~~~
Вудсайд-коттедж Уик-Риссингтон Глочестершир Июнь, 1943
Дорогой Брэддок, вы, возможно, удивитесь, получив эту посылку, — если когда-нибудь ее получите. Прошу извинить меня за мелодраму, но, пробыв хранителем этих документов много лет, я теперь должен решить, что с ними делать. Врачи сообщают, что сейчас это вопрос настоятельный. Я думал, что лучшим выходом будет костер, но не смог заставить себя совершить такое жертвоприношение. А потому перекладываю ответственность на вас.
Я умираю, в то время как наша общая знакомая, насколько мне известно, в добром здравии и обрела счастье на склоне лет. Я нисколько не желаю его нарушать, и не только потому, что прилежно продолжаю исполнять инструкции Джона Стоуна. Соответственно, я отдал распоряжение моему солиситеру мистеру Гендерсону (которого вы, возможно, помните) не передавать вам документы до тех пор, пока она тоже не умрет. Я оставил на его усмотрение, что делать, если она переживет и вас тоже, — на что она вполне способна: как вы помните, она женщина несгибаемая.
В посылке две связки: одна — история моей молодости (вы были бы поражены, узнай вы, сколько среди шпионов authors manque, в которой она до некоторой степени фигурирует. Я записал ее в тысяча девятисотом, когда вернулся в Англию с Континента, и так и не смог заставить себя исправить написанное в свете более поздней информации.
Другая содержит бумаги Джона Стоуна, которые вы так ревностно искали, будучи на жалованье у его жены. Прошу прощения, что не просветил вас относительно их, но, надеюсь, вы вполне поймете мои резоны, их прочитав. Моя история прольет свет на женщину, которую я всегда считал самой примечательной из всех, каких я только встречал. Надеюсь, прочитанное хотя бы отчасти изменит ваше мнение о ней, которое, как я с огорчением узнал, было в конечном итоге весьма неблагоприятным. Я готов смириться, если по прочтении ваше мнение обо мне ухудшится еще более; не стану делать вид, будто эта история выставляет меня иначе, нежели в неприглядном свете.
Ваш отчет о событиях, в которых вы приняли участие, был безупречен за вычетом того, что вы не сумели понять, какая глубокая любовь связывала Джона Стоуна и его жену, однако одна эта малость меняет все. Боюсь, ваши тогдашние предрассудки не позволили вам отнестись к ней с достаточной серьезностью.
Я с большим интересом следил за вашей карьерой в последние годы и получал немалое удовольствие, слушая ваши сообщения по радио. Единственно уверенность, что вы не слишком обрадуетесь, получив от меня известие, помешала мне возобновить наше краткое знакомство.
Со всей искренностью,
Париж, 1890 г.
Глава 1
Мой отец — самый мягкий из людей, но всегда был подвержен вспышкам безумия, лишавшим его способности работать. Он происходил из небогатой семьи и воспитывался у тети и дяди, но впоследствии унаследовал достаточно, чтобы обеспечить скромную жизнь. Он обучался на архитектора, предполагалось, что он унаследует фирму моего двоюродного деда, но болезнь помешала ему продолжительно заниматься каким-либо проектом. Он тихо жил в Дорсете, где временами брался за расширение какого-нибудь дома или надзирал за перекрытием церковной крыши. Большую часть времени он читал или работал в саду. Поскольку я привык к его долгим молчаниям и внезапным отказам отвечать на вопросы, то не видел ничего необычного в поведении, которое остальным казалось определенно странным.
Моя мать умерла, когда я был очень юн, и помимо этого я мало что про нее узнал. Только то, что она была красива и что мой отец любил ее. Думаю, ее смерть разбила ему сердце; несомненно, что он заболел приблизительно в то время. Он частично оправился, но течение моего детства прерывали внезапные периоды исчезновения, вызванные (как мне говорили) тем, что отца отзывают для «работы над проектом». Только позднее я узнал, что это время он проводил в особой больнице, где его терпеливо и медленно возвращали к здоровью.
