Скарлетт не желает идти в больницу. Неудивительно, ведь нам пришлось изобретать убедительную историю о том, каким образом мы так поранились.

— Бродячие псы набросились, — объясняет за нас троих сестра перепуганной регистраторше в приемном отделении, которая разглядывает кровоточащие плечи Скарлетт.

— Собаки нас недолюбливают, — пожимает плечами Сайлас, зажимая рану на груди. Он искоса оглядывает ожоги у меня на ногах.

Наверное, останется шрам, но пока сказать трудно. Регистраторша кого-то вызывает по рации, а потом переводит взгляд со свежих ран на старые шрамы сестры.

— Меня собаки вообще терпеть не могут, — осторожно поясняет Скарлетт.

Женщина с облегчением вздыхает, и врачи из отделения неотложной помощи поспешно уводят нас по коридору.

Доктора натирают мне ноги мазью от ожогов и укоризненно качают головами, когда выясняется, что ни у кого из нас нет медицинской страховки. Хуже всего приходится Скарлетт. Ей бинтуют плечи, пока не начинает казаться, что сестра вырядилась в футбольную защиту. От госпитализации Скарлетт отказывается. Мы незаметно выскальзываем из больницы, так и не расплатившись. Светает, первые лавандовые лучи рассвета пронизывают облака, и все оттенки голубого отражаются в витринах и окнах.

Сайлас вызывает такси. Такую роскошь мы себе обычно позволить не можем, но сейчас чувствуем, что заслужили ее. В полном молчании проезжаем по полупустым улицам. Сайлас берет меня за руку, и я серьезно смотрю ему в глаза.

— Знаешь… — начинает он тихо, и я понимаю, что эти слова предназначены только мне. Впрочем, Скарлетт прекрасно их слышит. — Рози, через семь лет мне исполнится двадцать восемь. Я по-прежнему опасен.

— Ах, значит, ты меня и в двадцать восемь будешь любить? — перебиваю я, сама не зная, всерьез спрашиваю или в шутку.

Сайлас на мгновение отворачивается к окну, а когда снова встречается со мной взглядом, то в серо-голубых радужках читается абсолютная уверенность.

— Рози… Я буду тебя любить и в двадцать восемь, и в тридцать пять… Я люблю тебя. Навсегда.

— Ну, тогда ладно, — облегченно вздыхаю я.

— Но…

Я прижимаю палец к его мягким, четко очерченным губам.

— Говорю же, тогда ладно.

Сайлас закрывает глаза и с облегчением кивает. Он прав: мне стоит задуматься, чем все обернется через семь лет и что наши отношения значат сейчас. Мы все подошли к новой жизни. Мои страхи рассеиваются, а тело и душу наполняет совершенное счастье. Ну, и еще смертельная усталость. Я беру Скарлетт за руку.

— Ты счастлива? — спрашиваю я у нее.

Водитель резко поворачивает руль, и я утыкаюсь сестре в раненое плечо. Она морщится.

— Наверное. Фенрисы уничтожены, вожака стаи мы убили… — удовлетворенно вздыхает она, впервые за последние недели не думая об охоте. — Мы в безопасности.

— Можно вернуться домой? — с надеждой спрашиваю я, и перед моими глазами проносятся воспоминания о холмах, поросших высокой травой, и об улицах, на которых лежит пыль, а не мусор.

Сестра кивает, и концы бинтов трепещут у нее на шее как шарф.

— Нам давно пора домой.

* * *

Уезжать из Атланты гораздо легче, чем уезжать из родного дома. Почти все вещи мы завязываем в простыни, одежду запихиваем в спортивные сумки, а коврики и прочие мелочи из комиссионного оставляем на радость следующему жильцу. На следующее утро Скарлетт иронично машет на прощание соседу-наркоману, мы закидываем вещи в машину, включаем музыку на полную, и я прижимаюсь к Сайласу с двойной целью: во-первых, чтобы не прислоняться к поломанной дверце, а во-вторых, чтобы положить голову ему на плечо.

Эллисон совсем не изменился, и в этом нет ничего удивительного. Дома здесь желтовато-золотистые, в отличие от серебристо-стальных небоскребов Атланты. Солнечный свет пробивается сквозь листву, тени скачут по нашей машине. Теплый воздух обнимает меня, словно чьи-то заботливые руки.

Как хорошо дома!

* * *

Проходят дни. Недели. Мы с Сайласом украдкой ищем время, чтобы побыть наедине. Целуемся, обнимаемся, стоит только сестре отвернуться. Мне хочется прижаться к Сайласу и часами лежать с ним на диване, но Скарлетт… Она все знает, ничего не говорит, но, замечая наши ласки, спешит заняться своими делами или стремглав выбегает из дома.

— Рози, она привыкнет, — убеждает меня Сайлас.

Стоит вечер, огоньки светлячков во дворе — словно рождественские гирлянды. Сестра выкапывает в саду полусгнивший картофель. На улице накрыт стол: побитые тарелки бабули Марч наполнены плодами моего труда. Я использовала все бабулины рецепты, которые только смогла: картофельное пюре с маслом, фаршированный перец, сахарные квадратики арбуза. Здесь все кажется вкуснее, как будто в городской пище недостает какого-то важного ингредиента.

Мы с Сайласом выходим из дома на крыльцо.

— Ну что, пора ужинать? — спрашивает Скарлетт.

Повязки с плеч она сняла еще несколько недель назад: на коже остались блестящие розовые шрамы, как будто сестра обгорела на солнце. Ожоги у меня на ногах почти зажили; я горжусь коричневыми пятнышками шрамов. Мы с Сайласом присаживаемся на гладкую деревянную скамью, Скарлетт устраивается с противоположной стороны стола. Мы в молчании раскладываем еду по тарелкам. Сестра оглядывается на полную луну, взошедшую в небе у нее за спиной, оборачивается ко мне, и наши взгляды встречаются.

В глазах Скарлетт я снова вижу жажду.

Я подозревала, что ее страсть к охоте вернется, только не знала, когда именно. Все это было лишь вопросом времени — сейчас опять начнутся тренировки, ночные вылазки, бинты, парфюмированное мыло… Наше новообретенное знание о фенрисах поможет выслеживать хищников. Теперь я понимаю, что охотником движет то же вдохновение, которое заставляет художника писать картины, а певца — исполнять арии. Эта страсть кипит в крови, бушует в сердце Скарлетт.

Нам не надо ничего говорить. Я откладываю в сторону кусок арбуза, а Сайлас медленно поднимается со скамейки. Мы знаем, каков настоящий свет, так что нет нужды притворяться, будто тени реальны. Я двигаюсь к торцу стола, Скарлетт зеркально повторяет мое движение, и мы встречаемся где-то посередине, крепко обнимаемся и вдыхаем запах волос друг друга. Сайлас наблюдает за нами, молчаливо и смущенно.

Моя сестра — художник, с топором и повязкой на глазу, таково уж ее сердце. А мое сердце неисправимо другое.

Мы обе это понимаем.