Власовское движение
У меня сохранились записки того времени. Я постараюсь ориентироваться исключительно на эти записки, просто перепечатывая большую часть из них. Только там, где в моей памяти остались факты или тогдашние размышления, я буду дополнять записки. Так читатель сможет увидеть наше тогдашнее настроение, наши наивные представления, но и наши прозрения.
21 февраля 1943 года я записала: «В Смоленске появился Русский комитет. Еще месяц тому назад появились листовки с его программой, за подписью генерал-лейтенанта Власова и еще одного генерал-майора. Но мы мало обратили на это внимания, удивляясь, почему не извещают через газету. Но вот состоялись два собрания по поводу присоединения к этому Русскому комитету, были там представители от городского управления и еще другие лица. Но как-то все это странно делается, и почему это не объявляется во всеуслышание? На 5 марта снова назначено собрание. Эман пригласил папу, и я тоже пойду, интересно посмотреть, что это такое. Хорошо было бы, если б это все вылилось во что-нибудь серьезное, если б этот Русский комитет оказался на высоте своего положения и смог бы постепенно перейти в русское правительство».
11 марта 1943 года. «Была я на этом собрании: ну что ж, поговорили, показали хороший фильм и больше ничего. Единственно, что мне там понравилось, — это выступление одного добровольца из Карамышева (местечко недалеко от Пскова. — В.П.). Это был настоящий деревенский парень, а между тем как осмысленно он говорил, прямо-таки любо было слушать, если б у нас побольше было таких людей. Печально, что всю эту инициативную группу возглавляет Хроменко. Ему не верят, да и трудно верить. Я слышала разговоры: «Ну вот, все те же люди и при советской власти, и теперь». И в самом деле, тяжело идти за человеком, который еще недавно писал хвалебные статьи Сталину и работал по коллективизации. И так больно и тяжело, что не нашлось других идейных и честных энергичных людей, способных возглавить это дело. Вот и глава Русского комитета — Власов, что представляет он собой? Генерал-лейтенант при советской власти, член компартии, сражался до последнего момента в Красной армии, попал в плен. И вот теперь он призывает к борьбе с большевизмом, становится во главе Русского комитета. Можно ли ему верить? Можно ли? Тяжелый вопрос. Между тем об этом комитете все больше и больше говорят и пишут, точно так же, как и о Русской Освободительной Армии, теперь уже не добровольческие отряды, а Русская добровольческая освободительная армия. Издаются даже две газеты — «Доброволец» и «Заря» — органы Русской Освободительной Армии. Вот в этой «Заре» и было напечатано открытое письмо Власова. Вообще обещают, что скоро, скоро комитет оформится окончательно и вступит в роль чего-то вроде русского правительства. В этой же «Заре» пишут так, что создается впечатление, как будто армия эта уже довольно велика, у нее есть единое командование и вообще дело уже налажено. Ну, дай Бог. Итак, как ни трудно верить этим руководителям из бывших советских, но других нет, а делать что-то надо, что-то хочется, невозможно сидеть сложа руки.
И вот мы с Люсей 9 марта отравились к Хроменко с вопросом, что мне делать практически. Он говорит, что нужна организация молодежи, и в этом он прав. Они собираются устроить клуб молодежи, но кроме этого нужна, политическая организация».
Отмечу здесь, что Хроменко редактировал или соредактировал местную газету «Псковский колхозник» и был членом горкома партии. Он не бежал, когда советские войска отступали. Отступление шло так быстро, что он мог и не успеть бежать, но если он остался сознательно, то трудно сказать, что им руководило. Так или иначе, он сразу же полностью приспособился, написал и сумел напечатать брошюрку «Вечное зло», сугубо антисемитскую. К моему изумлению, предисловие к ней написал знакомый нам врач, которого мы считали порядочным человеком, но это было до оккупации, потом наши отношения резко разладились. Я этой брошюрки не читала, мне она была противна, а пожалуй, следовало прочесть. Должна, однако, сказать, что потом, когда мы начали сотрудничать, а также в инициативных группах Власовского движения, Хроменко никаких антисемитских высказываний никогда не делал, в том числе и в разговорах с глазу на глаз. Также и эта брошюрка не играла никакой роли. Она просто исчезла, и я на время о ней совсем забыла. Зато на Хроменко я тогда могла бы наблюдать вполне современное явление: перевоплощение коммуниста в националиста. Любимым выражением Хроменко, которое он повторял до полного пресыщения, было «национально мыслящие». Но тогда я еще не думала о том, что это личное перевоплощение может стать типичным явлением будущего, я только морщилась, когда именно Хроменко, подняв указательный палец, начинал свои наставления о «национально мыслящих».
28 марта 1943 года. «Давно я не писала в дневник, а между тем сколько бурных событий пронеслось за это время, и окончательных результатов их я еще не знаю, да как же говорить об окончательных результатах, когда это вообще только начало. Но всего было так много, а я так давно не писала, попробую начать с начала. Итак, Хроменко сказал нам собрать группу молодежи для первого организационного собрания или беседы. Мы должны были прийти к нему в пятницу 12-го. Мы не пошли, так как собрали слишком мало людей, но отправились к нему в понедельник. Потом я об этом очень жалела, так как было общее со всех округов собрание и Хроменко хотел пригласить и меня. На собрание мы не попали, но резолюцию Хроменко дал мне прочесть, она, возможно, по его словам, пойдет в Берлин. Ну что ж, в общем, ничего. Так, есть интересное место: они пишут, что было бы хорошо, если бы Германия опубликовала декларацию, в которой опровергалась бы советская ложь о том, что Германия посягает на нашу территорию и на нашу самостоятельность. Но может ли Германия опубликовать такую декларацию? В этом все дело, может ли? Насчет второго пункта, самостоятельности, я думаю — да, насчет первого — нет. Она определенно посягает на часть нашей территории, я повторяю: на часть.
Хроменко сказал, чтобы собрали людей, сколько есть, и пришли к нему в среду. К нашему несчастью, на среду студенты договорились идти в кино, а ведь, как это ни горько, может быть, но кино важнее всего, даже вопроса возрождения Родины. В результате мы пошли впятером. Четыре девушки и один юноша. Там, кроме Хроменко, были незнакомый нам немолодой человек, рекомендовавшийся профессором Андриевским, а также неизвестный молодой человек, оказавшийся русским эмигрантом (фамилии до сих пор не могу вспомнить)? Блюм, руководитель радиоузла, и еще два человека из местных деятелей. Сначала Хроменко начал давать нам длинные инструкции, что надо говорить, если мы вздумаем пропагандировать. Слушать было крайне скучно, мне всего этого не надо было, я знала это слишком хорошо. Но вот в разговор вступил профессор Андриевский, и все изменилось, началась оживленная беседа по душам, когда чувствовалось, что тебя понимают, и ты понимаешь своих собеседников, и царствуют полное единодушие и единомыслие. Андриевский рассказывал много интересного. Он читал лекции на курсах добровольцев, и там же читал полковник Боярский, тоже бывший советский полковник, попавший в плен и присоединившийся к антибольшевистскому движению, теперь он — правая рука Власова. Но словам профессора Андриевского, там идет большое дело. Все эти люди, бывшие советские командиры, действительно убежденные противники большевизма и им можно верить. Боярский рассказал также и что делается на советской стороне, кое-что из того рассказал нам профессор, но здесь я этого воспроизводить не буду, для меня это не ново. Посмеялись над теми, кто думает, что Германия хочет из нас сделать колонию; это невозможно, да об этом там и не думают, сказал Андриевский. Но снова мелькнула фраза: мир без аннексий и контрибуций. Так ли? Но, во всяком случае, я вышла с этого собрания воодушевления и окрыленная новыми надеждами. Мне казалось, что найтись хорошие русские люди и начинается что-то действительно серьезное. Профессор Андриевский говорил еще, что эти добровольцы приходили на курсы колеблющимися и сомневающимися, а уходили убежденными и воодушевленными».
Может быть, читатель теперь, когда известны многие документы, найдет странным, что мы тогда были уверены в отсутствии претензий со стороны нацистской Германии колонизировать Россию или, во всяком случае, Украину и значительную часть России. Но сегодняшние читатели должны попробовать перенестись в нашу ситуацию. Мы росли под сталинской диктатурой среди почти тотальной лжи и полной дезинформации. Мы, двадцатилетние, мало что знали, однако у нас было достаточно здравого смысла, чтобы понимать полную абсурдность возможных притязаний Германии на колонизацию России. Мы все время ошибались, думая, что ведь и в западных странах должны быть здравомыслящие люди, знающие историю, знающие, например, историю похода Наполеона в Россию. С нашей стороны это было понятно. Но тот, кто называл себя профессором Андриевским, жил, видимо, многие годы в эмиграции в Германии. Неужели он тоже не знал о планах Гитлера? Или он сознательно говорил то, что ему было задано? Я не знаю, кто он был на самом деле, никогда его больше не встречала и ничего о нем не слышала.