Родительский дом я покинул в восемь лет, чтобы отправиться в школу, и, по сути, больше туда не возвращался. Мой лучший друг (в школе он был несчастлив, как я) приглашал меня на каникулы к себе, именно у него я осознал, какой тягостной — по контрасту — была жизнь в моем собственном доме. У него был отец, веселый и скорый на шутку, и мать, ставшая моей первой любовью: заботливая, изящная и целиком посвятившая себя семье. В зимние месяцы они жили в большом особняке в Холленд-парк, а в летние — в изящном неоклассическом доме у границы с Шотландией. Они стали моей семьей, так как миссис Кэмпбелл практически похитила меня, сказав отцу, что будет совершенно счастлива, если я останусь у них на неопределенный срок. Отец счел, что для меня так будет лучше, и меня уступил. Он был хорошим человеком, но обязанности отцовства были непосильны для его хрупкой конституции. Я навещал его каждое лето, но с каждым разом он был все более рассеян и со временем, думаю, вообще перестал меня узнавать; ясно было, что ему нет дела, приезжал я или нет.
Деньги — не из тех материй, которые заботят совсем юных: что больничные счета отца оплачивались, что плата за мое обучение вносилась, не пробуждало любопытства в моем ребяческом уме. Мне не приходило в голову задуматься, как это получалось. Я полагал, что Кэмпбеллы взяли на себя и эту обязанность тоже. И тем больше их за это любил, и искренне думаю, что ни один мальчик не был более предан своим настоящим родителям, чем я этим очаровательным людям.
Тем не менее я дурно им отплачивал и вечно попадал в затруднения. Я был плохо дисциплинирован, вечно дрался, пускался в эскапады, которые были часто опасными и временами противозаконными. Ночью я вламывался в кабинет директора просто из удовольствия, что сумею улизнуть непойманным; уходил из дортуара, чтобы тайком бродить по местному городку; портил одежду и имущество старших мальчиков, которые донимали моих друзей. Мои успехи в учебе колебались от посредственных до неудовлетворительных, и хотя меня считали умным, было очевидно, что мне не хватает усердия, чтобы стать серьезным учеником.
Мальчик малых лет неизбежно — преступник неудачливый: способность оценивать шансы в эти годы еще недостаточно развита. Меня наконец изловили в квартире старшего воспитателя (не моего воспитателя, который был человеком вполне порядочным, а того, которого повсеместно не любили) за очевидной попыткой разграбить его скромный винный погреб. На самом деле ничего я не грабил, потому что никогда не любил спиртное. Я был занят тем, что подливал в бутылки уксус при помощи шприца собственного изобретения, что, как я полагал, позволит ввести отраву, не потревожив пробку. Такое наказание я определил ему за безжалостную порку, которой он подверг одного мальчика в моем дортуаре, несколько застенчивого, напуганного парнишку, который привлекал к себе обидчиков так же естественно, как голова лошади мух. Я не мог его защитить — и несправедливость воспитателя чувствовал сильнее, чем страдания мальчика, — но сделал все возможное, чтобы его мученья не остались без какого-нибудь ответа.
Меня должны были бы исключить, разумеется, проступок это более чем оправдывал, особенно из-за подозрения, что его раскрытие послужило также разгадкой тайны, кто запер двери часовни и спрятал ключ, тем самым поставив под угрозу спасение душ трех сотен учеников, пока его не нашли четыре дня спустя; кто проколол все мячи для регби в ночь перед турниром с пятью другими школами и кто совершил ряд прочих преступлений против общего благополучия. Я ни в чем не признавался, но с каких это пор директора школ строго придерживаются юридической процедуры?
Однако отделался я легко. Основательная порка, домашний арест на семестр, и более ничего. Несколько синяков и шишек в дополнение к следу от ожога на руке, который я приобрел, когда младенцем опрометчиво сунул ее в огонь. Вот и все. Я не понял, что произошло, и поскольку Кэмпбеллы никогда о случившемся не упоминали, я молчал тоже. Но кто-то обо мне пекся.
