Падение Стоуна

Пирс Йен

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

Париж. Март, 1953 г.

Церковь Сен-Жермен-де-Пре в начале так называемой весны была унылым местом и выглядела еще хуже из-за жалкости города, до сих пор не оправившегося от шока, и еще хуже, из-за маленького гроба перед алтарем, причины моего присутствия тут, и, опять-таки хуже, из-за ноющей боли, сводившей все мое тело, пока я стоял на коленях.

Она умерла за неделю до моего приезда. Я даже не думал, что она была еще жива, ведь ей перевалило далеко за восемьдесят, а невзгоды последних нескольких лет подорвали силы многих людей куда моложе ее. На нее это не произвело бы впечатления, но что-то вроде молитвы за нее пришло мне на ум как раз перед тем, как я с трудом снова сел на скамью. Старость не балует благами; и в любом случае унизительность физического страдания, усилие скрывать непреходящую назойливую боль причислить к ним никак нельзя.

Пока утром я не взял в руки «Фигаро» и не увидел извещение, я пребывал в прекрасном расположении духа, ведь я совершал прощальное турне; власти предержащие совместно наскребли достаточно иностранной валюты, чтобы я мог попутешествовать. Мое последнее посещение иностранных бюро перед отставкой. В те дни немногие люди могли позволить себе подобное — как и позднее, пока не были сняты запреты на обмен иностранных валют. Маленький знак уважения, который я высоко оценил.

Служба была недурной, хотя тут я не эксперт. Священники не торопились, хор пел очень мило, молитвы были вознесены, и все завершилось. Краткое надгробное слово воздало должное ее самоотверженным неустанным трудам в помощь обездоленным, но никак не отразило ее характера. Присутствовавшие состояли в основном из свежеумытых и сосредоточенных детей, которых учительницы щипали за уши, если они каким-либо образом нарушали тишину. Я огляделся, проверяя, кто возьмет на себя продолжение, но словно бы никто не знал, что делать дальше. В конце концов заговорил гробовщик. Погребение, сказал он, состоится сегодня в два часа дня на кладбище Пер-Лашез, по адресу номер пятнадцать, Шмен дю Драгон. Приглашаются все желающие. Затем носильщики подняли гроб и промаршировали из церкви, а скорбящие остались в растерянности, окутанные холодом.

— Простите меня, но ваше имя Брэддок? Мэтью Брэддок?

Тихий голос молодого человека, аккуратно одетого, с повязкой черного крепа на руке.

— Я Уайтли, — сказал он. — Гарольд Уайтли. «Гендерсон, Лэнсбери, Фентон». Я узнал вас по телевизионным новостям.

— Да?

— Солиситеры, знаете ли. Мы вели юридические дела мадам Робийар в Англии. Не то чтобы их было много. Я так рад встретить вас. В любом случае я намеревался написать вам по возвращении.

— Правда? Она ведь, полагаю, никаких денег мне не оставила?

Он улыбнулся.

— Боюсь, что нет. К тому времени, когда она умерла, она уже совсем обеднела.

— Господи помилуй! — сказал я с улыбкой.

— Что вас удивляет?

— Когда я был с ней знаком, она же была очень богата.

— Я слышал об этом. Но я знавал ее только милой старушкой со слабостью к достойным благотворительным делам. Однако при наших редких встречах я находил ее очаровательной. Просто обворожительной.

— Да, такой она и была, — ответил я. — Почему вы пришли на похороны?

— Традиция фирмы, — сказал он с гримасой. — Мы погребаем всех наших клиентов. Последняя услуга. Но, знаете, это же поездка в Париж! В наши дни такие случаи выпадают редко. К несчастью, я сумел получить так мало франков, что должен вернуться сегодня же вечером.

— У меня их немножко больше. Так, может быть, выпьем?

Он кивнул, и мы пошли по бульвару Сен-Жермен к кафе мимо угрюмых зданий, вычерненных за век или более дымом и испарениями. Уайтли — в прошлом капитан Уайтли — проявил назойливую склонность стискивать мой локоть в сомнительных местах, чтобы не дать мне споткнуться и упасть. Очень заботливо, но подразумевало одряхление и оттого раздражало.

Отличный коньяк — она заслуживала не меньшего, и мы пили за ее здоровье, сидя на шатких деревянных стульях у окна с зеркальными стеклами.

— Мадам Робийар, — повторили мы несколько раз, становясь более разговорчивыми по мере того, как пили.

Он сообщил мне о жизни в разведке во время войны — тех днях его жизни, сказал он тоскливо, которые закончились навсегда, сменились будничными заботами лондонского солиситера. Я сообщил ему о репортажах для Би-би-си, о Дне Д, о рассказах миру про Блитц. День вчерашний и иной век.

— Кто был ее муж? — спросил я. — Полагаю, он давно умер.

— Робийар умер примерно десять лет назад. Он вместе с ней управлял приютами и школами.

— Вот почему в церкви было столько детей?

— Полагаю, что так. Она основала свой первый приют сразу после войны… первой войны. Осталось так много сирот и брошенных детей. И каким-то образом она занялась ими. К концу приютов было что-то десять — двенадцать. Насколько понимаю, все они содержались согласно новейшим гуманным принципам. Они поглотили все ее состояние, собственно говоря. В такой мере, что их все теперь заберет государство.

— Достаточно достойное применение для него. Когда я знавал ее, она была замужем за лордом Рейвенсклиффом. Впрочем, тому уже больше сорока лет.

Я умолк. Уайтли никак не отреагировал.

— Вы что-нибудь слышали о Рейвенсклиффе? — спросил я.

— Нет, — сказал он. — А следовало бы?

Я прикинул и покачал головой:

— Пожалуй, нет. Он был промышленником, но большая часть его компаний исчезла в годы Депрессии. Некоторые закрылись. Другие были перекуплены. Несколько «Виккерс», если не путаю. Безлюдье одинокое песков простерлось прочь, знаете ли.

— Простите?

— Не имеет значения.

Я вдохнул густое скопление сигаретного дыма и сырости, а затем поймал взгляд официанта и потребовал еще спиртного. Удачная мысль. Уайтли никак меня не подбодрил. В кафе было пусто, занятых столиков мало, и немногих клиентов официанты были готовы обслуживать со всем усердием. Один из них чуть было не улыбнулся, но вовремя спохватился.

— Расскажите мне про нее, — сказал я, когда наши бокалы вновь наполнились. — Я не видел ее много лет и о ее смерти узнал лишь случайно.

— Сказать найдется немного. Она жила в квартире чуть дальше отсюда по улице, ходила в церковь, занималась благотворительностью и пережила своих друзей. Она много читала и любила ходить в кино. Насколько понимаю, она питала слабость к фильмам Хэмфри Богарта. И для француженки английским владела прекрасно.

— Когда я знал ее, она жила в Англии. Хотя и венгерка по национальности.

— Сверх этого добавить особенно нечего, ведь так?

— Пожалуй, да. Тихая и безупречная жизнь. О чем вы собирались написать мне?

— М-м-м? Ах это! Так мистер Гендерсон, знаете ли, наш старший партнер. Он умер год назад, и мы разбирали его бумаги. Среди них оказался пакет, адресованный вам.

— Мне? Что же это? Золото? Драгоценные камни? Доллары? Швейцарские часы? Кое-что в таком роде мне пригодилось бы. При перспективе пенсии по старости.

— Мне неизвестно, что в нем. Он запечатан. Входил в имущество мистера Генри Корта.

— Господи!

— Полагаю, вы его знали?

— Мы познакомились много лет назад.

— Как я говорю, входил в имущество Корта. Странно то, что, согласно инструкции, вы должны были его получить только после смерти мадам Робийар. Что для нас было увлекательной новинкой. В конторе солиситеров увлекательности места нет, позвольте вам сказать. Вот почему я намеревался вам написать. Вы знаете, что в нем?

— Не имею ни малейшего представления. Я практически не был знаком с Кортом и более тридцати лет вообще его не видел. Я познакомился с ним, когда писал биографию первого мужа мадам Робийар. Собственно, так я и с ней познакомился.

— Надеюсь, книга имела большой успех.

— К сожалению, нет. Я даже ее не завершил. У большинства издателей его имя вызывало примерно такой же энтузиазм, какой вызвало у вас, когда я его упомянул.

— Прошу прощения.

— Это было очень давно. Я вернулся к журналистике, затем Би-би-си, когда она только-только возникла. А Корт когда умер? Странно, чем больше стареешь, тем важнее становятся смерти других людей.

— В сорок пятом.

— Когда я вернусь, пришлите мне ваш пакет. Если он имеет ценность, буду рад получить его. Но сильно сомневаюсь. Насколько помню, Корту я не слишком нравился, а он очень не нравился мне.

И больше нам нечего было сказать друг другу, как обычно людям не знакомым между собой и разных поколений. Я заплатил и начал мой старческий обряд укутывания: пальто, шляпа, кашне, перчатки, — застегивая и затягивая все как можно крепче от сырого холода непогоды. Уайтли надел легкое ветхое пальто, видимо, полученное при демобилизации. Но казалось, мысль о том, чтобы выйти наружу, холодила его куда меньше, чем меня.

— Вы пойдете на кладбище?

— Это меня доконает. Она этого не ожидала бы и, вероятно, сочла бы сентиментальным. К тому же мне надо успеть на поезд к четырем. Когда вернусь, покопаюсь в моих старых заметках — проверить, сколько я помню на самом деле, а сколько всего лишь воображаю, будто помню.

Мой поезд отправлялся с Гар-де-Лион сегодня во второй половине дня, и холод Парижа отодвигался вдаль вместе с мыслями о мадам Робийар, прежде Элизабет, леди Рейвенсклифф, по мере того, как я уносился на юг к большему теплу средиземноморской весны.

Она оставалась в глубине моего сознания, куда бы я ни направлялся, что бы я ни видел, пока я не вернулся в мой домик в Хемпстеде, чтобы выкопать мои старые заметки. А тогда я отправился нанести визит мистеру Уайтли.

 

Лондон, 1909 г.

 

Глава 1

Когда я соприкоснулся с жизнью и смертью Джона Уильяма Стоуна, первого (и последнего) барона Рейвенсклиффа, я трудился как журналист. Вы заметили, я не говорю, что был журналистом. Всего лишь трубил, как журналист. Один из тщательнейше хранимых секретов профессии сводится к тому, что, если хочешь добиться успеха, необходимо быть абсолютно серьезным. Проводишь долгие часы, болтаясь по пабам в ожидании, не произойдет ли что-нибудь, а когда происходит, то зачастую оказывается не слишком-то интересным. Я специализировался на уголовных делах, а потому проводил жизнь вокруг и внутри Олд-Бейли: ел с моими сотоварищами, дремал рядом с ними на протяжении занудных показаний; пил с ними в ожидании вердикта, а затем мчался в редакцию сварганить бессмертную прозу.

Предпочтительнее всего были убийства. «Тамбурный убийца будет висеть». «Иллинский душитель просит о снисхождении». У них у всех были прозвища, во всяком случае, у стоящих. Многие пустил в оборот я. У меня был своего рода дар к забористым словечкам. Я даже брался за то, чего другие репортеры не делали, — иногда сам расследовал казус. Часть денег моей газеты я тратил на полицейских, которые и тогда были податливы на поощрительные пустячки — выпивку, обед, подарочки их деткам — не менее, чем теперь. Я стал знатоком методов полиции и убийц. Слишком уж хорошим, по мнению моих много о себе понимавших коллег, которые считали меня трущобником. В свою защиту могу сказать, что интерес этот разделяло со мной большинство покупавших газеты, которых ничто так не ублажало, как возможность почитать про увлекательное удушение шнурком вокруг шеи. Лучше же всего бывала молодая красавица, убитая особенно жутким образом. Вернейшая приманка для толпы. Без промаха. И вот это мое уменьице и свело меня с лордом Рейвенсклиффом. Вернее, с его вдовой, от которой в одно прекрасное апрельское утро я получил письмо с просьбой приехать к ней. Примерно через две недели после того, как он умер, хотя тогда это событие ускользнуло от моего внимания.

— Кто-нибудь что-нибудь знает про леди Элизабет Рейвенсклифф? — осведомился я в «Утке», где завтракал пинтой пива и колбаской. В то утро там было почти пусто. Недели и недели ни единого сносного процесса, и ни единого в обозримом будущем. Даже судьи сетовали, что преступные классы словно бы утратили вкус к своим занятиям.

Мой вопрос был встречен общим бурканьем, означавшим абсолютное отсутствие интереса.

— Элизабет, леди Рейвенсклифф. Выражайся правильно.

Ответил мне Джордж Шорт, старик, точно подходивший под определение «поденщик». Он брался за что угодно и мертвецки пьяный был репортером куда лучше любых других своих собратьев — включая и меня, — трезвых как стеклышко. Сообщите ему хоть какие-то сведения, и он их распишет. А не сообщите никаких сведений, он сам их создаст столь совершенно, что результат будет много лучше правды. А это, кстати, еще одно правило настоящего журналиста. Выдумка в целом лучше реальности, обычно более достоверна и всегда более убедительна.

Джордж, одевавшийся так скверно, что его как-то арестовали за бродяжничество, поставил свою пинту (его четвертую за это утро, а было только десять) и утер щетинистый подбородок. Определить статус репортера, как и аристократа, можно по его одежде и манерам. Чем они хуже, тем статус выше, поскольку лишь нижестоящие вынуждены производить хорошее впечатление. Джорджу не требовалось никого впечатлять. Его все знали, начиная с судей и до самих преступников, и все называли его Джорджем, и почти все поставили бы ему пинту. На том этапе я уже не был новичком, но до ветерана еще не дотягивал — я уже расстался с моим темным костюмом и носил теперь твидовые и курил трубку в тщании обрести литературный залихватский вид, по моему мнению, очень мне шедший. Мое мнение мало кто разделял, но я ощущал себя прямо-таки великолепным, когда по утрам смотрелся в зеркало.

— Ну, ладно. Пусть она Элизабет, леди Рейвенсклифф. Кто она? — ответил я.

— Жена лорда Рейвенсклиффа. Вернее, вдова.

— А он был?

— Бароном, — сказал Джордж, который иногда несколько перегибал палку касательно сообщения всей возможной информации. — Получил титул в одна тысяча девятьсот втором, насколько помню. За что, не знаю, вероятно, купил, как они все. Джон Стоун его звали. Денежный мешок какого-то рода. Упал из окна пару недель назад. Всего лишь несчастный случай, к сожалению.

— Какого рода денежный мешок?

— Почем я знаю? У него были деньги. А тебе-то это зачем?

Я протянул ему письмо.

Джордж выбил трубку о каблук башмака и громко потянул носом.

— Не слишком подробно, — сказал он, возвращая мне письмо. — Ни твое лицо, ни твой талант или манера одеваться объяснением быть не могут. Как и твое остроумие и обаяние. Может, ей нужен садовник?

Я скроил ему гримасу.

— Ты пойдешь?

— Конечно.

— Многого не ожидай. И будь начеку. Эти люди забирают много, а взамен ничего не дают.

Первое подобие политического мнения, какое я когда-либо от него слышал.

 

Глава 2

На следующий день я явился по адресу Сент-Джеймс-сквер во внушительный особняк, один из тех, в которых проживают богатые негоцианты и финансовые воротилы, хотя они уже мало-помалу перекочевывали в более лиственные районы города. О самой леди Рейвенсклифф я узнал всего ничего, а потому заполнил пробел игрой воображения. Вдовствующая аристократка лет под семьдесят, одета по последнему крику моды тридцатилетней давности, когда она была молода и (готов я был держать пари) достаточно миловидна. Что-то от герани в ее облике — моя бабушка выращивала герань, и особый густой запах этого растения всегда ассоциировался в моем сознании с респектабельной старостью. А может быть, нет, может быть, чуть-чуть обрюзглая и неотполированная. Уроженка северных графств, преуспевшая, но все же на несколько шаткой ступени общественной лестницы, с вечной обидой, что богатство не принесло с собой положения в обществе.

Мои мысли перебились, когда я оказался перед женщиной, которую принял за дочь или компаньонку. Я дал ей лет сорок, ведь Рейвенсклиффу, когда он умер, было почти семьдесят.

— Добрый день, — сказал я. — Мое имя Мэтью Брэддок. Меня пригласила… ваша матушка? Может быть…

Она улыбнулась с некоторой растерянностью.

— Надеюсь, что нет, мистер Брэддок, — ответила она. — Если у вас нет связи с миром духов, увидеться с ней вам не доведется.

— Я получил письмо от леди Рейвенсклифф… — начал я.

— Она — это я, — сказала она мягко. — Я приму вашу ошибку за комплимент. Несколько сбивчивый, возможно, но тем не менее лестный.

Ее развеселила эта маленькая путаница; я увидел, как заблестели глаза на лице, в остальном лишенном всякого выражения, словно она была благодарна за первое развлечение на протяжении многих дней. Одета она была во все черное, но сумела придать трауру оттенок очарования; на ней было абажурное платье, как их тогда называли, жакет с воротником, прилегавшим к шее, и простое ожерелье из очень крупных серых жемчужин, эффектно смотревшихся на черном бархате жакета. Я мало что знал о подобных вещах, но все-таки достаточно, чтобы понять, что туалет этот, на женский взгляд, был модным. Бесспорно, даже у такого невежды, как я, впечатление создавалось поразительное. И лишь цвет намекал на подобие траура.

Я сел. Никому не нравится выглядеть дураком, а начал я не слишком хорошо. Тот факт, что ей явно нравился такой оборот вещей, поддержкой не служил. Только позднее — гораздо, гораздо позднее — я взвесил, что мое нелепое начало было связано с самой леди, поскольку она была красива, хотя, если оценивать ее лицо, прямой причины думать так не находилось. Ничего, что обычно принято называть красотой; вернее, создавалось впечатление, что выглядит она несколько странно. Ее черты отличала четкая асимметрия — нос и рот крупноваты, брови слишком темные. Но она была красива, поскольку считала себя такой, и потому одевалась, и сидела, и двигалась в манере, вызывавшей соответствующий отклик у смотревших на нее. Тогда я этого не осознал, но соответствующее впечатление у меня возникло.

Что делать? Самое лучшее — ничего, решил я. Она пригласила меня, и начать должна она же. Это позволяло ей контролировать наш разговор, что и так подразумевалось само собой. И потому я собрался, насколько мог, изо всех сил стараясь не выдать мое смущение.

— Последнее время я много читаю газет, мистер Брэддок, — начала она. — Как мне сказали, и ваши многочисленные опусы в том числе.

— Я польщен, ваша милость.

— Не из-за вашего литературного таланта, хотя, не сомневаюсь, вы искусны в выбранном вами занятии. Но потому, что я нуждаюсь в ком-то, умеющем собирать информацию и бесстрастно ее оценивать. И вы мне кажетесь именно таким человеком.

— Благодарю вас.

— К несчастью, мне также требуется кто-то, на чью сдержанность можно положиться, а это, если не ошибаюсь, качество, репортерам не свойственное.

— Мы же профессиональные сплетники, — сказал я, подбодрившись, так как тему я знал досконально. — Мне платят за несдержанность.

— А если вам заплатят за сдержанность?

— Ну, в таком случае сфинкс в сравнении со мной будет выглядеть болтуном.

Она помахала рукой и задумалась. Какого-нибудь угощения мне предложено не было.

— У меня есть для вас поручение. Сколько вы зарабатываете в настоящее время?

Невежливый вопрос. По журналистским меркам, я оплачивался достаточно, хотя и понимал, что, по меркам леди Рейвенсклифф, сумма эта выглядела жалкой. Болезненный удар по мужской гордости.

— Почему вы хотите узнать это? — спросил я осмотрительно.

— Потому что, не сомневаюсь, мне, чтобы заручиться вашими услугами, надо будет заплатить вам несколько больше получаемого вами сейчас. И я хочу узнать, насколько больше.

Я пробурчал:

— Ну, если вам обязательно знать, то мне платят в год сто двадцать пять фунтов.

— Да, — сказала она мило, — именно столько.

— Прошу прощения?

— Естественно, я узнала это сама. И хотела проверить, назовете ли вы мне точную цифру или преувеличите в надежде получить с меня побольше. Хорошее начало — показать себя честным человеком.

— И очень плохое — для нанимателя.

Она приняла упрек, хотя и без малейших признаков раскаяния.

— Да, правда. Но вы сейчас увидите, почему я так осторожна.

— Я жду.

Она нахмурилась, что не шло ее от природы ровному цвету лица, и на минуту задумалась.

— Ну, — сказала она затем, — я хочу предложить вам работу. Триста пятьдесят фунтов годовых плюс расходы, которые вы можете понести, на срок в семь лет, независимо от того, сколько времени вам потребуется для выполнения задачи. Это поспособствует вам принять мое предложение и соблюдать сдержанность. Если вы ее нарушите, все выплаты сейчас же прекратятся.

Потребовалось несколько секунд, чтобы усвоить все это. Сумма феноменальная. Я легко сумею откладывать сотню в год, таким образом обеспечив себе еще четыре года без тревоги о деньгах. В общей сложности одиннадцать лет благословенной обеспеченности. Что могло ей требоваться за такую сумму? Но каким бы ни оказалось это дело, я твердо решил взяться за него. Если только оно не грозило тюрьмой.

— Возможно, вам известно, что мой муж, лорд Рейвенсклифф умер две недели назад?

Я кивнул.

— Кошмарный несчастный случай. Я все еще не могу поверить… Однако это произошло. И я теперь должна жить вдовой.

«Но не долго, держу пари», — подумал я, пока придавал лицу выражение подобающего сочувствия.

— Прошу, примите мои соболезнования в вашей тяжкой потере, — сказал я благочестиво.

Она выслушала эти избитые слова со всей серьезностью, какую они заслуживали. То есть пропустив их мимо ушей.

— Как вы, без сомнения, знаете, смерть это не просто душевные страдания для понесших утрату. Закон также требует внимания.

— Вмешалась полиция?

Она посмотрела на меня очень странно. И ответила:

— Разумеется, нет. Я имела в виду оглашение завещания, вступление в наследство, выплаты завещанных сумм.

— А, да. Прошу прощения.

После этой маленькой стычки она довольно долго молчала; возможно, спокойное изложение ситуации оказалось для нее более трудным, чем выглядело.

— Мы прожили в браке более двадцати лет, мистер Брэддок. И все это время были так счастливы и довольны, насколько доступно супружеской паре. Надеюсь, вы оцените это по достоинству.

— Разумеется, — ответил я, прикидывая, что бы это значило.

— И потому вы поймете, насколько я была изумлена, когда прочитала его завещание, оставляющее значительное наследство его ребенку.

— Да? — спросил я тактично.

— У нас не было детей.

— А!

— Поэтому я хочу, чтобы вы установили личность этого ребенка, и условия его завещания могли бы…

— Минуточку! — Я торопливо поднял ладонь. Горстка сведений, которые она мне сообщила, уже вызвала столько вопросов, что мне было трудно удерживать их в памяти одновременно.

— Минуточку, — повторил я спокойнее. — Нельзя ли нам разобраться в этом помедленнее? Во-первых, почему вы говорите мне все это? То есть почему мне? Вы же ничего обо мне не знаете.

— Напротив. Мне рекомендовали именно вас.

— Неужели? И кто же?

— Ваш редактор. Мы познакомились с ним довольно давно. Он сказал, что вы спец по выведыванию чужих секретов. Еще он заверил меня, что вы умеете держать язык за зубами, и случайно упомянул, сколько вам платят.

— Несомненно, существует кто-то лучше меня.

— Вы очень скромны. И не думайте, что я тщательно все не взвесила. Собственно говоря, людей, способных справиться с такой задачей, найдется очень мало. Юристы иногда нанимают таких людей, но у меня нет подходящих знакомых. Есть частные детективные агентства, но я не склонна доверять человеку, не рекомендованному мне лично. К тому же им может понадобиться больше информации, чем располагаю я. Я не знаю, жив ли этот ребенок, когда он (или она) родился, кто была его мать. Я даже не знаю, в какой стране он родился. Всего одна фраза в завещании мужа.

— И это все? Ничего сверх?

— Ничего.

— Но что точно сказано в завещании?

Она промолчала, а затем процитировала:

— «Памятуя о многих моих промахах во стольких делах и желая возместить зло, причиненное в прошлом, я оставляю сумму в двести пятьдесят тысяч фунтов моему ребенку, которого прежде не признавал своим». Как видите, речь идет не о мелочи. — Она смотрела на меня спокойным взглядом.

А я вытаращил глаза. Деньги не моя специальность, но я осознал колоссальность такого состояния, когда потерял счет нулям, затанцевавшим у меня в голове.

— Ну и промах! — заметил я. Она ответила ледяным взглядом. — Прошу прощения.

— Я хочу исполнить последнюю волю моего мужа со всем тщанием, если это возможно. Мне необходимо поставить это лицо в известность о завещанном ему (или ей) наследстве. Сделать я этого не могу, пока не узнаю, кто он или она.

— У вас правда больше никаких фактов нет?

Она покачала головой.

— В завещании была ссылка на документы в его сейфе. Но там их нет. По крайней мере могущих как-то касаться этого дела. Я перечла их несколько раз.

— Но если ваш муж поддерживал… э…

Я не знал, как вести этот разговор. Даже женщину моего собственного социального класса было бы невозможно спросить прямо: «Была ли у вашего мужа любовница? Когда? Где? Кто?» Но задать эти вопросы леди в первой поре траура было свыше моих сил.

К счастью, она решила выручить меня. Хотя я предпочел бы, чтобы она воздержалась. Это ввергло меня в еще большее смущение.

— Я не верю, будто у моего мужа была склонность заводить любовниц, — сказала она невозмутимо. — Бесспорно, в последнее десятилетие или около того. А до того я не знала ни про единую. И нет причины, которая помешала бы мне знать про такую особу, существуй она.

— Почему так?

Она улыбнулась мне. Опять с насмешливыми искорками в глазах.

— Вы стараетесь скрыть, насколько шокированы, но вам это не слишком удается. Разрешите мне просто сказать, что я никогда не сомневалась в его любви ко мне, как и он в моей к нему, даже хотя он дал мне совершенно ясно понять, что я свободна поступать как хочу. Вы понимаете?

— По-моему, да.

— Он прекрасно знал, что я приму все, что он сочтет нужным мне сказать, а потому у него не было причин что-либо скрывать от меня.

— Понимаю.

Конечно, я не понимал, абсолютно ничего не понимал. Моя мораль была — и остается! — моралью моего социального класса и воспитания, то есть куда более строгой, чем у людей вроде Рейвенсклиффов. Довольно ранний урок: богачи куда закаленнее большинства людей. Потому-то, полагаю, они и богачи.

— Извините меня, но почему он так усложнил жизни других людей? Он ведь, конечно, знал, как будет трудно отыскать этого ребенка.

— Возможно, вы найдете ответ на это в своих розысках.

Она, несомненно, зарабатывала бы очень мало, работая продавщицей в универмаге, а потому, пожалуй, было к лучшему, что она была богата. Тем не менее проблема оставалась интригующей и, что лучше всего, я буду оплачиваться, каков бы ни был результат. Триста пятьдесят фунтов в год были могучим стимулом. Меня все больше раздражала чреда холостяцких меблирашек, в которых я жил последние несколько лет. Я не был вполне уверен, хочу ли я домашности и стабильности — жену, собаку, загородный дом. Или хочу сбежать на чужбину — скакать на арабских конях по пустыне, а по ночам спать у лагерных костров. Подошло бы и то и другое, лишь бы убраться подальше от запаха вареных овощей и мебельной политуры, который обдавал меня всякий раз, когда я возвращался вечером домой.

Я томился скукой, и присутствие красивой женщины, ее необычайное предложение и впечатление необъятного богатства разбередили чувства, которые я давно игнорировал. Мне хотелось чего-то иного вместо того, чтобы болтаться по уголовным судам и пабам. Задание, которое она предлагала, и деньги, сопряженные с ним, сулили мне, пожалуй, единственную возможность изменить обстановку.

— Вы о чем-то задумались, мистер Брэддок?

— Я прикидывал, как взяться за решение этой задачи, если соглашусь принять ваше предложение.

— Вы уже согласились, — сказала она очень серьезно.

У многих людей эти слова прозвучали бы презрительно. Она же, напротив, сумела произнести их безмятежным, почти дружеским тоном, абсолютно обескураживающим.

— Да, пожалуй. Хотя и не без некоторых опасений.

— Не сомневаюсь, что они рассеются.

— В первую очередь мне необходимо узнать как можно больше о жизни вашего мужа. Мне надо будет поговорить с его поверенным о завещании. Ну, не знаю… Вы уже посмотрели его переписку?

Она покачала головой. Ее глаза внезапно наполнились слезами.

— Я еще не в силах заняться этим, — сказала она. — Мне очень жаль.

Я подумал было, что она извиняется за свою лень, но тут же понял, что за проявление слабости. И правильно. Людям, ей подобным, не положено проявлять эмоции по пустякам вроде смерти мужа. Не вынуть ли мне носовой платок, чтобы утереть ей глаза? Мне это было бы крайне приятно; позволило бы сесть рядом с ней на диване, вдохнуть в нее силу. Вместо этого я сменил тему, притворяясь, будто ничего не заметил.

— Полагаю, мне необходимо обеспечить, чтобы никто не догадался, зачем я задаю эти вопросы, — сказал я громче, чем требовалось. — Я не хочу поставить вас в неловкое положение.

— В неловкое положение меня это не поставит, — ответила она. Нелепость этой идеи заставила ее опомниться. — Но думаю, если ваша цель станет общеизвестной, не избежать лжепретендентов. Я уже сказала кое-кому — вашему редактору в том числе, — что намерена заказать биографию покойного мужа. Сентиментальный поступок, естественный для женщины в большом горе и при больших деньгах.

— А поскольку я репортер, — сказал я, вновь подбодренный возвращением на привычную территорию, — то могу задавать неделикатные вопросы, будто мной руководит страсть ко всему грязному и вульгарному.

— Вот именно. В этой роли вы преуспеете, я уверена. Ну, я договорилась о вашей встрече с мистером Джозефом Бартоли, главным управляющим моего мужа. Он уже приготовил контракт для вас.

— А вы?

— Думаю, вам следует приходить ко мне с отчетом каждую неделю. Вся частная переписка лорда Рейвенсклиффа находится здесь, и вам тоже, я полагаю, придется ее прочесть. Потом вы можете задать любые вопросы. Хотя я намерена в ближайшем будущем поехать во Францию. Как я ни любила моего мужа, как ни тоскливо мне без него, правила траура в этой стране слишком уж угнетающи. Понимаю, что буду шокировать и возмущать теми или иными нарушениями приличий, а потому мне следует поискать некоторого облегчения где-нибудь еще.

— Вы не англичанка.

Еще одна улыбка.

— Боже мой, если это пример вашей сообразительности, то мы далеко не продвинемся. Нет, я не англичанка. По происхождению я венгерка, хотя до замужества жила во Франции.

— У вас нет и намека на какой-либо иностранный акцент, — сказал я, несколько задетый.

— Благодарю вас. Я прожила в Англии долгое время. Языки никогда меня не затрудняли. Другое дело манеры. Обучиться им куда труднее.

Она встала и пожала мне руку на прощание; от нее веяло нежными, абсолютно женственными духами, безупречно отвечавшими ее черной одежде. Ее большие серые глаза были устремлены на меня, когда она сказала «до свидания».

Выпить! Чтобы отпраздновать или чтобы прийти в себя, я толком не знал, но мне, безусловно, требовалось подкрепиться, чтобы обдумать волну перемен, захлестнувшую мою жизнь. Примерно за сорок пять минут я из репортера-поденщика, перебивающегося на сто двадцать пять фунтов в год, превратился в субъекта, зарабатывающего почти втрое больше и с возможностью делать все, что мне заблагорассудится. Это ли не повод попраздновать? А за углом Сент-Джеймс-сквер в Эппл-Три-Ярде есть вполне приличный паб, облюбованный слугами из больших особняков и поставщиками, обеспечивающими обитателям особняков тот стиль жизни, к какому они привычны. После двух стопок я почувствовал себя на коне. Сниму дом, куплю новую одежду. Приличную пару ботинок. Новую шляпу. Есть буду в гостиничных ресторанах. Иногда буду брать кеб. Жизнь будет чудесная.

И выполнять мое поручение я могу с тем усердием, какое сочту нужным. Леди Рейвенсклифф, очевидно, все еще не оправилась от шока, вызванного смертью мужа и обнаружением его тайной жизни. Она зависела от него, смотрела на него снизу вверх. Неудивительно, что теперь она швыряет деньги направо-налево.

Зачем вообще вести расследование? Я бы не стал. Если ее муж не позаботился узнать, где находится его чертов ребенок, его вдове-то это зачем? Что-то вроде совершенно ненужного самонаказания, но что мне известно о психологии вдов? Может, любопытство бездетной женщины, желание узнать, какой он, ребенок ее мужа? Или узнать что-то о женщине, преуспевшей в том, в чем она потерпела неудачу?

 

Глава 3

Контора главного управляющего Рейвенсклиффа находилась в Сити, дом 15, Мургейт — безвестная улочка пяти-шестиэтажных зданий, построенных в прошлом полувеке контор и тому подобного. Улочка ничем не примечательная, как и люди там; обычное бурление торговцев и агентов, молодых людей с прыщавыми лицами, цилиндрами, плохо сидящими костюмами и в рубашках с жесткими воротничками. Улочка страховых и биржевых маклеров, и торговцев зерном, и поставщиков металлов, тех, кто импортировал и экспортировал, продавал прежде, чем покупал, и умудрялся обеспечивать себя и Империю, в центре которой они обретались, ликвидными капиталами. Мне он никогда не нравился, этот район города; Сити впитывает в себя талантливую молодежь и вытряхивает из нее всякий живой дух. Иначе не может. Это неизбежное следствие корпения над цифрами одиннадцать часов в день шесть дней в неделю, в знобких конторах, где запрещены всякие разговоры, а легкомыслие карается увольнением.

Другое дело Биржа; как-то я оказался там, когда троица маклеров решила поджечь фалды сюртука важного спекулянта, и несколько минут вокруг него завивались струйки дыма, прежде чем он заметил, что происходит. Обстрел булочками, летящими над залом, где происходят торги, — зрелище повседневное. Американские Ценные Бумаги громят Иностранные Железные Дороги. Работают они там чудовищные часы за мизерную плату и легко теряют работу, хотя и зарабатывают своим хозяевам большие деньги. Неудивительно, что они склонны к инфантильности, поскольку обращаются с ними как с несмышленышами. В пабах и кабаках Сити я завел много друзей среди маклеров и биржевиков. Но среди банкиров практически (а то и вовсе) никого. Они были совсем другими; видели себя джентльменами — маклеру подобное обвинение никак не могло быть брошено.

Я не знал, чего ожидать от мистера Джозефа Бартоли. Ничего удивительного: ведь он занимал необычную должность, хотя эволюция капитализма, по мере усложнения индустрии, будет преумножать его тип. У Рейвенсклиффа (узнал я позднее) было столько пальцев в таком количестве пирогов, что ему было нелегко уследить за ними всеми; и в отличие от владельца шахт или литейного завода он не мог посвящать себя будничным операциям. Для этого у него в каждом предприятии имелся управляющий. Мистер Бартоли надзирал за управляющими и докладывал Рейвенсклиффу, в каком состоянии дела каждого предприятия.

Контора, которую он занимал над конторой агента по снабжению судов, была достаточно скромной. Его собственный кабинет, комната клерков — примерно десяти — и одна комната со стеллажами, заполненными рядами папок и переплетенных отчетов; однако он был такого крупного сложения, что прямо-таки заполнял свой кабинет. Оставшееся свободное пространство населял странный, смахивающий на эльфа субъект, с поблескивающими глазами и острой козлиной бородкой. Лет сорока, среднего роста, худощавый, в коричневом костюме и с парой ярко-желтых кожаных перчаток в одной руке. Он практически не сказал ни слова все то время, пока я находился там, и мы не были представлены друг другу. Он сидел на стуле в углу и читал подшивку, лишь иногда поднимая глаза и сочувственно мне улыбаясь. Я всем сердцем предпочел бы иметь дело с ним, чем с Бартоли. Он выглядел куда более приятным человеком.

По контрасту Бартоли был облачен в ортодоксальный черный костюм, но без конца почесывался, подсовывая палец под воротничок, словно тот натирал ему шею. Его обширный живот еле умещался за письменным столом, а багровое лицо и баки привели мне на память завсегдатаев, которых я часто наблюдал сидящих рядком у стоек окрестных баров. Голос у него был зычный и сдобрен сильным акцентом, хотя мне понадобилось время, чтобы определить, каким именно. Манчестерско-итальянским, решил я в конце концов.

— Садитесь, — сказал он, указывая на неудобный стул напротив себя. — Вы, значит, Бурдок.

— Брэддок, — ответил я. — Мистер.

— Да-да, садитесь. — Жесты у него были иностранные: экстравагантные и чрезмерные, именно такие, каким англичане не доверяют. Я тут же проникся неприязнью к Бартоли и (должен сознаться) к Рейвенсклиффу за то, что он вручил подобному субъекту право отдавать приказания. На мгновение я стал ярым патриотом. Не знаю, говорю ли я это с гордостью или с печалью.

Он просверлил меня взглядом, будто оценивая для какого-то поручения и убеждаясь, что я не гожусь.

— Я не одобряю намерения леди Рейвенсклифф, — сказал он в конце концов. — Говорю вам это откровенно, поскольку вам следует сразу же узнать, что вы не должны рассчитывать на мою поддержку.

— А что, вы полагаете, она намерена поручить мне? — спросил я, прикидывая, что ему известно про завещание.

— Написать биографию барона Рейвенсклиффа, — сказал он.

— Да. Ну, как вам угодно. Только не вижу, почему вы против.

Он фыркнул.

— Вы журналист.

— Да.

— Что вы знаете о бизнесе?

— Почти ничего.

— Я так и думал. Рейвенсклифф был бизнесменом. Может быть, величайшим из всех, каких только когда-либо знала эта страна. Чтобы постичь его, вы должны понимать бизнес, индустрию, финансы. А вы их понимаете?

— Нет. И до вчерашнего утра я вообще ничего про него не слышал. И могу сказать только, что взяться за эту работу меня попросила леди Рейвенсклифф. Я ее не искал. Если вы хотите знать, почему она выбрала меня, вам придется спросить ее. Как и вы, я мог бы назвать много людей, которые лучше способны воздать должное этой теме. Но таково ее решение, и она предложила такие условия, что отказаться было бы безумием. Может быть, я не справлюсь, и уж точно, если не получу поддержки от тех, кто его знал.

Он крякнул и вытащил папку из ящика стола. Во всяком случае, я чванливо не выдал себя за эксперта, каким не был.

— Плата абсурдна, — указал он.

— Абсолютно согласен с вами. Но если кто-нибудь предложит вам за вашу продукцию цену выше, чем вы предполагали, вы же не станете торговаться с ним, чтобы он ее снизил?

Он швырнул мне папку.

— Ну, так подпишите.

— Не прежде, чем я его прочту.

— Ничего неожиданного вы не найдете. Вы обязуетесь написать биографию лорда Рейвенсклиффа и представить законченную рукопись ее милости для одобрения. Вам воспрещается обсуждать что-либо, имеющее отношение к любой из компаний, перечисленных в приложении. Издержки будут оплачиваться по моему усмотрению.

Мне еще никогда не доводилось подписывать контракты с приложениями, но, с другой стороны, мне ни разу не платили столь много.

— Как я буду оплачиваться? — спросил я, продолжая читать. (Для проформы, сказать правду. Он безупречно изложил содержание контракта.)

— Каждую неделю я буду посылать чек по вашему адресу.

— У меня нет банковского счета.

— Так обзаведитесь им.

Меня подмывало спросить у него, с чего мне начать. Но я понимал, что его и без того низкое мнение обо мне станет еще ниже. В редакции я еженедельно получал коричневый конверт. После того как я расплачивался за стол и кров, то, что оставалось, обычно хранилось у меня в кармане — хотя и очень недолго, незамедлительно переходя к владельцам пабов и мюзик-холлов.

Приехав в контору, я полагал, что получу от Бартоли все сведения о предприятиях Рейвенсклиффа, но он не сказал мне ровно ничего. На вопросы он отвечать не будет, но в первую очередь мне требовалось узнать, о чем спрашивать. Необходимо формулировать конкретные просьбы, прежде чем он дозволит мне взглянуть в какие-то документы. И даже тогда — намек был ясен — он может уклониться от сотрудничества.

— В таком случае, — сказал я бодро, — мне хотелось бы узнать, если возможно, где именно он бывал.

— Когда?

— На протяжении всей своей карьеры.

— Вы с ума сошли?

— Нет. Еще я хотел бы получить список всех, кого он знал и с кем встречался.

Бартоли уставился на меня.

— Лорд Рейвенсклифф должен был соприкасаться с десятками тысяч людей. Он постоянно путешествовал по всей Европе, Империи и обеим Америкам.

— Послушайте, — сказал я терпеливо, — мне предстоит написать биографию, которую людям захочется прочесть. Мне нужны подробности личной жизни. С чего он начал? Кем были его друзья и близкие? Что означают путешествия по всему миру? Вот то, что привлекает читателей. А не сколько денег он заработал в данном году или в следующем. Это никого не интересует.

Он раздражал меня. Он обходился со мной несерьезно и ни в чем не шел мне навстречу. Мне подобное обхождение никогда не нравилось. Мои коллеги считают, будто я чересчур чувствителен к обидам, подлинным или воображаемым. Может быть, может быть, но эта склонность очень помогала мне на протяжении многих лет. Неприязнь и досада — великие стимуляторы. Бартоли преобразил меня из человека, думавшего только о деньгах, которые ему платят, в кого-то, кто твердо намеревался выполнить порученное ему дело как следует, даже если бы ему вовсе не платили.

 

Глава 4

Я покинул контору в убеждении, что пора браться за работу, и начинать следовало с одного очевидного места. «Сейд и К°», по меркам Лондонского Сити, было почтенным учреждением. Более полувека назад оно начало поставлять данные о кредитоспособности негоциантов, желавших занять деньги в банке, и расследования эти постепенно охватили все аспекты финансов. Чем более усложнялся мир бизнеса, тем темнее становились операции торговцев, тем больше увеличивались возможности обмана и афер. И все шире — возможности для компаний вроде «Сейда» грести деньги, высвечивая самые темные глубины человеческой алчности.

По большей части — и официально — они занимались составлением справочников. «Бирмингемский коммерческий список», «Калифорния и ее ресурсы». Их все должны были покупать импортеры и экспортеры, дилеры и торговцы, чтобы не попасть на удочку мошенников. Но незаметно и тайно делали они куда больше. По самой своей природе Сити полнилось негодяями и ворами. Но у воров есть свой кодекс чести. «Сейд» же выискивал тех, кто не придерживался правил. Тех, кто ссылался на поддержку несуществующих финансистов, кто забывал упомянуть судебные приговоры за аферы в далеких странах. Тех, кто упоминал свои капиталы, но не долги. Чье слово, иными словами, не было их гарантией.

В давние времена компании вроде «Сейда» не требовались, так как денежное Сити было невелико, и все хорошо знали своих клиентов. Жизнь была простой, когда банкиры одалживали только тем, с кем сидели рядом на званых обедах. А что может быть проще, чем узнать величину поместья джентльмена или кредитоспособность его семьи? Теперь же это бормочущий на всех языках Вавилон неизвестностей. Этот субъект — мошенник без гроша в кармане или действительно один из богатейших людей в империи Габсбургов? Он действительно заключил доходнейший контракт в Буэнос-Айресе, или ему следует сидеть в тюрьме за бегство от своих кредиторов? Как определить? Притворство — главный трюк банкира и афериста.

«Сейд» устанавливал истину. Не всегда и не безупречно, но лучше кого бы то ни было еще. Я знал это, потому что иногда выполнял для них кое-какую работу. Несколько лет назад ко мне обратились для наведения справок о человеке, который представлялся учредителем компании на севере Англии. Он заявлял, что может объединить семерых производителей хлопка в трест, который затем можно будет выставить на продажу. Ему требовался лишь исходный капитал…

Мне пришлось на день оставить мою работу и отправиться на север, но я установил правду незамедлительно. Эрнест Мейзон покинул страну за день до того, как был бы арестован за мошенничество, но потому лишь, что я его предупредил. Он предложил мне деньги в уплату за эту услугу, но моя совесть восстала против того, чтобы трижды получить плату за одно и то же: один раз от моей газеты за статью об аферистах-учредителях, один раз от «Сейда», уплатившего мне за мое сообщение, и один раз от Мейзона. Однако, без сомнения, многие служащие компании извлекают подобную прибыль из своих сведений, а то проделывают что-нибудь и похуже. В Лондонском Сити те, кто действительно в них нуждаются, могут заполучить хорошие деньги.

Уилф Корнфорд был слишком ленив, чтобы когда-нибудь разбогатеть. Обладай он легким богатством, полученным по наследству, то был бы ученым, открывающим виды и подвиды в мире насекомых. А так он каталогизировал черты характера и глупости homo economicus; это было его обязанностью и его увлечением, и он принадлежал к числу немногих истинно счастливых людей, каких мне доводилось встретить. Он мог бы стать силой в стране, поскольку все боялись бы его, оцени они в полную меру, как много он знает. Но ему было лень, да и, как он однажды сказал мне, это помешало бы его наблюдениям. Все люди, обеспечивающие ему своими проделками такое интересное времяпрепровождение, стали бы вести себя совсем иначе, знай они, что за ними ведется наблюдение.

Именно он первым подал идею нанять меня для повременного сбора сведений в полицейских судах, а уплатой иногда были деньги, а иногда полезное предупреждение о намечающемся аресте или скандале, о которых его агентурная сеть болтунов ему сообщала. Несколько раз он указывал, что мне следовало бы постоянно работать у «Сейда». Но я никогда не ловил его на слове, предпочитая разнообразную диету.

— Мэтью, — сказал он с присущей ему невозмутимостью, когда я постучал в его дверь и был впущен. — Рад снова тебя увидеть. Что-то мы давно не видели тебя тут.

Манера Уилфа говорить была такой же анонимной, как и его внешность. Пятидесяти с лишним лет, дородный, но не чрезмерно. Говорил он с размеренной невыразительностью, не совсем как джентльмен, и все же без малейшего намека на тональность уроженца Западного края, где он родился, ведь его отец был батраком в Дорсетшире, и его еще ребенком отдали в услужение в дом местного помещика. Там он каким-то образом научился читать и писать, а когда семья захватила его с собой в Лондон на сезон, примерно тридцать пять лет назад, он в одно прекрасное утро вышел из дома и не вернулся. Нашел работу у торговца свечами вести счетные книги, так как почерк у него был каллиграфический. Затем он перешел к зерноторговцу, затем в учетную фирму и, наконец, к «Сейду».

— Я был занят процессом «Морнингтон — Кресчент».

Он неодобрительно сморщил нос и с полным на то основанием. Отнюдь не классика в анналах британской преступности, и единственным интересным аспектом этого дела была поразительная глупость Уильяма Голдинга, убийцы, который хранил голову своей злополучной жертвы в картонке под кроватью. Так что, когда явились полицейские (как должны были явиться, поскольку женщина эта жила в этом же доме), даже они не могли не заметить смрада и пятен засохшей крови, которая прокапала сквозь половицы спальни вверху и омочила ковер в гостиной. Голдинг не читал бульварной прессы, а потому, возможно, был единственным человеком в Англии, не знавшим про магию отпечатков пальцев, позволяющую устанавливать личность даже безголовых трупов. Дело было простейшее, но слушалось оно в период затишья, а публика обожает кровавости.

— Право, не понимаю, как ты терпишь свою работу, — сказал он. — По-моему, она невероятно скучна.

— По сравнению с гроссбухами, которые ты любишь читать?

— О да! Они завораживают. Если уметь их читать.

— Чего я не умею. И это одна из причин, почему я здесь.

— А я-то надеялся, что ты пришел поделиться со мной информацией, а не клянчить ее.

— Тебе известен некто Рейвенсклифф?

Он минуту смотрел на меня, затем, что было для него редкостью, откинулся на спинку кресла и захохотал.

— Ну, — сказал он мягко, — да. Да, думаю, могу сказать, что я слышал про него.

— Мне необходимо получить сведения о нем.

— Сколько у тебя в распоряжении лет? — Он умолк и посмотрел на меня снисходительно. — Ты можешь потратить остаток своей жизни, собирая сведения о нем, но так и не узнать всего. С чего ты начинаешь? Сколько ты уже знаешь?

— Очень мало. Я знаю, что он был богат, был чем-то вроде финансиста и умер. И что жена его хочет, чтобы я написал его биографию.

Это пробудило его внимание.

— Правда? Но почему ты?

Я кратко изложил мою встречу с ней — опустив действительно важную часть — и в довесок сообщил о моем коротком разговоре с Бартоли.

— Какой странный выбор, — когда я закончил, сказал он, глядя на потолок с мечтательным выражением в глазах, слегка смахивая на кошку, вылакавшую большое блюдце сливок.

— Рад, что ты смотришь на это так, — сказал я, несколько уязвленный. — Не мог бы ты сказать мне, что именно…

Он испустил долгий вздох.

— Трудно сообразить, с чего начать. Нет, правда, — сказал он немного погодя. — Ты действительно настолько не осведомлен, как говоришь?

— Именно так.

— Вы, репортеры, не перестаете меня удивлять. Ты никогда не читаешь свою газету?

— Нет, если этого можно избежать.

— А ты читай. И убедишься, что оно того стоит и даже больше. И насколько увлекательно. Но я забыл. Ты же социалист. Посвятивший себя искоренению правящего класса и водворению Нового Иерусалима.

Я насупился.

— Подавляющее число людей живет в нищете, тогда как богачи…

— Угнетают бедняков. Да, бесспорно, они их угнетают. Однако, как они это проделывают, крайне важно и интересно. Познай своего врага, юноша. Если упорствуешь в намерении считать их своими врагами. Однако, поскольку теперь ты полностью оплачиваемый слуга худшего из угнетателей — или, во всяком случае, его вдовы, — не сомневаюсь, твоим взглядам придется претерпеть некоторую модификацию. Будь ты лучше осведомлен, возможно, ты отказался бы от этих денег и тем самым сохранил бы чистоту своей души незапятнанной.

— Что значит «худший из них»?

— Джон Стоун, первый барон Рейвенсклифф. Председатель «Инвестиционного траста Риальто», с контрольными пакетами акций «Госпорт торпедо компани», «Глиссонской стали», «Бесуикской верфи», «Норкотовских винтовок и пулеметов». Химические заводы. Взрывчатые составы. Мины. Теперь даже аэропланная компания, хотя сомневаюсь, что от самолетов будет большой толк. Всего не перечислить. Крайне замкнутый человек. Когда он ездил Восточным экспрессом, то в собственном вагоне, которым никто, кроме него, не пользовался. Никому не было точно известно, что ему принадлежало и что он контролировал.

— Даже тебе?

— Даже мне. Примерно год назад мы начали наводить справки по поручению иностранного клиента, но прекратили.

— Почему?

— А, да. Действительно, почему? Я знаю только, что в один прекрасный день меня вызвал Молодой Сейд, то есть сын, а ты знаешь, как редко он вообще показывается в конторе, и спросил, занимаемся ли мы «Риальто». Забрал документы и сказал, чтобы мы не продолжали.

— Это часто случается?

— Да никогда. Мистер Сейд-младший на своего отца не похож и энергией не отличается. Предпочитает жить за городом, спасать души и перебиваться на свои дивиденды. Впрочем, он достаточно приятный человек и никогда ни во что не вмешивается. Это был первый и последний раз.

— И причина?

Уилф пожал плечами.

— Не могу сказать. Не думаю, что биография заинтересует очень уж многих читателей. Помимо меня, — продолжал он, слегка неодобрительно фыркнув. — Рейвенсклифф был денежный мешок. Он занимался только деньгами. И никогда ничем другим. С точки зрения личности вроде тебя, помешанной на эффектной безвкусице человеческих недостатков, он был невыразимо скучен. Ты никогда не счел бы его достойным даже заметки. Вот почему, полагаю, о его смерти сообщалось так мало. Он вставал утром. Он работал. Он ложился спать. Насколько мне известно, он был верным мужем.

— А он им был? — быстро спросил я, надеясь, что мой интерес не покажется подозрительным. Уилф, однако, отнес его на счет общей моей мусорности.

— Да, боюсь, что так. Конечно, он мог быть хозяином борделя и регулярно посещать его, но подобные сведения до меня не доходили. Я хочу сказать, что у него никогда не было каких-либо легких отношений, если ты понимаешь, о чем я. С Людьми.

Ну, а под «Людьми» с большой буквы Уилф подразумевал тех, кто был ему интересен, — Богатых и Влиятельных, а также их жен и дочерей. Продавщицы и женщины подобного толка никогда не привлекали его внимания. «Люди» обладали деньгами, все прочие были лишь фоном.

— У него не было ни времени, ни интереса для чего-либо столь легкомысленного, сдается мне. Насколько мне удалось установить, его компании, взятые вместе, приносили большие доходы. Ты что-нибудь знаешь о его компаниях?

Я мотнул головой.

— Ну, хорошо. Тебе следует держать в уме следующее: почему тебе предложили писать на тему, для которой ты абсолютно не подходишь? Даже если бы тебя снабдили всей документацией какой-либо компании, ты бы не сумел ничего в ней понять. Так почему ты? Почему не кто-нибудь, у кого есть шанс сварганить что-либо пристойное?

Это меня допекло.

— Может быть, леди Рейвенсклифф высокого мнения о моем интеллекте и способности разобраться в подобных предметах. Но при трехстах пятидесяти фунтах в год мне вообще незачем об этом думать.

— Нет, есть зачем. Это опасные люди, юноша. Богатые верят, что им разрешено все, что им угодно, и они правы. Поосторожней с тем, во что ты ввязываешься.

Ну, прямо Джордж Шорт. Обычно Уилф говорил с отстраненностью научного наблюдателя. Сейчас он был по-настоящему серьезен.

— Я тебе не безразличен, — сказал я изумленно. — Я тронут.

— Ты мне кажешься мышонком, нацелившимся украсть яйцо из орлиного гнезда, радуясь удаче, что наткнулся на такое пиршество, — сказал он сурово.

Я на секунду задумался, затем пожал плечами, отметая его предостережение.

— Ты все еще не ответил, с чего мне следует начать.

— Это зависит…

— От чего?

— От того, что я получу взамен. Я не хочу быть излишне своекорыстным, но речь идет об информации, а информация имеет цену, как тебе известно.

— Я-то думал, что небезразличен тебе.

— Не до такой степени.

— Я обязался хранить абсолютную тайну во всем, что касается компаний Рейвенсклиффа. Это значится в моем контракте.

— И очень хорошо. Но с каких пор такие обязательства мешали тебе делиться сведениями со мной? Я обеспечу, чтобы ничего нельзя было проследить до тебя.

— Я не могу нарушить слово так быстро.

— Ну, так ты можешь обещать, что нарушишь его по истечении приличного срока.

— Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду.

— Конечно. Сплетни мне не требуются. Содержанки, дикие оргии, любовники леди Рейвенсклифф.

— У нее есть любовники?

— Полагаю, что да. Рейвенсклифф был далеко не романтической фигурой, а она, насколько мне известно, иностранка. Но я понятия не имею. Я просто говорю, что подобные вещи меня не интересуют. Меня интересуют деньги, вот и все.

— Я это заметил. Как-нибудь ты мне объяснишь.

— Если ты не понимаешь, объяснять будет бесполезно. Словно попытаться объяснить Моцарта человеку, лишенному музыкального слуха.

— Но сам ты так беден.

— Мне платят вполне приличное жалованье. Более чем достаточное для моих потребностей, но суть не в этом. Если я не художник, это еще не означает, что я не ценю картины. И прежде чем ты проведешь напрашивающуюся параллель, не обязательно восхищаться художником, чтобы восхищаться его творчеством. Рейвенсклифф, например, был магом и волшебником, когда дело касалось денег. Я восхищался его умением и находчивостью. Это не означает, что я восхищался им лично.

— Ах так! Я слушаю.

Уилф покачал головой.

— Мы должны заключить соглашение.

Я поколебался, потом кивнул:

— Очень хорошо. Все, что может представлять интерес для «Сейда и К°», я передам тебе. Но решаю я.

— Идет. В любом случае ты не сумеешь промолчать. Ты же репортер. И я очень сомневаюсь, что ты вообще хоть что-нибудь отыщешь.

— Благодарю тебя за доверие. Ну, а теперь расскажи мне про Рейвенсклиффа.

— Не выйдет. У меня сегодня дел по горло. Я снабжу тебя информацией. Кое-какой информацией. Остальное за тобой. Кроме того, я уже сказал тебе, что плоды наших собственных трудов были конфискованы.

— Так какой смысл…

— Я подготовил краткий обзор его карьеры и его нынешних предприятий — нынешних, то есть примерно годичной давности. Видимо, я забыл отдать его Молодому Сейду. Такая забывчивость с моей стороны! Я снабжу тебя фамилиями, я буду выслушивать твои предположения и предлагать советы или указания, если замечу, что ты попал пальцем в небо. Как ты неминуемо будешь попадать.

Он выбрался из кресла, открыл шкаф у себя за спиной, вытащил подшивку и протянул мне. Из пяти-шести страниц.

— И это все? — спросил я растерянно.

Уилф словно бы оскорбился.

— А чего ты ожидал? Это выжимка из многолетних розысков. Наши клиенты — финансисты, а не праздные джентльмены, у которых хватает досуга для долгого развлекательного чтения. Если на то пошло, сколько тебе требуется слов для очередного твоего сообщения об очередном из облюбованных тобой судебных заседаний?

Я хмыкнул.

— Я ожидал чего-нибудь посущественнее.

— Авось ты не умрешь от разочарования. Иди почитай, а затем рекомендую почитать собственную газету.

 

Глава 5

Был уже шестой час, когда я вышел на улицу. День отличала великолепная погода. Не тот день, чтобы работать, не поймите меня неправильно. Я добросовестный человек. Работаю я усердно и готов провести всю ночь на ногах или часами торчать под дождем, когда это необходимо. Но порой соблазны жизни неотразимы. Лондон во всем своем великолепии в весенний вечер был всем тем, что превращало работу, даже наичестнейшую, в нечто совсем второго порядка.

Я любил Лондон и все еще люблю. Теперь я повидал много городов, чего нельзя было сказать о том этапе моей жизни, но так и не увидел ничего, что могло бы сравниться с ним. Одного взгляда вправо и влево на улицу «Сейда и К°» хватало на материал для десятка романов. Нищий, как всегда сидящий возле ювелирного магазина напротив и тянущий песню настолько отвратительно, что прохожие совали ему деньги тишины ради. Рассыльные, пересмеивающиеся какой-то своей шуточке. Бородач в странной одежде, тихо идущий по тротуару напротив, почти прижимаясь к стенам домов. Может быть, он самый богатый человек на этой улице? Или самый беднейший? Старик с военной выправкой, исполненный достоинства и корректности; привратник или швейцар, чьи лучшие дни миновали лет сорок назад, когда он дышал воздухом Индии или Африки. Но скрупулезный: начищенные башмаки, складки на брюках, как бритвенные лезвия.

Конторы торговцев и маклеров, и агентства, и фабрики, которые могли ютиться в сумрачных переулках и дворах, еще не извергли тружеников; они будут оставаться на своих местах, пока свет не померкнет или пока работа не будет завершена. Составлялись контракты, товары готовились к погрузке, партии их переправлялись. В зале через дорогу проводились аукционы, привлекшие торговцев мехами точно так же, как раньше, днем, зал заполняли торговцы воском или ворванью, или чугуном. Расставлялись прилавки, чтобы кормить рассыльных и клерков; запах жареной колбасы и рыбы только чуть реял в воздухе с тем, чтобы усилиться с наступлением более позднего вечера. Странная пара прогуливающихся собеседников: могучий африканец, черный как ночь, и бледнокожий хлюпик, белобрысый, предположительно скандинав. Вероятно, матросы, чье судно пришвартовалось в миле выше по реке, проплыв тысячи миль с грузом… чего? Чая? Кофе? Зверей? Гуано? Руды? Драгоценных камней или грязных минералов?

Всего одна улица. Помножьте ее на тысячи и вы получите Лондон, поглотивший пейзаж, наполненный всеми пороками и добродетелями, всеми языками, всеми разновидностями доброты и жестокости. Он непостижим, непредсказуем и необычаен. Колоссальное богатство и еще большая бедность, любые болезни, какие вы способны вообразить, и любое удовольствие. Он пугал меня, когда я только приехал, он пугает меня сейчас. Противоестественное место, настолько далекое от Райского Сада, насколько вы в силах вообразить.

У меня было несколько дел, и они привели меня в «Утку». Я весь день ничего не ел; я хотел прочесть слово мудрости Уилфа, и мне надо было отказаться от моей работы. «Утка» предлагала еду, уединенный столик, и рано или поздно передо мной предстанет мой редактор на фоне стойки, как всегда, перед тем, как он отправлялся надзирать за подготовкой утреннего выпуска.

Роберт Макюэн был человеком предсказуемых привычек. Вечером в пять тридцать он будет на пути из Кэмдена в редакцию газеты. Он войдет в паб и останется на полчаса, редко с кем-либо заговаривая. Под мышкой у него будет номер газеты этого утра. Если он был в хорошем настроении, она оставалась там нетронутой. Если он чувствовал, что нас в чем-то обошли, он нетерпеливо вытаскивал газету, поглядывал на нее, засовывал назад или постукивал ею по столику. Редакция специально отправляла в паб рассыльного следить за ним. «Он стучит», — поступало сообщение, и раздавались коллективные стоны. Он входил тяжелым шагом, свирепо хмурясь, и рано или поздно давал волю гневу. Кто-нибудь подвергался головомойке. Мальчишка-рассыльный получал оплеуху. Пачка газет запускалась в чью-нибудь голову.

Затем буря проносилась, и мы могли взяться за дело, а Макюэн становился самим собой — сосредоточенным, умеренным, доступным доводам и разумным. Он не мог быть этим, если иногда не преображался в того; и вечер длился своим чередом почти до трех утра, когда газета подписывалась в печать, а он мог отправляться в кровать: долг исполнен, мир оповещен, печатные станки заработали.

«Кроникл» для Роберта Макюэна была не столько газетой, сколько миссией. Он считал ее моральной силой в нашем мире. В подавляющем большинстве люди — включая и большинство тех, кто писал для нее, — считали «Кроникл» просто газетой. Макюэн не соглашался. Он вкладывал в свои обязанности всю энергию былого пресвитерианина и стремился просвещать публику и осуждать власть имущих за ошибки со всем красноречием Джона Нокса, громящего грешников. Газета, говорил он, должна быть хорошей, но не выделяться чувством юмора. Не для «Кроникл» даже фотографии, не говоря уж о вздоре, изобретенном «Дейли мейл», — карикатуры, конкурсы и прочие фокусы, придуманные, чтобы выжимать полпенни из рук читающих масс. Мою тематику он считал почти фривольной, однако преступление по своей сути — нравоучение. Зло, потерпевшее поражение, грех покаранный. Чаще ни того ни другого не происходило, и по большей части зло очень даже торжествовало. Но и это можно было подать как моральный урок.

К тому же Макюэн питал пристрастие к стройным рассказам, а анналы Полицейского суда Боу-стрит или Олд-Бейли предлагали их в большом количестве. Я даже заслужил его благоволение — или думал, будто заслужил, он ведь никогда не поощрял кого-либо. Его эмоциональный диапазон колебался от бешеного гнева до молчания, и молчание для него было пределом похвалы. Мои статьи обычно принимались без замечаний, но последнее время мне поручили передовицы о политике либерального правительства в отношении неимущих и о последних мерах, принимаемых против преступности.

Таким образом я существовал в двух мирах, поскольку журналисты не менее причастны к классовому сознанию, чем любая другая часть общества. Репортеры — поденщики; и в большинстве случаев начинают клерками или рассыльными или же работают в провинциальных газетах прежде, чем отправиться в Лондон. Им доверяют факты, но не интерпретацию их; это прерогатива средних классов, журналистов, пишущих редакционные статьи, без труда составляющих мнения благодаря полнейшей неосведомленности в событиях. Эти величественные субъекты, любящие сдабривать свои статьи цитатами из Цицерона, получают куда больше за то, что делают куда меньше. Мало кто из них хотя бы взвешивает идею проторчать часы перед залом суда в ожидании вердикта или устроиться возле жаровни у ворот верфи, чтобы дать репортаж о забастовке.

Было почти предательством оказаться в их комнате (они даже помещения с нами не делят из опасения заразиться) и сидеть с пером и бумагой, дабы открыть глаза нации на просчеты в билле об уголовном судопроизводстве или посетовать на поголовное пьянство из-за старания пивоваров наживаться, ввергая бедняков в еще большее отчаяние. Впрочем, я извлекал из этого большое удовольствие и полагал, что мне это прекрасно удается, хотя Макюэн частенько переписывал мои творения таким образом, что мои слова утверждали совсем обратное моим подлинным мнения.

— Не отвечает политике газеты, — сказал он ворчливо, когда вид у меня стал расстроенный.

— Газета поддерживает разгул пьянства?

— Она предполагает, что люди достаточно разумны, чтобы самим заботиться о своих интересах. Вы хотя и защитник рабочих классов, словно бы думаете, будто они слишком глупы и не способны распоряжаться своей жизнью. Изложите мне то же самое мнение без взгляда свысока на все население страны, иначе говоря, вы признаете главенство свободы выбора, и я вас напечатаю.

— Но вы не признаете свободу выбора, когда речь идет о торговле.

Он нахмурился.

— Это вопрос Империи, — ответил он.

Именно так. Путеводная Звезда газеты, та идея, которой подчинялись все остальные вопросы, которая определяла все стороны политики газеты. Макюэн был Империалистом с большой буквы, человеком, для которого защита Империи была первым, единственным и величайшим долгом. Он безоговорочно утверждал, что над нами нависают две угрозы — зависть Германии и алчность Америки. Они погубят мир, лишь бы не допустить дальнейшего господства Британии по всему земному шару. Мало-помалу его редакционные статьи создали четкое направление: просвещать публику и громить политиков. Имперские предпочтения в торговле, создание торгового блока, который опояшет мир и будет развивать доминионы — Канаду, Австралию, Новую Зеландию, Южную Африку — в равных партнеров. Морская политика, которая создаст армады военных кораблей, способных справиться с Германией и любой другой державой одновременно. Политика поощрения деторождаемости. Решительная оппозиция всем видам социальной помощи для британского населения, так как она уменьшает соблазн эмиграции и отвлекает деньги от имперской обороны. Это, естественно, привело к столкновению с нынешним правительством.