Если отвлечься от воспоминаний более чем 50-летней давности, можно задать себе вопрос, отчего в Западной Европе никак не избывается тенденция как-то завладеть Россией, командовать ею. В то время это выражалось в грубой форме. Уже после войны мне рассказывала дочь одного немецкого офицера, родом из Прибалтики, что один из его товарищей-офицеров сказал ему, что они, мол, загонят русских за Урал и там они могут быть самостоятельными, а европейскую Россию они будут контролировать. Отец моей знакомой спросил его, посчитал ли он, сколько квадратных километров им придется контролировать и хватит ли у Германии мужского населения для этого? Только тогда этот офицер вдруг задумался. После трех лет войны, еще на территории России, немецкие солдаты рассказывали такой анекдот: Германия победила, Гитлер принимает парад, прошли механизированные, танковые войска, он их приветствует, они отвечают, но вот идет усталая пехота, солдаты все бородатые. Гитлер их приветствует. Они молчат. Он кричит еще раз. Они молчат. Тогда Геринг наклоняется к нему и говорит: «Мой фюрер, приветствуйте их по-русски, они уже забыли немецкий язык». В этом анекдоте нашла свое выражение интуиция огромной интеграционной силы России, умевшей вбирать в себя различные иностранные элементы. И тем не менее, стремление к своего рода колонизации России не прошло до сих пор. Эти строки пишутся в 1996 году, и вот несколько лет тому назад, уже после августа 91-го, известный немецкий журналист Герберт Кремп писал в газете «Ди Вельт» тоном обиженного недоумения: «Мы думали, что Россия будет теперь делать все, что ей скажут США, а она хочет иметь собственную (выделено мной. — В.П.) внешнюю политику». Дело не в том, хорошая это политика или плохая, умная или глупая, нет, Россия вообще не должна иметь собственной политики, она должна слушаться США. Это ведь тоже своего рода «мягкая» колонизация России. Отсюда и разочарование западных держав в Ельцине и их первоначальная ставка на Явлинского, который якобы будет во всем слушаться США. Но на самом деле Россия ни при каком президенте не будет во всем слушаться США или какой-либо другой державы. Западу следовало бы, наконец, отказаться от своих химерных колонизационных мечтаний.
«Через день, в пятницу, состоялось очередное собрание актива. На этом собрании до обеда должны были сделать доклады руководители отдельных секторов, созданных при инициативной группе. Первым говорил старший лейтенант Федоров, руководитель военного сектора. Это немолодой, очень симпатичный человек. Говорил он о создании добровольческих отрядов в Пскове и о создании курсов сестер милосердия. Затем выступал руководитель секции пропаганды и агитации — архитектор Сабуров, говорил весьма бледно, перечислил какие-то достижения, сказал, что имеется состав лекторов, беседчиков и докладчиков, но по существу не сказал ничего. Затем выступал руководитель секции работы с населением — о. Георгий Бенигсен.
Он говорил хорошо, с литературной точки зрения лучше всех остальных. Говорил о необходимости организации помощи населению, тоже об организации курсов сестер милосердия и о помощи семьям добровольцев, особенно павших. После него говорил руководитель секции работы с молодежью Блюм. Он говорил о том, что предполагается открыть клуб молодежи, что он будет открыт уже в воскресенье. Он все настаивал на том, что сейчас нужно к молодежи подходить осторожно, не нужно ее слишком занимать политикой, а то можно отпугнуть, а вот заниматься физкультурой и другими кружками. Я возразила на это, сказав, что сейчас слишком острый момент, чтобы заниматься только этим, что время не ждет и что молодежь ищет разрешения текущих вопросов. Я согласилась с Черепенькиным (тогдашний бургомистр Пскова. — В.П.), который заявил, что по существу у нас сейчас нет человека, который бы мог руководить молодежью и указал, как на возможного руководителя, на профессора Андриевского. Со мной многие согласились, в частности этот молодой эмигрант и одна девушка, Раиса Матвеева, оказавшаяся тоже эмигранткой из Нарвы. На этом первая часть собрания закончилась, во второй после обеда предполагалось обсуждение отдельных докладов.
Но когда мы пришли после обеда, то увидели людей, сидящих за столом, а на столе — водку и закуску. И все переговоры свелись к пустой болтовне. Между прочим, когда я спросила Сабурова, как можно работать в его секции, он ответил: «Еще ничего нет, ничего не готово, мы вас известим», — полное противоречие с его докладом. Прошло уже две недели и ничего не слышно. Кроме того, тот же день договорились с Матвеевой собраться в понедельник у нее и обо всем поговорить».
Добавлю к этой записи, что о. Георгий Бенигсен был тоже из русских эмигрантов, приехавших в Псков из Эстонии. Священников в Пскове не осталось, и когда при оккупации стали открываться церкви, в том числе и Троицкий собор, то приехали православные священники из Прибалтики, преимущественно из Эстонии, они были членами так называемой духовной миссии.
2 апреля 1943 года. К Матвеевой мы пришли с Таней, там был еще тот же молодой эмигрант. Я поняла Матвееву так, что мы поговорим о практической работе с молодежью и с детьми, но все снова вылилось в пустопорожний разговор. Оба они проектировали дальнейшие такие небольшие собрания, где, как говорил эмигрант, мы должны подготовить сами себя к руководству молодежью и разрешить ряд философских и политических вопросов. Все это очень хорошо звучит, но, судя по всему тону разговора, я поняла, что они хотят учить и наставлять нас. Они считают себя безусловно более «подкованными» (по их выражению) и думают, что должны нас учить. Я согласна, что по философии, да и политике они имели возможность читать гораздо больше и, по-видимому, действительно были более начитаны. Но они не прошли той тяжелой школы, которую прошли мы, они не знают так, как мы, всех условий советской жизни. Так или иначе, худо или хорошо, но я сама обдумала в все эти вопросы, нашла на них для себя ответы и могу переменить или дополнить их лишь под влиянием каких-нибудь новых фактических данных и лишь вследствие длинного рассуждения с самой собой, внимательного обдумывания новых фактов. Учиться же у молодых эмигрантов я совсем не склонна. Кроме того, все они, даже наиболее понимающие нынешнее положение, все-таки еще живут загипнотизированными мыслями о Великой России. И не могут понять, что сейчас речь идет о том, чтобы сохранить или, вернее, создать хоть какую-нибудь Россию, спасать душу русского народа. Сейчас нельзя говорить о Великой России, нельзя пропагандировать великодержавный национализм действовать на два фронта или же сразу после окончания войны с большевизмом пропагандировать новую войну. Надо посвятить себя созидательной работе, наша страна настолько богата, что если мы будем работать, мы сможем создать еще великое государство.
Тогда я еще не знала, что все эти эмигранты принадлежали к партии НТС (народно-трудовой союз, или партия солидарности). Я это узнала несколько позже и довольно скоро поняла характер этой партии: это была партия типа компартии. У них была другая идеология, но та же структура. Передо мной был тип комсомольцев, не интересующихся обсуждением проблем, а интересующихся лишь вербовкой новых членов. Кроме того, их тактикой была инфильтрация в другие группы и движения. Впоследствии я видела, как они инфильтрировали разные возникавшие движения. Я упоминала одну молодую даму, русскую из Эстонии, которой была тяжело слушать, как немолодая русская из той же Эстонии говорила мне о том, что все мы якобы косоглазые. С этой дамой я тогда подружилась, звали ее Тамара Петровна Лабутина. Только позже я узнала, что она тоже солидаристка. Она была осторожна в этом отношении. Ей тогда было 30 лет, а мне 20. Она была замужем и очень огорчалась, что не может иметь детей. Несколько позже она познакомила меня со своим мужем, он был… в форме СС. Я тогда плохо отличала эту форму от военной, но Лабутин, видимо, считал долгом оправдаться, он однажды очень горячо воскликнул: «Я ненавижу эту форму, но партия приказала войти в эту организацию. Я сделал это по приказу партии». «Партия» — партия солидаристов. Тогда говорили, что некоторых своих членов партия засылает в СС, другим же давали поручение раздавать антинацистские листовки с риском быть арестованными, причем некоторые и были арестованы, попав в концлагерь. Делалось это якобы для того, чтобы иметь козырь как в стане немцев в случае их победы, так и в лагере союзников, если победят они. После войны солидаристы категорически отрицали, что засылали своих членов в СС. У меня нет доказательств ни для того, ни для другого, здесь я записываю лишь то, что видела и слышала.