Внезапная смерть Уильяма Кэмпбелла, когда мне было шестнадцать, стала одним из самых больших для меня потрясений, и атмосфера отчаяния и уныния в доме сказывалась на всех. Нас — я имею в виду себя и моего названого брата Фредди — держали в полном неведении; это наши школьные товарищи (как добры бывают мальчики) рассказали, что он вышиб себе мозги, потому что не мог снести позора разорения. Когда мы им не поверили, они с большой предупредительностью снабдили нас подробностями.
И это было правдой: мистер Кэмпбелл оказался замешен в Дунберийском скандале, и его состояние пошло прахом. Это, однако, было не самое худшее; перешептывались, что он был замешан в мошенничестве с целью лишить крупных сумм остальных вкладчиков. Точные обстоятельства так и не стали мне вполне ясны, историю замалчивали (он и остальные виновники принадлежали в то время к правящей партии), и в любом случае я был слишком юн, чтобы понять. Молодые люди моего склада склонны не вдаваться в детали и свою лояльность отдавать, невзирая на любые свидетельства. Я запомнил его как самого доброго человека на свете. Ничто больше для меня не имело значения.
Однако было ясно, что мои школьные дни подходят к концу. Миссис Кэмпбелл заверила меня в наличии средств на дальнейшую оплату моего обучения, но я чувствовал, что не могу больше злоупотреблять ее добротой. Мне нужно самому пробивать себе дорогу в мире, и потому я начал обдумывать, как к этому подступиться. Мне не было отказано в помощи. Одна эксцентричность англичан — в том, что они скоры — зачастую чрезмерно — осуждать в теории, но возмещают это личной добротой. Фамилия Кэмпбелла практически больше не упоминалась, он словно бы перестал существовать для своих друзей и политических соратников. Однако тем, чьи жизни он разрушил, предлагались неуемное сочувствие и тактичная помощь.
Сама миссис Кэмпбелл отказывалась принять какую-либо поддержку; она оставалась столь же верна памяти мужа, сколь любила его, пока он был жив. Она отклоняла любые предложения помощи, основанные на мнении, что и она тоже была жертвой своего мужа, и падение приняла с гордостью и вызовом. Она сменила особняк на более скромное жилище в Бейсуотере, где держала дом не с двадцатью, а всего с двумя слугами и до конца своих дней вела исполненное достоинства, хотя и стесненное существование. Полагаю, ей по меньшей мере один раз предлагали руку и сердце, но она отказалась, не желая оставлять фамилию, которую дал ей муж. Это, по ее словам, стало бы последним предательством.
Я настаивал, что Фредди следует окончить школу и учиться в университете; он был колоссально талантлив и, что важнее, предан учебе. Мои аргументы возобладали, он отказался от благородных фантазий работать, чтобы содержать семью, и со временем поступил в оксфордский Баллиол-колледж, чтобы изучать философию и древние языки, позднее сдать экзамен на степень бакалавра и в конечном итоге стать членом совета Тринити-колледжа, проведя свою жизнь в академическом довольстве и редко выбираясь за пределы узкого пятачка, замыкаемого Хай-стрит на юге и Крик-роуд на севере. Со временем мать переселилась к нему и умерла в прошлом году; с годами она производила все более странное впечатление, когда бесцельно семенила по улицам во вдовьем твиде двадцатилетней давности.
Что касается меня, то я отказался от перспективы сходной траектории лишь с символической неохотой: я никогда не был ни так умен, как Фредди, ни так дисциплинирован, хотя моя любовь к чтению не уступала его, а мои способности к языкам даже превосходили его. Но частица меня всегда тосковала по чему-то большему, хотя я никогда не мог решить, что же это было. Несколько месяцев я работал в конторе архитектора, но нашел ее чуждой мне по духу, хотя рисование доставляло мне удовольствие и до сих пор доставляет. Затем я поступил на службу в один крупный финансовый дом Сити, но обнаружил, что, хотя стратегия крупных финансовых операций не лишена интереса, повседневный унылый подсчет денег приводил меня в отчаяние. Из меня вышел бы отличный Баринг, но бытность одним из клерков семейства меня измучила.