Но центром всего была Германия, и главное — кайзер Вильгельм, которого Макюэн видел сумасшедшим, целящимся развязать войну. Прежде его удерживала лояльность к своей двоюродной бабушке, королеве Виктории, но после ее смерти лояльность эта сменилась ожесточенным соперничеством с королем Эдуардом. Великобритания должна подготовиться к войне и надеяться, что мы сохраним достаточно сил в сей схватке, чтобы затем достойно встретить вызов Соединенных Штатов.

Последние выборы обернулись глубоким разочарованием — вся огневая мощь «Кроникл» была обращена на то, чтобы Империя поступила под мудрое руководство консерваторов, но, увы, в 1906 году они были сокрушены, а три года спустя их снова обхитрили. Либералы объявили программу строительства кораблей, но не разместили никаких заказов; объявили о повышении пенсий по старости, в действительности их не увеличив; объявили реформу образования и так много всяких мер, стоящих столь дорого, что никто не знал, как они будут оплачиваться. Они даже повысили подоходный налог до пяти процентов. Премьер-министр Асквит и его министр финансов Ллойд-Джордж доводили редакционные статьи «Кроникл» буквально до бессвязного лепета, когда Макюэн пытался обозреть размах их безумств. На мой взгляд, газета из-за такой одержимости рисковала прискучить своим читателям до смерти. Не то чтобы кто-либо проконсультировался со мной по этому вопросу.

Любопытно, что мое неудачное выступление против пьянства не обернулось возвращением меня в комнату репортеров. Я по-прежнему излагал свои мнения, а Макюэн по-прежнему переиначивал их, хотя все менее и менее с тех пор, как я наловчился укладывать радикальное мнение в ортодоксальную изложницу. Наибольшим моим взлетом, пожалуй, было обращение газеты в сторонницу права голоса для женщин, каковое право Макюэн считал противным воле Бога, в которого больше не верил. Из чистого раздражения я сочинил бьющую в нос, почти фривольную, передовицу, указывающую, что нелогично полагать, будто женщины произведут новое поколение империалистов, если они никак не заинтересованы в самой Империи. Эта передовица была напечатана на следующий день слово в слово без изъятия хотя бы запятой.

Я был уверен, что произошла какая-то чудовищная накладка, что мой лист бумаги каким-то образом случайно передали наборщикам и напечатали по ошибке. Люди теряли работу за куда меньшие промахи. Но нет. На следующий вечер он кивнул мне и почти улыбнулся.

— Почему вы ее пропустили? — спросил я.

— Потому что вы были правы, — ответил он. — И я благодарю вас за то, что вы поправили меня в этом вопросе.

Больше он этой темы не касался. Вот только меня теперь отправляли копаться во всяких разбирательствах и демонстрациях суфражисток, и не миновало нескольких недель, как я понял, что много охотнее тратил бы мое время с убийцами — куда более интересными собеседниками. К тому же многие из этих женщин прочли мою передовицу, сочли мои аргументы неубедительными и с упоением многословно объясняли, где и в чем я ошибаюсь. Да и своей репутации нравственной распущенности и практикования свободы любви они никак не заслуживали.

Я купил себе пива, пирог и начал ждать появления Макюэна, не в силах сосредоточиться на документах, которые одолжил мне Уилф. Я лишь наполовину продвинулся и с тем и с другим, когда вошел мой редактор. Он был из тех, кто незаметен в толпе, если только сам не хочет, чтобы его заметили. Тем не менее он был приглашаем повсюду и имел доступ в дома великих мира сего. Каким образом? Я никогда не замечал за ним умения вести разговор, он не был сколько-нибудь красив, не имел семейных связей. Мне потребовались годы, чтобы осознать: Макюэн слушает. Когда кто-нибудь разговаривал с ним, кем бы эти люди ни были, они чувствовали, что все его внимание отдано им. Это редкий дар, которого в числе других у меня нет. Я склонен судить людей еще прежде, чем они успеют открыть рот. Макюэн умел вынюхать нужных и интересных равно среди вдовствующих аристократок и среди докеров и убедить их оказать ему доверие.

И вот он здесь, подпертый стойкой, и совсем не выглядит человеком, способным перешучиваться с начинающими выезжать юными девицами или обсуждать тарифную реформу с премьер-министром. Нет, он больше походил на газетчика, собирающегося вновь ринуться в бой. Чуть настороженный, готовящийся к борьбе, которая сопровождает рождение любого номера газеты, весь ее великий цикл от бесформенной идеи до обертки для рыбы и жареной картошки.

— Добрый вечер, сэр, — сказал я.

К нему всегда обращались только так. В мире газеты он был владыкой нас всех. Тот факт, что он сам был всего лишь наемным служащим, отвечающим перед владельцами газеты, никогда никому из нас и в голову не приходил. Собственно говоря, никто либо не знал, либо особенно не интересовался, кто были эти собственники, поскольку их присутствие никогда не давало о себе знать.

— Брэддок. — Это было приветствие не более и не менее дружественное, чем всегда.

— Могу ли я поговорить с вами, сэр?

Он достал из жилетного кармана часы, взглянул на них и кивнул.

— Меня пригласили сегодня познакомиться с некоей леди Рейвенсклифф, сэр.

— Берете?

— Прошу прощения?

— Работу. Поручение, называйте как хотите. Так вы берете ее?

— Предложение очень хорошее. Замечательное. Думаю, я должен поблагодарить вас…

— Да, именно. Отлично. Я подумал, что вы для нее подходите.

— Могу ли я спросить, почему вы рекомендовали меня?

— Потому что держать вас на криминальных историях нерационально, хотя они, без сомнения, неплохи. Но, я думаю, вам следует раскрыть свои крылья. Вам требуется провести время в обществе людей, которых вы не терпите.

— Почему вы так говорите? — Я постарался, чтобы мой голос не дрогнул от обиды.

— Вы слишком симпатизируете людям и упускаете из вида факты. Вы пишите об убийстве, разбираемом в суде, и до того поглощены подробностями, что можете позабыть упомянуть про вердикт.

— Я не отдавал себе отчета, что настолько неадекватен, — сказал я сухо.

— Нет, отдавали, — ответил он просто. — Вы прекрасно это знали. И пожалуйста, не думайте, будто я о вас плохого мнения. Вы были бы хорошим автором редакционных статей. И будете, как только избавитесь от шероховатостей.

— Вы имеете в виду, что я не учился в привилегированной школе, как те, кому вы даете поручения? — сказал я несколько громче, чем намеревался.

— Никого из них я леди Рейвенсклифф не рекомендовал, — сказал он ровным голосом, — так что не оскорбляйтесь. Полагаю, она платит вам целое состояние, а к тому же опыт этот даст вам очень много. Сверх этого, в смерти Рейвенсклиффа есть что-то странное, и я хочу узнать, что именно. И я не нашел, кто бы лучше вас мог это установить.

— Я думал, он упал из окна.

— Да. Открытое окно его кабинета на третьем этаже. Он работал один. Его жены дома не было. Расхаживал взад-вперед и споткнулся о ковер.

— Ну и?

— У него был страх высоты. Не страх даже, а ужас, и он крайне этого стеснялся. Никогда не приближался к открытому окну, если оно было не на первом этаже, и настаивал, чтобы все окна были крепко заперты.

— И леди Рейвенсклифф разделяет вашу тревогу? Она ни о чем подобном в разговоре со мной не упомянула.

Он взглянул на меня искоса, и я понял, что именно он подозревает.

— Вы думаете…

— Все, что я знаю, Брэддок, что это дело крайней важности.

Сказал он это с особой напряженностью, и я не вполне понял, что стояло за его словами.

— Почему?

— Потому что, — сказал он негромко, — «Кроникл» принадлежала Рейвенсклиффу. И я не хочу, чтобы она попала не в те руки. Узнайте для меня, пожалуйста, что говорится в его завещании, как распределятся его активы. Кто наш новый хозяин.

 

Глава 6

До моего жилища я дошел пешком, как часто поступал, когда мне требовалось поразмыслить. От Сити до Челси более шести миль, и прогулка эта заняла более часа, хотя всю дорогу я не сбавлял быстрого шага. Вид покрашенной черной краской двери не вызвал у меня даже намека на теплую радость, какую должно испытывать, вернувшись домой. Эта же дверь отделяла меня от запахов вареной капусты и мастики для натирки полов, накапливавшихся в перенаселенном здании, окна которого не открывались четверть века. Прокопченный дом на прокопченной улице в прокопченной части города. По моему убеждению, почти каждый второй дом принадлежал вдове, сдававшей комнаты жильцам вроде меня. Прямо напротив ютилось училище для молодых девиц, прививавшее им навыки лихо барабанить по клавишам пишущей машинки, чтобы они могли отнимать у мужчин места копиистов или клерков. А некоторые дома принадлежали лавочникам или клеркам, из последних сил цепляющимся за респектабельность. Все грани жизни людей, слагавшихся в этот слой общества, таились на Райской Аллее за немытыми окнами и растрескавшейся штукатуркой. Райская Аллея! Трудно вообразить улицу, названную настолько невпопад. Могу только предположить, что спекулянт, примерно полвека назад сварганивший эти скверно построенные, абсолютно безликие хибары, обладал чувством юмора особого рода.

И даже еще более скверным было то, что мое окно на третьем этаже в задней части дома выходило на великолепные сады и прочую роскошь богемного Лондона. Преуспевающие художники заселили Тайт-стрит, улицу, параллельную моей, но отражающую совсем иной образ жизни. Особенно хорошо мне был виден сад, где я мог наблюдать двоих детишек — одетых во все белое, — пока они играли под солнечными лучами; обворожительную женщину, их мать; их дородного отца, члена Академии. И грезить о подобном идиллическом существовании, столь непохожем на мое собственное детство, в котором солнечного света отнюдь не было.

Не все журналисты — редакторы. Не все художники — члены Академии. Джон Пракситель Брок, мой сосед за стеной, успеха тогда не имел. Его мучения из-за необходимости созерцать антураж недостижимой славы на соседней улице уравновешивались его желанием соприкасаться со знаменитостями, которые могли бы поспособствовать его карьере. Иногда он возвращался домой, искрясь волнением и гордостью. «Я нынче пожелал доброго утра Сарженту!» Или: «Генри Макальпин сегодня купил пинту молока в очереди передо мной!» Увы! И тот и другой редко желали ему доброго утра в ответ. Возможно, их отпугивала его отчаянная настырность; или же тот факт, что его отец скульптор (откуда его второе имя) был отпетым ретроградом с очень скверным характером; возможно, они полагали, что молодость должна сама прокладывать себе дорогу. И теперь преуспевший Брок тоже не слишком-то способствует другим.

Утром я проснулся страшно голодным, потому что накануне вечером почти ничего не ел и много ходил. Поэтому я быстро оделся и спустился в обеденную комнату, где миссис Моррисон каждое утро готовила завтрак для «своих мальчиков». Она была единственной причиной, почему я оставался в этом доме, и, полагаю, то же относилось ко всем ее жильцам. Как домоправительница она была почти безнадежна, а как кухарка — и того хуже. Ее завтраки граничили с непристойностью, а вечером овощи она варила с такой энергией, что нам еще везло, если они были не более чем желтыми, когда вываливались на тарелку в лужицу горячей воды, чтобы смешаться с серыми жесткими кусками мяса, которое она готовила сугубо своим способом, и еще никому не удалось выяснить, как именно она преобразовывала некогда живую тварь в подобное безобразие. Филипп Мулреди, уповавший снискать славу стихами (позднее он удовольствовался богатой невестой), иногда декламировал вирши в честь бедного животного, заколотого на алтаре миссис Моррисон. «Тут ты лежишь, о злополучный боров, столь бледный, серый и поблекший». Хотя, щадя чувства нашей хозяйки, он удостоверялся, что она на кухне, когда Каллиопа осеняла вдохновением его чело.

Но в любом случае она вряд ли уловила бы иронию. Миссис Моррисон была хорошей женщиной, вдовой, прилагающей все усилия, чтобы выжить в этом безжалостном мире. И пусть еда была отвратительной, а каминная полка густо заросла пылью, но она творила атмосферу такого теплого дружелюбия! И не только это. Она охотно чинила нашу одежду, стирала наше белье и оставляла нас в покое. Взамен она ждала умеренную плату за комнату и иногда малой толики нашего общества. Фунт в неделю и часок болтовни. Сущие пустяки.

Хотя и журналист (теперь я вспомнил — бывший журналист), я, увы, болтуном не был — в отличие от Брока, радовавшегося любому предлогу, отвлекавшему его от работы. Мулреди гордился еще и талантом вести беседу, хотя, заведя разговор, любил поразвлечься, рассуждая столь занудно и на такие темные темы, что бедная женщина редко улавливала, о чем он, собственно, толкует. Ее фаворитом был Гарри Франклин. Он работал в Сити, занимая какую-то низкоразрядную должность, однако пребывать кабальным ему явно оставалось недолго. Он был серьезным молодым человеком, каким любая респектабельная мать была бы рада видеть своего сына. Каждый вечер он затворялся в своей комнате постигать тайны денег; он намеревался изучить свое дело так досконально, что никто не решился бы отказать ему в повышении, которого он жаждал. Он часто возвращался в поздний час, трудясь на своих нанимателей без сверхурочной оплаты и в полном одиночестве, чтобы в любой момент быть на пике своих обязанностей.

Он был достоин всяческих похвал, но — посмею ли я сказать это? — порядочным занудой. Брок и Мулреди с легкостью его шокировали. Каждое воскресенье он посещал церковь и редко разговаривал за обедом. Однако он мало что упускал и был сложнее, чем казался. Иногда я подмечал мягкий блеск в его глазах, пока он слушал бурные излияния своих сотоварищей-жильцов; подмечал усилия, скрытые за подавлением души и дисциплинированностью тела. И он жил с нами в Челси, а не в Холлоуэе или Хэкни, где главным образом гнездились птицы одного с ним пера. Франклин считал себя особенным, другим, возможно, далеко превосходящим своих коллег, и отчаянно пытался подогнать реальность под уровень своих грез.

Не мне было принижать его честолюбивые мечты, не мне было говорить, что должность главного управляющего какого-нибудь провинциального банка, предположительно его цель (тут я сильно недооценил размах его честолюбия), слишком жалкая, чтобы грезить о ней по ночам, когда соседи выше и ниже этажом видят себя Микеланджело или Мильтоном. Его мечта была не менее сногсшибательной, а осуществлял он ее с большой решимостью и недюжинными способностями.

— Мне необходима ваша помощь, — сказал я.

Он готовился отправиться на работу и прикреплял к брючинам велосипедные зажимы, но тут обернулся ко мне. В лад своему общему подходу к жизни он дважды в день крутил педали через весь Лондон вместо того, чтобы заплатить два пенса за билет в омнибусе. Но два пенса — это два пенса, а к тому же омнибус подразумевал зависимость от других людей и риск опоздания. Франклин не любил зависеть от кого бы то ни было.

Он посмотрел на меня с опаской и ничего не ответил.

— Я серьезно, — заверил я его. — Мне необходимо получить сведения о деньгах.

Он продолжал молчать.

— Нельзя ли мне немножко пройтись с вами?

Он кивнул, и мы вышли на улицу вместе. Он являл собой редкое зрелище. Миссис Моррисон сшила большую сумку из жесткой парусины для его цилиндра, который мог слететь или запачкаться, пока он крутил педали, и он тщательно привязывал сумку к седлу своей машины сзади. Затем он натягивал суконные гетры, крепко их завязывая на лодыжках и бедрах для защиты брюк, и обматывал шею чем-то вроде шарфа для защиты жесткого белого воротничка от грязи лондонских улиц.

— Вы ведь понимаете, насколько смешно вы выглядите во всем этом?

— Да, — ответил он невозмутимо, в первый раз нарушив свое молчание. — Но мои наниматели придают большое значение внешнему виду. Многих ребят поотправляли домой без оплаты за неряшливость в одежде. Зачем вам сведения о деньгах? Я думал, вы их не одобряете?

Франклин разок слышал, как я рассуждал о зле капитализма, но не счел нужным защищать своего бога от провозглашаемых мною ересей.

Я заговорил:

— Вы что-нибудь знаете про некоего лорда Рейвенсклиффа?

И тут же я увидел, как по его лицу скользнуло удивление, смешанное с любопытством.

— Мне поручили написать его биографию, но предупредили, что вся его жизнь была в деньгах. Или что деньги были всем в его жизни. Так или иначе.

— Но почему обратились именно к вам?

Я уже был сыт по горло этим вопросом.

— Не имею ни малейшего представления, — сказал я сердито. — Но его вдова считает, что для этой работы подхожу именно я. И она мне за нее платит. Я буду счастлив поделиться моей удачей с вами, если вы позволите мне использовать вас как своего рода справочник по тем вопросам, которые будут мне непонятны. А это буквально любые.

Он прикинул.

— Хорошо, — сказал он лаконично. — Я с удовольствием буду помогать вам в свободное время. Сегодня вечером я после обеда свободен. Так какого рода ваши вопросы?

— Да всякого. То есть я более или менее знаю, что такое акции, но и только. Не то чтобы у меня были деньги, а потому обороты с ними меня не занимали. Секундочку.

Я кинулся назад в дом и вверх по лестнице к себе в комнату, схватил папку от «Сейда» и вернулся на тротуар.

— Вот, — сказал я, всовывая папку в руку Франклина. — Предположительно это краткий обзор рейвенсклиффовского бизнеса. Вы сможете сегодня вечером объяснить мне, что тут к чему?

Засунув ее в сумку к цилиндру и белым перчаткам, он укатил.

Я вернулся, чтобы сразиться с беконом миссис Моррисон и просмотреть почту. Я редко получал письма того или иного рода, а потому конверт, ожидавший меня прислоненным к корзинке с тостами, сразу вызвал интерес, так как был толстым, склеенным из плотной бумаги кремового цвета и адресован кудрявым почерком. «Лондон В» значилось на штемпеле. Видимо, конверт заинтриговал и миссис Моррисон — она упомянула о нем, когда наливала мне чай, и еще раз, когда ставила передо мной тарелку и возбужденно крутилась возле меня, ожидая, чтобы я его вскрыл. Не видя основания отказать ей в удовольствии, я эффектно вскрыл его ножом для масла. Письмо было от некоего мистера Теодора Ксантоса из отеля «Ритц» с ссылкой на нашу встречу накануне. Раздумье подсказало, что скорее всего это маленький эльф, которого я видел в кабинете Бартоли. Он писал, что, поскольку был много лет знаком с лордом Рейвенсклиффом, то мог бы оказать мне помощь в моей работе. Поскольку он все время в деловых разъездах, то редко бывает в Лондоне, но если мне будет удобно посетить его до следующей пятницы, он будет весьма рад поговорить со мной.

Очень вовремя. И было приятно думать, что у кого-то есть желание помочь мне. Я сунул письмо в карман, завершил свой завтрак, с чувством поблагодарил миссис Моррисон за превосходную трапезу и вышел под прохладное утреннее солнце.

 

Глава 7

До вечера этот день ничем существенным ознаменован не был. Я отправился на Слоун-сквер, где, как я знал, имелся банк, и открыл счет. «Мидленд и Каунти банк» (акционерный банк, установил я, в противоположность частному — подобные вещи обретают весомость, когда их изучаешь), казалось, преисполнился энтузиазма, едва я упомянул, что на счет этот еженедельно будут поступать 6 фунтов 14 шиллингов 8 пенсов. Однако энтузиазм поугас, когда я добавил, что в данный момент у меня для них нет абсолютно ничего, — впрочем, с разочарованием они справились мужественно и выдали мне чековую книжку со строжайшим предупреждением и думать не сметь выписывать чеки, пока я не положу на счет какую-то сумму.

Затем я отправился в Челсийскую библиотеку, чтобы погрузиться в мир денег. Банки — акционерные, частные, учетные. Переводный вексель. Вексель, трассированный на Лондон. Консолидированные ренты. Облигации выше или ниже номинала. Процентный доход. Дивиденды. Акции первой (или второй) привилегированности. Ценные бумаги — международные, внутренние, государственные или коммерческие. Совершенно очевидно, этот капитализм был куда более сложным организмом, чем я полагал. Я видел в нем орудие грабежа, более или менее магическое в оперировании, но мало-помалу осознал, что у него существуют правила. Пусть колдовские и неудобопонятные, но тем не менее правила. И во всяком случае, есть люди, понимающие, как все это работает. А понятое ими смогу понять и я.

Эта решимость была единственным результатом утра, проведенного в библиотеке. Она, а также головная боль и информация, что мистер Теодор Ксантос был всего лишь коммивояжером одной из кораблестроительных компаний Рейвенсклиффа. Жаль-жаль. Я-то надеялся, что он окажется более важной фигурой, а не мелкой сошкой, чья пылкая готовность помочь объяснялась желанием быть упомянутым в книге, которая в любом случае не будет никогда написана.

Я зашел в «Конец мира» ради сандвича и пинты, а днем вернулся к более легким, более привычным делам. Смерть лорда Рейвенсклиффа. Некрологи. Журналистика. То, что я понимал бы и стоя на голове. Макюэн сказал: начать с конца и двигаться обратно. И совет был здравый, даже если исключить его личный интерес. Мне требовалось узнать и понять человека, а смерть часто открывает очень многое об умершем.

Я затребовал газеты «Таймс» и «Телеграф», а также финансовые, поскольку они на свои темы дают более подробные сообщения, — и читал, пока глаза у меня не вылезли на лоб, а библиотека не закрылась. Я кое-что узнал, но далеко, далеко не достаточно.

Сначала смерть. Тут газеты предлагали на редкость мало информации. Лорда Рейвенсклиффа, лежащего возле своего дома, обнаружил прохожий в два часа утра 27 марта 1909 года. Он был еще жив, но вскоре умер. Причиной смерти были травмы головы, полученные при падении из окна третьего этажа. Предположительно он споткнулся о ковер. Ему было шестьдесят восемь лет.

Подробности эти совпадали с тем, что рассказали его жена и Макюэн, и практически ничего не добавляли. Сходство между разными заметками было поразительное. Несомненно, ни единый репортер сам своего сообщения не писал. У всех был один источник, и он более или менее продиктовал репортаж. Более того: краткое изложение событий появилось во всех газетах примерно трое суток спустя после смерти, то есть 30 марта. Необычная задержка сообщения о внезапной и насильственной смерти пэра, пусть даже получившего свой титул недавно. При обычных обстоятельствах все происходило бы следующим образом. Рейвенсклифф обнаружен, полиция вызвана. Полицейские возвращаются в свой участок доложить, дежурный информирует журналиста, как всегда утром зашедшего узнать новости. Если новости эти — не материал для сенсации (и не были сочтены такими), он сообщает их своим коллегам в пабе часов около одиннадцати. Все наводят справки, какие сочтут нужными, и первое сообщение появится в вечернем номере, остальные — на следующее утро.

В данном случае все происходило иначе. Заглянувшему за новостями журналисту про смерть Рейвенсклиффа не сказали — ни в тот день, ни на следующий. Почему? Я решил начать розыски именно с этого. Ведь начать-то надо было, а этот вопрос пробудил интерес у меня самого. К тому же в моем распоряжении было семь лет. И я не торопился.

Какое-никакое занятие, необременительное для моих терпения или интеллекта. Я даже предвкушал его, так как остальное мое время в библиотеке короталось за куда менее интересным чтением. Только «Файнэншел таймс» почтила Рейвенсклиффа пристойным некрологом, но даже он не содержал почти никаких подробностей. Рейвенсклифф родился Джоном Уильямом Стоуном в 1841 году, сын приходского священника в Шропшире. Школа. Университет. В 1866 году он основал «Госпорт Торпедо компани». Далее следовала вьюга запутанных сделок, от которых у меня голова закружилась. «Госпорт Торпедо» была куплена «Бесуикской верфью» в Ньюкасле и зарегистрирована на Бирже в 1876 году. «Бесуик» затем объединилась со сталелитейным заводом Глисона в 1885 году, затем была выкуплена химическим заводом «Яртон», далее последовали Солфордская железнодорожная фабрика, рудник в Йоркшире и угольные шахты под Эдинбургом. Затем в 1890 году Рейвенсклифф вложил все свои авуары в «Инвестиционный траст Риальто» и тоже продал его на Бирже. Результатом, поведал мне автор некролога, явился экстраординарный механизм, который мог для начала наскрести пыли из земли, мало-помалу преобразовать ее в абсолютно завершенный и экипированный военный корабль, не приобретя ни единой детали у какой-либо посторонней компании. Весь конгломерат управлялся с легендарной эффективностью. До такой степени, что был, по его утверждению, способен, начав с единственной мины, провести морской бой менее чем через двенадцать месяцев.

Еще более любопытной была фраза: «в числе его деловых интересов». Некролог и дальше уронил подобный же намек: «наиболее известное из его финансовых начинаний…» Что опустил автор? Макюэн сказал, что ему принадлежала «Кроникл»; Уилф Корнфорд упомянул отели и банки. Они подразумевали это?

Как и в большинстве некрологов, автор почти ничего не сказал о нем как о человеке. В некрологах это не принято. Но здесь сдержанность была больше обычной. Упоминалось, что Рейвенсклифф оставил после себя жену, но не сообщалось, когда они поженились. О его жизни вообще ничего не говорилось, как и о том, где он жил. Не было даже ни единого из обычных клише, послужившего бы намеком: «прирожденный рассказчик» (любил звук собственного голоса); «отличался щедростью к друзьям» (расточитель); «внушительный враг» (изувер); «строгий, но справедливый со служащими» (рабовладелец); «любитель скачек» (в жизни не прочел ни единой книги); «холостяк» (развратник); «коллекционер цветов» (подразумевается большой бабник. Почему это выражение стало подразумевать подобное, я не знаю).

Дополнительное корпение над «Ежегодным индексом» «Таймс» навело на несколько статей общего характера, но прочесть их в этот день я был не в силах. В блокноте у меня набралось достаточно, чтобы вечером представить Франклину вполне умную физиономию, и я обнаружил, что бомбардировка фамилиями и названиями, и ценами акций, и коэффициентами рентабельности слишком умопомрачительна, чтобы выдержать ее на пустой желудок. А потому я сел в омнибус назад на Флит-стрит, где вошел в «Короля и ключи», чтобы съесть яйцо под маринадом и запить его пивом. Это был паб при «Телеграф», паршивая дыра, где в самый солнечный день требовалось вонючее газовое освещение, поскольку там почти не было окон, чтобы пропускать внутрь дневной свет или свежий воздух. Там воняло потом, табаком и скисшим пивом. Почему он пришелся по вкусу «Телеграф», я не знаю, но лояльности и вкусам репортеров объяснений нет. Просто так вышло. Имелась и положительная сторона: мамаша Белл, хозяйка, была добродушной толстухой, всегда готовой оказать кредит, а то и одолжить денег завсегдатаям, и держала свое заведение открытым весь день и всю ночь. Для «Телеграф» оно было тем же, чем профессорская для университетских преподавателей или «Реформ клуб» для элиты либералов. Место, где чувствуешь себя как дома. Кроме того, подозреваю, самые грязь и вонь этого заведения и делали его привлекательным — ну, как некоторые люди привязываются к шелудивому старому коту, потому что он такой омерзительный и несимпатичный.

Хозвицки был там, как я и надеялся. Субъект не из легких, Стефан Хозвицки, но привлекательной в нем была усердность. Он не пользовался популярностью среди своих коллег и имел репутацию заносчивого. Незаслуженно. Он попросту был антипатичен. Было практически невозможно поверить, что он может нравиться, да никто этого и не проверял. Я, правда, приложил некоторые усилия, подумав, когда он начинал, примерно полтора года назад, что смогу ввести его в курс, как другие вводили меня. Хозвицки не нуждался в наставлениях, расценивая их как похлопывание по плечу, и, честно сказать, репортером он был хорошим. Увы, он так и не понял, что писать хорошие статьи — лишь малая часть профессии. Быть рядом, жаловаться на редакторов, стонать о том, о сем и об этом — куда важнее. Товарищество — это все.

Сенсацию прибереги для себя, это само собой разумеется. Но не прячь мелочи. Большинство сюжетов находишь потому, что коллега дает тебе подсказку и ожидает получить подсказку в свой черед. Хозвицки воспринимал жизнь как соперничество. Он никогда никому ничего не говорил. Вместо того чтобы полагаться на предлагаемый каждое утро в баре общий котел информации и самому его пополнять, он самолично обходил все полицейские участки. Если он обнаруживал что-то, упущенное другими, пусть самое тривиальное, то держал это при себе. Он был честолюбив и исполнен решимости стать фигурой, чего бы там о нем ни думали другие.

Не знаю, сумел бы он достичь своей цели. Он погиб на фронте в 1915 году, став жертвой собственной усердности. Когда остальные преобразились в военных корреспондентов, преобразился и он, полный решимости показать себя истинным англичанином, вопреки своей фамилии и месту рождения, Польши, если не ошибаюсь. И пока его коллеги пригибали головы в окопах, он вызвался пойти в ночную разведку. Его труп найден не был.

Поздоровался он со мной без всякой теплоты, но хотя бы не отодвинулся дальше вдоль стойки при моем приближении.

— Я весь день занимался хилл-эндским убийством, — сказал он. Разговоры ему не давались. Он либо говорил что-то конкретное, либо молчал. Во всяком случае, это избавило меня от обузы заводить пустопорожнюю болтовню. Хозвицки был единственным репортером в Лондоне, которого прямолинейность не оскорбила бы.

— Ты написал о Рейвенсклиффе, когда он умер?

Он что-то буркнул себе под нос. Намерен ли я указать на ошибку? Предложить дополнительную информацию? Будет ли ответ ему на пользу или во вред? Он пока еще не определил.

— Да, — сказал он.

— Скажи-ка мне. История старая, ты ничего не потеряешь. И можешь приобрести кое-что на будущее.

Его глаза сощурились.

— Что?

— То, что я узнаю. Ты слышал, что я ушел из газеты?

Он не слышал. Я почувствовал себя слегка оскорбленным. Как я говорю, мы компания сплетников. Учтите, я не льстил себя мыслью, что мой уход займет ведущее место среди интересных анекдотцев, но я ожидал, что про это заговорят быстрее.

— Да. И что бы я ни разыскал, писать я про это не буду. Понимаешь?

Он кивнул.

— Отлично. Я хочу знать, почему ушло трое суток, прежде чем о смерти Рейвенсклиффа сообщили газеты?

— Потому что полиция раньше никому о ней не упомянула.

Я нахмурился.

— Но почему?

— Полагаю, так пожелала семья. Они так делают, эти люди. Просят полицию. Полиция подчиняется.

Надо будет спросить вдову Рейвенсклиффа при следующей встрече.

— Откуда ты это знаешь?

Очень просто. По его словам, он зашел в участок на Боу-стрит в половине десятого утра, как всегда. Его последний заход в тот день. Он жил в самой глубине Ист-Энда, начинал с полицейских участков в Сити приблизительно в пять утра и добирался на своем велосипеде до западных районов примерно в то же время, когда я направлялся на восток, чтобы приняться за работу.

— Обычно они дают мне регистрационную книгу и позволяют посмотреть записи. Затем я спрашиваю про то, что меня заинтересовало, и они кратко излагают суть. Достаточно просто. Ну, да ты сам знаешь.

Я кивнул.

— Только не в то утро. Дежурила волосатая свекла.

Достаточно хорошее описание. Сержант Уилкинс весил заметно больше двухсот пятидесяти фунтов, а цвет его лица колебался между багровостью его щек и лиловостью кончика носа. Даже просто вставая, он пыхтел от натуги, а обход улиц был настолько выше его возможностей, что сочувствующие коллеги давным-давно усадили его за стол дежурного. По правилам, его надлежало уволить как непригодного к службе, но полиция всегда опекает своих. Уилкинс был своего рода святым и нравился всем, даже преступникам, чьи дела он протоколировал изо дня в день. И вид у него был такой, словно каждое преступление для него было личным разочарованием. При нормальных обстоятельствах более благожелательного и услужливого человека трудно было бы найти.

Однако в то утро Уилкинс отказался дать ему регистрационную книгу и только сам прочел пару записей. «Сегодня больше ничего», — сказал он благодушно. Когда через несколько минут в участок за ноги втащили орущего, сопротивляющегося, распевающего пьянчугу и Уилкинс пропыхтел к двери поглядеть, что происходит, Хозвицки молниеносно повернул книгу и заглянул в нее. В его распоряжении было только несколько секунд, но и их оказалось достаточно: «2.45:379 на Сент-Джеймс-сквер. Обнаружен труп. Сообщить мистеру Генри Корту. Ф. О.»

— Что сообщить?

Хозвицки пожал плечами.

— Генри Корт?

Еще одно пожатие плеч.

— Ф. О.?

Он снова пожал плечами. Раздражающая привычка.

— Так почему никакой заметки?

— Я заинтересовался, а потому направился в морг, и там это подтвердили. Из больницы на Чаринг-Кросс доставили тело, опознанное как Рейвенсклифф. Я вернулся в редакцию и начал писать. Просто предварительный репортаж, поскольку я собирался сдать его, а потом снова отправиться собрать еще информации. Кроме того, я сообщил редактору, чтобы он мог подготовить некролог.

— И?

— И больше ничего. Я вернулся на Сент-Джеймс-сквер постучать в соседние двери (тут я поморщился: Хозвицки нравилась такая вот вульгарность в его репортажах), но прежде чем я успел туда добраться, меня нагнал рассыльный и сказал, что меня ждут в редакции.

Такое случается. Случалось и со мной — не так уж редко. У всех газет были тогда рассыльные, компании мальчишек, которые толпились у главного входа в надежде заработать пенни-другой, доставляя вести. Часто это были незаурядные ребята — грязные и нахальные, но самые лучшие отличались особыми способностями и Лондон знали как свои пять пальцев. Они пересекали город с потрясающей быстротой, повиснув на омнибусе сзади, а то и бегом. Однажды я даже видел, как такой рассыльный катил по Оксфорд-стрит на крыше кеба, нагло помахивая руками прохожим.

— И я вернулся, — продолжал Хозвицки, — и получил головомойку от дневного редактора. Нечего мне тратить время на смерть человека настолько глупого, что он выпал из окна, э? Кто-то потолковал с ним об этом.

— Ты знаешь кто?

— Я сумел узнать только, что за два часа перед тем в редакцию приехал весьма респектабельного вида мужчина и разговаривал с ним полчаса. Даже моя краткая заметка о смерти Рейвенсклиффа была тогда изъята из номера, а через десять минут после его ухода был отправлен рассыльный. История была прихлопнута, а когда появилась, написал ее не я.

— А кто?

Он покачал головой.

— Никто из работающих в «Телеграф», — сказал он. — Позднее я спросил редактора, но он отмахнулся. «Иногда просто делаешь, что тебе говорят», — сказал он. Но думаю, он подразумевал и себя, а не только меня.

Я допил пиво и задумался над услышанным. Я был уверен, что Хозвицки говорит правду: он выглядел прямо-таки обрадованным, что может поделиться своим негодованием. Редакторы, естественно, люди неустойчивые. Они выбрасывают репортажи из чистого каприза, или оказывая личную услугу, или из-за владельцев газеты. Это происходит сплошь и рядом. Но обычно понимаешь почему, хоть и не одобряешь. Но зачем изымать простой репортаж о случившемся?

— Погоди минуту, — сказал Хозвицки. — Что я получу взамен?

— Пока ничего, — сказал я бодро. — Кроме моих «спасибо».

Он насупился.

— И моего обещания, что, когда у меня появится что-то, чтобы дать взамен, ты этот материал получишь.

Я кивнул ему и ушел, поднявшись по окутанной смрадом лестнице на открытый воздух Флит-стрит, такой свежий после этого замызганного подвала, что у меня даже голова закружилась.

 

Глава 8

Мне хотелось вскочить в омнибус и поехать прямо на Сент-Джеймс-сквер задать вопросы леди Рейвенсклифф. Их для нее у меня накопилось немало. Но было уже шесть, а я договорился встретиться с Франклином. К семи я был в Челси, готовый взяться за дело. К несчастью, Франклин ел медленно, жевал методично. Обычно это меня не трогало, но в тот вечер его манера довела меня до исступления.

Наша вечерняя рутина была неизменной. Около семи часов все четверо «мальчиков» миссис Моррисон собирались в маленькой обеденной комнате, темной и мрачной, освещенной только пыхающим газовым рожком, а затем полязгивание сковородок и кастрюль достигало крещендо, возвещая начало нашего вечернего пирования. Разговоры за этими трапезами менялись, то оживленные, то вообще не завязавшиеся. Порой мы обедали en grand seigneur и потом засиживались за чаем. Я всегда мог завоевать слушателей, живописуя новейшее убийство. Брок немедля претендовал на внимание рассказом о встрече с художниками, с которыми знаком не был. Мулреди мог прогнать всех из-за стола, задекламировав стихи экспериментального рода. Только Франклин почти не нарушал молчания, поскольку никого не интересовали изменения рыночных курсов или выпуск южноамериканских ценных бумаг, пусть даже цена купона могла быть назначена значительно ниже номинала. Он говорил на языке, куда более иностранном, чем преступники, художники и поэты, причем ни у кого не вызывавшем желания подучиться ему.

Обед в этот вечер состоял из бараньей котлеты каждому, картофеля и (особое баловство) брюссельской капусты вместо простой, хотя к тому времени, когда они попадали на стол, различий между ними не оставалось никаких. Затем пудинг из маниока, вызвавший взрыв аплодисментов артистических натур, чьи детские вкусы были, пожалуй, определяющей частью их жизней. Разговор не был оживленным. Брок хотел бы завести дискуссию, будет ли война с Германией или нет, и полагал, что я как репортер должен святым духом знать, что думают по этому вопросу в министерстве иностранных дел.

Им двигала не абстрактная озабоченность судьбами нации, хотя, как оказалось, интересовался он не зря. Потому что война сделала его, когда началась. Он стал военным художником, и то, что он видел, настолько изменило манеру его письма, что это выдвинуло его в авангард нового поколения, которое вышло на первый план с окончанием войны. Серая унылость Брока, делавшая его неудобоваримым в солнечные дни, войне предшествовавшие, идеально гармонировала с настроениями, преобладавшими во время нее, и раскрыла прозрачную четкость, которая не давалась ему, пока он жил с нами в Челси.

Так нет, он замыслил гигантский портрет коронованных особ Европы, идею, для которой он настолько не подходил, что просто не знаю, дивиться ли его дерзновенности или полнейшему отсутствию у него понятия о реальности. Он хотел — он, Джон Пракситель Брок — призвать всех монархов от царя Николая до кайзера, от короля Эдуарда до австрийского императора и всех до последнего государиков Скандинавии и Балкан сесть бок о бок и позировать ему. Предположительно не в обеденной комнате в Райской Аллее, Челси.

Это был план до того сумасшедший по самому своему замыслу, что, естественно, все мы бурно его подбадривали, и он дни напролет делал маленькие наброски, используя газетные фотографии вместо августейших голов. Он был занят и счастлив, а я по сей день не знаю, действительно ли тут имелась хотя бы крупица серьезности. Думаю, что нет: при всей своей нереалистичности, по-настоящему сумасшедшим он все-таки не был. Но идея обрела самостоятельное существование, и все, что ни происходило в мире, оказывалось связанным с ней. Он стал горячим сторонником французских монархистов, поскольку не представлял, каким образом сможет поместить президента республики на портрете королей. Он крайне не одобрял русских революционеров и был чрезвычайно возмущен, когда король Португалии стал жертвой покушения и тем самым лишил его натурщика, который славился (до своей злополучной кончины) красивой внешностью.

Мечты о славе захлестывали Брока, как волна, пока он предвкушал возведение в рыцарское достоинство, когда его шедевр будет выставлен в Королевской Академии. В этот вечер он вернулся с небес на землю, когда Мулреди не справился с припадком оголтелого хихиканья. Обед подошел к концу на довольно грустной ноте. Брок побрел вон из столовой. Мулреди почувствовал легкие угрызения совести, а Франклин сохранял невозмутимость. Затем мы с ним поднялись в маленькую гостиную, предназначавшуюся исключительно для особых случаев. Она была темной, холодной и абсолютно неуютной, но Франклин никогда никого не допускал в свою комнату. Он бросил мне назад подшивку «Сейда».

— Ты ее прочел?

— Конечно. Умелое резюме, но почти никаких подробностей.

— Ну и? Ты можешь объяснить все это мне?

Если Брок и Мулреди брызгали весельем, даже когда обсуждали весомейшие проблемы, Франклин был сама серьезность даже в шутках. Он не обладал и намеком на чувство юмора; это делало его хорошим служащим, но скучным, хотя и благожелательным собеседником. За обеденным столом он строго ограничивался сообщением фактов и был устрашающе педантичен. Битва при Ватерлоо произошла в июне или июле 1815 года. Мулреди было совершенно все равно, в каком году она произошла; для Франклина вопрос обретал чрезвычайную важность, и если он не знал точного ответа, то терял покой. Рано или поздно он ускользал наверх уточнить и заверить себя, что мир все еще можно сводить к цифрам.

Подшивка «Сейда» вызвала сокрушающий взрыв этой особенной формы безумия — во многих случаях, объяснил Франклин, имелся намек, но без пояснений. Она утверждала, но без каких-либо данных. Наброски без детализированного фона.

— Она не завершена, я знаю, — сказал я, раскаиваясь, что вручил бедняге такую причину для раздражения, но в то же время чувствуя, что потребность ищейки выискивать детали можно направить в нужное русло, она могла бы оказаться очень полезной. — Ты не расскажешь мне, что это все-таки такое?

Не стану воспроизводить то, что я услышал, дословно. Это было бы невыносимо. И ничего не дало бы, лишь подчеркнув, как мало, даже под руководством такого эксперта, я на том этапе сумел понять. Рейвенсклифф, сказал он, был человеком новой породы. Не промышленником, не банкиром, а капиталистом наиболее современного толка.

Тут он понял, что поставил меня в тупик, и начал заново. В последние десятилетия компании продавали себя на Бирже. Люди покупали их акции; если компания преуспевает, ее прибыли растут и все больше людей хочет покупать ее акции, а потому их цена повышается.

Понятно. Я кивнул.

— В обычных обстоятельствах, — продолжал он, войдя в свою колею, — предприятиями управляют управляющие, назначаемые компаниями — ну, например, сталелитейным заводом. Кроме того, имеется совет директоров, который следит за управляющими от имени акционеров. Поскольку предприятие принадлежит им, акционеры могут предписывать правлению, что ему следует делать, если достаточное их число придет к соглашению в том или ином вопросе. Часто акционеров так много и они настолько далеки друг от друга, что вообще не могут прийти ни к какому соглашению. И вот тут-то Рейвенсклифф и увидел свой шанс.

Еще в 1870-х годах он понял, что не обязательно быть владельцем компании, чтобы ее контролировать. И в 1876 году он продал свою торпедную компанию «Бесуику», однако вместо наличных «Бесуик» уплатил ему акциями. Собственно говоря, он получил больше трети всего их количества. Вооружившись ими, он созвал собрание, постановившее, что он будет председателем. Вот так это и продолжалось. Обдуманно экспериментируя, Рейвенсклифф установил, что на самом деле требуется не более 25 %, чтобы контролировать компанию. И почему должны протестовать другие акционеры? Компании, которые он забрал под свой контроль, преуспевали, они выплачивали установленные дивиденды, цена акций непрерывно росла. И вот так распространялась власть Рейвенсклиффа.

— Ну, это очень мило. Все, следовательно, счастливы, — сказал я. — Тут мне не за что ухватиться. И хотя я вижу, что ты находишь все это увлекательным, трудно представить, как придать этому увлекательность для читателей его биографии. И это все, что содержится в резюме? Должен сказать, что я немножко разочарован.

Франклин насупился.

— Лично я нахожу это поразительным. Но, как ты говоришь, мало кто это поймет. К счастью, для тебя тут кое-что все-таки есть. Когда в 1866 году он учредил «Госпорт торпедо компани», ему оказалось очень трудно убедить Королевский военный флот покупать его торпеды. Они или не срабатывали, что делало их бесполезными, или же работали безупречно, а это означало, что маленький ялик способен потопить броненосец. Естественно, Флот не слишком хотел его поддерживать. А потому он им их просто преподнес.

— Я думал, суть в том, чтобы извлекать прибыль.

— Верно. Но Рейвенсклифф понимал, что заказ Королевского военного флота был наилучшей в мире рекламой. То, чем располагал британский флот, захотят иметь все другие военные флоты. Прежде чем поставить первую торпеду, он объехал весь мир, сообщая о доверии к нему Британского Адмиралтейства. Естественно, все остальные захотели тоже обзавестись торпедами, пусть цена и была внушительной. Не прошло и пяти лет, как он вооружил всех наших врагов, включая потенциальных, средством для потопления наших кораблей.

Что он мог сделать? Таков был его аргумент. Он утверждал, что был бы счастлив предоставить военному флоту эксклюзивное право на приобретение его механизмов, но они отказались. А к этому времени военные флоты по всему миру осознали, что их корабли нуждаются в большей защите. Рейвенсклифф приобрел контроль над «Глиссонской сталью», производившей лучшую броню в мире, и над «Бесуикской верфью», которая могла строить новейшие военные корабли. Вот так все и шло. К 1902 году все аспекты постройки кораблей и производства оружия находились под контролем Рейвенсклиффа. Его заводы производили машины, суда, пушки, снаряды. Раньше большинства он увидел потенциал паровых турбин, а потому купил контроль над компанией, которая вела разведку и добычу нефти в Месопотамии.

— Очень умно с его стороны.

Франклин не отозвался.

— Ты знаешь, что такое «фонд доверия»? Иначе говоря, «траст»?

Я было хотел ответить, что чем бы это ни было, в мире финансов название прямо противоречило бы сути. Но удовольствовался покачиванием головы.

— Их изобрели шотландцы лет двадцать назад. Это компания, зарегистрированная так на Фондовой бирже, но занимается она только тем, что владеет акциями других компаний. Ну, так Рейвенсклифф поместил все акции, принадлежавшие ему в «Глиссон», «Госпорт», «Бесуик» и так далее в «Инвестиционный траст Риальто» и продал его акции, сохранив только контрольный пакет. Понимаешь, что из этого следовало?

— Нет.

— Я искренне рад, что в своей каждодневной жизни ты никак не соприкасаешься с деньгами, — сказал он яростно. — Совершенно очевидно, что никакого чутья у тебя на них нет.

— Полностью согласен, — сказал я.

— Тут гордиться нечем. Очень хорошо. Подумай вот о чем. Четверть доли в «Трасте» означала, что Рейвенсклифф его контролирует, верно?

— Раз ты так говоришь.

— Да, я так говорю. А четвертая доля, принадлежащая «Трасту» в «Бесуик», означает контроль, верно?

Я кивнул.

— Следовательно, Рейвенсклифф контролирует «Бесуик» благодаря четверти доли от четверти доли. Это шесть с четвертью процентов. То же самое с еще десятком компаний, составляющих главные холдинги «Траста». Иначе говоря, он контролирует компании с общим капиталом почти в семьдесят миллионов фунтов благодаря вкладу немногим более четырех с четвертью миллионов.

Наконец я понял, хотя величина цифр меня ошеломила. Четыре с половиной миллиона были такой колоссальной суммой, что у меня голова пошла кругом. А семьдесят миллионов были вообще уму непостижимы. Дом моей домохозяйки, как я знал, обошелся ей в двести фунтов.

— Поэтому, — продолжал Франклин, — твое определение Рейвенсклиффа как «своего рода денежного человека» нуждается в поправке. Фактически он был самым влиятельным производителем оружия в мире. А также, возможно, и самым хитроумным финансистом в том же мире.

— И, — добавил Франклин, — в основе его жизни прячется тайна, которая может развлечь твоих читателей, если ты сумеешь ее разгадать.

Я встрепенулся.

— Откуда взялась компания «Госпорт Торпедо»?

— То есть как?

— Торпеды — сложные штуковины. Рейвенсклифф был финансистом, а не инженером. И вдруг он выпрыгивает из ниоткуда с торпедой, полностью готовой к использованию. Откуда она взялась?

— Ты мне скажешь?

— Я понятия не имею, как, видимо, и твой человек в «Сейде». Это очень хитрый документ. Длиннейшие подробные изложения известного, а его почти нет, и искусное затушевывание того, что неизвестно, а этого очень много. И только когда это до тебя доходит, понимаешь, что документ этот — признание в полной неосведомленности.

Такова суть моей долгой беседы с мистером Франклином, который, спасибо ему, изложил свои сведения почти удобопонятно. И лучше того: он несомненно извлекал из нее большое удовольствие, а в заключение сказал, что если у меня возникнут еще вопросы, чтобы я не стеснялся их задать.

Да уж не постесняюсь. Теперь я получил некоторое представление о том, как мало я знаю. Единственным я не был, но ни перед кем, кроме меня, не стояла задача разведать что-то. Образ жизни Рейвенсклиффа был запутанным и затушеванным, почти нарочно. Он успешно укрыл от мира колоссальность своего богатства в такой мере, что практически не фигурировал в общественном сознании.

Кроме того, мне пришла в голову мысль, что, раз он сумел осуществить это, как легко ему было спрятать ребенка, чтобы никто не мог его отыскать.

 

Глава 9

Я, собственно, не был уверен, с какой стати, учитывая порученное мне, я занялся тем, чтобы разобраться в бизнесе Рейвенсклиффа. Я прикидывал, что следовало узнать, с какого рода человеком я имею дело, но пока узнал очень мало. Про его характер упоминала лишь его жена, а я пришел к выводу, что полагаться на ее слова нельзя. Но должен же он был иметь каких-нибудь друзей? Кого-то, кто бы знал и понимал его. Пусть деятельность «Инвестиционного траста Риальто» никак не способствовала раскрытию его страстей и чувств, но она могла навести на кого-то, кто его знал. Так, во всяком случае, я надеялся.

На следующий день я перекусил с приятелем, маклером на бирже, не слишком видной фигурой в свете, однако не выходившим с Биржи, а хлеб с сыром маклера зависит от перехватывания малейших слушков. Состояния приобретаются, компании богатеют или разоряются, если успеть самым первым подслушать бормотание в пабе, или в клубе, или в забегаловке. Фирма, нанимавшая Лейтона, насколько мне было известно, умеренно преуспевала и, следовательно, в подслушиваниях тоже не отставала.

Нельзя сказать, что Лейтон выглядел человеком, который проводит свое время в полутемных помещениях, слушая разговоры. Если был кто-нибудь еще, настолько внешне не соответствующий жизни, которую он вел, мне он ни разу не повстречался. Лейтон выглядел рожденным управлять империей или по меньшей мере исследовать ее. Было бы более естественно повстречать его в паре миль от истока Нила, чем на Бирже.

Массивное телосложение — в прошлом высокоценимый игрок в команде регбистов. Он обладал гулким басом и был неспособен его понижать. В результате все, что он говорил, неизбежно разносилось далеко окрест. Он обладал колоссальной энергией и однажды заключил пари, что уйдет с Биржи в шесть вечера, прошагает всю дорогу до Брайтона и назад и будет на своем посту (иностранные железные дороги) на следующее утро в девять часов. Девяносто миль за пятнадцать часов. Естественно, желающих принять вызов нашлось много; сумма достигла нескольких тысяч фунтов — роль букмекера взяла на себя фирма Лейтона «Андерсон». Чуть ли не все Сити собралось посмотреть, как он отправится в путь, и многочисленные добровольцы катили на велосипедах рядом с ним, дабы пресечь какое-либо жульничество. Даже многие из этих сопровождающих сдались из-за переутомления или голода, а Лейтон шел и шел — широкоплечий, раскрасневшийся, обливавшийся потом, пока наступивший вечер не охладил его, — ни на секунду не останавливаясь, и даже поужинал на ходу: две бутылки бургундского, три фазана и четыре дюжины устриц. Служащий его фирмы ехал рядом на автомобиле со съестными припасами и подавал ему требуемое.

Его возвращение на следующее утро уподобилось римскому триумфу. Всякая деятельность замерла из-за всеобщего возбуждения; финансы Империи пребывали в небрежении, пока торжество не завершилось. Даже служащие Ротшильда вышли из своего великолепного дворца в Нью-Корте, чтобы посозерцать финал, — вольность, неслыханная ни до, ни после.

Он поднялся по ступеням Биржи, имея в запасе пятнадцать минут, и был отнесен на плечах коллег на свое место, а вокруг рвались петарды, стреляли бутылки шампанского и летали булочки. Он стал легендой, обеспеченной пожизненной работой, ведь кто бы посмел отказаться от услуг такого редкостного молодца?

Вот как делаются карьеры и создаются репутации в Лондонском Сити.

Таков был Лейтон, и я мог не сомневаться, что все, мной ему сказанное, разнесется по Бирже за пять минут после завершения нашего разговора. Мне следовало быть сугубо осмотрительным в том, что и как я буду говорить. Поэтому я сказал без обиняков, что мне поручено написать биографию и я в полной растерянности.

— Горюющая жена хочет увековечить память супруга, э? — прогремел он весело. — Почему бы и нет? Деньгами она располагает или скоро будет располагать в достатке. Однако не могу сказать, что куплю такую книгу.

— Почему же?

— Ни разу не слышал про него ничего интересного. Он появился, он нажил деньги, он умер. Вот я и написал ее за тебя.

— По-моему, леди Рейвенсклифф хочет чего-то поподробнее. Ты когда-нибудь встречался с ним?

— Один раз, но не разговаривал. Не слишком общительный человек, ты понимаешь. Однако даже ему приходилось посещать рауты и балы. Очень красивая жена, должен сказать. Очаровательная женщина.

— Ты что-нибудь о ней знаешь?

— Венгерская графиня, по-моему. А кто что-либо знает о венгерских графинях? Полагаю, за душой ничего, кроме имени, но имя весомое. Замок где-то в Трансильванских горах?

— А они разве в Венгрии?

— Кто знает? И кого это заботит? Однако картина складывается.

— Ну, а Рейвенсклифф?

Он пожевал губами.

— Безупречно учтив, но притом несколько пугающ. Всегда такое выражение, будто он предпочел бы не быть тут. Редко где-либо показывался и чаще уходил при первой возможности. Его жена не очень жаловала общество Сити, насколько я понимаю.

— Значит, не слишком видная фигура?

— О Господи, как раз да. Он был крайне влиятелен. Вот почему, когда он умер, вспыхнула такая паника.

— А была паника? Я ничего не заметил.

— Естественно. Ты же на подобное внимания не обращаешь. Но она была. Это же очевидно.

— Почему очевидно?

— Да ведь первое, что приходит в голову, когда такой человек падает из окна, а не прыгнул ли он? Тебя охватывает тревога, что все его инвестиции прогорели. Ну, и люди кидаются сбывать свои акции. На всякий случай.

— «Инвестиционный траст Риальто», — сказал я с гордостью.

Лейтон кивнул.

— И его инвестиции. Что, если он покончил с собой из-за того, что «Риальто» весь в долгах? Такое случалось и будет случаться. А потому, едва слухи поползли…

— Люди начали продавать.

— Снова в точку. Но вот что странно. Акции не слишком упали в цене. Покупатели появились даже прежде слухов, забирали каждую предложенную акцию и поддерживали их цену. Мы здорово потрудились для «Консолидированного банка» в Манчестере. Хотя не знаю, для кого они покупали.

— И?

— Если ты выставляешь что-нибудь на продажу, но никто этого не берет, ты начинаешь снижать цену, пока не найдешь покупателя, верно? Никто не станет покупать акции компании, которая, возможно, разорена, так что котировочная цена пойдет прахом. Если же, с другой стороны, имеется покупатель, цена стабилизируется. Никакой паники. Владельцы акций успокаиваются и перестают выбрасывать их на рынок. Понимаешь?

Я кивнул.

— Что до «Риальто», цена, конечно, была очень низкой.

— Почему «конечно»?

— Как и у всех компаний, производящих вооружение, — сказал он задумчиво. — Правительство не покупает. Переживает трудные времена. Как бы то ни было, суть в том, что внезапно Биржу заполнили толпы покупателей. Акции взлетели, только вообрази. Вопрос в том, кто покупал. Кто-то знающий что-то — но вот что? Провалиться мне, не понимаю. А позднее на рынок вышел «Кейзеноув», представляя «Барингса». И странность в том, что «Барингс» покупает на собственный счет.

— Что это значит?

— Покупает для себя, не для клиента. Так мне сказали. Суть в том, что они не пытались делать деньги. Они покупали по полной цене. А кто когда-нибудь слышал про банк, не пытающийся делать деньги? Разве что они оказывали услугу кому-то.

— А когда точно это происходило?

— Когда умер Рейвенсклифф.

— Нет, я имею в виду точную дату. День, когда он умер, или день, когда известие об этом появилось в газетах?

— В газетах ничего не было. Только два дня спустя.

— Что произошло бы, если бы известие появилось сразу же? Через несколько часов после его смерти?

— Усиленная продажа, предположительно без вмешательства подготовленных покупателей. Обрушение цены акций. «Траст», возможно, был бы вынужден продавать имеющиеся у него акции других компаний, что привело бы к общему обрушению рынка.

— А это плохо?

Лейтон вздохнул:

— Да уж.

Я обдумал услышанное. В какой-то мере объяснение задержки оповещения о смерти Рейвенсклиффа. Во всяком случае, одно из возможных объяснений. Сокрытие произошедшего означало, что у друзей Рейвенсклиффа было время подготовиться. Очень хорошо.

— Ты когда-нибудь слышал про человека по имени Генри Корт?

Лейтон секунду хмурился в недоумении, потом покачал головой.

— Кто-то в Сити?

— Не знаю. Просто слышал эту фамилию. Не важно.

Я расстался с ним, когда он заказывал еще пива и пирог со свининой, и отправился поразмыслить. Я накапливал информацию, но пока она мало что давала. Рейвенсклифф умирает, некие люди, обладающие достаточной властью, задерживают разглашение известия об этом: маклеры принимают меры, чтобы оборвать натиск на компанию Рейвенсклиффа; к чему, возможно, причастно министерство иностранных дел, Форин оффис. Последнее в накопленной информации было наиболее любопытным. Во всяком случае, только так я сумел расшифровать Ф. О. Все прочее было именно тем (полагал я), чего следует ожидать от Сити.

Спал я в эту ночь не так крепко, как всегда; я осознавал, что продвигаюсь любительски, наугад, толком не понимая, что я, собственно, делаю. Я злился на себя: хоть занимался я этим лишь несколько дней, мне следовало быть организованнее, чувствовал я. Более деловым в честь предмета моих розысков. Перед тем как наконец уснуть, я принял решение начать все с начала и более подробно расспросить леди Рейвенсклифф. Она ведь должна была знать его лучше, чем кто-либо еще.

Я сознавал, что пытаюсь заниматься совсем разными вещами одновременно. Официально я писал биографию финансиста; неофициально мне было поручено разыскивать неведомого ребенка, а кроме того, еще более неофициально — расследовать смерть Рейвенсклиффа, чтобы выяснить, как она повлияет на судьбу «Кроникл». А это требовало постоянно держать в уме, чем я конкретно занимаюсь в каждый данный момент.

Утром я послал записку леди Рейвенсклифф с просьбой о встрече, а другую — мистеру Ксантосу с такой же просьбой, после чего отправился посетить семейного поверенного.

Мне следовало бы догадаться, что Рейвенсклифф не стал бы пользоваться услугами солиситера диккенсовского толка, а они в те дни были не такой уж редкостью. Старый клерк, письменные столы коричневого дерева, стаканчики хереса или портвейна и успокоительная беседа в окружении множества тщательно рассортированных папок и архивных картонок. Нет, Рейвенсклифф ценил динамизм, продуктивность, и его солиситер соответствовал его вкусам. Мистер Гендерсон был молод для своих обязанностей — лет тридцати пяти, и, на мой взгляд, излишне самоуверен и самодоволен. Из тех, кто отлично учился в школе, никогда не нарушал никаких правил и был любимчиком учителей. Из тех, кто намеревался преуспеть в жизни и кто в результате никогда не спрашивал себя, а стоит ли оно того. Мне он не очень понравился, а он держался со мной без особого уважения. Графина с хересом мое присутствие не потревожило.

Тем не менее я был представителем самой ценной его клиентки и занимался тем, чего сам он сделать не мог. Он оформлял трасты и служил посредником. Розыски незаконнорожденных детей были абсолютно вне сферы его деятельности. В процессе нашего разговора я улавливал намеки на неподобающее любопытство, словно внезапно чуть-чуть зашевелился какой-то давно погруженный в спячку бесенок, погребенный глубоко в недрах его упорядоченной жизни. Быть может, на самом-то деле он хотел обстреливать учителей чернильными пульками, но так никогда и не осмелился.

— Вы знаете, что из соображений секретности я якобы пишу его биографию?

Он кивнул.

— И вы, конечно, понимаете истинную причину, почему я здесь.

Он снова кивнул.

— В таком случае я могу обойтись без экивоков. Что вам известно об этом деле?

Он вздохнул, как человек, предпочитающий вопросы, которые позволяют ответить «да» или «нет».

— Сверх завещания практически ничего. Что существовал ребенок, что ему оставлены деньги и что данные об этом ребенке он хранил у себя дома.

— Но там их найти не удалось.

— Видимо, так. Что очень затрудняет жизнь душеприказчиков.

— Почему?

— Потому что завещанным имуществом нельзя распорядиться, пока не будут учтены все права на доли в нем. А это невозможно, пока не разрешится вопрос с этим ребенком. Наследство будет находиться в подвешенном состоянии, пока этот вопрос не разрешится так или иначе.

— Вам известна суть этих данных? Не разумнее было бы оставить эти документы на хранение вам?

— Как оказалось, это было бы несравненно разумнее, — сказал он ровным голосом. — Могу лишь предположить, что у лорда Рейвенсклиффа была веская причина для такого решения.

— Какого рода веская причина?

— Наиболее очевидным представляется, что в момент составления завещания он еще не закончил собирать эти данные и предполагал пополнить их.

— Скажите, как писалось завещание? Он приехал сюда?

— Он приехал сюда и сказал, что, по его мнению, завещание лучше составить теперь же. Он осознал, что не будет жить вечно, хотя, сказать правду, поверить этому было трудно. Он отличался завидным здоровьем, во всяком случае, так он выглядел. Его отец дожил до девяноста лет.

— Раньше он завещаний не составлял? Обычно ли это для очень богатых людей?

— Крайне необычно, да. Но люди вроде лорда Рейвенсклиффа не любят напоминаний о своей смертности. Он обеспечил нас самым простым изъявлением своей воли в предвосхищении несчастного случая. Все имущество переходило его жене. А это было более полным и сложным вариантом.

— Детали?

— Значительнейшая часть его состояния отходила его жене. Предусматривались также суммы другим членам его семьи, слугам, его колледжу. Щедрые суммы, могу я добавить. Сумма некой миссис Винкотти, проживающей в Венеции. Несколько месяцев спустя он вернулся добавить дополнительное распоряжение о ребенке.

— А когда он заговорил об этом, вы не спросили о подробностях?

— Это в мою роль не входит.

— Он что-нибудь объяснил?

— Нет. Просто продиктовал свою волю.

— И у вас не возникло любопытства?

Вопрос этот Гендерсона как будто слегка задел.

— В большинстве мои клиенты весьма состоятельные люди, и в жизни многих найдутся компрометирующие секреты. Моя обязанность — заботиться об их юридических правах, а не опекать их духовно.

— Так что осведомлены вы не больше, чем все?

Он наклонил голову, подтверждая, что это так, каким невероятным ни казалось бы.

— И он ничего не сказал о сведениях, обеспечивающих опознание ребенка?

— Нет.

— Каково ваше мнение, если вам дозволено его иметь?

Это его даже не рассердило.

— Да, разумеется, свое мнение я иметь могу, — ответил он. — Полагаю, найти это, чем бы оно ни было, должны были в его письменном столе. И что некто забрал это вскоре после его неожиданной и непредвиденной смерти. Но более я ничего не скажу.

Этого, разумеется, и не требовалось.

— А другие статьи завещания?

— О них мне тоже ничего не известно. Хотя, естественно, после смерти лорда Рейвенсклиффа я списался с Майклом Кардано, его душеприказчиком.

— Кто он?

— Прежде работал у Ротшильда, если не ошибаюсь. Больше я о нем ничего не знаю.

— И он способен управлять компанией?

— Не знаю. Но он и не должен. Обязанности душеприказчика совсем иные. Он сын давнего знакомого лорда Рейвенсклиффа. Отец разорился в тысяча восемьсот девяносто четвертом году и умер в тюрьме.

— Так-так. Расскажите про итальянку.

— Мы послали миссис Винкотти телеграмму. Она приедет в Лондон в среду. Во всяком случае, надеюсь, что приедет.

— Почему? Это так важно?

— Бог мой, конечно! Тем более когда речь идет о такой сумме, как эта. Естественно, мы должны удостовериться, что она именно та женщина, которую подразумевал лорд Рейвенсклифф. Иначе мы не сможем выплатить ей ее долю. Это породит новые осложнения, и нам придется разыскивать не одно лицо, а двух.

— Как так?

— Его дела нельзя привести в порядок, пока все наследники не будут оповещены, чтобы мы могли быть уверены, что капитала достанет на долю, причитающуюся каждому. Например, предположим, что некий человек, умирая, завещал сто фунтов одному лицу и такую же сумму другому. Однако наследство оценивается всего в сто двадцать фунтов. Что нам делать? Совершенно очевидно, что, если один из них к этому моменту умер, то второй сможет получить свою сумму полностью. Если же живы оба, то нет. Вот тогда дело осложняется…

— Так что этот ребенок…

— Должен быть найден, чтобы ситуация с наследством разрешилась быстро. Лорд Рейвенсклифф оставил своей супруге точно обозначенную долю, а также пожизненные проценты с остальной части наследства, которые после ее смерти перейдут разным другим лицам. Следовательно, выплата или невыплата доли ребенка влияет на все остальные завещанные суммы.

— Так каково финансовое положение в настоящий момент?

— Оно зависит от доброй воли душеприказчика и его готовности выделить ей содержание из всей совокупности наследства, которую он, по сути, контролирует.

— Лорд Рейвенсклифф сознавал это?

— Боюсь, я не понял.

— Я вот о чем. Почему лорд Рейвенсклифф составил завещание таким образом, что его жена могла оказаться в подобном положении? Вы ему это объяснили?