Что касается Власовского движения, то мне было непонятно, как некоторые его представители хотят вести это движение под чисто национальными лозунгами. Если б это было начало 30-х годов, когда российских полководцев называли «псы кровавого царизма», тогда национальные лозунги могли бы быть зажигательными. Но Сталин ловко перекроился. Тогда были уже ордена Суворова и Кутузова, пропаганда девала ставку не на мировой коммунизм, а на защиту родины и, в известном смысле, ей нельзя было отказать в истинности: противник не был однородным освободителем. Власовское движение могло, по моему мнению, противопоставить лишь лозунг свободы и социальности. Только это могло оправдать временный союз с внешним противником. Но солидаристы вводили во Власовское движение чисто национальные лозунги, и стали приходить сведения, что некоторые выпускники власовских курсов под влиянием националистических лозунгов уходят к советским партизанам сразу же после окончания этих курсов, что, конечно, не увеличивало готовности немцев дать Власовскому движению полную силу.
«Так или иначе, я хочу еще раз посетить Матвееву и потолковать с ней по душам. Итак, после этого собрания я рвалась к работе. Была я у Хроменко, но он не сказал ничего определенного, но предлагал лично меня перевести на работу в псковский отдел редакции рижской газеты «За Родину», он возглавлял этот отдел, а пока предложил мне писать репортажи в газету. Он хотел получать хронику о работе в деревне. Но из этого у меня ничего не вышло, так как Дункер (немецкий начальник) запрещает писать что-либо о работе в деревне. Кроме того, Хроменко обещал устроить собрание молодежи, на котором я все время настаивала. Затем мы были у Блюма, этот отозвался крайне пренебрежительно об идее такого собрания, но заявил, что можно вести работу в отдельных учебных заведениях, на отдельных предприятиях. Мы было уже совсем договорились, что он на днях придет на наши курсы, чтобы провести там своего рода политическую беседу. Он только просил нас поставить в известность немецкого начальника, который заведует всем этим. Мы пошли к нему и узнали от него, что клуба молодежи еще пока открывать нельзя, так как он еще не получил ответа от высшего начальства на свой запрос по этому поводу, но ячейковую работу вести уже молено, вот завтра будет у него совещание с некоторыми из русских и тогда наметят путь работы. Но когда мы на другой день пошли к Блюму, он заявил, что многие высказываются сейчас против политической работы среди молодежи, чтобы не отпугнуть ее. Вот тебе и раз! Опять все сначала, и кто это отстаивает эту точку зрения! Одним словом, нам было недвузначно дано понять, что, мол, лучше не ходите и не надоедайте нам, а ждите, вы мол, скоро о нас услышите. Он хочет иметь руководителя, свободного от всякой другой работы, и говорит, что им может быть этот эмигрант, что мне совсем не нравится. Итак, мы пошли домой и стали ждать. Но только ждать я не могла и зашла все же к Хроменко, ответ все тот же: ждать. Но мы с ним впервые разговорились на общие политические темы и… он мне очень не понравился. Мне он показался прежде всего человеком недетским и человеком фразы. Вообще он слишком пропитан большевизмом, настолько, что освободиться от него он, видимо, уме не может. И в новое дело он вкладывает форму, методы и формулировки пропитанные духом большевизма. Я чувствую, что мы еще придем к столкновение. Я не собираюсь только внимать и принимать к сведению, мои мнения слишком определенны и я слишком убеждена в них».
20 апреля 1943 года. «По существу, следовало бы чаще писать в дневник, слишком много всего и задним числом невозможно все описать. Коротко: началась, видимо, активная деятельность. Уже прошли два собрания молодежи, одно небольшое, а другое большое, общее, в театре, то есть такое, о котором я давно говорила. И на этом собрании было мое выступление, моя первая, хоть и небольшая, речь. Я сильно волновалась, так как совсем мало готовилась, но все же была во много раз спокойнее, чем, например, при первом экзамене в университете. Однако это внутреннее волнение, которое возникло от того, что все то, о чем я говорила, так наболело во мне, придало моей речи горячность и она, кажется, импонировала. Я уже много слышала не только одобрительных, но даже восторженных отзывов о ней. Это, конечно, радовало.
Затем, я перехожу работать в псковский отдел редакции. Это значит, что я включаюсь уже целиком и полностью в работу инициативной группы. Я вспомнила свои сомнения относительной всей группы вообще и Хроменко в частности. Эти сомнения где-то глубоко-глубоко у меня лежат и сейчас. Работа идет, развивается по тому пути, по которому мне как будто бы и хотелось, массовые собрания, новый журнал под названием «Новая Россия» (журнал так и не вышел в свет. — В.П.). Но, тем не менее, мне как-то не радостно, не весело на душе, а наоборот, немного грустно… Но надо войти в это движение и поработать. У меня сейчас нет экстаза и слишком большого воодушевления, но есть упорное желание работать. Интересно, что представляет собой Власов, ведь он, по существу, сейчас наш руководитель. Ну да это, вероятно, скоро выяснится».
1 мая 1943 года. «Попробую дать краткую сводку всего пережитого и передуманного в эти дни. Я ничего не писала о том, что мы перед Пасхой провели сбор подарков и средств на подарки для солдат Русской Освободительной Армии. Набрали порядочно и распределили их таким образом: деньги на пасху, куличи, яйца — это все снесли в лазарет и устроили встречу между находившимися здесь ранеными добровольцами и инициативной группой. Подарки, полученные вещами, запаковали, чтобы отправить их в части, стоящие на фронте. В каждый пакетик было вложено по красному яичку. Все эти сборы, устройство, печение и варение доставили, конечно, много хлопот и беготни. Деньги были пожертвованы уже возникшими в Пскове купцами. Хорошее впечатление было от посещения лазарета с русскими ранеными добровольцами в первый день Пасхи. Они были очень рады, и так приятно было видеть нам самим их довольные лица».
Отмечу здесь, что среди немецких частей были русские добровольцы, готовые сражаться против коммунизма. Официально нацистское правительство не разрешало давать русским в руки оружие, но офицеры вермахта часто нарушали этот запрет. Напомню еще раз: армия была прежняя. За 6 лет Гитлер даже не мог начать ее перетрясать, тем более, что он с самого начала готовился к войне и знал, что армия будет ему нужна. Власов потом очень удивлялся той независимости, какую проявляли военные, часто не слушаясь партийного руководства.
Но продолжаю цитирование своих записок.
«На второй день пасхи мы должны были выехать в Дно для передачи остальных подарков. Нам сказали, что около Дна недалеко стоит одна часть. В Дно должны были выехать Люся, я и Боженко. О Боженко я знала только, что он — пропагандист, и мама раз слышала его речь по радио, ей очень понравилось. Боженко был старшим лейтенантом и недавно вернулся из поездки по Германии вместе с еще одиннадцатью офицерами».
Здесь я снова прервусь, чтобы рассказать об Иване Семеновиче Боженко то, что он о себе рассказывал и что в мои тогдашние записки не вошло. Когда мы познакомились, Ивану Семенычу было 47 лет, тем не менее он в начале войны был призван в советскую армию. Он рассказывал, что подростком он по тогдашней моде русской молодежи из интеллигенции вращался в каких-то революционных кружках. Когда был убит Столыпин, ему было 15 лет, и при первой же встрече с руководителем его революционного кружка он с мальчишеским задором воскликнул: «Это хорошо, что убили Столыпина, но надо было бы убить Николая II!». Руководитель усмехнулся и ответил: «Нет, Николай нам не помешает, а Столыпин отодвинул бы нашу революцию надолго». Мальчика вдруг как обожгло, как от блеска молнии перед ним осветилась вся картина: они вовсе не хотят блага народа, они хотят только своей революции! Он отошел от революционеров, и гражданская война застала его уже в рядах Белой армии. Каким образом он не бежал за границу с отступавшими белыми, я не знаю, но оставшись в стране, он скрывался, кочуя по огромной территории от западных до дальневосточных районов. Как только у него создавалось чувство, что местное Чека, ГПУ, НКВД начинают им заниматься, он снимался с места и переселялся куда-нибудь подальше. Так он уцелел. Не только мы, юные антикоммунисты, но и более пожилые и опытные люди были уверены, что сразу же образуются сначала отряды, а потом и армия, и временное русское правительство для борьбы против коммунизма, что Германия заключат с этим правительством союз и внешняя война перейдет в новую гражданскую, которая долго не продлится: слишком уж массы народа, особенно огромная масса крестьянства, ненавидят советскую власть. На фронте, когда советская армия в очередной раз отступала, не сговаривать, целая группа солдат, приблизительно 300 человек, залегли в кустах. Они решили сдаться, но именно затем, чтобы взять в руки оружие и бороться против коммунистической диктатуры.
Но сдавшиеся вместо нового оружия и борьбы против коммунизма получили лагерь военнопленных и голодовку. Многие умерли.