Тем не менее я проработал там несколько лет и многое из того почерпнул: я провел целый год в Париже, много времени в Берлине и даже однажды два месяца в Нью-Йорке. И ни на одном из поприщ мне не приходило в голову, что меня примечательно выделяют для молодого человека без связей, не зарекомендовавшего себя способностями и с минимумом опыта. Я сознавал, что большинство людей моего разбора проводят по шесть дней на неделе в безотрадной конторе с восьми утра до семи вечера, но полагал, что мне просто повезло, раз я не один из них. Я был представлен на одно место, хорошо себя зарекомендовал и был представлен на другое. И так далее. Предположение, что тут сказывается какой-то иной фактор, в моих мыслях не возникало.
Но в июле тысяча восемьсот восемьдесят седьмого года я получил письмо от некоего мистера Генри Уилкинсона. Это случилось вскоре после моего двадцать четвертого дня рождения. Поистине важная персона, заместитель помощника министра иностранных дел — пост, который он занимал двадцать с чем-то лет. Он был не слишком известен за пределами крошечного мирка дипломатии, и его фамилия ничего мне не сказала, но я знал, что приглашение на ленч нельзя игнорировать. И когда я попросил у своего начальства разрешения отлучиться, дано оно было крайне быстро. Никто как будто не интересовался, в чем тут дело. Что, по сути, неудивительно, оно и так уже прекрасно знало.
В следующую среду я отправился в ресторан «Атенеум» и там познакомился человеком, который будет моим работодателем до самой смерти на своем посту полгода назад. Бытует представление, что государственные служащие — люди холеные и благовоспитанные, обходительные в манерах и склонные ядовито бормотать, не позволяя себе вольность обычной речи, как большинство народонаселения. Такие люди существуют, но в те дни на дипломатической службе еще находилось место для эксцентриков и чудаков и — по крайней мере в случае двух людей из тех, с кем я сталкивался, — клинически помешанных.
Генри Уилкинсон не походил на высокопоставленного государственного служащего. Для начала, одет он был в твидовый пиджак, что нарушало все правила хорошего тона, с точки зрения его класса, его места службы и его клуба, который бы отказал в доступе большинству своих членов, посмей они совершить подобное святотатство. Он был предрасположен к хмыканью и громким восклицаниям. Его эмоции, далекие от тщательного контроля и дисциплины, выплескивались на всю комнату, а его реплики перемежались громким смехом, стонами, покряхтываньем и вздохами. Он непрестанно егозил, настолько, что я даже начал страшиться ленча в его обществе, ведь, пока он слушал, его руки вечно хватали солонку и ударяли ею о стол или вертели вилку. Или он клал ногу на ногу, ставил ее на пол, потом клал снова, откидывался на спинку стула и, говоря, подавался вперед. Он никогда не сидел спокойно, никогда не расслаблялся, даже если получал явное удовольствие. Еще он практически ничего не ел: ленч заключался в гонянии кусочка мяса по тарелке несколько минут перед тем, как с величайшей неохотой он соглашался положить в рот кусочек моркови или крошку картофелины. Потом, несколько мгновений спустя, он отодвигал тарелку, словно говоря: «Хвала небу, все позади!»
Он был жилистым, с худым лисьим личиком, которое спасала лишь очаровательнейшая улыбка. А еще у него была докучная привычка почти никогда не смотреть прямо на собеседника — последнее он приберегал для особых случаев, но когда все-таки смотрел, то казалось, его взгляд буравит тебя насквозь, так что сквозь твою голову он может сосчитать точки на обоях. Во время нашего ленча ему то и дело кланялись тактично важные персоны, но он ото всех отмахивался, даже не взглянув в их сторону.