— Я осветил ему все возможные последствия.

— И это его не остановило? Какие выводы вы сделали из этого?

— Что он счел это наилучшим способом для улаживания своих дел.

— Нет, я имею в виду, почему он…

— Я понимаю. Но, излагая свои желания, лорд Рейвенсклифф не объяснял мне их причины.

— А вы не пытались их отгадать?

— Очевидный вывод: он считал, что никаких неясностей не останется.

— И вы думаете, миссис Винкотти может быть матерью этого ребенка?

— Этого я сказать не могу.

— Лорд Рейвенсклифф, когда был жив, платил ли кому-либо регулярно? Не служащим и прочим само собой разумеющимся, но людям, никак прямо не связанным с его бизнесом?

Гендерсон прикинул.

— Не через меня. Конечно, он мог устроить это иначе.

— Так-так. Ну, а «Инвестиционный траст Риальто»? Каково его положение сейчас? А также других компаний лорда Рейвенсклиффа?

— Как, возможно, вам известно, Рейвенсклифф через «Риальто» контролировал большое число компаний. А его долей в «Риальто» пока распоряжается его душеприказчик.

— Майкл Кардано.

— Совершенно верно.

— Так что же произойдет? Если наследство зависнет?

— Изо дня в день компаниями руководят опытные управляющие, и вмешательство извне не требуется. Но полагаю, другие акционеры сплотятся, чтобы защищать свои интересы. В частности, они могут вынести постановление о проведении проверки ради своего спокойствия и убедятся, что все в порядке. Смерть его милости…

— …порождает вопросы. Естественно. Есть ли какие-либо намеки?

— Я семейный поверенный, мистер Брэддок. Расспрашивать вам придется других. Однако мой ограниченный опыт в подобных делах подсказывает, что будет неудивительно, если акционеры поступят именно так.

— Понимаю. Но ничего неуместного они не найдут, верно? То есть не предполагается…

— «Ищите и обрящете», — сказал он с легким проблеском улыбки. — Любой индивид, с каким мне приходилось иметь дело, был обременен секретами. Сомневаюсь, что найдется компания без них. Но ничего конкретного я не знаю, если вы об этом.

— Еще один вопрос. Все деловые предприятия находятся в своего рода лимбо, это так?

— Да.

— Включая «Кроникл»?

— Разумеется. Душеприказчик решит, отойдет ли она леди Рейвенсклифф или ее надо будет продать ради наличности для выплаты завещанных сумм. Естественно, это не прояснится, пока мы не установим, сколько придется сделать таких выплат.

Макюэн не обрадуется, услышав это, подумал я.

— Позвольте, я уточню. Лорд Рейвенсклифф составил завещание примерно полтора года назад, и никакой ребенок в нем не упоминался. Приписка эта была добавлена шесть месяцев спустя. Так?

Гендерсон кивнул.

— Почему? Он должен был знать о существовании этого ребенка. Так почему не упомянуть его, когда завещание составлялось?

— Не знаю.

На этом мистер Гендерсон был исчерпан. С жалкими добытыми у него проблесками я отправился перекусить. Мне требовались пиво и мясной пирог перед новым посещением леди Рейвенсклифф.

 

Глава 10

Когда на Сент-Джеймс-сквер меня провели в маленькую гостиную, мной овладели дурные предчувствия. Совсем другая комната, более уютная и интимная, чем великолепный салон, где мы сидели в прошлый раз. В камине горел огонь, насыщая воздух приятным теплом и ароматом яблоневых поленьев. Каминную полку заполняли всякие безделушки — зеркальца, вышивки в рамках, бронзовые статуэтки. Красивая голубая фарфоровая чаша. Стены прятались за книжными полками. Видимо, Рейвенсклифф был ненасытным читателем, притом всеядным. Книги эти предназначались для того, чтобы их читали. И их читали. Романы на французском, английском, немецком и итальянском. Труды по истории и философии. Медицинские журналы, записки путешественников. Классики — в переводах и на языке оригинала. Словари и справочники. Многие английские заголовки были мне знакомы, о других я слышал. Золя, Толстой, Дарвин, Милль, Маркс, заметил я с любопытством. Познай своего врага. Книги по психологии и социологии. Даже несколько по криминалистике. Внушительный ассортимент. Счастливец — человек с достаточным досугом и энергией, чтобы прочесть их все. Рейвенсклифф, разумеется, досугом не располагал. Любопытно! Я чуть-чуть устыдился того времени, которое проводил в пабах.

А на стене две картины. Небольшие. Портрет леди Рейвенсклифф, написанный, прикинул я, лет двадцать назад. Я уловил обаяние. Она принадлежала к тем, кого художники должны любить. Левое плечо обращено прямо на смотрящего, голова повернута за пределы холста. Золотисто-алое платье оттеняло ее длинную изящную шею. Никаких украшений, она в них не нуждалась. Достаточно было ее лица и волос. Она была и все еще оставалась обворожительной женщиной.

— Эннёр, — раздался тихий голос позади меня.

Я обернулся. В дверях стояла леди Рейвенсклифф с легкой улыбкой на губах.

— Простите?

— Жан-Жак Эннёр. Он умер несколько лет назад, и, полагаю, его слава сошла на нет, но он был одним из лучших портретистов своего поколения. Это я в тысяча восемьсот девяностом, до того, как стала старой и морщинистой.

— Вот уж нет, — пробурчал я. Настроение рассыпаться в комплиментах у меня не было. Собственно, за мной этого вообще не водилось, и тут я был полнейший профан.

— А это Джон. — Она кивнула на портрет, запрятанный в углу. — Он и слышать не желал ни о каких портретах и уступил потому лишь, что я потребовала такой подарок на мой день рождения. Он продолжал ворчать и согласился только на этот, почти миниатюру. Такой крохотный, что его почти невозможно разглядеть.

Я всмотрелся. Таким, значит, был лорд Рейвенсклифф. Я напряженно щурился, но никаких подсказок не извлек. Ничего примечательного. Ничего похожего на надменность или гордость; ни тени жестокости или доброты. Просто лицо. Лицо весьма преуспевшего джентльмена, невозмутимо глядящего перед собой, лишь с легчайшим намеком на сожаление из-за необходимости попусту тратить время, чтобы умиротворить требовательную жену. Он выглядел почти симпатичным.

— Могу ли я сказать, как меня удивляет, что он находил время так много читать? — сказал я, указывая на полки. — Я полагал, что бизнесмены целиком посвящают себя бизнесу.

— Он любил читать, — сказала она, улыбнувшись моему недоумению. — Но это моя комната. Комната Джона наверху. Он предпочитал менее бархатную обстановку. Избыток комфортабельности мешал ему, когда он работал.

— А!

— Вот-вот. Я умею читать.

— Я не имел в виду…

— Нет, имели, — сказала она весело.

Я покраснел.

— Ничего. В этой стране совершенно естественно, что женщины моего положения считают чтение книг вульгарностью. Однако не забывайте, что прежде я жила во Франции, где это не считается нарушением хорошего тона. Но я любила читать всю свою жизнь. Мы поговорим об этом побольше как-нибудь в другой раз. Я всегда думала, насколько важно знать, что читает мужчина. Скажите, что вы думаете об этом?

Она взяла голубую чашу и протянула ее мне небрежным движением. Что я мог сказать?

Голубая чаша. С узорами. Голубыми же. Я пожал плечами. Она поставила чашу на место.

— Ну? — сказал я в меру холодно. — Вы хотели поквитаться, обличив мое невежество, и преуспели. Почему бы не просветить меня?

— Всего лишь пустяк, — ответила она. — И вы правы: это было оскорбительным. Прошу прощения. Не начать ли нам с начала?

— Хорошо.

— Ну, так скажите, вы как-нибудь продвинулись после нашей последней встречи?

— Немножко. Поговорил кое с кем, почитал о прошлом. Но, должен сказать, у меня возникли вопросы, и они требуют ответа, прежде чем я смогу продолжать.

Я был недоволен. Наша встреча началась скверно.

— Боже мой, — сказала она с улыбкой. — Звучит и правда очень серьезно.

— Так и есть.

— Продолжайте же, — подтолкнула она, когда я умолк.

Никогда прежде ничего подобного от меня не требовалось, и я не знал, как сформулировать мои вопросы. Прикидывать, что следует сказать, и сказать это теперь, когда она сидит напротив меня, — большая разница!

— Мистер Брэддок, вы что-нибудь скажете или будете смотреть на меня весь день?

— Трудно определить, с чего начать.

— Может быть, сначала?

— Не подтрунивайте надо мной. Мне необходимо знать, честны ли вы со мной. А все указывает на обратное.

— И что я сказала или сделала? — спросила она с заметной холодностью. — Чем натолкнула вас на такую мысль?

— Будь я по-прежнему репортером, я ухватился бы за очевидный вывод, — сказал я, подбодрившись, раз начав. — Ваш муж умирает, и вы тотчас бросаетесь к его письменному столу, забираете сведения о личности этого ребенка, затем прячете или уничтожаете их. Затем вы приглашаете меня искать то, что, как вам известно, найти невозможно, лишь бы выглядеть послушной долгу вдовой, выполняющей волю покойного. И со временем доля, назначенная этому ребенку, перейдет вам.

Она смерила меня невозмутимым взглядом.

— В таком случае вы плохой репортер. Хороший, с чутьем на сенсации, кроме того взвесил бы возможность, что я тем или иным способом узнала бы про приписку к его завещанию и настолько поддалась ревности, что сделала то, о чем говорите вы, но, кроме того, вытолкнула моего мужа из окна.

Была она рассержена или расстроена? Она стиснула зубы, что могло означать и то и другое, но ее самоконтроль оставался незыблемым и не позволял проникнуть глубже.

— Я взвешивал эту возможность, — ответил я.

— Ах так! И вы пришли сказать мне, что не желаете дольше оставаться на службе у меня? И ищете способ, как прикарманить деньги, хотя платит их убийца?

Говоря это, она сохраняла полное спокойствие, из чего я заключил, что она в бешенстве, таком бешенстве, которое, понял я, не оставляет мне выбора.

— Я пытаюсь установить, что произошло. В чем суть работы, которую вы мне поручили. Хотя бы часть ее. Должен сказать, что на самом деле убийцей я вас не считаю. Однако мне нужно разобраться в обстоятельствах. Вы просите меня найти ребенка. Задача легко выполнимая, находись сведения о нем там, где указал ваш муж. Кто-то их изъял. Знай я кто, это было бы немалой помощью.

— Ну и? Спрашивайте.

Она меня не простила и не до конца приняла прежнюю позу спокойствия, но я видел, что мои слова ее чуточку умиротворили.

— Их изъяли вы?

— Нет. Вы мне верите?

— А кто?

— Не знаю.

— Но кто мог бы?

— И этого я не знаю. Вернее, я могла бы дать вам список тех, кто бывал в доме, такой длины, что вы были бы заняты месяцы и месяцы. Полагаю, документы находились в большом ящике с сейфом. Ящик был заперт. Ключ был только у мужа.

— Извините, но не мог бы я осмотреть этот стол?

— Пожалуйста.

Она встала и пошла к двери. Она не принадлежала к тем женщинам, чья одежда нуждается в одергивании, сколько бы времени она ни просидела. Ее платье само оказалось там, где следовало. От дорогого кутюрье, подумал я. Или она просто такая? Моя одежда выглядела мятой даже едва из прачечной.

— Не был ли ваш муж встревожен или чем-то поглощен последние несколько недель или месяцев? — спросил я, пока мы поднимались по лестнице. Я шел рядом с ней приличия ради. Поскольку ее вид сзади вызывал чувство слишком близкое к соблазну, чтобы сочетаться с вежливостью.

— Пожалуй. Он изменился, некоторое время незадолго до смерти был более отчужденным. А последние несколько дней он был совершенно поглощен чем-то.

— В каком смысле?

— Я замечала что-то в его глазах. Тревогу. Думаю, это было предчувствие.

— Смерти?

— Да. Человеческое сознание — странная и загадочная вещь, мистер Брэддок. Иногда оно способно провидеть будущее, не подозревая того.

— Вы спрашивали, что его заботило? — задал я вопрос, уводя разговор от последней темы настолько поспешно, насколько допускало приличие.

— Конечно. Но он просто сказал, что мне не из-за чего беспокоиться. Что все будет хорошо. И я ему поверила.

— Но у вас нет предположения…

— Никакого. Полагаю, это было как-то связано с его деловыми операциями, так как никакого другого возможного объяснения я не нахожу. Хотя видела я его меньше обычного.

— Почему?

— Он работал. Отсутствовал допоздна. Обычно возвращался он под вечер и редко уходил из дома потом. Ужинать он предпочитал дома. Потом мы вместе читали. Иногда он читал свои бумаги, сидя у камина, а я сидела рядом с ним. Последние несколько недель он вновь уходил, иногда возвращаясь глубокой ночью.

— Вам знаком человек по фамилии Корт? Генри Корт?

Она не среагировала. Ни радостно, ни как либо еще.

— Я знакома с мистером Кортом более двадцати лет, — ответила она ровным голосом. — Джон также был давно с ним знаком.

— Кто он?

— Он… Не знаю, как определить его точно. Прежде он был журналистом, хотя, насколько я поняла, давно оставил это занятие. Он был корреспондентом «Таймс» в Париже, где я с ним и познакомилась.

— Значит, у вашего мужа он не служил?

— О нет. У него есть независимое состояние. Почему вы спрашиваете?

— Фамилия, которая промелькнула, — ответил я. По-прежнему оставалось неясным, что означает Ф. О. Какой-нибудь религиозный орден? — Ваш муж был католиком?

Она улыбнулась.

— Его мать была католичкой. Но он рос в лоне англиканской церкви. Его отец был приходским священником. Хотя Джон не отличался набожностью.

— Понимаю, — ответил я.

— Ну вот, — сказала она, открывая дверь на третьем этаже. — Это был его кабинет. И отсюда он упал.

Комната была футов восемнадцать на восемнадцать, примерно тех же размеров, что и гостиная, которую мы покинули минуту назад, и предположительно прямо над ней. Простая, мужская в отличие от той, где всюду чувствовалось прикосновение женской руки. В этой комнате доминировал коричневый цвет. Деревянные панели мореного дуба, гардины из тяжелого бархата. В воздухе висел запах табака. Одну стену занимали массивные картотечные шкафы. Ни единой картины, только несколько фотографий в тяжелых серебряных рамках. Родные? Друзья?

— Вся его семья, — сказала она. — Его родители, сестры, их дети. Он любил их всех, но после смерти его матери они редко виделись. Она была замечательной женщиной, хотя и достаточно необычной. Иностранка, как и я. Большую часть своей неуемной энергии он унаследовал от нее, а доброту от отца. Все они живут в Шропшире и редко приезжают в Лондон.

— Был ли кто-либо из них настолько близок с ним, чтобы знать о связи на стороне?

— Я написала им, но они ответили, что ничего не знают. Пожалуйста, расспросите их снова, если сочтете нужным, — был ее ответ. — А теперь вот его стол, и я предполагала, что найду документы в этом ящике.

Я увидел, что левая опора стола представляет собой один ящик, и когда он был выдвинут, верх его оказался металлическим. Он явно был необычайно тяжелым, но легко выдвинулся, катясь на скрытых внизу колесиках, свободно выдерживавших его вес.

— Стол сделан по его указаниям, — объяснила она. — Развлечение в его вкусе.

— Мастер на все руки?

Она засмеялась, вспоминая с нежностью.

— Нет. Ничуточки. Меньше всего из всех, с кем мне приходилось встречаться. Не помню, чтобы он хоть раз делал что-то своими руками, если не ел, не писал и не раскуривал сигару. Я подразумевала, что ему нравилось решать подобные задачи на свой вкус. Но претворение своих идей в реальность он поручал другим.

Я потянул крышку сейфа; он легко открылся. Внутри лежали пачки бумаг.

— Просмотрите их, если хотите, — сказала она, — но вы убедитесь, что это купчая на наш дом, страховые полисы и прочие документы, касающиеся наших домашних дел. Я тщательно их просмотрела, но проверьте и вы, если хотите.

— Может быть, позднее. Ящик был заперт или открыт, когда вы осматривали его в первый раз?

— Заперт. Ключ был у Джона в кармане. В морге.

— Есть еще ключ?

— Не знаю.

Я встал и несколько минут разглядывал ящик, сунув руки в карманы и размышляя. Пустая трата времени; ни намека на вспышку ослепительного наития, отгадки, которая покончила бы с тайной и облегчила бы жизнь всем. Я даже взвешивал всякие дурацкие возможности и отогнул ковер, проверяя, не спрятан ли под ним документ. Леди Рейвенсклифф невозмутимо наблюдала за мной.

— Я все тщательно обыскала, — заметила она.

Я внимательно вгляделся в нее.

— Знаю, — сказал я и впервые ей поверил.

Такой вывод любителя детективных историй не удовлетворил бы. Спросите меня, почему я решил, что она говорит мне правду, и я не смогу назвать сколько-нибудь убедительной причины. Ничто не изменилось с того момента, когда я мерил шагами улицы и наиболее вероятным счел прямо противоположное заключение. Попросту я так сильно хотел поверить ей, что мое желание преобразилось в реальность. Инстинктивное гадание на кофейной гуще, собственная заинтересованность — называйте как хотите. С этой минуты и дальше я действовал исходя из предположения, что моя нанимательница — честная, ни в чем не повинная женщина.

Однако она была не так уж благодарна мне за доверие и словно бы вообще его не заметила. Только указала на окно.

— Вот откуда он упал, — сказала она негромко.

Я подошел к высокому окну с подъемной рамой напротив стола. Огромное, футов десять в высоту, как обычно в подобных зданиях, оно почти достигало пола. Низ рамы был менее чем в футе над полом, а верх всего лишь в паре футов от потолка. Раму запирали две начищенные медные задвижки.

Я попробовал открыть его, но рама поддавалась туго, и поднять ее стоило немалых усилий и порядочного шума. Окно находилось высоко над землей, и, выглянув наружу, я увидел прямо внизу чугунную решетку из толстых заостренных прутьев.

— Какого роста был ваш муж?

— На пару дюймов ниже вас, — ответила она.

— И не атлетического сложения, насколько я понял.

— Нет. Отнюдь. Толстым он не был, хотя избегал физического напряжения. Незадолго до смерти он подумывал пристроить к дому сзади один из этих эскалаторов, чтобы избегать необходимости подниматься и спускаться по лестнице.

Я улыбнулся:

— Отличная мысль. Но я просто недоумевал, как он мог выпасть из этого окна. Если он споткнулся о ковер тут и наклонился, пытаясь удержаться на ногах (я изобразил это движение для наглядности), то должен был удариться головой о низ рамы. Бесспорно, самый неуклюжий человек успел бы ухватиться за край оконного проема.

Она теперь сидела в маленьком плюшевом кресле у камина, сжав руки на коленях.

— Не знаю, — ответила она печально. — Последнее время я редко поднималась сюда. А в тот вечер меня вообще не было дома, и вернулась я очень поздно. Меня встретили полицейские. Они сообщили мне о случившемся, и я сразу отправилась в больницу. Он уже умер. И сюда я поднялась только на следующий день.

— Окно было открыто?

— Нет. Кто-то из слуг объяснил, что закрыл его. Шел дождь, струи захлестывали внутрь. И он прибрал комнату, как делал каждое утро.

— В ней был необычный беспорядок?

— В зависимости от того, что вы подразумеваете под «необычным». Когда Джон дочитывал книгу, газету или вообще что-то, он просто бросал их на пол. Очень сомневаюсь, что он заметил бы, если бы комнату вообще не убирали. В этом доме он жил в угоду мне и так как считал, что человеку его положения следует жить именно в таком доме. Хотя, разумеется, это не так; придавай мы этому значение, то купили бы что-нибудь куда больше. Но он действительно не любил показной роскоши. У нас есть еще дом в Париже, купленный исключительно ради меня. Его абсолютно не привлекал дорогостоящий образ жизни, хотя он любил хорошую еду и вино. И еще море. Он всегда хотел жить возле моря, но это так и не сбылось. Мы планировали купить дом где-нибудь на побережье. Беда была в том, что мы спорили, где именно. Я хотела Биарриц, он — Дорсетшир. Как ни странно, он был очень простым человеком. Он бы вам понравился, дай вы ему такую возможность.

Последние слова были произнесены так тихо, что я еле их уловил.

— Вы полагаете, я ее не дал бы?

— Я полагаю, что, по вашему мнению, все бизнесмены жестоки и алчны по самой своей природе. Без сомнения, есть и такие, но, как подсказывает мне опыт, в целом они не лучше и не хуже, чем люди всех остальных сословий.

— Сколько человек было в доме в тот момент?

— Не больше двенадцати. Мой муж и слуги.

— И все, кроме вашего мужа, спали?

— Полагаю, что так. Хотя не сомневаюсь, что некоторые слуги позволяют себе вольности, когда за ними не следят. Но пока они хорошо выполняют свою работу, я подобным не интересуюсь.

Еще одно высказывание, заставшее меня врасплох.

— Почему вы об этом спрашиваете?

— Потому что, будучи непотребным репортеришкой, вынюхивающим сенсации, я все еще не могу избавиться от мысли, что ваш муж не падал. Я слышал, что у него был жуткий страх высоты. Это правда?

Она улыбнулась.

— Да. Потому-то я его и полюбила.

— Простите?

— Мы шли по мосту в Париже, и он внезапно побелел и ухватился за меня. Я подумала было, что он воспользовался удобным случаем, но на самом деле у него закружилась голова. Я только тогда поняла, что у него есть свои слабости. Но ему требовалось скрыть это, и он-таки поцеловал меня для того лишь, чтобы замаскировать минуту дурноты. Я немилосердно его поддразнивала, пока он не признался, пристыженный, как школьник.

Она припомнила этот случай с такой прелестной улыбкой, что было почти жаль перебить ее, но я находил подобные ее воспоминания неуместными. И потому беспощадно продолжил:

— Так стал ли бы он расхаживать взад-вперед у открытого окна?

— Обычно нет. Но он любил свои сигары и знал, что я терпеть не могу запах сигарного дыма. И он умел серьезно рисковать в случае необходимости.

— Так разрешите мне спросить вас прямо: кто-нибудь хотел убить вашего мужа?

— Полнейший абсурд, — ответила она тотчас же. — В личной жизни он был добрейшим из людей, в бизнесе отличался честностью. Несомненно, у него были конкуренты. Но не враги. Он не был придирчив к слугам и в любом случае, естественно, сразу отсылал их ко мне. Кроме того, даже самые склонные к насилию, самые мерзкие люди обычно умирают в собственной постели.

— Но вы ничего не знаете о его деловых операциях?

— Это не совсем верно. Мы много разговаривали. Хотя редко касались подробностей. Мне было не слишком интересно, а для него я была чем-то вроде противоядия от работы. Он не был одержим работой. «Методичен» более ему подходит.

Я покачал головой.

— Я был бы рад сказать, что этот наш разговор помог мне, — заметил я, — но он только еще больше сбил меня с толку. Не думаю, что пока я оправдываю ваши деньги.

— Вам предстоит долгий путь, — сказала она. — Я все еще не считаю вас безнадежным. Что еще вас смущает?

— Тот же вопрос, который с самого начала не дает мне покоя. Почему вы себя затрудняете? Почему вы хотите, чтобы я искал этого ребенка?

— Я вам объяснила. Из уважения к воле моего мужа.

— Это меня не убеждает. В конце-то концов, сам он уважал свою волю не настолько, чтобы сделать задачу более легкой.

— Это все, что я могу предложить вам. Есть у вас еще какие-либо неприятные интерпретации?

— Э…

— Так говорите же. Вы уже обвиняли меня, что я убийца, и, думается, в целом я стерпела это неплохо.

— Гендерсон сказал мне, что завещание останется в подвешенном состоянии, пока этот вопрос не будет разрешен. И до этого момента вы зависите от щедрости душеприказчика.

— А! Понимаю, — сказала она. — Я вовсе не забочусь о желаниях Джона, а эгоистично оберегаю собственные интересы. Вы это хотите сказать?

— Ну…

— В таком случае я вряд ли стала бы прятать эти документы. Кроме того, я не вступила в брак нищей. Денег у меня более чем достаточно, даже если я вообще ничего не получу из имущества Джона. Тут вы не отыщете ни мотива, ни причины. Понимаете?

— Я вас обидел. Приношу свои извинения.

— Я предпочитаю, чтобы вы произносили подобные упреки вслух, а не держали при себе. И полагаю, они логичны. Мы, богатые люди, жестоки и бессердечны, разве нет? Не как простые люди. Не как вы.

— Я уже сказал, что приношу свои извинения.

— Я сообщу вам, когда приму ваши извинения.

Она встала. Мне было указано на дверь. А может быть, и нет. Я не знал.

— Что-нибудь еще?

— Нет. Хотя… кто та другая женщина, названная в его завещании? Эта итальянская дама?

— Синьора Винкотти? Не знаю. Никогда прежде не слышала этой фамилии. Предполагаю, как, наверное, предположили и вы, что она была его любовницей.

— Вас это расстроило?

Она сердито посмотрела на меня.

— Конечно, мне тяжело, что он настолько не доверял мне.

— Простите?

— У него был секрет от меня. Это меня ранит. Он должен был знать, что я не устрою сцены из-за такой тривиальности.

— Похоже, секретов было больше, — указал я.

Она смерила меня ледяным взглядом.

— Еще вопросы?

— Да. Подобная сумма намекает, что тривиальностью эта женщина не была.

— Справедливо.

— Разве вы не испытываете… по крайней мере любопытства?

— Пожалуй. И что, по-вашему, я должна сделать?

— Если хотите, я мог бы посетить эту даму от вашего имени. Насколько я знаю, она приезжает завтра и остановится в отеле «Рассел» в Блумсбери.

Она задумалась.

— У меня есть идея получше. Я сама нанесу ей визит. Вы можете меня сопровождать.

Передо мной проплыло видение двух ревнивых женщин, катающихся по полу в стремлении выцарапать глаза друг другу.

— Я бы этого не рекомендовал.

— Ваши рекомендации не требуются. Я сегодня же пошлю записку предупредить о моем визите.

Меня поставили на место. Я мог либо сопровождать ее, либо нет, на ее намерение это никак не влияло. Я решил поехать с ней.

— И в то же самое время, — сказала она небрежно, — мы можем узнать что-то, что лишит вас работы.

У нее на глаза при этих словах навернулись слезы, и меня ужаснула мысль, что я мог стать свидетелем ее унижения. Она была обманутой женщиной и узнала про это при самых тяжких обстоятельствах.

— Мне очень жаль, — сказал я. Не слишком уместная фраза, и она не обратила на нее никакого внимания.

— У меня не было детей, — сказала она минуту спустя. — Джон говорил, что это не важно — ему достаточно меня. Что я принесла ему все счастье, какое только возможно в мире, и ничего больше ему не нужно. Глупо так переживать. Разумеется, у него было право поступать, как он хотел; это ничего не меняло в нашей с ним жизни, так что меняется, если я и узнала?

— Да?

Она кивнула.

— Сделать это для него должна была бы я. Не какая-то другая женщина, настолько незначительная, что он даже ни разу не упомянул о ее существовании. Теперь, если вы меня извините, я должна кое-чем заняться. Бумаги моего мужа в тех шкафах. Можете просмотреть все, что сочтете нужным. Я предупредила слуг, что у вас есть доступ в дом в любое время, тут ли я или нет. Как видите, мне нечего скрывать.

И она ушла. Я прикинул, не приняться ли за устрашающую армию картотечных шкафов — именно они, на мой взгляд, могли содержать что-либо полезное, — но у меня недостало духа. Разговор с ней меня дезориентировал, почти сокрушил.

 

Глава 11

Я все больше чувствовал, что задача мне не по зубам. Рассуждать про сенсационное убийство — это было одно, и совсем другое — разгадывать кого-то вроде леди Рейвенсклифф. А потому я отправился в «Ритц» повидать моего маленького эльфа. Именно там, насколько я понял, Ксантос обычно останавливался в Лондоне; как я узнал — зарезервировав там номер за колоссальные деньги.

— Так, значит, он важная птица? — спросил я на репортерский манер.

Я был в «Ягненке», прямо за углом в Мейсонс-Ярде, в заведении, облюбованном «Ритцем». Я подкрепил свой вопрос, поставив выпивку. Преимущество отелей. Слуг того рода, которые работают у Рейвенсклиффов, отличает своеобразная лояльность, и выковыривать из них информацию крайне трудно. Но люди, служащие в отелях, за выпивку сообщат вам все, что угодно. Тактичная сдержанность не для них.

— Вроде бы, — последовал коллективный ответ.

Но конкретно никто ничего не знал. Он приезжал, он уезжал. В общем, он никогда не жил там дольше двух недель, но хотел, чтобы его номер всегда ждал его. Ни разу не была замечена хотя бы одна женщина, но посетители и гости — в изобилии. Счета, впрочем, оплачивались. Это они знали. Но дальше в действие вступали ограничения их профессии. Ксантос был богат. Он был иностранцем — греком, они полагали. И им было совершенно все равно, каким образом странный маленький грек мог позволить себе зарезервировать номер в «Ритце». Я знал коммивояжеров, из них получались хорошие убийцы. Одинокие люди, перебирающиеся из одних меблирашек в другие, стирающие перед сном свои рубашки. Ни семьи, ни друзей; никогда не задерживающиеся достаточно долго на одном месте, чтобы обзавестись ими. Кочевники индустриальной эпохи, скитальцы, в вечном передвижении. Несомненно, существовало товарищество, братство таких людей, но подобная жизнь казалась мне далеко не завидной. И они совершали убийства — чаще грязные маленькие убийства на задворках, гораздо чаще, чем от них можно было ждать. Или же они были слишком несчастны и потому не принимали мер, чтобы не быть пойманными.

Мистер Ксантос явно принадлежал к совершенно иной разновидности коммивояжеров, но служащие отеля в обмен на мои деньги сообщили мне крайне мало — только что он был в Лондоне в ту неделю, когда умер Рейвенсклифф, и уехал вскоре после того. Что он приезжает и уезжает все время, а когда отсутствует дольше месяца, указывает, куда ему пересылать его почту.

— Или если в письме сказано «прошу переслать» — вставил кто-то. — Как прошлой осенью, когда он поехал в Баден-Баден. «Принимать воды», — сказал он с пародийно аристократическим прононсом.

— Или когда он уехал в Рим в прошлом апреле, а ему прислали этот сундучище. Помните, сколько хлопот было, чтобы отослать его туда? И никакого «спасибо», когда он вернулся. Будто мы открытку переслали! Плевать он хотел.

Интересный типчик, подумал я, когда он открыл дверь своего номера, и на удивление привлекательный: низенький, щеголеватый, не скованный условностями, со сверкающей улыбкой и быстрыми точными движениями. Приветливый, дружелюбный, совершенно не похожий на Бартоли.

— Вы так добры, что приняли меня, — сказал я.

Мы были в его легендарном люксе, великолепных апартаментах, достаточно роскошных, чтобы устрашить человека вроде меня, прежде никогда не бывавшего на таких эмпиреях, не говоря уж об одних из самых дорогих апартаментов «Ритца». Большой салон, пышно украшенный сочно-алыми обоями и галлонами золотой краски; спальня и ванная, как я предположил, за следующей дверью и отдельная столовая. Пока я находился там, непрерывно входили и выходили люди, принося еду, письма, уголь и поленья для камина, и даже кофе ему наливали.

— Напротив, вы меня очень интересуете, — ответил он. Глаза его лукаво поблескивали, пока он говорил голосом, хорошо модулированным, но с наложением такого количества акцентов, что было невозможно определить, какой мог быть первоначальным. Он уютно угнездился, почти свернулся калачиком, будто укрываясь от урагана; я почти ожидал, что он, говоря, укутается в одеяло или подожмет под себя свои маленькие ноги.

— Если так, то этот интерес взаимный. Могу ли я…

— Нет, — сказал он. — Первым спрошу я. Я пригласил вас, я и угощаю.

Он умолк на несколько минут, наклонился вперед и налил чай в две чашки. Себе с лимоном, с молоком и сахаром мне. Я традиционалист.

— Ну, хорошо. Что вы хотите узнать?

— Всего лишь, почему милая леди Рейвенсклифф выбрала вас для этого проекта? Уверен, вы не хуже меня понимаете, почему это может возбудить некоторый интерес среди тех, кто знал ее мужа. И кто, добавлю, оберегает память о нем.

— Тут, боюсь, я ничем не могу помочь. Я прежде не встречал ни ее, ни его. Мне предложили этот проект. И, как вы, несомненно, поняли из моего разговора с мистером Бартоли, в финансах я полный профан.

— А она знает столько экспертов… Вы полагаете, она искала кого-то, кто никогда не служил у ее мужа? Независимого аутсайдера? Может это быть объяснением?

— Зачем бы ей это? Льщу себя мыслью, что она искала кого-то, кто мог бы выстроить увлекательную историю, сделать жизнь ее мужа интересной. Мало найдется имевших успех романов с банкиром или промышленником в качестве героя. И еще меньше — написанных банкирами или промышленниками.

— Это правда, — отозвался он. — И печально нелестная для читающей публики. Быть может, вы правы. Быть может, ничего больше за этим не прячется.

— Вы как будто сомневаетесь. Хотя благодарю вас за то, что вы менее оскорбительны, чем мистер Бартоли.

Эльф помахал рукой.

— Да не обращайте на него внимания. Он точно так же груб со мной. И с кем угодно, собственно говоря. Такая уж у него манера. Он весьма компетентен, идеальный привратник для человека вроде Джона Стоуна. Хотя, думается, он озабочен тем, что будет с ним дальше. Леди Рейвенсклифф, я уверен, не будет нуждаться в его услугах. Полагаю, она бенефициар по его завещанию?

«Ага, — подумал я. — Вот оно!» И улыбнулся.

— Право, не могу сказать, — сказал я. — Я же не посвящен…

— Да, пожалуй, что нет. Все же вы, конечно, заметили мое любопытство. И когда вы узнаете побольше о его бизнесе, то поймете почему. Как вы находите леди Рейвенсклифф?

Вопрос, который мог задать только иностранец. Ни один англичанин не был бы столь прямолинеен.

— Прошу прощения?

— Вы подпали под ее чары?

— Не уверен, что я…

— Обворожительная женщина, на мой взгляд. Красивая, умная, одаренная, сердечная, остроумная.

— Да, бесспорно.

— Вы знаете, что одно время она принадлежала к самым знаменитым женщинам во Франции?

— Неужели?

Он нахмурился.

— У ваших ближайших соседей есть странное увлечение салонами. Женщины собирают вокруг себя поклонников — лучшие привлекают ведущих писателей, политиков, дипломатов, поэтов, ну и так далее. В салонах создается французская элита. Леди Рейвенсклифф, говорят, была величайшей звездой. Говорят, в ее коллекции был король… ваш король. Затем она вышла за Джона Стоуна, уехала в Англию и с тех пор вела одомашненную жизнь. Странно, как вы считаете?

— Любовь?

— Возможно.

— Вы как будто сомневаетесь. У вас есть объяснение?

— Нет, — сказал он. — Я надеялся, что в ходе своего расследования вы его найдете. Ответ, полагаю, должен быть поразительным. Может быть, и любовь, я полагаю, — сказал он со вздохом, словно такой вариант его разочаровал бы.

— Я не могу дать объяснения тому, о чем ничего не знаю. А что до ее чар, так она действительно обворожительна и сердечна, хотя это пригашено ее горем, подчеркивает ее хрупкость.

Он улыбнулся.

— Она сокрушающе умна, а если вы находите ее хрупкой, то ваше умение судить о людях оставляет желать лучшего. Она вышла замуж за одного из самых богатых людей в мире и была равной ему во всех отношениях. В хрупкости и обаянии ее сила. В ней все — сила или может быть превращено в силу.

Я уставился на него с любопытством.

— Так что такое вы, мистер Брэддок? Еще одно оружие из ее арсенала?

— По-моему, я оплачиваемый служащий, нанятый ради описания жизни ее мужа.

— И не больше?

— Нет.

У меня возникло ощущение, что он мне не верит, но он решил не настаивать.

— Кажется, она вам не слишком нравится? — заметил я.

— Нравится? — сказал он, удивленно раскрыв глаза. — Я обожаю ее. Все мужчины ее обожают. Примерно так же, как женщины по большей части ее ненавидят. Вы видели ее в обществе другой женщины? Я ее знаю… как долго? Годы и годы. И знаю ее не лучше, чем в первый день, когда познакомился с ней. Она обворожительна, блистательна, прелестна. Но вы когда-нибудь видели, как она пользуется своей магией, как она гипнотизирует, порабощает? Тогда, поверьте мне, она устрашает. Редкий мужчина способен воспротивиться ей.

— Включая ее мужа?

— Джона? — Он помолчал, глядя на меня. — Вы мало продвинулись, если задали мне такой вопрос. Разумеется, он был способен противостоять ей. Я уже сказал, что они были равными. Они ссорились, как кошка с собакой, знаете ли. Его гнев был ледяным, ее — вулканическим. «Моя дорогая, — цедил он сквозь стиснутые зубы, — ваше поведение совершенно неприемлемо». А она швыряла в него тарелку. И так продолжалось часами. Думаю, они просто этим упивались. Сердцевина их брака. У них не было власти друг над другом, а они привыкли контролировать других. Можете вообразить привлекательность единственного когда-либо встреченного вами человека, который не желает делать того, что хотите вы?

— Нет, — сказал я коротко. — И в данный момент эта проблема не возглавляет список моих вопросов.

Ксантос вздохнул:

— Жаль-жаль. Книга поэтому будет беднее. Это же суть натуры Джона Стоуна.

— Я думаю, она хочет чего-то более фактографичного.

— Возможно, — сказал он. — Ну, так к делу. Задавайте мне ваши вопросы.

Я пришел не очень подготовившись, что было глупо. Обычно перед интервью я заранее составлял списочек вопросов, чтобы интервью было целенаправленным. На этот раз у меня ничего такого не было, а потому я принялся задавать наугад вопросы, едва они хаотично всплывали в моем уме.

— Меня поразили, — начал я, хотя поражен был только теперь, — люди, с которыми я встречался до сих пор. Мистер Бартоли, итальянец. Вы, как мне сказали, грек. Леди Рейвенсклифф венгерка.

— Более того, — ответил он, — финансы, например, возглавляет человек по имени Гаспар Нойбергер.

— Немец?

— О, он бы очень оскорбился, что его назвали просто немцем, — сказал он с легкой улыбкой. — «Я чевиш, дорогой мой! Чевиш!» Попробуйте назвать его пруссаком — он родился в Пруссии, — и поглядите, как он среагирует. Джон имел обыкновение упоминать о милитаристском характере Гаспара, просто чтобы посмотреть, как долго ему удастся держать себя в руках.

— Ах вот как! Но вы понимаете, что я подразумеваю?

— Корпорация дворняг и полукровок. Да, я понимаю. Мы не компания голубых кровей. Это наше великое качество и причина, почему все наши конкуренты повергнуты в прах. Джон Стоун обладал двумя великими, поразительными качествами, и вам следует держать это в уме. Во-первых, его дар организатора. Во-вторых, его умение оценить характер человека. Он находил людей, выполнявших свою работу при минимуме надзора. Ему было все равно, кто они такие и откуда явились. Поскольку семьи у него, по сути, не было, правление не перегружено никчемными родственниками. В том, что касается деловых операций, Бартоли истинный гений в оценке их развития в целом. Уильямс, управляющий, блестящий администратор, хотя и сын, если не ошибаюсь, обанкротившегося торговца углем. Гаспар уникален в финансах, а я… рано или поздно кто-нибудь скажет вам, так почему бы и не сам я? Происхождение мое таинственное, но крайне неблаговидное. Однако все это работало. Джон порой жаловался, говорил, что дело уж слишком хорошо организовано и ему нечем заняться. Что компания в нем больше не нуждается.

— А чем конкретно занимаетесь вы?

— Я? О, я всего-навсего коммивояжер. Переговорщик. И ничего больше. Люди хотят купить, я обеспечиваю наилучшую цену. Я, пожалуй, самый заменимый из нас всех. Но то, что я делаю, я делаю хорошо. Моя репутация, увы, совсем иная. Хотите узнать, какова она?

— Более чем.

— Я — Ангел Смерти, — сказал он негромко и поглядел на меня так, что я было почти ему поверил. Затем он посветлел и продолжал весело: — Вы так не подумали бы, посмотрев на меня, но что есть, то есть. Я — зловещий персонаж, подвизающийся во тьме, человек, чья невидимая рука повсюду. Альтер-эго Джона Стоуна, выполнявший грязную работу, которую сам он делать не мог. На планете не происходит насилий или беспорядков, за которые в ответе так или иначе не был бы я. — Он ласково улыбнулся мне.

— Неужели?

— Вовсе нет. Я, как уже сказал, всего лишь переговорщик. Но это, должны вы признать, чудесная репутация. И я не слишком противодействую ей. Благодаря ей моя жизнь выглядит куда интереснее, чем есть на самом деле, и, быть может, даже обеспечивает мне некоторое преимущество в переговорах. Собственно говоря, я же просто разъезжаю по Европе, торгуясь о частностях контрактов.

— Вы не часто бываете в Англии?

— Да. Поставки Королевскому флоту и армии оформляются по-иному. Я к ним никакого отношения не имею, да и в любом случае не был бы слишком эффективен. Флот предпочитает вести дела с джентльменами, а я, как вы, несомненно, заметили, не джентльмен.

— В некрологах кое-где упоминается организованность компаний. Что в этом такого особенного? Разве бывают неорганизованные компании?

Ксантос засмеялся.

— О нет. Вы не поверите, как орудуют некоторые. Джон Стоун был уникален в создании подобной организации, а сохранение контроля над ней было ошеломительным достижением. По всему миру разбросаны другие заводы. Шахты, нефтяные скважины, суда. И все работает в совершенной гармонии. А венчают все это деньги. Банки, кредиторные авизо, переводные векселя, акции, займы во многих валютах и во многих странах. И все должно находиться в нужном месте в нужный момент ради конструирования этих сложнейших машин, на сборку которых нередко уходит почти два года. Если бы люди имели хоть малейшее представление о том, насколько это поразительно, тогда бы, вытеснив священника, и поэта, и ученого, величайшей фигурой эпохи стал бы бизнесмен. Но мы скромные люди, — добавил он с улыбкой, — и не ищем славы.

— Но ведь кто-то же заказывает судно, вы его строите, получаете плату за него. Все прямо и открыто.

Он вздохнул.

— Вы не представляете, как действуют правительства, верно? Или деньги. Нет, все не прямо и не просто. Скажем, некое правительство заказывает броненосец. И платит за него? Нет, разумеется, нет. Выплачивают небольшой аванс. Остальное после доставки. Почти все необходимые деньги вы находите сами. Это само по себе пугающий риск. Потребность «Бесуик» в капиталах столь же велика, как многих целых стран. Правительство делает заказ, и мы вкладываем необходимый капитал. Затем… они передумывают. Нет, мистер Брэддок, это не просто. Отнюдь не просто.

— Насколько я выяснил, ситуация сейчас несколько сложная? Это так?

Он смерил меня суровым взглядом.

— Несколько? Последние годы мы переживаем страшные времена. С тех пор как к власти пришли либералы, заказы Королевского флота практически иссякли, а Королевский флот — наш главный клиент. Мы — и «Армстронг», и «Виккерс», и «Кэммел Лэрд» — лишь с трудом избежали краха. К счастью, лорд Рейвенсклифф более чем сумел удержать нас на плаву в это тяжкое время; и наше положение много лучше, чем у наших конкурентов.

Ровно столько о Стоуне как бизнесмене. Ну почему все упирают на это? Конечно же, это не могло его исчерпывать.

— У лорда Рейвенсклиффа были близкие друзья?

— Понятия не имею.

— Но конечно же…

— Он был моим нанимателем. Мне он нравился, я доверял ему, и полагаю, что он относился ко мне точно так же. Но это не дружба, если вы меня понимаете. Это был совсем иной мир, в который мне — никому из связанных с ним через бизнес — доступа не было. Об этой стороне его жизни мне неизвестно абсолютно ничего. Общался он с принцами или с нищими, что ему нравилось делать, когда он не работал. Водились ли за ним какие-нибудь грешки…

— Вы тоже не знаете.

— Да, не знаю. И меня это никогда не интересовало. А теперь, если вы меня извините, мне надо написать несколько писем. Тем не менее было приятно познакомиться с вами. Не сомневаюсь, мы еще поговорим.

— Да, безусловно. В ближайшие месяцы у меня, конечно, накопится много вопросов.

— Я с радостью отвечу на них все, если смогу. Как вы, вероятно, поняли, я был горячим поклонником Джона Стоуна.

— У него не было никаких недостатков?

— Джон Стоун никогда ничего не делал без веской причины. Если исключить, что он влюбился и что он умер. И может быть, эти два исключения всего лишь кажутся исключениями, поскольку мы не знаем, в чем заключались их причины, а не потому, что этих причин не было. Вы считаете это недостатком или нет?

 

Глава 12

Интересно. Я вышел из «Ритца» и задумчиво пошел по Бонд-стрит, стараясь распутать то, что мне было наговорено, и то, что я узнал. Очевидное истолкование, разумеется, сводилось к тому, что мистер Ксантос искренне верит, будто я пишу биографию, в которой подавляющее место займет бизнес. Он хотел проинструктировать меня, каким представить Рейвенсклиффа. Но меня преследовал намек на грешки. Зачем он вообще упомянул про них?

И еще привкус сообщничества. Он пытался обратать меня, сделать соглядатаем, внушить лояльность, ощущение причастности, подбросив лакомую крошку информации. А леди Рейвенсклифф? Прямое предостережение, подумал я. Не дай себя провести, вот что подразумевалось.

Но больше ничего мне из этого разговора выжать не удалось. Бизнес переживал тяжелые дни, но все было под контролем. Не в этом ли суть? Вбить мне в голову, что из-за бизнеса Рейвенсклифф упасть в окно не мог? Что мне следует поискать где-нибудь еще, если у меня это на уме? Но в таком случае он, разумеется, знает, что я не просто пишу биографию.

Я вскочил в омнибус и расслабился. Нечто в цоканье лошадиных копыт, в том, как кучер беседует со своей упряжкой, в легком покачивании кареты на ходу всегда навевает на меня покой — если, конечно, омнибус не набит битком шумными поплевывающими пассажирами. Я сидел наверху, хотя было холодновато, и смотрел сквозь клубы трубочного дыма, как мимо проплывают величественные здания Портен-плейс, а затем еще более роскошные особняки Риджент-парка. Я прежде как-то по-настоящему не осознавал, что в этих домах и правда живут люди; они были столь же чуждыми мне, как дворцы или тюрьмы — и даже более чуждыми, чем тюрьмы.

Теперь я получил доступ в подобные дома и с большим любопытством высматривал картинки домашней жизни, открывавшиеся моим глазам. Слуга сидит на подоконнике, полируя стекла снаружи. Другой выбивает пыль из одеяла. Нарядно одетые дети спускаются по ступеням парадного крыльца в сопровождении няни. Повозки торговцев стоят в проулках позади, чтобы мясо, и рыба, и овощи могли быть доставлены невидимо через черный ход. Мне было дозволено войти в парадную дверь на Сент-Джеймс-сквер, подумал я. Впервые в жизни я почувствовал себя выше тех людей, среди которых рос. Затем у меня мелькнула мысль, что, по всей вероятности, в глазах леди Рейвенсклифф я примерно равен гувернантке.

Великолепие Риджент-парка не имеет протяженности, оно толщиной лишь в несколько кирпичей, эфемерная театральная декорация. А позади и далее находятся более убогие жилища Кэмдена. Впрочем, севернее расположен район комфортабельных вилл, построенных для человека с достаточным, но не чрезмерным состоянием. Мой прежний редактор жил как раз на такой обсаженной деревьями улице с домами, отделенными от широкой авеню, укрытыми от посторонних в уединении, недоступном роскошным особнякам. Именно такое грезилось мне в моих мечтах; мое воображение не уносило меня выше, но даже на триста пятьдесят фунтов годовых (в течение семи лет) подобное оставалось мне не по средствам. Или нет? Я никогда даже не рассматривал такую возможность, но теперь меня осенило, что, пожалуй, я могу жить в таком доме — перемена в моих обстоятельствах обрушилась на меня волной гордости. Я вообразил, как взмахом чековой книжки покупаю модную мебель в «Хилсе». Нанимаю прислугу. Женюсь на желанной женщине вроде… И тут я застопорился, потому что в проплывающей перед моими глазами фантазии я увидел женщину моей мечты сидящей на кушетке, отрывающейся от своего шитья и улыбающейся мне, когда я вошел в комнату, и лицо у нее было лицом леди Рейвенсклифф. Эта нелепость вернула меня на землю резко и крайне неприятно, однако я сохранил хотя бы достаточно здравого смысла, чтобы грустно улыбнуться шуткам, которые может сыграть необузданное воображение.

Галантный кавалер, в воображении способный покорить самую богатую женщину в стране, тем временем нерешительно топтался перед домом своего бывшего редактора, прикидывая, осмелиться ли постучать в дверь без приглашения. Однако было бы глупо проделать весь этот путь, только чтобы тут же убраться восвояси, а потому после недолгого колебания я набрался достаточно храбрости, чтобы пройти по дорожке и постучать. Затем назвать свое имя служанке, открывшей дверь.

Меня проводили в кабинет Макюэна и попросили подождать. Кабинет этот был куда больше в моем вкусе, чем неприглядная комната, из которой Стоун контролировал свою империю. Большие стеклянные двери открывались в сад, свежие букеты дарили аромат, не подпорченный застарелым сигарным дымом. Старинное кресло с чуть потрескавшейся кожей стояло на слегка потертом ковре, и тут же лежала кучка дров для камина. Комната выглядела любимой ее хозяином и отвечала ему теплом и уютом. Это была комната человека, на которого можно положиться.

Он вошел в дверь минуту спустя, улыбаясь и как будто нисколько не рассерженный моим появлением. Дружеское приветствие Макюэна — уже более, подумал я, не приветствие редактора подчиненному, начальника служащему — полностью меня успокоило и расположило к большей откровенности, чем я предполагал.

— Я так и думал, что вы заглянете на какой-то стадии, — сказал он весело, — но, правда, не так скоро. Совершили какое-нибудь великое открытие, которым хотите со мной поделиться? Надеюсь, это нечто такое, что мы сможем напечатать, а не излишне забористое. Вы установили, что будет с нами?

— Боюсь, у меня мало что есть, кроме вопросов, — ответил я, — хотя могу сообщить вам, что «Кроникл» будет находиться в руках душеприказчика, пока завещание не вступит в силу, а это может потребовать некоторого времени.

— Я так и полагал. А затем, думается, она перейдет леди Рейвенсклифф?

— Возможно. Сейчас все выглядит очень сложным.

Макюэн не привык, чтобы подчиненные — даже бывшие подчиненные — что-то от него утаивали. Он недовольно нахмурился, а потому я не стал тянуть.

— Я подумал, что вы за несколько секунд можете рассказать мне то, на что самому мне пришлось бы потратить несколько дней. Я практически не продвинулся с тех пор, когда видел вас в последний раз. Наоборот, только еще больше запутался.

— В каких областях?

— Да, по сути, в каждой. Я кое-что узнал о его смерти, как вы рекомендовали. Я установил, что с компаниями все было благополучно. К несчастью, не вижу, чем это может мне помочь.

— Да я этого и не предполагал, — сказал он. — И просто хотел удовлетворить собственное любопытство в этом деле.

— Почему?

— Ну, назовите это инстинктом старого газетчика, если хотите. Так что вы обнаружили?

— Только что не так уж мало людей сильно разволновалось, едва он упал. Например, человек по фамилии Корт…

Глаза Макюэна сощурились, и он начал слушать внимательнее.

— Корт?

— А! — сказал я. — Возможно, вы его помните. Леди Рейвенсклифф сказала, что одно время он работал журналистом в «Таймс». Вы его знали?

Он встал и отошел к окну, постукивая ногой, как всегда, когда задумывался. Затем повернулся ко мне.

— Крайне сожалею, Брэддок, — сказал он. — Я был чрезвычайно глуп и неосторожен в отношении вас.

— Но почему? В чем дело? Кто он такой?

— Действительно, какое отношение он имеет к рутинной биографии, заказанной горюющей вдовой?

Он сверлил меня взглядом, и я понял, что не получу от него ничего, не дав что-нибудь в обмен авансом. Он был искренне обеспокоен, и меня тронуло его участие. Но он был насквозь газетчик. Информация была для него едой и питьем.

— Это не биография, — сказал я после паузы. — Она хочет от меня не этого. Она хочет, чтобы я установил личность ребенка Рейвенсклиффа.

Он поднял бровь.

— Так-так. А Корт?

— Был одним из первых на месте его смерти и, думаю, сумел на три дня воспрепятствовать сообщению о ней.

— А! — сказал он негромко.

— Что «а»? — Я испугался. Собственно, из-за того лишь, как он это сказал: настороженно, почти встревоженно и, вне сомнения, удивленно, даже потрясенно. — В чем дело? Что все это значит?

— Правительство дало указание, чтобы мы не сообщали эту новость незамедлительно, как и все другие газеты. Мы согласились, поскольку надежность предприятий Рейвенсклиффа составляет национальный интерес. К тому же нас заверили, что это всего лишь ради предотвращения ненужной биржевой паники. Я подумал, что тут может крыться нечто большее, а потому и рекомендовал вас, чтобы у меня, так сказать, был человек внутри, но я представления не имел, что это может быть так серьезно. — Он сунул руки в карманы и уставился на ковер, как всегда, если что-то быстро взвешивал. — Напишите ей, что вы сожалеете, но эта работа вам не подходит.

— Что-о? Но ведь идея же ваша!

— Знаю. Однако это не оппортунистические репортажи, не околачивание возле судов и полицейских участков. И вам не следует впутываться в подобное.

— Вы мелодраматичны. Что вас так встревожило, скажите на милость?

— Что вы знаете о Генри Корте?

— Очень мало, — сказал я твердо. — И словно бы знать особенно нечего. Он был журналистом, теперь как будто ведет жизнь досужего джентльмена со скромным состоянием. Он был знаком с леди Рейвенсклифф много лет назад и появился на сцене в неясной роли вскоре после смерти Рейвенсклиффа. Какое-то упоминание ФО, но я не знаю, что это такое. Но только не Форин оффис, то есть министерство иностранных дел, поскольку он там не числится. Я справлялся, — докончил я неуклюже.

— Ну, как вы и сказали, знаете вы очень немного.

— Ну, так скажите мне побольше. Ясно, что вам что-то известно.

— Только если вы обещаете отнестись серьезно к моим рекомендациям.

— Непременно, — сказал я непоколебимо. Но не помню, собирался ли я сдержать обещание.

— Отлично. Генри Корт, возможно, самый влиятельный человек в Империи… — Он поднял ладонь, заметив на моем лице недоверие. — Пожалуйста, если вы хотите, чтобы я вам рассказал, не перебивайте меня. Я кратко соприкоснулся с ним, как вы верно догадались, в «Таймс» лет двадцать назад. Предположительно он был журналистом, но писал он мало. Тем не менее его отправили корреспондентом в Париж, хотя у «Таймс» там уже кто-то был. Никто не знал, откуда он взялся, почему его назначили, хотя поговаривали, что одно время он работал в «Барингсе» и что его парижское назначение было устроено сэром Генри Уилкинсоном, чье имя, я уверен, вам ничего не говорит.

— Вы правы. Но «Барингс» уже не раз всплывал за прошлую неделю.

Он нетерпеливо отмахнулся от моей доскональности.

— До своей смерти сэр Генри Уилкинсон был — во всяком случае, так говорили — главой Имперской секретной службы. Говорили — хотя опять-таки никто не знал ничего наверное, — что Генри Корт его куда более компетентный преемник. Говорили — так же без намека на факты или детали, — что однажды он в одиночку предотвратил катастрофу, которая повлекла бы гибель Империи. Что он убивал людей, а других распоряжался убить.

Я было открыл рот, чтобы как-то отозваться, затем передумал и снова его закрыл.

— Предприятие в масштабе Британской империи окружено врагами и опасностями. Несколько десятилетий мы противостояли войне и неплохо в этом преуспели. Но исчерпание нашей удачи — только вопрос времени. С кем мы будем сражаться? Как мы обеспечим себе преимущества? Кто наши друзья? Как мы оберегаем наши дипломатические, индустриальные, военные секреты? Этим, как говорят, занимается Генри Корт.

— Вы говорите несерьезно?

— Совершенно серьезно.

— Вы не начитались бульварных романов?

— Нет.

— Но раз вам известно все это, оно предположительно известно и нашим врагам.

— Предположительно. Но я не знаю этого наверняка, как и они. Что именно делает Корт и как он это делает, я не знаю. Историй хватает, но мне ни разу не удалось установить что-либо настолько достоверно, чтобы напечатать в газете, например. Не то чтобы мне это разрешили, даже если бы я и задумал столь непатриотичный поступок. Но не важно. Я пытаюсь объяснить вам, что если тут каким-либо образом замешан Корт, значит, в той же мере и интересы Империи в целом. И младшему репортеру без большого опыта никак не следует совать сюда нос.

— Может быть, он просто друг семьи.

— У Рейвенсклиффа друзей семьи не было. Как нет их и у Корта.

— Так что же происходит?

— Понятия не имею. И рекомендую вам не пытаться это узнать. Ничего хорошего вам это не принесет. Корт про вас знает?

— Сильно сомневаюсь. То есть не представляю, каким образом?

— Ах так! Вы не замечали, чтобы кто-нибудь следил за вами?

Теперь я и вправду встревожился.

— Вы же не серьезно?

Я знал, что повторяюсь, но это казалось оправданным.

— Два года назад, — сказал он, — в Англии жил немецкий репортер, корреспондент одной берлинской газеты. Он задавал вопросы о мистере Корте. Он умер пару месяцев спустя. На железнодорожных путях, сразу за Суиндоном. Вердикт был «самоубийство».

— Правда?

— Мораль: не интересуйтесь мистером Генри Кортом. Так как вы англичанин, он, без сомнения, будет к вам более снисходительным, поскольку безопасно предположить, что вы не — или пока еще не — на службе у наших врагов.

— Разумеется, нет…

— Но разумеется, вы на платной службе у женщины, которая является — или являлась — подданной Австро-Венгерской империи, союзницы Германской империи.

Я разинул рот. Мне следовало бы лучше справиться с собой, но я разинул рот.

— Вы это сочинили, — сказал я с упреком.

— Я лишь указываю, что чрезвычайно щедрая оплата за выполнение крайне сомнительного поручения может быть истолкована очень по-разному, в том числе и не в вашу пользу.

— Я, конечно, не собираюсь отказываться от трехсот пятидесяти фунтов в год из-за фантастических выдумок какого-то чиновника, — сказал я стойко. — Если кто-нибудь захочет спросить меня, чем я занимаюсь, я объясню откровенно и полностью. Естественно. Но я не делаю ничего хоть в малейшей степени предосудительного. И я в своем праве.

— Конечно. Но ваше право как англичанина может быть понято неправильно, как противоречащее вашему долгу. Так что будьте осторожны. Вы все еще склонны продолжать?

Я крепко задумался. Он был человеком, которому я доверял, — до этой минуты я не понимал, как сильно ему доверяю. Но я был не в силах полностью сбросить со счетов деньги. И главное, передо мной возник образ леди Рейвенсклифф, сидящей на кушетке в ее гостиной, выглядящей столь уязвимой и слабенькой, столь бесконечно горюющей о муже и отдающей себя в мои руки. Просящей меня о помощи — меня, из всех людей в Лондоне!

— Возможно, — сказал я. — Но не прежде, чем удостоверюсь, что ваше предупреждение обоснованно. Понятно, что подвергать себя опасности я не хочу. Не желаю я и вмешиваться в то, что меня не касается. Однако я взялся выполнить поручение и пока еще не вижу весомой причины не выполнить его.

Он вздохнул. Обескураженно и разочарованно.

— Я не говорю, что решил продолжать. А просто, что хотел бы.

— Я предполагал, что вы отнесетесь к этому именно так. И мне очень жаль. По-моему, вы совершаете ошибку.

Я призадумался. Последние слова Макюэна произвели на меня сильное впечатление. И тем не менее старое упрямство начало пробуждаться. С какой стати пугаться всего лишь слов, нашептанных мне на ухо? С какой стати отказываться сделать то, чего я хочу? Я не нарушал никакого закона, а напротив, пытался установить, не были ли нарушены какие-либо. А мне говорят, что я должен бояться и остерегаться. Англичане ни в коем случае не должны бояться и остерегаться своего правительства. Я вызывающе поднял взгляд.

— На кого работает Корт?

— На правительство.

— Какую его часть, имею я в виду.

— Понятия не имею. Министерство иностранных дел, Военное министерство, Министерство внутренних дел. На все, или ни на какую. Самая суть таких обязанностей в том, что определению они не поддаются. Не найдется ни единой бумажки, конкретизирующей их. Сомневаюсь даже, что он значится в списках сотрудников Государственной службы. У нас наконец появилась официальная разведывательная служба, но он и к ней не относится.

— А!

— Он оплачивается, и его расходы возмещаются из разнообразных фондов, не прослеживаемых до каких-либо государственных департаментов.

— Один человек не способен…

— О Боже мой! Корт не единственный! По всей Британии, по всей Империи, по всей Европе его люди, включая женщин, я полагаю, следят за нашими врагами и тем, чем они занимаются. Они следят за армией, они следят за политиками, они следят, какого рода оружие производится на заводах. Они следят за судами в портах, они следят за людьми, следящими за ними. Я сказал, что со временем мы можем быть втянутыми в войну, на самом же деле она уже ведется. Вы читаете в газетах истории о немецких шпионах в нашей стране, о вышколенных убийцах, выжидающих минуты начала войны, чтобы нанести удар и породить хаос здесь, на улицах Лондона.

— Истерический вздор.

— Вы уверены? Наши враги быстро учатся. Они воочию видели, какой хаос способна породить горстка анархистов с самодельными бомбами. Как легко убить короля в Португалии, президента во Франции. Посеять панику, удачно заложив бомбу в ресторане. Вы думаете, они не понимают, насколько мощное оружие страх и смятение?

Сам я всегда считал эти газетные блеяния не более чем способом обработки населения так, чтобы можно было принимать репрессивные меры против профсоюзов и бедняков, готовящих забастовку в надежде добиться заработной платы в соответствии с прожиточным минимумом. Мне никогда не приходило в голову, что кто-нибудь вроде Макюэна может принимать их всерьез. Или что они истинны.

 

Глава 13

Отель «Рассел» в Блумсбери выглядел практически новым и построен был всего несколько лет назад. Терракота, кирпич и мрамор являли внешнему миру столь внушительный облик, что мне, как ни часто я проходил мимо по разным поводам, ни разу не взбрело на ум войти внутрь. Он был не для людей вроде меня — не больше чем «Ритц» или гостиные на Сент-Джеймс-сквер. Однако не предназначался он и для слишком богатых. Собственно говоря, было трудно определить, для кого его строили: слишком далеко от Вест-Энда для тех, кто проживает там, и неудобно расположен для тех, кто ведет дела в Сити. А большинству посетителей Британского музея его высокие цены были не по карману.

Но это была проблема его владельцев, а не моя. Оказавшись там, я просто коротал время, разглядывая многоцветные мраморные колонны, лепные потолки, сверкающие люстры. К такого рода постоянному антуражу, думал я, привыкли аристократы. Признаюсь, я ощущал в себе некоторое величие. Всего лишь за неделю или около того я начинал входить во вкус такого образа жизни. Это порождало некоторое беспокойство.

— Ужасное место, — заметила леди Рейвенсклифф, садясь напротив меня после того, как вошла, и я встал, чтобы поздороваться с ней. Она улыбалась, прогулка словно подбодрила ее. Глаза блестели и казались больше, чем я замечал прежде; она выглядела бесподобно красивой, будто приложила особые усилия, чтобы внушить страх противнику. Сделать ей комплимент мне в голову не пришло.

— Вам тут не нравится?

— Слишком вычурно. Предназначено впечатлять впечатлительных. И полагаю, свое дело делает.

Она заметила, как я покраснел.

— Извините, — сказала она. — Вы убедитесь, что иногда я бываю непростительно самоуверенной и нетактичной. Прошу, не придавайте никакого значения тому, что я говорю в подобных случаях. Я росла среди более старых, невзрачных домов, не вынуждавших вас все время восхищаться ими.

— Полагаю, то же можно сказать и обо мне, — отозвался я. — Чуточка вычурности упоительна.

Она улыбнулась.

— Так и есть. Беру свои слова обратно. Давайте купаться в этом избытке вульгарности, пока мы ждем. Вы не сообщите синьоре Винкотти, что мы тут?

Я так и сделал, а она сидела неподвижно; мечтательная улыбка разлилась по ее лицу. Я знал ее недостаточно хорошо, но догадывался, что она успокаивает себя перед, возможно, неприятным разговором.

Эстер Винкотти спустилась через десять минут. Позвольте мне прямо и без обиняков сказать, что ни о каком соперничестве между этими двумя женщинами речи не шло. Одна — чуткая, умная, красивая, элегантная; другая — толстая, почти кубическая, с красноватым, хотя скорее приятным цветом лица, которое явно ее совсем не заботило. Никогда еще я не видел женщины, столь мало подходящей для какой-либо связи с очень богатым мужчиной. На вид ей было лет пятьдесят и, хотя одежда на ней была недешевой, она, очевидно, не имела представления, как одеваться со вкусом. Седые волосы без намека на модную прическу. Лицо выглядело добродушным, но его выражение не оставляло сомнений, что, если леди Рейвенсклифф ожидаемый разговор тревожил, то Эстер Винкотти была напугана до мозга костей.

Когда я в роли посредника представил их друг другу, она нервно села, но ни та ни другая, казалось, не хотела начать, а леди Рейвенсклифф (сообщила она мне) категорически запретила мистеру Гендерсону, солиситеру, и близко подходить к отелю, пока она не закончит. Однако ни в той ни в другой враждебности не чувствовалось. Леди Рейвенсклифф сохраняла полную невозмутимость, но я догадывался, в какое недоумение ввергла ее самая идея, будто ее муж мог завести интрижку с такой абсолютно заурядной, вульгарной матроной. А потому она укрылась за маской аристократизма, которая и ставила на место, и казалась (мне) на редкость обворожительной.