Один из этих людей все время просил возможности поговорить с каким-нибудь старшим немецким офицером. Ему отказывали. Наконец, когда он совсем ослабел от голода, к нему все же привели офицера. Умирающий сказал ему, что он — военный инженер и строил какое-то укрепление, он хочет открыть его планы, он так ненавидит советскую власть, что ему все равно, только бы погибла коммунистическая диктатура. Немецкий офицер был потрясен. Он сказал, что его переведут в лазарет и выходят, но умирающий ответил, что уже поздно. Было, в самом деле, поздно. Он умер. Формально он, конечно, был предателем, но для того, чтобы его понять, надо было пережить расстрелы и концлагеря для многих и многих миллионов, страшную голодную смерть всех, в том числе женщин и детей, минимум 14 миллионов крестьян, жуткую, удушающую ложь всей жизни, ее гнетущий страх. Да и «мертвые сраму не имут» — за свои убеждения он заложил свою жизнь. Но своей смертью он спас других, еще живших: высшее военное начальство обратило внимание на этот лагерь. Очень многие были просто отпущены на свободу, в том числе и И.С.
На этом месте мне хочется сделать еще одно отступление. Как-то Т. П. Лабутина, о которой я уже упоминала, рассказала мне, захлебываясь от гнева, что она познакомилась с немолодой женщиной-врачом, которая не может видеть русских в военной форме, все равно какой, в том числе и власовцев, а на немецких солдат смотрит спокойно. Я заинтересовалась этой женщиной и познакомилась с ней. Это была скромная, видимо, очень нервная женщина. Извиняющимся тоном она рассказала мне, что чекисты-русские в форме расстреляли на ее глазах мужа и двух сыновей. Теперь, если я вижу человека в форме и слышу, что он говорит по-русски, я начинаю дрожать. Я понимаю, что власовцы хотят совсем другого, разумом я это понимаю, но со своим чувством я ничего не могу поделать, я начинаю дрожать. А одна молодая дама на меня так нападала». Я ответила: «Не обращайте на нее внимания, она ничего не понимает».
Возвращаюсь к своим запискам.
26 апреля. «Утром мы выехали, часов около четырех приехали. В Дне мы остановились у председателя тамошней инициативной группы. Он был очень гостеприимный хозяином и оказался, как многие прежние интеллигенты, страшным любителем поговорить, а он типичный их представитель. Еще не излечился от гипноза коммунизма, конечно, идеального коммунизма, далекого, по его мнению, от большевизма. Хочет после войны в России устроить Учредительное собрание, старые демократические глупости. Зато с Боженко мы сходимся почти по всем вопросам. И как отрадно было встретить такого человека. Иногда даже странно было, как наши мысли сходились. Он — за разумного диктатора, и мы с ним даже договорились до правительственной партии, против которой, кажется, возражает Хроменко, но к которой мы все равно придем логическим ходом событий. Неясные контуры ее уже намечаются в лице наших инициативных групп или, как это теперь будет называться, Союза содействию русскому освободительному движению. Хотят ввести уже членские билеты и значки. Боженко против монархии именно из-за престолонаследия, против коммунизма как такового. Да и много, много у нас общего».
Здесь снова прервусь, чтобы дать некоторые разъяснения. Когда Солженицын, выехав за границу, стал говорить об авторитарном переходном периоде в России, я вспомнила наши тогдашние рассуждения. Видимо, люди, прошедшие через сталинскую диктатуру, не представляют себе выхода без хотя бы временного «разумного» диктатора. Ни разница в годах и опыте (Боженко был старше меня на 27 лет), ни разница в годах ухода, бегства или высылки из СССР не составляют разницы. Кроме того, неудача первой русской беззубой февральской демократии во всех нас сидела неизбывным шоком, а потому очень многие из нас относились к демократии отрицательно, особенно на первых порах. Вся беда только в вопросе: а как найти такого «разумного» диктатора, и какие критерии следует применять в этих поисках, и кто будет определять, разумен он или нет? Иной стране посчастливится, к власти придет такой диктатор, как, скажем, Франко или Салазар, который сумеет вернуть стране нормальные структуры власти после смерти или при жизни, как Пиночет. А если придет такой, как Сталин или Гитлер? Выбирать диктатора невозможно, это дело обстоятельств и счастья или воли Божией. Но тогда у меня было слишком мало опыта и знаний, чтобы все это обдумать. Что касается до правительственной партии, то она приемлема только если есть и разрешаются другие партии, и одна из них может в свое время сама стать новой правительственной партией. Но одна единственная правительственная партия в сочетании с диктатором — вещь в высшей степени опасная. Что же касается до престолонаследия, то я лично знала тогда только один жизненный принцип, которым, однако, в наше время руководствуется большинство людей: принцип заслуг. Очень ярко выразил его Марк Твен, удивлявшийся англичанам, стоявшим перед дворцом и ждавшим выхода принца Уэльского, который был тогда мальчиком-подростком. А чем он заслужил народную любовь? Удивлялся американец: он еще ничего не мог сделать для страны, он еще ребенок. Но тут вступал в силу иной принцип, принцип бытия. С точки зрения чисто рационалистического мышления, в самом деле, нельзя понять, отчего именно старший сын или старшая дочь царствующего монарха окажутся особенно приспособленными для управления страной, да и вообще, отчего это должно быть чадо монарха? Но тогда монархия вообще отпадает, тогда лучше ввести президентскую республику. Выборные монархии о истории бывали, но монархи были уже тогда или исключительно полководцами, как князья в древнем Новгороде, или играли представительскую роль, как короли в Польше. Престолонаследие покоится на более глубоком принципе, на принципе бытия, принять который сознательно может по существу только верующий человек, но это принцип, изгнать который из жизни полностью нельзя, как бы ни возмущалось против него рациональное сознание. Всего этого я еще не знала и не понимала.
«Боженко в Берлине видел два раза Власова, беседовал с ним и много нам порассказал. И, откровенно говоря, это было не очень утешительно. Из его рассказов я вывела заключение, что Власов держится слишком заносчиво по отношению к немцам и слишком много требует. Территориальные уступки Власов отрицал, и Боженко сказал еще такую фразу: «Мы заплатим, но не репарационными платежами, а тесным торговым сотрудничеством». Торговое сотрудничество — не плата, оно нужно как Германии, так и России, не нужно слишком гордиться своим богатством, страна слишком разорена. Боженко жаловался, что немцы не дают полной власти Комитету, а последний не дает широких программ, и это тормозит все движение. Я ему сказала, что пока Власов не пойдет на территориальные уступки, немцы и не дадут ему всей власти, и эти уступки надо сделать. Он со мной согласился».
Здесь мне придется дать разъяснения по поводу моих слов о территориальных уступках, которые для многих прозвучат ужасно. Я уже писала о том, что духовное спасение, спасение души народа стояло для меня во главу угла. Материально для великой цели свержения тотальной коммунистической диктатуры и раскрепощения духа народа от лжи и тотального подчинения сознания одной, да к тому же порочной, идеологии, можно было заплатить много. В качестве долговременных территориальных уступок мне представлялся небольшой кусочек малозаселенной земли, с которой по договоренности и вполне обеспеченным образом было бы переселено в другие места то небольшое количество населения, которое там жило. Это были малореальные представления уже потому, что Германия не граничила с Россией, а распоряжаться землями Польши или Литвы мы не имели права. Кроме того, я не представляла себе ясно, какие земли и какое их количество, собственно говоря, хотел Гитлер. Странно, что мои тогдашние, неясно мелькавшие перед моим взором представления, осуществились в ходе Второй мировой войны, но с обратным знаком: уступить участки земли, и даже немалые, пришлось Германии, считавшейся столь перенаселенной, а жители этих земель были с них не цивилизованно переселены, а изгнаны самым ужасным образом. И все это Германия переварила и стала одной из самых зажиточных стран Европы.
Но кроме таких неясных представлений постоянной отдачи небольших и мало заселенных участков, я иногда говорила власовцам: «Поступайте как Ленин, обещайте на бумаге все, если они хотят, то всю Украину, которую мы, конечно, не имеем права никому отдавать, но ведь мы все возьмем обратно! Где же Германии удержать всю Украину, а сейчас надо, чтобы немцы дали Власовскому движению свободу действий». Но, конечно, никто из моих собеседников не принимал всерьез такие «глупости».
«В связи с еще кое-какими вопросами наш гостеприимный хозяин сказал, что Власов — не политик, и Боженко согласился с этим. Вообще Боженко говорил, что должен же русский народ выдвинуть из своей среды вождя. Из этого ясно, что он не считает Власова вождем. Тяжело все это. Стали перебирать людей инициативной группы, это, казалось бы, лучшие люди, а между тем… Тяжело, людей нет. «Наше движение развивается как трагедия», — сказал Боженко. Но тем не менее, работать и работать. Боженко пообещал установить со мной полный контакт в работе, мы одинаково мыслим.
Из Дна мы вернулись 28 апреля, а 29-го вечером я узнала, что Власов в Пскове и что завтра на торжественном заседании, посвященном 1 мая, он будет говорить. С волнение и страхом пошла я на это собрание: да, страхом — какое будет впечатление? Обстановка была торжественная и встречали его тоже торжественно, немцы сумели обставить красиво. Основной доклад делал Боженко. Хорошо он говорит. Я не написала еще, как прошло собрание в Дно, где он делал доклад. Какой контакт у него установился со слушателями! С каким напряженным вниманием они его слушали и, что удивительнее и отраднее всего, в некоторых местах раздавались восклицания: «Правильно!», и речь его прерывалась аплодисментами. Это я наблюдала первый раз. И в Пскове он говорил хорошо, не скажу, что нельзя было лучше, но хорошо.
