В пустом табачном сарае были поставлены деревянные скамьи; на их чисто вымытую поверхность деревянной лопаткой накладывались кучки сваренной мамалыги, в середину которой ложкой наливался соус из фасоли с аджикой. Вымыв руки, все садились на деревянный пол сарая и руками ели мамалыгу, отламывая ее куски от краев и обмакивая в кислый и острый соус.

Обедая вместе со всеми, я вспомнила, что когда-то угощала Андре Жида форелью под белым соусом за отлично сервированным столом, а теперь сижу на полу и ем руками. После обеда каждому поливали из чайника, и, вымыв руки, все шли снова ломать початки и только закончив работу отправлялись по домам.

Когда я собралась уезжать в Москву, Оля вспомнила про кастрюлю с оливками. Они оказались черными и вкусными, как те королевские маслины, которые мы с Бабелем покупали в Одессе.

Мои поездки к Аруту и Оле иногда приходились на позднюю осень. Купаться в море было уже холодно, и я один раз попросила Арута съездить навестить его сестру Варсеник.

Она к тому времени вышла замуж за вдовца с сыном, которому было лет тринадцать-четырнадцать. Их дом, расположенный недалеко от Пицунды, состоял из одной большой комнаты с очагом в виде плиты с духовкой, маленькой спальни и кладовой. К дому примыкала пристройка на деревянных столбах, где было несколько спальных комнат с постелями, ватными одеялами и подушками. Пока Варсеник жарила индейку и готовила другую еду к ужину, мы разговаривали с ее мужем Евгеном о жизни у них и в Москве. Мальчик, сын Евгена, залез на дерево, собрал мелкой сладкой хурмы и поставил ее передо мной. Поужинав и еще поговорив немного, Варсеник проводила меня в одну из спальных комнат пристройки и дала два ватных одеяла — в комнате пристройки было адски холодно. Согреваясь под одеялами, я подумала: сколько же гостей спало на этих простынях, под этими одеялами без пододеяльников. Но мысли эти я скоро отбросила и, согревшись, заснула.

Утром после завтрака мы с Арутом пошли к морю, погуляли по берегу у поселка Пицунда, известного в России курорта. Затем вернулись в дом Варсеник, попрощались с хозяевами и электричкой уехали домой, снова проехав через мои тоннели.

В другой свои приезд к Аруту и Оле, также поздней осенью, я настояла на том, чтобы мы поехали к дяде, тому самому у которого Арут и его младший брат Самуэль жили в детстве, когда их отец Маргос должен был уехать в Константинополь, скрываясь от преследования властей.

Мы решили плыть до Гагр на небольшом теплоходе. На море начался шторм, не такой большой, но Олю укачало, ей было очень плохо. Мы с Арутом морской болезнью не страдали. Из Гагр мы пешком отправились к дому дяди, расположенному высоко на горе. Шли по узкой каменистой серпантинной дорожке, поднимаясь все выше. Казалось, что ей не будет конца, так долго мы по ней шли.

Дом был недавно построен, в его нижней части располагалась кухня и кладовые, на верхнем этаже — большая комната типа гостиной и спальни. Нас принимали в гостиной и угощали жареной индейкой и всякими домашними солениями. Заставили меня выпить рюмку водки, и дядя Арута благодарил меня словами: «Если бы не ты, не знаю, когда бы я увидел у себя Арута и Олю».

После обеда все пошли осматривать сад. Живя в одиночестве на этой горе, можно было распоряжаться прилегающими к дому участками земли, и на ней были посажены деревья слив, инжира, хурмы, яблонь и груш, а также отдельные плантации цитрусовых. Была целая аллея, образованная виноградом различных сортов. Сад великолепный и очень ухоженный, в таком саду мне еще не приходилось бывать в Абхазии.

Воду брали из горной речки, протекавшей под горой; ее привозил осел. Наверху ему навешивали два бочонка по бокам спины, шлепали рукой, и осел сам отправлялся за водой. Внизу всегда дежурил кто-то, кто наливал эти бочонки, и осел сам отправлялся по тропинке наверх к дому.

Домой мы возвращались электричкой. Вечерами мы с Олей очищали с веток лавровые листья, которые Арут продавал на базаре в Москве и однажды с ними доехал до Новосибирска. И в Москве, и в Сибири лавровый лист стоил очень дорого, поэтому Арут засадил все свободные места своего сада кустами лавра. В то время как мы очищали лавровые листья, Арут варил самогон из слив. Увидев это, я спросила Арута, разрешается ли это занятие члену партии, каким он был. Я знала, что в стране идет борьба против самогоноварения. На мой вопрос Арут ответил, что было даже заседание партийного комитета, на котором разрешили всем членам партии варить самогон, так как иначе пропадают сливы и другие фрукты, которые все имеют, и даже секретарь партийной организации.

В это время к нам приходил Самуэль и очень смешно рассказывал, как он ловит женщин, крадущих мандарины во время их сбора. Он обнимал женщин, уходящих с работы, как бы ухаживая за ними, и наощупь обнаруживал у них на теле мешочки с мандаринами. Его рассказы были до того смешными, что мы все просто умирали от смеха.

Когда мне удавалось приехать в Новый Афон летом, основное время я проводила на пляже, встречалась с Ольгой Щекиной и ее мужем Яковом Виленкиным, и мы вместе купались, гуляли и много разговаривали.

Здесь же, в Новом Афоне, 28 октября 1966 года я начала записывать мои воспоминания о Бабеле. Пустынный берег моря. Курортников почти нет, а солнце и море, как летом. Запись вела не в хронологическом порядке, а по отдельным воспоминаниям, приходящим в голову. Начала с моего первого приезда с Бабелем в Молодёново.

Стоя как-то на крутом берегу оврага и глядя на пасущееся стадо, Бабель сказал, задумавшись: «Уполовиненное поголовье».

 

Архив Бабеля

Архив Бабеля, изъятый при его аресте и содержащий двадцать четыре папки с рукописями, записные книжки, фотографии, письма, не найден до сих пор. Но кроме широко публиковавшихся произведений, у Бабеля были и ранние рассказы, печатавшиеся при его жизни всего один раз. Сохранилось много писем, адресованных редакторам журналов и газет, друзьям и знакомым, матери и сестре.

Я собрала эти письма, а также все публикации Бабеля, киносценарии, воспоминания и многое другое.

Когда в Союзе писателей была создана комиссия по литературному наследию И. Э. Бабеля, мне стали передавать и присылать кое-что из ранних рукописных произведений Бабеля, а также первые издания его книг.

Фотографические и машинописные копии публикаций из журналов и газет я получила из Ленинской и Исторической библиотек. Часть из них я нашла сама, большее же число их мне передали те молодые люди, которые сейчас же после реабилитации Бабеля начали работать над диссертациями по его произведениям. Первым таким молодым человеком был Израиль Абрамович Смирин, затем Сергей Николаевич Поварцов, Янина Салайчик из Польши и другие.

Рукописные автографы рассказов «Мой первый гонорар» и «Колывушка» до сих пор находятся в Ленинграде, теперь у сына Ольги Ильиничны Бродской, которой Бабель их подарил. Военный дневник Бабеля 1920 года, наброски планов рассказов, записную книжку, автографы начатых рассказов «У бабушки», «Три часа дня», «Их было девять» мне переслала из Киева Татьяна Осиповна Стах, получив их у М. Я. Овруцкой, у которой Бабель останавливался иногда, бывая в Киеве.

С конармейским дневником у меня было много работы и трудностей, так как Бабель писал его в походных условиях, то сидя верхом на коне, то на постое, где останавливались воинские части, то в саду, сидя на траве, или в кладовнях.

Расшифровать его стоило большого труда не только из-за неразборчивого почерка, но еще и потому, что многие слова писались сокращенно, многие на французском языке, на немецком, идиш, иврите. Я перепечатывала дневник три раза, расшифровывая все больше непонятых слов. Дневник велся как черновик для использования его в будущем при написании рассказов. И многие рассказы Бабеля из «Конармии» действительно писались по этому дневнику. Он вовсе не предназначался для издания, но материал, содержащийся в нем, был настолько интересен, что пришлось напечатать его сначала в журнале «Дружба народов», а затем в двухтомнике сочинений Бабеля, составленном мной в 1990 году для издательства «Художественная литература».

Весь гонорар за первое после реабилитации издание «Избранное» Бабеля 1957 года я потратила на переводы многочисленных зарубежных статей, появившихся после издания однотомника «The Collected Stories» с предисловием Лайанелла Триллинга в 1955 году в Нью-Йорке. Он вышел на два года раньше нашего и получил много откликов как в Америке, так и в Европе.

Переводчиком этого сборника был Вальтер Моррисон, лучший из переводчиков Бабеля на английский язык, о чем свидетельствует, например, статья Августа Вильсона в английской газете «Обсервер» от 27 января 1957 года. В ней Вильсон пишет: «Господин Вальтер Моррисон сделал блестящий перевод этого замечательного сборника рассказов. О его качестве говорит хотя бы тот факт, что те фразы, которые в 1929 году были непонятной чепухой, теперь обрели ясный и понятный смысл».

Некоторые фотографии Бабеля уцелели в моем альбоме, многие другие нашлись у друзей и знакомых, некоторые я перепечатала из журналов и книг. Собралось довольно много снимков, из которых мог бы быть составлен альбом или альманах с пояснениями.

Так мало-помалу образовался небольшой архив Бабеля, над которым все годы работало много людей из разных стран мира.

В феврале 1978 года член комиссии по литературному наследию И. Э. Бабеля Георгий Николаевич Мунблит передал мне от редакции журнала «Молодая гвардия» неизвестный рассказ Бабеля «Кольцо Эсфири» и письмо от человека, приславшего его из города Наманган Узбекской ССР. Письмо в редакцию журнала «Молодая Гвардия» привожу здесь полностью и так, как оно было написано.

«27. II.78

Уважаемые товарищи!

Лет тридцать назад моя тетка Ольга Григорьевна Земскова подарила мне рукопись рассказа русского писателя Исака Бабеля. В то время, то есть в 1947–1948 году еще не печатались его сочинения.

Рукопись была на 8 или 9 страницах, написанная чернилами на желтоватой бумаге. Ольга Григорьевна хорошо знала Исака Бабеля. Она долгое время работала машинисткой и корректором в Одесской газете «Моряк», до самого 1939 или 1940 года. Сочинение подаренное Ольге Григорьевне называлось «Кольцо Эсфири», а сверху было написано:

«Лёке — вместо букета роз» и подпись

«И. Бабель».