— Вы так добры, что приехали сюда, миледи. Для меня большая честь познакомиться с вами, — сказала синьора Винкотти минуту спустя. — И я должна поблагодарить вас за то, что вы устроили меня в этом великолепном отеле. Ни к чему подобному я не привыкла.

— Не думаю, что я так уж добра, — ответила она. — И боюсь, я должна подождать, прежде чем удостоверюсь, что для меня такая же честь познакомиться с вами. Как близко вы знали моего мужа?

И сразу же быка за рога, подумал я, так как ожидал длительный обмен вежливостями перед переходом к существу вопроса.

— Но я его совсем не знала, — ответила синьора Винкотти. Говорила она с легким итальянским акцентом, но ее английский был настолько добротен, что по происхождению она могла быть только англичанкой. — Я в полном недоумении, почему я тут. Знаю только, что получила телеграмму от какого-то солиситера, что мне надо ехать в Лондон, что это дело не терпит отлагательств. Затем мне прислали железнодорожный билет. Первого класса. Я ничего не понимаю и очень тревожусь. Ведь я же ничего плохого не сделала.

Такого ответа мы никак не ожидали. Леди Рейвенсклифф не сумела скрыть недоверчивости, хотя и умудрилась сохранить контроль над собой.

— Вы не были знакомы с моим мужем?

— Кажется, я видела его, когда была совсем маленькой, хотя ничего об этом не помню.

— Где именно?

— В Венеции. Там жил мой отец, и там он умер.

— Синьор Винкотти?

— Нет. Это фамилия моего мужа, хотя теперь я вдова. Луиджи умер несколько лет назад, оставив меня с четырьмя детьми. Но мой отец обеспечил меня, и я прожила хорошую жизнь. Фамилия его была Макинтайр. Он был инженером по найму. И погиб от несчастного случая, когда мне было восемь, и меня воспитала одна семья там.

— Теперь вы обеспечены даже лучше, как кажется, — сказала леди Рейвенсклифф. — Мой муж умер, как вам, быть может, известно, и вы в числе бенефициаров его завещания.

Синьора Винкотти словно бы остолбенела.

— Он был очень добр, — сказала она. — Вы не можете объяснить мне почему?

Я отметил, что она не спросила о сумме. И мне это в ней понравилось.

— Мы надеялись, что нам это объясните вы.

— Боюсь, я понятия не имею. Ни малейшего.

— И вы действительно никогда не видели его после смерти вашего отца?

— Никогда. До этой телеграммы я совсем его забыла. И вспомнила только с большим трудом.

— Вы очень хорошо говорите по-английски, хотя выросли за границей, — высказал я мнение.

— Я росла в английской семье. Мистер Лонгмен был английским консулом в Венеции, прожил там много лет и умер, когда мне было двадцать. Так как у меня не было никаких связей с Англией помимо него и его жены, я осталась там и со временем вышла замуж. Мой муж был инженером. На его заработную плату и мое наследство жили мы вполне обеспеченно. Две мои дочери уже замужем. Один мой сын будет юристом, а второй думает стать инженером, как отец.

— Поздравляю вас, — сказала леди Рейвенсклифф.

Было ли что-то в рассказе о дружной, скромной семейной жизни, о подраставших детях, чья взрослая жизнь сложилась удачно, чему она позавидовала? Опечалило ли ее то, что ей не дано похвастаться своими детьми — о, он преуспевает, мы так горды за него!.. Взгрустнулось ли ей, что она никогда не посмотрит на лицо ребенка, чтобы увидеть отражение мужа?

— Вы не хотите узнать, какая сумма вам завещана? — вмешался я, поскольку мы слишком отклонились от темы.

— Наверное, надо бы, но я просто не вижу, как она может быть большой.

— Это зависит от того, что считать большой. А составляет она пятьдесят тысяч фунтов.

Эта информация была встречена полнейшим молчанием. Синьора Винкотти смертельно побледнела, будто услышала ужасную новость.

— Тут, должно быть, какая-то ошибка, — сказала она наконец голосом таким тихим и дрожащим, что ее слова трудно было расслышать.

— Видимо, нет. Надеюсь, вы извините наше любопытство, но мы, естественно, хотим узнать причину. Лорд Рейвенсклифф был колоссально богатым человеком, но даже по его меркам это большая сумма.

Я сознавал, что говорю точно член рейвенсклиффовского окружения, точно служащий. И почему-то мне стало неловко, но кроме того, еще говоря, я поймал себя на некотором самодовольстве.

— Я ничем вам помочь не могу. Нет, правда, — сказала она с таким лицом, будто в любую секунду могла расплакаться.

— Ваш отец был богат? Может, у них было совместное предприятие?

— Сомневаюсь. Мне всегда говорили, что он был очень беден, совсем не от мира сего. Но не настолько, чтобы не обеспечить меня.

— А ваше наследство? Ежегодная рента? Выплаты страховой компании? Венецианской? Итальянской?

— Нет-нет. Английский банк.

— Прошу вас, не принимайте к сердцу, но не могли бы вы назвать мне сумму? Это могло бы подсказать, какого рода отношения могли связывать вашего отца с лордом Рейвенсклиффом.

Понимаете, я уже начал думать как денежный человек. Прежде я никогда в жизни не счел бы, что источник дохода может помочь выявлению взаимоотношений данного человека с другим, но теперь это стало естественным, теперь я понял, что для некоторых только это и имело значение.

— Четыре раза в год я получаю чек лондонского банка «Барингс» на шестьдесят два фунта.

Благодаря моей новообретенной финансовой умудренности я быстренько подсчитал, что 62 фунта за квартал составляют примерно 250 фунтов годовых, то есть сумму капитала около 6000, — никак не на уровне Рейвенсклиффа. Его завещание означало, что ее доход умножился в восемь раз. Солидное состояние по английским меркам и огромное, полагал я, по венецианским.

— Синьора Винкотти, — сказала леди Рейвенсклифф, — я хотела бы задать вам даже еще более прямой вопрос. Пожалуйста, не обижайтесь, но мне совершенно необходимо знать ответ.

Судя по ее манере, ей было совершенно все равно, если ее собеседница и правда обидится. Да что с ней такое? Ей же совершенно не нужно прилагать столько усилий, чтобы быть грубой.

Винкотти вопросительно посмотрела на нее.

— Мой муж часто ездил в Венецию. Иногда я сопровождала его, но чаще нет. Венеция никогда меня не привлекала. — Она помолчала. — Разрешите мне выразиться без обиняков: мой муж не был отцом кого-то из ваших детей?

Синьору Винкотти вопрос поверг в шок, и я не сомневался, что она возмутится, так как на то у нее было полное право. Так чуть было и не произошло. Но она была много умнее, чем внушало ее толстое некрасивое лицо. Она наклонилась и взяла леди Рейвенсклифф за руку.

— Я понимаю, — сказала она мягко. — О, я понимаю.

Леди Рейвенсклифф отдернула руку.

— Не сердитесь на меня, я не хотела оскорбить вас, — сказала венецианка негромко. — Нет. Нет никакой возможности, ни малейшей, чтобы ваш муж был отцом кого-то из моих детей. Если бы вы увидели их и фотографию моего мужа, вам не пришлось бы полагаться только на мое слово.

— В таком случае нам больше не надо злоупотреблять вашим временем, — сказала леди Рейвенсклифф, тут же встав. — Я уверена, мои поверенные свяжутся с вами, когда придет время. Благодарю вас за вашу помощь.

И с этим она стремительно прошла через вестибюль отеля, предоставив мне, крайне смущенному ее неслыханным поведением, загладить его, насколько было в моих силах, попрощавшись более дружески, бормоча про шок и горе. Что было равно далеко от правды.

Затем я также поспешил в шум Рассел-сквер, где леди Рейвенсклифф ждала меня с потемневшим от гнева лицом.

— Отвратительная женщина, — сказала она. — Да и как она посмела говорить со мной сверху вниз? Если ее отец был столь же вульгарен, как она… Безусловно, должно быть физическое сходство. Она выглядит как бульдог в оборочках.

— Она вела себя с заметно большим достоинством, чем вы, хотя разговор должен был быть для нее очень тягостным.

— А для меня нет? — Она обернулась в ответ на мои умиротворяющие слова. — Вы думаете, для меня все было гладко и легко? Узнать, что твой покойный муж имел ребенка, быть вынужденной общаться с такими, как эта…

— Я не имею в виду…

— Я наняла вас, Брэддок, не для того, чтобы вы видели обе стороны аргументов.

— Мистер Брэддок. И, собственно говоря, наняли вы меня именно для этого. Вы хотите, чтобы я установил правду, а не играл в вашего поборника.

— Это мои деньги, и вам платят. Вы будете делать то, что вам указывают.

— Я проделаю хорошую надлежащую работу или не стану делать ее вовсе. Пожалуйста, решите, что вам от меня требуется.

Опасный ход. Порой вспыхивающее во мне желание встать в позу было чревато риском. Конечно, я желал работать честно, но я желал и денег, хотя после мрачных предупреждений моего редактора я был бы рад, если бы проекту этому пришел конец. Ее идеальным ответом (по моему мнению) было бы, что она намерена заплатить мне солидную сумму, чтобы я убрался восвояси. К несчастью, мои благородные, мужественные слова произвели обратное действие. Она рассыпалась на моих глазах и тихо заплакала, а потому чисто инстинктивно я начал поддерживать и утешать, что, разумеется, только усугубило положение вещей. Я сунул ей носовой платок, к счастью, чистый. Затем я окончательно все погубил, взяв ее руку в свои и крепко сжав. Она ее не отдернула.

— Давайте пройдем на площадь и поищем, где бы сесть — предложил я. — Здесь на тротуаре слишком людно.

Я увел ее на середину Рассел-сквер к маленькой палатке, обслуживающей клерков. Там я купил две чашки чая и одну подал ей. Я подумал, что, вероятно, она много лет не делала ничего столь экзотичного — она, никогда не делавшая ничего публично и ничего без слуг. Она с некоторым сомнением взглянула на старую надтреснутую чашку.

— Не беспокойтесь, — заверил я ее. — Это совершенно безопасно.

Она отхлебнула, поначалу ради меня, но затем с большей охотой.

— Прошу извинить мою грубость, — сказала она через пару минут. — И конечно, я вела себя ужасно с этой бедной женщиной. Я напишу и извинюсь. Пожалуйста, не думайте обо мне плохо. Меня все это так… так угнетает.

Я успокаивающе кивнул:

— Я понимаю. Нет, правда. Но пока мы в дружеском расположении духа, могу ли я возобновить просьбу, чтобы вы начали говорить мне правду?

Вспышка в ее глазах ясно показала, что усмирена она была отнюдь не окончательно. Я нажал, пока время еще не прошло.

— Мистер Корт, — сказал я.

— Что именно?

— Генри Корт возглавляет правительственный шпионаж. Мне его охарактеризовали как самого влиятельного и опасного человека в стране.

— Генри? — сказала она. — О, не думаю…

— Вы знакомы с ним много лет — так вы мне говорили. Я не верю, будто вы не замечали, что он совсем не тот, каким кажется.

Она призадумалась.

— Я думаю, что вы тоже были не вполне откровенны со мной, — возразила она. — Помнится, я спросила, почему Генри вас интересует, а вы ответили, что просто кто-то упомянул его фамилию. Не вижу, почему я должна быть откровенной с вами, если вы притворяетесь передо мной.

Неоспоримо.

— Ну хорошо. Говоря вкратце, Генри Корт наведался в полицию через пару часов после смерти вашего мужа, и, возможно, именно он повинен в сокрытии известия о ней почти на трое суток. Тем временем банк «Барингс» принял меры, чтобы поддержать цену акций «Инвестиционного траста Риальто», который был финансовым инструментом вашего мужа для контроля над значительной части британской индустрии.

— Я знаю, что такое «Риальто».

— Корт, кроме того, одно время работал в «Барингсе», — продолжал я. «Барингс» же, мы теперь знаем, выплачивает ежегодную ренту синьоре Винкотти. Я отказываюсь поверить, будто старый друг, с которым вы знакомы двадцать лет и больше, скрывал все это от вас.

Она тихо улыбнулась.

— Разумеется. Вы совершенно правы. Я не упомянула про это, так как не знала о его причастности, когда Джон умер. Кроме того, мистер Корт и я вовсе не близки.

— Значит ли это, что вы не нравитесь друг другу?

— Если хотите.

— Но почему?

— Это вас не касается. Джон вел с ним дела по необходимости, но я настаивала, чтобы ко мне это отношения не имело.

Я обдумал ее слова. Мне они ничуть не помогли.

— Почему? То есть какие дела?

— Джон производил оружие, правительство покупало его. Естественно, у них были общие интересы. О большем меня не спрашивайте. Я не знаю.

— Как вы познакомились с вашим мужем? Каким он был?

Она улыбнулась дорогим воспоминаниям.

— Он был добрейшим человеком, какого только можно вообразить, самым лучшим из всех, кого я знаю, — начала она. — Его репутация такой не была, и я чувствую, у вас о нем сложилось иное мнение, но вы ошибаетесь. Человек с деньгами и властью и человек, который разделял мою жизнь, ничего общего между собой не имели.

Она помолчала, глядя на площадь, на всех нормальных людей, неторопливо идущих или спешащих через нее. Судя по их виду, некоторые на время оставили читальню Британского музея, другие шли из магазинов и контор Холборна. Я даже надеялся — опять-таки признак, на который мне следовало бы обратить больше внимания, — что, быть может, былой коллега с Флит-стрит пройдет тут и увидит меня. То есть увидит меня с ней, собственно говоря.

— Я познакомилась с ним в поезде, — продолжала она, пока эта приятная и опасная фантазия мерцала у меня в уме. — В Восточном экспрессе.

— Правда, что у него был собственный вагон?

Она засмеялась, теперь с большей легкостью.

— Нет, конечно, нет. Я же вам говорила, что вкусы у него были самые невзыскательные. Разумеется, у него было отдельное купе. Не слишком приятно соседствовать с совершенно чужими людьми, если можно этого избежать. Показная роскошь была бы вредна для его дел; обычно во время таких поездок он старался выглядеть незаметным.

Может быть, она действительно его любила. Она улыбалась мелькающим воспоминаниям, образы мужа дарили ей радость, мысль о его смерти погружала в горе. Я предполагал брак по расчету, взаимное расположение в лучшем случае. Богатый мужчина ищет красивую молодую женщину совершенно так же, как породистую лошадь или дорогостоящую картину. Разве это не так? А красивая молодая женщина предвкушает обеспеченное положение и роскошь. Без нежных привязанностей. Их (как я понимал) им приходится искать на стороне. Может, тут было иначе.

— Понимаете, Джон был столь же прост и в своих привязанностях. Он считал себя умудренным опытом, искушенным во всем, и в бизнесе, конечно, он и был таким. Но галантности в нем не было ни капли, он понятия не имел, как соблазнять, или обольщать, или казаться кем-то, кем он не был. Простота его натуры меня очаровала.

Она посмотрела на меня и улыбнулась.

— Вижу, я вас удивила, — сказала она. — Вы думаете, меня привлек бы элегантный светский лев. Красивый, атлетичный, искушенный.

— Пожалуй.

— Боюсь, вы ничего не понимаете, мистер Брэддок. Ни меня. Ни женщин вообще.

Она сказала это мягко, как нечто само собой разумеющееся, но все равно я густо покраснел.

— Кто-то заметил, что оба вы нашли друг в друге ровню.

Она засмеялась.

— Кто, во имя всего святого, мог сказать такое?

— Мистер Ксантос. Вы его знаете?

Она кивнула.

— Не очень хорошо. Но мы часто встречались.

— Так что, его мнение верно?

— Ну, я вряд ли могу претендовать, что была ровней Джону. Что он еще вам говорил?

— Ну, что одно время вы были самой влиятельной женщиной во Франции или что-то в этом роде.

Тут она расхохоталась и чуть не захлебнулась своим чаем. Ее глаза искрились смехом, когда она осторожно поставила свою чашку и поглядела на меня.

— Боже праведный, — сказала она немного погодя. — Какая умопомрачительная идея. Да как только она могла прийти ему в голову?

— Он сказал, что вы были хозяйкой светского салона или что-то вроде.

— И это сделало меня самой влиятельной женщиной Франции?

— По-видимому.

— Ну, нет, — сказала она, все еще широко улыбаясь.

Пожалуй, я впервые увидел ее смеющейся искренне и раскованно. Она преобразилась.

— Нет, боюсь, что нет. У юной девушки из Венгрии не было ни малейшего шанса занять подобное положение в Париже. То есть если она дорожила своей репутацией.

— Простите?

— Некоторые из самых знаменитых салонных дам были куртизанками, во всяком случае тогда, не знаю, как теперь. Очень дорогими, но все же… Надеюсь, вы не думаете…

— Нет-нет! Разумеется, нет, то есть…

Я был красен как рак. Я чувствовал, как даже корни моих волос горят от смущения. Она смотрела на меня, смакуя мою растерянность, но затем тактично перевела взгляд на площадь, пока я справлялся с собой. Однако я видел, как подергиваются ее губы.

— Мистер Бартоли оказывает вам помощь? — спросила она, меняя тему.

— Мистер Бартоли меня не одобряет. Он дал понять, что помощь его будет самой минимальной.

Она подняла бровь.

— Предоставьте это мне, — был ее единственный ответ, и я понял, что мистер Бартоли доволен не будет.

— Я спрашивал про заботы вашего мужа.

— Про них мне ничего не известно. Знаю только, что последние месяцы перед смертью он был очень занят. Я упрекала его, говорила, что в его возрасте ему следует работать не больше, а меньше. Но он ответил, что таковы законы бизнеса и, если возникает что-то важное, нельзя откладывать из-за того лишь, что ты стареешь. К тому же он всегда утверждал, что работа сохраняет его молодым, и, думаю, в этом что-то было. Его разум ничуть не слабел, и не было никаких намеков на нездоровье.

— А это что-то важное?

— Скажите, мистер Брэддок, почему вы задаете столько вопросов о смерти моего мужа?

— Думаю, вы прекрасно понимаете почему, — сказал я. — Эти документы, исчезнувшие, когда он умер. У меня есть два пути вперед. Либо искать ребенка, либо искать документы, которые выполнят работу за меня. Поскольку по природе я ленив, то в первую очередь исчерпаю второй вариант. Кроме того, я даже не знаю, когда этот мальчик (или девочка) появился на свет. Очевидно, если произошло это в прошлом году, подход требуется один, а если десять или двадцать лет назад, тогда совсем другой. Вы правда не знаете…

— Нет, — сказала она негромко и немного печально. — Абсолютно ничего. Это чистая правда.

 

Глава 14

Я сознаю, что в моем рассказе я мало сообщил о моей собственной жизни. Отчасти потому, что хочу поведать историю лорда Рейвенсклиффа, но главным образом потому, что сообщить мне особенно нечего. Жизнь репортера означала немереные рабочие часы: нередко я даже не возвращался в свое жилище, чтобы пообедать. И часто просыпался и уходил, когда миссис Моррисон еще не начинала готовить завтрак. Обедал и ужинал я в пабе или в баре; круг моих знакомств, если не считать других жильцов и коллег-репортеров, был очень ограничен. Я недолго принадлежал к кружку достойных социалистов, которые собирались для обсуждения книг о язвах капитализма, но я пропускал так много встреч и так редко находил время, чтобы прочитать книгу, выбранную для обсуждения, что постепенно вообще перестал ходить на собрания.

Родных поблизости у меня не было; мои родители жили в Мидлендсе, а я был единственным членом семьи, покинувшим мой родной город. Думается, я был первым в чреде бесчисленных поколений, кто удалился от центра Ковентри дальше чем на десять миль. Мы были не слишком близки, мое желание попытать счастье в Лондоне было для них совершенно непостижимым. Как и для меня. Я не понимал, почему так жаждал уехать. Я знал только, что, если останусь, то кончу, как мой отец, клерком в конторе или как мои братья, тратящие свои жизни на фабриках и заводах этого города, потому что не посмели выбрать что-то еще. Я не поклонник приключений, но эта перспектива приводила меня в такой ужас, что я был готов проглотить свои страхи. Окончив школу, я год проработал в местной газете и внушил себе, что отлично справляюсь; еще лучше — я сумел внушать такое мнение другим настолько долго, что получил рекомендацию. Вооружившись ею и пятью фунтами, полученными от отца — который лучше, чем я тогда, понимал, почему я не хотел быть похожим на него, — я вскочил в лондонский поезд.

Ухнули два месяца и почти все мои деньги до того, как я получил первую работу — обслуживать страницу объявлений о светских событиях в «Кроникл». Позднее я перешел на футбол, на некрологи и почти через год мне наконец выпала удача. Репортер по криминалу был пьяницей выше среднего и валялся без чувств на тротуаре перед «Уткой», когда случились Мэрилбоунские убийства. Я вызвался заменить его, и Макюэн согласился. Вне себя — подобные шансы выпадают редко — я чуть было не ляпнул: «Позвольте мне, Кокс опять напился». Это поставило бы на мне крест. Но я энергично подчеркивал, что понятия не имею, где сейчас бедняга, и сказал, что, конечно, он занят сбором материала. Я буду замещать его, пока он не вернется.

Так и произошло, потому что он не вернулся. Макюэну мое ябедничество не требовалось. Он прекрасно знал, какой материал собирает Кокс, и его терпение в конце концов лопнуло.

Я справился хорошо, посмею сказать, отлично, учитывая мою неопытность. Мне было велено продолжать, пока не найдется достойная замена, но она так и не нашлась. Постепенно редакторский интерес увял, и я продолжал заменять репортера по криминалу еще год, пока кто-то не вспомнил, что мне вообще заниматься этим не положено. Тогда меня повысили, назначили на соответствующую должность и велели продолжать.

Произошло это пять лет назад. В свое время я мечтал быть репортером лондонской газеты, и теперь я им был. Казалось бы, мое честолюбие должно быть удовлетворено. Но какой великолепной ни представляется работа, пока ее не имеешь, при более близком знакомстве она редко сохраняет свой блеск. Эта жизнь начала мне наскучивать, и даже самое зверское убийство казалось чуточку занудным. Но я пока еще не наметил новой цели, которая вновь разожгла бы мое честолюбие. Вот почему совершенно помимо денег я практически без колебаний принял предложение леди Рейвенсклифф.

Что до дела Рейвенсклиффа, мне требовалось тщательно осмотреть его кабинет. Может быть, документы все-таки там. Может быть, какой-нибудь дневник или письмо обеспечат всю требуемую мне информацию и решат задачу за несколько секунд. Я сомневался в этом. Его вдова была не настолько уж беспомощной, что умудрилась бы не найти их, и у нее были основательные причины искать тщательно. Я уже знал, что большая часть бумаг относится к финансам, что я могу потратить на просмотр их дни и дни, но скорее всего пропущу жизненно важную информацию, даже если она имеется. А потому я решил привлечь к делу Франклина.

Это оказалось непросто. И не потому, что он не хотел, но потому, что у него было мало свободного от работы времени. С восьми утра до семи вечера он трудился в банке, каждый день, шесть дней в неделю… А по воскресеньям он значительную часть времени проводил в церкви. Первоначально я думал, что тут кроется какой-то расчет. Франклин посещал церковь, среди прихожан которой были виднейшие банкиры Сити, и проделывал пару миль, чтобы попеть и помолиться в ней, хотя ему было бы достаточно пройти сотню ярдов за угол до Святой Марии в Челси. Но ее посещали только лавочники и квартирные хозяйки. Однако со временем я понял, что был несправедлив к нему. Многие люди выбирают церковь, в которой обретают духовный приют. Одни ходят в старинные красивые храмы; некоторые выбирают церковь с хорошей музыкой; другие предпочитают красноречивого священника и ученые проповеди. Франклин убедился, что погружение в ауру денег пробуждает в нем религиозное благоговение. Сидя среди индивидов, манипулирующих десятками миллионов фунтов, он осознавал бесконечные возможности милости Бога и сложности Его Творения.

Звучит как искажение основ христианства. Игольное ушко и все такое. Но таков был характер Франклина, иначе он не мог. Как некоторые люди неспособны любить женщину, если она некрасива, так Франклин был способен воспринимать божественность только как бесконечное движение капитала. Его благочестивость не умалял столь странный ее источник, точно так же, как любовь мужчины к женщине не становится менее страстной от того лишь, что она для полного расцвета нуждается в солидном наследстве. Он верил, что богатые лучше бедных как люди и что пребывание возле них делает и его лучше. Богатство было и свидетельством милости Бога, и обеспечивало средства исполнять Его волю на земле.

Гарри Франклин, поймите, без малейшей запинки примирял Бога, Дарвина и Маммону; более того — каждый зависел от остальных двоих. Естественный отбор означал триумф самых богатых, что входило в Его план для человечества. Накопление было божественным повелением и как знак милости Бога, и как способ заработать еще больше благоволения. Правда, Христос был плотником, но живи Он в начале двадцатого столетия, Мессия, по убеждению Франклина, уделял бы достаточно внимания курсам Своих акций, неуклонно расширял бы Свой бизнес по изготовлению дорогой мебели, одновременно осваивая новейшие методы массового производства, получая дополнительный капитал игрой на бирже. Затем Он назначил бы управляющего, чтобы, освободив Себя, получить досуг для выполнения Своей миссии.

Неизбежно, я полагаю, мысль о том, что он будет допущен в священные кущи, где прежде ступали ноги верховного капиталиста эпохи, возобладала надо всем. Собственно говоря, самая идея Рейвенсклиффа ввергала его в трепет, и когда утром в воскресенье он явился в дом на Сент-Джеймс-сквер, таким изнервничавшимся я его еще не видел. Он, казалось, съежился, когда нас впустили, благоговейно озирался, пока мы поднимались по лестнице, на цыпочках ступал мимо дверей парадных комнат второго этажа и не промолвил ни слова, пока я категорично не закрыл за нами дверь рейвенсклиффовского кабинета.

— Мне не хочется нарушать твои грезы, — сказал я, — но не могли бы мы начать?

Он кивнул и тревожно посмотрел на стул — тот самый стул, — некогда покоивший божественную задницу, пока ее собственник штудировал свои книги. Я заставил его сесть на этот стул у письменного стола. Просто чтобы его помучить.

— Я буду читать письма, если ты займешься всем, где имеются цифры.

— Так что мне искать?

Он уже спрашивал меня об этом. Несколько раз, собственно говоря. Но до сих пор я избегал отвечать ему. Хотя я получил разрешение леди Рейвенсклифф использовать его, мне не было дозволено сказать ему точно, в чем, собственно, вопрос.

— Мне нужно, чтобы ты высматривал какие-нибудь любопытные выплаты, — сказал я, споткнувшись. — Ничего связанного с его бизнесом, хотя, если желаешь, можешь знакомиться и с этим. Я хочу получить представление о том, как он тратил свои деньги. В надежде, что это подскажет мне, каким он был. Покупал ли картины? Делал ставки на лошадей? Сколько на вино? Жертвовал ли он деньги на благотворительность, или на больницы, или одалживал их друзьям? Был ли у него дорогой портной? Сапожник? Нарисуй мне финансовый портрет этого человека. Мне нужна любая информация, поскольку никто, с кем я разговаривал до сих пор, ничего путного мне не сказал. Только банальности. Я пока почитаю остальное и погляжу, не отыщется ли там что-либо.

Мысль о столбцах цифр несколько успокоила Франклина, хотя вторжение в частные документы Рейвенсклиффа его пугало. Как и меня. Но где-то в этих бумажных кипах мог прятаться самородочек, который ответит на все мои вопросы. Я повторно обыскал кабинет накануне, но опять ничего не нашел.

Итак, мы взялись за работу, каждый на свой манер. Я работал как репортер: тратил десять минут на чтение, затем вскакивал и смотрел в окно, напевая себе под нос. Брал стопку, затем следующую, более или менее наугад, надеясь, что удача мне улыбнется и я наткнусь на что-то интересное. Франклин, по контрасту, трудился, как банкир, начиная с верхней строки первого листа и без пауз прорабатывая всю стопку, а затем берясь за следующую. Цифра за цифрой, столбец за столбцом, папка за папкой. Он сидел неподвижно и невозмутимо, коротко что-то записывая в блокноте перед собой. Ни звука, ни шороха, он словно был погружен в сон — и в сон счастливый.

— Ну? — спросил я примерно полтора часа спустя, когда терпение мое иссякло. — Ты что-нибудь нашел? Я — нет.

Франклин поднял ладонь, требуя тишины, и продолжал читать. Затем сделал еще одну краткую запись.

— Что ты сказал?

— Спросил, что ты сумел отыскать.

— Я только приступаю, — начал он. — Ты не можешь ожидать…

— Я и не ожидаю. Но мне требуется перерыв. Ты имеешь представление, какой у него был скверный почерк? Каждое слово — пытка. Мне необходимо отвлечься на несколько минут. Дать отдохнуть глазам.

— Я могу прочесть их в следующий раз, — предложил он. — А это, напротив, увлекательно. Просто завораживает. Но подозреваю, для тебя тут ничего нет.

Я застонал. Худшее обоих миров: Франклин намеревался поведать мне о курсах акций.

И поведал. Через пару минут я мысленно ускользнул из кабинета, пока он лирично воспевал привилегированные акции, и выплаты дивидендов, и операции на бирже.

— Не так надежно, как все полагали, видишь ли, — продолжил он некоторое время спустя. Через десять минут или час, я не мог бы сказать.

— Что именно?

Франклин насупился.

— Да ты слушал?

— Конечно, — ответил я твердо. — Я вбирал каждое слово. Просто мне требуется краткий вывод. Я журналист, не забывай. И не люблю детализации.

— Ну хорошо. Краткий вывод. Предприятия Рейвенсклиффа в Англии жгли наличность. Он высасывал деньги из оборота в феноменальном масштабе почти год.

Я с надеждой уставился на него. Это было больше по моей части. Это я был способен понять. Рука, запущенная в кассу, чтобы оплачивать вино, женщин и песни. Игорные проигрыши. Скачки. Прыжок из окна, чтобы избежать позора разорения. Какое разочарование!

— Сколько?

— Примерно три миллиона фунтов.

Я поглядел на него с ужасом. Это сколько же скаковых лошадей?

— Ты уверен?

— Вполне. То есть я просмотрел отчеты за прошлые семь лет. Они очень сложны, но у него был личный итог за каждый год с учетом всех его операций. Полагаю, никто другой их не видел. Без них я вряд ли обнаружил бы, чем он занимался. Но они абсолютно ясны. Хочешь, я покажу тебе? — Он взмахнул толстой папкой с пугающего вида бумагами в мою сторону.

— Нет. Просто расскажи.

— Хорошо. Если взять сумму наличности в начале года, прибавить полученную наличность, вычесть стоимость операций и другие расходы, то получишь сумму наличности к концу года. Это ты понял?

Я осторожно кивнул.

— Официальный отчет использует одну цифру. Эти, — он снова помахал папкой, — используют другую, совсем не похожую. Все акционеры, за исключением Рейвенсклиффа, явно знавшего правду, верят, будто предприятие располагает куда большими деньгами, чем на самом деле. Три миллиона, сказал бы я.

— И это означает?

— Это означает, что стоит этому выплыть наружу, не только «Риальто», но все компании, акции которых ему принадлежат, обрушатся камнепадом, если ты меня понимаешь. — Франклин словно вдруг смутился. — Компании не обанкрочены, но стоят куда меньше, чем считают люди, включая и вот этих людей.

Я взглянул. Это был список фамилий с цифрами. Премьер-министр, министр иностранных дел, канцлер, виднейшие консерваторы. И многие другие члены парламента, судьи и епископы.

— А цифры рядом?

— Доли их акций в «Риальто». Помножь на цену. Премьер-министр в случае краха потерял бы почти одиннадцать тысяч фунтов. Лидер оппозиции — почти восемь.

— Достаточная причина, чтобы привлечь «Барингс» для поддержки.

— Более чем.

— Так что делать мне?

— Держать рот на замке. Если тебе требуется что-то делать, попытайся узнать, не продавал ли кто-нибудь из списка свои акции. У меня есть сбережения в семьдесят пять фунтов, и тридцать пять из них вложены в «Инвестиционный траст Риальто». Утром в понедельник я первым делом продам их. Чтобы накопить столько, мне потребовалось четыре года, и я не собираюсь их потерять. Думается, любой, кто знал про это, сделал то же.

Он готовился защищать свой запасец на черный день. Что до меня — ни пенни сбережений. Пока еще. Однако я легко мог вообразить, что почувствовал бы при угрозе лишиться плодов жестокой экономии на протяжении нескольких лет.

— Так куда девались эти деньги?

Он пожал плечами:

— Понятия не имею.

— И больше тебе нечего сказать? Представить себе не могу, что такая колоссальная сумму канула в никуда.

— Абсолютно согласен. Но об этом тут нет ничего. Во всяком случае, я не сумел ничего найти. Я же сказал тебе, что не закончил. И нескольких папок не хватает. Эту я нашел только потому, что она была не на своем месте.

— Так что мне делать?

— На твоем месте я бы забыл, что вообще ее видел. Если ты словечко пикнешь, то породишь такую финансовую бурю, какой Лондон не знал уже десятилетия.

Я видел, что он упивается этим соприкосновением с оккультными тайнами великих мира сего. В отличие от меня. Я понимал куда лучше, чем он мог предположить, с чем мы столкнулись. Он был прав: мне следовало все бросить. Забыть. Но я же был репортером. Я хотел узнать, что происходит, куда ушли деньги. То, что с ребенком Рейвенсклиффа это никак связано не было, значения не имело. Я начисто забыл про маленького поросенка.

Франклин вернул меня к реальности.

— Мне пора, — сказал он. — Надо успеть в церковь.

Право, не знаю, как он мог думать о подобном, когда нашел доказательство, что те, с кем ему нравилось соседствовать на церковных скамьях, были не совсем тем, чем казались. Но Франклин по натуре не мог допустить, чтоб один грешник поставил под сомнение все его мировосприятие. Я подозревал, что он будет лихорадочно молить Бога, чтобы тот явил ему милость на следующее утро, дозволив выручить хорошую сумму за его ординарные акции «Риальто».

Я кивнул. Он ушел, но не без того, чтобы напомнить мне свой совет.

— Еще одно, — добавил он, открывая дверь. — Папки три-двадцать три. Личные расходы. Загляни в них. Помимо всего прочего, милорд последний год поддерживал Интернациональное братство социалистов.

Следующий час я сидел в кабинете Рейвенсклиффа в дремотных грезах, иногда отрываясь, чтобы заглянуть в заметки Франклина. И с большим успехом. Хотя, разумеется, не обнаружил никакой значимой новой финансовой информации. Куда мне! Но во всяком случае, я сумел понять кое-что. И, сравнивая почерки, я установил, что документы об истинном положении «Риальто» подготовил для Рейвенсклиффа Джозеф Бартоли, его правая рука. Мое простое решение задачи — просто спросить у Бартоли, что происходит, — увяло. Если Бартоли был участником некой сложной аферы, вряд ли я могу рассчитывать на его откровенность.

В конце концов я эту папку положил и взял 3–23. Это, как и сказал Франклин, были записи личных расходов Рейвенсклиффа — документ именно того рода, какой мне следовало проштудировать. Если имелись какие-то выплаты на незаконнорожденных детей, зафиксированы они должны быть тут, погребенные среди перечислений расходов на одежду, обувь, домашнее хозяйство, еду, жалованье слугам и так далее. Списки восходили аж до 1900 года, и многие графы были неясны. Через какое-то время я понял, что детальное штудирование ничего не даст: целая классная комната байстрюков могла прятаться под заголовками «прочие расходы» (1907; 734 ф. 17 ш, 6 п.). Из этого следовало только, что, по меркам богатеев (хотя, возможно, и не такого богатея, как я воображал), Рейвенсклифф вовсе не был расточителен. Самой большой статьей его расходов была жена (1908; 2234 ф. 13 ш, 6 п.), и на книги он тратил больше, чем на одежду. Выплаты, о которых упомянул Франклин, были на отдельном листе вверху папки. Несложные для понимания под заголовком «Предварительный список выплат Интернациональному братству социалистов». Тут никаких неясностей. Еще список дат и сумм. Любопытно. Немалые деньги. Почти четыреста фунтов за прошлый год. И они не фигурировали в более детализированных записях расходов на листах под ним. И с какой, собственно, стати человек вроде Рейвенсклиффа снабжал деньгами сообщество, которое, надо полагать, посвятило себя сокрушению всего, что знаменовал он? Снизошло ли на него озарение, будто на дороге в Дамаск? Не тут ли объяснение высасыванию денег из собственных компаний? Я вернулся к ежедневнику его встреч. И там кратенько за несколько дней до его смерти было записано: «Ксантос — см.».

Инстинктивно мне Рейвенсклифф не нравился, но я начал находить его завораживающим. Книгочей, меценат социалистов, обзаведшийся байстрюком капиталистический аферист. Уилф Корнфорд в «Сейде» сказал мне, что он занимался только деньгами, денежный мешок, и ничего больше. Но он начинал выглядеть не только им, совсем-совсем не только. И даже с избытком, собственно говоря.

— Мне сказали, что вы еще здесь, — послышался голос леди Рейвенсклифф от двери.

Я поднял голову. В комнате сгустилась темнота, и я взглянул на часы на каминной полке. Почти восемь. Неудивительно, что мне было не по себе. Меня грыз голод. Только и всего. Большое облегчение.

— Заработался, — сказал я весело.

— И что-нибудь обнаружили?

— Касательно главного вопроса — нет, — сказал я, отвлекаясь от исчезнувших миллионов и решая последовать совету Франклина. — Всего лишь мелочи, пробудившие во мне старого любопытствующего журналиста.

Я вручил ей лист про «Братство». Она пробежала его глазами, очень мило подняв бровь, затем ее взгляд вернулся ко мне.

— В свои последние месяцы ваш муж не расхаживал, призывая к мировой революции? — спросил я. — Не сообщал дворецкому над блюдом из риса под красным соусом, что собственность суть кража и ему пора сбросить свои цепи?

— Нет, насколько я знаю. За завтраком он редко что-нибудь говорил. Он читал «Таймс».

— Тогда это странновато, вам не кажется?

Она снова посмотрела на лист.

— Действительно. Вы что-нибудь слышали об этих людях?

— Нет, — сказал я с некоторой досадой.

Хотя слышал — правду: такие люди обсуждались на собраниях моего читательского кружка социалистов. Если бы такое признание могло испугать ее, я, пожалуй, упомянул бы про это, но, я подозревал, что оно не вызовет ничего, кроме презрения или даже жалости. Преданные идее люди в потрепанной одежде в замызганной комнатушке дебатируют о положении вещей, изменить которое у них нет власти. Ну, так это выглядело.

— Полагаю, революционная группа какого-то толка, — сказал я неуклюже.

— Как странно! — Она отбросила лист и переменила тему. — Я подумала, что вы ведь не ели. И может быть, не откажетесь пообедать? Я не в настроении искать общества, но мне не хочется обедать одной. Вы окажете мне большую любезность, если согласитесь.

Я поднял глаза, наши взгляды встретились, и мой мир изменился навсегда.

Я был парализован, я буквально не мог шевельнуться. Казалось, я не просто смотрю ей в глаза, но заглядываю глубоко ей в душу. Меня будто ударили кулаком в живот. Как это выразить? Леди Рейвенсклифф исчезла из моего сознания, ее сменила Элизабет. Лучше описать преображение моего восприятия я не способен. Полагаю, причастны тут были и ее хрупкость, и ее гордость, так же как ее красота, и ее голос, и то, как она двигалась. Прядка темно-каштановых волос, упавшая на ее левый глаз, решала все, как и легкий намек на ключицу над верхним краем ее темного платья. С ней что-то произошло, казалось мне, хотя я не мог бы сказать, было ли это реальностью или просто отражением того, что творилось в моей голове. Я не мог бы сказать, правда ли вижу что-то или лишь вообразил то, что хотел увидеть. В конце концов я отвел глаза, и если бы в эту секунду мне потребовалось сделать движение, не знаю, сумел бы я сделать его без трепета.

Я понятия не имел, что произошло, а вернее, как это произошло. Не знаю этого и теперь. Естественно, я сознавал, насколько это нелепо. Чтобы я, молодой двадцатипятилетний человек, был сражен женщиной старше меня почти на двадцать лет, аристократкой, моей нанимательницей, недавно овдовевшей. Женщиной, все еще искренне оплакивающей мужа, чья ежегодная сумма на карманные расходы далеко превосходила то, что я был способен заработать в ближайшие десять лет. Что могло быть смехотворнее?

Тут я осознал, что, хотя я и надеялся, что Элизабет ничего не заметила, она тоже умолкла и смотрит не на меня, а на огонь.

— Вы устали, — сказал я, стараясь взять сердечный тон, но не подавив нервозности. — Вы очень добры, что пригласили меня, но мне правда надо попробовать разобраться с этим вопросом завтра же.

Я хотел уйти из этого дома, уйти от нее как можно скорее. Я с трудом удержался, чтобы не кинуться стремглав к двери.

Она снова посмотрела на меня и бледно улыбнулась.

— Хорошо. Я пообедаю одна. Вы вернетесь с вашими открытиями?

— Только если будет о чем рассказать. Я не хочу отнимать у вас время по пустякам.

Мы встали, и я пожал ей руку. Она не смотрела на меня, а я на нее.

Я обливался потом, когда вышел на улицу, хотя воздух был прохладным. Меня томило ощущение, будто я только что спасся из доменной печи или от какой-то смертельной опасности. Всю дорогу домой ее лицо, и ее духи, и ее улыбка, и эти глаза кружили в моих мыслях и отказывались подчиняться моим требованиям оставить меня в покое. Они же фантомы, не более. В эту ночь я опять спал плохо.

 

Глава 15

Я не стану описывать следующий день. Не потому, что он не был интересным, но потому, что любое действие требовало неимоверного усилия воли, когда я хотел лишь сидеть, смотреть перед собой и перебирать мысли, которые мне никак не следовало допускать в голову. И в шесть часов, когда я опять вошел в этот дом, я понимал, что весь день был потрачен, чтобы убивать время в ожидании мгновения, когда я смогу ее увидеть снова. И в нежелании этого, так как все, что могло произойти, должно оказаться разочарованием после вчерашнего вечера. Пусть даже тогда ничего и не произошло.

Она приняла меня; мы поговорили о том, что никакой важности не имело. В нашем разговоре пряталась неловкость, которой я прежде не замечал. Я не мог говорить с ней, как нанятый, как кто-то, выполняющий для нее работу, как эксперт в порученном мне деле. Но никакого другого тона я принять не смел, да и в любом случае не имел для этого достаточно опыта.

После особенно длительной паузы, на протяжении которой огонь в камине словно бы обрел чрезмерную значимость для нас обоих — это было лучше, чем избегать глаз друг друга, — она вновь обернулась ко мне.

— Могу я задать вам вопрос?

— Конечно.

— Вчера вечером вы хотели меня поцеловать?

Я не знал, что ответить. Сказать правду? Это изменило бы все абсолютно; я бы уже не смог стоять перед ней и разговаривать нормально. И я все еще не знал, как ответит она. Как я упоминал, пути аристократов, и иностранцев, и женщин, все еще были для меня тайной. Я абсолютно ее не понимал; я не мог отделить то, что думал, от того, что хотел думать. Я знал только, что внезапно опять дыхание у меня перехватило, а сердце заколотилось даже сильнее, чем в прошлый вечер.

— Да, — сказал я после долгой паузы. — Очень. — Снова долгое молчание. — Как вы поступили бы, если бы я сделал это?

Она улыбнулась, но только чуть-чуть.

— Я бы поцеловала вас в ответ, — сказала она. — Я рада, что вы удержались.

У меня упало сердце. Мой малый опыт ограничивался девушками, которые либо хотели поцелуя, либо нет. А не женщинами, которые одновременно хотели и не хотели. Но я знал, что она подразумевала.

— Миледи…

— Полагаю, что в данных обстоятельствах вы можете называть меня «Элизабет», — ответила она, — если хотите. И еще я думаю, что будет лучше перестать говорить об этом. Нам обоим ясно, что отношения между нами изменились. Было бы глупо не признать этого в какой-то мере.

«Но, — хотелось мне спросить, — как они изменились? Что я должен сделать? Чего вы хотите от меня?»

— Вы, наверное, думаете обо мне очень дурно. Я сама очень шокирована, хотя не так сильно, как следовало бы. Я безнравственная иностранка, и кровь сама говорит за себя. Но это не значит, что я чувствую себя свободной следовать своим желаниям.

Ну хоть что-то, хотя я не знал что. Голова у меня шла кругом от всевозможных объяснений. То ли женщина, обезумевшая от своей потери, бросающая вызов судьбе, позволяя себе подобные мысли, сознательно ведя себя так. То ли женщина, которая (так я предположил) много лет ни с кем любовью не занималась и больше уже собой не владела. Я даже взвесил, что могу ей нравиться, что я единственный, кто способен предложить ей понимание. Что я единственный, кто хоть что-нибудь знает о том, что она может чувствовать. Это был самый опасный, самый коварный вариант.

— Мэтью?

Она что-то сказала?

— Простите, — сказал я. — Я немного отвлекся.

— Я сказала: пожалуйста, сообщите мне ваши открытия.

Я чуть было не сказал: «Мои открытия? Да кто на свете ломаный грош даст за мои открытия!» Я хотел лишь объяснить ей, как хотел заключить ее в объятия и погрузить пальцы в ее волосы и чтобы она опять посмотрела на меня тем взглядом. Пропавшие дети, аферы, банкротящиеся компании, каким тривиальным вздором все это было в сравнении!

Но разговор вела она, а не я. И она лучше меня знала, как сохранять здравый смысл. Где она научилась этому? Как люди обретают интуицию, когда остановиться, а когда продолжать в подобных ситуациях? Или это просто возраст и опытность?

— А! Вы про них, — сказал я. — Ну, ничего интересного. Только пара моментов. Вы знаете, что «Инвестиционный траст Риальто» вскоре соберет ежегодное собрание?

— Нет.

— И тем не менее. Я подумал, что мне следует пойти, просто чтобы познакомиться с этими людьми. Мой ограниченный опыт в подобных вещах подсказывает, что ничего интересного произойти не должно, но как знать? И вы помните, миссис Винкотти сказала, что ее отец оставил ей кое-какие деньги? Некоторую сумму, которую каждый месяц присылает «Барингс»?

Она кивнула.

— Это не ежегодная рента. Эти деньги посылал ваш муж. И, судя по ее словам, выплачивались они поквартально много лет. Записи имеются только за десять последних лет, но мы можем предположить, что с самого начала платил он.

Это ее как будто заинтересовало, но затем ее лицо вытянулось.

— Но чем это может помочь?

— Непосредственно — нет. Миссис Винкотти не может быть предметом наших розысков. Раз он платил ей деньги, то ему не потребовалось бы поручать душеприказчикам ее розыски. Она никак не может быть ни этим ребенком, ни его матерью. Объяснить эти выплаты я никак не могу и скажу только, что нам они не помогают. А потому я не намерен больше этим заниматься, если только какие-то новые факты не укажут на возможную связь.

— Видимо, жизнь Джона не была такой прямой, как я полагала, — сказала она. — Я не думала, что он имеет секреты от меня. Теперь, когда он умер, я ничего, кроме них, не нахожу.

Это, бесспорно, было самым большим секретом. Все мои инстинкты требовали развернуть это перед ней: ваш муж был обманщиком и аферистом. Он крал деньги собственных компаний в гигантском масштабе. Но как я мог сказать такое женщине с такими глазами? Если я промолчал, то не ради акционеров «Риальто».

— О Братстве, или как они там себя именуют, — сказал я торопливо, — я мало что узнал. Только группа эта, очевидно, настолько мала, что не представляет никакой угрозы дальнейшему маршу мирового капитализма, и состоит из таких фракционеров, что два года назад их за смутьянство вышвырнули из другой группы, именующей себя «Союзом Социалистической Солидарности». «Союз Солидарности», в свою очередь, вышел из «Интернациональной Организации Трудящихся»… ну, вы понимаете суть.

— Так сколько их там?

— Немного. Насколько я сумел установить.

— Интересными они тоже не кажутся, — сказала она спокойно. — Вы уверены, что это каким-то образом не связано с его репутацией капиталистического эксплуататора масс?

— Я ничего не могу предположить без дополнительной информации.

Она покачала головой.

— Пока оставьте это. Деньги невелики и, видимо, не имеют отношения к нашим розыскам.

— А мне уже было привиделся его давно утерянный сын в облике дикоглазого революционера.

— Но тогда ему было бы точно известно, кто он.

— Справедливо.

Она повернулась ко мне и взяла меня за руку.

— Мне необходимо разобраться с этим делом, — сказала она негромко. — Оно начинает меня преследовать. Мне нужно начать новую жизнь, а не тратить дни и дни, приводя в порядок прежнюю. Пожалуйста, помогите мне. Обещайте сосредоточиться на важном.

Конечно, я пообещаю. Что угодно. Вновь, пока она держала мою руку и смотрела на меня, я жаждал обнять ее и вновь не обнял. Но мое сопротивление уже убывало.

 

Глава 16

Я не целиком проигнорировал ее просьбу сосредоточиться на потерянном ребенке. Но на протяжении следующей недели мои розыски ничего не дали, и, кончив оттягивать, я сделал то, что делают в подобных обстоятельствах, — заплатил молодому человеку в регистратуре рождений и смертей, чтобы он просмотрел регистрационные книги неделю за неделей и месяц за месяцем, не был ли зарегистрирован ребенок с «Рейвенсклифф» в графе «отец». Шансы, что это даст хоть что-то, практически равнялись нулю. В записи ставится фамилия ребенка, а этот почти наверное не носил отцовскую. Я навел справки у иностранных журналистов в Лондоне, как искать детей во Франции, Испании, Италии и других местах, и рассылал письма, прося о помощи. Опять-таки, это вряд ли могло принести результаты быстро даже в лучшем случае, но я решил выполнить свою работу досконально. Примерно неделю спустя осталась последняя возможность — написать во все сиротские приюты Европы. Я решил не браться за это как можно дольше.

Затем я возобновил свой интерес к деньгам Рейвенсклиффа в немалой степени потому, что начал находить тему денег в целом завлекательной. Я проработал на леди Рейвенсклифф более месяца. На моем банковском счету теперь лежал 21 фунт, и каждую неделю мой доход настолько превышал мои расходы, что я даже завел привычку набрасывать столбики цифр, вычисляя, сколько я буду иметь в это время в будущем году или еще год спустя. Иметь деньги было куда интересней, чем не иметь. Я даже почти начал постигать (с низкой точки зрения), что движет людьми вроде Рейвенсклиффа. И тут меня осенило: начало выкачивания Рейвенсклиффом капиталов из компаний совпадает со временем, когда «Сейд» приступил к расследованию «Риальто» и внезапно его оборвал. Так решил владелец, Молодой Сейд, и было логично поразмыслить над ним.

Отец готовил его для их бизнеса, но, как сказал Уилф, склонностью к этому он не обладал. У него хватало ума не вмешиваться и предоставить все надежным людям, знатокам своего дела. Затем он отстранился, появляясь только на квартальных заседаниях правления, получая свои дивиденды и подписываясь на всех тех документах, которые требуют росчерка председателя. Если я создал образ типичного владельца компании второго поколения, медленно расточающего накопленное его отцом богатство на самоублажение и пустую роскошь, то образ этот был абсолютно неверен. Ибо у Молодого Сейда имелась тайная жизнь. Он был англиканским приходским священником, найдя в этом свое призвание еще в юности. Только авторитет крайне решительного отца воспрепятствовал его рукоположению в ранней молодости, и едва авторитет этот исчез, Молодой Сейд принял сан почти с неприличной поспешностью. Странная смесь — церковные скамьи и кафедры с одной стороны, проверка корпорации с другой, но он, казалось, совмещал их безо всякого труда. «Церковный справочник Крокфорда» снабдил меня всеми необходимыми сведениями, чтобы его отыскать. Молодой Сейд жил в Солсбери.

— Я верю, что тружусь на Божьей ниве и там, и там, — сказал он с улыбкой, когда позволил мне войти (не без заметного колебания, надо отметить). — Сознание, что их грехи будут обличены, помогает и богатым людям соблюдать честность. А это значит, что с бедняками будут обходиться справедливее. И должен сказать, все то, что во время моего ученичества я узнал о людских слабостях и о соблазнах власти, было хорошей подготовкой для жизни в лоне Церкви.

Он мне понравился, чего я не ожидал, поскольку еле скрываемое неодобрение Уилфа заранее настроило меня против него. Однако Молодой Сейд (его отец скончался более десяти лет назад, но эпитет сохранился) произвел на меня впечатление. Более приходской священник восемнадцатого века, нежели член свежереформированной, мускулистой Англиканской церкви, — не для него проповедовать рабочим или туземцам. Нет, Сейд был счастлив оставлять людей в покое. Если к нему приходили, что же, прекрасно, но он не считал, что имеет право докучать людям без необходимости. Он крестил, бракосочетал и погребал своих прихожан; он читал свои книги и вел тихую, полную удовлетворения жизнь в обществе своей экономки, кота и друзей.

И издалека следил за деятельностью своей компании. Вот почему я отправился на вокзал Ватерлоо и сел на утренний поезд в Солсбери.

Когда я оказался в его доме — прекрасной новой вилле на Мэнор-роуд, роскошной для приходского священника, но скромной для владельца компании, — и он распорядился подать мне чай, я сразу приступил к своей истории. В притворстве нужды не было. Поступить так с таким достойным человеком — ему тогда, видимо, было сорок с небольшим, и на его фигуре только-только начинали сказываться последствия беспечной жизни — казалось неблаговидным. К тому же в поезде, глядя на проплывающие мимо уилширские пейзажи, я отрепетировал способы приступить к теме, не приступая к ней, если вы понимаете, о чем я, и не выбрал ни единого. Я не сумел придумать, как сформулировать вопросы так, чтобы получить нужные мне ответы, избегая уточнений.

А потому я объяснил, что пишу биографию Рейвенсклиффа по поручению его вдовы, впрочем, предназначенную только для узкого круга. Я объяснил, что она открыла мне небывалый доступ ко всем его бумагам. Как некоторые не удалось найти. Как Уилф Корнфорд упомянул начатое «Сейдом» расследование около года назад, сразу же прекращенное.

Тут преподобный джентльмен словно бы встревожился. Но я тем не менее продолжал и сказал, что это крайне важно и что самое горячее желание вдовы — чтобы я узнал все, что только можно узнать.

— Это важно для моей работы, вы понимаете. Но это может также оказаться важным для душеприказчиков, то есть в зависимости от его содержания. Все это, видимо, крайне сложно.

— Да-да. И благодарение небу, что так. Иначе «Сейду» было бы вообще нечего делать.

— Значит, вы дадите мне заключение? Я так вам благодарен, и, разумеется, я буду соблюдать строжайшую…

Преподобный Сейд поднял ладонь.

— Боюсь, я не могу этого сделать, — сказал он мягко.

— Но почему?

— В Лондоне меня в моем клубе посетил человек, объяснивший, что он предпочел бы, чтобы это расследование прекратилось.

— И только потому, что некто совсем незнакомый…

— Вы тоже совершенно мне незнакомы, — сказал он. — И тот говорил гораздо убедительнее, чем вы.

— Как так?

Он беспомощно развел руками.

— И он работал на Рейвенсклиффа?

— Я решил последовать его просьбе.

— Но что он мог сказать такого, чтобы понудить вас? По какому праву?

Он опять ничего не ответил.

— Это заключение все еще у вас?

Он покачал головой.

— Я забрал все документы сюда. Две недели спустя мой дом был ограблен.

— Ах так, — сказал я негромко. — И вы думаете, Рейвенсклифф?

— Не знаю. Несомненно, это согласуется со всем, что мне известно про него. Он был ужасным человеком, мистер Брэддок. Абсолютно без принципов или чувства долга.

Атмосфера так сгустилась, что было трудно дышать. Сейд меня напугал. Но и заворожил. Тут передо мной в воротнике священника сидел первый человек, который сказал о Рейвенсклиффе нечто отличное от клише. Справедливый, порядочный, замечательный муж, прекрасный начальник. Добрый. Волшебник во всем, что касалось денег. Все это повторялось без конца. Наконец я встретил человека с другой точкой зрения — и он не собирался объяснить мне почему. Я тут же решил, что не уйду, пока он мне не ответит.

— Как далеко продвинулось расследование?

— Не очень далеко. Не настолько далеко, чтобы в Лондоне кто-то мог понять, что к чему. Даже Уилф Корнфорд. Никто еще не собрал воедино все кусочки мозаики. Возможно, у них никогда не получилось бы, однако я собрал их, мистер Брэддок, — сказал он с вызовом.

— Я думал, вы ни к чему такому отношения не имеете.

— Мистер Корнфорд весьма низкого мнения о моей компетентности. Без всякого основания. Я много лет провел рядом с отцом до его кончины и очень много узнал о том, как оперируют современные компании. Кроме того, он учил меня, как толковать сводные балансы в возрасте, когда большинство детей играют или мучаются с неправильными латинскими глаголами.

— Вы должны сказать мне, что обнаружили. Должны!

Он покачал головой.

— Я сказал, кто я, — продолжал я в смутной надежде, что это что-то изменит. — Репортер, писатель. Я хочу правды, только и всего.

— Тогда вы очень наивны или очень смелы.

— Ни то ни другое. Если вы не хотите сказать мне, тогда ответьте на некоторые вопросы. Касалось ли ваше расследование того, как Рейвенсклифф высасывал огромные суммы из своих компаний и обманывал своих акционеров?

Сейд замер, настороженно глядя на меня.

— Почему вы так говорите?

— Потому что он это делал, — сказал я бесшабашно. — Я обнаружил это. Началось это в тот момент, когда вы прекратили свои розыски. Поэтому? Это то, что обнаружили и вы?

Не лучший способ вести игру: пойти со всех своих козырей без гарантии получить что-либо взамен. Будь Сейд больше похож на Рейвенсклиффа, он бы улыбнулся, усвоил информацию и вновь отказался бы ответить. Возможно, такое намерение у него и было, но только он вообще ничего не сказал; нахмурился, судорожными, беспокойными движениями потер ладони, положил сахара в свой чай, затем несколько секунд спустя добавил еще, отхлебнул результат и разом вернулся к действительности.

— Нет, — сказал он, — нет, вовсе нет. Но этим объясняется, почему кто-то был против расследования в тот момент. А вы знаете, почему он так поступал?

— Право, вы не можете ждать от меня ответов на ваши вопросы, если не отвечаете на мои. Это нечестно.

— Я пытаюсь защитить вас.

— Как и все, с кем я разговариваю. Такая доброта! Но мне не нужна защита. Мне нужно хорошо выполнить мою работу, на что опять-таки, по мнению всех остальных, я не способен.

— Гордость, э?

— Если хотите. Знаете, меня рекомендовали для этой работы, потому что мой редактор считает, будто я плохой репортер.

— Кто он?

— Макюэн. «Кроникл».

Это его как будто заинтересовало, но я продолжал:

— И с тех пор все разговоры начинаются с «почему вы?». «Почему вы?» «Почему вы?» Я этим сыт по горло.

— Фраза, достойная двенадцатилетнего подростка, — сказал он мягко.

Я смерил его свирепым взглядом.

— Но Макюэн прекрасный человек. Как любопытно! — Он впал в задумчивость и налил еще чая в чистую чашку.

— Вы считаете себя патриотом, мистер Брэддок? Лояльным англичанином?

— Естественно, — сказал я, несколько удивившись. — В такой мере, что никогда про это не думаю.

— Да, как и почти никто. Без сомнения, это изменится в будущие годы. А мистер Макюэн об этом думает. Прекрасный человек и надежный.

— Вы с ним знакомы?

— О да.

Перемена в нем была медленной, но явной. Если не считать одежды, от приходского священника в нем ничего не осталось. Мягкая медлительность манер сменилась сухой четкостью, на секунду меня ошарашившей.

— Расследование касалось кредитных линий, — начал он негромко. — То есть средств, которыми оплачиваются гигантские операции Рейвенсклиффа. Всей структуры денежных потоков, кредитов, займов, которые он предоставлял, чтобы его продукцию покупали. Куда уходят деньги. Вам пока понятно?

— Он одалживает людям деньги на покупку его собственных товаров?

— В операциях Рейвенсклиффа вы видите материальную сторону. Заводы, продукция. Но есть еще одна сторона, банки и финансы. Деньги текли в банки, превращались в товары, которые продавались и превращались обратно в деньги. Никто толком не понимал этого, кроме него. Да никто и не способен, я полагаю. В этом главная цель. За последние два десятилетия Рейвенсклифф сотворил финансовую структуру настолько усложненную, что разобраться в ней практически невозможно.

— Но я читал отчеты.

— Нет, не знаю, что именно вы видели, но видеть вы могли только частичные отчеты. Прибыль или убытки одной компании ничего не означают. Так как они часть куда более огромного целого, которое раскинуто по всему миру. Вы знали, что Рейвенсклифф контролировал примерно шесть банков в Америке и Европе? Они были созданы исключительно для финансирования разнообразных сделок. Есть другие счета в других банках, десятки и десятки под контролем главного коммивояжера Ксантоса, существующие исключительно, чтобы совать взятку иностранным дипломатам, покупать президентов, оплачивать различные услуги.

— Я встречался с ним, — сказал я.

— И без сомнения, нашли его обаятельным человечком.

— А, да. Так и было. Вы намерены сказать мне что-то другое?

— Он мошенник, подкупающий тех, кто нуждается в подкупе. Сводник, поставляющий, когда требуется, проституток охочим государственным чиновникам. Вор, крадущий сведения о том, сколько другие компании предлагают за выгодный контракт. Жулик, фальсифицирующий сведения о качестве своих товаров. Что бы ни потребовалось сделать для получения заказа, мистер Ксантос сделает. Он торговец из караван-сарая с восточным отношением к правде. В этом была его ценность для Рейвенсклиффа, который смотрел в другую сторону, а потому не знал, каким способом получены те или другие заказы. О крупных подкупах Рейвенсклифф заботился сам. Я, знаете, сумел проследить все это. У каждого был свой почерк, и под конец я научился распознавать стиль каждого. Ксантос использовал несколько банков, главным образом «Банк Брюгге» в Бельгии, но также еще один в Милане и еще в Бухаресте, Манчестере, Лионе и Дюссельдорфе.

— Вы уверены?

Он не ответил.

— Мы начали распутывать все это, ниточку за ниточкой, но не нащупали смысл. Вот что было загадочным. Для чего все это? Зачем он все так усложнил? Никто не сумел найти ответ. Уилф Корнфорд предположил, что все это было делом рук Гаспара Нойбергера, финансового директора, любителя сложностей ради сложностей. Но меня это не удовлетворило, и я продолжил.

— Надеюсь, вы не намерены перестать просвещать меня?

— Я расскажу, если вы хотите.

— Безусловно.

— Вы знаете, что такое субмарина?

— Конечно.

— Бесуикская верфь сконструировала одну из ранних достаточно практичных моделей. Американцы были первыми, но «Бесуик» почти не отстала. По большей части они были опаснее для собственного экипажа, чем для кого-либо еще. Однако «Бесуик» получила контракт от правительства на радикальные изменения в конструкции, чтобы их можно было вооружить торпедами. Как вы, возможно, знаете, «Бесуик» также принадлежит компания «Госпорт торпедо», и они искали новых рынков сбыта. Королевский военный флот решил купить несколько и финансировать разработку. Правительственный контракт должен был оставаться совершенно секретным. И главное — не должно было быть никаких продаж иностранным правительствам.

— Значит, не как с торпедами?

— Вот именно. Они получили свой урок. Флот даже на той ранней стадии понял, что эти новые суда могут стать исключительно грозным оружием. Рейвенсклифф дал слово. Полгода спустя он уже строил верфь для русских, тогда наших самых ожесточенных врагов, для оснащения субмарин, изготовления торпед и всего прочего, что могло им понадобиться. Именно тогда его финансы затуманились. А причина — скрыть любой намек на государственную измену.

Я посмотрел на него внимательно.

— Вы не шутите? Не хотите же вы уверить меня, будто никто ничего не заметил? Когда же это произошло?

— В начале девяностых. Рейвенсклифф так преобразил русский военный флот, что он мог бросить вызов Королевскому флоту в Черном море. И все это задолго до того, как Британия и Россия стали союзниками, а тогда она была одним из самых наших опасных врагов. Кто-нибудь заметил? Нет. Проследить что-либо до Рейвенсклиффа было невозможно. Деньги были получены через выпуск ценных бумаг в Париже; компании зарегистрированы в нескольких разных странах, а их акции принадлежали компаниям, созданным исключительно для этой цели, владельцы же их, в свою очередь, были замаскированы. Ничто не указывало, что Рейвенсклифф имеет какое-то отношение к этим заводам.

— Так как же вы обнаружили правду?

— Для того мы и существуем. И как часто случается, слабым местом оказался человеческий фактор. Потребность в экспертах. Вы ведь не просто строите завод, нанимаете кучу неграмотных крестьян и начинаете производить сложное оружие. Вам нужны люди, чтобы обучать рабочих, надзирать за производством. Но у них нет управленческих навыков, специальности Рейвенсклиффа. Я разыскал нескольких людей, которые работали на верфи, и они все пришли туда из «Бесуик». В конце концов один — один-единственный! — рассказал мне всю подоплеку.

— И вас навестил ваш визитер.

— Именно. А теперь вы тоже знаете всю подоплеку, так что вам следует быть осторожным. Рейвенсклифф был сама целеустремленность. Он мертв, но его дух, как говорится, живет в людях вроде Ксантоса, Нойбергера и Бартоли. Он выбрал и обучил их. Организация воплощает его методы. Она обладает собственной жизнью и способна действовать без него. Можно сказать, он воплотил в нее свою душу и будет жив до тех пор, пока существуют его компании. Единственная форма бессмертия, которой может ожидать подобный человек, и более, чем он того заслуживает.

— Вы когда-нибудь с ним встречались?

Сейд покачал головой:

— Никогда. Я узнал его через числа. Не такой плохой способ знакомства. И более безопасный.

— Что ваши числа сказали вам? Видите ли, я в трудном положении. Ради чего все это? Я простой человек. Мечтаю о доме, и о саде, и о жене. Хочу иметь столько денег, чтобы ни о чем не нужно было бы беспокоиться. Я не хочу кончить в богадельне или в могиле для бедняков. У Рейвенсклиффа все это было десятки лет назад. Чего ему не хватало?

Сейд задумчиво посмотрел на ковер.