Затем выступил Власов. Что я могу сказать? Грубовато и со странными историческими параллелями. Так, он сказал, что Россия освободила Германию от Наполеона в 1814 году, а теперь Германия должна освободить нас. Думается, что у Германии нет долга освобождать нас от нашей внутренней диктатуры, другое дело, что ради себя самой она должна была бы заключить с нами союз и освободить нас от диктатуры, стремящейся к мировому господству. Между прочим он сказал: «Говорят, что Германии тесно, что у нее слишком маленькая территория, а у нас слишком много, так пожалуйста, прежние границы не будут, да и вообще понятия о границах надо изменить». Как это понимать? Немного туманно. Во время его речи я часто задавала себе вопрос: ненавидит ли он коммунизм так, как, по-существу, должен был бы ненавидеть, и с горечью ответила себе: нет. Может быть, я ошибаюсь? Дай-то Бог».
Не помню, отчего в мои записки не вошли два места из речи Власова, которые мы обсуждали в нашей маленькой редакции и должны были вынуть из этой речи, когда мы ее редактировали для печати. Власов воскликнул с воодушевлением: «Я за сталинскую Конституцию. Если б она выполнялась!» То есть, как это? В сталинской Конституции были записаны колхозы, от которых тогда минимум 90 % крестьян хотели избавиться как можно скорее. Там было записано руководство одной единственной партии, а именно коммунистической, не так подчеркнуто и развернуто, как в брежневской, но все же было записано. Власова, конечно, сбила с толку та статья, которая и через десятки лет сбивала с толку и диссидентов уже в брежневской Конституции, именно знаменитая статья о свободах. Он тоже не заметил ее преамбулы, где все перечисленные ниже свободы сводились к нулю, так как там стояло: «В целях укрепления и расширения социализма». Мне уже приходилось писать об этом. Я сама тогда этой преамбулы еще не уразумела, но меня огорчило, что крестьянский сын Власов уже до такой степени потерял связь с крестьянством, что мог не обратить внимания на увековечивание в Конституции ненавистных крестьянству колхозов.
Вторым неудачным пунктом речи Власова был его рассказ о том, что еще до того, как его 2-я ударная армия была окружена немцами под Волховом, ему позвонила жена и сказала, что в их квартире был обыск. Когда я выходила из зала, я слышала, как некоторые говорили, что он, видимо, не по убеждению идет теперь против коммунистов, а потому, что уже до разгрома его армии он оказался на подозрении, а после потери армии и плена он не мог рассчитывать на милость Сталина, у него не было выхода. Справедливы были эти разговоры или нет, но ради пользы дела мы предпочли бы, чтобы он этого эпизода не рассказывал. Кстати, в своей поездке по северу России Власов на Волхов не поехал. Я не исследовала истории того, как его 2-я ударная армия попала в окружение и что было потом, но говорили, что его армия выгнала крестьян из деревень, оказавшихся в районе окружения, в лес, и забрала все продовольствие. Люди же в лесу умирали от голода. Так или иначе, но после сдачи армии Власова в плен немцы привозили в Псков из лесов тех крестьян, в которых еще сохранились признаки жизни, их клали в псковские городские больницы, не всех уже можно было спасли.
«После речи, в тот же день после обеда, Власов приехал к нам в редакцию. Была даже закуска и водка, чокнулись с ним, познакомились лично. Состоялась краткая беседа. Впечатление прежнее. Он говорил, что мы честно идем с немцами, но требуем уважения к себе, мы не «Untermensch'и».
То, что я этого пропагандного нацистского выражения вообще до того времени не слышала, странно, но объяснимо тем, что в Пскове все время управляла армия; и меня потрясло, что оно есть и что Власов его слышал. Я даже спрашивала себя, где он его слышал. Лишь после я узнала, что в пропагандистских нацистских изданиях, рассчитанных на широкую публику, это выражение бытовало.
«Отрадно было слышать, что Власов надеется очень на ту сторону больше, чем на эту. И все-таки, все-таки он не. Вождь (с большой буквы), даже просто культурность стоит не на должной высоте. Зажигательности, горячего энтузиазма, фанатичной веры и ненависти к врагам не чувствуется. (С точки зрения моего сегодняшнего возраста, то есть пишущей эти воспоминания, двух последних качеств и не нужно, но тогда при всей моей рассудочности молодость брала свое и хотелось больше горячности. — В.П.). Вот наша трагедия: людей нет. Тем не менее, кого-то иметь надо, и, если другого не нашлось… Кроме того, широким массам речь Власова, кажется, импонировала, а это сейчас тоже много значит. Если он честен и искренен, то пусть действует, как умеет, и да поможет ему Бог. Наша задача сейчас работать, работать и работать. Власов сказал одну хорошую фразу: «Нам надо укрепить дружбу. Если вы 10 русских сдружите с 10-ю немцами, то это уже много значит». Это — хорошие слова. Экстаза и восторга нет, но воля и желание работать — велики. «Наше движение развивается как трагедия»».
16 мая 1943 года. «За полмесяца ничего особенно значительного не произошло. Власов после Пскова поехал по другим городам ближе к фронту. В этой поездке его сопровождал Хроменко вместе с Мюллером (помощник начальника немецкой пропаганды). Жаль, что его сопровождал Хроменко, а не Боженко. Но ездил Хроменко и говорил, что Власова везде встречали восторженно, лучше, чем в Пскове. Это, конечно, хорошо. Работа группы пока не оживилась, но подготовляется создание комитета, который будет всем руководить, ряда секций и подготовка более определенной платформы, только после признания которой будут приниматься в члены группы. И сколько все-таки тут интриг! Более мой! Между прочим, много споров идет вокруг Хроменко, но вижу, что он не популярен в Пскове и, пожалуй, ему следовало бы перебраться куда-нибудь в другое место. К этому склоняется и И. С. Боженко. Но Хроменко воспринимает эту версию весьма болезненно, он воспринимает это как личное оскорбление. У него даже вырвалась фраза: «Меня хотят свалить, но скорее я свалю». Дело не в сваливании, а в пользе дела. Я не знаю, как пойдет дело дальше, но думаю, все идет к тому, чтобы И.С. взял на себя руководство группой. Он как-то говорил со мной об этом откровенно и говорил, что боится ответственности перед самим собой. Я его уговаривала взяться за это дело, более достойного человека я не знаю».
Я выписала подробно эти местные псковские соображения и трудности, чтобы указать на то, что люди остаются людьми. Шла великая страшная война. Мы пытались начинать трудное дело и находились в весьма сомнительном положении: пытаться свалить безумную кровавую тоталитарную внутреннюю диктатуру с помощью внешнего врага, да еще такого, каким было тогдашнее германское руководство, — это страшный внутренний груз, я уж не говорю о внешнем, более чем неопределенном положении всего Власовского движения. И вот даже не на верхах его, а в местном колорите уже разыгрывались амбиции, играло роль мелкое самолюбие и борьба даже не за власть, а в прямом смысле этого слова за тень власти.
«Сама я сейчас начала работать журналисткой. Одна моя статья была уже напечатана передовицей, написала еще. Но не все время будешь писать вдохновенные статьи, надо браться и за мелкие информации, что мне не очень правится».
14 июня 1943 года. «Работа идет довольно однообразно и монотонно. Надо выискивать различные информации, никому, в общем, не нужные, но так требуется. Наши курсы сестер милосердия открыты и работают. Лабутина заботиться о них, как о своем любимом детище, но и мне они очень близки. Девушки как будто собрались хорошие. Больше пока не ведется никакой работы. Группу теперь возглавляет Боженко. Сначала он как будто бы взялся за дело энергично, наметил секции, наметил руководителей секций; меня — для секции молодежи. Но затем вдруг как-то опустил руки и ничего не хочет делать. Я все хотела, чтобы он собрал нас, дал указания, но он этого не делает и на все машет рукой. Будем, мол, ждать, когда образуется наше новое правительство. Но этого можно ждать до бесконечности».