Ольга Григорьевна мне рассказывала, что то ли в 23 или в 25 году Бабель несколько раз был в редакции «Моряка», встречался с ней, а рассказ сдал редакции, но он почему-то не был напечатан, и писатель отдал его Ольге Григорьевне. Он сказал, чтобы даром твой труд не пропал, Оленька.

Все листки с рассказом долго лежали вместе с письмами, лет 15 назад я их попросил одного работника газеты почитать и перепечатать. Там много слов было неразборчиво, вода пропитала бумагу и чернила расплылись. Что было непонятно, то сам работник газеты добавил, а добавленные буквы и слова взял в скобки. Он говорил, чтобы я послал рукопись в какой-нибудь журнал. С разными переездами забылось. Недавно в старых вещах нашел рукопись. От нее остались 3 стр. и перепечатанный (экземпляр). Может, вас заинтересует.

А О. Г. Земскова живет в Подмосковье, ей 75 лет.

С приветом!

Комлев В. К. — бухгалтер».

Я в то время собирала архив Бабеля, и редакция журнала «Молодая гвардия» решила, что рассказ «Кольцо Эсфири» должен храниться у меня. Никаких разговоров о том, чтобы опубликовать его в каком-нибудь журнале, тогда не возникало. Все мои попытки издать сочинения Бабеля хотя бы к восьмидесяти- и девяностолетию со дня его рождения не увенчались успехом. В Союзе писателей мне отвечали: «Нет бумаги» или «План на будущую пятилетку уже сверстан». Так проходили годы, и только в начале девяностых годов удалось заключить договор с издательством «Художественная литература» на издание двухтомника сочинений Бабеля.

Объяснение В. К. Комлева в письме в редакцию журнала «Молодая гвардия» мне кажется вполне правдоподобным. От Бабеля я не раз слышала об одесской газете «Моряк» и о машинистке Лёке Земсковой, а фраза «вместо букета роз» — бабелевская фраза.

Представляю себе, как Бабель, нуждаясь в деньгах, принес в редакцию газеты «Моряк» свой, быть может, долго пролежавший у него рассказ и попросил машинистку перепечатать его; машинописную копию отдал в редакцию, а автограф подарил машинистке. Рассказ «Кольцо Эсфири» напечатан в газете «Моряк» не был — иначе он был бы известен.

Прочитав письмо Комлева, я тотчас же написала ему о том, что напечатать рассказ Бабеля невозможно без тех трех листов автографа, которые у него имеются. Я предложила Комлеву прислать мне эти листы с последующим их возвращением либо сделать с них фотографический снимок. Также я попросила его сообщить мне адрес Ольги Григорьевны Земсковой, с ней мне хотелось повидаться и поговорить. Кроме того, я просила В. К. Комлева назвать его имя и отчество, чтобы не обращаться к нему так официально, зная только его фамилию.

В ответ уже в апреле 1978 года я получила первое письмо от Комлева, адресованное мне.

Привожу его здесь полностью:

«17. IV. 78

Уважаемая Антонина Николаевна!

Мне было радостно получить письмо, которое принесли мне в больницу.

Конечно же те листочки рукописи И. Бабеля, которые остались целы, я Вам вышлю. Сейчас прикован к постели по причине камней в желчном пузыре. Возможно будут делать операцию. Вернусь ли живым из операционной неизвестно. Хроническая коронарная недостаточность плюс небольшая гипертония — это не помощь. Я передам, чтобы сделали снимки и выслали Вам. Если выйду — перешлю оригиналы, а нет — отправят мои душеприказчики.

К большому сожалению Ваше общение с Ольгой Григорьевной видно не состоится по причине ее болезни. Ей 77 лет и давно она мучилась жестокой гипертонической болезнью, которая отнюдь не улучшила ни ее памяти, ни силы.

Недели три тому назад ее взяла к себе младшая сестра, а моя тетка, в Ярославль.

Если что изменится через два-три месяца, сообщу Вам. Однако все это весьма сомнительно.

Ускорить присылку рукописи Вашего мужа я не хочу, ибо дом мой пуст, ничего в нем нет, заняться некому. Поручу насчет ксерокопии, а остальным займусь, если будет возможность.

Низкий Вам поклон Комлев

P.S. Получил уведомление от журнала «Молодая гвардия». Кстати зовут меня Вольга Константинович».

Узнав имя Комлева — Вольга, я очень удивилась; повеяло чем-то древнерусским, былинным. В письме Комлев обещает прислать мне листы автографа Бабеля, упоминает даже о своих душеприказчиках, которым он дает поручение. Его обещание казалось твердым, но проходило время, месяц за месяцем, а бандероль не приходила, и я написала ему снова, повторив все ту же просьбу. В январе 1979 года получила от Комлева второе письмо, и снова из больницы. Не буду приводить это письмо, так как оно в основном об его операции и разных других болезнях. В нем снова обещание прислать мне автограф Бабеля или дать распоряжение своим душеприказчикам. Это письмо было последним, полученным от В. К. Комлева. На другие мои письма он не ответил и листы автографа так и не прислал.

Рассказ «Кольцо Эсфири», безусловно, написан И. Э. Бабелем, хотя я и не отношу его к лучшим рассказам. В нем присутствует тема базара, барахолки — излюбленная тема устных рассказов Бабеля в кругу друзей. Авторство Бабеля подтверждается еще и тем, что рассказ написан от первого лица, отличается краткостью изложения, а также одесской особенностью разговора, так хорошо знакомой Бабелю.

Включить этот рассказ в состав двухтомника, которым я в те годы занималась, было совершенно невозможно. Издательства требовали, чтобы все, входящее в двухтомник, было прежде опубликовано в журналах, но ни один журнал не согласился бы взять рассказ без автографа.

Так и остался рассказ «Кольцо Эсфири» лежать в архиве Бабеля и пролежал там более двадцати лет, пока его не согласился, причем охотно, напечатать Нью-Йоркский журнал «Слово-Word», в издательстве которого была опубликована книга моих воспоминаний о Бабеле.

Самым главным своим делом я считала составление двухтомника сочинений Бабеля, в который вошли бы все его произведения, оставшиеся после ареста рукописей, все то, что было опубликовано при его жизни хотя бы один раз, а также найденные случайно старые рукописи. В состав двухтомника должны были войти все рассказы начиная с 1913 года, пьесы, киносценарии, вся публицистика, письма, воспоминания, выступления и конармейский дневник 1920 года.

За все время, что председателями Союза писателей были сначала К. А. Федин, а затем Г. М. Марков, произведения Бабеля были изданы в Москве два раза: один однотомник в 1957 году, другой в 1966-м. Оба сборника вышли тиражом по 75 000 экземпляров, что в нашей стране, при огромном интересе читателей к запрещенному ранее творчеству Бабеля, буквально ушло в песок.

Комиссия по литературному наследию Бабеля обращалась в издательства и в Союз писателей не раз; сначала — с просьбой об издании двухтомника, затем — с просьбой оказать содействие. Нам много лет отвечали, что нет бумаги, что план выпуска изданий уже сверстан, и переносили нашу заявку из одной пятилетки в другую. Наконец в 1986 году, двадцать лет спустя после издания последнего однотомника Бабеля в 1966 году, двухтомник был включен в план издательства «Художественная литература» и вышел тиражом в 100 тысяч экземпляров только в январе 1900 года. Этот двухтомник сейчас является эталоном бабелевских изданий, так как произведения в нем многократно выверены, восстановлены все тексты, когда-то изъятые цензурой.

Почти одновременно с двухтомником в Москве вышли два составленных мною однотомника большими тиражами: один как приложение к журналу «Знамя», включавший и конармейский дневник Бабеля, и другой, объединивший наиболее известные произведения писателя и часть воспоминаний о нем. Кроме того, однотомники небольшими тиражами, уже без моего участия, выходили во многих городах нашей страны.

Таким образом, спустя полвека после гибели автора, писателя И. Э. Бабеля, его творчество, известное всему миру, пришло к широкому читателю на его родине.

 

Илья Григорьевич Эренбург

В Комиссию по литературному наследию Бабеля входили: К. А. Федин, Л. М. Леонов, И. Г. Эренбург, Л. И. Славин, Г. Н. Мунблит, С. Г. Гехт и я.

С первых же дней после создания этой Комиссии выяснилось, что ни Федин, ни Леонов участвовать в работе не хотят. Все письма с вопросами о Бабеле, приходившие к Федину, как к председателю Комиссии, он, не читая, переадресовывал мне. Обязанности председателя комиссии исполнял Илья Григорьевич Эренбург.

После ареста Бабеля я с ним не виделась, так как, будучи женой «врага народа», старалась не встречаться с писателями, прежде бывавшими в нашем доме. Но через Валентину Ароновну я знала о его жизни, о его поездках и возвращениях, а также о том, что уже в конце войны Эренбург узнал о еврейской двенадцатилетней девочке Фейге Фишман, единственной уцелевшей после расстрела евреев в одном из украинских городков. Девочка бежала в лес из колонны, когда их вели на расстрел, бежала со своим отцом и еще несколькими людьми. Ее мать и сестры были расстреляны в тот же день, а позже был убит и отец, прятавшийся в лесу. Отец успел оставить Фейгу у знакомого крестьянина на уединенном хуторе, откуда позже ее забрали в одну из воинских частей Красной армии и сообщили о ее судьбе Эренбургу.

Илья Григорьевич написал девочке письмо и попросил военных привезти ее к нему в Москву, чтобы она смогла учиться в школе.

Когда девочку привезли в Москву, Эренбург предложил желающим евреям ее удочерить. На этот призыв сразу же откликнулся главный инженер Метростроя Абрам Григорьевич Танкилевич. Его я хорошо знала, это был добрейший человек, знала и его жену Галину Михайловну, и двух дочерей.

И однажды, когда девочка Фаня была уже в этой новой семье, Эренбург узнал, что дочери Танкилевича ходят в школу, а Фаня сидит дома и не учится. Он потребовал, чтобы девочку привезли к нему обратно. И тогда ее удочерила дочь Ильи Григорьевича, Ирина Ильинична.

После большого перерыва моя первая встреча с Эренбургом произошла летом 1954 года во время моих хлопот по реабилитации Бабеля.