— Ну, — сказал он, — не денег. Собственно, я полагаю, что у него не было большого интереса к деньгам. Так часто бывает с подобными людьми. И не к славе или положению в обществе. Он принял титул с величайшей неохотой и никогда не искал публичных должностей. О нем мало кто слышал, и это его вполне устраивало.

— Так что же остается? Власть?

— Нет, не думаю. Не сомневаюсь, это льстило его тщеславию, но не слишком. Нет, я думаю, его мотивацией было удовольствие.

— Простите?

Сейд улыбнулся.

— Удовольствие, мистер Брэддок. А вовсе не то, что, как я понимаю, обычно ассоциируют с тяжелой промышленностью или вооружением. Но он словно бы подходил к тому, чем занимался, примерно как инженер к решению задачи или художник — к воплощению замысла в картине. Он извлекал удовольствие из создания того, что было гармоничным, интегрированным и сбалансированным. Думаю, он мог бы стать архитектором. А может быть, его увлекла бы эта новинка — кроссворды, где удовольствие заключается в решении загадок. Ему нравилось браться за, казалось бы, неразрешимые проблемы и решать их. Не сомневаюсь, ему нравилось вызывать восхищение и, бесспорно, он никогда не отказывался от любых прибылей. Но подозреваю, он никогда бы не достиг того, чего достиг, если бы не извлекал наслаждение из самого процесса. Вы даже могли бы назвать его эстетом. Удовольствие заключалось в сознании. Он взялся за создание самой совершенной организации, какую только видел мир, и преуспел.

— Вам это говорят числа?

— Они намекают. Остальное — догадки и опыт.

— По-моему, я запутался даже больше, чем прежде.

— Возможно. Но это единственное объяснение личности Рейвенсклиффа, отвечающее фактам. Теперь вы знаете в кратком изложении все, что знаю я. И как вы намерены на это ответить?

— Узнав его через числа, чем могу ответить я?

Я суммировал содержание единственной папки. Сейд слушал внимательно, сосредоточенно хмурясь.

— Значит, он жег свою наличность, так? Ну, на вашем месте я зачеркнул бы аферу.

— Почему?

— Он был слишком элегантен для подобных афер. Для него подобное слишком грубо.

— Значит?

— Он тратил эти деньги на что-то.

— На что?

— Откуда мне знать? Вы явно взяли этот труд на себя. Так узнайте, если хотите и если сумеете.

Интервью завершилось. Все репортеры с капелькой опыта понимают, когда больше информации извлечь не удастся, и я знал, что добился от Молодого Сейда всего, что он мог или хотел сообщить мне. Я встал. Священник из вежливости тоже встал. Он не пригласил меня остаться, снова сесть.

Я направился к двери, затем обернулся.

— Еще один вопрос, ответ на который вас вряд ли затруднит. Человек, который подошел к вам в вашем клубе. Как он выглядел?

Сейд задумался, ища возражения, но ничего не нашел.

— Ему под пятьдесят, белокурые волосы, поредевшие на макушке. Среднего телосложения. Ни усов, ни бороды, большой, необычно большой рот. В целом ничем не примечательный. Я не знаю, кто он, и больше его не видел.

 

Глава 17

Я вернулся в Лондон в тот же вечер в восемь и отправился прямиком в особняк Рейвенсклиффа. Собственно, делать там мне было нечего, никакой причины не отправиться прямо домой с заходом в мясной ресторанчик или паб, а затем хорошенько выспаться. Единственной причиной, почему я отправился не в Челси, а на Сент-Джеймс-сквер, было желание увидеть ее. Я почти это осознавал.

Ключа у меня, разумеется, не было, но у меня было разрешение ходить по дому где угодно, приходить и уходить, когда мне заблагорассудится. Я заметил некоторое колебание, когда дверь открыла служанка, как будто она считала неподобающим, чтобы молодой человек являлся в дом траура так поздно вечером. Вероятно, она была права. Я осведомился о ее госпоже и услышал, что она уже удалилась к себе, и у меня оборвалось сердце. Тут я осознал, что мне нечего здесь делать, но я же не мог повернуться на каблуках и уйти, а потому я поднялся по лестнице в кабинет Рейвенсклиффа якобы заняться его бумагами.

Я ничем не занялся, а просто сидел в кресле у пустого камина и думал о его владельце. Как эстете и аскете по описанию Сейда, созидающем свою сложную, непостижимую организацию таким образом, что почти никто в мире не мог оценить ее по достоинству. Пожалуй, это все испортило бы. Возможно, скрытность того, что он делал, была источником наслаждения. Или нет. Я не знал. Это было много выше моего понимания. Не так давно мне было достаточно встать поутру, написать об очередных преступлениях, обычно совершенных простыми, не рефлексирующими людьми — и снова вернуться в кровать.

И что преобладало в моем сознании? Глаза вдовы почти вдвое старше меня. Легкий запах ее духов. То, как она двигалась. Белизна кожи над верхним краем ее дорогого, сшитого по мерке платья. Мелодичность ее голоса. Что она сказала мне. Что это подразумевает. К чему это может привести. На что я надеюсь.

Жуть. Жуть. Жуть. Я застонал про себя, думая об этом. Поистине мои 350 фунтов обойдутся мне дорого, если так будет продолжаться. Обычно бы я сделал то, что часто делал прежде, — составил бы список. Решил бы, какими важными делами надо заняться в первую очередь, и затем целеустремленно взялся бы за них. Я попытался выбросить мысли об Элизабет из головы и вновь думать только о леди Рейвенсклифф. Разработать какие-нибудь практические способы покончить с этой работой побыстрей, чтобы освободиться, вернуться в «Кроникл» или устроиться в какую-нибудь другую газету, которая меня возьмет.

Итог оказался еще более гнетущим. Факт оставался фактом: по сути, я нисколько не продвинулся. Я тупо смотрел на полки записей и папок. Я не сомневался, что где-то тут что-то есть, но мысль о том, чтобы начать поиски, наполнила меня отвращением. Думается, я оставался там почти час: было так тихо, мирно, а вскоре и вовсе убаюкивающе. На каминной полке стояла фотография Рейвенсклиффа. Я вынул ее из рамки и долго смотрел на нее, пытаясь постичь характер за этим лицом, а затем сложил ее и сунул в карман.

В конце концов я сумел подняться с кресла и приготовиться к возвращению в мир; к тому, чтобы вернуться домой, лечь спать, а утром начать заново. Не так уж все и плохо. Худшим, что могло произойти, была бы полная неудача. Но я все-таки останусь при своих трехстах пятидесяти фунтах.

Я был почти умиротворен, пока спускался по парадной лестнице — медленно, поглядывая на картины по стенам. Я в них ничего не понимал; на мой взгляд, они были симпатичным украшением. Но, проходя мимо двери гостиной, я услышал шум. Ничего особенного, просто удар обо что-то и царапанье. Я понял, что она там, и заколебался, а тревога и растерянность снова нахлынули на меня.

Разумный человек продолжал бы спускаться. Следовало призвать на помощь дисциплину и самоотречение. Здравомыслящее понимание, что единственным способом сохранить мое спокойствие было держаться елико возможно дальше от нарушающей его женщины, держать ее на расстоянии, быть вежливым и профессиональным.

Быть таким или поступать так я категорически не хотел. Я коротко постучал в дверь, а затем прижал к ней ухо. Ничего. Я спросил себя: «И как ты поступишь теперь?» Удалиться на цыпочках, будто застенчивый школяр? Слишком унизительно, даже если никто про это знать не будет. Так ли ведет себя смелый влюбленный? Или открыть дверь и войти. У меня есть право. Она же посмотрела на меня.

Сердце колотилось, и я почти задохнулся, когда ухватил дверную ручку, повернул и толкнул. В комнате было темно: задернутые занавески, огонь в камине, почти угасший, и свеча. Дорогостоящее современное электрическое освещение не включено.

— Кто это?

Голос был ее, но каким-то другим. Глухим и без музыкальности, обычно придававшей ему такое обаяние. Чуть-чуть невнятным, словно я вырвал ее из глубокого сна.

— А! Это вы, — сказала она, когда я вошел и достаточно света с площадки упало на мое лицо, чтобы она меня узнала. — Входите и садитесь. Дверь закройте, свет режет мне глаза.

Совсем не то, чего я ожидал. Очутиться в комнате, такой темной, что видел я только тени да тусклый огонек свечи, обескураживало, даже немного пугало.

— С вами все хорошо? Вы говорите как-то натужно.

Она тихонько засмеялась и подняла на меня глаза. Впервые ее волосы не были зашиньонены и ниспадали ей на плечи густой волной, темной и пышной. На ней было что-то вроде легкого платья, чуть мерцавшее при ее движениях, с красными и голубыми вышивками в модном японском стиле. Она была экстравагантно, немыслимо красивой. У меня дух перехватило, пока я смотрел на нее, — ее глаза были темнее обычного, зрачки расширены так, точно что-то ввергло ее в ужас.

— Что случилось?

Она положила голову на спинку кушетки и заложила прядь за уши, но ничего не сказала, только улыбнулась.

— Прошу вас! Скажите мне.

— Да ничего нет. Немножко лекарства, чтобы успокоить нервы. Сильнодействующее, и я им не пользовалась много-много лет.

— Может быть, вам следует показаться врачу для другого рецепта? Я могу привезти врача очень быстро, если хотите.

Она опять улыбнулась и посмотрела на меня с выражением то ли нежности, то ли благодарности, то ли даже симпатии.

— Это лекарство не из тех, Мэтью, для которых требуется врач.

Она оттянула рукав пеньюара, и я увидел повыше локтя широкую опоясывающую полосу, а пониже — ранку со струйкой засохшей крови. Я ничего не понял, и она снова засмеялась.

— О мой Бог! Я заручилась услугами самого невинного мужчины в Лондоне, — сказала она. — Бедный милый мальчик. Вы же правда ни о чем понятия не имеете.

К этому времени я, должно быть, выглядел настолько полным ужаса, что ее веселость исчезла.

— Морфин, Мэтью, — сказала она серьезно. — Великий освободитель, утешитель замученных душ.

Если бы у меня было время привести мои мысли в порядок, я был бы шокирован, но в тот момент, собственно говоря, я вообще ничего не думал, а просто сидел ближе к ней, чем когда-либо прежде, и сердце у меня гремело.

— Я вас пугаю? Или вы себя пугаете? — спросила она, но не тоном, который показывал бы, что она ждет ответа. — Сказать вам, что вы думаете?

Никакого ответа от меня. Я не чувствовал земли под ногами и знал: стоит мне шевельнуться, и я кану на дно и захлебнусь.

— Ты думаешь обо мне ночью и днем. Ты грезишь обо мне, о том, чтобы заключить меня в объятия и поцеловать. Вот что ты сказал бы, будь ты способен сказать хоть что-нибудь. Сейчас ты молчишь, но какая-то часть твоего сознания ищет, как бы обратить это себе на пользу. Вдруг это твой счастливый случай, вдруг я не стану противиться, если ты сейчас наклонишься и схватишь меня. Но ты, конечно, не хочешь просто поцеловать меня. Ты хочешь заняться со мной любовью; ты грезишь, что я стану твоей любовницей. Ты томишься желанием увидеть меня обнаженной перед тобой, нетерпеливо ждущей, чтобы ты овладел мной, разве это не правда, милый, милый Мэтью?

Ее голос был абсолютно ровным; ни в тоне, ни в выражении ничто не указывало, соблазняет ли она, или насмехается, или и то и другое вместе. Может быть, она была одурманена — иначе я и представить себе не мог, что услышал бы от нее подобное. Она и сама этого не знала. Так или иначе, ее слова и действия парализовали меня. Разумеется, все, что она сказала, было чистой правдой. Но в том, что она это сказала, крылась жестокость.

— Вы не находите слов, Мэтью? Вы полагаете, что, заговорив, можете допустить промах и погубить мгновение, исполненное таких чудесных возможностей? Вы так робки и так наивны с женщинами, что не знаете, как поступить? — Тут она положила ладонь мне на затылок, и притянула мою голову к себе, и зашептала мне на ухо слова, каких я никогда не слышал из уст женщины, даже самой непотребной. Ее голос перешел в почти змеиное шипение, усугубляя мое ощущение, что я добыча, которую парализуют.

Поэтому я схватил ее и принялся целовать все более жадно и грубо, а она не только не противилась, но отвечала мне. Только когда мои ладони скользнули вниз, чтобы ощутить ее тело, она напряглась, затем оттолкнула меня и встала. Затем отошла к камину и несколько секунд смотрела в зеркало.

— Я должна просить вас удалиться, — сказала она, даже не обернувшись.

— Что-о?

Она не ответила. Что произошло не так? Что я сделал? Я был уверен, что не допустил никакой жуткой ошибки. Если я позволил себе лишнее, так только потому, что она меня спровоцировала, и она это знала. Так что же произошло?

— Время позднее, и я устала.

— Неправда.

— Убирайтесь вон!

— Элизабет…

— Вон! — взвизгнула она и обернулась ко мне, ее лицо горело огнем, она схватила с каминной полки голубую чашу. Ту самую чашу, ту, которой она воспользовалась, чтобы унизить меня, поставить на место. Чаша вновь послужила той же цели, когда ударилась в стену позади меня и разлетелась на сотни осколков. Она была ужасна, я был в ужасе. Затем ярость исчезла с ее лица, и она вновь стала спокойной. Будто меня тут не было, будто она разговаривала сама с собой. Возможно, причиной всего был наркотик. Может быть, я сам оказался под его влиянием, и все это было только кошмаром.

— Я должна попытаться заснуть сегодня. Надеюсь, я сумею.

Затем она перешла на французский, и я не понимал ни единого ее слова. В конце концов я осознал, что она полностью забыла про меня, даже не замечала, что я нахожусь в комнате. Я выскользнул из гостиной и из дома. Меня трясло.

 

Глава 18

Утром я был в жутком состоянии и убедил себя, что вина целиком моя. Она же вдова и все еще в шоке. Я же попытался воспользоваться этим. Во всяком случае, хотел. Наркотики внушали мне отвращение. Конечно, я знал, что они существуют, — криминальный репортер неизбежно сталкивается с ними. Но увидеть подобную женщину в таком состоянии было ужасно. И к тому же придавало ей еще большую обворожительность.

Моя мания даже усугубилась: неудача околдовывает больше успеха: я был способен думать только о том, что могло бы произойти, в памяти вновь и вновь переживая эту сцену, каждый раз с иным исходом. Я думал о случившемся так много и так напряженно, что уже почти не сомневался, что схожу с ума, пока ворочался и ерзал на своей неудобной постели, тщетно надеясь уснуть и обрести облегчение. В конце концов я встал с кровати. Было только пять с половиной, и в доме все еще спали. На цыпочках я вышел из комнаты — меньше всего я хотел столкнуться с кем-нибудь и быть втянутым в разговор — и покинул дом. Выпил чаю у палатки на Кингз-роуд, обслуживающей доставщиков утренних продуктов на пути к задним дверям клиентов, но и подумать не мог, чтобы съесть что-нибудь.

В половине седьмого я был на Сент-Джеймс-сквер — слишком рано, чтобы постучать в дверь, но не в силах ничем заняться. Я твердо решил вернуться и поговорить. Но надо было ждать. Я кружил по площади, иногда быстрым шагом, иногда еле волоча ноги. Проходивший мимо полицейский пристально меня оглядел. Я вошел в Сент-Джеймс-Пиккадилли, но воздух святости никак на меня не подействовал. Я глядел на витрины, посидел на Пиккадилли-серкус, наблюдая за проходящими мимо, торопящимися на работу людьми. Слегка накрапывал дождь, и я уже почти промок, хотя не замечал этого; ощущал только, что мне сыро и холодно, но происходило это будто с кем-то посторонним.

И в конце концов я решил, что время настало и можно постучать в дверь, не нарушая правил приличия. Было двадцать минут девятого.

— Господи помилуй, сэр, что случилось? Уличное происшествие?

Дверь открыла одна из горничных, веселая пухленькая девушка с деревенским выговором. Из тех, что в иной жизни могла бы мне понравиться.

— Нет. Почему вы спрашиваете?

Снимая пальто, я чуть повернулся, на секунду увидел свое отражение в зеркале и безошибочно понял, почему она спросила. Выглядел я ужасающе. Я не побрился, моя одежда была измята, воротничок грязен. Мешки под глазами от усталости, нездоровая землистость кожи. Я бесспорно выглядел жертвой уличного происшествия.

Меня охватила паника. В подобном виде я никак не мог начать мой тщательно продуманный разговор. Я хотел выглядеть невозмутимым, рассудительным. Светским человеком. А выглядел бродяга бродягой. Вот почему полицейский смерил меня таким профессиональным взглядом.

— Пожалуй, мне лучше уйти.

— Миледи распорядилась, чтобы я проводила вас в гостиную, когда вы придете, — сказала горничная. — Она сказала, что ожидает вас. Вы сами подниметесь?

Меня предвосхищали и опережали на каждом шагу. Настолько я предсказуем? Она должна была отдать это распоряжение еще перед тем, как легла спать, до того просто было читать мои мысли. Я испытал внезапный прилив гнева, но поступил так, как мне было велено. Я был волен уйти; я мог бы легко сказать, что передумал, и отправиться восвояси; я мог бы легко нарушить ее план и тем поразить ее, вновь завладеть инициативой, показав, что я не так-то прост. Но я отчаянно хотел увидеть ее. Я абсолютно был должен увидеть ее, иначе, подумалось мне, я погибну. Разумеется, время в промежутке минует впустую, интервал перед тем, как я вновь буду с ней в той же комнате. Только это и имело значение.

И я поднялся по лестнице, и мне было подано кофе на серебряном подносе. И поджаренные хлебцы, которые я съел. Камин топился, и я подсох. Насколько сумел, привел одежду в порядок. Только щетина на подбородке напоминала мне о моем недавнем виде.

И во всяком случае, не Элизабет, когда она вошла. Она закрыла дверь, распахнула объятия, подходя ко мне с улыбкой на лице, и поцеловала меня.

— Как чудесно видеть вас, Мэтью. Я так рада, что вы пришли.

Вновь попал пальцем в небо! Я-то ждал капризной жестокости вчерашней ночи, взвешивал возможность холодности и отчужденности. Даже виноватого смущения. Я надеялся, что она тоже не смогла заснуть. Я не предполагал, что она поведет себя как светская дама, здоровающаяся с другом. Все мои приготовления, заранее отрепетированные фразы утратили смысл, рухнули.

— Миледи, — сказал я каменно.

Она поглядела на меня с нарочитыми обидой и огорчением. Она вновь была сама собой, абсолютно. Наркотик исчез из ее кровотока, и она вновь стала веселой, оживленной, сохраняя полный контроль над собой и ситуацией. И выглядела так, точно отлично выспалась. Видимо, одно из положительных качеств морфина, если принимать его с осторожностью.

— Ну-ка, сядьте возле меня, пока будете кончать свой завтрак. Вы здоровы? У вас немножко измученный вид, — добавила она.

Я сел в кресло, ощущая, что веду себя глупо. Она подталкивала меня разоблачить мою обидчивость и инфантильность. Мне это не понравилось.

— Вы расстроены, — сказала она на этот раз серьезно и ласково. — Полагаю, это неизбежно.

Я промолчал.

— Вы меня простите? Я вела себя отвратительно. Пожалуйста, поверьте мне, когда я скажу, что не желала причинить боли. Вы самый последний человек на свете, кого я хотела бы расстроить.

— Полагаю, вы намерены сказать, будто не понимаете, что на вас нашло. Что все это вина… вина наркотика, — сказал я каменно.

— Нет, я вовсе не собиралась этого говорить, — сказала она грустно.

Она на меня не смотрела. Я не мог это терпеть. Слишком грубое оружие для нее, каким бы эффективным оно ни оказалось.

— Я надеялась, что вы поймете, — сказала она, когда стало ясно, что я вообще ничего говорить не намерен. — Но вы не поняли.

— Нет.

Теперь она посмотрела на меня, но не так, как накануне ночью. На этот раз ее взгляд казался абсолютно невинным и полным сожаления. Но я все равно не осмеливался встретить его.

— Бедный молодой человек, — продолжала она. — Звучит снисходительно, если я так скажу?

— Конечно.

— Вовсе нет. Это только правда. Значит, мне следует говорить откровенно? Не как приличествует леди? Опять шокировать вас, касаясь тем, которые, по-вашему, из утонченности касаться мне не положено? Знаете, я ведь видела такое выражение на вашем лице. Вам мало что удается скрыть от меня, как ни убеждаете вы себя в обратном.

Полагаю, я посмотрел на нее свирепо, поскольку она продолжила:

— Сейчас вы сбиты с толку и рассержены. Вы хотели заняться со мной любовью; я вас поощряла, а затем капризно повела себя иначе. Вы думали, будто знаете, что во мне происходило, на самом же деле вы не поняли ровно ничего. Иначе вы бы поняли, что я стараюсь защитить вас.

— Я не нуждаюсь, чтобы вы меня защищали, — сказал я каменно.

— Да не вообще защищала, а от меня, — поправилась она. — Взгляните на себя. Одно маленькое недоразумение — и вы сокрушены. Всю ночь вы бредили мной. Вы не спали. У вас вид бродяги. Вы знаете, как легко было бы уничтожить вас полностью?

— Не думаю…

— Потому что вы не знаете, о чем вы говорите.

Наступил долгий перерыв, поскольку вошла горничная с еще одним подносом кофе. Элизабет поблагодарила ее и смотрела, как она разливает кофе, и говорила с ней, ожидая ее ухода. Я, наоборот, не произнес ни слова, буквально чувствуя, как источаю тоску в своем кресле. Наконец горничная ушла, дверь за ней закрылась. Элизабет некоторое время прихлебывала из своей чашки, потом поставила ее.

— Вам не кажется странным, что вдова, горюющая о своем недавно скончавшемся муже, ведет себя подобным образом? Или вы просто считаете, что для иностранки это естественно? Не соблюдать приличий, как англичанки? Я рассержена, Мэтью. Я испугана, и прошлой ночью мне необходимо было сорвать это на ком-нибудь. Как я уже сказала, мне стыдно за себя. Но не по тем причинам, которые вы вообразили.

— О чем вы?

— Джон умер глупейшим образом, какой только можно вообразить. Он был небрежен, ни о чем не думал. Его минута рассеянности означает, что мне придется провести всю оставшуюся жизнь без него. Разумеется, я знала, что со временем так должно случиться. Он же был гораздо старше меня. Однако я хотела провести с ним побольше времени. С единственным человеком в мире, кто был мне по-настоящему дорог. Когда-либо. У меня был долг, который я должна была уплатить. Он упал из окна и лишил меня этой возможности. Я хотела наказать его, но, конечно, я не могу. А потому подумала, что сорву зло на вас.

Она замолчала, и я открыл рот, чтобы ответить, но понял, что не знаю, что сказать.

— Это так легко! Нацеленный взгляд, провоцирующее движение. Искушающий вопрос. И вы лишаетесь сна и обретаете вид виляющего хвостом обожания, который я не терплю. Джон мертв, но я могла бы легко заменить его, хотя и вполовину не таким, каким был он.

Пожалуйста, не думайте, будто я все это обдумала заранее, будто я просто играла вашими чувствами. Я не знала, что делаю. А затем вчера ночью я опомнилась. Правда, в последний момент. Вы действительно думаете, что было бы лучше, разреши я вам заняться со мной любовью? Это ведь не помешало бы отвергнуть вас, а лишь оттянуло бы момент и сделало бы его в десять раз хуже, когда он настал бы. Это было эгоистично и жестоко с моей стороны. Но я не прошу прощения за то, что спасла вас от последствий вашей наивности. Вы мне не ровня, Мэтью. И никто, кроме Джона.

— Вы очень высокого мнения о себе.

— Нет, — сказала она печально. — Самого низкого.

— Я ни слова не понимаю, о чем вы толкуете.

— Полагаю, что так. В один прекрасный день, когда вы будете таким же старым, как я…

— Вы красавица! — Слова эти вырвались у меня, и прозвучали они глупо.

Она улыбнулась.

— Было время, когда это порадовало бы меня, — сказала она. — Подобные слова, искренне сказанные, казались мне золотом, когда я была молода. Теперь они мне безразличны.

— Вы его любили?

— Да, — сказала она. — Очень сильно.

— Почему?

Она вздохнула и посмотрела через площадь на всех людей, чьи жизни не походили на ее собственную. Почти казалось, будто они ее интересуют.

— Он был моим утешением, моим другом, моим теплом. Осью вращения мира, и всегда на месте. — Она умолкла и посмотрела на меня почти лукаво. — У меня были любовники, знаете ли, в последнем десятилетии или около того. Искренне надеюсь, что мне снова удалось вас шокировать.

— Я учусь, — сказал я.

— Но я никогда никого другого не любила. Улавливаете разницу?

— У меня нет ни денег, ни досуга анализировать такие тонкости.

— Строгое осуждение. Ну, возможно, вы правы. Однако разница очень велика. Надеюсь, в один прекрасный день вы откроете это для себя. Потому что до той минуты никого не будете любить по-настоящему.

Она снова умолкла с выражением жуткой печали на лице.

— Вы верите мне, когда я говорю, что хочу, чтобы вы отыскали этого ребенка? Или вы полагаете, что за этим кроются какие-то другие побуждения?

— Я, честно, уже не знаю.

— Нет, я этого хочу. Когда Джон умер, это явилось страшным шоком. Полагаю, я все еще в шоке. Я навсегда потеряла его. Но когда я прочла его завещание, знаете, какой была моя первая реакция? Гнев? Стыд? Разочарование?

— Может быть, все вместе?

— Ни то, ни другое, ни третье. Я была счастлива. Где-то все еще жила его частица. Я мечтала, как найду этого ребенка, — иногда воображала десятилетнего мальчика, иногда молодую женщину, как раз достигшую совершеннолетия, как я, когда встретила Джона. Я даже надеялась, что детей окажется много. Как познакомлюсь с ними, как возьму жить к себе. Обрету семью в этом мире. Ведь у меня теперь нет ничего. Ничего значимого, только несметное богатство. И все это — вина Джона, понимаете?

Я поглядел на нее с недоумением.

— Он научил меня радости любви и товарищества, радости доверять людям и узнавать их. Прежде, когда я была молода, все исчерпывалось игрой. Кого ты знаешь, как пролагаешь дорогу в мире. Не было ни времени, ни пространства для подлинного тепла. Джон подарил мне целую вселенную любовных чувств, и я влюбилась в нее так же бесповоротно, как влюбилась в него. Вы знаете, какое наслаждение не делать ничего без участия другого, просто сидеть в одной комнате с ним? Или гулять вдвоем молча? Он научил меня всему этому, а теперь все это исчезло. И вновь моя реальность — этот мир. Я испугана и одна, Мэтью, больше, чем человек вроде вас способен вообразить.

— И у вас никогда не было детей?

Она чуть-чуть покачала головой.

— Я забеременела примерно через год после нашей женитьбы. Я была так счастлива, даже поверить не могла. Просто сидела, обхватив себя руками, и плакала от радости. Я думала, моя жизнь будет совершенной.

— Что произошло?

— Он родился, и они забрали его у меня. — Она помотала головой. — Акушерка укутала его и положила у огня, чтобы согревать его, и села рядом составить ему компанию, пока он не умер. Они не позволили мне еще раз посмотреть на него. Вот что они делают, вы знали?

Я промолчал.

— Доктор заверил меня, что больше мне нельзя иметь детей. Что новая беременность может меня убить. Так что, — продолжила она, оживляясь, ее глаза засияли, — это мой шанс, поймите. Потребовались годы, чтобы вполне оправиться. Джон оставался со мной каждую минуту, каждую секунду, возвращал меня к жизни. Во всяком случае, насколько это было возможно. Я тогда утратила мои мечты, и они уже не вернулись. Никогда.

— Я найду для вас этого ребенка, — сказал я. — Если он жив.

— Вы сомневаетесь?

— Многие дети умирают совсем маленькими, — сказал я.

Наступила очень длинная пауза. Она сидела молча, задумавшись, и я понял, что вернулся обратно — обратно под иго ее власти, если вас устраивает такое выражение.

— Скажите, — попросил я некоторое время спустя, — что вам известно о положении компаний вашего мужа теперь?

Она не проявила никакого интереса.

— Что его пакеты акций находятся в руках душеприказчика и так будет продолжаться, пока все не уладится.

— Вот именно. — Я вынул светло-коричневую кожаную папку из сумки, которую теперь всюду носил с собой. — Вот, взгляните.

Она взглянула, но быстро, ровно настолько, чтобы выразить полное недоумение.

— Отсюда следует, что из них изымались большие денежные суммы. И еще, возможно, это объясняет, почему сообщение о его смерти было задержано.

— Как так?

— Вы видели список виднейших акционеров? Они потеряют целые состояния, если курс акций «Риальто» упадет. Половина политиков в стране приобретала эти акции.

Она презрительно поморщилась.

— Приобретала? — фыркнула она. — Не думаете же вы, будто они их покупали?

— Но как же еще… — Тут я понял, о чем она говорит.

— О деталях бизнеса Джона я мало что знаю, но зато я знаю пути мира. Это были подарки. Улещивания. Взятки, если хотите быть честны. Они ждали вознаграждения за предоставление ему контрактов; он ублаготворял их и мог напомнить им о своей щедрости, если возникнет такая необходимость. Теперь, разумеется, то же самое могу делать я.

На миг ее глаза возбужденно блеснули, затем вновь потускнели.

— Такого намерения у меня нет, — сказала она. — Но вы правы, это достаточная причина, чтобы мистер Корт заинтересовался.

— А деньги?

— Этого я не знаю.

— Вы понимаете, что подразумевает содержимое этой папки?

— Пожалуй. Но может быть, вы поясните?

— Оно означает, что ваше наследство будет значительно меньше, чем вы полагаете. Более того, если ситуация станет достоянием гласности, компании могут обанкротиться и вы вообще ничего не получите.

— Понимаю. — Она, казалось, восприняла все это очень спокойно. — Ваши познания в законах не уступают вашим познаниям в финансах?

— Они равно крайне слабы, как вам известно. В данном случае я исхожу из того, что мне сказал солиситер вашего мужа.

— Так что мне следует делать?

— Не думаю, что вы что-то можете сделать.

— Боже мой, какое это время! — сказала она с улыбкой. — Сегодня вы говорите, что я вот-вот стану самой богатой женщиной в мире, а на следующий день предупреждаете, что я буду нищей. Никто не может обвинить вас в последовательности.

— Здесь есть много моментов, которые я не понимаю. Если хотите, я вам их изложу. Тогда вы должны будете принять решение. Желаете ли вы, чтобы я занялся ими, или же мне сосредоточиться на исходной задаче поисков ребенка?

— Продолжайте. Сбейте меня с толку еще больше.

— Интересовался ли ваш муж спиритуализмом?

Она уставилась на меня.

— Спиритуализмом?

— Да. Ну, вы знаете. Столоверчение. Сеансы. Ауры из потустороннего мира. И все такое прочее.

Это ее подбодрило. Она откинула голову и рассмеялась.

— Джон? Столоверчение? Ну конечно, нет! Он был самым практичным, безоговорочным материалистом, каких я когда-либо встречала. Он ни во что подобное не верил. И не интересовался. Абсолютно. Он даже в церковь не ходил.

— В таком случае зачем он посещал собрания спиритуалистов?

— Я уверена, что он их не посещал.

— А я уверен в обратном. Вот, послушайте. — И я прочел кое-какие выписки из его ежедневников.

— Мадам Бонинская? — сказала она, когда я дочитал.

— Иначе известная как колдунья. Ее нашли убитой через два дня после смерти вашего мужа.

На этот раз я заставил ее замолчать. Сказать ей было нечего. Она хотела бы счесть это забавным, но не сумела.

— Почему ваш муж обращался к медиуму? Следующий вопрос: есть ли тут какая-то связь с ее смертью? Или его?

— Позвольте рассказать вам одну историю, — сказала она. — Давным-давно, когда я была молодой и красивой, я жила в Париже. Я вела чудесную жизнь и часто приглашала гостей на обед. Друзей и знакомых. Политиков, писателей, музыкантов. Вот причина несколько преувеличенного отзыва Ксантоса обо мне. Меня это очень забавляло, и когда я познакомилась с Джоном, то пригласила его. Думаю, я хотела щегольнуть. Может быть, даже заставить его ревновать, хотя в то время воспринимала его не более чем знакомого. Приятного человека, хорошего собеседника. С кем я чувствовала себя уютно.

Как бы то ни было, он навещал меня, хотя и не часто. Он не одобрял пустопорожние разговоры с артистическими натурами, и постепенно его скептицизм внушил мне ощущение, что глупо транжирить жизнь таким образом. Как-то вечером он пригласил меня пообедать в ресторане с некоторыми его деловыми знакомыми и некоторыми моими. Они плохо сочетались друг с другом. Некий доктор начал рассказывать о гипнозе, которым лечил своих пациентов, и упомянул спиритуализм. Ауры и эманации. Относился он к этому весьма серьезно и предложил всем отправиться на сеанс с медиумом, подвизавшейся тогда в Париже. Было это в те дни, когда мадам Блаватская наделала столько шуму и подражательниц ей нашлось хоть отбавляй. Вы помните Блаватскую?

— Я почитал про нее, чтобы представлять обстановку.

— Впрочем, не важно. Некоторые из гостей с энтузиазмом откликнулись на это предложение и заговорили о духовности и о нищете нынешнего века, лишившего человеческие души поэзии. Предоставляю их рассуждения вашему воображению.

Ничто не могло бы сильней спровоцировать Джона. Он был рассержен, а то, что я была готова отправиться на этот сеанс, рассердило его еще сильнее. Он всегда утверждал, что все подобное — либо декадентское потакание собственной глупости, либо жалкие крестьянские суеверия. Будущее человечества обеспечивается ревом мартеновских печей, а не постукиванием чайных чашек. Его привело в ужас, что взрослые люди готовы принять всерьез очевиднейшее, как он считал, шарлатанство. Я впервые увидела его рассерженным, и мне показалось странным, что он так разволновался из-за того, что считает нелепостью. Разумеется, причина была в другом. Во мне. В том, чем я была. Тогда же произошла наша первая ссора. Она была некрасивой, недостойной и внушила мне, что он любит меня по-настоящему.

— Вы были… в этом вы согласны с ним?

— В молодости я таким интересовалась. Модно, увлекательно и, полагаю, остается таким и по сей день. Для меня это было тем же, что партия в бридж. Чем-то, чтобы развлечь гостей, позволяющим всем нам играть наши роли. Каждый вел себя так, будто верил, поскольку полагал, что остальные верят. Ну, да это не важно. Суть в том, что Джон глубоко презирал все это и так просто своих убеждений не менял.

— Так, значит, маловероятно, чтобы он, например, обратился к медиуму в надежде установить личность этого ребенка? Может быть, чтобы поговорить с ним, если он знал, что тот умер?

— Джон, настолько удрученный потерей ребенка, не настолько ему дорогого, чтобы его разыскать, беседует с тенями через посредство шарлатанки? Нет! Это невозможно.

— Но ведь он пошел к ней.

— Так вы мне сказали. Если вы сумеете узнать почему и если это не отвлечет вас от главного направления поисков, так узнайте. Пусть еще один сюрприз добавится к тем, с которыми мне уже пришлось столкнуться. Что-нибудь еще?

— А морфин?

— Это вас не касается.

В ее тоне прозвучала ледяная окончательность, не допускавшая возражений. Я почувствовал себя надерзившим слугой и, полагаю, покраснел от смущения. Она ничем мне не помогла, не затушевала мой промах. Наоборот, она мгновенно приняла формальную, деловую манеру, подчеркивающую, что я наказан. Я осознал, что это было ее оружием, одним из многих в обхождении с мужчинами; она держалась интимно, дружески, с намеком на близость, затем делала шаг назад к формальности. Ее владение языком было безупречным в том смысле, что она умела намекнуть на интимность или отчужденность, дружбу или неодобрение сочетанием тона, слова и жеста. Легкая нота неодобрения — и я готов был сделать что угодно, лишь бы вернуть ее расположение. Не думаю, что ею руководила расчетливость; она просто не могла вести себя иначе.

Однако я был не вполне готов стушеваться. Если она умела быть твердокаменной, то и я сумею.

— Вы проинструктировали меня забыть о том, что ваш муж давал деньги анархистам, — продолжал я. — Полагаю, вам известно больше, чем мне, только вы считаете, что это к делу не относится. Пожалуйста, объясните, что вам угодно, и я подчинюсь вашим пожеланиям.

— Ах, Мэтью, мне так жаль, — сказала она умоляюще, мгновенно снова потеплев. — Пожалуйста, не сердитесь на меня, даже если я сержусь на вас. Вы же знаете, что приносите дурные вести. И не можете ожидать, что меня они обрадуют, а не рассердят. Не ваша вина, что последние несколько недель моя жизнь превратилась в кошмар, но это так. Я прошу вас быть мягче со мной.

— Но вы со мной не мягки.

— Я сожалею, если каким-то образом причинила вам боль. Я этого не хотела. Пожалуйста, поверьте мне.

Я не поверил, но самые слова, сказанные ласково и тепло, вновь преисполнили меня надеждой и смели все плоды моих усилий убедить себя, будто отношения между нами — нанимательницы и нанятого. И ничего больше.

— Конечно, я вам верю, — сказал я.

Перечитав это, я вижу, что выгляжу дураком. Возможно, я им и был. Я уже объяснял, что Элизабет принадлежала миру, о котором я ничего не знал. Полагаю, совершенно очевидно, что с самого начала мое презрение и подозрительность сочетались с равной долей завороженности. Ее образ жизни, деньги, слуги, туалеты, картины, досуг, да и просто изобилие всего, опьяняли самой близостью к ним. Отъединить ее от этого окружения было невозможно, но, думаю, ее обвораживающая загадочность не уменьшилась бы, даже будь она гораздо беднее. Она была пленительной. Смена настроений, вспышки гнева и такие же вспышки доброты; то, как ранимость сменялась стальной решимостью; чувство юмора, внезапно уступавшее место глубокой серьезности. Ее непредсказуемость гипнотизировала.

Даже то, как она третировала других, подобно миссис Винкотти. Неприятное зрелище, но мне было важнее, что меня она не третирует, во всяком случае, не часто. Это внушало мне ощущение моей особенности. Я упивался им, потому что оно было мне необходимо; ничего подобного я прежде не испытывал. А когда все кончилось, я унес его с собой, как бесценное сокровище. Она заставляла людей — мужчин, будем точны — ощущать себя лучшими, чем они были на самом деле, более талантливыми, более красивыми, более достойными уважения. И это не было обманом, приемом подчинять других своей воле для достижения своей цели, хотя было и этим. Это было, я убежден, абсолютно подлинным, своего рода душевная щедрость, пусть она и пускала ее в ход себе на пользу.

— Ну, так последнее. Деньги.

— В каком смысле?

— Они, совершенно очевидно, куда-то ушли. Было бы полезно установить куда, если возможно. Мой друг Франклин…

— Нет! — сказала она резко. — Категорически нет. Вы дали мне слово, что будете хранить все в секрете, и должны его сдержать.

— Но это специальная область, — попытался я объяснить. — Бухгалтерские книги, высокие финансы и прочее в том же роде. Я ничего в них не смыслю, и это не то, для чего вы меня наняли. Знай вы заранее, что вам понадобится кто-то способный выковыривать секреты из сводного баланса, не сомневаюсь, вы не выбрали бы меня.

— Вы умный человек, Мэтью. И мы должны выжимать все, чем располагаем. Я не отрицаю, что помощь эксперта была бы полезной, а говорю только, что вы не должны никому проронить ни единого слова.

Франклин, подумал я, мысленно застонав. Сейд. Оба узнали и поняли куда больше, чем я. Я думал, что могу положиться на них обоих, но вдруг я ошибся? Что, если Франклин решит блеснуть перед сослуживцами? А то и войти в милость к своему начальству? «Я думаю, вам следует сбыть ваши акции „Риальто“…»

— Я не знаю, как много выяснил Франклин… — сказал я, балансируя между откровенностью и притворством. Говоря, я ощутил тепло под воротничком, и она посмотрела на меня вопросительно. Оставалось надеяться, что я не такой плохой лжец, каким себя чувствовал. В конце-то концов, я был уверен, что сумею все-таки убедить Франклина помалкивать.

— Кто-нибудь еще?

— И мой редактор намекнул, что кое-кто считает вас агентом Двойственного союза и встревожен, что столь значительная часть военного производства Империи находится в ваших руках.

— Но ведь это не так, — коротко бросила она. — В настоящее время она в руках душеприказчика. И останется в них, пока это дело не будет улажено.

Я посмотрел на нее с любопытством.

— А-а! — сказал я.

— Найдите этого ребенка, мистер Брэддок, — сказала она с легкой улыбкой. — И благодарность кайзера вам обеспечена.

Я поглядел на нее с ужасом. Она раздраженно вздохнула.

— Шутка, Мэтью, шутка.

— А. Да. Отлично.

 

Глава 19

Расставшись с Элизабет, я отправился за угол в паб, чтобы вдохнуть вонючий воздух нормальности и привести свои мысли в порядок. Прошу, не думайте, будто на это были шансы. Я пропущу все лишнее и оставлю только факты, связанные с лордом Рейвенсклиффом. Правду сказать, я мозговал над ними лишь ничтожную часть моего времени. Остальное было почти маниакально занято чувствами к его жене. Не стану останавливаться на них; те, кто побывал в моем положении, прекрасно все поймут сами, а кто не побывал, не сумеют их вообразить. Вместо того я притворюсь, будто с ясной головой и упорядоченными мыслями принялся записывать в блокнотик факты и теории.

Одно было совершенно ясно: обстоятельства, сделавшие совершенно невозможным отыскать этого ребенка, означали, что контроль над бизнесом Рейвенсклиффа, его империей оказался полуперманентно в руках душеприказчика. А кто он, собственно, такой, этот Майкл Кардано?

Чем дольше я рассуждал над этим, тем во все большее волнение приходил. Вмешательство Корта, когда Рейвенсклифф погиб? Он скрыл этот факт на трое суток и благодаря выигранному времени обеспечил вмешательство банка «Барингс» и поддержание цены акций. Рухни цена, Сити потребовало бы полного отчета, гарантий, что предприятия держатся на прочной основе. А в подобной атмосфере легко могло выплыть, что основы этой вовсе нет. И даже хуже, быть может: прискорбная информация касательно неподкупной честности многих виднейших политических фигур тоже ведь могла стать достоянием гласности. Правительственный кризис в сочетании с крахом крупнейшего производителя оружия в стране — отнюдь не идеальная подготовка, чтобы помериться силами с нашим величайшим врагом. Нетрудно было увидеть, что человек, подобный Корту, счел бы кражу папки с документами мелочью по сравнению с предотвращением катастрофы. И я полагал, исходя из моей скудной осведомленности в этих вещах, почерпнутой из чтения шпионских романов, что проникнуть в дом и выкрасть документы особой сложности не составляет.

Во всяком случае, этот вопрос получил ответ, меня удовлетворяющий, хотя, пожалуй, и не вполне. Но оставалось еще много других.

Самый большой, разумеется, касался денег. Франклин не слишком обучил меня разбираться в финансах, но я понимал, что извлеченная из компании крупная сумма должна куда-то попасть. Так куда девались миллионы Рейвенсклиффа? Затем оставались менее значимые проблемы анархистов и спиритуалистки. Почему Рейвенсклифф контактировал с людьми, которых предположительно презирал? На этот последний вопрос ответа у меня не было. Но раз уж мне не хватало опыта, чтобы попытаться взяться за первые, я решил, что имеет смысл начать с последних. Личности вроде этой колдуньи были как раз по моей части. В конце-то концов, я же освещал убийства. Я закрыл блокнот, сунул его в карман и допил пиво.

У меня оставались нацарапанные мною кое-какие сведения, и я перечитывал их, пока омнибус громыхал в направлении Тоттенхем-Корт-роуд. Колдунья не была особо преуспевающим образчиком своей профессии главным образом из-за своей личности — мне не удалось заручиться ничьим мнением о качестве ее ауры или респектабельности спиритических посредников вообще. Хотя она звалась мадам Бонинская, фамилия, несомненно, была придуманной; все объявлявшие себя медиумами брали имена в таком роде, прозрачно намекая на цыганскую кровь, экзотическую родословную. Ничего другого и ждать было нельзя: кто бы поверил, что уроженка Тутинг-Бека обладает даром общения с потусторонними силами. Ее подлинное имя и возраст оставались тайной; полицейские врачи заключили, что ей по меньшей мере было за пятьдесят, хотя откровенно говорили (не для протокола), что ее распухшее дряхлое тело было так измождено пьянством, что она вполне могла быть на десять лет моложе или старше. Не установили и ее подлинную личность. Известно было лишь, что она приехала в Англию за несколько месяцев до смерти, а перед тем занималась своим ремеслом в Германии и Франции, водя за нос легковерных завсегдатаев таких курортов, как Баден-Баден или Виши. Они изнывали от ничегонеделанья и были рады поразвлечься, и она прилично зарабатывала на жизнь. Имелось легкое подозрение, что она поставляла девушек клиентам мужского пола, но поймана на этом не была. Почему она покинула Континент ради Англии, осталось неизвестным.

Но покинуть его она покинула и поселилась над лавкой, торговавшей зонтиками. Из этой выгодной позиции она взялась зарабатывать свой хлеб, принимая одиноких посетителей для разрешения их проблем или устраивая групповые сеансы для… я толком не выяснил чего, но предположительно, развлечения ради. В редких случаях она посещала клиентов на дому, но предпочитала принимать их в своей комнате, декорированной в темных тонах, где дни и ночи напролет горели ароматизированные свечи, а окна неизменно оставались задернуты тяжелыми гардинами. Полицейское расследование выявило, почему ей не нравилось колдовать где-либо еще. Ведь тогда ей приходилось бы внушать доверие своим клиентам без помощи разных приспособлений и бутафории, найденных в смежной комнате. Шкафы с потайными дверями, колокольцы с веревочками, так что они могли таинственно позванивать под воздействием потусторонних сил; источник загадочного фиолетового свечения, похоже, купленный в театре; эхокамеры, чтобы ее подручная могла производить звуки невидимых духов.

Иными словами, женщина эта была законченной обманщицей, и, к несчастью, мы, репортеры, смакующие сочные истории о человеческой глупости, напечатали все это в веселых подробностях до того, как полицейские успели допросить ее клиентов и ее клиенток, поскольку многие из них отказались свидетельствовать из чистого смущения. А если у нее и был ежедневник, он исчез, как и подручная, которая, как выяснилось, была проституткой, попытавшейся вести более порядочную жизнь.

В целом — грязь грязью, какой была и ее смерть. Ее задушили бархатным поясом одеяния, в которое она облачалась для сеансов. Убийца действовал с силой и тщанием, дополнительно размозжив ей череп тяжелым медным подсвечником. Борьбы не было. В комнате царил практически полный порядок. И осталось неясным, когда именно произошло убийство. Было высказано предположение, что подручная — ее звали Мэри — могла вернуться туда чуть позже (кто-то сообщил, будто видел ее на улице), но, если так, значит, она предпочла не сообщать в полицию, а сбежать. И зря, потому что полиция ни секунды не считала ее виновной.

Так исчез наиболее ценный источник информации, поскольку только она одна из всех живых могла знать, кто приходил в этот день и в котором часу мадам Бонинская была убита и почему. Ничего больше никто в этот день не видел. А без ее показаний не было никаких шансов, что дело будет раскрыто. Пожалуй, с большей тревогой я осознал, что сообщил леди Рейвенсклифф несколько неточные сведения. Найдена мадам Бонинская была через двое суток после того, как ее муж упал из окна, однако полицейские врачи не установили, когда именно она была убита. Такая неуверенность обозначала, что произойти убийство могло до того, как Рейвенсклифф упал из окна, — возможно, после. Свои ограниченные усилия полиция сосредоточила на розысках Мэри, единственной, кто мог бы просветить их, а когда розыски эти ни к чему не привели, полиция более или менее закрыла дело. По общему мнению полицейских, Мэри должна рано или поздно объявиться, и тогда они опять его откроют. А пока у них хватает и других дел.

Тогда я не проявил особого рвения. Убийства редки, а это обладало некоторой экзотичностью, преобразующей грязную смерть в интересную историю, но в целом мы следуем выводам полиции, если только нет веских причин для обратного. В данном случае официальная логика выглядела здравой. Девушка была необходима, и пока она не материализовалась, копаться в случившемся было бессмысленно. В ожидании дальнейшего развития я написал заметку о медиумах и статью о модном увлечении оккультизмом, но ничего больше предпринять не мог. Если они не в силах ее найти, какие шансы есть у меня? И у меня не было свободного времени, чтобы попытаться.

Теперь оно у меня было, и гораздо более весомое побуждение, чем несколько строчек в «Кроникл». А потому я приготовился пустить в ход все репортерские штучки, от которых воздержался при первом заходе.

Для затравки следовало поговорить с соседями. Полиция их уже опросила, и я как-то вечером в пабе проглядел ее заметки, но теперь меня интересовали другие вопросы. Полицейские спрашивали, не был ли замечен кто-то, входивший или выходивший в день убийства. И все ответы были «нет». Никто конкретно. Однако меня-то теперь интересовали и два предыдущих дня, когда ежедневник Рейвенсклиффа свидетельствовал, что ему назначена встреча. Это не сулило многого, но мне требовалось подтверждение, что он побывал там.

Поэтому я зашел в лавку зонтиков, поскольку ее владелец оказался наиболее полезным для полиции, и я надеялся, что для меня он окажется таким же. Собственно говоря, он был единственным, кто вообще хоть что-то заметил, а кроме того, именно он нашел труп. Это был день уплаты за квартиру, и он явился получить. Поскольку дама была чересчур равнодушна к материальной стороне этого мира, чтобы серьезно относиться к таким пошлостям, как уплата долгов, он не пожелал уйти, а продолжал стучаться к ней и в конце концов вошел. У нее, видимо, была привычка притворяться отсутствующей, когда он приходил, и она успела задолжать за три месяца.

Мистер Филпот принадлежал к людям, у которых нет крещеного имени. Из тех, чья жена называет его «мистер Филпот», едва они кончают заниматься любовью, если вообще ею занимаются. Он предмет насмешек тех, кто человечнее его и презирает ему подобных за респектабельность, отсутствие воображения и абсолютную скучность. Истинное воплощение английских средних классов низшего порядка; лавочник с моральными устоями, чтобы им следовать, и малюсеньким местом в обществе, чтобы его защищать. Мне он понравился. Филпоты мира сего мне всегда нравились — их честностью, и надежностью, и приличностью. Мне даже нравится их мелкотравчатость, потому что они довольны тем, что имеют, и гордятся тем немногим, что им принадлежит. Только если это оказывается под угрозой, они становятся колючими, но какой класс человечества спокойно сносит такое? Они уважают тех, кто выше их, и страшатся тех, кто ниже. Они ходят в церковь, и почитают короля, и каждое утро подметают тротуар перед своими лавками. Хотят они всего лишь, чтобы их оставляли в покое, а взамен обеспечивают нации субстанцию и солидность. Если фабричный рабочий убивает жену или аристократ зачинает ребенка на стороне, это проходит почти не замеченным, но если это случается с каким-нибудь Филпотом… страшнейший шок! Филпотам предъявляют более высокие требования, чем подавляющей части человечества, и в целом они их оправдывают.

А потому я был предрасположен к тому, что мистер Филпот мне понравится в его аккуратном жилете и нарукавниках, оберегающих от беды сияющую белизной рубашку. С его тщательными усиками, и аккуратно подстриженными ногтями, и сверкающими черными штиблетами, и потому, что мне нравится его лавка, где сотни зонтиков до единого черные, за исключением ручек — каждая параллельно остальным, будто гренадеры в шеренге на параде, — обеспечивающих самую чуточку шика, чтобы оживить темный дуб прилавков и пола. Филпот внушил мне ощущение, что мир находится в хороших руках. До моей встречи с Элизабет я считал само собой разумеющимся, что со временем я женюсь на дочери какого-нибудь Филпота, столь же умелой в домашних делах, как ее отец — в управлении своей лавкой.

Мы некоторое время поговорили о том о сем, прежде чем я коснулся темы его былой жилицы. Всегда, если возможно, следует начинать таким образом, чтобы представить себя порядочным, прямым человеком. Я посочувствовал его смущению и озабоченности, когда внезапно его лавку упомянули газеты в связи со столь ужасным происшествием. Какой стыд, когда его соседи узнали, что он сдавал свою квартиру шарлатанке и проститутке. Возможно, со временем это забудется, но его доброе имя запятнано.

— И ведь я пустил ее жить тут только по доброте сердечной, — возмущался он. — Я не представлял, чтобы кто-нибудь сдал ей хоть что-то, а она умоляла меня не выгонять ее, когда я обнаружил, чем она занимается. Когда я впустил ее, мне и в голову не приходило, что она может оказаться непорядочной. Она была старухой. И я ее пожалел. Больше я такой ошибки не допущу, позвольте вас заверить.

— Но вы знали, чем она занималась? Как зарабатывала деньги?

— Обнаружил со временем и сказал ей, что она должна съехать. Я не собирался терпеть подобного. И она согласилась. Сказала, что скоро освободит квартиру. Просто хотела остаться до конца месяца. А тогда она подыщет себе что-нибудь гораздо лучше.

— Но ведь вы сказали, что она не платила вам и за эту квартиру?

— Так и было. Но она сказала, что у нее есть друзья и они о ней позаботятся. Жаль только, что они о ней не заботились, пока она жила у меня.

— А что за друзья? Вы узнали?

— Да не было никаких друзей. Просто выдумка. Она считала, будто я совсем дурак, и наплела бы что угодно, лишь бы заморочить мне голову. И я попался дурак дураком.

— А какой она была?

— Старой.

— Знаю. Я хочу сказать, она произвела на вас хорошее впечатление, когда вы только с ней познакомились?

— Почему это вас интересует? Приходите сюда, задаете всякие вопросы и не объясняете почему. Мне и так неприятностей со всем этим хватает…

— Я вам весьма признателен, сэр, — сказал я. — И уверяю вас, никакой зловещей подоплеки тут нет. Но я помогаю другу, которого попутала эта женщина. Он доверчивый человек, чуть-чуть схож в этом с вами. Он боится, как бы что-то из того, что он говорил…

Филпот кивнул. Стыд и опасения — их он хорошо понимал.

— Хотя я считаю, что тот, кто прибегает к помощи подобной…

— Совершенно с вами согласен. Совершенно согласен. Как и он теперь. Но видите ли, он потерял жену… Трагический несчастный случай. И неутешен с тех пор. Она была ему дороже всего на свете, и он так и не пришел в себя. И рискнул поверить, что, может быть — только может быть, — ему будет дано поговорить с ней в последний раз.

— Ну, она бы предвидела, что он придет, это уж так, — сказал Филпот, но не без сочувствия. — Она выманила бы деньги из его кармана за две секунды и сказала бы ему все, чего он только хотел услышать, не сомневаюсь.

— Вот именно, — сказал я. — Так все и произошло. Он чувствует себя одураченным и очень сердит. Пока он не прочел о ней в газетах, он верил, будто говорил со своей дорогой усопшей, и утешался мыслью, что с ней все хорошо. Впервые за годы и годы он почувствовал себя счастливым.

— Уж эти газеты! — сказал Филпот, покачивая головой. — Постыдились бы!

Я согласился.

— А теперь, — продолжал я, — он хочет, чтобы никто не узнал про его глупость, чтобы он мог горевать, не став предметом насмешек.

Это проняло Филпота до мозга костей. Хороший человек, способный сочувствовать другим. Стать предметом насмешек — это же худшее из унижений.

— Понимаю, понимаю, — сказал он. — Да, конечно, он не может не бояться. Так задавайте ваши вопросы.

— Ну, я хотел бы узнать, не видел ли кто-нибудь, как он приходил и уходил ради этих… э… сеансов. Он среднего роста, седой, хорошо одет, выглядит очень достойно… Да у меня же с собой его фотография!

Я достал фотографию Рейвенсклиффа. Филпот посмотрел, погладил свои усики большим пальцем и на минуту задумался. Затем кивнул.

— Да, я его помню, — сказал он. — Приходил пару раз, если не ошибаюсь. Он был одет настолько лучше, чем большинство тех, что поднимались по лестнице. И я заметил, зонтик у него очень красивый, немецкий, с резной ручкой красного дерева.

Поскольку его, несомненно, увлекало все, имеющее касательство к зонтикам, я продолжал надавливать, хотя и мягко.

— Вот-вот! Вы обратили внимание на его зонтик. А он, в частности, попросил меня заняться и этим. Видите ли, в последний раз, когда он приходил сюда, он был так потрясен словами, которые счел словами своей жены, что просто выбежал вон, забыв зонтик.

— Неужели!

— Да. А потому он попросил меня попробовать отыскать его. Он вообще-то взял его с собой только потому, что мадам Бонинская сказала, что вызов духа заметно облегчится, если в комнате будет предмет, которого она касалась при жизни.

Филпот сразу все понял и был шокирован подобным кощунством.

— Вам следует сейчас же пойти и поискать его, — сказал он немедленно. — Я настаиваю.

— Вы очень любезны. Я не решался попросить…

— Прекрасно понимаю. Бедняга! Вот возьмите эти ключи, идите и поищите.

Я вышел из лавки на свежий воздух — настолько свежий, каким бывает воздух вблизи Тоттенхем-Корт-роуд, — и поднялся по лестнице в узком колодце за соседней дверью. Квартира оказалась душной, темной и гнетущей, причем была бы такой, даже если бы в ней не произошло убийство.

Я отдернул занавески, а затем открыл окна. Все выглядело прибранным, аккуратным, хотя и крайне прихотливым. Чучела животных, гравюры на стенах с изображением паранормальных явлений, какие-то приспособления, мебель с бору по сосенке. Обилие черного бархата.

Ничто из этого меня не интересовало. Я тотчас принялся выдвигать ящики, заглядывать под кровати и матрасы, осматривать бока кресел, щуриться под мебель — любой клочок бумаги, или записная книжка, или шкатулка для документов, или фотография — сгодилось бы все. Адресная книга, старый железнодорожный билет, контракт, какая-либо бумажка. Не было ничего. Абсолютно ничего.

Неестественно. Все люди что-то накапливают. Хотя бы старый омнибусный билет. А тут — ничего. Ни единого клочка. Я призадумался. Конечно, это могло быть делом рук полиции. Придется проверить. Но я еще ни разу не сталкивался с полицейским расследованием, когда забирали подчистую все, как тут.

— Вы нашли?

— Что?

— Зонтик. Вы нашли его? — Филпот неохотно просунул голову в дверь.

— А! Нет, боюсь, что нет. Он исчез. Извините, что я так замешкался, но эта комната такая угнетающая. Вероятно, я все обшаривал дважды, так как не мог сосредоточиться.

Филпот счел такую впечатлительность неподобающей и ничего не ответил. Я последовал за ним вниз по лестнице и на улицу.

— Мрачное место, — сказал я. — Но квартира будет очень уютной, едва ее очистят. Почему бы не позвать старьевщика, чтобы он забрал весь хлам? Неделю подержите окна открытыми. Наймите маляра. Скоро случившееся будет забыто.

Филпот был благодарен за поддержку, но покачал головой.

— Пока еще нет, — сказал он. — Пока еще я и подумать об этом не могу. Хотя последую вашему совету без долгих отлагательств.

— И ничего об этой девушке? Как бишь ее звали?

— Мэри. Нет. Исчезла без следа. По-моему, меня больше всего остального потрясло, когда я узнал, кем она была… — Вспоминая ее, он понизил голос и опустил глаза.

— Вы не знали, откуда она?

— Полицейские меня спросили: «Она вам говорила, где жила прежде?» — «Нет, не говорила». Конечно, я знал, откуда она, но это их не интересовало. «Факты, мистер Филпот, факты, — твердили они. — Придерживайтесь фактов».

— Так откуда вы знали?

— Да по ее манере говорить, разумеется. Она выросла в Шордиче. Но я не утверждаю, что она жила там.

 

Глава 20

Настало время призвать рассыльных. Я вернулся в редакцию впервые после того, как уволился, и спросил в приемной про ребят. Некоторые были на Драгон-корт, заплесневелой вонючей маленькой площади прямо через дорогу, окруженной вроде бы заброшенными зданиями. Стекла были выбиты практически во всех окнах; ребята повыбивали их, гоняя мяч или играя в крикет, — обычные их занятия, пока они ждали поручения. Их оказалось трое: один — безнадежный унылый типчик с малым умишком и без намека на инициативу, второй — бледный, прыщавый, недокормленный и заброшенный, в одежонке на два размера больше его. А третий, Деррик, самый сметливый и надежный, вырос впоследствии в крайне успешного домушника.

— Слушайте, ребята, — сказал я. — У меня есть для вас работка. Плата вдвое выше обычной и гинея в премию тому, кто преуспеет.

От Элизабет я научился, что, если вам требуется мгновенное повиновение без возражений, надо платить, и платить так щедро, чтобы дух захватывало. Никто из этой троицы, подозревал я, никогда прежде даже не видел гинеи. Самая мысль о ней заставила их притихнуть в благоговении.

Я сказал им, что мне требуется, сказал им имя девушки, сказал им, что она из Шордича, сказал им про ее занятие — это же были не невинные ангелочки — и повторил ее описание, которое получил от полиции. Примерно двадцать лет, светло-каштановые волосы, голубые глаза и средний рост. Не много, но хотя бы исключало всех шестифутовых, оранжевоволосых и красноглазых проституток Шордича.

— А теперь внимание! — сказал я. — Это важно. Если вы найдете эту женщину, не напугайте ее. Никто не хочет ей ничего дурного. О полиции и речи нет. Я могу даже помочь ей, если она нуждается в помощи. Но я хочу поговорить с ней и заплачу гинею. Усекли?

Мальчишки закивали. Если они что-нибудь узнают, то найдут меня либо дома, либо в пабе, либо в особняке Рейвенсклиффа. Покончив с этим, я направился в «Короля и ключи», чтобы снова поговорить с Хозвицки. Сомнительная надежда — не разговор с Хозвицки, я знал, что он там, — но что он может что-либо мне сказать.

— Чего ты хочешь? Ты так и не заплатил мне за прошлый раз.

— Верно, но я думал, старый товарищ по оружию… — Я замолк. Нормально при таких обстоятельствах достаточно поставить выпить и повторить, и все будет тип-топ, но я знал, что и эта тактика не сработала бы.

— Поверь мне, — сказал я со всей искренностью, какую сумел выжать, — если бы я мог сказать тебе что-то, то сказал бы, но я не хочу подвергать тебя опасности.

Хозвицки посмотрел на меня скептически, но уши навострил.

— Ты и вообразить не можешь, насколько все оказалось сложнее. Я думал, что пишу биографию для горюющей вдовы. А теперь, сдается, за мной охотится шайка анархистов-убийц. Я не хочу, чтобы и ты оказался в подобном положении.

Он поглядел на меня.

— О чем ты говоришь?

— «Братство социалистов». Ты про него слышал?

Хозвицки смерил меня свирепым взглядом.

— По-твоему, если я поляк, то знаю каждого революционера в Ист-Энде?

— Да нет. Я хочу сказать, их такая уйма, что знать их всех ты никак не можешь, верно? Я просто подумал, может быть, ты слышал такое название?

— Так почему они за тобой охотятся?

— Не знаю.

— Но это имеет какое-то отношение к Рейвенсклиффу?

— Не знаю.

Хозвицки потер кончик носа и задумался.

— Никогда про них не слышал, — сказал он наконец.

— Нет, слышал.

— Да, слышал, но ничего тебе говорить не собираюсь.

— Послушай, Стефан…

— Если у них на тебя зуб, так держись от них подальше. Или раздобудь револьвер. У тебя есть револьвер?

— Разумеется, нет.

— Я назову тебе человека, который может достать его для тебя.

— Да не хочу я револьвера.

— Тебе виднее. Но он может тебе понадобиться.

— А кто они такие?

Хорошая и плохая стороны Хозвицки вступили в борьбу за его совесть, и ему пришлось нелегко. Он не отвечал очень долго. Собственно говоря, он вообще не ответил. Вместо того вытащил записную книжку, вырвал листок и что-то нацарапал на нем.

— Вот, — сказал он, — помогать тебе я не собираюсь. Пойди туда и порасспрашивай. Это все, что я для тебя сделаю.

На листке был написан адрес. Клуб анархистов, 165, Джубили-стрит.

Те, кто забыл, каким был Лондон до войны, или вообще его не знал, сочтут самую идею дикой. Клуб анархистов. Большинство знает «Реформ» или «Атенеум», и когда они думают о клубах, то представляют себе кожаные кресла, портвейн и сигары. Бесшумных официантов, скользящих вокруг с серебряными подносами. Мысль об анархистах в таком окружении вызывает невольную улыбку.

И все-таки такой клуб существовал, хотя его закрыли, когда началась война, и снова он так и не открылся. Более того: он пользовался популярностью. В те дни Ист-Энд бурлил революцией: волна за волной иммигрантов накатывалась туда, принося евреев, националистов и революционеров, бежавших от властей в России или где-нибудь еще. И возникло большое напряжение. С одной стороны, это делало Британию крайне непопулярной в тех странах, которые предпочитали видеть своих революционеров мертвыми или в тюрьме. С другой стороны, множество людей, ищущих работу, раздражало наших собственных чернорабочих, когда их теснили с жильем, а заработную плату снижали. Но одно правительство за другим не желало принимать никаких мер. Нанимателей прельщала дешевая рабочая сила, и, подозреваю, министерству иностранных дел нравилось дергать за носы заграничные самодержавные правительства. Таким образом, они заключили своего рода пакт с нежеланными гостями. До тех пор пока последние не будут вызывать беспорядки в Англии, они вольны замышлять какие угодно кровавые бойни в своей родной стране. Тем не менее власти, насколько было в их силах, недремлющим оком следили за происходящим. Правда, как я знал, ничего, собственно, и не происходило. Эти латыши, и поляки, и пан-славяне, и русские, и кто там еще не только говорили на большом разнообразии языков, а часто и на загадочных диалектах, но они к тому же словно бы меняли имена с ошарашивающей быстротой. Несколько судимых преступников именовались только кличками — Слон, Жирняга, Кирпичник, — потому что власти понятия не имели, кто они такие.