Проблему о необходимых якобы землях для Германии ставили в разговорах со мной и некоторые знакомые немцы. Это направление мысли было в Германии довольно распространено и до Гитлера. Национальные или даже националистические круги Германии твердили уже давно, что немецкий народ как таковой не выживет, если не получит новых земель. Впоследствии мне пришлось читать толстую книгу, изданную до прихода Гитлера к власти, под заглавием «Volk ohne Raum» («Народ без пространства»), автора ее я не помню, это была идея, носившаяся в воздухе. Гитлер ее не выдумал, он ее использовал для себя, конкретизировал и придал ей агрессивный характер. Как я уже указывала, в результате войны Германия не только не приобрела новых земель, но потеряла значительные части своей территории и именно на Востоке, там, где многие немцы искали для Германии дополнительных земель. Но тогда многие, что они говорили, звучало для неискушенных в геополитике и неопытных ушей даже убедительно. У меня уже прошла горячность первых дней, когда я ради дела готова бы была отдать на бумаге хотя бы всю не принадлежавшую нам Украину. Такие дерзости удаются в истории редко, а уж Власов никак не был ленинским типом. Трудно было сомневаться в том, что его называли бы предателем и отреклись бы от него, если б он рискнул на такой маневр. С другой стороны, немцев, все еще неразумно надеявшихся на собственную победу, вряд ли устраивали бы какие-нибудь пинские болота. Выпишу еще одно место из тогдашних записок:
«Мне все кажется, что Власов требует слишком много, и немцы требуют слишком много, они никак не могут договорится, и все это идет только на пользу большевикам. Тяжелая штука… Во многих ошибках немцев по отношению к нам виноват Розенберг, наш министр теперь. Его политика основывается на том, что русские не способны сами собой управлять, что они могут лишь создать хаос и что, по-видимому, они должны быть управляемы немцами, тогда все будет хорошо. Они не то что собираются нас угнетать, нет, только наводить порядок. Но какая это нелепая и ошибочная политика! Розенберг — балтийский немец. Почему все балтийские немцы так несимпатичны и плохо настроены по отношению к русским? Они сами-то не настоящие немцы, все прекрасно говорят по-русски, но именно вследствие этого стараются подчеркивать свою немецкость. И с презрением смотрят на русских. Настоящие немцы из Германии так себя не ведут. Розенберг должен был бы быть выше этого, но все-таки его происхождение, вероятно, сказалось на его образе мышления. Он пережил первые дни революции в России, это сделало его смертельным врагом большевизма, но он-то сам сделал все-таки неправильные выводы из всего происходившего. Неужели же из всего этого не найдется выхода? Я надеюсь, что все же найдется. Но чем ближе к «верхам» и чем больше уясняешь себе положение, тем тяжелее, но отойти от этой работы я не могу и не хочу».
Здесь следует снова сделать паузу и установить, что мы тогда к Розенбергу были несправедливы. Да, формально он за все отвечал, он был министром «восточных областей», но на самом деле в те времена его влияние на Гитлера было почти равно нулю. Есть документы, говорящие о том, что он всячески стремился побудить Гитлера дать ход Власовскому движению. Сохранились письма Розенберга к Гитлеру, где он ратовал за Власовское движение. Лично Гитлер тогда Розенберга вообще уже не принимал и последнему приходилось ограничиваться письмами. Но и они влияния не имели. Гитлером все больше овладевал его личный секретарь Мартин Борман. Что представлял из себя Борман — и теперь еще неясно, версия, что он был советским агентом, не подтверждена, но и не опровергнута.
Мы тогда не знали того, что все дело с Власовским движением запустила армия, поддерживали офицеры, генералитет, тогда как со стороны партийного руководства, главное, согласия самого Гитлера на эту акцию не было. Я уже упоминала, что Власов, хорошо знавший советскую армию, был поражен, что германская армия может идти так далеко без согласия политического руководства и самого диктатора, но как бы далеко ни могла зайти армия, у нее был предел, через который она не могла перейти. Надежда офицеров на то, что когда они покажут, сколько русских и в каких чинах готовы бороться против коммунизма, покажут наглядно, а не только на словах, какого мощного союзника могла бы иметь Германия, то — особенно в виду поражений на фронте, перед лицом Сталинграда, — политическое руководство поймет, наконец, что ставить на карту своей полной военной победы — безумие, и протянет руку Власову и его движению. Но Гитлер оставался глух ко всем аргументам, продолжая мечтать о новых землях для Великой Германии, где он собирался не только наводить порядок, но, конечно, и угнетать население, поскольку оно бы там осталось.
Но мы очень многого не знали, блуждали как в тумане, не понимая ясно, отчего начатое с такой помпой дело не движется вперед.
Отмечу теперь событие, записанное у меня под тем же числом 14 июня, о котором я писала уже в предыдущей главе. Вот эта запись:
«На днях германское правительство издало декларацию о передаче крестьянам земли в собственность. Вообще говоря — замечательная вещь. Земельный вопрос, так долго бывший у нас больным вопросом, разрешен окончательно. Но я представляю себе, какое впечатление произвела бы подобная декларация, если б она была издана новым русским правительством, и как это для нас было бы хорошо: русское правительство сразу же завоевало бы симпатии многих. Теперь же это прошло почти впустую. Вчера было торжественное прочтение этой декларации на площади около почты. Все было украшено березками (вчера была Троица), сделана трибуна. Пришли немецкие части с духовым оркестром и затем пришел отряд РОА гвардейской дивизии, стоящей под Псковом у Стремутки. Я еще ничего не писала об этих гвардейцах, а между тем офицеры из их части уже бывали у нас, с некоторыми я познакомилась. Среди них много эмигрантов: князь Голицын, полковник Сахаров (сын известного по гражданской войне генерала Сахарова), какой-то граф и другие. Вчера впервые отряд из этой дивизии прошел по городу к площади с русским национальным флагом, с песнями. Затем приехали генералы Мюллер и Иванов, они обошли германские и русские части. После прочтения декларации с речью выступил Боженко. Говорил он, как всегда, очень хорошо, в первых рядах аплодировали, видимо, под влиянием неудержимого порыва. Хорошо, что РОА показалась в городе с русским флагом.
Хроменко говорил, что читал советскую фронтовую газету, и в ней две страницы посвящены Власову. Ругают его, конечно, очень и утверждают, что за ним два раза посылался самолет, но он предпочел попасть в плен, то есть перешел по убеждению. В данном случае советские газеты делают Власову рекламу, так как многие сомневаются в его антикоммунизме, вспоминая, как долго он был крупным коммунистом».
22 июня 1943 года. «Сегодня был снова парад частей РОА и немецких частей, играл хороший немецкий оркестр летчиков. Выступал полковник Боярский, но нельзя сказать, чтобы его речь была особенно хороша. На этот раз парад принимал вместе с генералом Мюллером генерал Жиленков, он только что приехал из Германии. Внешне он выглядит представительнее, чем генерал Иванов».
1 августа 1943 года. «Очень давно ничего не записывала. Трудно охватить все, продуманное за это время, все случившееся и в политике, и в местной жизни. В нашем движении пока полный застой, да я и не знаю, как сможет оно сдвинуться. Все мои опасения, зародившиеся с самого начала, стали действительностью. У нас царит такое настроение: все равно рано или поздно немцы должны будут нас признать, так как им одним не справиться, ну а если это будет уже поздно, то погибать будем вместе. И так говорит Боженко. Вообще я положительно не знаю, куда пойдет наше движение и куда оно зайдет. Мысль, что скоро оно придет в конфликт с немцами, кажется, верна».
Здесь я хочу несколько сократить свои пространные записи и отметить лишь те версии, которые мне в то время казались возможными для будущего: 1) Немцы как-то победят собственными силами. Тогда они вряд ли будут колонизовать всю Россию, а найдут нам какое-нибудь «самостоятельное» правительство, взяв себе те земли, которые захотят взять. 2) Немцы найдут каких-нибудь сговорчивых русских и выпустят их вместо Власова. Какой у них может быть успех, трудно сказать. 3) Немцы заключат сепаратный мир со Сталиным, потребовав от него те или иные земли. Сталин может на это пойти, так как СССР тоже очень истощен. 4) Наши окажутся правы и немцы, доведенные до отчаяния, согласятся на все условия и дадут движению ход. Но не будет ли это уже поздно? 5) Гитлер будет свергнут и в Германии придут к власти другие политические силы. Что тогда будет, сейчас невозможно сказать.
Этими прогнозами, из которых реализовался прогноз № 4, закончилась та тетрадка, из которой я делала эти записи. Следующая тетрадь, увы, утеряна где-то во многих бегствах. Теперь мне придется писать уже по памяти.
Отвлечемся от Власовского движения, которое пребывало в состоянии застоя. Если в Берлине и в Дабендорефе что-то делалась, то до нас не доходило ничего.
Мне хочется рассказать об одном сотруднике нашей маленькой псковской редакции, сотруднике тихом и незаметном, в лице которого, на мой взгляд, погиб талантливый писатель.