Это был не столько ленч, сколько устный экзамен. Мои вопросы не приветствовались, а когда я их задавал, игнорировались. Каково мое мнение о месте Британии в мире? Кто наши величайшие враги? Кто наши соперники? Каковы их сильные и слабые стороны? Как наилучшим образом употребить нам на пользу их рознь? Как благосостояние нашей промышленности соотносится с долговечностью Империи? Какие отношения с Континентом Британии надлежит поддерживать? Считаю ли я, что нам следует и впредь укреплять позиции Османской империи или лучше поспособствовать ее падению? Каково мое мнение о стабильной конвертируемости бумажных денег в золото? А по вопросу биметализма? А относительно эффективности действий Английского банка в недавнем кризисе на американском рынке? Относительно использования финансовой мощи как уместного инструмента дипломатии?
Уверен, на большинство этих вопросов я ответил плохо. Я не был дипломатом, читающим секретные донесения послов со всех точек земного шара: большинство моих познаний можно было почерпнуть из утренней «Таймс». Возможно, я чуть лучше был информирован в финансовых делах, но под долгим обстрелом вопросами, ответы на которые не производили на мистера Уилкинса какого-либо видимого впечатлении, я начал падать духом, что, без сомнения, сделало мои ответы еще неудовлетворительнее.
— Если бы правительство попросило вас совершить преступление, мистер Корт. Вы бы его совершили или нет? Какие факторы определили бы ваш ответ?
Это прозвучало как гром с ясного неба после вопроса, считаю ли я дивиденды по акциям Североамериканской железной дороги обеспеченными (этот был легкий: конечно, нет), и застало меня врасплох настолько, что я едва знал, что ответить.
— Это зависело бы от моей позиции в отношении правительства, — сказал я, помолчав. — Полагаю, солдат, вторгающийся в чужую страну, совершает преступление, но не считается виновным лично. Частное лицо, не имеющее официального статуса, может очутиться в менее выгодном положении.
— Предположите, что вы частное лицо.
— Тогда это зависит от того, кто меня просит. Полагаю, это преступление во благо страны. Тогда мне понадобилась бы глубочайшая вера в суждения человека, обратившегося ко мне с подобной просьбой. Почему вы задаете такой вопрос?
На той стадии это была уже моя вторая попытка выяснить причину нашей встречи. От нее отмахнулись, как и от первой.
— Ваш долг по отношению к стране сводится к личному? — спросил он, поднимая бровь, как мне показалось, пренебрежительно.
К тому времени я начал немного раздражаться, выдержав бесконечные вопросы более часа, так что моя тарелка оставалась почти столь же нетронутой, как и его; я считал, что был удивительно терпелив.
— Да, — отрезал я. — Мы не о стране говорим. Мы говорим о ее представителях, лишь некоторые из которых наделены властью или способностью решать, что является благом нации. А также я говорю как подданный ее величества королевы, который имеет право на собственное мнение в подобных вопросах. Кроме того, я не подозревал, что наше правительство совершает преступления.
Я смотрел на него сердито, он же мило улыбался, словно я только что сказал, какая хорошенькая у него дочка. (Я однажды познакомился с его семьей, сколько-то лет спустя. Его дочь, чуть старше меня, была самой устрашающей женщиной, с какой я когда-либо сталкивался: ум отца, помноженный на поразительную силу характера матери. Однако она была не слишком хорошенькой.)
— Батюшки! — улыбнулся он. — Ушам своим не верю! Разумеется, совершает. Но конечно, в том случае, если их нельзя избежать. Давайте приведу вам пример. Предположим, мы узнаем, что Франция, наш величайший, цивилизованный, но решительно докучливый сосед, разработала планы вторжения. Предположим, нам известно, как заполучить эти планы. Следует ли нам это сделать?
— Конечно. Это вопрос войны.