Беда с революционерами заключается в том, что, привыкнув противостоять своим властям, они кончают противостоянием всему и вся. Иными словами, не успевала партия возникнуть, чтобы, например, утвердить принципы марксистского социализма или анархистской свободы в освобожденной Литве, как она тут же распадалась на две по вопросу о том, что, собственно, такое социализм или анархизм. Или даже — что такое Литва. Вот так образовался Клуб анархистов. Взаимное братское отвращение приостанавливалось на время пребывания членов в его пределах. Там можно было услышать речи на всяческие темы, обязательно страстные и нереалистичные. Подходя к клубу в этот вечер (я проехал на омнибусе с Флит-стрит до Коммершиел-роуд и зашагал по Джубили-стрит), я старался вообразить лорда Рейвенсклиффа в шелковом цилиндре и кашемировом пальто, якшающегося с подобной публикой. Мне это чуть было не удалось, но в конце концов я сдался. Полнейший абсурд!

Клуб вонял, но не сильнее большинства пабов, а шума в нем было заметно меньше, но знобко и не слишком чисто. Анархисты не одобряют уборку, предоставляя ее своим женщинам, а в целом найдется мало женщин, настолько преданных великому делу, чтобы стряпать, прибирать, слушать риторику и подстрекать к революции, причем все это одновременно. По моей прикидке, в большой комнате находилось около тридцати мужчин и только четыре женщины. Все выглядели неряшливо и жалковато, и хотя некоторые претендовали на щеголеватость — нафабренные усы и петушиная походка, — в большинстве они казались пришибленными и двигались с опаской. Имитация кровожадных убийц не слишком убеждала. Все были иностранцами. По моей догадке, многие были евреями, причем не похожими на юнионистов или синдикалистов, о которых я писал в свои трудовые дни. Мало кто выглядел трудящимся; они не стояли и не двигались, как люди, работающие руками и телом. Вдобавок, судя по их виду, питались они значительно хуже: такие землистые лица!

— Могу я вам помочь? — Настороженный голос, сильнейший акцент.

Передо мной стоял коротышка без пиджака и воротничка, опасливо глядя на меня. И неудивительно. Одет я был, разумеется, не по моде, однако здоровый цвет моего лица и отсутствие заплат на одежде неопровержимо свидетельствовали, что я, во-первых, англичанин, а во-вторых, ни с какой стороны для этого места не подхожу.

— Я рассчитывал встретиться здесь с другом, — сказал я. — Стефаном Хозвицки. Вы его знаете?

— Знаю, но сейчас его тут нет, — ответил коротышка, слегка расслабляясь. Видимо, имя Стефана служило своего рода паспортом, гарантией моих добрых намерений. Любезно с его стороны, но таинственно. Если я не слишком вязался с обстановкой здесь, это, на мой взгляд, относилось и к Хозвицки.

— Вы тут прежде не бывали, — сказал коротышка. — Кстати, меня зовут Иозеф. Добро пожаловать.

— Спасибо. Меня зовут Мэтью Брэд…

Он поднял ладонь.

— У нас фамилий нет, — сказал он с улыбкой. — Это не по-товарищески, а к тому же очень многие не хотят их называть. Так что Мэтью будет в самый раз. — Его губы дернулись в улыбке, пока он наблюдал, как я стараюсь выглядеть по-товарищески.

Я проникся к нему симпатией. Он был низкого роста — всего лишь около пяти футов четырех дюймов, — чахлым, плохо питающимся, скверно одетым и далеко не здоровым. Все время его руки нервно подергивались, будто он старался стягивать перстни с пальцев, но в остальном он был неподвижен и спокоен. Его глаза, следящие за мной сквозь толстые линзы очков, казались добрыми и немного печальными.

— Вы пришли на собрание?

— Э… да, пожалуй. Правду сказать, я не совсем уверен, почему я тут.

— У товарища Стефана, конечно, есть свои причины.

— Я уверен, у товарища Стефана они есть, — сказал я и возгордился, что сумел подавить улыбку. Только потому, что растрогался. Хозвицки, как я упоминал, был не слишком дружелюбен. Он никому не доверял, а симпатизировал и того меньше. И порекомендовать мне пойти сюда, где он, конечно, знал, я услышу, как его называют товарищем Стефаном, значило подвергнуться риску стать мишенью насмешек или того хуже, если я расскажу про это в «Короле и ключах». Да, это был жест. Не совсем прямое предложение дружбы, но, вероятно, близкое к тому, что мне или кому-нибудь еще будет когда-либо предложено.

— Могу я спросить, кто сегодня выступает?

— О! — сказал он. — Товарищ Кропоткин.

Анархист-аристократ. Русский революционер. Анархист-князь. Сколько титулов нафантазировали авторы передовиц в «Дейли мейл», набившие руку в таких вещах. Странный тип по всем отзывам: подлинный русский князь, который предался сельскому коллективизму и революции. Он попал в тюрьму в России, был вышвырнут из Швейцарии, Франции и Америки и причалил в уютной части Брайтона, где совершал длинные прогулки со своей собакой и был абсолютно мил со своими соседями, когда не призывал повесить их на ближайшем фонаре.

— И о чем он будет говорить?

— О вреде дарвинизма.

— А он вреден?

— Товарищ Кропоткин в прошлом доказывал, что дарвинизм есть просто отражение капитализма, так как он ставит конкуренцию и борьбу выше сотрудничества и сосуществования. Он оправдывает эксплуатацию человека человеком и подкрепляет классовую идеологию угнетателей.

— Превосходно. Так что же новое будет сегодня?

— Это нам предстоит узнать. Если мы сумеем его понять. Тут столько людей стольких разных национальностей, со стольким числом разных языков, что понятен для всех может быть только английский. Не думаю, что вы говорите на сербско-хорватском?

— Собственно, нет.

— Жаль! Я бы привлек вас переводить на ходу. Наши сербы в языках не сильны.

— Кто еще… то есть какими другими языками тут пользуются?

Иозеф прищурил глаза, прикидывая.

— Ну, русские и немцы. Много латышей, и литовцев, и поляков. Несколько сербов. Один датчанин, но он редко приходит. Много англичан, хотя по какой-то причине ирландцев почти нет, что я нахожу странным, ведь они самые угнетенные. Несколько украинцев и совсем мало белорусов. Французы предпочитают оставаться во Франции. И конечно, у нас есть много, очень много людей, которые говорят только на идиш.

— Настоящий интернационал, — сказал я, надеясь, что тоном одобрения. — А полицейских сколько?

Он посмотрел на меня растерянно, однако прекрасно понял, что я шутливо затронул очень серьезный момент.

— Один сержант, но он еще не пришел.

— Вас не тянет вышвырнуть его вон?

— Ну, нет. Полиция же обязательно внедрит своего агента, так зачем тратить время? Ничто из того, чем мы тут занимаемся, для них особого интереса не представляет. Мы же тут не открытые дебаты по изготовлению бомб устраиваем.

— А на те ходят по особому приглашению?

— Вот именно, — сказал он со смешливыми искорками в глазах. — Серьезно говоря, здешние власти глупы и готовы по любому поводу пустить в ход силу, но несколько мягче им подобным за границей. Пока мы не пугаем их, они оставляют нас более или менее в покое. А в первую очередь они пугаются своей неосведомленности. Вот тогда они напридумывают заговоры, козни и принимают меры. Ну, мы им и показываем, что бояться нечего.

— А ваш сержант знает, что вам про него известно?

— Тема эта никогда не всплывала, но, думаю, да. Хотите познакомиться с ним? Вы ведь журналист, насколько я понимаю.

— Откуда вы знаете?

— Да чуть вы рот откроете, как начинаете задавать вопросы. И явно ничего в анархизме не смыслите, и вы друг Стефана, а он тоже журналист. Вы не работаете в «Дейли мейл», верно?

— Конечно, нет, — сказал я, почти обидевшись.

— Это хорошо.

— Вы не против, что я тут?

— Да нет. Чем больше гласности, тем лучше. Товарищ Кропоткин написал много статей для газет — и здешних, и заграничных, — объясняя происхождение и суть того, во что мы верим. Он только что завершил длинную статью для «Британской энциклопедии». А теперь извините меня.

Учтивый анархист направился в сторону помоста. Я заметил, что он прихрамывает. Казалось, каждый шаг причиняет ему боль. Шел он зигзагами, часто останавливаясь, чтобы поздороваться с кем-то, похлопать по плечу, перекинуться двумя-тремя словами. Одной женщине он отвесил чудаковато-старомодный поклон. Она была одета просто, шея обернута шарфом, словно от простуды, и с цветком в волосах. Она на секунду прервала разговор с крупным небритым мужчиной, чтобы ответить Иозефу, полуповернувшись к нему и холодно кивнув.

— Эти, а?

— Что? — Я обернулся и увидел, что на меня пялится угрюмый мужчина так, будто я только что призвал к отмене налогов на землевладельцев. Могучий, умный, его глаза излучали раздражение, что он так плохо владеет английским. Он взмахнул рукой.

— Стулья. Их надо организовать.

Он говорил с таким явным и невнятным акцентом, что было трудно уловить, насколько рудиментарны его понятия об английской грамматике. Разобрать хоть что-то было почти невозможно.

— Что? — повторил я почти в панике.

Он поднял стул, сунул его мне в руки и грубо толкал, пока стул не оказался почти впритык к стулу в прямом ряду, а тогда заставил поставить его. Затем махнул рукой на остальные стулья.

— Опять.

— А! Хорошо. — Он явно не потерпел бы отказа. Я почти ждал, что он выхватит револьвер и пристрелит меня, если я выкажу хоть какое-то неудовольствие. А потому я поспешил взять еще стул, затем третий и медленно составил их в ряд.

— Хорошо. Очень хорошо. — Громовый хлопок по спине и широчайшая улыбка означали, что мои труды на общее благо были одобрены. — Пить.

Он ткнул в меня бутылкой вопреки закону от 1892-го о регулировании употребления спиртных напитков и нахмурился, а может, это была улыбка. Трудно определить. Я улыбнулся в ответ, насколько сумел. Пить мне абсолютно не хотелось, но вновь я почувствовал, что отказаться было бы неразумно. Мы выпили за здоровье друг друга, опять улыбнулись, еще один хлопок по спине, и он отчалил.

— А вы, полагаю, товарищ Мэтью, друг-журналист товарища Стефана, — произнес холодный женский голос позади меня с сильным немецким акцентом, но грамматически правильно и удобопонятно.

Я стремительно повернулся. Я открыл рот, чтобы ответить. Учтивый, светский, способный с честью выйти из любой ситуации. Вот каким я хотел быть и категорически не был. Я не сумел выговорить ни слова.

— Вы пришли выслушать речь? Здесь у нас мы видим журналистов не часто, а потому, полагаю, вы здесь, чтобы увидеть товарища Питера.

Она говорила негромко и была из тех, кто не смотрит на того, с кем говорит. Сейчас она упорно смотрела на что-то над моим левым плечом, выражая презрение, которое точно гармонировало с жесткостью ее голоса.

— Э…

— Сядьте поближе, он мямлит.

Она откинула голову и одним пальцем вернула на место прядь волос, упавшую на глаза. Я же так настойчиво вглядывался в нее, запоминая каждый ее жест, — и вот этого она никогда не делала. Она будто заимствовала другую личность. Словно вообще была другой личностью. Я был полностью сбит с толку. Конечно же, этого быть не могло.

Одета она была, как и все в этой комнате. Негреющая, старая одежда, абсолютно не к лицу. Черные сапоги из грубой кожи. Застегнута до подбородка на многочисленные пуговицы, одна из которых не застегнулась, а другая и вовсе оторвалась. Суровое, крайне серьезное лицо, словно бы часто рассерженное. Кожа землистая, состарившаяся. Утомленность. В этой улыбке не было ни на йоту теплоты.

Нет, решил я.

— А вы?

— Называйте меня Дженни, — сказала она категорично.

— Это ваше настоящее имя?

— Какое это имеет значение? Для женщин имена — это клейма подчиненности. Кто был твой отец. Кто твой муж. Мы должны сами выбирать свои имена. Вы согласны?

— Абсолютно. Я и сам так думал.

— Я не одобряю глупое острословие.

— Простите. Привычка.

— Избавьтесь от этой привычки. — Она вынесла приговор. И точка. — При надлежащем внимании вы найдете этот митинг очень поучительным.

Она, готов поклясться, чуть было не щелкнула каблуками, а затем на краткую долю краткой доли секунды, пока она отворачивалась, я увидел ее глаз. Серый. И я испытал такой знакомый шок, пронизывавшее меня всего вяжущее чувство в животе, судорожный выдох, внезапное ускорение сердцебиения.

Стефан Стефаном, и вопреки бесспорной притягательности многочасовой речи русского анархиста я решил уйти, и побыстрее. По крайней мере я умудрился не побежать, а просто направиться к двери сквозь группы людей, идущих в противоположном направлении, настолько быстро, насколько мог. Иозеф остановил меня как раз, когда я вот-вот должен был обрести свободу.

— Вы же, конечно, не уходите?

— Боюсь, я должен. Я… — Я попытался, но не сумел придумать сколько-нибудь веской причины. — Я только сейчас вспомнил про неотложную работу. Страшно сожалею. Я так предвкушал…

— Ну, в другой раз, — сказал он без особого интереса. — Как видите, двери всегда открыты. Даже для журналистов.

— Спасибо. Вы очень добры. А я и то немногое, что видел, нашел интересным, очень интересным. Скажите, кто вон та женщина?

Я кивнул так незаметно, насколько сумел.

— Почему вы спрашиваете?

— Ну, понимаете, мы поговорили. А здесь женщин так мало, вот я и полюбопытствовал.

— Если хотите узнать, вам надо самому ее спросить. К тому же я мало что про нее знаю. Она иногда заглядывает сюда последние полгода. Первое, что она сделала, когда сошла с парохода.

— Парохода?

— Да. Она немка, должна была уехать из-за… ну, это не важно. Но она непоколебима и предана делу. Если хотите узнать больше, спросите ее, но ответа не ждите.

Я не хотел слишком нажимать, а потому ушел. Ну хотя бы Хозвицки не появился. Меньше всего мне требовалось сочинять еще какую-нибудь отговорку.

Кропоткин прибыл менее чем через десять минут после моего ухода. Я увидел его с моего наблюдательного поста по ту сторону улицы. Часть тренировки — во всяком случае, часть того, как я себя вытренировал. Умение ждать. Искусством этим владеют лишь немногие. Большинству спустя две-три минуты уже надоедает, и они приходят в возбуждение и измышляют десятки весомых доказательств, что тратят время попусту, и все лишь просто чтобы уйти. Я же научился ну, не получать удовольствие, а вернее, позволять моим мыслям рассеиваться, так что время будто проходит быстрее. Некое успокоение. По-своему талант, я знаю, хоть и небольшой, которым я очень горжусь. А потому я нашел темный уголок в проулке, тянущемся сбоку от бакалейной лавки по ту сторону улицы. Оттуда все было отлично видно, а свет газового фонаря туда не достигал. Я поплотнее завернулся в пальто. И начал ждать. И ждал. Увидел, как торопливо вошел Стефан и еще несколько человек; увидел подъехавшую карету и вылезшего из нее высокого мужчину с густой пышной бородой. Вот, подумал я, Кропоткин. Предположим, десять минут на раскачку, затем по меньшей мере три часа митинга. Я вытащил карманные часы из жилета и прищурился на них. Восемь часов. Вечер предстоял долгий.

Таким он и был. Почти нескончаемым. Даже моей искусной безмятежности в подобных ситуациях еле достало, чтобы я дотерпел. Мои мысли увязли в этой Дженни. Они снова и снова к ней возвращались, и я не понимал ровнехонько ничего. И был твердо уверен лишь в одном: мне вновь солгали.

Вот так я ждал, замерзший, страшно голодный и расстроенный. Девять часов, десять часов, половина одиннадцатого. Время от времени из дверей выбредали люди; то ли слова князя их не ублаготворили, то ли они слышали их прежде. Некоторые, разговаривая, останавливались снаружи. Другие торопливо уходили. Для меня никто интереса не представлял.

В конце концов вышла Дженни. Закутанная в пальто, на голове шляпа, но не узнать ее было невозможно. С ней был мужчина, тот, который заставил меня «организовать стулья». Он тоже был в шляпе, надвинутой на глаза. Правая рука засунута в карман пальто.

И он прикасался к ней: поглаживал ее спину левой рукой. Неопровержимый жест близости. И она отзывалась, прилегала телом к нему. Ошибки не было: я это не вообразил.

А потому я пошел за ними. Более горячий человек, чем я, мог бы заступить им дорогу. «Здрасьте, миледи, вот уж не думал увидеть вас тут!» Но я решил, что лучшей местью будет узнать все. Да, в первую очередь я разберусь что к чему.

А потому я последовал за ними на порядочном расстоянии, только чтобы не упустить их из виду, ныряя в тень всякий раз, когда мужчина останавливался, чтобы завязать шнурок или чиркнуть спичкой о стену, или когда они останавливались посреди тротуара, продолжая разговор. Никто так часто не останавливается. Но я учился у мастера. Джордж Шорт отточил зубы как рассыльный, прежде чем стать репортером. Он знал все хитрости, как вести слежку, оставаясь невидимым, и, подозревал я, как обчищать карманы и подслушивать разговоры в ресторанах и барах. Когда я начинал, он обучил меня некоторым из своих приемов. «Никогда не знаешь, когда что окажется полезным, — говаривал он. — Эти выпускники университетов верят, будто вся важность в хорошо построенных фразах. Да они не смогут сварганить историю, даже если она укусит их за ногу».

Его уроки никогда прежде не были такими уж полезными, но сейчас я оценил их сполна. Суть в том, чтобы попасть в ритм с тем, за кем следишь, внимательно вглядываться, так чтобы заранее предвидеть, как он поступит; двигаться в гармонии с ним и успеть скрыться среди теней даже прежде, чем он начнет оборачиваться. Знать, на каком расстоянии находиться. Знать, как двигаться неслышной походкой, но естественно, чтобы тебя не заподозрили, даже заметив.

Я шел за ними милю или около того по Джубили-стрит, вдоль Коммершиел-роуд, вверх по Тернер-стрит, затем по Ньюарк-стрит — ряд домов обветшалых и нищих. Они остановились перед домом, погруженным в полную темноту, продолжая разговор. Я ничего не слышал, но мне этого и не требовалось. Он хотел, чтобы она вошла с ним, это было несомненно. Вначале она отказалась, и я чуть ободрился. Но затем она взяла его за руку, позволила ему подвести себя к двери, и они исчезли внутри.

Если я до этого пребывал в состоянии потрясенного недоверия, оно не шло ни в какое сравнение с тем, что я испытал теперь. Я бы мог очень долго описывать мои чувства, но, в сущности, они были очень простыми. Я ревновал до безумия. Она была моей, твердил я себе. Еще одна ложь в растущем списке. И с таким? С такими людьми? Совершенно очевидно, выплаты Братству, заметки о которых я нашел в той папке, производил не ее муж, а она. Он обнаружил их и пытался установить, чем она занимается. Этот мужчина наверняка принадлежал к какой-то группе, и она платила ему. Меня затошнило от отвращения. Я разоблачу ее перед всем миром. Я сокрушу ее репутацию, и ей придется навсегда покинуть Англию. Как это осуществить? Через Хозвицки, совершенно очевидно; я же обещал ему материал, а о таком он и мечтать не мог. Затем «Сейд». Я буду разорять компании ее мужа, пока их общая стоимость не уместится в моем заднем кармане вместе с остальной мелочью.

Эта мысль успокоила меня. Медленно мое терпение вернулось ко мне, и я обрел целеустремленность. Когда мужчина вышел, я следовал за ним, пока он не вернулся к тому, что явно было его жильем, а тогда сел в омнибус, чтобы добраться до Вест-Энда. Я зашел в утреннее кафе — было уже четыре — и позаимствовал у хозяина лист бумаги и конверт. Я взвесил длинное возмущенное обличение, но они неэффективны: пишущий выглядит истериком. А потому я был краток.

Дорогая леди Рейвенсклифф!
Искренне ваш, Мэтью Брэддок.

Пожалуйста, примите мой отказ быть вашим агентом в деле о наследстве вашего мужа.

Я собственноручно доставил письмо в ее дом, а затем сел в омнибус и вернулся в Челси. Было всего лишь шесть, когда я тихонько проскользнул в дом, никто еще не встал, даже миссис Моррисон. На цыпочках я поднялся по лестнице, избегая самых скрипучих ступенек, и рухнул на кровать. Миновала вечность с тех пор, как я спал по-настоящему, но я полагал, что сон и теперь будет бежать меня. Мне не стоило тревожиться. Я все еще ждал бессонницы, когда мои мысли начали гаснуть и я провалился в забытье.

 

Глава 21

Если мне чудилось, что всему положен конец, я не мог бы ошибиться сильнее. Я проспал до двух часов дня, но сон, когда я наконец из него вынырнул, меня совсем не освежил. Еще пара минут пощады, прежде чем воспоминания о прошлом вечере не нахлынули во всей полноте. Но передышка мало что дала. Я был грязен, небрит, и все кости у меня ныли от усталости, когда я спустился вниз в поисках горячей воды. Нигде никого, что было необычно; нормально в это время дня миссис Моррисон полагалось на кухне спорить с полоумной судомойкой о том, как следует чистить морковь. А потому я сам поставил большую кастрюлю на плиту и зевал в ожидании, когда вода подогреется. На кухонном столе лежала телеграмма, адресованная мне. Едва ее увидев, я понял от кого она, и поднявшаяся во мне волна радости должна была бы предупредить меня, насколько непрочно мое решение, принятое лишь несколько часов назад. Я прикинул, не разорвать ли ее пополам и не выкинуть ли в мусорное ведро — мне она не нужна, с этим покончено! — однако мужественная категоричность не совсем удалась. А что, если телеграмма содержит доказательство, что я ошибся? Вот так я колебался, а вода кипела, и кухня наполнялась паром. В конце концов я достиг компромисса: я вскрою ее, прочту, а затем разорву в праведном гневе.

Приезжайте немедленно. Элизабет.

Достаточно было первого слова, чтобы моя стальная решимость рассыпалась горсточкой ржавчины. В голову мне хлынули всевозможные истории. Потерянная сестра-близнец. Разлученные любящие сестры, теперь воссоединившиеся. Полная чепуха. Этого не могло быть. Ведь правда? Сомнение было маленьким, но достаточным, потому что я хотел, чтобы было так. Я вымылся, побрился и надел чистую одежду. И к тому времени, когда я был готов встретить мир лицом к лицу, мое решение было принято. Я увижусь с ней. Так, на всякий случай. Но я заставлю ее ждать и использую это время, чтобы узнать побольше. В первый раз она хотела видеть меня больше, чем я ее, и ощущение это слишком мне нравилось, чтобы расстаться с ним чересчур быстро.

Я вернулся на Флит-стрит. Хозвицки в «Короле и ключах» не оказалось, а потому я пошел к «Телеграфу», поднялся по лестнице в общий зал и нашел его в укромном углу за пишущей машинкой. Только он один во всей редакции пользовался ею; все остальные писали свои истории чернилами, и я заметил, что всякий раз, едва он нажимал на клавишу, остальные бросали на него злобные взгляды. Женская игрушка. Не для мужчин.

— Мне надо поговорить с тобой.

— Я занят.

— Мне все равно.

Должно быть, тон у меня был внушительный, потому что он перестал печатать и поглядел на меня.

— Так говори.

— Не здесь. Не хочу, чтобы твои коллеги узнали про товарища Стефана.

В мои намерения не входило, чтобы это прозвучало угрозой, но он воспринял мои слова именно так. И каменно уставился на меня.

— Пойдем прогуляемся. Это займет только пять минут.

Он секунду думал, потом встал и надел пиджак. Я видел, что он рассержен. Полагаю, я бы тоже рассердился. С его точки зрения, он протянул руку дружбы, а я использовал его жест для шантажа. Я почувствовал бы себя виноватым, будь у меня время думать нормально.

— Так что? Чего тебе нужно теперь?

Он стоял на тротуаре, а толпы прохожих обтекали нас справа и слева. Было ясно, что он не намерен больше сделать ни шагу. Мы стояли прямо перед дверями «Телеграфа».

— Я ведь не угрожал, — сказал я. — Не собирался сказать ничего такого. Но мне необходимо поговорить с тобой, а времени у меня в обрез.

— Что произошло вчера? Я слышал, ты пришел, потом ушел. Заскучал?

— Возможно, и заскучал бы, но до этого не дошло. Там была женщина. Она назвалась Дженни. Лет сорока с лишним. Немецкий акцент.

Он кивнул.

— Расскажи мне про нее.

— Зачем?

— Это не имеет значения.

— Нет, разве что…

— Нет! — перебил я. — Никаких игр. Не сегодня. Никакого торга. Никаких «почеши мне спинку» и прочей ерунды. Мне нужно знать теперь же. Я должен знать. Кто она?

Он внимательно посмотрел на меня, потом кивнул.

— И ты не скажешь, зачем тебе это знать?

— Ни одного, ни единого слова. Но ты должен сказать мне.

Он секунду-другую вперялся взглядом в тротуар, потом повернулся и пошел, свернул в Уайн-Офис-корт, мимо «Чеширского сыра», где кругом никого не было. В конце концов он остановился и обернулся.

— Ее имя Дженни Маннгейм, — сказал он. — Но это не настоящее ее имя. Она приехала из Гамбурга примерно шесть месяцев назад. Видимо, там она была замешана в убийстве и должна была бежать из страны. Добравшись сюда, она встречалась с некоторыми группами беженцев, но держалась подальше от немцев. Не хочет, чтобы кто-нибудь знал, что она здесь. Боится полиции или что ее убьют из мести. Она закаленная женщина, беспощадна в спорах и, сдается мне, вполне способна к беспощадным действиям. Ее жизнь — борьба. Ничто другое ее не интересует, и ни о чем другом она не говорит. Она абсолютно холодна и крайне неприятна. Так что, боюсь, ничего больше я тебе сказать не могу. Даже то, что я знаю, я получил не от нее. Я избегаю ее, насколько возможно. И тебе советую, если у тебя есть хоть капля здравого смысла.

— Так как же ты узнал про нее?

— Она контактировала с группами, которые… ну, они мало кому доверяют. Привыкли, что шпики и доносчики и полицейские агенты стараются примазаться к ним. Они осторожны. Естественно, они хотели удостовериться, что она та, за кого себя выдает.

— И как они это сделали?

— Да очень просто. Написали товарищам в Германию. Те проверили, что она была на пароходе, который назвала. Навели справки у кое-кого в полиции, правда ли она сделала то, про что сказала. Она сделала. Предельно непотребная, даже по меркам ее типа.

— Но очень миловидна.

— Было бы интересно посмотреть, как она среагировала бы, скажи ты ей это в лицо.

— Вчера она ушла с мужчиной.

Я описал его как мог точнее, но этого и не требовалось.

— Ян Строитель, — без колебаний сказал Хозвицки. — Так его называют. Он иногда работает на стройках. Иозеф как-то указал мне на него и предупредил, чтобы я его остерегался. Опять-таки, настоящего его имени не знает никто. И поскольку ты уже знаешь, да, он — член, а возможно, и лидер Братства социалистов.

— А они?

Хозвицки поглядел на меня.

— Опасные люди, с которыми тебе незачем знакомиться. Помнишь грабеж на пивоварне Марстона? Вооруженное ограбление того ювелира в Чипсайде около года назад?

Он назвал два преступления, сопряженных с насилием, но неудавшихся.

— То, что именуется экспроприацией ради финансирования общего дела. Анархисты расколоты надвое: одни считают подобные вещи оправданными и необходимыми, другие убеждены, что они губят все, чего мы стремимся достигнуть.

— Мы?

Он кивнул.

— Так расскажи мне о них побольше.

— Трудно. Они ведь себя не афишируют. Но их не может быть много. В большинстве литовцы или латыши. Они ненавидят Россию и все русское. И всех остальных. У них вроде бы есть деньги. Предположительно от грабежей. Сверх этого я тебе ничего сказать не могу. Просто не знаю. Слушать речи им неинтересно. Считают это буржуазным. Насилие, по их убеждению, единственно подлинная революционная деятельность. Думаю, если бы они могли, то с радостью убили бы Кропоткина, как и любого другого русского.

— Что все это значит для тебя, Стефан? — спросил я с искренним любопытством. — Почему ты участвуешь во всем этом пустозвонстве?

Он нахмурился, повернувшись ко мне.

— Я еврей, и я поляк, — сказал он. — Надо ли что-то добавлять? У меня нет желания убивать кого-либо, Мэтью. Я хочу сделать мир свободным, чтобы человечество могло полностью осуществить свой потенциал и жить в гармонии. Надежда, которую ты, конечно считаешь глупой, наивной и нелепой.

Я пожал плечами.

— Как надежда она не так уж плоха. Я лишь скептично оцениваю ее шансы на успех.

— Ты не единственный. Но компромисс… — Тут он обернулся, на губах у него играла улыбка, сильно изменившая его лицо. Улыбка у него была приятная. Ему, право же, следовало бы чаще улыбаться. — Компромисс — это орудие угнетения, применяемое капиталистами, чтобы ничто никогда не менялось.

— Бесспорно, это так, — сказал я от души. — И чертовски кстати.

Он ухмыльнулся.

— Теперь мы поняли друг друга, и я рад. Я всегда ценил твои старания быть добрым. Не думай, будто я к ним не восприимчив. Но я рос в мире подозрительности, а это привычка, от которой нелегко избавиться. Ты хороший человек. Для прислужника системы.

— Принимаю это как комплимент, — сказал я. — А я, в свою очередь, ценю твою готовность разговаривать со мной. Информацией я воспользуюсь — с осмотрительностью, скажем так. И когда-нибудь объясню тебе все как следует.

Он кивнул.

— Если ты о себе хоть как-то заботишься, то будешь держаться подальше от Яна Строителя и всех, кто с ним связан.

— Мы старые собутыльники, — сказал я.

— И что бы ты ни делал, не строй глазки Дженни Маннгейм. Она съест тебя на завтрак и поковыряет в зубах твоими косточками.

Он кивнул и зашагал назад к работе, а я задумался над его последними словами. Они вернули меня к предмету моей одержимости. Я забыл про нее, пока разговаривал с ним. Теперь она вновь заполонила мое сознание. Сообщница Яна Строителя.

Я получил информацию, но не объяснение. Собственно говоря, я оказался даже в худшем положении, чем прежде. Всякий раз, когда я добавлял крупицу информации к моим скудным запасам, она делала их еще более непонятными. Теперь я знал побольше об этой банде анархистов, с которыми столкнулся накануне. Но я все еще понятия не имел, какая тут может быть связь с Рейвенсклиффом. Более того: меня это не интересовало: моя одержимость Элизабет настолько усилилась, что почти вырвалась из-под контроля. Я терзался в исступлении, отправиться ли увидеться с ней, как меня позвали.

Я знал, что рано или поздно, но пойду. Я знал, что не смогу воспротивиться. Но я боролся. Я не хотел принять мою судьбу с распростертыми объятиями или даже подчиниться без сопротивления. И пока ноги сами несли меня по Флит-стрит мимо Чаринг-Кросса вверх по Хеймаркет и к Пиккадилли-серкус, я твердил себе, что еще ничего не решил. И в любую минуту могу вскочить в омнибус и поехать домой. Я обладаю свободой воли. И решу, когда сочту нужным. Я перебрал все причины отнестись к ее требованию с тем презрением, которого оно заслуживало, и они были неопровержимы. Перебрал все причины послушаться ее, и они были хлипкими. И все-таки я шел, засунув руки в карманы, вперив глаза в тротуар, с каждым шагом приближаясь к Сент-Джеймс-сквер.

Я все еще твердил себе, что не принял никакого решения, когда стоял на крыльце и когда позвонил в звонок. И это была святая правда — я ничего не решил. Решение я мог принять только одно: пойти в противоположном направлении; нерешительность заставила меня сомнамбулически идти к ней, войти в двери, когда горничная их открыла, подняться по лестнице к малой гостиной, где она ждала меня. Не выдержи тут мое сердце, я не удивился бы и, возможно, не был бы неблагодарен, но оно выдержало, и я вошел и увидел, что она сидит у огня с книгой на коленях и глядит на меня очень серьезно. И я ощутил обычный прилив эмоций, пронизавших все мое существо, едва я понял, что нахожусь именно там, где должен быть.

— Садитесь, Мэтью, — сказала она негромко, указывая на место возле себя.

С неимоверным усилием воли я сел в кресло напротив, чтобы не страдать от ее духов, от шороха ее одежды, чуть она шевельнется, или от ощущения, что достаточно самого легкого жеста, и я прикоснусь к ней. А тут я был в безопасности, неуязвим. Она, конечно, заметила и поняла, почему я поступил так; это было признание в слабости, а не вызов. Она угадала все это.

Она продолжала пристально смотреть на меня, но не пыталась заворожить. В ее взгляде была серьезность, намекавшая на сочувствие и понимание, хотя я слишком хорошо знал, что придаю чересчур большое значение подобным вещам и всегда стараюсь истолковать их в лучшую сторону.

— Вы попросили, и я пришел, — сказал я.

— Я написала потому, что получила от вас это тревожное послание. И подумала, что по меньшей мере могу ждать какого-то объяснения.

— Вы правда думаете, что нуждаетесь в нем?

— Конечно. Я была в полном недоумении.

Я впился взглядом в ее лицо, отчаянно пытаясь увидеть скрытые за ним мысли. Я знал, что все зависит от того, что я скажу сейчас. Я не знал почему. Я был просто уверен.

— Вы когда-нибудь говорите правду?

— Ну, а вы когда-нибудь поступаете, как вам сказано? Если помните, я сказала вам без экивоков, что вы не должны уделять никакого внимания анархистам. Вы согласились, обещали и немедленно нарушили свое обещание. Думаю, у меня больше права сердиться, чем у вас, поскольку ваш поступок был преднамеренным.

— Значит, вчера вечером это были вы? — спросил я, все еще не в силах поверить до конца.

— Да, — сказала она, и ее голос, выражение лица мгновенно преобразились. Жутко и пугающе, будто восковая марионетка растопилась и восстановилась совершенно другим персонажем. Изменения были тончайшими, но эффект — абсолютным. Морщины вечной нахмуренности у переносицы, очертание подбородка, легкая набряклость век, посадка головы и усталая сутулость позы. Совсем иные зачатки жестов преобразили ее из светской дамы с аристократическими манерами в угрюмую, с тяжелой жизнью, независимую ист-эндскую революционерку. Я все еще не мог поверить в это, и даже хуже — не сумел увидеть, как она обрела другую личность.

Затем во мгновение ока анархистка Дженни исчезла и вновь появилась Элизабет, насмешливо мне улыбаясь.

— На самом деле это не так уж и трудно, — сказала она. — Я всегда обладала талантом к мимикрии и умением играть роли. Надо было только подучиться, чтобы костюм, и облик, и мнения были бы именно такими. А по-немецки я говорю с рождения. Это был мой первый язык.

— Полагаю, будет слишком смелым попросить объяснения — честного, правдивого, — что вы делали там?

Она подумала.

— Нет. Пожалуй, так будет лучше. Удачная идея. Вы предпочтете длинную версию, указывающую на готовность забыть это злополучное ваше письмо? Или короткую?

— Длинную, — сказал я с легким оттенком неохоты.

Она нажала на серебряный звоночек на столе и распорядилась, чтобы подали чай, затем взяла мое письмо и бросила в огонь.

— По-моему, я говорила вам, что последние месяцы жизни Джон был чем-то поглощен. Одной из причин было следующее. Он всегда зорко следил за своими деловыми предприятиями; он считал своим долгом обеспечивать, чтобы они хорошо управлялись. Разумеется, он не мог следить за всем сам. Для этого у него были управляющие, и он полагался на то, что они будут докладывать ему о текущих делах и осуществлять его пожелания. Одновременно он часто навещал разные заводы и фабрики — померить температуру, как он это называл. Он любил эти поездки. Вы, без сомнения, думаете о нем как о финансисте, сидящем вдали от всего, манипулирующим абстракциями капитала. Ничего общего. А капитал ему нравилось вкладывать в операции. В верфи, в литейные и машиностроительные заводы. Он любил видеть, как его решение может гальванизировать тысячи людей. Он любил свои фабрики, и вы, конечно, не поверите, но он любил людей, которые работали там. Механиков, слесарей, строителей, квалифицированных рабочих. Он ценил их куда выше, чем людей своего собственного сословия. Дженни, анархистка, ненавидит его, он был худшим сортом капиталиста, потому что верил, что это было много весомее просто эксплуатации. Он гордился тем, что платит больше, чем его конкуренты, гордился, что обеспечивает приличным жильем тех, кого нанимает.

В прошлом октябре он поехал на верфь в Нортумберленде и пробыл там почти неделю. Подобное случалось часто; думается, каждый год он проводил в отъездах недель десять, посещая то один завод, то другой. Иногда имелась веская причина — важное решение, связанное с инвестициями, проблемами, с контактом или еще с чем-либо в таком роде. А иногда никаких причин не было вообще. Ему просто хотелось побывать там, нюхнуть запахи, как он выражался. Он столько же времени проводил в заводских цехах, сколько в кабинетах и конторах; разговаривал с рабочими, стоял, наблюдая. Он верил, что можно определить здоровье компании по тому, как она выглядит и ощущается. Не обязательно заглядывать в бухгалтерские книги.

— Вы когда-нибудь ездили с ним?

— Не часто. Так и он не часто ездил со мной в мои поездки. У него и у меня были собственные, личные вселенные. Он был счастлив в своей, я — в моей. Были вещи, которые мы не могли разделять друг с другом. Он не хотел отвлекаться. Он повторял, что заводы будут говорить с ним и ему необходимо слушать. Бывает, они говорят одно, бухгалтерские книги — другое. Тогда он оставался, пока не выяснял, что к чему. На этот раз он вернулся озадаченный. Все было хорошо, сказал он. Верфь счастлива, работы выполняются без сучка без задоринки. Они недавно завершили гигантский проект по постройке нового дока, потребовавший углубить дно самой реки, чтобы корабли было легче спускать на воду. Цена дредноутов так непомерна, что я всегда дивилась его способности воспринимать ее по-деловому. Джона она абсолютно не смущала. Для него крупные денежные суммы были всего лишь маленькими суммами, только с числом нулей побольше. Что-то было либо вложено удачно, либо нет. А шла ли речь о тысяче фунтов или о миллионе, принципа не меняло.

Все было хорошо. Он был удовлетворен. Кроме одной мелочи. В бухгалтерии уволили клерка за растрату. Мизерная сумма, не более двадцати фунтов, абсолютно незначительная. Но тот клерк был молодым человеком, многообещающим, и один из управляющих выделил его, считая, что после приобретения необходимых знаний на него с годами можно будет возложить ответственные обязанности. Управляющий чувствовал себя виноватым, что ошибся в молодом человеке. Он решил не доводить дела до суда, однако упомянул о нем моему мужу.

Большинство людей такого положения, как Джон, я уверена, не обратили бы на это внимания. Все компании теряют подобным образом какие-то суммы. Это считается неизбежным. Джон думал иначе. Он потратил годы на создание своей организации и добивался совершенства. Для него не имело значения, двадцать фунтов, двадцать тысяч фунтов или даже два шиллинга. Подобное не должно было быть возможным, а если пропали двадцать фунтов, могли пропасть и двадцать тысяч.

Поэтому он копнул поглубже и пришел к выводу, что это был не единичный случай, хотя установить подробности ему не удалось. Однако он узнал, куда девались эти деньги, адрес в восточном Лондоне. И самое небольшое расследование установило, что по этому адресу проживает человек, известный как Ян Строитель.

Разъярило Джона то, что он не мог установить, каким образом эти платежи авторизировались. Ответственный служащий прикусил язык и отказывался сказать хоть что-то. Тогда он решил взяться за проблему с другого конца. И вот тут в игру вступила я.

— Да, — сказал я.

Наконец мы добрались до сути, до единственного, что меня интересовало. Растраты и накладки в бухгалтерских расчетах, конечно, важны, но я все же оставался зациклен на Красной Дженни, сверлящей ледяным взглядом в зале собрания.

— Почему вы в нее вступили?

— Крайне просто. Я предложила, а он принял мое предложение. Без охоты или одобрения, но я умею настоять. Несомненно, это еще больше все запутает. Потому что вы ничего про меня не знаете сверх того, что видите. Вы думаете обо мне как об избалованной, привыкшей проводить время на балах и банкетах, шокируемой буржуазностью буржуазного отеля. Ведь так?

Я попытался запротестовать, сказать, что ничего подобного, но по сути это было верное резюме.

— Как я сказала, вы ничего про меня не знаете. У меня длинное имя безупречного происхождения, но это подразумевает множество вещей. Венгерские аристократки не обязательно богаты или избалованны. И я не была богатой и избалованной. Джон не мог поручить никому из своих людей подобраться к этой группе; их бы с легкостью распознали. Эти выплаты производились изнутри его компаний, а потому он не хотел довериться кому-либо, связанному с ними. Ему требовался кто-то способный быть убедительным и кому он мог доверять. Он ни секунды не думал использовать меня.

Я решила сделать это. Я каждую осень езжу в Баден на воды (да, конечно, балую себя, но мне приятно вновь говорить по-немецки), и там я начала читать об анархизме, и марксизме, и революционной политике — кстати, очень интересное чтение. Там я заимствовала личность немецкой революционерки, тайно казненной полицией. Случайное падение с лестницы. Им было удобнее — и финансово выгоднее — дать понять, будто она была освобождена и отправилась в изгнание. Организовал это для меня Ксантос; полагаю, деньги переходили из рук в руки в его обычной манере. Я изучила одежду и жесты, привычки и речь. Отправилась в Гамбург, а оттуда на грузовом судне назад в Лондон. Я прибыла как Красная Дженни, грубая, бескомпромиссная, более фанатичная, чем большинство мужчин. Я познакомилась с этими людьми, и мало-помалу они начали доверять мне так, как не доверились бы никакому мужчине, а уж тем более англичанину. Джон не нашел бы никого, кто сыграл бы роль так убедительно.

Я был ошеломлен ее историей и гордостью, с какой она ее рассказывала. Поразительно до нелепости. Очень мило претендовать на тяжкое нищее детство, когда зимой, чтобы обогреться, топить можно только генеалогией, но мне все еще трудно было поверить этому.

— Ваш муж позволил вам сделать это?

— Нет. Категорически запретил.

— Так что…

— Мне никто не приказывает, мистер Брэддок, — сказала она почти тоном Красной Дженни. — И уж конечно, не Джон. Когда я предложила идею, это была почти шутка. Его противодействие внушило мне решимость проверить, возможно ли это. Мы часто расставались, и отсутствие на пару месяцев воспринималось естественно. Я укрепилась в моей новой личности задолго до того, как он хотя бы обнаружил, что я пошла наперекор ему, и поскольку я преуспела и твердо намеревалась продолжать, что бы он ни говорил, ему оставалось только принять мою помощь.

— Но почему вы упорствовали?

— Потому.

— Потому?

— Потому, что я так хотела. Может быть, мне все немножко прискучило. Я вряд ли вызову у вас сочувствие, если скажу, что жизнь, которую я веду, имеет свою скучную сторону.

— Ни малейшего.

— Тем не менее так и есть. Большинство моих знакомых вполне довольны коротать жизнь, играя в бридж и разъезжая по гостям. У меня нет вкуса ни к чему подобному, вот почему для стимулирования мне нужно ездить в Париж или в Италию. Джон в целом понимал это и позволял мне приезжать и уезжать, как я хотела. Он позволил мне сделать это для него, пусть и против воли, потому что доверял мне и знал, что ему меня не остановить. У меня ведь никогда прежде не было возможности делать для него что-то, помимо того, что и так входит в обязанности жены.

Я помотал головой, пытаясь вытрясти из нее все противоречивые мысли, чтобы разбираться дальше. Итак, Элизабет, леди Рейвенсклифф, урожденная графиня Элизабет Хадик-Баркоци фон Футак унс Сала преобразила себя в Красную Дженни, революционную анархистку из Франкфурта. Повторите эту фразу и посмотрите, насколько легко вам будет ей поверить. Тогда вы поймете мои затруднения.

— Скажем для удобства, что я нахожу все это убедительным, — сказал я, — хотя и не нахожу. Так что вы обнаружили?

— Вкратце, я обнаружила, — сказала она, явно забавляясь, — что Ян Строитель входит в группу, именующую себя Интернациональным братством социалистов, и они мало чем отличаются от преступников. Фанатики, само собой разумеется. Они предельно озлоблены судьбой своей страны, в данное время не существующей. Но свой гнев они используют для оправдания всего, что они делают, а это включает убийства, грабежи и вымогательства. Они склонны к насилию, подозрительны и в большинстве не слишком умны. Умен только Ян, но он же самый свирепый из них всех. Фанатизм он сочетает с хитростью и беспощадностью. Магнетическая личность. Женщины на него просто вешаются.

— Включая Дженни?

— Это вас не касается, — сказала она негромко. — Вы свободны верить тому, что вам представляется наиболее вероятным.

От смущения я покраснел до ушей. Она опять ввергла меня в смятение. Ей это было так легко, а мне нечем было обороняться. Я даже подумал, что, наверное, извлекаю какое-то удовольствие, что меня так мучают; бесспорно, я очень часто ставил себя в такое положение.

— Что еще? — спросил я.

— Я обнаружила, что деньги поступали регулярно, что на это имелась какая-то причина и что пока деньги будут поступать, они воздержатся от каких-либо экспроприаций. Иными словами, они не затрудняли себя ограблениями ювелирных магазинов или убийствами. Однако у них есть внушительный запас оружия. Я занималась вместе с ними стрельбой в Ромни-Марше.

— По фазанам? — сказал я с надеждой.

— Нет, по людям. Хотя и не настоящим.

— Не говорите таким разочарованным тоном. Это шантаж? Платеж, чтобы воспрепятствовать им предпринять какую-нибудь операцию против компаний вашего мужа?

— Я пока еще не выяснила. Знает только Ян, а он не скажет. Я пыталась вызвать его на откровенность, но боюсь пробудить в нем подозрения, если буду излишне настойчива. Вот почему я продолжаю и после смерти Джона. По-моему, я вот-вот узнаю, что все это означает. Зайдя так далеко, я теперь не остановлюсь.

Я попытался прогнать все мысли о том, как именно она могла пытаться вызвать его на откровенность. И признаюсь здесь — с глубоким стыдом, — что нашел эти мысли неотразимыми, волнующими, а не омерзительными, как следовало бы. И не сумел отвергнуть их за абсурдность с той категоричностью, как был бы должен.

— Такой была моя помощь, а Джон погружался в финансы, чтобы вычислить, кто посылает деньги. Никому больше он про них не говорил. Это была его тревога.

— Не понял.

— Он думал, что создал чудовище. Что его компании обрели собственную жизнь. Что они больше не подчиняются его распоряжениям, а следуют собственным инстинктам. Вот почему он никому об этом не говорил. Он не знал, кому бы он мог сказать.

— Полагаю, он мог открыть, что стояло за этим, — ответил я. — Встретиться с Ксантосом он должен был из-за этого. Но погиб.

— Когда он вернулся, я видела его недолго, всего несколько часов, и у нас не было времени толком поговорить. На субботу-воскресенье я отправилась к Ротшильдам в Уэйленсдон. Очаровательные люди. Вы их знаете? Они не были банкирами Джона, но их общество так приятно. Они бы вам понравились.

Опять! Едва я приспосабливался разговаривать с одной личностью, как она преображалась в какую-то другую. Из горюющей вдовы, утомленной английскими обычаями, — в критикующую снобку, которая была так жестока с бедной миссис Винкотти, в Дженни-анархистку, в похотливую женщину, которая довела меня до бессилия, а теперь в великосветскую кумушку. «Вы знакомы с Натти Ротшильдом, дорогой? Такой прелестный человек…» Конечно, я не был знаком с Ротшильдами и был уверен, что очаровательными они мне не покажутся. Я чувствовал, будто разговариваю с актрисой, которая играет несколько ролей одновременно, и все из разных пьес.

Я сверкнул на нее глазами, это было лучшее, что я сумел сделать, так как скрытые за этим взглядом чувства заняли бы слишком долгое время и сказали бы слишком много. Кроме того, я не сомневался, что она совершенно точно знает, какие чувства я испытываю.

— По-моему, совершенно очевидно, что мне следует поехать в Нортумберленд. Не смогу ли я обнаружить то, что обнаружил он? Отправлюсь завтра. Это то, что я умею делать хорошо, и будет приятно разок ощутить себя компетентным.

— Вы хотите, чтобы и я поехала? — спросила она.

При одном лишь упоминании об этом мое сознание утонуло в вихре чудеснейших фантазий, и впервые я был к ним готов. Я покачал головой:

— Нет. Абсолютно нет.

 

Глава 22

На следующий вечер я ночным поездом отправился в Ньюкасл, отбыв с вокзала Кингз-Кросс в десять пятнадцать. Я еще ни разу не ездил ночным поездом и поймал себя на том, что по-детски радуюсь такому приключению. И не только этому. Ехал я первым классом — о деньгах вопроса не вставало, и я решил побаловать себя. Мои расходы оплачивались, а я теперь имел (как банк известил меня письмом) на моем счету 36 фунтов, 14 шиллингов, 6 пенсов. Я очень устал, что сильно подпортило праздничность. Я бы с восторгом не смыкал глаз до утра в хрустящих льняных простынях, слушая перестук колес, и смотрел бы, как мимо окна в темноту уносятся искры из паровозной трубы, будто устроенный только для меня фейерверк. Купе было двухместное — я еще не настолько освоился со своим новым статусом, чтобы купить одноместное, — и моим попутчиком оказался солиситер из Бервика, пожилой мужчина с женой и четырьмя детьми, его отец и отец отца были солиситерами в Бервике до него. Мы беседовали за бренди, который предоставляла «на сон грядущий» Большая Северная и который подавался на подносе красного дерева, вносимым проводником, и беседу я нашел приятной и успокоительной.

Он был счастливым человеком, этот мистер Джордан, сотворивший светскую вселенную в своем глухом городишке. При иных обстоятельствах, полагаю, я мог бы найти его нудным: его жизнь, состоящая из партий в бридж и ужинов в гостях, мне никак не подошла бы. Но я черпал утешение в том факте, что ему она нравилась, и обнаружил, что мои симпатии отдают грустью. Я страшился за мистера Джордана: я чувствовал, что анархисты и Рейвенсклиффы преуспеют в том, чтобы рано или поздно смести все это, и мир обеднеет из-за такой потери. Затем я заснул тем сном, который абсолютно идеален. Это было великолепно, и, помню, в глубинах моего забытья я подумал: если смерть обладает каким-то сходством с этим сном, бояться ее нечего.

Когда я проснулся, солнце светило жиденько, а вчерашний проводник — свежевыбритый и аккуратный — легонько меня расталкивал.

— Утренний чай, сэр? Тосты? Вашу газету? Горячая вода ожидает на полке. Спешки нет никакой, сэр, но если бы вы встали до истечения часа…

Мой попутчик уже сошел, купе было всецело в моем распоряжении, и я воспользовался этим в полную меру. Вагон отцепили и отогнали на запасной путь, где стояла тишина, нарушаемая лишь птичьим щебетом да иногда шумом поезда, проходящего мимо. День выдался чудесный, чему только способствовал тот факт, что я абсолютно не вспоминал, зачем, собственно, я тут, пока пил чай, читал газету, брился и одевался с неторопливостью, подобающей человеку со средствами.

Я вручил проводнику щедрые чаевые, затем безмятежно покинул вокзал и очутился посреди Ньюкасла. Воздух казался тяжелым, в нем висел запах угля, чего в купе я не заметил. Здания были вычернены сажей, десятилетиями оседавшей на всех до единого. Архитектура выглядела мрачной и зловещей. Ни намека на светлую штукатурку западного Лондона, пусть она часто и отливала копотью: на улицах мало деревьев и еще меньше людей. Только рассыльные да редкие велосипедисты. Ньюкасл был рабочим городом — городом рабочих, и в это время дня он работал. Я несколько минут озирал этот пейзаж, крепко держа чемодан, и решил, что торопиться некуда. Я ведь солидный делец. Вот почему на мне мой лучший костюм — мой похоронный и свадебный костюм, в который я переоделся перед отъездом. Он был чертовски неудобным, но не зря: напоминал мне о моей задаче и о моей роли.

Я вел себя так, как, по-моему, мне следовало себя вести, вошел в отель «Королевский вокзал» прямо через улицу и снял номер на ночь. Затем следующий час потратил, распаковываясь и лежа на кровати, поупивался богатством и комфортом. Я еще никогда не останавливался в отелях. В приличных отелях вроде этого. В тех случаях, когда я путешествовал, я останавливался в меблирашках, сдающих комнаты на одну ночь. Всегда дешевых, иногда чистых и обычно содержавшихся кем-нибудь вроде моей лондонской квартирной хозяйки. Здесь все было по-другому, и я не торопясь осваивался и с номером, и с вестибюлем, а затем усмотрел ресторан. Да, не так уж и трудно, решил я. Если Элизабет способна притворяться немецкой анархисткой, то и я сумею на несколько часов замаскироваться под профессионала среднего класса.

Затем я был готов. Распорядился вызвать кеб и велел кучеру отвезти меня на верфь «Бесуик», где мне предстояла встреча с мистером Уильямсом, генеральным управляющим. Мои разговоры с ним я буду излагать вкратце, поскольку большого значения они не имели. Накануне я послал телеграмму с сообщением, что душеприказчик Рейвенсклиффа поручил мне прояснить кое-что касающееся завещания. Я дал понять, что я юрист, поскольку выдай я себя за кого-нибудь еще, разоблачить мое невежество было бы слишком уж просто. Но даже и под этой личиной неловких моментов хватало, так как о коммерческом праве мистер Уильямс знал куда больше, нежели я. На первый взгляд, угрюмый, собранный коротышка, которому отнюдь не нравилось попусту тратить свое время. Только в течение нашего разговора я осознал, что он куда сложнее. В сущности, очень интересная личность, а его начальная колючесть порождалась главным образом тем, что он не терпел людей вроде меня, а вернее, людей, к которым я якобы принадлежал. Лондонцев. Денежных людей. Юристов. Не понимающих промышленного производства и не питающих к нему симпатии. У Уильямса было больше общего с тружениками его цехов, чем с банкирами Сити, хотя те и другие его явно доводили. Он был посредником, допекаемым со всех сторон.

В конце концов я его завоевал. Признался, что не имею ни малейшего понятия о Сити, рассказал ему о моем собственном происхождении среди велосипедных мастерских Мидлендса, представил себя, насколько удалось, более похожим на него, чем на банкиров его воображения. В конце концов он расслабился и начал говорить более свободно.

— Собственно, зачем вы тут?

Я постарался выглядеть пристыженным.

— Крайне глупо, — сказал я. — Но закон требует, чтобы душеприказчики подтвердили существование завещанной недвижимости. То есть, если покойный оставляет пару запонок другу, душеприказчик обязан подтвердить существование этих запонок. Я здесь всего лишь для того, чтобы подтвердить, что верфь существует. Это ведь так? Она не мираж воображения? Мы тут не допускаем никакой ошибки?

Мистер Уильямс улыбнулся.

— Существует, существует. А поскольку закон — зверюга требовательный, я ее вам покажу, если желаете.

— Еще как желаю, — сказал я с энтузиазмом. — Это будет замечательно.

Он извлек из кармана часы и посмотрел на них, затем вздохнул, как человек, убедившийся, что день транжирится впустую, и встал.

— Ну, так идемте. Обычно я совершаю обход в обеденный перерыв, но почему бы и не изменить слегка мой распорядок?

— Ваш обход? — спросил я, когда мы покинули контору, после того как Уильямс предупредил своих клерков, куда он направляется. — Вы говорите, как врач.

— В некоторых отношениях суть та же, — ответил он. — Очень важно, чтобы тебя видели, а также ощутить общий дух. Приходится делать это все чаще, ведь все больше наших рабочих присоединяется к профсоюзам.

— Это вам досаждает?

Он пожал плечами.

— На их месте я в профсоюз вступил бы, — сказал он, — хотя мне он жизнь и усложняет. Но я всегда делаю обходы. Его милость считает… считал, следовало бы мне сказать, что это очень важно.

— Вы хорошо его знали? — спросил я. — Мне не довелось встречаться с ним. Он кажется интересной личностью.

— Он был куда больше, — сказал Уильямс. — Но его никогда не оценят по достоинству. Артистов все знают, не то что промышленников, хотя именно они создают богатство, оберегающее нас от бедности.

— Что же в нем было такого великого?

Уильямс задумчиво посмотрел на меня, затем сказал:

— Вот сюда.

Он провел меня в дверь, по коридору, затем вверх по лестнице. Затем еще одна, и еще, и еще. Взбирался он с достаточной легкостью, я пыхтел позади в темноте, гадая, куда мы идем, пока наконец он не остановился перед еще одной дверью, не открыл ее и не вышел на яркий солнечный свет.

— Вот что было в нем великого, — сказал он, когда я вышел наружу.

Такого захватывающего зрелища я еще никогда не видел и даже вообразить не мог. Я знал — все школьники знают — про британскую промышленность. Как она ведет за собой мир. Мы знали про становление заводов и про массовое производство. Про сталелитейные заводы, и текстильные фабрики, и про железные дороги. И ежедневно мы видели результаты. Шеффилдскую сталь, локомотивы из Карлайла, суда, построенные на десятках верфей по всей стране. Мы видели чугунные фермы мостов, посещали Хрустальный дворец и знали про другие чудеса века. Как все это осуществилось, таким людям, как я, преподавалось редко. Просто существует, и дело с концом. Я видел только фасады промышленных предприятий, а в Лондоне их было мало, причем никаких сколько-нибудь масштабных. Даже в моем родном городе самый крупный работодатель «Старли метеор» нанимал только пару сотен человек.

Я смотрел в полном ошеломлении, прямо-таки благоговейно. Верфь была такой огромной, что, казалось, ей нет конца; в какую бы сторону вы ни повернулись, она просто тонула в мареве солнечного света и дыма. Нескончаемое нагромождение машин, подъемных кранов, стапелей, складских зданий, сборочных цехов, контор простиралось перед моими глазами во всех направлениях. Из десятка труб вырывались плюмажи густого черного дыма; со всех сторон доносились лязг, грохот, скрежет и дребезжание машин. Зрелище выглядело хаотичным, даже дьявольским, — то, как ландшафт исчез под рукой человека, но была и своя необычайная красота в этом лабиринте, в кварталах кирпичных зданий на фоне жестяных крыш, и ржавеющих ферм, и бурой коричневости реки, слабо темнеющей на востоке. И ни единого дерева, ни птицы, ни даже клочка травы. Природа была отменена.

— Это Бесуикский судостроительный завод, — сказал Уильямс. — Творение лорда Рейвенсклиффа, более чем кого-либо еще. И лишь часть его интересов; такие заводы он создавал по всей стране и по всей Европе, хотя этот, бесспорно, самый большой. То, что вы видите, не предприятие — это цепь предприятий, и каждое тщательно увязано с другими, а само оно, в свою очередь, связано с другими по всему континенту. Самая сложная, тщательно продуманная структура из всех, когда-либо созданных человечеством.

— И вы управляете всем этим? — спросил я, искренне ошеломленный.

— Я управляю этим заводом.

— Как? То есть как может один человек иметь хоть малейшее представление о творящемся в этом… этом хаосе, имею я в виду?

Он улыбнулся.

— Именно в этом и заключается гений Рейвенсклиффа. Он изобрел способ его контролировать, и не только это, но и все свои предприятия, таким образом, чтобы в любой момент можно было узнать, что происходит и где. Так, чтобы хаос, как вы его назвали, мог быть укрощен и скрытые механизмы из людей, машин и капитала действовали бы наиболее целесообразно и эффективно.

— Элегантно? — подсказал я.

— Слово, которое бизнесмены употребляют нечасто, но да: и элегантно, если хотите. Мало кто хочет или способен понять это, но я бы даже сказал, что в этом есть своего рода красота, только бы все работало слаженно.

— И причина всего этого…

Мистер Уильямс указал на восток в сторону темно-серой громады.

— Вы видите его?

— Смутно. Что это?

— Корабль его величества «Ансон». Дредноут. Двадцать три тысячи тонн водоизмещения. Три миллиона различных деталей необходимы, чтобы этот корабль выполнял свою работу. И каждая должна работать безупречно. Чтобы корабль выполнял свое предназначение, каждая должна быть придумана, начерчена, изготовлена и установлена на свое место. Он должен плавать в тропических морях и в арктических. Он должен быть способен стрелять из всех своих орудий в любых условиях. Он должен быть готов развить полную скорость всего за несколько часов; быть способным плавать несколько месяцев без ремонта. И все эти детали должны быть собраны воедино и закреплены на своих местах в установленный срок и в пределах бюджета. Вот суть всего, что перед вами. Хотите его осмотреть?

Уильямс повел меня вниз по лестнице и через булыжную дорогу к месту, смахивавшему на извозчичью стоянку.

— Длина верфи три мили, а ширина две, — сказал он, пока мы усаживались на заднее сиденье ожидавшей там коляски. — Я не могу тратить время на пешую ходьбу, а потому мы обзавелись такими вот экипажами. Лошади к шуму привыкли.

И мы покатили. Ехали мы словно через город, но очень странный город — без магазинов, почти без прохожих и без женщин. Все одеты в рабочие комбинезоны. Вместо домов — склады, огромные и без окон; конторские помещения, крайне мрачные с виду, и всякие таинственные здания, на которые мистер Уильямс то и дело указывал.

— Литейная номер один, — сказал он, — здесь изготовляется броня… Орудийная, предназначенная для сборки орудий…

Вот так мы ехали под перестук копыт старой клячи. Я на заднем сиденье слушаю объяснения мистера Уильямса, испытывая то лихорадочный восторг перед поразительными достижениями, то холодный озноб при мысли о могуществе этой колоссальной организации.

— А вот, — сказал мистер Уильямс с легкой дрожью в голосе, когда мы повернули за еще один угол, — причина существования всего этого.

Очень многие видели дредноут далеко в море или даже в порту. И тогда от вида дредноутов дух захватывает. Но только если видишь его вблизи и вне воды, по-настоящему понимаешь, насколько он колоссален. Ведь тогда становится видимым то, что обычно скрыто от глаз ниже ватерлинии, — весь необъятный корпус. Он уходил вверх, вверх, вверх, теряясь в облаках. Такой длинный, что нос вообще не был виден; он исчезал в пелене дыма, изрыгаемого заводскими трубами. Я понятия не имел, насколько завершена постройка; судя по его виду, должны были потребоваться еще годы, прежде чем он будет готов; но я был не в силах вообразить, что даже тогда подобное сооружение будет держаться на воде, не говоря уж о том, чтобы двигаться.

Я высказал свое недоумение, и мистер Уильямс рассмеялся.

— Через десять дней мы спустим его на воду, — сказал он. — От закладки киля до последних подгонок требуется двенадцать месяцев. Мы завершили восьмой месяц и, рад сказать, выигрываем время. Каждый лишний день обходится нам в потерю тысячи ста фунтов прибыли. Ну-с, что скажете?

Я потряс головой. Я искренне верил, что это был один из самых замечательных моментов моей жизни: оказаться перед неопровержимым доказательством человеческого дерзновения и изобретательности. Как у кого-то хватило духа замыслить подобную постройку, было непостижимо для моего воображения. А затем я увидел людей. Крохотные фигурки сновали вверх и вниз по лесам, крича крановщикам, пока гигантские квадраты брони поднимались на место: клепальщики методично забивали заклепку за заклепкой в уже высверленные отверстия; прорабы, и монтеры, и слесари наслаждались перерывом в своих трудах. Сотни людей, машин от огромных гидравлических кранов до маленькой дрели — все, работающие вместе, все, видимо, знающие, что им надо делать и когда. И все ради того, чтобы создать это чудовище, которое отправилось в свой долгий путь в открытое море по решению, принятому Рейвенсклиффом за месяцы или годы до этого момента. Он сказал, и это было исполнено; тысячи людей, миллионы фунтов пришли в действие из-за его решения, и продолжали исполнять его распоряжения даже после его смерти.

О чем я думал? Ни о чем. Меня ошеломили масштабы увиденного, могущество, созданное одним человеком. Теперь впервые я осознал, почему все отзывы о нем использовали превосходную степень. Могущественный, устрашающий, гений, монстр. Я слышал или читал эти определения. И все они были верными. Только такой человек дерзнул бы.

— Боюсь, я не могу пригласить вас осмотреть корабль, — сказал мистер Уильямс, отвлекая меня от грез. Я заметил, что он доволен моей реакцией. Думаю, мое лицо выражало восторженное потрясение; мое молчание было красноречивее любых слов. — В такое время это опасно, и, собственно говоря, ничего интересного, кроме как для специалистов по строительству военных кораблей. Я просто хотел, чтобы вы увидели его поближе. Внушительное зрелище, вы согласны?

Я кивнул, но продолжал смотреть вверх и вдоль, чтобы воспринять всю огромность колосса. Было темно; корпус полностью заслонял солнце, а глубины огромного рва, в котором корабль обретал свою форму, были холодными, и ветреными, и темными. Меня пробрала дрожь.

— Да, тут холодно. Иногда в сухом доке даже моросит дождь, хотя погода снаружи ясная. Работы сопряжены с высокими температурами и испарениями, которые конденсируются по сторонам и падают дождевыми каплями. Иногда это создает серьезные проблемы. Одна из тех небольших трудностей, которые не способны предвидеть даже самые предусмотрительные планировщики. Кстати, надеюсь, вы теперь убедились, что верфь реально существует?

Я кивнул.

— Полагаю, душеприказчики могут признать это, — сказал я с неопределенной улыбкой. — И я должен поблагодарить вас за уделенное мне время. Так любезно с вашей стороны!

— Нисколько. Как вы могли заметить, я очень горжусь верфью. И для меня большое удовольствие похвастаться ею.

— А ваши рабочие? Они тоже гордятся?

— О да, думаю, да. Как же иначе? Они ведь знают, что они лучшие в мире. И они хорошо оплачиваются. Мы не можем допустить сюда хотя бы одного некомпетентного клепальщика или механика. Им необходимо платить хорошо и держать их под строгим надзором. Когда мы в прошлом году спустили на воду «Бесстрашного», город просто замер, чтобы все могли посмотреть. Они знают, что приложили руки к чуду. Идемте.

Мы вернулись к коляске, и лошадь устало поплелась на этот раз другой дорогой. Несколько минут спустя мистер Уильямс велел кучеру остановиться.

— Прошу прощения, — сказал он с улыбкой. — Мне надо проверить тут одного из наших людей. Прошу, войдите, если желаете.