Сергей Иванович Климушин не был псковичом. Как он попал уже во время войны в Псков и откуда, я не знаю, вернее, не помню. С. И. Климушин сотрудничал в псковском отделе редакции рижской газеты «За Родину». С.И. провел «только» 5 лет в советских концлагерях. Олег Волков, написавший потрясающую книгу «Погружение во тьму», провел в тюрьмах и лагерях в общей сложности 26 лет, но не сломился ни духовно, ни физически, дожив до глубокой старости. Но люди разные и степень их сопротивляемости разная. С.И. был сломлен 5-ю годами духовно и физически: он стал запойным пьяницей. Он мог подолгу не пить, но стоило ему выпить одну рюмочку, он не только не переставал пить в данный момент, но запивал на несколько дней. С глубоким бессильным возмущением мне приходилось наблюдать, как некоторые «коллеги», приносившие в редакцию водку по какому-нибудь поводу, скажем, в чей-нибудь день рождения, уговаривали Климушина выпить рюмочку, «ну только одну рюмочку, ведь это же не страшно», прекрасно зная, что, выпив, он уже не сможет остановиться. Попытки остановить их не давали успеха, они хохотали и продолжали соблазнять слабого человека. А когда он напивался, все его бросали, и я иногда почти тащили его, спотыкающегося, домой. И мой отец, и я были достаточно известны в Пскове, и мне были весьма неприятны косые взгляды, которые иные бросали на такую сцену. Иногда на полдороге нас встречала его жена, чутьем отгадавшая, что с ним опять неладно, и перенимала его. Это была простая женщина, старше его, но только благодаря ей он выживал и мог даже работать в трезвые дни. Чтоб закончить с этой стороной дела, сообщу, что уже в Мюнхене я слышала post factum, что они добрались до Мюнхена, но там он стал жертвой своей слабости: купил на черном рынке отравленную метиловым спиртом водку, отравился и умер.
Та художественная проза, которую писал С.И., носила характер тихой безнадежности. Это не было страшное и грозное тупиковое отчаяние, которое характеризует рассказы Шаламова. Это была глубокая тихая грусть, но грусть не примиряющая, а безысходная. Он давал мне читать отрывки из романа, которого он так и не написал. Мне они казались гениальными. Я бы опубликовала даже фрагменты, если б они у меня сохранились, но во многих бегствах они потерялись. Он опубликовал несколько рассказов-крохоток, но где их теперь искать, я не знаю. Я воспроизведу содержание двух из них, хотя понимаю, что без его стиля они не произведут того впечатления, которое производили, написанные им.
Должна предпослать, что в 30-е голодные годы были съедены все голуби. В годы перед войной голубей в Пскове не было. Я помнила их из времени НЭПа, когда была еще ребенком. Когда они вернулись в Псков, я не знаю. Видимо, там, где жил Климушин, было такое же положение. За весь СССР я, конечно, не отвечаю. Теперь — рассказ.
Голуби
После оккупации Прибалтики в 1940 году в Ригу начали постепенно приезжать семьи как военнослужащих, так и некоторых гражданских лиц, посланных туда на работу.
Один из молодых отцов шел со своим четырехлетним сыном по городу. Из-под их ног вспархивали стаи голубей. Мальчик удивился: «Папа, а что это за птицы?» «Это голуби, сынок». «Папа, а почему их нет у нас?» Мой глупенький малыш, ну как я объясню тебе, что Сталин и голуби — вещи несовместимые.
Мертвая природа
Какой-то русский, попавший под немецкую оккупацию и поехавший на работу в Германию, попал и в оккупированную Францию. Там он посетил выставку молодого художника, сына русских эмигрантов, выросшего уже во Франции. Среди картин выставки он увидел чисто русский пейзаж с неизбежными меланхоличными березками. После этого он написал молодому художнику письмо: «Удивительно, как Вы, хотя Вы выросли за границей и никогда не были в России, увидели этот русский пейзаж. А я вот жил на территории России и этого пейзажа не видел. Когда я вышел из концлагеря с волчьим билетом, и мне потом с невероятным трудом удалось найти очень трудную черную работу, то по дороге — я шел по ней ни свет ни заря, и возвращался совершенно вымотанный — росли, кажется, такие березки, но я их тогда не видел, просто не замечал, не до того было». Молодой художник его понял и написал картину, на которой были только стальные зубья, колеса, какие-то темные и грозные машины и назвал картину «Мертвая природа». Но его никто не понял.
Между тем наши курсы сестер милосердия благополучно закончились. Девушки сдали экзамены и начали работать в военном лазарете, обслуживая раненных русских добровольцев. Окончив эти курсы, пошла туда работать и Люся, та девушка из Ленинградского университета, о которой я уже писала. Люсе было очень трудно, и мы не сумели ей помочь, я, вероятно, по молодости лет, — я была на год ее моложе, а мои родители были уже немолоды, им было за 60, им и так было трудно переносить все эти пертурбации — вторую войну в их жизни, а между ними годы более страшные, чем эти войны — революция и гражданская война. У Люси был 16-летний глухонемой брат, который хотел уйти в партизаны. Люся глубоко ненавидела советскую власть, арестовавшую без вины их отца, но мальчишку тянуло, конечно, романтическое чувство: хотя, что мог делать глухонемой у партизан? Отчасти ради брата Люся без особой любви вышла замуж за русского добровольца. По ее желанию венчались торжественно в соборе, но на венчание легла тень: Люся опоздала, хор два раза начинал петь «Гряди, гряди, голубица…» и обрывал, так как невесты все еще не было, а когда она вошла, в хоре ее не заметили, в соборе царило гробовое молчание. Мне бросилось в глаза, с каким мрачным видом жених ответил «нет» на вопрос священника: «не обещался ли другой жене?» А во время венчания у Люси погасла венчальная свеча. Я совершенно несуеверный человек… для себя самой. Вера, по-моему, не оставляет места суеверию, но тогда погасшая свеча произвела на всех тяжелое впечатление. Как муж потом признался Люсе, у него в СССР остались жена и дети, с первой женой он, конечно, не венчался в церкви. Но повлиять благотворно на брата, как Люся надеялась, ее муж не смог: мальчик все же сбежал из дома. Люся же вскоре забеременела. Муж хотел, чтобы она сделала аборт, но она наотрез отказалась. Когда шел уже 1944 год, к нам прибежала растерянная знакомая девочка и сказала, что с Люсей случилось несчастье; товарищ ее мужа чистил пистолет, и случайная пуля попала в Люсю, причем в живот. Я бросилась в лазарет, тот самый, где она работала. Люся была в сознании, но ее беременность была уже на восьмом месяце, а пуля попала в живот. Она родила мертвого ребенка, девочку. Ее саму, возможно, и выходили бы, но уже подошло время бегства, лазарет эвакуировали в Ригу, ее же довезли только до Валка (посредине дороги), и она скончалась, не выдержав пути. Люся сказала нам, что выстрел произвел не товарищ мужа, а он сам, но умоляла нас не выдавать его. Случайно он выстрелил или сознательно? Я видела его у постели Люси, на нем лица не было. И все же? Расследований в тот момент бегства никто, конечно, производить не мог.
У немецкого нацистского руководства не было отработанной линии поведения с населением на оккупированной территории. С одной стороны, из «рейсхкомиссариатов» Украины и Белоруссии насильно вывозили молодежь на работу в Германию, и там эти работники и работницы должны были носить казавшиеся им унизительными нашивки «Ost» («Восток»), а с другой стороны, министерство пропаганды устраивало поездки в Германию для различных профессиональных групп населения, помещало их в немецких гостиницах, им показывали Германию, водили в театры и прочее. Нужно сказать, что о насильственном вывозе на работу я узнала позже, так как из районов, где было армейское управление, никого насильно не вывозили, биржа трудна вербовала только добровольцев на работу в Германию.
Министерство пропаганды устраивало поездки по Германии групп крестьян, чтобы показать им устроенные немецкие крестьянские хозяйства. Их принимал даже Розенберг, владевший, конечно, прекрасно русским языком, и мы по радио могли слышать часть его беседы с русскими крестьянами. Но если Гитлер хотел колоний на территории России, то зачем показывали несчастным русским колхозникам прекрасные немецкие хозяйства, которые для них ни в одном случае не были достижимы? Для чего тратились деньги на эти поездки — мне пришлось говорить с учительницей работавших начальных школ, которая ездила в Германию с группой учителей, она была в восторге и от Германии, и от того, как их принимали, — тратили на эту пропаганду деньги и силы, но не делали самого главного: не разрешали временного российского правительства, не выпускали декларации о том, что воюют не с Россией, а с коммунизмом, и не посягают на независимость и целостность России.
В ноябре 1943 года устроили смешанную (разных профессий) женскую группу для поездки в Германию, в нее попала и я. Сначала мы прибыли в Ригу, где к нашей группе присоединилась эмигрантка из Риги. Впрочем, многие русские из Прибалтики эмигрантами себя не считали — это те, кто жил и до революции в Прибалтике. Татьяна Александровна была лет на 10 старше меня, но ее тянуло ко мне, как к самой интеллигентной из группы, а меня к ней, но все же с несколько смешанными чувствами: мы были очень строгих нравов. Знакомство же с русскими из Прибалтики выявило, к нашему удивлению, большую распущенность их нравов, а это отталкивало.