К нему я обращалась и за советами, связанными с работой Комиссии по литературному наследию Бабеля, особенно когда возник вопрос об издании его произведений, не печатавшихся с 1936 года. Обычно Илья Григорьевич звонил мне по телефону, а когда мы переехали на другую квартиру, где одиннадцать месяцев не было телефона, он посылал мне телеграммы со словами: «Надо поговорить. Эренбург». Встречались мы довольно часто, пока велись переговоры об издании однотомника Бабеля «Избранное», для которого Илья Григорьевич написал предисловие. Когда нас пригласили в издательство «Художественная литература» для встречи с редактором сборника, мы должны были собраться у заместителя главного редактора. Мы — это И. Г. Эренбург, Г. Н. Мунблит, С. Г. Гехт, Л. И. Славин и я, то есть почти полный состав комиссии по литературному наследию Бабеля. Ожидая, пока все соберутся, Эренбург, Мунблит и я сидели перед лестницей, ведущей на второй этаж издательства. Пришел Гехт и вслед за ним Славин. И Славин сообщил нам о самоубийстве Фадеева. Я посмотрела на Эренбурга, он даже не взволновался, а потом говорит: «У Фадеева было безвыходное положение, его осаждали возвращающиеся заключенные и их жены. Они спрашивали: как могло случиться, что письма, которые я писал Вам лично, оказались на столе у следователя при моем допросе? Действительно, как? Ведь Фадеев арестован не был, обысков и изъятий бумаг у него не производили. Значит, передал сам?» Меня страшно поразило то спокойствие и даже равнодушие, с которым это известие было встречено членами нашей комиссии, как будто оно никого не удивило и уж вовсе не огорчило.

Когда настало назначенное нам время, мы поднялись наверх, в кабинет заместителя главного редактора. Последний, рассадив нас, пригласил зайти в кабинет редактора книги Бабеля. Через некоторое время дверь отворилась, и вошла женщина, высокая, полноватая, с высокой грудью и хорошим русским лицом. Длинные серьги в ушах побрякивали, рукава белой блузки были засучены. Я взглянула на Эренбурга. Он застыл с таким изумленным выражением лица, что мы переглянулись с Мунблитом и еле сдержались, чтобы не рассмеяться. Не над женщиной, конечно, а над Эренбургом. После того как нас познакомили и мы поговорили о составе сборника и договорились о ближайшей встрече, Эренбург уже на улице сказал: «Если бы такая женщина внесла в комнату кипящий самовар, я бы ничуть не удивился, но… редактор Бабеля?!»

Позже Мунблит говорил мне: «У меня становится горько во рту, когда я с ней разговариваю». А однажды вообще с редактором разругался и заявил: «Или я, или она». Я попросила Эренбурга уговорить Мунблита больше с редактором не встречаться. У меня с ней сложились вполне нормальные отношения, и только однажды, когда она мне сказала: «Давайте выбросим из сборника «Кладбище в Козине» — маленькая вещь, ничего не дает», я чуть не сорвалась, но сдержалась и как-то уговорила редактора оставить в сборнике этот удивительный маленький шедевр. В сборник отказались взять многие рассказы Бабеля, в том числе и такие, как «Мой первый гонорар», «Гапа Гужва» и «Колывушка». Эренбург, злясь на это, говорил: «Будет время — напечатают все, а сейчас хорошо, что выйдет хоть такой сборник».

Когда Илья Григорьевич написал воспоминания о Бабеле для книги «Люди, годы, жизнь», он пригласил меня к себе, посадил за свой письменный стол, сам сел в кресло напротив, положил предо мной отпечатанный на машинке экземпляр рукописи и сказал: «Читайте и сделайте свои замечания».

Я прочла рукопись и нашла несколько незначительных ошибок. Так, например, Бабель дружил не с жокеями, а с наездниками, писатель Гехт не был близким другом Бабеля, он был его почитателем, у Бабеля не было мебели красного дерева и не было письменного стола, он любил простые столы. Все это совсем не обязательно было исправлять, но Эренбург хотел быть точным и поэтому почти все поправил, а кое-что из воспоминаний выбросил.

Однажды, году в 1957-м, мне позвонила жена Эренбурга Любовь Михайловна и сказала, что он хотел бы познакомиться с моей дочерью Лидой, и попросила нас к ним прийти. Лиде было тогда двадцать лет, и она была студенткой Архитектурного института. Познакомившись с ней, Эренбург сказал: «Когда мне говорили, что Лида похожа на Бабеля, я ужасался. У Бабеля было хорошее лицо для писателя средних лет, но чтобы девушка была похожа на Бабеля… А тут и похожа на отца, и очень хорошенькая…» Эренбург усадил нас, сел напротив в большое кресло рядом с Любовью Михайловной и тут же, обращаясь к Лиде, стал ей рассказывать о ее отце, об их встречах в Париже. Иногда его перебивала Любовь Михайловна, и тогда Эренбург на нее сердился. Если же Эренбург, вспомнив что-то, перебивал Любовь Михайловну, то сердилась она. И Лида, отличаясь бабелевской проницательностью, очень хорошо это подметила. А также после визита подробно мне рассказала, какой на Эренбурге был пиджак, какой галстук и какие носки с искоркой. Когда Илья Григорьевич праздновал в 1961 году свое семидесятилетие, он захотел, чтобы я пришла с Лидой: «Хочу, чтобы среди моих гостей было хоть одно молодое лицо». С гордостью знакомил ее с гостями, среди которых были Козловский, Сарра Лебедева, Каверин, Слуцкий и многие другие.

Эренбург помогал мне советами и при составлении еще одного сборника произведений Бабеля, вышедшего в 1966 году. В него удалось включить несколько рассказов, не вошедших в сборник 1957 года, но снова купюры и снова без рассказов «Мой первый гонорар», «Гапа Гужва», «Колывушка». Включили статьи Бабеля, его выступления и воспоминания, а также небольшое число писем. Эренбург говорил, что ему нравится рассказ «Нефть», и очень досадовал, что снова не был помещен рассказ «Мой первый гонорар».

Однажды мне позвонили из журнала «Кругозор» и попросили дать что-нибудь из публикаций Бабеля. Илья Григорьевич посоветовал дать одну или две публикации 1922 года из газеты «Заря Востока». Выбрали «Без родины» и «В доме отдыха». Тогда редакция журнала попросила меня уговорить Эренбурга написать маленькое предисловие. Он сказал: «Хорошо, я напишу им, что с этих публикаций начинался писатель Бабель, а как он получил свой первый гонорар, читатели узнают из рассказа «Мой первый гонорар»».

И только в 1967 году этот рассказ был напечатан в журнале «Звезда Востока». Произошло это так. Я пришла в издательство «Художественная литература» к редактору сборника Бабеля «Избранное», чтобы забрать из представленной туда рукописи все то, что редакция не взяла в сборник. И когда я уже собиралась уходить, ко мне подошел молодой человек волевой наружности и робко спросил, не соглашусь ли я дать что-нибудь в безгонорарный номер «Звезды Востока», издаваемый в пользу пострадавших от землетрясения в Ташкенте. Я сказала: «Берите все что хотите из того, что не взяли в сборник». И он с живостью схватил все. Мне было смешно, потому что я решила: прочтет и ничего не возьмет. И вдруг оказалось, что опубликовали все, что он взял. Этот номер журнала прогремел по всей стране, столько интересного в нем было — и Бабель, и Платонов, и Булгаков, и Цветаева, и прелестное стихотворение Ахмадулиной «Озноб», которое в Москве никто не хотел печатать. Ходили слухи, что за этот номер журнала редактору в Ташкенте попало, но зато, когда он приезжал в Москву, его носили на руках и угощали в ресторанах.

В 1964 году отмечалось семидесятилетие И. Э. Бабеля. Комиссия по литературному наследию по инициативе Ильи Григорьевича решила обратиться в ЦК к Д. А. Поликарпову с письмом такого содержания:

«Секретариат Союза писателей принял решение отметить семидесятилетие Бабеля, и одним из пунктов этого решения является организация вечера памяти Бабеля в Доме литераторов. Зал клуба способен вместить даже не всех московских писателей. Между тем интерес читателей к творчеству Бабеля столь велик, что, по нашему мнению, не следует ограничиваться этой аудиторией. Мы просим Вас помочь нам получить разрешение на устройство, помимо вечера в Доме литераторов, открытого вечера в Политехническом музее, где будут читаться произведения Бабеля и где люди, знавшие Бабеля, расскажут о нем. Мы уверены, что в этом деле Вы пойдете нам навстречу».

Это письмо подписали Эренбург, Славин, Мунблит и я. Илья Григорьевич предложил, чтобы письмо подписал также Федин, числившийся председателем комиссии по литературному наследию Бабеля. Для этого Эренбург отправил Федину письмо:

«Дорогой Константин Александрович! Я посылаю Вам текст письма, с которым комиссия по литературному наследству И. Э. Бабеля решила обратиться к Д. А. Поликарпову. Обращаюсь к Вам как к председателю комиссии и как к Константину Александровичу Федину с просьбой поставить впереди наших подписей Вашу. Я убежден, что Вы это сделаете. Эренбург».

Федин письма не подписал и ответил, что не считает нужным устраивать вечер в Политехническом музее. Ответ Федина привел Эренбурга в такой гнев, которого я за ним не знала. А наше предположение, что зал Дома литераторов не вместит всех желающих, оправдалось.

Улица Герцена, где расположен ЦДЛ, перед началом вечера была запружена народом. Мне пришлось сопровождать на вечер Екатерину Павловну Пешкову, и, несмотря на то что мы приехали заранее, мы еле-еле пробились к дверям. Зал был битком набит, фойе заполнено тоже. Все двери из зала в фойе были открыты настежь, чтобы те, кто не попал в зал, смогли хоть что-то услышать. Позже Николай Робертович Эрдман рассказывал мне, что весь вечер он простоял в фойе.

Готовясь к этому вечеру, Илья Григорьевич задумал зачитать на нем отзывы зарубежных писателей о произведениях Бабеля. Он написал письма некоторым из них и получил ответы.

Ярослав Ивашкевич пишет: «Я должен отметить чрезвычайную популярность Бабеля в Польше. Об этом свидетельствует вечер в Студенческом театре, который повторялся много раз. Артист Семион наизусть читал на этом вечере восемь рассказов Бабеля, четыре из «Конармии» и четыре одесских. Я лично считаю Бабеля замечательным писателем. У него все так метко и так сжато, точно нарисовано карандашом с четким контуром. Конечно, я предпочитаю его трагические и драматические рассказы, они глубже и вернее. Это очень хороший образец писательского ограничения…»

Письмо чешской писательницы Марии Майеровой привожу здесь полностью: «Исаак Бабель был одним из первых литературных гостей, книги которых показали чешскому читателю советскую действительность. Его небольшое произведение «Конармия» оказало глубокое влияние своей темой и формой. Это было начало эмоциональной связи между рождающейся Красной армией и чешскими коммунистами, предчувствовавшими в ней прочную опору коммунистической идеи, которая позднее, в 45-м году, столь богато претворилась в любовь всего чехословацкого народа, когда Советская армия вырвала нашу родину из оков фашизма.