— Нет, — ответил он и осуждающе погрозил пальцем. — Никакая война не объявлялась. Мы бы совершили откровенную кражу у страны, которая не причинила нам вреда и правительство которой в настоящий момент вопреки расхожему мнению настроено к нам почти сердечно.
— Его сердечность может обернуться всего лишь уловкой. Законность попытки узнать, желает ли тебе кто-то зла, очевидна. Разумеется, украсть эту информацию позволительно.
— А если кто-то попытается помешать этой краже? Охранник или солдат? Даже гражданское лицо? Какие меры следует принять против них?
— Любые, какие потребуются.
— Включая убийство?
— Очень надеюсь, что этого можно будет избежать. Но если это единственный способ добыть сведения, способные спасти тысячи жизней, то да.
— Понимаю. Тогда перевернем вопрос. Предположим, француз приезжает в нашу страну, чтобы украсть наши планы вторжения во Францию. Какие меры следует принять против него, если его местонахождение и намерения станут известны?
— Мы планируем вторгнуться во Францию? — спросил я изумленно. И вновь моя реакция его позабавила.
— Следовало бы, — сказал он со смешком. — Задача армии — готовиться к таким вероятностям. Однако я очень сомневаюсь, что подобный план существует. У наших генералов давняя традиция быть удручающе неготовыми, и вообще они как будто считают, что стрелять по людям, вооруженным лишь копьями, и так достаточно сложно. Тем не менее такие планы следовало бы составлять, так как очевидно, что рано или поздно в Европе будет новая война, и мы не знаем, сможем ли остаться в стороне и наблюдать. Не важно. Предположите, если сумеете, что генералы дальновиднее и лучше подготовлены, чем есть на самом деле. Как реагировать на присутствие этого француза на нашей земле?
— Остановить его.
— Как?
— Любыми необходимыми средствами.
— Но он лишь пытается сделать то, что вы только что объявили законным.
— Я действую, чтобы спасти жизни моих соотечественников. И в данном случае поступил бы так же.
— Жизни англичан ценнее жизней французов?
— Возможно, не в глазах Всевышнего, но у меня нет обязательств поддерживать благосостояние французов — в отличие от жителей этого острова.
— Итак, вы совершили уже два убийства. А ведь вы кровожадный малый, верно, мистер Корт?
— Ни в коей мере, — сказал я. — Моя специальность — синдицирование международных займов.
— Верно, верно. И по роду деятельности вы много путешествуете. Франция, Германия, даже Италия. Полагаю, вы также владеете языками этих стран.
— Да.
Он улыбнулся.
— Я бы хотел, чтобы вы сделали мне небольшое одолжение, — сказал он, вдруг меняя тему. — Я был бы очень благодарен, если бы вы забрали для меня посылку, когда на следующей неделе будете в Париже. И привезли ее сюда. Вы мне окажете такую услугу?
— Планы вторжения в Англию? — спросил я.
— Силы небесные, конечно, нет! Они у нас уже есть, и, надо сказать, они вполне здравые. Нет, это нечто совершенно иное. Большой секретности или важности посылка не имеет, просто рутинная корреспонденция, и все. Мне лишь хочется, чтобы она попала сюда быстро. Я планировал просить об этом другого, но, увы, с ним произошел небольшой несчастный случай, и он не может меня выручить.
— Был бы счастлив, — сказал я. — Вот только я не еду в Париж на следующей неделе. Думаю, у моего начальства нет решительно никаких планов меня куда-либо посылать.
Он мило улыбнулся.
— Вы были так добры, что пришли, — сказал он. — Наш разговор доставил мне большое удовольствие.