Я последовал за ним в служебные помещения, примыкавшие еще к одному гигантскому зданию таких размеров, что при обычных обстоятельствах его одного было бы достаточно, чтобы задуматься. Но теперь я уже почти свыкся с ними. Еще одно здание размером с собор Святого Павла. Ну и ладно. Мне требовалось подзакусить. Мистер Уильямс провел меня в лабиринт служебных помещений, где десятки клерков сидели за рядами конторок, каждый со своими стопками бумаг. Затем через другие, где мужчины наклонялись над чертежными досками. Мистер Уильямс сунул голову в одну комнату и вызвал какого-то чертежника наружу.

— Мне надо несколько минут поговорить с мистером Эшли. Не покажете ли вы мистеру Брэддоку наш маленький арсенал?

Молодой человек явно обрадовался, что выбран для подобного поручения, что на него обратил внимание один из самых влиятельных людей на Северо-Востоке, и сказал, что будет в восторге. Фамилия его Фредерикс, сообщил он мне по пути. Он старший чертежник по орудийным башням. В «Бесуик» работает двенадцать лет, а начал в четырнадцать. Его отец тоже работал на верфи. Как и его братья и дядья.

— Значит, семейная фирма, — сказал я, просто чтобы что-нибудь сказать.

— Думаю, в Ньюкасле не найдется семьи, чтобы хоть кто-то не работал на верфи, — ответил он. — Ну, вот мы и пришли.

Он потянул на себя тяжелую деревянную дверь и вошел, пропустив меня вперед. Вновь я был ошеломлен, хотя мне потребовалось некоторое время, чтобы осознать, на что я смотрю. Пушки. Но не обычные пушки, выставленные в музеях или на обозрение в лондонском Тауэре. Эти больше походили на древесные стволы из какого-то дремучего леса; двадцать, тридцать футов в длину, три фута в толщину, сужающиеся жутковато и угрожающе к жерлу. Десятки и десятки их; некоторые длинные и почти элегантные, другие короткие и пузатые. Ряды и ряды на огромных козлах.

— Вот наше самое большое, — сказал Фредерикс, указывая на самое длинное в центре здания, тускло поблескивающее защитным слоем смазки.

— Двенадцать сорок пять, образец десять. Вместе с казенной частью весит пятьдесят восемь тонн, способно стрелять снарядами в восемьсот пятьдесят фунтов почти на одиннадцать миль с попаданием в пределах тридцати футов от цели. Если канониры будут знать свое дело. А они, уж конечно, его знают.

— И все для «Ансона»?

— Он заберет дюжину их. Подумайте, а каков будет эффект бортового залпа. А стрелять они могут семь раз в минуту. Так мы полагаем.

— Вы полагаете? У меня сложилось впечатление, что работающие здесь знают все точно. Мне казалось, что догадки не допускаются.

Это его как будто обескуражило.

— Ну, понимаете, речь идет не об орудиях. Они в порядке, мы знаем. Вопрос в наведении. Гидравлика. «Ансон» получит совсем новую систему. Беда в том…

— Вы не можете провести предварительную проверку?

Он кивнул.

— Это то, над чем я работаю. Думаю, все будет в порядке. Но если нет…

— Ну, а для чего остальные? Если дюжину заберет «Ансон», этих огромных тут останется пара дюжин.

Он пожал плечами:

— Кто знает? Нам ведь не говорят. Но на верфи повсюду одно и то же. Орудий, брони, брусьев хватит на постройку военного флота из одних только запасных частей с изготовлением дополнительных. Но больше нет заказов.

— Откуда это известно?

— Слухи. Сплетни. Как знать, кто их сеет. Люди опасаются увольнений, как только «Ансон» будет закончен.

— А заграничные заказы?

Он покачал головой.

— Может, они засекречены?

Он засмеялся.

— Вы не знаете верфей, сэр. От рабочих секретов не бывает. Вы думаете, есть хоть что-то касающееся рабочих мест, о чем мы не знаем?

Я задумчиво оглядел ряды металлических громадин, заполняющие гигантское леденящее помещение, и содрогнулся. Тут царило спокойствие, почти мир, и атмосфера эта не вязалась с предназначением орудий и тем, что они могли натворить.

— Не могли бы вы мне помочь, — сказал я. — Найти человека по имени Джеймс Стептоу. По-моему, он работает где-то тут.

Выражение лица Фредерикса моментально изменилось.

— Нет, — сказал он отрывисто. — Его тут больше нет.

— Вы не ошибаетесь? Я абсолютно уверен.

— Да, прежде работал. Его уволили.

— О? Почему?

— За воровство.

Он отвернулся, и мне пришлось схватить его за рукав.

— Я хочу поговорить с ним.

— А я нет. Кому надо якшаться с вором?

— Тем не менее я должен поговорить с ним… А! Вот и мистер Уильямс. Возможно, он скажет мне.

— Веллингтон-стрит, тридцать три. Его адрес, — сказал Фредерикс торопливо. — Пожалуйста…

— Ни гу-гу! — шепнул я в ответ.

Затем мистер Уильямс приблизился, и наш разговор оборвался, но в некоторых отношениях это была самая интересная часть моей поездки. Жалею, что у меня оказалось так мало времени для разговора с молодым человеком, таким серьезным и наблюдательным.

— Удивляюсь, что вы допустили меня сюда, — сказал я, пока мы шли назад к коляске. — То есть я начитался из газет про шпионов, старающихся выкрадывать секреты пушек и тому подобного.

Мистер Уильямс засмеялся.

— Да крадите, пожалуйста, если вам хочется. В том, что вы видели, ничего такого уж секретного нет. Внешний вид орудия ничего вам не скажет. Важно, как варится металл, как работает гидравлика, как обеспечивается точность прицела. Вот это подлинные секреты. И тут мы крайне осторожны. Кроме варки металла.

— Почему?

Он подмигнул и заговорщицки наклонился ко мне:

— Потому что немцы уже знают.

— Каким образом? — оживился я, надеясь услышать шпионскую историю.

— А процесс-то разработали они. Мы украли его у них. — Он откинул голову и испустил смешок. — Они же тут лучшие в мире, немцы то есть. Очень продвинулись.

— Так у вас есть шпионы в Германии?

— Боже мой, нет. У лорда Рейвенсклиффа была доля в акционерном капитале. Это куда лучше. У него был пакет акций «Круппа», немецкой стальной компании. Не на его имя, разумеется. Через посредство банка в Гамбурге. Им удавалось получать все, чего бы ни требовалось. То же со «Шнейдером» во Франции.

Я был изумлен. Мне и в голову не приходило, что это устраивается подобным образом.

— А немцы не узнают здешние секретные процессы тем же методом, только наизнанку?

Мистер Уильямс был шокирован.

— Разумеется, нет. Его милость был англичанином и патриотом.

Справедливо, подумал я. С другой стороны, как быть с историей о субмаринах, которую рассказал мне Сейд? О субмаринах, строившихся для русских? Еще одно свидетельство патриотизма?

— Так скажите мне, мистер Брэддок, — начал управляющий, когда мы направились назад к воротам верфи, — что в «Бесуике» вы сочли наиболее внушительным? «Ансон», я полагаю?

Я взвесил.

— Бесспорно, зрелище потрясающее, — сказал я. — Просто не верится. Только ради этого уже стоило приехать сюда. Но, как ни странно, самым впечатляющим оно мне не кажется. Самым замечательным я считаю само существование верфи, создающей такие суда. То, что кто-то способен организовать этот муравейник, вот самое удивительное.

Я сказал именно то, что следовало. Уильямс прямо-таки просиял от моих слов.

— В этом заключалась гениальность лорда Рейвенсклиффа, и сказать, что его отсутствие пройдет незамеченным, — величайший комплимент его талантам. Не поймите меня неверно, — продолжал он с улыбкой, когда я поднял бровь. — Именно этого он и хотел. Создать организацию настолько совершенную, что она могла бы действовать сама по себе или, точнее, под надзором только управляющих, знающих каждый свою область дела. Я верю, что он преуспел.

— Как так?

— Задача любой компании в конечном счете сводится к тому, чтобы получать наибольшую прибыль. До тех пор пока это главная цель управляющих, руководить нужды нет. Они коллективно возьмут на себя право принимать решения.

— И вы вскоре узнаете, так ли это.

Мы подъехали к воротам. Кеб, один из нескольких, терпеливо ждал, чтобы отвезти меня назад в центр Ньюкасла. Уильямс вежливо придерживал дверцу, пока я садился.

— Да. Узнать это будет очень интересно. Счастливого возвращения в Лондон. Надеюсь, вы приятно провели время.

 

Глава 23

В восемь часов, наскоро перекусив, я снова ушел — на этот раз пешком от верфи к рядам жилых домов к западу от центра города. Мистер Джеймс Стептоу жил где-то в этом лабиринте. Монотонное путешествие по красно-кирпичным улицам: каждый дом — точная копия соседнего; все, подозревал я, построены верфью и для верфи. У каждого дверь и два окна, выходящие на улицу. Все двери зеленые, все окна коричневые. Полное отсутствие деревьев, редкие заплатки зелени и на удивление мало пабов; полагаю, не без вмешательства верфи, наложившей запрет на подобные злачные места, чтобы держать свою рабочую силу в трезвости и полной готовности. Или она пеклась об их здоровье, взяв на себя ответственность за него. Решайте сами.

Но все, бесспорно, было аккуратно и упорядочено, а несколько улиц с домами поновее свидетельствовали об ином подходе. Арочный вход, более прихотливая крыша. Достаточно маленькие и, без сомнения, достаточно убогие, но тем не менее такие, где можно жить вполне уютно. Тут были церкви, школы и магазины — все расположенные заботливо и обдуманно. Я насмотрелся на много худшее в Ист-Энде, который был адским, сбитым всмятку кошмаром в сравнении с этими дисциплинированными, упорядоченными жилищами — пусть они и были бараками, но хотя бы позволяли их обитателям притворяться, будто это не так.

Нужный мне дом находился не на главной улице. Все улицы тут были названы в честь имперских героев и событий не такого уж далекого прошлого. Я прикинул, многие ли обитатели замечали это спустя какое-то время. Переполнялись ли их сердца гордостью, что они живут на Виктория-роуд? Работают ли они усерднее или пьют меньше оттого, что живут на Хартум-плейс? Становятся ли они лучшими мужьями и отцами оттого, что на работу идут по Мейфкинг-роуд, затем сворачивают на Гордон-стрит? Был ли мистер Джеймс Стептоу, думал я, стуча в дверь, более респектабельным и патриотичным англичанином, потому что жил в доме номер 33 на Веллингтон-стрит?

Трудно сказать. Дверь открыла его мать, и она, бесспорно, выглядела достаточно респектабельно, когда неуверенно прищурилась на меня. Беда была в том, что я практически не понимал, что она, собственно, говорит. Полагаю, говорила-то она по-английски, но акцент был настолько непроходимым, что она вполне могла бы быть очередным сербско-хорватским анархистом. Этой трудности я не предвидел. Однако пусть мне не удавалось понять ее, она меня вроде бы поняла в достаточной мере и проводила в маленькую гостиную, предназначенную для уважаемых гостей. Некоторое время спустя вошел Джеймс Стептоу, настороженно и опасливо; сложен он был по-бычьи; почти так же широк, как и высок, с толстой шеей, вздымающейся из рубашки без воротника, с черными волосами, покрывающими руки сразу под засученными рукавами. Мохнатые черные брови, тень щетины у рта и на подбородке. Он больше походил на регбиста или шахтера, чем на человека, занятого записями и квитанциями.

Я пожал ему руку и представился.

— Вы из полиции?

Короткая фраза, сердито произнесенная, но принесшая великое облегчение: мистер Стептоу был двуязычен.

— Конечно, нет. Почему вы так подумали?

— У меня обед, — сказал он.

— Прошу извинения, что побеспокоил вас. Я могу либо уйти на время, либо подождать — как пожелаете, — но, боюсь, мне необходимо поговорить с вами сегодня вечером. Завтра утром я возвращаюсь в Лондон.

Он внимательно меня оглядел.

— Есть хотите?

Если в моей записи его речь нормальна и я сказал, что понимал ее, не думайте, будто она была нормальной и удобопонимаемой. Ничего подобного: время, проведенное в обществе мистера Стептоу, было триумфом сосредоточенности, а заметная часть того, что говорили члены его семьи, полностью оставалась за пределами моего понимания. Я ответил, что поел, благодарю, но могу поесть и еще.

Он кивнул и провел меня по маленькому коридорчику на кухню. Это немножко смахивало на представление ко двору: восемь лиц повернулись, восемь пар глаз впились в меня, когда я вошел и остановился немного смущенно возле маленькой плиты. Я ощущал себя бесцеремонным, иностранцем, страшной угрозой.

— Отец, это мистер Брэддок из Лондона. Это моя мать (старушка безмятежно улыбнулась), моя сестра Энни, мои два брата Джек и Артур, Лили, моя невеста, и дядя Билл. Джек, встань-ка, мистеру Брэддоку нужен твой стул.

— Лондон? — сказал отец, имевший склонность говорить фразами в одно слово.

— Именно, — сказал я. — Здесь я для того, чтобы разобраться с парочкой юридических вопросов, касающихся имущества лорда Рейвенсклиффа. Мне нужно обсудить кое-что с вашим сыном.

— Про это все знают, — сказал Джеймс. — Не думайте, будто вам надо что-то скрывать от них. Что еще сказать? Меня судили и признали виновным, верно? Все знают. Или он узрел свет и оставил мне кое-какие деньги?

— Боюсь, что нет, — сказал я с улыбкой. — И мне он тоже ничего не оставил, если это может послужить вам утешением.

— Тогда что?

— Лорд Рейвенсклифф считал вас невиновным в приписанной вам растрате.

Это вызвало реакцию.

— Мог бы, черт дери, сказать мне про это, — буркнул Стептоу-младший.

— Насколько я понял, он пришел к такому выводу за три дня до смерти. У него не было возможности сказать вам.

Все вокруг стола переглядывались, отчасти довольные, отчасти сердясь, что у меня есть власть так воздействовать на их жизнь.

— Вот тут возникает трудность, — продолжал я. — Хотя лорд Рейвенсклифф, возможно, так и считал, но не записал этого по каким-то причинам. А потому мне поручено проделать те же розыски. Другими словами, выяснить, что же происходило. И от вас мне требуется полный отчет. Когда это будет завершено, леди Рейвенсклифф напишет мистеру Уильямсу на верфь, он восстановит вас на работе и, я уверен, сполна возместит вам неполученное жалованье.

Щедрое предложение, делать которое я уполномочен не был, но сработало оно лучше некуда. С этой минуты они из кожи вон лезли, чтобы сообщить мне все, что мне требовалось узнать.

— Одно вранье, — сказала мать вызывающе. — Джимми бы никогда…

— Да, матушка, кажется, мы все в этом согласны, — сказал он терпеливо. Затем немного задумался, с легкой улыбкой обвел взглядом свою семью и попросил мать заварить еще чаю. Пока она наполняла чайник водой из большого чана возле задней двери и подвешивала его кипятиться, он начал:

— Я бухгалтер, вы знаете, — сказал он. — Моему папаше, вот тут, это не нравилось, он ведь корабел, котлы делает, и ему не по вкусу было, чтоб я работал в костюме. Думал, я зазнаюсь, нос задеру. Но я успевал в школе. Всегда получал самые высокие отметки по арифметике и правописанию, и почерк у меня был четкий, каллиграфический, если я старался. Моему учителю я нравился, и он замолвил за меня словечко на верфи, так что меня взяли в контору. Начал я работать там восемь лет назад и научился ведению книг. Я даже курсы посещал, чтоб подучиться, и преуспевал. Меня повышали, платили больше. И не зазнался вроде бы.

Его отец благодушно нахмурился, будто невольно соглашаясь.

— Обязанностью моей было оплачивать поступающие счета. Не очень большие, вы понимаете. Дополнительные и побочные выплаты — вот моя область, и по большей части это полнейший хаос. И вот когда я получил этот счет на двадцать пять фунтов, я уплатил по нему наличными в конверте, который отправил по адресу, указанному на счете. Через пару недель остались только двадцать пять фунтов дефицита и достаточно доказательств, что я — тот, кто забрал их, так как все остальные листы бумаги исчезли. У меня потребовали объяснения. Никто мне не поверил, и я был уволен с назиданием, что я должен радоваться, раз не оказался в тюрьме.

Я до того расстроился, что чуть не заплакал, да и заплакал, сказать правду. Поверить не мог, что со мной случилось такое, и даже прикидывал, а не допустил ли я какой-нибудь ошибки. Но этого быть не могло. Существовали только две возможности: либо я украл эти деньги, либо требование платежа действительно поступило. Я знал, что ничего не крал, а это означало, что его изъяли. Я ошибок не делаю, понимаете? Но я надеяться не мог получить другую работу в Ньюкасле. Скоро все что-нибудь да услышат, так уж заведено. Я уж думал поселиться у троюродного брата в Ливерпуле, начать все заново и надеяться, что никто ничего не узнает. Я даже вел себя так, будто был виновен. Только они все, — он указал на сидящих за столом, и все закивали, — встали за меня горой. Даже профсоюз не помог. Они ворам не помогают, сказали мне. Только время зря тратить, а у них хлопот хватает и с теми, кто помощи заслуживает.

Он горько усмехнулся и отхлебнул чаю. Его отец явно испытывал неловкость.

— И тут получаю это короткое письмо с просьбой — с приказом, вернее сказать, — явиться в «Ройал». Ни подписи, ничего. Я чуть было решил не ходить, однако подумал, а почему нет? Понимаете, я задумался, а что бы это значило, ну и делать мне все равно было нечего. Ну, я и пошел, и постучал, а там его милость… Рейвенсклифф то есть. Совсем один.

Перепугался я до смерти, не стану от вас скрывать. Даже комната была страшной. Я никогда прежде таких не видел, попышнее даже мюзик-холла, с бархатными занавесками и раззолоченной мебелью. А Рейвенсклифф…

Он смолк, неуклюже поерзал на стуле и подложил еще сахару в чашку.

— Вы говорите, вы с ним никогда не встречались? Не то я мог бы ничего не добавлять. Он был страшным человеком, грузным, но не толстым. И почти не двигался. Ему этого не требовалось; только глянет на тебя, и этого достаточно. И говорил негромко, заставлял слушать себя. Ничего не делал, чтоб устроить тебя поудобнее или успокоить. Только сказал, чтоб я сел, а потом смотрел на меня долго-предолго. И все это время хоть бы один мускул у него дернулся, а у меня кожу под воротником жжет, и я все больше и больше пугаюсь.

«Я этого не делал, — выпалил я не стерпев. — А вы, если хотите сдать меня полиции, так валяйте!»

«Я что-нибудь сказал про полицию?»

«Так зачем я тут?»

«Не для полиции, — сказал он негромко. — Я мог бы распорядиться, чтобы вас арестовали и посадили в тюрьму, знаете ли, и не уезжая из Лондона. Вы здесь потому, что я хочу задать вам вопросы».

«Какие вопросы?»

«Не о том, почему вы так поступили. Это меня совсем не интересует. Но вот как вы это осуществили, прямо меня касается. Контроль должен быть надежной защитой от таких, как вы, но не был. А потому в обмен на вашу свободу я хочу узнать, как вы это осуществили».

Ну, и я снова сел.

«Хотя бы в последний раз услышьте, что я вам толкую. Я ничего не делал, я ничего не украл. Ни пенни, ни даже полпенни».

— Это правда, — перебила мать, одобрительно кивая головой. — А когда он мне рассказал, я была так им горда!

— Рейвенсклифф уставился на меня без всякого выражения. Я не мог догадаться, о чем он думает. Это было страшно, знаете ли. Обычно что-то замечаешь и понимаешь, насколько тебе верят. Но только не с ним. Угадать ничего было нельзя.

«Докажите», — сказал он.

«Не могу, — сказал я горько. — В том-то и беда». — И я рассказал ему, что произошло. Все то, что рассказал вам, и больше. Он кивал на мои слова, и было ясно, что процедуру он знает досконально. Затем он начал задавать мне вопросы.

«На каждом счете штампуется его порядковый номер. Если один счет изъять, это будет очевидным. То же относится и к выплатным квитанциям».

«Я знаю, — сказал я. — И могу предположить, что на нем проштемпелевали дублирующий номер, так чтобы в случае изъятия пробела в нумерации не возникло бы. А это означает, что кто-то преднамеренно изготовил фальшивый счет, а затем изъял его. А также что это не был я».

«Почему не вы?»

«Да потому что сам бы я его оплачивать не стал, верно? Я бы изготовил счет, позаимствовал штемпель, поставил бы дублирующий номер, а затем подсунул для оплаты на стол кому-нибудь еще. В конце дня, когда деньги уплачены, было бы нетрудно отыскать счет в подшивке и изъять его. Затем отправиться по адресу и забрать деньги».

«Это убедительное объяснение, мистер Стептоу, — сказал он. — Но оно означает, что вы обвиняете кого-то, кто работает с вами в одном отделе».

«Нет, — сказал я быстро, так как не хотел никого обвинять. — Весь день в отдел заходят разные люди».

«Так-так», — сказал Рейвенсклифф и, отойдя к окну, посмотрел наружу. Я был сбит с толку, но спросить не решался. И все еще недоумевал. Это же был богач, тревожащийся из-за двадцати пяти фунтов. Оно конечно, позаботься о пенни, а фунты сами о себе позаботятся, но выглядело все это очень глупо.

А потом он велел мне уйти. Ничего больше не сказал. Просто отослал, будто лакея. Я тут же решил, что докажу. Я засел дома, жалел себя, но он меня взбесил. Я не собирался позволить, чтоб меня заклеймили вором, ни ему, ни кому-нибудь еще. Вернулся домой и потолковал с папашей. Он сказал мне, чтоб я постарался. И мы поговорили с моим двоюродным братом, другим, не ливерпульским, а который работает в ночную. Он потолковал кое с кем…

— В Ньюкасле найдется кто-нибудь, кто про это не знает? — перебил я.

Он, казалось, удивился.

— Я никому не говорил. Только моим близким. Им-то я, конечно, сказал. Они имеют право знать. Их это, знаете ли, чернит не меньше, чем меня. Иметь в семье вора… Но они за меня горой. Конечно, я им рассказал.

— Понимаю. Извините. Продолжайте.

— Ну, все было организовано. Я пойду в ночную смену с дядей и двоюродным братом и пройду в контору. Это было просто. Требовалось только взять ключ у ночного сторожа, зятя моей тети Бетти. Потом я сяду просматривать книги и уйду утром вместе со сменой.

— И? — подтолкнул я.

— И времени потребовалась уйма. Я просмотрел каждый лист за месяцы и месяцы вспять, а потом сравнивал с расписаниями смен, кто тогда работал. Все до единой строчки, чтоб не пропустить чего-нибудь.

Я кивнул. Мне было понятно, что он чувствовал. Я прикинул, не завел ли Рейвенсклифф обыкновения каким-то образом принуждать совершенно чужих людей делать за него всю черную работу. Как-никак Элизабет проделала то же самое со мной.

— В конце концов я выискал. Шесть платежей от двадцати одного до тридцати четырех фунтов, все с разными адресами. Мне стало ясно, что тот, кто этим занимается, знает, как работает отдел. Потому что платежи свыше тридцати пяти фунтов визируются старшим клерком. И алчности он воли не давал.

— Но вы не узнали, куда отправлялись деньги?

— Не совсем.

— Не совсем?

Он поднял ладонь, прося тишины.

— Я попросил троюродного брата Генри…

Я застонал.

— …он тоже работает в отделе, последить повнимательнее, и наконец случай выпал. Само собой, забрать его Генри не мог, но он сделал точную копию, и адреса для выплаты тоже.

— Вы этот адрес помните?

— Конечно. Тот, который я назвал лорду Рейвенсклиффу. Пятнадцать, Ньюарк-стрит, Лондон, В.

Дом, в который на моих глазах вошел Ян Строитель.

Стептоу встал и исчез. Он вернулся несколько минут спустя с конвертом.

Я взглянул на лист бумаги внутри. Счет на 27 фунтов 12 шиллингов 6 пенсов в уплату за разные мелкие поставки. Датирован 9 января 1909 года с номером в правом верхнем углу, и Стептоу объяснил, что это был номер в папке накладных и был сдублирован с подлинного счета. Внизу была пометка «н. уплату б. Гам. 3725». Я спросил, что это означает.

— Еще один способ проследить деньги, — объяснил он. — Это указывает, что деньги в конце концов можно получить с банковского счета, принадлежащего другой части организации.

— Ах так! И это означает…

— Выплата наличными Гамбургским банком со счета тридцать семь двадцать пять.

Я задумался. Итак, этот молодой человек обнаружил, что выплаты делались часто шайке анархистов в Лондоне через лазейку в рейвенсклиффовской гордости и радости — организационной структуре, которую он создавал годы и годы. И делал это кто-то, хорошо ее понимавший, быть может, даже лучше самого Рейвенсклиффа.

— И вы знаете, кто это делал?

Молодой человек кивнул:

— Да.

— И вы сообщили об этом компании?

— Нет.

— Почему?

— Потому что не мое дело выдавать боссам моих товарищей по работе. Я был счастлив очистить свое имя, но не ценой того, чтоб очернить кого-то еще.

Вокруг стола все согласно закивали. Я совершенно забыл о них, но, очевидно, они уже обсуждали то, что я сейчас услышал от Стептоу. Это было не просто его решение, но семейное. А потому я тоже одобрительно кивнул, как будто считал, что ему следовало принять именно такое решение. Да, собственно говоря, возможно, так оно и было.

— Хотя вам я могу сказать, кто стоял за всем этим.

— Ну, так позвольте, я попробую отгадать. — Я поглядел на него. — Совершенно очевидно, не ваш товарищ по работе. Значит, вы сейчас скажете мне, что это был кто-то из самих боссов. Иначе вы и словечка не проронили бы. Верно?

Он ухмыльнулся мне подкупающей мальчишеской ухмылкой.

— Вот-вот, — сказал он с некоторым смаком. — Как только я докопался, он мне все рассказал. Месяцев шесть назад его вызвали и приказали заняться этим. Подсовывать фальшивые накладные в подшивки, а потом вынимать их оттуда. Естественно, он спросил зачем, хотя ответа получить не ожидал.

— Почему?

— Потому что нам положено исполнять то, что нам велят делать. А не понимать причины. Он думал, что ему прикажут заткнуться и исполнять то, что велено, а не задумываться зачем да почему. Не его это дело. А вместо того он получил длинное разъяснение.

— И кто объяснял?

— Мистер Ксантос. А он босс. Самая верхушка.

— Понимаю. А что дальше?

— Ну, так мистер Ксантос сказал, что люди думают, будто продавать такой товар, как военные корабли и орудия, очень просто. А это требует много такого, о чем людям лучше не знать. Например, задабривать покупателей небольшими подарками. Ну, и делать еще всякое необходимое.

— И выплаты предназначались для этого?

— Так он сказал. Небольшие подарки влиятельным людям, чтоб обеспечить заказы и гарантировать рабочие места по берегам Тайна на годы вперед. Конечно, не стоит, чтоб люди про это знали. Делать это надо втайне. И помалкивать, если кто-нибудь пронюхает.

— И ваш друг ушел, думая, будто он помогает компании чуть-чуть отступать от правил ради обеспечения рабочих мест. И проделывалось это с одобрения компании?

— Вот-вот. Но Ксантос предупредил его, что никто другой знать про это не должен. Мистер Уильямс и все прочие не желают знать про это и не скажут ему спасибо, если он проболтается. И мне он сказал, только когда я ему задал вопрос в пабе. Это было нелегко. Меня теперь не очень-то привечают в пабах. В тех, которые обслуживают заводы. Было это за неделю или около того до несчастного случая.

— Какой еще несчастный случай?

— Хуже некуда. И ожидать-то было никак нельзя. Бедняга! Но он возвращался домой после конца рабочего дня через литейный двор, и тут вроде бы столб, подпиравший балки, сломался, и они раскатились в разные стороны. А он оказался как раз там. Никаких шансов.

— И это произошло?

— Около трех недель назад. Похороны были устроены — лучше некуда. Оплатила компания и еще деньги его матери выделила, он был ее единственной опорой. Так оно и следует, да только многие палец о палец не ударили бы. Сказали бы, что он сам виноват, что ему быть там не полагалось.

Когда он договорил, наступила минута молчания.

— А несчастных случаев много? На верфи то есть.

Отец пожал плечами.

— Да бывают, конечно. Другого и ждать нельзя. Два-три в год. Чаще по их собственной вине.

— А этот человек, который погиб, он никому больше не собирался рассказывать про эти выплаты, а? Сказал кому-нибудь еще, кроме вас?

Стептоу покачал головой:

— Нет. Слишком боялся потерять работу. Да и кому он мог рассказать? Я ведь выведал это у него потому лишь, что ему совестно было из-за меня.

— Значит, не скажи он вам, так никто бы не мог узнать? И если бы несчастный случай произошел чуть раньше…

Стептоу кивнул.

— Вы кому-нибудь говорили, не считая вашей семьи то есть?

Он ухмыльнулся.

— Даже и им. Ну, не всем.

— Могу я посоветовать, чтобы вы и дальше так поступали? Я не хочу, чтобы балки и на вас попадали.

Улыбка угасла.

— О чем это вы?

— Еще только один человек знал про это, лорд Рейвенсклифф, и он упал из окна.

Я встал и смахнул с колен крошки пирога.

— Спасибо, мистер Стептоу, и спасибо вам всем, леди и джентльмены, — сказал я, поклонившись всему столу. — Вы были так добры, поговорили со мной и угостили чудесным пирогом. Не могу ли я сделать для вас что-нибудь?

— Я хочу, чтоб меня восстановили.

— Я поговорю с леди Рейвенсклифф, — сказал я, — чтобы она приняла меры. Об этом не беспокойтесь. А пока, пожалуйста, напишите отчет, тщательно, со всеми подробностями, и пошлите его мне. Я намекну ей, что следует оплатить ваши услуги. Так будет только честно.

 

Глава 24

Ежегодное собрание «Инвестиционного траста Риальто» должно было состояться в одиннадцать утра на следующий день после моего возвращения. До того я присутствовал только на одном подобном событии, и оно было смертельно и беспредельно скучным. Это было собрание акционеров некой южноафриканской горнодобывающей компании, и меня откомандировали потому, что бедолага, обычно освещавший их, заболел. С самой Англо-бурской войны южноафриканские горнодобывающие компании притязали на место в новостях так, как никогда не сумели бы большинство угольных шахт или хлопковых компаний. Поэтому я пошел — со строжайшей инструкцией не заснуть. «Просто запиши правильно фамилию председателя и запомни главное — доходы за этот год и за предыдущий, дивиденды за этот год и за предыдущий. Большее никого не интересует».

Поэтому я пошел и сделал, как сказано, и, сидя в одиночестве (настоящие акционеры меня избегали так, словно от меня дурно пахло, и чая с печеньем я тоже не получил), записал все, что мне было велено. Я до сих пор считаю, что не моя вина, что я пропустил обсуждение выпуска новых акций для привлечения капитала. Даже не засни я, все равно бы тогда не понял, о чем говорилось.

Но теперь я считал себя почти экспертом во всех финансовых вопросах. Слова и выражения вроде «временный сертификат на владение акциями» и «акции без специального обеспечения» срывались у меня с языка с той же легкостью, как и «нанесение тяжких телесных повреждений» и «оскорбление действием» всего несколькими неделями ранее. И, просто для верности, я уговорил пойти со мной Уилфа Корнфорда в качестве толмача. Я пришел с блокнотом, снова выдав себя за репортера; как Уилф проник на заседание, мне неизвестно. Помимо нас присутствовали с десяток других журналистов — само по себе примечательно, так как обычно подобные собрания привлекают одного-двух, — и по меньшей мере сотня акционеров. Последнее, как сказал Уилф, было беспрецедентно. Что-то, сказал он, заваривается.

И заварилось, хотя пока происходило, казалось столь же увлекательным, как собрание подкомитета в муниципалитете: сплошь внесение поправок и реплики из зала, так плотно упакованные в запутанные фразы, что их смысл несколько терялся. Номинальным председателем собрания был мистер Кардано, душеприказчик Рейвенсклиффа. Я подумал, что он хорошо себя проявил: выступил с краткой и совершенно пустой речью о превосходных качествах и способностях Рейвенсклиффа (речь, как я заметил, была встречена подозрительным молчанием), а после передал бразды Бартоли, который сидел слева от него с видом деланно нейтральным. Тогда этот джентльмен оттарабанил ежегодный отчет с такой скоростью, что вернулся на место всего несколько минут спустя. По достоинству я оценил лишь его последнюю фразу: «и ввиду отличного года и хороших перспектив на следующий мы рекомендуем увеличить дивиденды на двадцать пять процентов, до четырех фунтов и пенни на каждый номинальный фунт». Сел он под толику аплодисментов.

Далее последовали вопросы — хотя и не от журналистов, которым говорить не дозволялось (противоестественное положение вещей, что толкнуло их болтать между собой, выказывая свое недовольство). Когда распорядятся завещанным имуществом Рейвенсклиффа? Очень скоро, пообещал мистер Кардано. Может ли душеприказчик заверить акционеров в удовлетворительном состоянии финансов «Риальто»? Абсолютно; цифры доступны всем и каждому; в заверениях нет решительно никакой необходимости. А как насчет компаний, в которые инвестирует «Риальто»? По этому вопросу он не может дать ответ, вопрос должно адресовать означенным компаниям. Однако опубликованные ими отчеты предполагают, что дела у них идут успешно. И так далее и тому подобное. Голосовали по тому вопросу и по этому. Поднимались и опускались руки. Кардано временами бормотал «принято» и «не принято». Уилф ерзал на стуле. И наконец проголосовали за закрытие, и все встали.

Я постарался подобраться поближе к Кардано, но его окружили другие члены совета — почти как преторианская гвардия императора, и журналистам к нему было не пробиться. Подошел только один человек: когда он был всего в нескольких футах, Кардано посмотрел на него, на лице у него ясно читалось: «У меня получилось?» Человек кивнул, тогда Кардано расслабился и покинул зал.

Выходит, важная птица, но кто же он? Я не терял его из виду, пока его омывал поток пробирающихся к выходу. Правду сказать, ничего примечательного: средних лет, худощавый, короткие волосы, редеющие на макушке. Среднего телосложения. Ясное открытое лицо, ни бороды, ни усов. Смутная улыбка на благородных, красивых пропорций губах. Повернувшись, он отвесил полупоклон тучному старику лет семидесяти с круглым лицом и белыми усами-щеткой, выглядевшему как отставной подполковник пехотного полка, — привлекая к себе внимание в толчее, старик тронул его за плечо. Всего разговора я не расслышал, но уловил достаточно.

— Рад вас видеть, Корт, — пророкотал подполковник.

После они отошли за пределы слышимости. Мне бы очень хотелось послушать еще, но хватило и этого: фамилия обрела лицо. Теперь я знал, как выглядел таинственный Генри Корт. Мне он не показался слишком уж страшным.

Тут меня утащил Уилф, который вроде был сильно взволнован, и заявил — совершенно беспрецедентное проявление эмоций, — что ему надо выпить. Я и вообразить себе не мог его пьющим, не то что нуждающимся в выпивке, но кто я, чтобы отказывать?

— Ха! — сказал он, когда мы уселись в пабе за углом, излюбленном местечке людей из «Шредера» в послерабочие часы, но сейчас пустом. — Такая битва не скоро забудется!

Я озадаченно нахмурился.

— О чем это ты?

— О собрании, мой мальчик! В жизни ничего подобного не видел!

— Мы в одном зале сидели?

Он вытаращил глаза.

— Ты разве не видел, что там происходило?

— Я насмотрелся достаточно, чтобы упасть со стула от скуки, если ты об этом.

— Господи всемогущий!

— Ну? В чем дело? Что я пропустил?

— Нападение из засады, старина! Контрнаступление! Разгром сил противника! Разве ты ничего не понял?

Я затряс головой.

Уилф горестно вздохнул:

— Тебе это не по зубам, сам знаешь.

— Просто расскажи, — огрызнулся я.

— Ну ладно. Надеюсь, ты заметил, что совет директоров откупился от акционеров, заткнув им рот деньгами?

— Дивиденды?

— Они самые. Из баланса было очевидно, что реально поднимать выплаты следует всего процентов на десять. А они подняли на двадцать пять, и теперь им придется основательно залезть в резервы. Уверен, идея была заставить акционеров молчать до выплат — недель через шесть. Это кое-кого нейтрализовало, и ход был умный: с самого начала выбить у врага почву из-под ног. Но враги все наступали.

— Да? Как?

— А к чему, по-твоему, были все эти поправки, предложения и вопросы?

— Я понятия не имею.

— У одних, и их немало, акционеров появились подозрения, а другие хотят захватить контроль надо всем «Трастом». Они объединились — по всему Сити на прошлой неделе, наверное, встречи шли. Готов поспорить, была заключена некая договоренность, и они были уверены, что она продержится. Проголосовать за новое правление, потом внимательно проверить балансовые книги. После, возможно, распустить «Траст» и выплатить деньги. Не знаю. Значения это не имеет, потому что их победили.

— Правда?

— Правда-правда. Этот Кардано не дурак. Без сомнения, в отца пошел. Но там явно шли и другие дебаты. Двадцать пять процентов он контролирует как душеприказчик, и другие группы голосующих блокировали каждое предложение, зато проголосовали за то, чтобы отложить все решения до тех пор, пока не будет улажено завещание Рейвенсклиффа. Если хочешь знать мое мнение, довольно много акционеров голосовало в ущерб собственным интересам.

— И ты сейчас скажешь, что не знаешь почему. Вот уверен, скажешь.

— В точку. Но я выясню, так что помоги мне. Зато я могу сказать кто — ну по крайней мере про некоторых. Во-первых, банк «Барингс». Я не до конца сообразил, что к чему, но, похоже, банк аккумулировал пай приблизительно в пять процентов. Конечно, это только догадка. Но через несколько дней смогу получить подтверждение. Я даже не знал, что у них тут что-то есть. Они организовывали выпуск акций, но я полагал, что с тех пор давно уже продали свою долю.

— Они купили что-то на следующий день после смерти Рейвенсклиффа, — сказал я, испытывая немалую гордость: ведь знал что-то, чего не знал Уилф. И в награду получил заинтересованный взгляд. — С чего ты взял, что это был «Барингс»? — не унимался я.

— Но ведь это было проявление силы, так? Сам Том Баринг явился голосовать. Мол, не лезьте, только время зря потратите. Так давалось понять.

— И кто из них был Том Баринг?

— Под семьдесят, лысеющий. Тот с орхидеей в петлице.

— Отставной подполковник, разговаривавший с Кортом?

— Кто такой Корт?

— Никто. Это не важно. А кто, собственно, этот Том Баринг?

— Один из клана Барингов. Исключительная личность. Знаю, о чем ты, когда говоришь про отставного полковника. Он как раз так выглядит. Но он один из лучших в стране экспертов по китайскому фарфору. Мне это, конечно, без надобности.

— Конечно. Так он большая шишка?

— Один из директоров. Разумеется, это уже не семейное партнерство. Банк преобразовали в компанию, когда лет двадцать назад его постигла катастрофа, но семья до сих пор имеет огромное влияние. А что до Тома Баринга, то он ленив. Действует безошибочно — когда его удастся растолкать, а это случается не слишком часто. Что он здесь появился, мощный знак. «Барингс» считает происходящее достаточно серьезным, чтобы Том бросил свой фарфор и приехал в Лондон присутствовать. Он так поступает, только когда дело жизненно важное.

— Застольная тема на многие годы, — заметил я.

— Вот-вот. Но нечего ерничать. Это еще долго многим не даст покоя.

— Так что, по-твоему, это значит?

— Понятия не имею. Только что пока за «Риальто» стоит «Барингс» и хочет, чтобы все это знали. Но очевидно, есть что-то еще. Кто-то пытался устроить переворот. Верховодил по большей части человек из «Андерсона»…

— Который тоже покупал акции «Риальто» сразу после смерти Рейвенсклиффа, — вставил я. И снова произвел впечатление на Уилфа, я был очень доволен собой.

— Но от чьего имени выступает «Андерсон», а? — спросил он.

— Как насчет того, кого выдвигали в председатели?

Уилф посмотрел презрительно.

— Пустышка. Лицо, ничего больше. Нет, друг мой, это кто-то еще. И долго он от меня ускользать не сможет. Вот увидишь.

Он забарабанил пальцами по столу. Странный огонек сверкал у него в глазах, когда он основательно отхлебнул из стакана.

— «Барингс» хочет ясно дать понять, что убежден — с «Риальто» все в порядке. Но поступает так, возможно, только потому, что прекрасно знает, что на деле что-то очень и очень не в порядке, и готов потерять свой пай, лишь бы это скрыть. А какой мотив может быть у банка для готовности потерять деньги? А? Вот ты мне скажи?

— Перспектива потерять еще больше денег?

Он потер руки.

— Ха, вот это будет интересно.

Ну и ну, подумал я, пусть докапывается. Я не собирался делиться с ним моим коронным знанием. Но я думал, что знаю, в чем тут дело. По сути, это было очевидно. Любое должное расследование «Риальто» выявит тот факт, что отчеты — липа и что из дочерних компаний были выкачаны миллионы. Но — и это было очень и очень весомое «но» — какой смысл? Разве это не простая оттяжка неизбежного?

Я неспешно пошел домой, думая провести спокойный часок перед обедом. Или даже целый вечер, когда совсем не надо будет думать ни о деньгах, ни об аристократах. Почти с удовольствием я повернул ключ в замке дома на Райской Аллее и вдохнул вонючий воздух коридора.

Но удовольствие продлилось недолго. Миссис Моррисон ворвалась в коридор, едва услышала шум открываемой двери, и налетела на меня с суровым, измученным видом, совсем не похожим на ее обычную дружелюбную манеру.

— Мистер Брэддок, — начала она. — Я крайне огорчена. Крайне огорчена. Как вы могли проявить такое неуважение, даже не знаю. Я очень в вас разочарована. Боюсь, я должна просить вас покинуть мой дом.

— Что? — пораженно спросил я, останавливаясь снять пальто. — В чем, скажите на милость, дело?

— Я всегда давала моим мальчикам полную свободу и ожидаю от них уважения к этому дому. Приглашать неподходящих лиц неприемлемо.

— О чем вы говорите, миссис Моррисон?

— О той женщине!

— Какой женщине?

— Той, что в гостиной.

Леди Рейвенсклифф, подумал я, но прилив радости быстро угас в смятении, что она увидит, в каких обстоятельствах я живу. Скудость, убогость. Я огляделся: крашенные коричневой краской деревянные панели, выцветшие обои, дешевые эстампы по стенам, сама миссис Моррисон — и почти покраснел.

— Мне очень жаль, что она сюда пришла, — пылко сказал я. — Но не бойтесь. Она совершенно респектабельна. И уж конечно, ее никак нельзя назвать «неподходящей».

— Она гулящая, — сказала моя домохозяйка, запнувшись на последнем слове, но потом решив, что оно оправданно. — Не притворяйтесь передо мной, мистер Брэддок. Уж я-то гулящую узнаю, а она именно такова. Я этого не потерплю.

Я скорее ожидал, что миссис Моррисон будет вне себя от волнения при мысли, что принимает в своем доме настоящую леди, и с моим облегчением, что Элизабет не подвергли цирку с чаем и печеньем, могло сравниться только уныние, что ее характеризовали подобным образом. Будь она гулящей, она была бы мне никак не по карману — даже с тремястами пятьюдесятью фунтами в год.

— Но, миссис Моррисон, она моя нанимательница.

Теперь домохозяйка вытаращилась на меня с неприкрытым изумлением. Мы очутились в тупике, в котором ни один не понимал, о чем говорит другой, пока недоразумение не разрешил звук шагов. Девушка, показавшаяся на пороге гостиной, была далеко не леди. На деле характеристика миссис Моррисон была вполне здравой. Девушка двадцати, я думаю, лет была одета убого и безвкусно и держалась с развязным нахальством, к которому примешивались осторожность и подозрительность. Не знаю, почему я так говорю, но такое сложилось у меня впечатление.

— Кто ты, черт побери? — недоверчиво спросил я.

— Вы ведь обо мне спрашивали, верно?

— Нет.

— Мне сказали, вы заплатите мне гинею.

Гинею? Ей? До такого я еще не дошел. И вполне понял, почему миссис Моррисон так на меня сердита. Женщины были единственным, чего она не дозволяла. И уж конечно, такие.

— Заверяю тебя, я… — И тут мне вспомнилась гинея. — Кто сказал, что я заплачу тебе гинею?

— Джимми.

— Какой Джимми?

— Никогда его раньше не видела. Мальчишка.

И тут меня осенило.

— Тебя зовут Мэри?

— Конечно.

Я облегченно вздохнул.

— Возвращайся в гостиную и подожди меня там, хорошо?

Я почти затолкал ее в комнату, захлопнул дверь и повернулся к миссис Моррисон.

— От всей души извиняюсь, миссис Моррисон. Не могу выразить, насколько мне жаль. Поверьте, эта женщина не та, чем кажется. Она очень важный свидетель, абсолютно необходима в данный момент для моей работы. Я весь город перерыл, пока ее искал, и мне надо с ней поговорить, пока она не испугалась и не сбежала. Позвольте мне это сделать, а потом я все объясню лучше. Пожалуйста…

Домохозяйка колебалась, а потому я успел улизнуть в гостиную и закрыть дверь. Мэри стояла у погасшего камина, сжимая сумочку так, словно это единственная ее защита. Я молча смотрел на нее. Она не была уродливой, сообразил вдруг я, если забыть о недокормленности и общей хмурости. Многие мужчины… Выбросив это из головы, я предложил ей сесть. Сам я стал у камина, чтобы смотреть на нее сверху вниз.

— Так, значит, ты была подручной мадам Бонинской, — сказал я. — Ты знаешь, что тебя разыскивает полиция?

Она кивнула.

— Не беспокойся, я тебя не выдам. Хотя должен сказать, что они никоим образом не думают, будто ты ее убила. Ты им нужна как свидетельница, ничего больше.

— Им всегда нужно больше, — сказала она. У нее был тусклый, монотонный, совершенно непривлекательный голос, хорошо подходивший к туповатому взгляду. — И они не так хорошо платят, как вы.

— Сколько я тебе заплачу, зависит от того, сколько ты мне расскажешь, — возразил я. — Поэтому пока не слишком заносись. Где ты была, когда убили твою хозяйку? Ты видела, кто это сделал?

— Нет. Я ничего не видела. Меня не было дома. Я вернулась, нашла ее и подумала, что обвинят меня, поэтому убежала.

— Вполне понятно, — заметил я. — Но ты знаешь, кто это сделал?

Она покачала головой.

— У нее не было на свете врагов. Она была чудесной женщиной. — Она поглядела на меня, как птица на червяка. — Гинею.

У меня в комнате действительно имелись деньги, но мне было неприятно отдавать их ей. Я вздохнул, быстро взбежал по лестнице и по возвращении отсчитал монеты на стол.

— Не трогай, — предостерег я, когда она за ними потянулась. — Какой она была?

— Коровой. Подлой, злобной коровой. Я ее ненавидела. Я едва не заплясала от радости, когда увидела, как она лежит на полу. Она всегда была пьяной, от нее воняло, а как она говорила… Словно ты грязь у нее под ногами. Я ее ненавидела.

— А разве в ее профессии не надо быть очаровательной с клиентами? Я говорю про предсказание судьбы?

— О да. Недолго. Когда хотела, она умела пресмыкаться не хуже других. Пока не запускала в них когти, а потом все как рукой снимало. Когда она выжимала из них деньги, ничего такого не было и в помине.

— О чем ты?

— Она заманивала людей на свои сеансы и делала так, что они выбалтывали все свои секреты, думая, что разговаривают с духами. А потом говорила, вы ведь не хотите, чтобы ваша жена, или ваш партнер, или ваши родители про это узнали, правда?..

— Приведи пример.

— Была одна женщина, ее она вынудила рассказать, что у нее есть друг. Ну, знаете какой. Она была замужем, понимаете. И хозяйка выудила у этой женщины драгоценности, кольца, все ее деньги. А потом женщина покончила с собой, ведь когда хозяйка выжала ее досуха, то все равно написала грязное письмецо мужу. Мне пришлось его доставлять. Хозяйка показала мне объявление в газете. Его она вырезала и приколола к стене — как приз за большое достижение. Она им гордилась.

— А ты?

Она пожала плечами:

— А мне какое дело?

— Большее, чем ты готова признать. Ну, да не важно. Я хотел спросить тебя про одного мужчину, который к ней приходил. Вот про этого.

Я показал ей фотографию Рейвенсклиффа.

— Да, я его помню.

При этих словах меня охватило возбуждение.

— Расскажи мне все. От этого зависят деньги на столе.

— Это был не клиент, — сказала она, немного подумав. — Он приходил не ради столоверчения и всего такого. Обычно она ради этого расфуфыривалась, надевала особое платье и начинала говорить эдаким голосом — старалась быть позагадочней и пожутковатей. Сами знаете. Но тут было другое. Они разговаривали.

— Ты знаешь, о чем?

— Нет. Но она хотела от него денег.

— И получила?

— В тот раз, когда я там была, нет. Он из-за чего-то злился, это я слышала. «Если не скажешь, ничего не получишь».

— А ты знаешь, про что он говорил?

Она покачала головой.

Не слишком полезно.

— А про саму мадам Бонинскую ты что-нибудь знаешь?

— Мало что. Я про то, она ведь мне ничего особо не рассказывала, так? Обращалась со мной как с грязью. Она либо смотрела на всех сверху вниз, либо старалась их стащить на дно. Слышали бы вы, что она говорила про людей, которые к ней приходили. С ними она была такая милая и полная сочувствия, пока не запускала в них когти. А тогда они узнавали ее с другой стороны.

— Продолжай.

— Даже не знаю. Русской она не была. Вообще не была иностранкой. Но долгое время жила за границей. Сама мне рассказала. При русском дворе, во всяких аристократических местах в Германии, так она говорила. Все любили мадам Бонинскую.

— Так почему она вернулась в Англию?

— Наверно, до всех там дошло, кто она такая, и больше ей поехать было некуда. Но она считала, что тут напала на золотую жилу. Она собиралась составить себе состояние. Она свое получит, твердила она мне. И, конечно же, получила. Кто-то ее убил. А если это ей не по заслугам, то уж не знаю что.

— Так у тебя нет догадок?..

— Я же сказала, она ничего мне не рассказывала. Я была прислугой. Вот и все. Думаю, мне больше нравилось на улице. Но я держалась за место на случай, вдруг она говорила правду. Вдруг она разживется деньгами.

— Когда полиция нашла тело, денег в квартире не было.

Она пожала плечами. Я не мог ее винить.

— Сколько ты украла? — тихонько спросил я.

— Ничего.

Она явно лгала, поэтому я ей улыбнулся.

— То, что тебе недоплатили?

— Если хотите.

— А эта золотая жила? Как по-твоему, она имела какое-то отношение к тому человеку?

Опять пожатие плечами. Очень хотелось бы, чтобы она перестала. Она умудрялась создать впечатление, что ей вообще ни до чего на свете нет дела. Что, разумеется, могло быть правдой.

— Думаю, да. Она была в большом возбуждении, когда он ушел.

— А эти деньги, которые ты не крала. В ящике было еще что-нибудь?

— Какие-то бумаги, но я не смотрела. Ничего важного.

— Ты их взяла?

— Нет.

Они тоже пропали. Меня опережали на каждом шагу. Всякий раз, когда я что-то делал, о чем-то думал, кто-то уже успевал побывать там до меня. За свою гинею я установил лишь то, что Рейвенсклиффа мир духов не интересовал, но это я знал и так; что эта женщина что-то знала, но я понятия не имел что. Возможно, она узнала что-то в России или в Германии. Что такого она могла знать, что было бы важно для человека вроде Рейвенсклиффа?

— Насколько хорошо они были знакомы? Были на короткой ноге? Холодны друг с другом? Как незнакомые?

— Он… ну, он разве что нос не зажимал, когда с ней разговаривал. Отказался пожать ей руку и все такое. Нет, ему что-то было нужно, и глаза бы его ее не видели.

— Он это получил?

— Не знаю. Я слышала только, как она бормотала себе под нос: «Почему? Почему? Почему это?» Все бормотала и бормотала.

— Наверное, слишком было бы надеяться, что ты знаешь, о чем она говорила.

Она пожала плечами. Я вздохнул.

— Скажи, — рискнул я, совсем пав духом, — ты кого-нибудь из этих людей узнаешь?

Я показал ей фотографию леди Рейвенсклифф. Она покачала головой. Потом я предложил ей групповой снимок совета директоров «Бесуика», она посмотрела и снова пожала плечами.

 

Глава 25

Вечер на Райской Аллее оказался богатым на события, вероятно, самым странным, какой только знал этот маленький дом. Только я уговорил миссис Моррисон, что над репутацией ее дома никакая серьезная угроза не нависла, как в дверь позвонили — факт беспрецедентный и невообразимый. Респектабельные люди не звонят в дверь без предупреждения в восемь часов вечера. К респектабельным людям не приходят нежданные посетители в восемь часов вечера. Уже сам звук наделал большой переполох.

А посетитель тем более. Это был Уилф Корнфорд, явившийся с блаженным видом, который пропал, едва он увидел меня. Тогда он неодобрительно нахмурился.

— Я, право, полагаю, что ты не выполнял своих обязательств по нашему договору, юноша, — строго сказал он. — Я думал, ты будешь рассказывать мне все важное. И обнаруживаю — или, во всяком случае, подозреваю, что ты этого не делал.

— Как так?

— Потому что я разговаривал с заведующим отделом продаж в «Черчилле», там производят металлорежущие станки. И он мне сказал, что «Глиссонская сталь» почти три года назад заказала три новых токарных. Из тех, которыми растачивают орудийные стволы.

— И что?

— А то, что потом я зашел в паб на Мургейт и поговорил с брокером, занимающимся подобным товаром, который со всей решимостью заявил, что своих старых станков «Глиссонская сталь» не продавала. На деле те станки, которые у нее уже имелись, в точности такие, как новые.

— Это интересно?

— Зачем «Глиссонской стали» восемь токарных станков? Чтобы растачивать стволы для боевых кораблей, когда у нее нет заказов на боевые корабли?

— Я правда не притворяюсь, когда говорю, что понятия не имею.

— Ты, уж пожалуйста, поделись со мной. Что еще ты раскопал, о чем мне не рассказывал?

Немного подумав, я ринулся головой в омут.

— Я раскопал, что за последние полтора года из компаний Рейвенсклиффа выкачали пару миллионов и что верфь завалена запчастями. — Я как мог объяснил увиденное. — А еще — что у каждого политика в этой стране есть акции «Риальто». А если хочешь незначительных деталей, то Рейвенсклифф обнаружил какую-то дырку в своей структуре управления и не мог понять, откуда она взялась, и еще его имущество в подвешенном состоянии из-за доли наследства ребенку, который скорее всего мертв.

Откинувшись на спинку стула, Уилф довольно вздохнул.

— О да, — сказал он. — Великий человек, даже в своем падении великий.

— Прости?

— Если бы ты с самого начала мне это рассказал, я, знаешь ли, гораздо раньше бы увязал все.

— Да не хотел я, чтобы что-то увязывали, — раздраженно отозвался я. — Моим заданием было найти ребенка, а не расследовать деятельность компаний. Мне было наплевать и на «Бесуик», и на «Риальто». Кстати, а что именно ты увязал?

— Рейвенсклифф был игроком. Он пошел на самый большой риск в своей жизни и проигрывал. Интересно, сколько бы еще ему удалось продержаться.

— А ты не мог бы просто сказать, о чем ты говоришь?

— Разве ты не понимаешь? Он строил себе военный флот.

— Что?

— Это же очевидно. У него нет новых заказов, прибыли сходят на нет, кораблестроители повсюду в отчаянии. А он заказывает новые станки, новую броню, заводы ломятся от деталей. Как по-твоему, для чего все это? Как по-твоему, сколько запасных орудий кому-то нужно? Ну, три от силы. Нет, друг мой, он строил корабли. Он вложил пять-шесть миллионов, и у него не было ни единого шанса получить их назад. Вопрос был только в том, как долго он сможет продержаться, прежде чем все рухнет. А самое примечательное — что «Барингс» и ему подобные по-прежнему делают вид, будто все в порядке.

— Ты уверен, что он просчитался?

— Разве ты не читал последний бюджет?

— Нет.

— Правительство столько денег потратило на пенсии по старости, что вообще ничего не осталось. Изменить ситуацию может только война, а она в настоящий момент не слишком вероятна.

— Но Рейвенсклифф был умным человеком.

— Самым умным.

— И не беспокоился. Будь ты на его месте и в таком положении, что бы ты сделал?

— Ничего. Я ничего не мог бы сделать. Разве что, может, выпрыгнуть из окна.

— Или продолжать, как раньше, и надеяться на войну.

Он воззрился на меня.

— Абсурд, — сказал он. — Должно быть какое-то еще объяснение. А кроме того, как это объясняет собрание акционеров?

— Я не собственное мнение выдвигал, знаешь ли, а только твои слова повторил. Так что там с собранием акционеров?

— Я обнаружил, кто стоял за попыткой переворота.

— Очень надеюсь, что ты со мной поделишься.

— Теодор Ксантос. — При этих словах вид у него сделался ужасно самодовольный.

— Но он же просто переговорщик, — пренебрежительно отмахнулся я.

Теперь настал черед Уилфа принять вид надменной снисходительности.

— Просто переговорщик? На Ксантосе половина продаж «Риальто». Одиннадцать миллионов в год. Последние двенадцать лет.

— И что с того?

— Он получает один и три четверти процента комиссионных. Сам посчитай.

Закрыв глаза, я попытался приложить мои новообретенные финансовые навыки.

— Это около… Господи милосердный! Это больше двух миллионов фунтов!

— Так, значит, не просто переговорщик, а? Да, конечно, взятки ему приходится давать из этой суммы…

— Правда?

— Разумеется. Ведь нельзя же, чтобы их проследили до компании, так?

— Наверное, так. — Однако замечание заставило меня задуматься.

— Вот именно. Но даже если бы он тратил по пятьдесят тысяч фунтов в год…

— На взятки? — недоверчиво переспросил я.

— О да. Как минимум, — беспечно отозвался Уилф. — Это совершенно в порядке вещей.

Я покачал головой. Я не так представлял себе порядок вещей.

— Суть в том, что Ксантос часто проводит операции через некий банк в Манчестере, и именно оттуда поступили выплаты «Андерсону» на покупку акций «Риальто». Я напомнил кое-кому про пару-тройку прошлых услуг и получил подтверждение. А значит, Ксантос пытался захватить контроль над «Риальто».

— И как это укладывается в остальное?

Но Уилф уже встал и потянулся за шляпой.

— Понятия не имею, мой милый юноша. Я надеялся, ты мне скажешь.

 

Глава 26

На следующее утро я отправился повидать Элизабет. На мой звонок никто не ответил, поэтому я впустил себя сам и поднялся в маленькую гостиную подождать хозяйку. И когда переступил порог, испытал больше потрясение. На диванчике сидел Теодор Ксантос.

— Мистер Брэддок, — любезно сказал он, когда я вошел.

— Какой приятный сюрприз.

— Я тоже удивлен видеть вас, — ответил я. — Вы пришли с визитом к леди Рейвенсклифф?

— А, да, но, боюсь, нас обоих ждет разочарование. Мне только что сказали, она уехала.

— Правда?

— Да, уехала. Как мне сказали, в Каус. На неделю. Они с Джоном ездили туда каждый год. Это был любимый курорт лорда Рейвенсклиффа. Он любил море. Что мне всегда казалось любопытным.

— Почему?

— Он был неохоч до природы, знаете ли. И большим романтиком тоже не был. Прелести стихий его не слишком привлекали. Однажды мы вместе пересекли на поезде Альпы, и, кажется, он ни разу даже глаз не поднял. Такие ландшафты, такое величие и великолепие, а он от книги не оторвался. А вот море производило на него очень странное действие.

— Какое же?

— Почти гипнотизировало. Что-то в нем. Ох уж вы, англичане, со своим морем. Такая эксцентричность. А вот мы, греки, совершенно к нему не восприимчивы, знаете ли, хотя и бороздили моря, когда ваши предки еще копались в лесах.

— Когда она уехала?

— Кажется, сегодня рано утром. Надо думать, ее багаж отбыл вчера.

— И когда она вернется?

— Не знаю. В прошлом году они провели там неделю, потом месяц путешествовали по Франции.

— Месяц?

— После он вернулся сюда, а она поехала на воды в Германию.

— В Баден-Баден.

— Да, кажется, так. — Он помедлил, вид у него стал хитроватый. — Ага! Вы в замешательстве, не знаете, как же будете без нее обходиться все это время. А ведь я вам говорил. Я пытался вас предостеречь. Но она совершенно неотразима.

— Я хотел проконсультироваться с ней по важному делу…

— И я тоже! И я тоже! Вот мы оба — брошены и тоскуем. Ну да ладно. Надо извлечь лучшее из ситуации. Тут превосходный кофе. Я его не просил, но леди Рейвенсклифф так хорошо вышколила слуг, что они угадывают пожелания посетителей.

Он жестом указал на поднос, потом разлил по чашкам кофе — изящно, не пролив ни единой капли.

— Как продвигается сбор материала? Я полагаю, вы были в Ньюкасле. Произвело впечатление?

Я посмотрел на него.

— Откуда вы узнали?

— Господи милосердный, мистер Брэддок! Как вы можете спрашивать? Леди Рейвенсклифф начинает вдруг вести себя на очень странный манер, нанимает человека, решительно неподходящего для задания, которое она ему дает, и вы думаете, что кто-то вроде меня не заинтересуется? Конечно, я постарался узнать о вас все возможное. Вы ведь не так-то хорошо умеете заметать следы.

— Я и не знал, что мне полагается их заметать.

— Конечно, не знали!

— Я нашел Ньюкасл очень интересным.

— А мистера Стептоу? Он тоже был интересным? Бедняга.

Неожиданность вопроса сбила меня с толку. Естественно, поразила. Я был совершенно к нему не готов, да и вообще едва ли наторел в искусстве притворства. Журналисту в этом нет большой необходимости. Мне хватило ума понять, что Ксантос старается меня напугать, хватило ума признаться самому себе, что он преуспел, и главное — смекалки, чтобы сообразить, что лучшим ответом станет не играть по его правилам. Я поглядел на него вопросительно.

— Ужасный несчастный случай, как мне говорили. Переехан на улице телегой с лошадью. Колеса прокатились прямо по нему, сломали спину. Мертв, бедолага. — Он печально улыбнулся.

Я уставился на него с ужасом.

— Как жаль, что Элизабет не была чуть щедрее с пирогом, — сказал он, махнув на пустое блюдо. — Я весь съел. Надеюсь, вы не в обиде. Любопытный способ составлять биографию, не написав ни единого письма семье ее героя в Шропшир.

Я сосредоточился на кофе, стараясь унять дрожь в руках.

— Мой редактор говорил, что, собирая материал о чьей-либо жизни, лучше всего начинать с конца и двигаться к началу. Я всегда следую его советам.

— Вы когда-нибудь путешествовали, мистер Брэддок?

— Не далеко.

— Обязательно попробуйте. Это расширяет кругозор. И полезно для здоровья.

— А остаться в Лондоне — нет?

— Ах, Лондон, город, полный насилия. Уличная преступность. На невинных людей нападают, невинных людей убивают — и все ради их бумажников, а зачастую и сущего пустяка. Случается сплошь и рядом.

— Ну не так уж часто, — возразил я. — Вы забываете, я специализировался на уголовных делах.

— Верно, верно. Я упомянул про это только потому, что мне нужно, чтобы один контракт доставили на подпись в Буэнос-Айрес. Надежному человеку, который его отвезет, хорошо заплатят.

— Вот как?

— Семьсот фунтов. Судно отплывает из Саутгемптона через несколько дней.

— А не то меня ждет та же участь, что и мистера Стептоу?

— Странные слова, но, полагаю, это риск, на который мы все идем. Господи милосердный, уже так поздно? Мне пора бежать.

Встав, он стряхнул с пиджака несуществующие крошки, поправил галстук и глянул на себя в зеркало.

— Где чаша?

— Какая чаша?

Он указал на каминную полку.

— Ах, та. Она разбилась.

Он воззрился на меня.

— Это был всего лишь горшок.

Он помешкал, но оправился.

— Конечно, конечно.

Достав из кармана конверт, он положил его на стол и вышел. Конверт был адресован мне. В нем лежали чек на семьсот фунтов, выписанный на «Банк Брюгге» в Лондоне, и билет на «Манитобу», отплывающую из Саутгемптона через два дня.

 

Глава 27

Полагаю, незачем описывать, как я был взбудоражен, встревожен и напуган. Случившееся настолько выходило за рамки привычного, что я не имел ни малейшего понятия, что мне делать. Ксантос дал мне денег и сказал, что, если я их не возьму, он меня убьет. Или прикажет меня убить. Не этими самыми словами, но суть я уловил. Бедный мистер Стептоу уже был мертв. И еще кто-то на верфи. И Рейвенсклифф. А когда умирают подобные люди, кто я такой, чтобы считать себя в безопасности?

Мне требовалось время, а еще место, где я мог бы избавиться от назойливого ощущения, что за мной наблюдают, что за мной следят. Это не было безумием с моей стороны: применив науку Джорджа Шорта наоборот, я обнаружил, что это правда. Их даже было двое; впервые я задумался, а как давно они неприметно ходят за мной по пятам. Они шли за мной до самой Пиккадилли, но я завел их на мою — не на их — территорию, в окрестности, где я знал каждый закоулок и многих людей на улицах. С каждым шагом я чувствовал себя все в большей безопасности, все менее одиноким. Не такие уж они были умелые, и от этого я почувствовал себя сильнее, менее беспомощным. Я беспечно, словно их не замечаю, свернул на Стрэнд, оттуда на Флит-стрит и юркнул в «Утку», всегда почти пустовавшую в это время дня, — а значит, можно быть уверенным, что меня не застанут врасплох. Я заказал выпивку, в которой очень нуждался, и устроился в тихом уголке. Покой. В нем я нуждался не менее, чем в виски.