Однако одновременно это было восхищение новизной и сочностью слога, который захватил читателя и прочно вошел в мысль писателя. «Конармия» Бабеля, ее энергичный способ выражения прочно укоренились в сознании литературных собратьев Бабеля, несмотря на то что его книги в течение многих лет не переводились и не издавались. Бабель до настоящего времени не переставал жить с нами как неподражаемый художник, рисующий советского человека, и вновь ослепляет нас кристаллами своих зарисовок, которые как раз теперь вышли под названием «Рассказы» и которые указывают даже самым молодым читателям на творческую силу автора, а молодым прозаикам — что с Бабелем к нам уже с первыми литературными посетителями после мировой войны пришел писатель, изображающий мир не избитым образом, но способом, современным и по сей день. Из-за этого способа видения мира он может быть учителем и для самых младших, для тех, кто пытается искать слова и конструкцию произведения».

Из Лондона пришло два ответа на письма Эренбурга. Грэм Грин пишет: «В Англии у нас очень мало возможностей оценить в полной мере произведения Исаака Бабеля, и я могу только сказать, что то немногое, что существует в переводе, вызывает восхищение и желание увидеть более полные переводы его сочинений».

Чарльз Сноу в телеграмме написал: «Чрезвычайно высокого мнения о произведениях Бабеля. В здешних литературных кругах это мнение почти единодушно».

Отзыв Джека Линдсея у нас уже имелся. Вот что писал он о произведениях Бабеля: «Рассказы Исаака Бабеля периода Гражданской войны в России обладают светлым, ярко выраженным своеобразием. Напряженность чувств сочетается в них с богатством и точностью живописных красок, и как результат этого сочетания, как взрыв рождается поэтический образ, в котором ясно и сильно обнаруживается знание жизненных ситуаций. На первый взгляд рассказы Бабеля могут показаться грубыми, но в основном это происходит потому, что нельзя было избежать грубости самого материала. Сам писатель всегда напряженно присутствует и в душе своего образа, и в том, что его окружает.

Восприимчивый одесский еврей, он провел войну среди казаков. Столкновение между его человеческой грустью и ярой, взорвавшейся энергией казаков было самым крайним и привело к переменам в нем после войны и к принятию им революции.

Какими бы сложными ни были взаимоотношения Бабеля с внешним миром, он всегда оставался искренним и правдивым по отношению к человеческой сущности — отсюда и его искусство яркой, невиданной чистоты. Бабель оказался жертвой чисток конца тридцатых годов. Теперь в Советском Союзе переизданы его произведения, и этим признан его замечательный вклад в советскую и мировую литературу».

Из Стокгольма пришло письмо от Артура Лундквиста. «Я познакомился с творчеством Исаака Бабеля довольно давно. Уже в 1929 году в великолепном шведском переводе вышла его «Конармия». Книга тотчас же захватила меня своим искрящимся темпераментом и своеобразным художественным мастерством. Я был так увлечен, что долгое время, казалось, смотрел на мир глазами Бабеля. Моя фантазия превращала меня в участника его военных испытаний и переживаний с их порывистой лихостью, с их переходом от бесшабашности к меланхолии. Некоторые мои стихотворные опыты того периода несомненно несут следы увлечения Бабелем. Книга исчезла из моего поля зрения, и я часто думал о ней с тоской и ощущением большой потери. Спустя два года она опять попала ко мне в руки, и я вновь перечитал ее с радостью и волнением. Тем временем шведский читатель получает возможность более тесно познакомиться с творчеством Бабеля — выходит перевод избранного из «Одесских рассказов», чарующее мастерство которых оказывает влияние на молодое поколение. Молодой поэт и критик Фольке Исаксон пишет большое эссе о Бабеле, полное восхищения его талантом.

Лично на меня, на многих других писателей, да и вообще на любителей литературы моего поколения творчество Бабеля произвело неизгладимое впечатление. Мы ждали его новых книг, искали их. Мы печалились над его судьбой, судьбой отвергнутого и непризнанного, а в последние годы радовались его реабилитации, новой жизни его творчества, ставшей возможной в Советском Союзе.

Когда несколько лет назад я имел случай встретиться с большим и тонким писателем К. Паустовским, то мы с ним тотчас же сошлись на обоюдном восхищении Бабелем.

Сейчас в Советском Союзе высоко ценится творчество Хемингуэя. В связи с этим я хотел бы указать на качественную противоположность прозаического искусства Бабеля искусству Хемингуэя. Бабель, будучи также убежденным реалистом, пользуется, однако, более субъективным и свободным методом. Он проявляет больше простора для лирических чувств и личных переживаний. Там, где у него пылает жар, у Хемингуэя спокойная холодность. По крайней мере для меня, с моим тяготением к поэзии, Бабель — художник непосредственный и захватывающий. Его таланту присуще то богатство разнообразия, которое часто позволяет создавать незабываемые страницы».

Первоначально предполагалось, что председателем на вечере памяти Бабеля будет Илья Григорьевич Эренбург. Но Союз писателей распорядился иначе — председателем был назначен Федин. Все члены Комиссии по литнаследию Бабеля были расстроены и возмущены, так как Федин явно не хотел принимать участия в работе Комиссии и не захотел подписать письмо Поликарпову. Кроме того, было неясно, как к этому отнесется Эренбург. А вдруг совсем не придет на вечер? Эренбург пришел, но сел не в президиум на сцену, а в первый ряд в зале. Отказалась сесть в президиум и я.

Вечер открыл Федин, потом выступили писатели Никулин, Бондарин, Славин, Лидин, Мунблит и критик Панков — сотрудник журнала «Знамя». Эренбург выступил последним. Привожу его речь почти полностью, как она была застенографирована:

«Я не мог не выступить, хотя здесь многие хорошо рассказывали об Исааке Эммануиловиче и хотя я писал о нем. Это самый большой друг, которого я имел в жизни. Он был моложе меня на три с половиной года, но я шутя называл его «мудрый ребе», потому что он был мудрым человеком. Он удивительно глубоко смотрел в жизнь.

Он понимал, что взгляд человека не может охватить бесконечность, и он относился с некоторой брезгливостью к авторам (даже очень почтенным и к которым он лично относился хорошо), которые пытались увидеть все. Он говорил часто: «а лучше поглубже». Он хотел увидеть то, что он мог увидеть глубоко.

Он любил окружать себя неизвестностью, что-то скрывать, не говорить, куда пошел. В Париже он как-то пошел ко мне и не пришел, а я ждал. Оказывается, его дочь спросила: «Куда ты идешь?» А у него не хватило силы соврать, и он сказал: «К Эренбургу». И когда он это сказал, он уже не смог прийти ко мне и направился в противоположную сторону.

Он не был романтиком в искусстве. К нему абсолютно применимо слово «реализм», но это реализм человеческий, это единственное прилагательное, которое в данном случае можно применить к этому слову. Ту жестокость, которую можно найти во всех рассказах Бабеля, чем он ее смягчал? Любовью, соучастием в заговоре с героями и с читателями, огромной душевной добротой. Он был очень добрым и хорошим человеком не в том обывательском смысле, как говорят, а по-настоящему, и то, что говорили, что он не верил в удачу писателей душевно небрежных, это очень выражает всю природу Исаака Эммануиловича. Когда он как-то раз ждал меня в Париже, он перечел маленький рассказ Чехова, и, когда я пришел (а я запоздал), он мне сказал: «Знаете, что удивительно? Чехов был очень добрым человеком». Он ругался с французами, которые смели критиковать то или другое в Мопассане, говорил, что Мопассан безупречен. Но в одном из последних разговоров со мной сказал: «Все у Мопассана хорошо, но сердца не хватает». Он вдруг почувствовал эту стихию страшного одиночества и отъединенности Мопассана.

Бабель был очень любознательным. Я не могу сказать, что я знал веселого Бабеля, он не был ни весельчаком, ни бодрячком — ничем, что требовалось для того, чтобы быть одобренным. Он был печальным человеком, который умел смеяться и у которого была очень интересная жизнь. В жизни его особенно интересовало то двоякое и загадочное, что вообще интересует людей во всех возрастах, — смерть и любовь… Сколько он наслушался исповедей, которые он умел вызывать!

В Париже, когда у него не было денег, он мог заплатить сколько угодно девушке, чтобы она с ним поговорила в кафе, а самому не пойти обедать. Он не мог видеть женскую сумку без просьбы, часто безуспешной: «Можно посмотреть, а что внутри?»

Я помню хорошо это время. Бабель умел быть очень осторожным. Его никак нельзя назвать человеком, который лез напролом. Он знал, что не должен ходить в дом Ежова, но ему было интересно понять разгадку нашей жизни и смерти. В одну из последних встреч, когда меня в конце концов выпустили в Испанию, мы сидели с ним в ресторане «Метрополь». Там танцевали, играла музыка, и он, наклонившись ко мне, шепотом сказал: «Ежов — только исполнитель». Это было после длительных посещений дома, бесед с женой Ежова, которую он знал давно. Это была единственная мудрая фраза, которую я вспоминаю из всего, что я слышал в то время. Бабель больше нас видел и разбирался в людях. Вот уж кто никогда не мыслил категориями и абстракциями, а всегда живым человеком.

Он был сформирован революцией, и трагична была судьба человека, который сейчас перед вами (показывает на портрет). Он был одним из самых преданных революции писателей, и он верил в прогресс. Он верил, что все пойдет к лучшему.

И вот его убили… Я помню, как-то раз он пришел мрачный в начале 1938 года ко мне в Лаврушинский. Сел, осмотрелся и сказал: «Пойдем в другую комнату». Он боялся разговаривать, в комнате был телефон. Мы перешли в другую комнату, и он шепотом сказал: «Я расскажу вам сейчас самое страшное». Он рассказал, что его повели на фабрику, где книги превращались снова в бумагу, и рассказал с необычайной силой и выразительностью, как сидят здоровые девки и вырывают бумагу из переплетов. А каждый день шло огромное уничтожение книг. И он сказал: «Страшно!»; я был подавлен разговором, а он сказал: «Может быть, это только начало?» Это была одна из его тем об очкастых, о тех, кто читает книги, о тех, кто думает, о тех, у кого есть мнение об этой стихии. И он рассказал о тех девушках, как их увидел Довженко в «Земле», — как о стихии, поднявшейся с земли. Это была одна из наших последних встреч.

Я не знаю, что он писал дальше. Он говорил, правда, что он ищет простоту. Его простота была не той, которая требовалась, она была простотой после сложности. Но я хочу сказать одно — ведь это большой писатель. Я говорю это не потому, что я люблю его до сих пор. Если говорить языком литературоведов, объективно, — это гордость советской литературы.

Мы в Доме писателей. Мы все писатели или писательские болельщики, мы все имеем отношение к советской литературе.