Я не мог взять в толк, как понимать эту странную встречу, и мне не терпелось обсудить ее с моим начальником, мистером Гектором Сэмсоном из синдикации. Но он хотя обычно бывал очень строг в вопросах пунктуальности, ни разу не заговорил о моем многочасовом отсутствии, а когда я сам о нем упомянул, сменил тему так быстро, что я понял: он даже не желает знать. Единственным указанием на то, что моему начальству известно о встрече, стало письмо, положенное мне на стол под конец рабочего дня. Мне предписывалось в ближайший понедельник отправиться в Париж, чтобы проследить за окончательной доработкой документов по выпуску займа для американской железнодорожной компании, той самой с ненадежными дивидендами, хотя, разумеется, о подобных опасениях остальным участникам сделки сообщать не полагалось. Это была их проблема; «Барингсу» же нужно было только как можно скорее избавиться от ее акций. Так или иначе транзакция была некрупной и уже завершенной, центром ее должен был стать Лондон с лишь небольшим участием одного парижского банка. Подобными делами могли — и регулярно занимались — собственные корреспонденты «Барингса» во Франции, а «Барингс» славился прижимистостью, когда речь шла о таких роскошествах, как отправка служащих в поездки. Даже я мог сообразить, что произошло.
Недавно на обратном пути из Калькутты я большую часть времени провел за чтением шпионских романов, которые так популярны сегодня и которые немало меня позабавили. Иногда я спрашиваю себя, неужели те, кто подозревает об истинной моей деятельности, думает, что я живу равно увлекательной жизнью. Счастлив сказать, что нет. Погони по пустыням и чудеса храбрости в стычках со зловещими иностранцами и тайными обществами прекрасно развлекают, но я не знаю ни одного разумного человека, который так вел бы дела. Разумеется, все правительства могут прибегнуть к услугам людей, которые в определенных обстоятельствах действуют мышцами более умело, нежели головой, но прощупывание намерений и потенциала противника в целом ведется на более цивилизованный манер. Обычно это так же опасно и так же будоражит нервы, как напряженный день на Балтийской бирже.
То есть за вычетом моей первой вылазки в эту сферу, которая едва не привела к тому, что я решил вообще никаких дел с Генри Уилкинсоном не иметь. Провались эта Империя, было мое мнение, если она зависит от такого.
Случилось все так. Следуя распоряжениям начальства, я сел на поезд в Дувре, пересек Ламанш на пароходе до Кале и прибыл на вокзал Гар-дю-Нор в шесть вечера. Оттуда я поехал в гостиницу на рю Нотр-Дам-де-Виктуар. Гостиница оказалась далеко не роскошная, семейство Барингов слишком уж осторожничало с деньгами, чтобы дозволить роскошь; именно поэтому многие стремились работать у Ротшильдов, которые выше ценили комфорт своих служащих. Но там имелся водопровод, было чисто, и находилась она на небольшом расстоянии от Парижской фондовой биржи; я останавливался и во много худших. Мои дела как таковые могли быть улажены за полчаса следующего утра, а потому вечером я мог располагать по своему усмотрению. Или откликнуться на записку, которую подсунули мне под дверь через десять минут после моего прибытия. Там значились адрес и время. Ничего больше. 15, рю Пуллетье. Девять часов.
Так вот, герой шпионского романа сумел бы разузнать, где находится указанный адрес, и попасть по нему с легкостью, не стоящей даже упоминания. Мне же понадобилось сорок пять минут, чтобы обзавестись картой, где данный адрес хотя бы значился (в приключенческих романах магазины никогда не закрываются; увы, в реальности их двери запирают ровно в половине восьмого), и еще час, чтобы добраться на место. Возможно, имелся трамвай, который меня бы туда отвез, но я его так и не обнаружил. Шел дождь, мелкая, неуемная, гнетущая морось, и все фиакры расхватали. У меня не было зонта, я пришел пешком (в отсыревшей шляпе и пальто, похожем на промокательную бумагу) в район Парижа, куда раньше не заглядывал даже в дневные часы.