В сочетании они понемногу сделали свое. Я успокоился, а потом определенно разозлился. Да как он смеет? Не самая разумная реакция, ведь очевидно, что он слишком уж легко посмел, но она привела меня в чувство, на время усмирила дрожащую, перепуганную и слегка постыдную тварь, которая завладела моим рассудком. Ксантос мне угрожал, черт бы его побрал! Но почему? То же самое он мог сказать на любой стадии за последний месяц или около того. Потому, что его махинация на собрании акционеров не удалась и он планирует иной способ получить желаемое? И где Элизабет? Она действительно поехала в Каус или?.. При этой мысли я похолодел от ужаса. Ксантос старался захватить контроль над компаниями Рейвенсклиффа, а она наследница Рейвенсклиффа…

Странно, но именно воспоминание о том, как спокойно маленький грек сидел на ее диванчике, решило дело. Хотелось бы сказать, что меня побудили отвага, патриотизм, или галантность, или еще какая-нибудь мужская добродетель, но нет. Мою решимость распалило ощущение, что меня вытеснили, что запятнали прекрасный образ в моих мыслях. Да будь я проклят, если поеду в Саутгемптон, не говоря уже о том, что сяду на корабль в Южную Америку. Я один против всех, пусть так. Домой я вернуться не мог, а потому написал письмо Макюэну и оставил его бармену, чтобы тот передал, когда редактор придет. В нем я насколько мог полно изложил все, что мне было известно, и предоставил Макюэну самому решать, что с этим делать. Затем я послал весточку рассыльным. За пять шиллингов каждому они согласились взять на себя соглядатаев, а также позаботиться, чтобы их отвлекли, пока я буду выходить из паба через черный ход. Кажется, одному угодил в лицо булыжник, и он попал в больницу. У другого украли бумажник, и вор бежал вприпрыжку по улице, размахивая добычей над головой и бросая содержимое на мостовую, пока преследователь не оказался чересчур близко, а тогда был вынужден показать, как быстро умеет улепетывать.

К тому времени я был уже далеко, пробирался через темные улочки и закоулки к реке. Потом свернул на запад, но не к дому: туда я идти не решался. Вместо этого я пошел в универсальный магазин «Уайтли» в Бейсуотере, купил чемодан и кое-что из одежды (какая прекрасная вещь деньги!), оттуда — на вокзал Ватерлоо и поспел на поезд без четверти два в Саутгемптон. К тому времени я почти свыкся со своей новой ролью. Впервые за несколько недель я знал, что делаю и почему. А еще я был совершенно уверен, что за мной не следят, ведь рассыльный, которому я заплатил, чтобы он шел за мной, подал знак, что все чисто.

Но наличие денег и поглощенность высшей целью не означали, что я был избавлен от гнета английской классовой системы. Что ты можешь позволить себе билет первого класса, еще не дает тебе право сесть в купе первого класса или по крайней мере не означает, что тебе там будет комфортно. Я протерпел полчаса, пока мы не проехали Уокинг, а потом встал и прошел в более обшарпанные, но много более уютные недра второго. Английский правящий класс на отдыхе внушает трепет, в немалой степени потому, что он вовсе не на отдыхе. Эти люди едут в Каус (или, может быть, в Хенли и Аскот) с той же железной решимостью, с какой гренадеры маршируют на вражеские пушки. Они у всех на виду, они работают, по сути, это единственная их работа. Выглядеть элегантно, говорить нужные слова, быть с нужными людьми — для них так же жизненно важно, как расставить все запятые для меня или должным образом подсоединить трубу для водопроводчика; вот только водопроводчики и журналисты снисходительнее и больше склонны прощать. Одна промашка, и люди из высшего общества обречены — так, во всяком случае, кажется.

Неудивительно, что они щебетали так нервно; неудивительно, что большую часть времени поглядывали на свое отражение в окне, за которым проплывали унылые предместья южного Лондона. Семья из пятерых человек: мать, три дочери (две на выданье) и сын, которому пошло бы на пользу, если бы его одели в старые штанишки и отправили бегать по улицам швырять камни в окна. Несчастное дитя: он вел себя так примерно, что находиться с ним в одном купе было почти невыносимо.

А вот во втором классе было совсем иначе, и я углядел двух поденщиков из «Таймс», которые сидели, закинув ноги на скамьи, в задымленном купе. Я почувствовал себя как дома и в безопасности, едва сел рядом с ними, хотя (при обычном раскладе) они были журналистами не моего толка. Гамбл был полевым репортером, поэтому я вообще не понимал, как он тут очутился. Джексон занимался уголовными делами, но исчез из виду с полгода назад. Он почти смутился, увидев меня, и потребовалось некоторое время, чтобы выяснить почему.

Наконец после многих расспросов он вздохнул, достал блокнот и дал мне прочесть.

— «Каково бы ни было ее мнение относительно истинных радостей моря, женщина, принимающая приглашение прокатиться на яхте, должна позаботиться о соответствующем туалете», — прочел я. Я поднял на него глаза, и он, извиняясь, скорчил гримасу. — «Одна новая модель для Кауса выполнена в щегольском синем маркизете поверх атласа. В мелкую складку в соответствии с модой, чтобы создать приятный глазу тонкий и прямой силуэт. Воротник-стойка из кружев и крошечная округлого кроя шемизетка…» Бедняга! — воскликнул я, и он уныло кивнул. — Что, скажи на милость, ты натворил?

— Пропустил вердикт по Осборноскому убийству, — сказал он. — Шесть месяцев в отделе моды, чтобы наставить меня на путь истинный.

Я стал читать дальше:

— «Были дни, когда саржевые ткани были единственными, какие допускались для подобных прогулок, но погода на этой неделе позволит лен, туссоры, шантунги и фуляры…» Я даже не знаю, что это такое.

— И я тоже, — ответил он, забирая блокнот и снова заталкивая его в карман. — Я это взял из журнальчиков модисток. Понятия не имею, о чем тут речь.

Я повернулся к Гамблу:

— Но ты-то, надеюсь, не впал в немилость?

— Боюсь, что да. Я был в Афганистане, репортажи отсылал, думаю, неплохие.

— Но в Афганистане же нет войны? Или есть?

— В Афганистане всегда война. Так или иначе, это долгая история. Если ты думаешь, у Джексона неприятности, что ты скажешь на это?

Он тоже достал свой блокнот, и я опять стал читать:

— «В числе гостей на званом обеде их величеств присутствовали наследные принц и принцесса Швеции, принцесса Виктория и принцесса Виктория Патриция Коннафт, главнокомандующий в Портсмуте, герцогиня Текская и Элизабет, леди Рейвенсклифф. Сегодня утром они поднялись на борт королевской яхты, где состоялось богослужение, которое провел адъютант его величества, контр-адмирал сэр Колин Кеппел. Присутствовали…» Проклятие! — не сдержался я.

— Знаю. Два года уворачиваться от пуль на перевале Хибер…

— Нет, я про леди Рейвенсклифф.

— Почему ты ею интересуешься? Ах да, конечно, ты прав. Она же в трауре. Но она так вхожа в ближний круг, что, наверное, без нее не могли обойтись. Даже не знаю, куда катится мораль. Но мне есть дело? Никакого.

— Ты, случайно, не знаешь, где она будет в Каусе?

— Поедет ли она на регату? Крайне неуместно. Но конечно, она может гостить на «Виктории и Альберте».

Сердце у меня упало. Я думал, достаточно будет поехать в ее отель и постучать в дверь. Но если она в полумиле от берега, на королевской яхте, все будет обстоять сложнее, чем я предполагал.

— Знаешь, — продолжал он, — думаю, ты первый, кто вообще заинтересовался этой ерундой.

Я отдал ему блокнот. Я и не подозревал, что она вращается в столь высоких кругах. Кто бы мог подумать?

— Так ты просто едешь делать репортаж на остров Уайт?

— Э, нет! Я надеюсь написать что-нибудь интересненькое про царя. Если смогу что-то раздобыть, получу и известность, и фавор. А как насчет тебя? Вроде поговаривали, что тебя уволили?

— Я сам ушел. И я собираюсь… По правде говоря, все немного сложно.

— Ты где остановился?

Я пожал плечами:

— Понятия не имею. Я думал, сниму номер в гостинице…

Переглянувшись, они рассмеялись.

— Надеюсь, тебе понравится спать на скамейке в парке, — сказал Джексон. — Если найдешь незанятую.

— Об этом я не подумал.

— Можешь завалиться к нам. Мы в «Георге». Если у тебя нет отвратительных привычек…

— Никаких. И спасибо.

— Пожалуйста. Будешь спать на полу и платишь половину издержек. Квитанцию забираем мы.

Справедливо. С издержками «Таймс» была щедрее других газет. Остаток пути прошел почти приятно. Мои два товарища наскоро ввели меня в курс Каусской недели — единственно неосвещенным осталось все, связанное с судами, поскольку в тот год «Таймс» решила не трудиться посылать кого-то знающего толк в гоночных яхтах. Слишком затратно. Они даже предложили мне подработать, написать про кое-какие гонки: гандикап в 65 футов или (еще лучше) Королевский кубок. Я же не хочу попробовать себя с bal masque у миссис Годфри Баринг, правда? От судов я отказался, ведь в жизни ни на одном не был и не имел ни малейшего понятия, даже как определить, кто победил, но поразил их, согласившись взять бал. Если Элизабет в Каусе, если она еще жива, то как раз на таком событии будет присутствовать.

Каус был переполнен, Солент напоминал площадь Пиккадилли оживленным вечером пятницы. Небольшой паром, доставивший нас и наш багаж с материка, вынужден был лавировать между сотнями яхт — больших и малых, одномачтовых и трехмачтовых, длинных, элегантных и современных, старых и довольно потрепанных — и еще через похоже половину Королевского флота, ставшего в миле от берега для парада. На берегу было еще хуже; паром был так набит, что казалось, в любой момент может затонуть, и на сушу нас выбросило в толпу: женщины рука об руку под зонтиками, мужчины в белых парусиновых брюках и летних пиджаках, отдыхающие в канотье, детишки, няни и слуги. Джексон повел нас в «Георг», маленькую гостиницу возле типографии, очень дорогую и далеко не роскошную. Комнатенка на троих была, очевидно, в сезон верхом роскоши, даже если мы едва в ней помещались. Бросив чемоданы на кровати, мы спустились в бар. После трех пинт осборнского светлого мы сочли, что достаточно оправились и готовы к битве. Я почти забыл, зачем приехал. Я больше не боялся. Во всяком случае, в тот момент.

Джексон и Гамбл хотя бы знали, что им делать: Джексон занял удобную позицию, чтобы набрасывать заметки о том, что миссис Олджерон Данвезер мира сего считают уместным для послеполуденной прогулки (сдается, состоятельным женщинам положено менять туалеты по шесть раз на дню, вот почему дома поближе к центру шли так дорого), а Гамбл неспешно направился в контору «Каус газет» за сегодняшней рекогносцировкой, чем титулованные особы займутся сегодня вечером.

Я же растерялся: воображение смутно рисовало мне, что я просто встречу леди Рейвенсклифф, прогуливающуюся по променаду, но, очевидно, такого не случится. Раздумывая над этим, я медленно шел по Эспланаде к Египетскому дому, современной громадине с имитацией тюдоровской кирпичной кладки, которую на неделю сняли Баринги. Порассматривав ее какое-то время, я перевел взгляд на пролив Солент, где стояла на якоре «Виктория и Альберт», и неспешно вернулся в центр городка. Я пробовал расспросить гребца с королевской яхты, но он понятия не имел, кто гостит на чертовой посудине, да и кто я такой, что спрашиваю.

Сплошные разочарования, и я ловил себя на том, что меня понемногу одолевает лень, хотя у меня достаточно было на уме, чтобы держаться настороже и нервничать. На взморье я по-настоящему бывал лишь пару раз — воскресные вылазки в Саутенд, промотать деньги и убить время. И даже там — в не самом элегантном месте — я обнаружил, что движение моря обычно наводит на меня сонливость и отупение: оно всегда на меня так действовало и действует до сих пор. Возможно, у меня с Рейвенсклиффом было больше общего, чем я сознавал. Внесло свою лепту, конечно, и пиво, и к тому времени, когда я повернул назад к «Георгу» (не так уж далеко была гостиница), я отупел настолько, насколько вообще возможно. Я заставлял себя передвигать ноги, так как знал, что если лягу, то засну на много часов, и все шел, пока опять не вышел к воде — узкому заливчику, разделяющему Каус надвое. Моста там не было, его заменяло странное сооружение, похожее на плавучий деревянный сарай, который перетаскивали взад-вперед на цепях, чтобы перевозить пассажиров с одного берега на другой. Примостившись на кнехте, я стал смотреть на людей: мальчиков и девочек в матросских костюмчиках, мужчин из шлюпочных мастерских, женщин из богатых и более скромных домов, возвращающихся с покупками или идущих домой, чтобы приготовить обед или съесть обед, ими приготовленный. А потом вдруг рывком очнулся и поглубже надвинул на глаза шляпу, втянул голову в плечи, лишь бы меня не заметил мужчина, который уже поднялся по трапу и теперь обернулся посмотреть, как закрываются деревянные ворота сарая, — эти выглядели так, словно их позаимствовали на скотном дворе.

Это был он. Тут ошибки быть не могло. Ни малейшей. Одет он был иначе и теперь, в темном костюме и накрахмаленном белом воротничке, смахивал на банковского клерка на отдыхе. Он побрился и напомадил волосы, чтобы не выбиваться из роли. Но все равно выглядел как чернорабочий и ни за что не сошел бы за англичанина. Все те же неподвижные черты лица, отсутствие выражения в глазах, которые каждую секунду осторожно оглядывали все кругом, а не смотрели в пустоту перед собой, как, уверен, до сего момента это было с моими. Ян Строитель достал сигарету и закурил, когда паром отчалил от берега, но ничего странного во мне не заметил.

Я сделал все возможное, лишь бы не смотреть слишком внимательно, когда паром причалил на той стороне и пассажиры сошли, чтобы тут же смениться новыми. А потом старался не упускать его из виду, когда паром вернулся и я наконец сам мог туда подняться. Но лишь зря потратил время. Десять минут (и два пенса) спустя я достиг противоположного берега, а он исчез. Я быстро прошелся по главной дороге, ведущей из города, обратно вернулся по боковым улочкам, обрамленным приморскими виллами большего или меньшего великолепия, плутал более часа, но ничего. Не будь укол, какой я почувствовал в груди при виде его, таким острым и болезненным, я бы заключил, что обознался. Но нет. Я был уверен, что нет.

В свое время я прочел немало приключенческих романов, и многие перипетии в них проистекали из того факта, что главные герои, если натыкаются на какой-то подлый поступок, никогда не идут открыть душу полиции. Нет, они держат информацию при себе, от чего случаются всевозможные беды. Разумеется, под конец они, как и подобает мужчинам, всегда во всем разбираются сами; но я часто спрашиваю себя, насколько проще было бы, если бы власти были поставлены в известность заранее.

А кроме того, я не горел желанием самому во всем разбираться — подобает оно мужчине или нет. Поэтому я вернулся в город и отправился прямиком в полицейский участок. И там уразумел, почему дюжие герои романов не тратят свое драгоценное время на подобное занятие. Властям, по сути, неинтересно. Если бы я заявил о пропаже собаки, либо краже зонтика, либо потере записной книжки, то, не сомневаюсь, констебль Армстронг разом ринулся бы в бой. А так он посмотрел на меня, будто проблема как раз во мне, задумчиво пожевал губами и нахмурился на манер, заставлявший всерьез предположить, что он считает меня человеком, с которым надо помягче.

— Полагаю, даже у анархистов бывают выходные, — сказал он шутливо. — Наверное, у них работа тяжелая, свержения и все такое.

— Это не шутки.

— Прекрасно. Расскажите, что вас тревожит.

И я рассказал, но к тому времени, когда полицейский понял, что я только с чужих слов знаю, что Ян Строитель анархист-революционер и что настоящее его имя мне неизвестно; что опять же с чужих слов слышал, что у него есть пистолет; не знаю наверняка, есть ли у него пистолет при себе сейчас; видел его только со значительного расстояния; а до того только один раз; и не могу поклясться, что он тут не на отдыхе, он начал терять терпение.

— Не объявлять же нам на основании ваших слов военное положение, правда, сэр? — прокомментировал он.

Помрачнев, я тяжелым шагом вышел из участка.

 

Глава 28

— Зачем, скажи на милость, ты так вырядился? — спросил Джексон.

Лицо у меня сделалось удрученное. Времени было начало девятого, я еще не ел, я почти готов был к выходу.

— Ты ведь просил заняться балом, так?

Он уставился было на меня, потом расхохотался.

— Тебе положено о нем написать. Не ходить на него, идиот ты этакий! Неужто ты думал, что тебя пустят? Тебе полагается стоять у ворот и составлять список гостей по мере их появления. А не отплясывать с герцогиней Девонширской.

— А-а.

Я посмотрел на себя в зеркало. До его слов я гордился своим видом. Я был одет рыбаком — наспех подкупил старика в порту, чтобы он одолжил мне дождевик и шляпу. На последнюю я нацепил уйму мушек и прочих пустячков, которыми, как мне думалось, пользуются рыбаки. Еще у меня была большая плетеная корзина с гипсовым омаром, которого я купил в лавке, торговавшей сувенирами для туристов.

— И вообще, — презрительно сказал Джексон, — это bal masque, а не костюмированная вечеринка.

Я недоуменно воззрился на него, кажется, он услышал, как я сдуваюсь.

— А есть разница?

— На такой бал мужчины одеваются как обычно. Женщины приходят в масках. Вот почему он называется бал-маскарад.

— Мне надо туда попасть, — сказал я. — Даже если придется тайно проникнуть в дом. Мне надо найти леди Рейвенсклифф.

— Зачем?

— Ей… Не важно. Мне надо ее найти.

— Сомневаюсь, что ты найдешь ее на балу. Считается, что она в трауре.

— Она обедала с королем.

— Это другое дело. Это дозволяется, едва-едва. Но бал? Это был бы скандал. Плохо уже то, что она вообще сюда приехала. Если приехала.

— Я хочу сказать, если все в масках… Она как раз из тех, кто проскользнул бы. Кто-нибудь там точно знает, где она. Мне нужно пойти. На всякий случай.

— Только не как представителю «Таймс». Мое место мне дороже.

Вид у меня, наверное, сделался откровенно отчаянный, потому что он оставил пренебрежительно-насмешливый тон и глянул на меня проницательно.

— Вы с Гамблом приблизительно одного роста. Надень его смокинг.

— А ему он не понадобится?

— Нет.

Открыв шкаф, он начал вытаскивать одежду.

— Тебе лучше поспешить. Он здорово рассердится, когда узнает.

Так час спустя, когда сумерки только-только переходили в ночь, я поднимался по Эджипт-хилл, улице, которая вела прочь от набережной и огибала сады при доме, снятом Барингами. Я подумал было — не попытаться ли заговорить зубы на входе, но отказался от этой затеи: журналисты умеют многое — пробираться в залы суда, полицейские участки, в чужие дома — благодаря чистому нахальству, но появление незваным на великосветском празднике требует, рассудил я, большой практики. А потому, вновь прибегнув к мудрости Джорджа Шорта (зачем напрямик, когда можно в обход), я присматривался к стене, пока не нашел местечко с подходящим деревом, чьи ветви свисали над кирпичной кладкой. Полминуты спустя я был в саду, где поправил галстук-бабочку, отряхнул смокинг Гамбла и с решимостью, которой не чувствовал, направился к дому.

Никто не обратил на меня внимания. Сработало превосходно; я взял бокал шампанского с подноса у проходившего мимо официанта и неспешно прошел в главный зал — уже полный людей и пьянящий запахом духов, — где прислонился к стене и стал смотреть, стараясь сориентироваться и определить, как именно мне себя вести. Не забудьте: подобный прием был для меня так же дик, как свадьба у эскимосов, и следовало держаться настороже. А еще я чувствовал себя нелепо. Смокинг — не постоянная моя одежда; мне много комфортнее было бы в рыбацком дождевике. То, что большинство женщин выглядели нелепо настолько, что мне и в страшном сне бы не привиделось, нисколько не утешало. Почему они вообще идут на такие абсурдности, как можно считать их верхом моды, не поддавалось моему разумению. Обладай они элегантностью Элизабет Рейвенсклифф, то, возможно, преуспели бы. Но большинство выглядели как пухлые англичанки средних лет в масках. Не впервые я порадовался, что живу в мире пабов и комнат для прессы. Да и как вообще функционирует высший свет? Позволительно ли просто подойти к кому-то и заговорить? Учиню ли я скандал, если заведу беседу с молодой девушкой?

Выполнив поставленную цель и попав на праздник, я понял, что даже не задумывался, что делать дальше. Мне хотелось увидеть Элизабет, предостеречь ее, поговорить с ней. Но даже если она здесь, как ее найти? Все женщины были в масках, и даже исходя из твердой уверенности, что ее туалет будет красивее других, я не мог определить, которая из дам она. Некоторые маски были крошечные и нисколько не скрывали женские лица, но значительное число были очень и очень большими. Я мог лишь слоняться по залу, надеясь, что она сама меня заметит. Если она была там, то не заметила. А может, была, но не снизошла. Я быстро начинал чувствовать, что появление здесь не самая удачная моя идея.

— Рад, что вы смогли прийти, — произнес сердечный голос рядом со мной, когда я снова удалился к стене и постарался держаться на виду.

Я привлек не того человека. Подле меня стоял с видом смутной надежды высокий седой мужчина со щетинистыми усами и красным лицом — в основном из-за воротничка на два размера меньше, так что толстая шея практически нависала над ним. Происходящее как будто ему наскучило, и он отчаянно искал причину не рассыпаться в комплиментах перед очередной нелепицей в оборках.

— Добрый вечер, сэр, — сказал я и тут вспомнил, кто это. — Рад снова вас видеть.

Том Баринг всмотрелся в меня неуверенно, в лице у него промелькнула смутная паника. Он меня знал, встречался со мной, забыл, кто я. Я знал, именно так он думает. Нет большего конфуза, чем заставлять кого-то напрягать память.

— Собрание в «Барингсе» в прошлом году, — неопределенно сказал я. — Нас не представили.

— Ах да, припоминаю, — отозвался он — на удивление убедительно при таких обстоятельствах.

— Семейные обязательства, сами понимаете…

Он поглядел чуть заинтересованнее. У меня была семья с обязательствами.

— Правду сказать, на собрании меня обрадовало только одно: вдруг представится шанс попросить у вас совета. По поводу фарфора. — Довольно неловкая попытка завоевать его доверие и завязать знакомство, но ничего лучше мне на ум не пришло. И как будто получилось. Он сразу просиял.

— Прекрасно. Буду очень рад. Спрашивайте, не стесняйтесь.

— Это своего рода блюдо или миска. Мне ее подарили. Она китайская.

— Правда?

— Считается, что китайская, — продолжал я с совершенно искренней невнятностью. — Понимаете, мне его подарили, и я не доверился бы первому встречному замшелому антиквару, не зная, скажет ли он мне правду. Боюсь, меня слишком легко обмануть. Может быть, вы посоветуете мне честного.

— Таких не существует, — весело ответил он. — Все они проходимцы и мошенники. А вот я точно скажу вам правду. Разве только ваше блюдо очень ценное, а тогда я скажу, что оно никчемное, и предложу избавить вас от него. — Он сердечно рассмеялся. — Расскажите о нем побольше.

— Дюймов девять в диаметре. С голубой листвой — бамбук, фрукты, что-то в этом роде.

— Есть отметины? Клейма?

— Кажется, да. — Я силился вспомнить.

— М-да, не много. По вашему описанию, это могут быть тридцатые годы пятнадцатого века, или блюдо могли изготовить в прошлом году и продавать в любой чайной. Мне придется на него посмотреть. Откуда оно взялось?

— Мне его подарили. Раньше оно стояло на каминной полке в гостиной леди Рейвенсклифф. — Сказать, что она мне его подарила, было возмутительной натяжкой.

Он поднял бровь.

— Неужели Остроковская чаша?

— Думаю, она самая.

— Господи милосердный! Это один из самых красивых образчиков фарфора династии Минь в мире. Во всем мире. — Он посмотрел на меня с новым интересом и с немалой долей любопытства. — Я много раз просил продать ее, но мне всегда отказывали.

— Я с нее завтракаю.

Баринга передернуло.

— Мой милый мальчик! Когда я увидел ее впервые, я едва не лишился чувств. Он ее вам подарил? Вы хоть представляете себе, сколько она стоит? Что такого вы могли сделать для Рейвенсклиффа?

— Боюсь, я не вправе это обсуждать.

— A-а! Да, весьма корректно. Весьма, — сказал он все еще в большом возбуждении. Мысль о моих яйцах в мешочек так его разволновала, что он уже не вполне владел собой.

А на меня нахлынуло воспоминание о том, как чаша пролетела мимо моего плеча и разбилась о стену. Экстравагантный жест. Я почти почувствовал себя польщенным.

— Ну… мне не следовало бы. Но… м-мм… Боевые корабли.

— А, так вы про частный флот Рейвенсклиффа?

Улыбнувшись, я постарался сделать равнодушное лицо.

— Полагаю, вам про него известно?

— Разумеется. Меня должны были вести в курс дела из-за перемещения денег. Должен сказать, очень сомневался, но, как вы, вероятно, знаете, мы очень многим обязаны Рейвенсклиффу.

— Конечно, конечно.

— А чем именно вы занимаетесь…

Я сделал осторожное лицо.

— Приглядываю за тем и сем. Незаметно, если вы понимаете, о чем я. Во всяком случае, приглядывал для лорда Рейвенсклиффа. До его смерти.

— О да!.. Огромная потеря. И как неловко. Как не вовремя.

— Э… да.

— Проклятое правительство, как можно так колебаться. Хотя Рейвенсклифф держался на удивление благодушно. Все будет хорошо, говорил он, не беспокойтесь. Он прекрасно знает, как уговорить их на решающий шаг… И вдруг умирает. Типично для него, но он предусмотрел даже такую возможность. Должен сказать, услышав, мы едва не запаниковали. Если бы акционеры узнали, что происходит…

— Щекотливое положение, — сочувственно сказал я.

— Можете себе представить? Как сказать акционерам, что облигации займа, как они полагали, для южноафриканской золотой шахты, на самом деле для частного военного флота? Я бы уже щипал паклю в Редингской тюрьме. Но хотя бы в хорошей компании.

Он рассмеялся. Я присоединился, вероятно, несколько излишне сердечно.

— И тем не менее вы здесь.

— Как вы говорите, я здесь. Спасибо Рейвенсклиффу, что внес в свое завещание какую-то нелепицу, чтобы какое-то время никто до книг не добрался. Это дало нам время. Хотя и немного. Я чертовски из-за этого беспокоюсь.

— И, как я понимаю, его вдова тоже, — сказал я.

— О да. Насколько мне известно, она может знать больше, чем следует. Рейвенсклифф мало чего ей не рассказывал.

— То есть?

— Не знаю, конечно, что в точности он ей говорил, но я слышал, она наняла человека искать то дитя. Что, разумеется, придало мифу реальности. Чем больше бедолага напутает, задавая вопросы, тем лучше.

«О Господи!» — подумал я.

— С вами все в порядке? — спросил Баринг.

— Не совсем. У меня весь день немного желудок болит. Вы не сочтете меня ужасно грубым, если я откланяюсь?

— Очень жаль. Разумеется.

— Кстати, а леди Рейвенсклифф здесь?

— Конечно же, нет. Она в трауре. Ее даже в Каусе нет.

— Правда? А мне сказали, она гостит на королевской яхте.

— Определенно нет. Я пил чай там сегодня. Нет, думаю, она все еще в Лондоне. Знаю, она не поборница условностей, но даже она не стала бы…

Стала бы, не стала — мне было все равно. Повернувшись, я вышел из бального зала настолько медленно, насколько мог себя заставить, добрался до большого французского окна, открывавшегося в сад и, когда меня уже не было видно, бросился бежать к стене, через которую попал сюда.

Там я сидел час или больше, вполуха слушая звуки оркестра, случайные шаги, когда мимо проходила пара или когда мужчины выходили покурить сигару, а женщины подышать воздухом, но все это меня не трогало.

Все были правы. Меня выбрали за мою полнейшую непригодность. Моей настоящей задачей было все запутать. Ребенок не существовал, его никогда не существовало; это была подстраховка, задуманная для защиты компаний Рейвенсклиффа на случай, если он умрет до того, как его великий проект будет завершен. Правительство нуждалось в дредноутах, но не решалось их заказать. «Барингс» и Рейвенсклифф раскошелились и поставили на то, что правительство передумает. Разумеется, все надо было делать в тайне; малейший шепоток мог бы обрушить правительство и империю Рейвенсклиффа.

А меня хотя бы на йоту это заботило? Нет. Я утешал ее в горести, сочувствовал ее утрате, отчаянно трудился, лишь бы найти нужные ей сведения, приходил к ней со своими маленькими открытиями, был обманут благодарностью в ее взгляде, когда заверял ее, что все будет хорошо. А когда я начал узнавать больше, чем следовало, объявился Ксантос, чтобы меня припугнуть. Господи милосердный, как же я их всех ненавидел. Пусть без меня друг с другом грызутся.

Наконец я встал, затекший и окоченевший, хотя вечер был теплый, и переполз через стену на свободу нормального, ординарного, земного мира, где люди говорят правду и подразумевают то, что говорят, где честность идет в счет, а приязнь неподдельная. По сути, в мой собственный мир, где мне было привольно и комфортно. Но вина в действительности лежала на мне. Мне следовало бы прислушаться.

Я уже упоминал, что имею обыкновение спать хорошо — по большей части. По счастью, великий дар не покинул меня и той ночью. Хотя Джексон адски храпел и пол был жестким, я уснул уже к двум и спал так, словно все в мире замечательно. Утром мне пришлось потрудиться, чтобы извлечь воспоминания о предыдущем вечере, но, выудив их, я обнаружил, что они меня не мучают. Да, меня выставили дураком. Манипулировали мной, использовали меня, обманывали. Не в первый раз и не в последний. Я хотя бы сам обо всем догадался. Даже мысли о мщении, мелькавшие у меня в голове накануне, утратили свою притягательность. Да, я мог бы рассказать все двум моим храпящим товарищам. Но зачем трудиться, а кроме того, какой от этого будет прок? Я мог бы уничтожить компании Рейвенсклиффа, но на смену им тут же придут другие — точно такие же.

И было чудесное, ясное утро, из тех, когда жизнь прекрасна. Я даже не обиделся ни на жалобы Гамбла, что украл его одежду, ни на настоятельное требование отдать ему гипсового омара как сувенир. О том деле я решил больше не вспоминать. Я потрачу деньги Элизабет Рейвенсклифф. Я не буду больше думать о дредноутах, не говоря уже о медиумах, анархистах или прочей чепухе. Все это меня не касается. Мне нет до этого дела. Я снова стану журналистом, вернусь к прежней жизни, несколько богаче, чем был до того. И вообще какие у меня причины жаловаться? Я хорошо оплачивался, и если платили мне за то, чтобы я выставлял себя дураком, пусть так. По крайней мере я был хорошо оплачиваемым дураком. А вечером, решил я, я поеду в Саутгемптон, сяду на корабль и поплыву в Южную Америку, но прежде перешлю чек Ксантоса в мой банк. Еще деньги. Если хотят раздавать их направо и налево, почему я должен отказываться? Я их заслужил.

Я купил моим товарищам завтрак — хороший завтрак, лучший, какой подавали в Каусе, с обилием бекона, кровяной колбасы, яиц, тостов, жареных томатов, чая и тостов с мармеладом и всего такого, а потом решил — поскольку Джексон хотел принять участие в экскурсии на «Штандарт», поехать с ним. Мне все равно нечем было заняться. Я свободный человек, безработный, сам себе хозяин.

Ах да. Царь всея Руси Николай II. Вы, без сомнения, подумали бы, что присутствие столь выдающегося джентльмена произведет фурор. Не каждый же день величайший самодержец мира, последний настоящий абсолютный монарх в Европе заглядывает в крошечный городок на южном побережье Англии. Правду сказать, он не заглянул. Он даже на берег не сошел. Единственным свидетельством его присутствия был лишь силуэт имперской яхты «Штандарт» в полумиле от берега, которая стояла на якоре в нескольких сотнях ярдов от «Виктории и Альберта» среди канонерок флота в сторожевом дозоре. В подачку журналистам, которым надо заполнять чем-то ежедневные бюллетени, обещалась экскурсия на яхту. Я ожидал, что Гамбл тоже с нами поедет, но тот воротил нос от самой мысли.

— Не думаете же вы, что царь останется на борту, когда по яхте будет слоняться орава потных журналистов? Либо вся семья найдет убежища на «В и а», либо сойдет на берег. И хотя я, возможно, низко пал в глазах моих редакторов, будь я проклят, если потрачу время, разглядывая императорские занавески. Я прогуляюсь в Осборн. Если он на суше, то будет там.

Поэтому мы поехали вдвоем: я — с любопытством, Джексон — стараясь делать вид, что без оного. Одно я вынес с того утра: что у меня склонность к морской болезни на очень маленьких лодках — нас повез весельный катер с яхты, и все шло хорошо, пока мы не отплыли на сотню ярдов от берега. Дальше пошло хуже. Единственным утешением мне служило, что половина сливок прессы — ну, четверо нас из десяти или около того — тоже начали храбро улыбаться.

Да и экскурсия того не стоила; Гамбл был совершенно прав, предположив, что императорской семьи не будет и в помине, даже императорская няня не осталась на борту. Нам досталась лишь кучка русских матросов, чью откровенную враждебность к лояльной прессе его величества можно было почти потрогать руками. По апартаментам нас провели с военной быстротой; ни на что не указывали и ничего не объясняли, вопросов не принимали, фотографировать не позволяли. Из экскурсии я вынес только некое удивление, как же тут все не по-морски: парадные апартаменты были обставлены как обычный дом на Мейфер тридцать лет назад, сплошь мягкие кресла, люстры и даже камин в углу. Только пугающее покачивание напоминало, что вы вообще на корабле — прошу прощения, на яхте.

А потом нас посадили в катер и отправили на берег. Даже стопку водки не налили, хотя Джеремейя Хопкинс по меньшей мере отомстил, наблевав на дно посудины перед самой высадкой.

— С наилучшими пожеланиями от «Дейли мейл», — пробормотал он, переступая через свое пожертвование. — Грязное это дело — свобода прессы, — добавил он, поправляя одежду, и нетвердым шагом направился в ближайших паб.

Я со своей стороны не считал, что это станет действенным решением проблем с моим желудком; твердая почва и свежий воздух показались лучшим лекарством, поэтому я решил сходить в Осборн поискать Гамбла. Пока он своими суждениями попадал в точку, возможно, не ошибается и на сей раз. Я дошел до парома, был перевезен на тот берег и неспешно направился по Йорк-авеню к главным воротам. Я был не один; по всей очевидности, распространились слухи о каком-то событии.

— Королевская семья и императорская семья, — сказала одна женщина тоном приглушенного благоговения, когда я случайно оказался рядом. — Они будут выходить, когда закончат визит. Они проедут по Эспланаде перед тем, как вернуться на свои яхты. Как мило с их стороны так заботиться о своих подданных!

Мы шли вровень: благоговеющая мать семейства и я неспешно прогуливались, как старые друзья, под теплым полуденным солнцем. Она рассказала (как она умудрилась собрать столько сведений у себя на кухне, затрудняюсь сказать, ей бы следовало быть репортером), что обе королевские семьи прибыли к частному причалу Осборна в шлюпке, но намерены показаться в городе перед возвращением. Два монарха, два консорта и уйма детишек будут выставлены на всеобщее обозрение; я не мог понять, что такого упоительного в том, чтобы просто посмотреть, как мимо тебя кто-то проезжает, но здесь я явно был в меньшинстве. Когда мы прибыли на место, там уже собралась толпа в несколько сотен человек — по виду, местных горожан, — обступивших деревянный настил, который вел от дороги к парадным воротам.

Гамбл тоже был тут и выглядел крайне недовольным происходящим. Его просьбу пустить его внутрь решительно отклонили, интервью не будет, и ему пришлось стоять как обычному приказчику из лавки без малейшего шанса найти хотя бы что-то, о чем стоило бы писать.

Я выразил мои соболезнования.

— Но он все равно не сказал бы ничего интересного, — завершил я.

— Не в том дело. Мне нужно было интервью. Что бы он ни говорил, значения не имеет.

— Всегда можно взять из головы, — предложил я.

— Это-то и навлекло на меня беду, — неохотно признался он. — Я процитировал слова хана Хабибуллы о реформах, которые он проводит в Афганистане. К несчастью, его в то время не было в стране, и он только что отменил реформы, поэтому пожаловался…

— Не повезло.

— Да. А значит — пока никаких вымыслов. Очень бы хотелось, чтобы они пошевеливались. Есть хочется…

Я перестал слушать. Я всматривался в противоположную шеренгу зрителей, расплывающиеся очертания выжидающих, терпеливых лиц. За исключением одного, которое резко сфокусировалось, едва я посмотрел, а после посмотрел снова. Бедно одетая женщина в дешевой шляпке, надвинутой на глаза, сжимала сумочку. Я знал, что она меня заметила. Я видел, что мое лицо не ускользнуло от ее внимания, что она надеется, что я ее не видел: она сделала шаг назад и исчезла за дородным мужчиной и парой визжащих ребятишек, размахивавших флажками на палках.

— О Господи, — сказал я и прошелся взглядом взад-вперед по рядам людей, проверяя, не смогу ли отыскать ее снова. Ничего. Зато я увидел Армстронга, моего вчерашнего скептического констебля.

— Все еще ловим анархистов, не так ли, сэр? — весело спросил он, когда я подошел к нему (в те времена не было еще ни заграждений, ни контроля толпы).

— Констебль…

— Значит, он здесь?

— Я его не видел, но…

— Скажите, когда увидите, и мы с ним разберемся, — самодовольно отозвался он.

— Но я уверен, что он здесь.

Вид у Армстронга стал недоверчивый, но чуточку обеспокоенный.

— Почему?

— Я видел одну его знакомую.

Я показал, где ее видел, и он подозвал другого дежурного полисмена. Вдвоем они начали обходить зрителей, выискивая любого, на их взгляд, подозрительного.

Они не заметили ничего и не нашли никого к тому времени, когда величественные ворота распахнулись и по толпе прокатилось выжидательное бормотание. Вдалеке, в начале подъездной дорожки тронулся кортеж из трех черных «роллс-ройсов»; парусиновые верхи были откинуты, чтобы не загораживать вид. Когда авто проходили поворот, я увидел на заднем сиденье первого двух мужчин, ослепительных в парадных мундирах; во втором сидели две женщины в шляпках, поверх которых были завязаны шарфы.

— Во имя всего святого, констебль! Остановите авто! — крикнул я, подбегая к Армстронгу. — Закройте ворота!

Армстронг запаниковал. Он умел справляться с толпой, пока все шло хорошо, но был неспособен на большее, нежели наблюдать за людьми и успокаивать себя, мол, все в порядке.

— Не волнуйтесь, — сказал он. — Не волнуйтесь, не волнуйтесь…

И его губы двигались, даже когда он перестал говорить, будто он повторял про себя молитву.

Все равно было уже слишком поздно. Большой черный автомобиль, проезжая ворота, замедлил ход, давая толпе возможность поглазеть и поаплодировать. Давая вторым двум нагнать себя и должным образом восстановить кортеж. Я пробежал глазами по лицам, отчаянно выискивая Элизабет, убежденный, что вот-вот случится нечто ужасное. То, как она сжимала сумочку, беспокоило меня больше всего; мысленным взором я видел только ее руки, побелевшие костяшки пальцев, когда она крепко вцепилась в дешевую парусину, держа сумочку перед животом, чтобы легко было опустить в нее руку…

Авто двигались теперь со скоростью не более двух миль в час, флаги развевались, толпа кричала «ура». Король Великобритании и Ирландии, император Индии сидел справа, вид у него был скучающий. Царь всея Руси сидел слева и смотрел в толпу с видом человека, которому все это народонаселение несколько опротивело, и тут я осознал мою ошибку. Я увидел, как в нескольких ярдах от меня мужчина, рослый мужчина в костюме, как у банковского клерка, делает шаг вперед, пряча руку под пиджаком. Я крикнул, и он обернулся, но тут же сбросил меня со счетов. Нас разделяло десять ярдов, и он был лишь в десяти ярдах от авто, но оно все приближалось, а я стоял на месте, неподвижный и потерявший дар речи.

Но человек способен бежать быстрее медленно едущего авто. Гораздо быстрее, если преисполнен ужаса. Я побежал, и чем больше приближался, тем лучше видел. Я видел, как его рука вынырнула из-под пиджака, видел черный предмет в ней, приблизился еще и увидел ствол. И увидел, как пистолет поднимается и нацеливается, а я уже был всего в одном прыжке, услышал взрыв, когда упал, потом еще один, когда я рухнул на землю. И почувствовал невероятную, неслыханную боль, которая заслонила почти все, кроме одного последнего образа, когда я поднял глаза от пыли и гравия и увидел, как надо мной с пистолетом в руке и диким взором стоит Элизабет.

 

Глава 29

За годы я прочел много глупостей про огнестрельные раны: по большей части, во-первых, что сначала не больно, а во-вторых, что звук напоминает слабый хлопок, а не удар гонга. Ерунда. Во-первых, шум выстреливающего пистолета прозвучал как трубный глас: я был уверен, что у меня барабанные перепонки лопнули. Во-вторых, боль была адской, причем с того самого момента, как пуля вошла мне в плечо. А после болело еще сильнее, пока я не потерял сознание, и еще сильнее, когда я очнулся в больнице. В моем по крайней мере случае неправдой было и то, что я ничего не мог вспомнить, недоумевал, где я и что случилось. Нет уж, благодарю покорно, я все прекрасно помнил. Потом я заснул.

Наверное, было утро, когда я снова пришел в себя и уставился в потолок, собираясь с мыслями прежде, чем подать признаки жизни. Но когда я повернул голову, чтобы оглядеться, меня ожидал неприятный сюрприз. Рядом со мной сидел, читая газету, невысокий, почти изящный человечек — я знал, что это Генри Корт. На столике подле него стояла чашка чая.

— Мистер Брэддок, — сказал он с легчайшей улыбкой. — Как вы себя чувствуете?

— Не знаю.

— A-а. Тогда позвольте я вам скажу. В вас стреляли.

— Это мне известно.

— Полагаю, да. Рад отметить, что рана не слишком серьезная, хотя пуля оставила пренеприятное отверстие, и вы потеряли много крови. Не очутись рядом ваш друг мистер Гамбл, который знает кое-что об огнестрельных ранениях по своему пребыванию в Афганистане, вы скорее всего истекли бы кровью. Однако врачи говорят, что со временем вы полностью поправитесь.

— Она в меня стреляла.

— Да, сдается, что так.

— Что произошло?

— Почему бы вам не прочесть вот это? Это отчет, отправленный мистером Гамблом в «Таймс», так что мы знаем, что он совершенно достоверен.

Он подал мне утреннюю газету и позвал сестру, чтобы она помогла мне приподняться и сесть. Это потребовало уймы времени, но хотя бы дало мне шанс несколько взять себя в руки. Боль тоже помогла — была не слишком сильной, но напомнила мне, что я все еще жив. Мне принесли воды, подложили подушек, заправили одеяло и премило за мной ухаживали. На все ушло полчаса, и это время Корт сидел совершенно бесстрастно, не делал ничего и умудрился не выглядеть скучающим. Потом, когда я снова почувствовал себя более или менее человеком, он опять протянул мне газету.

— «Возмутительная феминистская выходка в Каусе», — прочел я. Я поднял на него глаза.

— Ужасные женщины, а?

Нахмурившись, я прочел еще:

«Каус. Возмутительное происшествие учинено сегодня в присутствии наших высочайших гостей одной суфражисткой и повсеместно сочтено ребяческим и недостойным проявлением эмоций. Попытка поставить в щекотливое положение народ нашей страны, выставив перед его гостями предполагаемые обиды, расценивается как еще один удар, который женщины-суфражистки нанесли собственному делу. Мисс Мюриэл Уильямсон взорвала шутиху вблизи королевского кортежа, когда он покидал Осборн-хаус, воздав почести усыпальнице нашей покойной королевы в манере, намеренно пугающей. Тот факт, что дело могло обернуться много серьезнее, дает значительные основания для беспокойства. Мисс Уильямсон, которая, насколько нам известно, лишь недавно была выпущена из психиатрического заведения…»

— Постыдился бы, — слабо сказал я.

— О, ему стыдно, — отозвался Корт. — Правда стыдно. Пришлось его поуговаривать, чтобы он это написал.

— А зачем ему это писать?

— Потому что я сумел убедить его, что неудавшееся покушение на царя на английской земле не принесет пользы нашему положению в мире. И разумеется, перспектива получить пост за рубежом по весомой рекомендации Форин оффис…

— Почему Элизабет в меня стреляла?

— Еще один интересный вопрос, — задумчиво сказал Корт. — Она говорит, вы попались под руку. Вы героически бросились на убийцу, но недостаточно быстро, чтобы помешать ему прицелиться в его жертву. Она сочла, что разборчивость была бы слишком рискованна, а потому для верности выстрелила в вас обоих. Она убила Яна Строителя, значит, можете считать, вам повезло. Но вопрос, который я до сих пор не могу для себя разрешить, звучит иначе: кто стоит за всем этим?

— Разве вы не знаете?

Я снова лежал, глядя в потолок, и слышал его слова, но не мог видеть его лица. Любопытное было ощущение, словно беседуешь с самим собой. И пока я говорил с самим собой и настолько тихо, насколько хотел, оказалось, что говорить не так уж сложно. Корт придвинул стул поближе к кровати.

— Я исходил из предположения, — сказал он, — что это организовал Рейвенсклифф, чтобы сделать потребность в своих дредноутах чуть более настоятельной. Но если так, то почему его жена остановила покушение и почему в такой драматичной манере? А потому мы приходим к вам.

— Ко мне? Ко мне это вообще отношения не имеет.

— Разумеется, нет! Нет, я лишь надеялся, что вы сможете пролить кое-какой свет на произошедшее.

— Почему вы не спросите леди Рейвенсклифф?

— Учитывая, что она недавно выстрелила в двух человек, сомневаюсь, что ее слова заслуживают большого доверия. Затрудняет все, конечно же, и тот факт, что она утверждает, будто действовала из уверенности, что за всем стоял я.

— Почему?

— У нее долгая память, — загадочно ответил он. — Значения это не имеет. Но сами понимаете, каково положение. Она считает, что виновен я, я считаю, что она. Вас же, с другой стороны — жертву, невинного очевидца, так сказать, — можно считать объективным. Выходит, я прав, и за всем этим действительно стоял Джон Стоун, который хотел переложить вину на немцев?

— Почему вы так думаете?

Корт пожал плечами.

— Джон Стоун чувствовал себя преданным. Его уговорили строить дредноуты на средства частных лиц, и его ожидали серьезные затруднения, так как правительство тянуло с размещением обещанных заказов. По этой причине он решил организовать международный кризис, который нужные заказы породил бы.

— Кто уговорил его строить корабли?

— Группа обеспокоенных граждан. Должен сказать, влиятельных, которые считали военно-морскую политику правительства катастрофично недальновидной.

— Но правительство было избрано… а, да не важно. — Это была правда. Мне действительно не было дела.

— Как я говорил, — продолжал Корт, — я надеялся, что вы сможете предоставить крупицу информации, которая позволила бы мне…

Вот оно. Крупица. Все, чего каждый от меня ожидал. Какой-то фрагмент, о значении которого я даже не подозревал. Только человек вроде Корта поймет его важность. А я слишком тупоумен, чтобы сам разобраться.

— Никакого отношения к Рейвенсклиффу это не имело, — сказал я, все еще негромко, но теперь намеренно, ведь говоря тихо, заставлял его наклоняться все ниже, чтобы расслышать.

— Вы уверены?

— Да. Знаю, на первый взгляд кажется, что так. Царь умирает, убийц арестовывают или убивают, их дома обыскивает полиция и — какой сюрприз! — находит документы, указывающее на то, что они оплачивались «Банком Гамбурга». Возмутительный заговор немцев, как раз такого и ждешь от подобных варваров.

В отместку возмущенные русские объявляют войну. Их примеру следуют французы, затем, возможно, присоединяются и англичане. Каков бы ни был исход, Рейвенсклифф в выигрыше. Ему принадлежат акции всех крупных компаний, производящих вооружения, и многие он контролирует. А еще он по хорошей цене продаст дредноуты.

Но если бы кто-нибудь присмотрелся внимательнее, то заметил бы за всем этим руку Рейвенсклиффа. «Банк Гамбурга» — его личный банк в Германии. Выплаты авторизовывались «Бесуикской верфью». Он попал бы под серьезное подозрение.

А впрочем, была ли бы разница? Разве правительство признало бы, что один из его граждан совершил подобное? Или оно похоронило бы информацию?

— Вы меня спрашиваете? — сказал Корт. — Или вопрос риторический?

— Спрашиваю.

— Официально, полагаю, все похоронили бы. Не могу себе представить, чтобы какое-либо правительство признало подобное. Разумеется, таковы были бы мои рекомендации. Однако в частном порядке ему бы это не сошло с рук.

— Вот именно. Рейвенсклиффа незаметно устранили бы. Как бы это случилось? Падение под поезд? Сердечный приступ?

Корт пожал плечами.

Я продолжил:

— Проблема в том, что Рейвенсклифф умер до того, как афера состоялась, и вел он себя не как человек, вынашивающий адский план разжечь войну на Континенте. Отнюдь. Он отчаянно старался выяснить, что происходит. Он узнал, что что-то странное творится внутри его компании: порядочные молодые люди превращаются в воров, выплаты делаются без визирования. Но такого быть не могло. Любая выплата требовала визирования. А это означало, что кто-то, причем довольно высокопоставленный, должен их визировать. Но Рейвенсклифф не знал кто. Он знал лишь, что это не он.

Тут я замолчал и попробовал повернуться на бок, но не смог. Корт приподнял мою голову и помог мне отпить воды из стакана на маленькой прикроватной тумбочке. Делал он это на удивление мягко, от чего я почувствовал себя в безопасности. Опасное ощущение.

— Поэтому вместо того, чтобы прибегнуть к обычным для такого человека средствам в подобных делах, он обратился к единственному лицу, которому, как он знал, он может доверять абсолютно: к своей жене. Она попыталась узнать правду и ее узнала — до определенной степени. Она установила, что деньги уходят к Яну Строителю, но до самого последнего момента не знала почему. Все держалось в большом секрете.

Когда Рейвенсклифф умер, началась схватка за контроль над «Риальто». С одной стороны, «Барингс» скупал акции… Это вы устроили?

Он кивнул.

— С другой стороны, покупал кто-то еще. Теодор Ксантос попробовал воспользоваться смертью своего нанимателя и был остановлен только «Барингсом» и вами. Потом он постарался организовать мятеж акционеров и снова был блокирован, так как имущество находится в подвешенном состоянии. Рейвенсклифф запутал свое завещание, чтобы в случае его смерти было выиграно время, — нечто подобное он, вероятно, предвидел или, во всяком случае, рассматривал такую возможность.

Ксантос также попытался отвлечь Рейвенсклиффа и повел наступление на единственное, что было ему дороже компаний. В Германии он случайно наткнулся на женщину-медиума и привез ее в Англию. Она, думаю, пыталась шантажировать леди Рейвенсклифф. Леди Рейвенсклифф сказала, что у нее были романы; медиум была как раз из тех, кто станет выкапывать такую информацию.

Корт одобрительно улыбнулся. Я, во всяком случае, счел это за одобрение.

— Она вам нравилась? — спросил я.

— Мне? — переспросил Корт. — Почему вы об этом спрашиваете?

— Вы забрали все ее бумаги. Это ведь были вы, верно?

— Верно. Я не хотел, чтобы они случайно попали в руки кого-то вроде вас. Но в них нет ничего интересного. У вас очень странное обо мне представление, мистер Брэддок. Думаю, вы слишком много слушали леди Рейвенсклифф.

— Как будто никто к вам большой любви не питает.

— Я уязвлен, — сказал он и выглядел почти так, словно это правда.

— Почему вы угрожали бедному мистеру Сейду?

Вид у него стал недовольный.

— Бедный мистер Сейд, как вы его называете, много лет состоит на жалованье у немцев. Не думаете же вы, что он занялся расследованием дел «Риальто» случайно?

Я посмотрел на него с недоумением.

— Так кто же ее убил?

Он пожал плечами.

— За годы я научился сосредоточиваться на важном. И вам то же предлагаю. — Голос у него тихий и мягкий, подумал я. Абсолютно разумный.

— Но вы ведь украли бумаги Рейвенсклиффа?

— Они у меня. — Он как будто был не в настроении пояснять.

— Так или иначе, — продолжал я, стараясь переварить услышанное, — на мой взгляд, к Рейвенсклиффу случившееся отношения не имело. Он был слишком надменен, чтобы не сомневаться в своем суждении. Он не мог поверить, что какое-либо его решение могло оказаться неверным. Он был твердо убежден, что его интрига будет иметь успех. Нет никаких признаков того, что он из-за нее тревожился.

Но он силился справиться с единственным, чего страшился более всего на свете. Его компании обрели собственную жизнь, он сотворил монстра, и этот монстр действовал в собственных интересах, больше не подчиняясь приказам. Его работа — максимизировать прибыли; Ксантос увидел способ поднять их до астрономических, а заодно и обогатиться самому. И когда Рейвенсклифф пригрозил положить конец махинациям, думаю, собственное детище его убило. Сомневаюсь, что Ксантос лично выбросил его из окна, но в общем и целом уверен, что за падением стоял он. Несколько дней назад он угрожал убить меня. Человек по имени Стептоу был убит им несколько дней назад; погиб и еще один работник «Бесуика». Не знаю, действовал ли он заодно с другими управляющими. Бартоли, Дженкинс, Нойбергер, возможно, были посвящены, а возможно, еще меньше самого Рейвенсклиффа знали о том, что происходит. Мне, по сути, все равно. Это ваша работа.

— Так это, по вашему пониманию, произошло?

— Да. Рейвенсклифф был слишком умен, чтобы проводить деньги на покушение через собственные банки. Он был гением в искусстве скрывать много большие суммы. Вам полагалось проследить деньги. Господи, даже мне это удалось.

— Интересно. Я полагал, что Ксантос действует по распоряжениям Рейвенсклиффа. Вы уверены, что это не так?

— Едва ли ему понадобилось тратить столько времени на выяснение, что делает Ксантос, если бы он уже знал. И леди Рейвенсклифф никак вчера в Каусе не оказалась бы. Я хочу сказать, почему бы не предоставить покушение профессионалам?

Он задумался.

— В таком случае я, наверное, обязан принести извинения леди Рейвенсклифф. Она, вероятно, очень дурного обо мне мнения. Благодарю вас, мистер Брэддок. Вы многое мне сообщили. Жаль, что я не побеседовал с вами раньше. Вы должны простить меня: я предполагал, что у вас есть какая-то скрытая роль. Несомненно, вы приложили немало труда, чтобы привлечь к себе внимание.

— Я полагал, что действую как можно незаметнее.

— Да? М-м-м… Тут, боюсь, мы расходимся.

Встав, он свернул газету.

— Надеюсь, вы вполне поправитесь и выздоровление будет скорым. Но боюсь, я должен попрощаться. Мне многое предстоит сделать; освобождение леди Рейвенсклифф, разумеется, в самом начале списка.

И он тихонько оставил меня наедине с моими мыслями, которые после всего, что я наговорил, были в некотором смятении. От разочарования и растерянности я так ударял кулаком в матрас, что рана в плече опять открылась и меня пришлось перевязывать медсестрам, которые отругали меня, а потом дали отвратительное на вкус лекарство, от которого я снова впал в дрему.

Когда я проснулся снова, была ночь, и она была рядом. Небо, она была прекрасна! Так хрупка и так мила, когда сидела и глядела в окно, а я мог долго любоваться ею, — единственный раз, когда я поймал ее на том, что она не сознавала, что за ней наблюдают. Я смог увидеть ее такой, какая она есть.

Не было ничего: она просто сидела, ждала, совершенно неподвижная, без какого-либо выражения на лице, без движения. Само совершенство, ни больше ни меньше: произведение искусства, столь изысканное, что захватывало дух. Я никогда не видел женщины такой красоты и за все последующие годы не встречал ни одной, которая пусть отдаленно сравнилась бы с ней.

А когда я шевельнулся, она повернулась и улыбнулась. Я почувствовал, как во мне разливается счастье только лишь от того, что на меня обращены такие тепло и забота; мне сразу полегчало.

— Как вы себя чувствуете, Мэтью? Я так за вас волновалась. Не могу выразить, как мне жаль.

— Думаю, да, — сказал я с попыткой на улыбку. — Вы же в меня стреляли.

— И так себя из-за этого мучила. Ужасно. Просто ужасно. Но вы все еще с нами… и царь тоже.

— Когда вы узнали, что он мишень?

— Только когда Ян выступил вперед. Он велел мне поехать с ним: мол, дело важное. На ночь мы остановились в меблированных комнатах. Он был необычайно молчалив, в дурном настроении. Но отказывался что-либо говорить. Я пыталась как могла, тогда он стал угрожать. Поэтому у меня не было выбора. Мне пришлось просто оставаться с ним. Я знала: что-то случится, и начала беспокоиться, что бы это могло быть. Только когда он выступил вперед, я поняла, что должна сделать. Одновременно догадались и вы. Мне очень жаль, что я в вас стреляла, но вам с ним было не справиться. Он убил бы царя, даже если бы вы повисли на нем. Я не могла так рисковать.

— Я вполне понимаю, — галантно сказал я. — И что такое ранка от пули в сравнении с войной в Европе.

— А теперь я обязана вам еще и свободой. Мистер Корт передал мне, что вы сказали.

— Да, — ответил я. — Как раз это все еще для меня загадка.

— Почему?

— Обычно я говорю правду, — ровно сказал я. — Лгать я начал, только когда познакомился с вами.

Она нахмурилась в легкой обиде и растерянности — ровно настолько, чтобы на переносице возникла привлекательная морщинка, — а потом опять улыбнулась.

— Понимаете, когда вы в меня стреляли, я смотрел на вас. Я видел выражение ваших глаз. Я действительно думаю, что вы не пытались не попасть в меня.

— Конечно, пыталась, — сказала она чуть капризно. — Я окаменела от ужаса, вот и все. Вы прочли в моих глазах то, чего там не было.

— Это самые прекрасные глаза, какие я только видел. Я часто старался заставить вас посмотреть на меня, лишь бы испытать ту дрожь возбуждения, какое возникает от вашего взгляда у меня внутри. Когда я закрываю свои глаза, то вижу ваши. Они мне снятся. Я хорошо их знаю.

— Но зачем мне в вас стрелять? Я хочу сказать, взаправду стрелять. Сами понимаете.

— Как часто вы ездите на воды в Баден-Баден?

С мгновение она смотрела растерянно, потом ответила:

— Каждый год. Я езжу осенью. И делаю так уже много лет. Почему вы об этом спрашиваете?

— А мистер Ксантос? Он тоже любитель водных процедур?

— Нет. Уверена, что не любитель.

— Но прошлой осенью вы оба были там.

— Да.

— Странно, что торговец оружием поехал в такое место. Если только не навестить кого-то. Вас, например.

Она подняла бровь. Ее лицо, такое выразительное, становилось холодным.

— И пока вы были там, то оба привлекли внимание мадам Бонинской, известной также как медиум. Пренеприятная личность, которая недурно зарабатывала шантажом. Она умела разглядеть золотую жилу. Она последовала за вами в Англию и постаралась испробовать свое ремесло на вас. Как долго вы платили, прежде чем отказались?

— Что за глупости, Мэтью! Может, сестры что-то подлили вам в чай?

— Может, морфин? — спросил я, довольно ядовито. — Попробуйте. Про такое вам известно больше, чем мне.

Это положило конец ее игре в добродушие, а потому я продолжил:

— Она написала вашему мужу, который пошел с ней повидаться. Тогда она рассказала ему подробности. Что у его любимой жены роман с другим мужчиной. Его собственный служащий его предает, намерен отобрать у него не только компанию, но и жену тоже.

Лорд Рейвенсклифф был не из тех, кто сдается без боя. Он уже изменил завещание так, чтобы в случае его смерти все попало в руки душеприказчика. Я почти уверен, что, если бы на следующий день у него состоялась встреча с Ксантосом, Ксантос был бы уволен. А потом он вышвырнул бы и вас. Я слышал достаточно, чтобы понимать, что человек он был дотошный и безжалостный. Когда он брался за дело, то действовал быстро и решительно. И более всего ненавидел нелояльность.

Вы были ему ровней, так сказал мне Ксантос, и был прав. Вы тоже действовали быстро. Одно стремительное движение, и он за окном. Вы обняли его и сказали, как его любите, прежде чем чуть подтолкнуть? Или был какой-то спектакль с открыванием окна и угрозами выброситься самой, пока он не подошел остановить вас и не совершил ошибку, повернувшись к вам спиной?

А до того вы предложили — какой любящий жест! — выяснить, что замыслил Ксантос. Убедили мужа, что он никому больше не может доверять. И тогда оказались на положении посредницы, передавая распоряжения Ксантоса Яну Строителю. Никакой чепухи про то, что вы занялись этим лишь бы выведать его планы. Царь будет убит, разразится война, а обвинят Рейвенсклиффа — но тихо, без огласки. Ксантос заберет себе его компании. Тогда вы выйдете за него замуж…

Она меня ударила, ударила так сильно, что у меня голова закружилась от боли, а из носа хлынула кровь. И когда я говорю «ударила», то имею в виду не изящную пощечину, какую может дать разгневанная особа женского пола. Я хочу сказать, она ударила меня кулаком. И ударив раз, ударила еще — даже сильнее. Потом стояла надо мной, сверкая глазами от холодной ярости и стискивая зубы. Она стояла надо мной, тяжело дыша. Я взаправду думал, что вот-вот умру.

Но она прошла к двери, открыла ее и обернулась на пороге.

— Как вы смеете говорить так со мной? — выдохнула она. — Что вы о себе возомнили?

Я не мог говорить. Я перхал в простыню, которой воспользовался как импровизированной повязкой. Боль была такой сильной, что даже затмила боль от раны. Мне пришло в голову, что наговорить такого, что сказал я, когда мы в комнате одни, было не самым разумным. По сути, я еще легко отделался. Остальным посчастливилось меньше.

— Вы сделали свои выводы. Я не стану их оспаривать. Я сказала вам, что люблю мужа. Вы от этого отмахнулись. Теперь вы намерены побежать к Генри Корту?

Я затряс головой.

— Почему нет? Почему? Так ведь поступил бы хороший англичанин, да?

— Потому что все вы одинаковы. Ни с кем из вас не хочу иметь дела. С меня хватит.

Я почти ожидал холодного и высокомерного презрения, ледяного пренебрежения. Его не было. Она наградила меня последним взглядом, одним из тех темных, гипнотических взглядов, которыми так хорошо владела, и я едва-едва успел уловить, как быстро она отвернулась, чтобы я не увидел ее лица, — словно чтобы скрыть слезы. Она всегда была хорошей актрисой.

Больше я Элизабет не видел, ни в одном из ее обличий. Как мне сказали, в тот день она покинула Каус и вскоре закрыла дом на Сент-Джеймс-сквер и уехала на Континент, где прожила до конца своих дней. Дела по завещанию Рейвенсклиффа были улажены, и (как он и рассчитывал) к тому времени, когда его корабли были почти готовы, правительство убедили в их необходимости. Он с самого начала был прав: дредноуты были спущены на воду в августе тысяча девятьсот четырнадцатого года и вошли в состав Большого флота в заливе Скапа-Флоу, дабы охранять Северное море от германской угрозы. Уверен, не один я думал, что в поводе к войне чувствовался некий знакомый стиль.

Если так, то ответственность за события в Сараево лежит не на Теодоре Ксантосе. Компании Рейвенсклиффа во время войны процветали, но уже без помощи переговорщика, поскольку его постиг трагический конец: однажды поздним вечером пятницы, через месяц или около того после моего возвращения из Кауса, он упал под колеса поезда подземки на станции Оксфорд-серкус. Как писалось в его некрологе, крайне несчастливое стечение обстоятельств, поскольку это был единственный раз, когда Ксантос вообще спустился в подземку. Другие управляющие продолжили свою работу, поэтому я предположил, что они полностью оправданы.

Когда я достаточно оправился — моя квартирная хозяйка упивалась моим статусом инвалида и месяц кормила меня исключительно крепким говяжьим бульоном с крекерами, — я решил наконец отправиться путешествовать. Банк на Слоун-сквер написал мне почти почтительное письмо, сообщая, что на мой счет поступила сумма две тысячи триста восемьдесят фунтов и что они будут рады (на деле они буквально истекали слюной) узнать мои распоряжения. Так же они обналичили чек от мистера Ксантоса.

Я чувствовал, что заработал каждый пенни, а потому оставил все себе. Несколько лет я путешествовал по миру, осматривая чудеса Империи, о которых читал, но которые и не мечтал увидеть своими глазами. Я написал книгу путевых заметок, которую приняли довольно вежливо, и получил увольнение от военной службы в тысяча девятьсот четырнадцатом на основании моего ранения. На краткое время это ранило мою патриотическую душу, но по мере того, как поступали вести с фронтов, мне было непросто подавить ощущение, что огнестрельная рана от рук леди Рейвенсклифф была в сущности самой большой удачей, какая мне только выпадала. Потом я вернулся к работе журналиста, освещал кампании в Африке, а после на Ближнем Востоке. Позднее, после женитьбы и рождения моего первого сына и поскольку у меня был достаточно приятный голос, я стал пионером радионовостей, эта работа принесла мне толику славы и стала причиной, почему ко мне обратились на ее похоронах почти полвека спустя.

Такова моя история; даже тогда, в то мгновение, когда я в последний раз смотрел на эту пленительную женщину, я знал, что понял лишь часть произошедшего. Но пересматривать те события мне не хотелось. Люди вроде Корта и Рейвенсклиффов отняли у меня достаточно сил и едва меня не убили, хотя я был не настолько глуп, чтобы забыть, что встреча с ними преобразила мою жизнь — и к лучшему. После я был свободным человеком, мои горизонты расширились, мои устремления изменились. Но чем больше я путешествовал, тем больше мог забыть о них о всех. И на много лет преуспел, пока ко мне не обратились на похоронах и пока большая, тщательно упакованная в оберточную бумагу посылка с обратным адресом «„Тендерсон, Лэнсбери, Фентон“, 58, Стрэнд» не была доставлена к моей двери.