Что значит реабилитация? Это не те, скажем, глупости, что были написаны в папке его дела, которым удивлялся прокурор и которые были действительно глупостями. Это было известно и раньше. Те, которые живы, перед Бабелем и читателем обязаны. Разве не удивительно, что страна языка, на котором он писал, эта страна его издает в десять раз меньше, чем в социалистических странах и на Западе. Ведь это страшно.

Я вчера получил письмо от Ивашкевича. Зная, что будет этот вечер, он написал много хорошего о Бабеле и сообщил, что в Польше в 1961 году дважды выходил перевод его книги, изданной в Москве в 1957 году, а вышедший недавно маленький двадцатитысячный тираж разошелся в течение одного дня. У нас в 1957 году издали — и крышка, ничего нельзя поделать. Разве не страшно, что мы просили устроить вечер в Политехническом, а нам ответили: «Нет, только в Доме литераторов». И стояли люди на улице, не могли попасть сюда. Это писатель революции, писатель, которого любил наш народ.

Если бы он был жив, если бы он был бездарен, то уже десять раз его собрание сочинений переиздали бы. (Продолжительные аплодисменты.) Не думайте, что я кричу впустую. Я хочу, чтобы наконец мы, писатели, вмешались в это дело, чтобы мы заявили издательству, что нужно переиздать Бабеля, чтобы мы добились устройства вечеров. Почему поляки, чехи устраивают вечера, а у нас, не будь Журавлева, которому я признателен глубоко за Бабеля, и имени бы его не знали.

Ведь целое поколение за это время выросло, которое его не знает, неужели нельзя сделать, чтобы его рассказы, которые так нравились Горькому, были доступны читателю? Ведь мы, уважая читателя, думаем не только о том, что должны намного лучше писать, но мы хотим, чтобы хороших писателей читал народ, это наш долг. Если не мы, писатели, то кто же это сделает?

Я хотел раньше привести отзывы многих зарубежных писателей о Бабеле: и то, что есть написанного, и то, что прислали сейчас, и то, что я помню по памяти. Я помню, как в мадридской гостинице Хемингуэй, который впервые тогда прочитал Бабеля, сказал: «Я никогда не думал, что арифметика важна для понимания литературы. Меня ругали за то, что я слишком кратко пишу, а я нашел рассказ Бабеля еще более сжатый, чем у меня, в котором сказано больше. Значит, и это признак возможности. Можно еще крепче сжать творог, чтобы вся вода ушла».

Когда на трибуну на парижском Конгрессе защиты мира поднялся Исаак Эммануилович и без листочка бумаги рассказал о том, как читают в колхозах, он показал душевную свежесть нашего народа. Когда он вышел, с места вскочил немолодой длинноволосый Генрих Манн и попросил: «Вы можете меня представить Бабелю?»

Я не знаю страны и больших писателей, которые бы не почувствовали силу бабелевской искренности, человечности и которые бы его не любили. Такими могут быть только злые враги.

И вот семьдесят лет. Мы как бы на празднике его. Я согласен встать и служить как пес перед всеми организациями, сколько скажут, для того, чтобы вымолить наконец переиздание книг, которые стали редкостью теперь, когда препятствий нет. Бумаги нет? Пусть я выключу один том свой. Нельзя проходить через терпение людей, которые хотят послушать о давно погибшем писателе. Нельзя понять, чтобы закрывали двери, и ждать, когда будут отмечать восьмидесятилетие, может быть, тогда кто-нибудь попадет.

Я хотел бы, чтобы все писатели помогли в осуществлении одного — чтобы Бабеля смог прочитать наш народ. Мало бумаги одну книжку издать? Это не будет собрание сочинений, да еще длиннейшее. Должна найтись на это бумага. (Аплодисменты.)

Набор друзей у него был разный даже в Париже, где он не так долго был. Это торговцы вином, жокеи, шоферы, но, конечно, и мосье Триоле, первый муж Эльзы Триоле, — конник. Как он говорил о лошадях, о жеребцах! Его судьи были с улыбкой, его жестокость была с юмором. Он смягчал все страшные места.

Я сравнивал дневник Первой Конной с рассказами. Он почти не менял фамилий, эпизоды те же, он освещал все какой-то мудростью. Он сказал: «Вот так это было. Вот люди, эти люди бесчинствовали и страдали, глумились и умирали, и была у каждого своя жизнь и своя правда». Из тех же самых фактов и тех же фраз, которые он впопыхах записывал в тетрадь, он потом и писал.

Но хватит. Я тронут был и речами всех знавших Исаака Эммануиловича, и тем, как слушали, и, видимо, не только этот зал, но и его окрестности, коридоры и на улице. Я рад за Исаака Эммануиловича. Я рад, что здесь Антонина Николаевна и дочка Бабеля Лида услышали и увидели, как любят Бабеля».

Речь Эренбурга, произнесенная без всяких записок, много раз прерывалась и закончилась бурными аплодисментами. После его выступления артист Художественного театра Николай Пеньков великолепно прочел рассказ Бабеля «Мой первый гусь», а затем Дмитрий Николаевич Журавлев, как всегда блестяще, выступил с двумя рассказами — «Начало» и «Ди Грассо».

На сцене стоял портрет улыбающегося Бабеля, очень хорошо выполненный фотографом Дома литераторов в натуральную величину или даже чуть больше.

После вечера в Доме литераторов, в том же 1964 году, был устроен вечер памяти Бабеля в городе Жуковском, на чем настояли инженеры авиационной промышленности. Выступление Эренбурга на этом вечере было таким же блистательным. Поэт Андрей Вознесенский мог сказать только, что совсем недавно познакомился с творчеством Бабеля и был ошеломлен. На вечере после выступлений был показан кинофильм «Беня Крик», который устроителям вечера удалось получить в киноархиве в Белых Столбах.

С тех пор ни восьмидесятилетие, ни девяностолетие Бабеля Союзом писателей не отмечалось, уж слишком он был напуган стечением такой массы народа на семидесятилетии.

В 1967 году, после рождения моего внука Андрюши, возник вопрос о даче на лето. Любовь Михайловна хотела, чтобы мы поселились рядом с ними в Новом Иерусалиме. Говорила с хозяином соседней дачи, но он собрался ее продавать и вызвался найти мне другую. И нашел. Мы поселились на даче профессора Скрамтаева, у его вдовы, не близко от Эренбургов, но все же в одном с ними дачном поселке. Эренбурги были не из числа гуляющих дачников, в их семье обычно гулять ходили только две сестры Эренбурга — уже пожилые одинокие женщины. Мы же, наоборот, были дачниками, много гуляющими по окрестностям. Поэтому обычно мы сами приходили к Эренбургам. Как-то раз прихожу: Любови Михайловны нигде нет, а Илья Григорьевич в своей комнате стучит на пишущей машинке. Я села в холле на диван и жду, когда кто-нибудь из хозяев появится. И вдруг дверь кабинета открывается и Эренбург удивленно говорит: «Что же Вы не зашли ко мне?» — «Я не хотела Вам мешать». — «А я так рад был бы, чтобы мне помешали, работать ведь не хочется».

Когда Илья Григорьевич узнал, что я хочу на даче завести небольшой огород, он очень воодушевился и тотчас же повел меня в свой кабинет, где у него в камине в коробках от сигарет хранились разные семена. Он отсыпал мне семян редиса, моркови, репы, а когда я спросила, нет ли семян лука-порея, нашел какую-то коробочку и дал мне. Я никогда раньше не сажала лук-порей, поэтому вида семян не знала. Но мне показалось подозрительным, что семена, которые мне дал Илья Григорьевич, похожи на семена свеклы. Однако авторитет Эренбурга как огородника был так высок, что я засеяла целую грядку этими семенами. Когда появились два первых листочка, я сорвала одно растение и пошла к Эренбургу, и показала: вот, что снова взошло у меня вместо лука-порея. Он стал гадать, что бы это могло быть. Пошли вместе на его обширный огород, осмотрели все грядки, но такого растения нигде не нашли. Тогда решили: пусть растет, посмотрим, что будет дальше. Когда прошел еще месяц, вся грядка заполнилась густой зеленью. Это были большие листья на толстых стеблях. Я сорвала один и показала Эренбургу. Удивлению его не было границ. Срочно был вызван агроном Николай Григорьевич. Он тоже такого растения не знал. Тогда открыли все каталоги овощей и наконец в английском каталоге нашли. Это было растение, родственное свекле. Европейцы эти толстые стебли отваривают в соленой воде, добавляют масло или соус и едят, как спаржу. Я отварила несколько штук, но никто из семейства, кроме меня, не решился их даже попробовать. Женщина из поселка, у которой мы покупали молоко, выдернула эти растения и увезла целую тачку для своей коровы со словами: «Это моей корове все равно что торт».

Огород для Ильи Григорьевича очень много значил и занимал довольно большую площадь. Туда была подведена вода, поливка велась шлангами, стояли бочки для жидкого навоза, были парники, где выращивали рассаду. Но основную рассаду привозил агроном, с которым Илья Григорьевич поддерживал постоянную связь. На огороде было очень много сортов редиски, поспевала она рано. Еще до обеда Эренбург меня спрашивает: «Вы любите редиску?» — «Очень». А когда сели за стол, всех заставлял есть ее со словами: «Вы же ее любите, почему же так мало едите?»

Выращивались разные сорта салата, кабачки и патиссоны. При этом кабачки были не обычные, а какие-то особенные, усложненной грушевидной формы, молодые, но огромные, с темно-зеленой кожурой, на вкус гораздо нежнее обычных. Сажалось много сортов разной фасоли, со стручками тонкими и длинными, маленькими и большими. Она поспевала в разные сроки. Ее отваривали молодую, в стручках, на гарнир к мясным блюдам. На этом огороде выращивалось и много сортов капусты: и обычная, и цветная, и брюссельская, и еще какая-то, у которой едят соцветия, и красная. Огород был расположен ниже дачи и цветника, и к нему по склону вела серпантинная дорожка.

Цветник располагался на уровне дачи и занимал порядочную площадку возле открытой террасы. Так как Илья Григорьевич привозил семена и черенки из-за границы, там можно было увидеть разные диковинные цветы. Ранней весной появлялись крокусы и какие-то цветы невероятно яркой и разнообразной раскраски. Создавалось впечатление, что повсюду разбросаны разноцветные пасхальные яйца. Весь цветник был окаймлен примулами, нисколько не похожими на наши. Они были крупные и очень разные как по форме лепестков, так и по расцветке. Нарциссы высаживали целой грядкой вдоль цветника у самого забора. Множество всевозможных роз — особенно поражали почти оранжевые, множество колокольчиков и лилий.