Уже Рига производила впечатление немецкого, во всяком случае западного, города. Все это было ново и привлекательно. Когда я ходила по Берлину, мне трудно было поверить, что я действительно в Берлине. Нам так вбивали в голову, что граница на замке и что мы никогда не попадем за границу, что трудно было поверить в пребывание хотя бы в военном Берлине. Показали нам старинный Эрфурт и более западный, но не менее старинный Марбург-на-Лане. Удивительно было смотреть на старый университет, построенный как замок. Когда мы осматривали актовый зал с цветными стеклами, мне и в голову не приходило, что ровно через 10 лет я буду сидеть в этом зале в рядах профессорско-преподавательского состава и слушать выступление известного испанского философа Ортеги-и-Гассета. Побывали мы в Лейпциге и во Франкфурте-на-Майне, но тогда вслед за нами уже шли ковровые бомбардировки американцами немецких городов. Это был новый элемент войны, прежде бомбардировали понемногу, но теперь стали бомбардировать страшно. В Берлине первый ковровый налет произошел, как только мы оттуда уехали, во Франкфурте он нас накрыл, мы сидели в подвале, но, к счастью, наша гостиница не пострадала, а то от этих бомб подвал бы нас не спас. Нам укоротили поездку, срезали посещение Мюнхена, о чем я очень жалела, не подозревая, что проживу в нем полстолетия и смогу с ним досконально ознакомиться, и повезли снова через Берлин и Лейпциг домой.
Группа эта была сборная и малосимпатичная: были дочери уже успевших стать зажиточными новых псковских купцов, были женщины, работавшие в антипартизанских отрядах. В гостиницах у нас были комнаты на двоих, только Т.А. из Риги требовала и получала отдельную комнату в каждой гостинице.
Мне удалось выбрать в соседки по комнате спокойную молодую женщину. Судьба ее была необычной, и здесь следует о ней рассказать. Полненькая, уютная 26-летняя женщина казалась типичной хорошей хозяйкой, круг деятельности которой ограничивался семьей, мужем, детьми. Вначале могло показаться, что это и был ее путь: она вышла замуж, у нее родилась дочь. Но ребенок умер еще до войны, муж, командир Красной армии, пал в самом начале войны. Она поступила в московскую школу «партизан» и диверсантов. Я поставила слово «партизаны» в кавычки, так как настоящие партизаны идут сами из рядов населения сражаться с противником, их не школят и не спускают на парашютах за линией фронта, как это делалось с выучениками московской школы. Моя знакомая выдвинулась, став единственной женщиной-инспектором этой школы. В нашей поездке, когда мы стояли в каком-нибудь городе перед красивым мостом, она иногда говорила тихо, так что слышала только я, почти с отчаянием: «Это какое-то проклятие, я не могу любоваться спокойно ни одним мостом, мой мозг начинает автоматически вычислять, сколько динамита надо положить, чтобы его взорвать».
Вся ее судьба переломилась благодаря… одному честному слову. Я не подсчитала, сколько раз она заговаривала об этом честном слове, но много, много раз за одну довольно короткую поездку. Попробую привести ее рассказ так, как он мне запомнился. Назвать его, вероятно, следует:
Честное слово
«Мы не только сидели в Москве и давали нашим ученикам теоретическую подготовку. Время от времени нас забрасывали за линию фронта, спускали на парашютах там, где не было немецких войск; чаще маленький самолет спускался на какую-нибудь равнину, и мы высаживались: так же нас и забирали обратно. За линией фронта мы бродили, выполняя наши задания и проводя разведку. Если в какой-либо деревне не было немецких солдат, мы заходили туда, требовали у крестьян продукты питания и спешно уходили. Заходили ночью; как они живут под оккупацией, мы совсем не знали, нам было не до того, чтобы разведывать их жизнь, мы верили тому, что писали наши газеты. Нередко нам так мало приходилось спать, что я засыпала на ходу. А порой просыпалась от того, что кто-то из нашей группы тряс меня за плечо, и я обнаруживала, что я уже не иду, а лежу в траве и сплю.
Но однажды меня разбудил не член нашей группы: передо мной стоял человек в немецкой форме. Он оказался не один. Однако все они говорили на чистейшем русском языке: это были русские добровольцы. Я накинулась на них с бранью, ругала их продажными шкурами. Но они только усмехались: «Ничего, товарищ инспектор, пройдем с нами, может быть, вы нас потом поймете».
Они провели меня к немецкому майору. Я не скрыла, кто я, рассказала даже, что я делала, сколько мостов взорвала и т. д. Только наотрез отказалась сказать, где сейчас предположительно находится наша группа. Он не настаивал. Вдруг он сказал: «Хотите пожить на этой стороне и посмотреть? Если вы дадите честное слово не сбежать, то я вас отпущу, поживите среди гражданского населения, посмотрите». Я совершенно опешила. Отпустить такого противника, как я, навредившего так много их армии, просто под честное слово?! Это казалось мне невозможным! Все время с тех пор, как я попала в плен, я только и думала, как бы мне сбежать. Но, пораженная этим предложением, я дала честное слово и тогда для меня стало совершенно невозможно его нарушить.
Я устроилась в одной из ближайших деревень и не переставала удивляться. Крестьяне жили неплохо, немцы их не притесняли. Мне пришлось видеть, как немецкий солдат приставал к девушке, она же отмахнулась от него и сказала: «Иди, ты мне не нужен», и он смущенно отошел. А по моим тогдашним понятиям, как нам рассказывали, он должен был выхватить пистолет и тут же застрелить ее. (Как это обычно бывает, преувеличенно очерненная или даже просто выдуманная картина ужасов при встрече с действительностью оборачивается сначала картиной с обратным знаком и представляется в несколько преувеличенном положительном свете.) За мной, конечно, следили, и через некоторое время этот же майор вызвал меня и спросил: «Хотите перейти на ту сторону? Я вас отпускаю, мы даже покажем вам, где можно перейти линию фронта». Я ответила, что не хочу. Он спросил, хочу ли я работать с ними, я тоже отказалась. Тогда он отпустил меня жить, где я хочу. Я осталась в той же деревне. И вот в нее пришли однажды мои бывшие товарищи и бросили в дом старосты гранату. Этот староста был простым мужиком, согласившимся быть старостой для контакта с немецким командованием. Немцы требовали, чтобы каждая деревня выбрала себе старосту, через которого было бы удобнее сообщаться со всей деревней, если было что-либо нужно. Немцы, конечно, наложили на крестьян налог продуктами, за сбор которого отвечал этот староста, да и вообще, если немцам что-либо было нужно, они хотели иметь дело с одним человеком. Староста не только не обижал крестьян, но заступался за них, если было нужно, по мере своих возможностей. У него и его жены было четверо детей. Их всех разорвало на клочки. Вид был ужасный. Я не хотела верить, что это сделали мои люди, но мне не только пришлось поверить, но и узнать, что такое делалось и раньше, даже тогда, когда я сама ходила по лесам за линией фронта и не знала, что совершали некоторые из нашей группы. Я посмотрела на все с другой стороны, глазами крестьян, получивших теперь землю и, несмотря на войну, относительно довольных жизнью. У меня в ушах стояли плач и стоны родственников тех, кого разорвала на клочки брошенная моими бывшими товарищами граната. Тогда я пошла к тому немецкому майору и сказала, что хочу работать с ними».
Нет сомненья, что этой женщине очень повезло. Она попала на умного, порядочного и смелого офицера, — сочетание, встречающееся достаточно редко везде. Подавляющее большинство офицеров поступили бы, конечно, по букве военного закона: ее бы или расстреляли, или, в лучшем случае, послали в лагерь военнопленных. Как правило, лиц, пойманных в гражданской одежде, расстреливали. Таков был закон войны повсюду. С другой стороны, я лично не сомневаюсь, что эта женщина рассказывала правду: слишком очевидна была ее внутренняя потрясенность этим поступком немецкого офицера.
Я не берусь судить об ее решении. Я только хотела описать одну из судеб в этой страшной войне, где два тоталитарных диктатора противостояли друг другу, а в подвластных им народах так невероятно и неповторимо смешивались самые различные чувства и побуждения, страхи и надежды, что к ним совершенно недопустимо подходить с обобщенными идеологическими мерками более поздних поколений, не имеющих представлений о реальностях того времени. Что было тогда патриотичным? сразить внешнего завоевателя или попытаться избавиться от внутреннего страшного палача, погубившего в так называемое мирное время больше людей, чем их унесла война, обрекшего десятки миллионов крестьян вместе с их малыми детьми на мучительную голодную смерть, расстреливавшего пачками духовенство и интеллигенцию, взрывавшего и крушившего храмы Божьи? Каждый принимал свое решение, и если им двигала любовь к родине и к своему народу, то решение его следует уважать, даже если тот или иной, судящий из более позднего времени, считает это решение ошибочным. Ведь каждый из нас закладывал за принятое им решение свою жизнь. Вот и эта женщина, рассказ которой я привела, рисковала своей жизнью и в первой части ее, и во второй. Ее дальнейшей судьбы я не знаю. Вероятно, она погибла.