Однажды Эренбург привез из Англии луковицы королевской лилии. Долго ждал, когда она зацветет, и наконец появился единственный цветок, совершенно золотой. Илья Григорьевич всем его показывал. В 1964 году откуда-то из Европы привез семена вьюнка и посадил их в ящик с таким расчетом, чтобы растение обвилось вокруг передней колонны, оформлявшей террасу. И вот растение действительно обвилось вокруг колонны, поднимаясь все выше, до самой крыши; зелень была густая, но никаких цветов на нем не было. Так было и в первый год после посадки семян, и во второй, и в третий, и лишь после смерти Ильи Григорьевича, когда на даче жила одна Любовь Михайловна, этот вьюнок вдруг расцвел. Я пришла однажды к ней и остановилась пораженная. Все растение, обвившееся вокруг колонны, было покрыто огромными, с блюдце величиной, синими цветами. Подумать только, Илья Григорьевич так ждал этого цветения, и при нем растение не цвело, а теперь, когда его нет, такое чудо…

Разводил Илья Григорьевич и комнатные цветы. Большая терраса была превращена в зимний сад. Цветы в больших кадках на полу, в горшках и ящиках на подоконниках. Масса вьющихся растений, которые покрывали стены террасы и потолок. К дому примыкала оранжерея. Там все было заполнено цветами, много земли в ящиках на специальном столе. Здесь Эренбург колдовал зимой и летом, что-то сеял и сажал, что-то пересаживал. Если в горшке появлялся красивый цветок, Илья Григорьевич приносил его в комнату или на террасу, а отцветший возвращал назад в оранжерею.

Дважды за время знакомства с Эренбургом мне удалось удивить и обрадовать его. Первый раз году в 1963-м или 1964-м моя приятельница, ездившая в командировку куда-то на Север, привезла и подарила мне большой букет багульника. Эти ветки, казавшиеся совсем безжизненными, надо было поставить в воду. Через несколько дней они покрылись фиолетовыми цветочками, а зеленые листочки должны были появиться позже. Так как букет был очень красивый и для Москвы незнакомый, я решила подарить его Эренбургу — великому любителю цветов.

Закутав букет в бумагу и целлофан, я приехала на улицу Горького, 8. Мы с Любовью Михайловной поставили его в воду и позвали Эренбурга. Оказалось, что ни он, ни Любовь Михайловна никогда не видели багульника. Букет стоял у Эренбургов долго, покрылся зелеными листьями и был необыкновенно красив. Этот мой подарок очень нравился Эренбургу.

Второй раз, уже в 1967 году, когда мы жили на даче, мне удалось купить на московском Центральном рынке роскошные помидоры, огромные и грушевидные. Продавец этих помидоров, увидев мою заинтересованность, рассказал, что этот сорт называется «Бычье сердце» и он сам его вывел. Просил он за них вдвое дороже, чем за обычные помидоры, но я купила целых три килограмма и привезла их на дачу к Эренбургу. Мы со сторожихой дачи перемыли их на кухне, вытерли, уложили на блюдо, и я отнесла это блюдо на террасу. У Эренбурга были гости, которых я и раньше встречала в его доме, — Каверин с женой, Борис Слуцкий и Маргарита Алигер. Увидев помидоры, Эренбург спросил, что это такое. И снова я угадала, он никогда раньше не видал помидоров такого сорта, удивлялся их размерам и форме. Все взяли по помидору и нашли их очень вкусными. Подарить что-нибудь Эренбургу было очень непростой задачей, и я радовалась, что мне это удалось дважды.

Когда в июне 1967 года во французской газете «Монд» появился целый разворот о Бабеле, Эренбург позвал меня и больше часа переводил содержание публикаций. Там была и его статья под заголовком «Революционер, но гуманист», что мне очень понравилось. Эта статья заканчивалась так: «Исаак Бабель погиб преждевременно, но успел сделать многое для молодой советской литературы. Будучи революционером, он оставался гуманистом, а это было нелегко».

Разворот о Бабеле в газете «Монд» содержал еще целый ряд публикаций. Пьер Доммерг написал о влиянии творчества Бабеля на американских писателей. По его словам, американские писатели, прежде возводившие в культ Флобера и Мопассана, своих учителей стиля, вот уже десять лет как повернулись лицом к Селину, Арто и главным образом к Бабелю. Автор называет таких американских писателей, как Сол Беллоу, Норман Мейлер и Бернард Маламуд, герои произведений которых удивительно напоминают Лютова из «Конармии»: та же невозможность приспособиться к насилию и, как защита от неотвратимого, та же ирония. «Нежность, жестокость, лиризм, выраженные одновременно сдержанно и с чувством юмора, — таковы точки соприкосновения американской литературы и творчества Бабеля», — писал Пьер Доммерг.

Другой автор статьи о Бабеле, Петр Равич, пишет: «Пытаться разложить бриллиант на его первичные элементы — абсурдная попытка, самое большее, что можно сделать, это исследовать его спектр. Так же и с громадным талантом Исаака Бабеля». Одессу автор называет черноморским Марселем. И дальше пишет: «Убив в 47 лет наибольшего еврея из евреев среди русских писателей, человека, который умел как никто, может быть, со времени Гоголя заставить своих читателей смеяться, уничтожив интеллигента, склонного к глубоким размышлениям, но обожавшего лошадей и казачью силу, власти его страны совершили непоправимое преступление против русской литературы».

Я была очень благодарна Эренбургу за подробный перевод всех статей, посвященных Бабелю, и кое-что записала.

Однажды за обедом Эренбург говорит: «Представьте себе, Борис Полевой уверял иностранцев, которые у меня сегодня были, что Бабель в нашей стране издается миллионными тиражами». Любовь Михайловна возмутилась: «Когда они, наконец, перестанут врать?» А Эренбург отвечает: «Они только начинают».

Как-то заговорили о том, какие невежественные люди работают в Литфонде. Я рассказала, что пришла получать путевку в Дом творчества, а меня спрашивают: «Он сам поедет?» Ирина Ильинична говорит: «Я пришла получать путевки для себя и для Иришки (внучки поэта Щипачева), а сотрудница Литфонда спрашивает, как правильно написать: Щапочева или Щепачева». Эренбург тут же отозвался: «Сказала бы — Щупачева!»

Лето 1967 года было для меня единственным, но, к сожалению, последним, когда я общалась с Эренбургом постоянно.

В конце лета Илья Григорьевич упал на даче на серпантинной дорожке, ведущей на огород. Его подняли и перенеслив кабинет. Врач Коневский установил диагноз — инфаркт. Любовь Михайловна жаловалась мне, что Эренбург, едва придя в себя, стал требовать газеты, поднимал руки и сам зажигал люминесцентную лампу над изголовьем постели. Уже через двадцать дней кардиограмма стала лучше, но Коневский считал необходимым перевезти больного в Москву. Телефон на даче работал с перебоями, и могло случиться, что связь с Москвой может прерваться в самый опасный для здоровья Эренбурга момент. Был созван консилиум из нескольких врачей, и они пришли к выводу, что перевозить Эренбурга можно.

Везли его в машине «скорой помощи». Любови Михайловне сесть в эту машину почему-то не разрешили, и она ехала следом в легковой машине. В машине «скорой помощи» Эренбурга привязали к носилкам, — чтобы он не совершал лишних движений. Ему было неудобно, и он попросил сопровождавших санитаров его развязать, но они отказались. Всю дорогу они беседовали о способах засолки огурцов, не обращая на больного ни малейшего внимания. Как он сам потом рассказал жене, он сильно переволновался, а когда его наконец привезли и уложили в кабинете в московской квартире, успокоился и почувствовал себя лучше. Так продолжалось несколько дней, и все думали, что Илья Григорьевич выздоравливает. У него постоянно дежурила медицинская сестра. Однажды вечером, когда вся семья собралась возле него, домашняя работница позвала всех в соседнюю комнату ужинать. Все ушли, осталась лишь медсестра, которая перед уходом решила еще раз проверить его пульс, начала считать — раз, два, три… двенадцать… тринадцатого удара не последовало. Эренбург умер. А еще вчера он сказал своей дочери Ирине: «Кажется, я выкарабкался». Все были потрясены, настолько неожиданной оказалась его смерть.

Гроб с телом Эренбурга был поставлен на сцене Большого зала Дома литераторов. Возле гроба на простой скамье сидели родственники и близкие друзья. Зал был заполнен пришедшими попрощаться, а мимо сцены по проходу двигались люди, отстоявшие очередь на улице. Многие кидали на сцену цветы, некоторые выкрикивали слова, обращенные к Эренбургу как защитнику от антисемитизма и человеку, сыгравшему такую большую роль в победе над фашизмом. Приехало много иностранных друзей, со сцены произносились речи. Сменялся почетный караул.

Художник Натан Альтман, сидевший на сцене рядом со мной, пытался запечатлеть лицо Эренбурга. Он сделал несколько попыток, отрывая из блокнота лист за листом, но все их скомкал и спрятал в сумку. Так ему и не удалось сделать ни одного наброска.

Когда гроб выносили из зала, вся улица была запружена народом. Я вышла из дверей и сразу была зажата толпой, пробраться к машине оказалось невозможным. К счастью, меня увидел уже сидевший в машине Борис Слуцкий, он выскочил из машины, протолкался ко мне и втащил внутрь. Иначе я бы не попала на Новодевичье кладбище. Машина с гробом Эренбурга была где-то впереди. На кладбище снова произносили речи, гроб опустили в могилу. Я стояла рядом с Любовью Михайловной, которая сказала: «И я смогла это пережить!» Дело в том, что у нее было уже два инфаркта, и мы все боялись, что Илье Григорьевичу придется пережить ее смерть. Оказалось, наоборот.

Таких похорон, поистине народных, я никогда раньше не видела. И на кладбище, и вокруг него были несметные толпы народа. Москвичи показали свое отношение к писателю Эренбургу свою любовь и признательность за все, что он сделал за свою жизнь.

 

Культ Бабеля

Все, что связано с Бабелем, всегда было дорого для меня. В доме все годы после ареста царил его культ. Я собирала вокруг себя людей, которые были близки Бабелю, встречалась с его одесскими приятельницами — Лидией Моисеевной Варковицкой и Ольгой Ильиничной Бродской. Ближайшими моими друзьями стали Исаак Леопольдович Лившиц, друг Бабеля со школьных лет, его жена Людмила Николаевна и их дочь Таня.

Встречались нечасто, но переписывались постоянно с Татьяной Осиповной Стах, жившей в Киеве; она и ее муж Борис были друзьями Бабеля с давних, еще одесских времен. Их дочь Софья знала Бабеля с детства.

После ареста Бабеля мы постоянно общались с семьей родной сестры его матери, тети Кати. Она была замужем за Иосифом Моисеевичем Ляхецким, и они жили вместе с братом и сестрой Ляхецкими в одной квартире в Овчинниковом переулке. После войны в этой квартире поселился и приехавший с фронта племянник тети Кати по мужу, Михаил Львович Порецкий с женой Асей. И я, и Лида всегда считали эту семью родными нам людьми и испытывали постоянное с их стороны дружеское расположение.

Я уже писала о том, что неизменными моими друзьями были Юрий Карлович Олеша, Николай Робертович Эрдман, Вениамин Наумович Рыскинд и Семен Григорьевич Гехт. Из писательской среды эти четверо были единственными, приходившими в мой «зачумленный дом» задолго до реабилитации Бабеля. Со многими людьми я никогда не встречалась при его жизни, а после со всеми познакомилась: мне захотелось их видеть, чтобы о нем говорить. С сыном Бабеля Мишей увиделась сначала Лида. Поэт Евтушенко встретился с Мишей на юге и сказал ему, что знаком с его сестрой Лидией Бабель. Миша взял у Евтушенко наш телефон, позвонил Лиде и условился с ней о встрече. Лида мне рассказала, что Миша — художник-пейзажист, известный в Москве, и главной темой его картин является город. Ему удалось зарисовать множество уголков Москвы, часть из которых уже не существует. Однажды зимой я увидела из окна нашей квартиры, выходившей на Яузский бульвар, какого-то художника с мольбертом и попросила Лиду посмотреть в окно — не Миша ли рисует напротив нашего дома? Оказалось, это был он. Тогда Лида вышла к нему и сказала, что он может у нас погреться, пообедать с нами и оставлять свои мольберт и краски. Так я познакомилась с Мишей. Он принес мне показать свое свидетельство о рождении, принес напечатанный впервые в «Литературной газете» рассказ Бабеля «Закат» и несколько его фотографий, хранившихся в их доме. Миша мне очень понравился, и хотя у него нет прямого сходства с отцом, но я вижу много черточек и во внешности, и в манере держаться, напоминающих мне Бабеля. Мы редко встречаемся, но нежность к нему всегда со мной.

С дочерью Бабеля Наташей я познакомилась в 1960 году. Тогда в Москве проходила французская выставка картин, и Наташа со своей подругой Таней Парен приехали из Парижа как гиды этой выставки. Обе знали русский язык и специально учились на курсах гидов по живописи. Наташе было около тридцати лет, она училась в Сорбонне и преподавала курс французской литературы. Я нашла ее очаровательной, веселой, остроумной и назвала в душе своей дочерью. Сестры же подружились так, что готовы были все сделать друг для друга.

Сестра Бабеля Мери, приехавшая в это же время в Москву, чтобы повидаться с нами, очень удивилась такой дружбе Лиды и Наташи и говорила, что сказалось кровное родство.

 

Поездка в Сибирь

Уйдя на пенсию, я решила съездить в Сибирь посмотреть, как там живут мои братья Игорь и Борис, а также семья погибшего на войне брата Олега. Игорь был директором сельской школы, где его жена Вера преподавала русский язык и литературу; их дети — Николай и Татьяна тогда еще учились в школе. Борис работал в газете в поселке полугородского типа, его семья состояла из жены Марии, их дочери Нины, принятой в первый класс школы; его приемная дочь Лена училась в Томске в университете. Вдова Олега Валерия с дочерью Ларисой и сыном Олегом жила в Томске, где дети учились и работали.

Ехала я до Томска на поезде, поездка была очень приятной, во-первых, потому, что я вообще очень люблю ездить, а во-вторых, вагон был полупустой, и в купе я оказалась одна. В дорогу я взяла с собой молотый кофе, сгущенное молоко, коробку хороших конфет и всякую еду. По утрам могла угостить проводницу, с которой договорилась, что она не будет сажать новых пассажиров в мое купе.

Поездка продолжалась почти трое суток, я читала интересную книгу на немецком языке, раскладывала пасьянс и была как-то удивительно спокойна за Лиду. Она осталась в Москве не одна, а со своим мужем.

На вокзале в Томске меня встречал Борис, которого я не видела с 1946 года, то есть двадцать лет.

С поезда мы с Борисом пересели в легковую машину и поехали к Игорю. Был разгар лета, воздух насыщен ароматами цветов, трав и деревьев, и я с наслаждением вдыхала этот знакомый с детства запах. Игорь, как оказалось, был в больнице после инфаркта, но уже должен был вернуться домой.

Он жил в деревянном доме из трех комнат; из кладовой Игорь устроил себе мастерскую-кабинет, где любил работать и что-нибудь мастерить. Двор и огород были невероятно запущены; все, что было посажено, заросло травой. Рядом с двором находилось картофельное поле, и оно было в порядке; его недавно кто-то окучивал, многие кусты картофеля уже цвели. По двору неприкаянно бродили куры и несли яйца где попало, я находила их просто среди травы.

Я принялась полоть грядки в огороде, и воскресли редиска, зеленый лук, огурцы, свекла, репа, морковь, укроп и петрушка. Земля замечательная, черноземная, рыхлая и совершенно такая же, как у нас была в Боготоле, где мне приходилось полоть грядки.

Заставить помогать дочь Игоря Таню мне не удалось; выпив с утра молока, она убегала из дому и пропадала до обеда. В это время в селе работали студенты из Томска, отбывая рабочую практику, что-то строили для колхоза. И Татьяна наша проводила время с ними. Сына Игоря Николая дома не было, он уехал к кому-то в Томск. Семейная жизнь Игоря сложилась неудачно из-за того, что ему с Верой пришлось пережить смерть двоих сыновей. Аркашу я не видела, а Алешу Игорь с Верой привозили в Москву в один из своих летних приездов. Мальчик был очаровательный и очень умненький. Диагноз его болезни так и не был установлен, он слабел с каждым днем, а перед смертью сказал: «Мама, я ухожу от вас». Так рассказывала мне Вера, и я и теперь не могу вспоминать это без слез. В живых остались только Николай и Татьяна.

Через три дня после моего приезда вернулся из больницы Игорь, но был так слаб, что должен был лежать, вставая только к столу. Я готовила для него, да и для всех, еду из того, что было в наличии. Было молоко, творог и сметана, масло, овощи, яйца. В сенях стоял мешок с мукой. Простой хлеб надо было брать в колхозной пекарне, но до семи утра. Мы часто оставались без хлеба, так как Вера то проспит, то забудет его купить. Иногда варился борщ без мяса, которого в селе достать было нельзя: летом никто не убивал животных. Игорь очень любил творожники с зеленым луком, и я часто их делала. Позже появилась молодая картошка и огурцы; при желании можно было зарезать курицу, но никто из нас не мог этого сделать, а просить было некого.

Игорь любил пить чай, поэтому я привезла из Москвы хорошего чая и лимоны. Он собирал косточки от лимонов и высаживал их в горшочки с подготовленной землей с песком и мелким гравием для дренажа. Когда в горшочках появлялись ростки лимонного дерева, Игорь раздаривал их своим ученикам. При хорошем уходе лимоны вырастали в комнатных условиях и даже давали плоды — по одному, а часто и по два лимона на деревце.

Когда Игорь немножко окреп и стал выходить на улицу, он прежде всего повел меня в свою школу. Она была расположена на окраине села в березовом лесу. Дом деревянный, одноэтажный, был построен еще в царское время. Помещение для мастерских было выстроено позже, уже в советское время, в виде небольшого отдельного здания. В нем проходили уроки труда и всякого мастерства. Эти уроки преподавал сам Игорь, он же и директор школы. Осмотрев классы, Игорь повел меня в сад, где он выращивал низкорослые яблони, не боящиеся морозов, так как снег полностью их покрывал и таким образом спасал.

Второй нашей прогулкой был поход в осиновую рощу, где росли подосиновики. Там было такое их множество, что, не уходя далеко, я набрала полную корзину. Игорь грибов не собирал, он развел небольшой, но очень дымный костер и сидел возле него. Комаров было множество, и я время от времени прибегала к костру, чтобы избавиться от комаров и передохнуть. Это было самое комариное время, позже они исчезли, как всегда бывало в Сибири.

Третьей нашей с Игорем прогулкой была поездка на кордон, так называлось место, где рос сосновый лес, оберегаемый от порубок. Этот лес состоял из стройных, высоких сосен, считавшихся драгоценными для различных важных построек. Подножие леса покрыто зарослями брусники, к тому времени уже поспевшей. Игорь взял с собой самодельный деревянный гребень, при помощи которого можно было быстро набрать ведро брусники, но с листочками. Я собирала ягоды без гребня, но зато и без брусничных листьев.

Ехали мы на кордон на телеге с запряженной в нее лошадью, и так как Игорь был еще не совсем здоров, запрягать и распрягать лошадь должна была я. Игорь подсказывал мне, что и как надо делать, и я в первый раз в жизни справилась с этой работой. До этого, еще в юности, я могла надеть на лошадь только уздечку для верховой езды.

Накосить траву для нас и лошади тоже должна была я сама, и не без труда справилась и с этой задачей. Полянка, на которой надо было косить траву, была окружена редким лесом, в котором в изобилии росли дикие сибирские пионы — темно-красные и душистые. Мы подъехали к домику лесника, у него отдохнули, выпили чаю, перекусили. Игорь был знаком с лесником с давних пор и любил с ним разговаривать. Воздух в этом сосновом лесу был удивительно целебным, казалось, что здоровье вливается вам в легкие; комаров уже не было.

Вечером, когда мы собрались уезжать, я пошла за нашей лошадью. Она паслась у речки, довольно далеко от домика лесника. Привела лошадь, запрягла ее, и мы уехали домой. Проезжая через какую-то деревню, мы встретили директора местной школы, женщину, которую трудно было отличить от рядовой колхозницы, такой у нее был затрапезный вид. Она спросила Игоря, отработали ли его учителя свою норму по сбору льна, и похвасталась, что у нее все учителя уже отработали. Игорь сказал ей, что был болен, а учителя разъехались.

Я была возмущена тем, что учителей в их отпускное время заставляют работать в колхозе. Всю зиму они преподают, а колхозники в это время отдыхают.

На другое утро я, научившись немного обращаться с косой, скосила весь бурьян во дворе, а потом Игорь позвал меня, чтобы посмотреть, как освобождают бруснику от брусничных листочков. Он, подложив под две ножки стола газеты, сделал плоскость стола наклонной, обложил края стола скрученными полотенцами, подставил таз на стул возле нижнего края стола и стал сыпать бруснику с листочками на другой, высокий край стола. Ягоды скатывались вниз и попадали в таз, а листочки оставались на столе. Затем брусника промывалась и из нее варилось варенье, готовилась начинка для пирога и моченая брусника как гарнир к мясным блюдам.

По вечерам я много гуляла по окрестностям села. Иногда заходила в ближайший лес, собирала грибы сыроежки, из которых получается удивительно вкусный суп. А иногда с Таней ходила в местный клуб посмотреть какой-нибудь фильм. Дома у Игоря телевизора не было.

Один раз в неделю Вера, жена Игоря, топила баню, в другие дни недели там можно было утром облиться прохладной водой. Настало время поехать к Борису. Он жил в поселке городского типа поблизости от Оби. На редакторской машине Борис приехал за нами — Игорь и Вера поехали тоже.

У Бориса с Марией была очень маленькая квартира — половина небольшого одноэтажного дома, состоявшая из двух комнат: одна была скорее кухней, с плитой, другая комната была спальней. В ней стояли две кровати и большой стол со стульями. Обстановка комнат очень бедная, стены украшал только портрет моей Лиды, нарисованный Борисом по фотографии, которую я ему прислала. Была между ними взаимная симпатия.

Жизнь Бориса с Марией выглядела какой-то временной, без всякой перспективы когда-нибудь улучшиться. Так жила вся интеллигенция в нашей провинции.

После застолья с водкой по случаю моего приезда стали укладываться на ночь. Я должна была спать с семилетней дочерью Бориса Ниной, Мария и Вера вместе на другой кровати, а мужчины (Игорь, Борис и шофер редакторской машины) на полу. Заснуть я не могла.

Промучившись полночи, я встала, открыла дверь в сени и на табуретке просидела возле открытой двери остаток ночи. Утром пошла в местную гостиницу и сняла номер люкс, предназначенный для приездов партийного начальства. Стоил он совсем недорого для меня, но для местного населения считался очень дорогим. Я объяснила Борису, что не могла заснуть всю ночь, и он меня понял и не обиделся. Маленькая Нина любила приходить ко мне в гостиницу и шлепать по мягкой мебели, сняв башмаки. По утрам я приходила в дом Бориса завтракать, потом уходила одна или с Ниной гулять по поселку. Самым примечательным местом была кедровая роща. Не очень большая по площади, она отличалась красотой деревьев и воздухом, особенным воздухом с запахом кедровой хвои. Роща была излюбленным местом для отдыха — никакого другого парка или сада в поселке не было.

Один раз, гуляя по поселку, я забрела на местное кладбище и бродила там среди могил. Было очень грустно от мысли, что когда-нибудь и мой любимый брат Борис будет похоронен на этом кладбище, но я отогнала эту мысль…

Как-то под вечер Борис повел меня на реку Обь. Берег ее зарос кустами черемухи, которая уже поспела. Я захотела попробовать ягод, и Борис, не жалея дерева, вдруг отломил огромный сук, чтобы я могла собирать ягоды с удобством. Я сердилась на Бориса за такое безжалостное отношение к природе, но он только смеялся надо мной. Ягоды черемухи были сладкими, в России — редкость.

Чтобы посмотреть на Обь, мы уселись на берегу, выбрав удобное место, и Борис попросил меня рассказать подробно о смерти мамы, а потом спросил о Наташе, той девушке, с которой он переписывался во время войны, а потом и встречался, когда жил у нас в Москве. В то время Наташа часто приходила к нам, а когда Борис уехал из Москвы в Сибирь, приходить перестала, и мы ничего не знали о ее беременности и о рождении мальчика Юрия. Она пришла к нам, когда мальчику было уже полтора года. Моя мама сразу же узнала в нем сына Бориса — «по затылочку», как она говорила. С тех пор Наташа с Юрой стала часто приходить к нам и даже оставлять его у нас.

Наташа просила и меня, и маму не говорить Борису о рождении мальчика, и мы выполнили ее просьбу. В первый раз на берегу Оби я рассказала Борису о рождении мальчика, о смерти Наташи, когда Юре было десять лет, о том, что жил он все это время у ближайшей подруги Наташи Любови Ивановны. Наташа не хотела, чтоб он жил у нас, боялась, как бы мальчик не попал в семью Бориса к мачехе.

Болезнь и смерть Наташи, а также полное сиротство Юры я переживала очень тяжело и похудела тогда так, что юбку пришлось ушивать на семь сантиметров.

Любовь Ивановна была одинокой женщиной, и когда я сказала Юре, что он мог бы жить у нас, он ответил: «Но Любовь Ивановна совсем одна, у нее только кошка Клеопатра». Она была директором школы, членом партии коммунистов, очень преданной. С ней мне было трудно найти общий язык. К нам Юру она не отпускала. А когда я приходила повидать Юру, она могла сказать: «Что, визит инспекции?» И я перестала к ней приходить и почти не знала, как Юре у нее живется. Так прошло несколько лет. Когда Юра уже заканчивал школу, он вдруг пришел к нам и сказал, что уходит от Любови Ивановны и будет жить один в своей комнате, в которой жил с мамой. Я спросила: «Почему?» И он ответил: «Когда я ее даже не уважаю…» — и больше не захотел ничего рассказывать.

Вечером Любовь Ивановна пришла ко мне и говорила со мной до двух часов ночи. Она считала, что если он уйдет от нее, то не сдаст экзаменов в школе, не поступит в институт, и что я должна отговорить его от этого поступка. Но Юра сдал экзамены в школе, получил диплом об ее окончании и поступил в педагогический институт.

Дня через два я уехала в Томск, где думала пробыть еще два дня и навестить семью моего погибшего на войне брата Олега. Борис провожал меня до Томска. Я остановилась у наших бывших соседей в нашей бывшей комнате. Хозяин этой квартиры из двух комнат, друживший с моими братьями, когда приезжал в Москву по делам, останавливался у нас.

Я плохо спала у них первую ночь, грустные впечатления от встречи с братьями меня не оставляли. Игорь был тяжело болен, сказались война, ранение и смерть двух сыновей. Борис пил, бывали и запои, это была уже болезнь, от которой трудно было вылечиться. Жена Бориса тоже любила выпить, так что надежды вылечиться у брата не было никакой.

На следующий день я пошла искать, где живут жена Олега Валерия (Лера) с дочерью Ларисой и сыном Олегом. Нашла их в маленьком домике, состоявшим из одной комнаты и застекленной террасы. Он стоял во дворе большого дома, у хозяйки которого они и снимали домик. Как он отапливался зимой, я не запомнила, но еда готовилась на электрической плитке.

У них дома я застала Леру, Ларису и ее маленькую дочку Ирину, спящую в кроватке. Девочка росла без отца, обманувшего молоденькую Ларису обещанием жениться, как это часто бывает в жизни. Лариса, не закончив высшего образования, работала воспитательницей в детском саду.

Олега дома не было, он уехал на лето в пионерский лагерь, где работал пионервожатым. Так что в этой семье дети работали, а Лера ухаживала за маленькой Ириной. Я провела с ними два дня, оставила им немного денег, платья, кофточки и попрощалась.

 

Переезд на новую квартиру

Еще до моей поездки в Сибирь мы переехали на новую квартиру. Наш дом по Большому Николоворобинскому, так же, как и другой такой же по Малому Николоворобинскому переулку, должны были сломать и вместо них построить четырнадцатиэтажный дом для студентов-иностранцев, обучавшихся в Военном инженерном институте имени Куйбышева на улице Обуха.

Военное начальство облюбовало место, где стояли эти дома, потому что жильцов, которым надо было давать новое жилье, было не так много и сломать эти дома, состоящие из деревянных каркасов с фибролитовым заполнением, было очень просто. Нам была предложена трехкомнатная квартира на четвертом этаже пятиэтажного дома так называемой хрущевской застройки.

Но, боже мой, как далеко от центра Москвы был расположен этот дом! Мы же привыкли жить почти в самом центре Москвы. Метро, чтобы доехать туда, не было; прямых автобусов тоже не было — ходили только трамваи. Мы всячески сопротивлялись этому переезду, но все другие варианты квартир в старых домах были гораздо хуже, а здесь была отдельная трехкомнатная квартира. Этому переезду особенно сопротивлялся муж Лиды Шурик, он к этому времени уже работал в Глазном институте имени Гельмгольца, который был сравнительно недалеко от нашей старой квартиры.

Все наши соседи тоже переехали в разные квартиры этого нового дома по адресу: Азовская улица, дом 15. Те жильцы, которые переехали в наш дом раньше, успели посадить вокруг дома деревья, кусты и даже цветы, и все зеленело. Правда рядом громоздились останки бывшей на этом месте деревни Волхонки, полуразрушенная церковь, в которой помещался какой-то склад.

Постепенно все приводилось в порядок: деревенские постройки и церковь сломали и вывезли, поверхность выровняли, засадили деревьями, поставили скамейки, для детей сделали площадку с песочницей. Школа была напротив нашего дома с одной стороны, с другой стороны строился детский сад. На противоположной стороне Азовской улицы засыпалась бывшая городская свалка и сажались деревья будущего парка.

А в это время в маленьком, наспех сколоченном деревянном домике, где сидели молодые солдаты, очевидно, отвечающие за стройматериалы и оборудование для детского сада, шла бойкая торговля. Продавались листы фанеры, цемент, доски, унитазы, раковины и многое другое. Купить всё это было невозможно, не было таких магазинов. Солдатики не стеснялись даже приходить в наши квартиры и предлагать свой товар, то есть не свой, а государственный. Как они умудрялись отчитываться перед своим начальством, мы не понимали. Думаю, что в сговоре с ним составляли фиктивные акты о кражах, и недостающие материалы и оборудование снова выдавались стройке.

Я часто смотрела на все это из окна своей кухни и думала: до чего же дошла наша страна, что воруют все.

Возвратившись из Сибири в Москву, я застала квартиру нашу в полном порядке, все было прибрано и чисто; очень светлый паркет наших комнат покрыт светлым лаком. Комнаты были изолированы друг от друга, и в двух из них были балконы на разные стороны дома; кухня была маловата, но и нас было всего трое, а раздельный санузел считался большим преимуществом.

В те времена трехкомнатные квартиры давались только семьям с большим числом жильцов — пять и больше человек. Нам же дали такую квартиру на троих, считаясь с тем, что дома хранился архив Бабеля.

Все было бы хорошо, только отношения между Лидой и Шуриком не были такими идеальными, как раньше. Он никак не мог смириться с тем, что мы согласились жить так далеко от центра. Лида была беременна, и предстоящее рождение ребенка тоже беспокоило Шурика; он боялся, что не сможет сделать карьеру, то есть защитить диссертацию и получить более высокие должности.