Это был остров Сен-Луи, наводненное паразитами и крысами логово преступности и подстрекательства, лежавшее в самом сердце города. Когда-то он был преуспевающим и модным, но те дни давно миновали. Каждое здание осыпалось от небрежения, фонарей на улицах не было (и, как предположил я, внедрение современной канализации также не слишком продвинулось), и тут царила смертельная тишина. С заката до рассвета парижская полиция на остров не заглядывает; в темноте он превращается в независимую страну, не признающую никаких властей, и любой, кто туда отправляется, должен в полной мере брать на себя ответственность за собственную участь. Большинство революционеров, многие анархисты и преступники, чьи подвиги украшают страницы невзыскательных газет, в качестве адреса указывают остров Сен-Луи; они населяют роскошные особняки, в которых когда-то звучал смех аристократов и которые теперь поделены на десятки жалких комнатенок, сдаваемых на месяц, день или час. Это пристанище головорезов и тех, кто скрывается от закона, идеально подходящее людям, которым нужно или хочется отчаяться. Искомый адрес лежал в самом его сердце — за меченными оспой женщинами, стоявшими в переулках, за узколицыми мужчинами, которые провожают тебя подозрительными взглядами, за длинными тенями и внезапными шумами чего-то, что движется у тебя за спиной; за тихим смехом, который едва слышишь из подворотен.
Это место нагоняло ужас. Никогда в жизни я не испытывал такого страха, и если это вас разочаровало, то извините, что еще более развенчаю ваши иллюзии относительно какого бы то ни было героизма. Я в банковский дом не для того поступил, чтобы мне размозжили голову в вонючем парижском переулке. Я проклинал себя и отвратительного государственного служащего, что сюда попал. Я мог бы развернуться и уйти, ведь до берегов Сены было не более ста ярдов, а там хотя бы будут фонари. До моста Иль-де-ля-Сите было несколько минут ходу. Даже меньше, если бежать в полнейшей панике, напрочь позабыв про достоинство. Я этот путь не выбрал. Нет, я останавливался у каждого лучика света из отрытого окна, чтобы, смахивая с лица капли, справиться с картой, и так медленно подвигался вперед, все более приближаясь к месту назначения, гоня из головы мысли о том, что вообще найду, его достигнув. Упрямство всегда во мне сидело — иногда оно бывает недостатком.
Я не мог решить, исполнен ли я мужской решимости либо ребяческой глупости. Я все шел, пока не оказался у двери слева, упомянутой в сжатых инструкциях. Я осторожно ее толкнул. Она была не заперта. Петли разъела ржавчина, и на месте она держалась лишь под собственным весом и была прислонена к косяку. Стучать в данных обстоятельствах мне показалось слегка нелепым, поэтому, навалившись плечом, я приподнял ее и подвинул, так что образовалась щель, в которую я смог проскользнуть.
В коридоре внутри было совершенно темно, пахло сыростью и запустением. Я подождал, давая глазам привыкнуть, но темнота была такой полной, что и это ничего мне не дало. В отличие от хорошо экипированных агентов из романов спичек у меня при себе не было. Тишину не нарушало ни звука, кроме шороха дождя снаружи и бульканья бежавшей по улице воды. Больше всего я сознавал, что ноги у меня промокли и холодны как лед. Поскольку стоять, испытывая холод и страх, ничем бы мне не помогло, я осторожно двинулся вперед, как слепец, выставив перед собой руки, и наткнулся сперва на одну стену, потом на другую. Затем, поворачиваясь, я задел что-то локтем и догадался, что это перила. Тут лестница! Осторожно я поставил ногу на первую ступеньку, думая, что поднимусь тихо. Без толку: когда на нее опустился мой вес, доска скрипнула с шумом выстрела из пушки, поэтому я оставил всякие мысли о скрытности и сосредоточился на том, чтобы не упасть, ступеньку за ступенькой нащупывая дорогу наверх, пока не поднялся на площадку. Тут лестница закончилась, и тут же слева я нащупал дверь. Если предположить, что я на нужной улице и в нужном здании (в чем у меня не было ни малейшей уверенности), я, наверное, прибыл на место. Я осторожно прислушался, но ничего не услышал. Тогда я постучал, сперва тихонько, но после с раздражением и усталостью забарабанил в дверь, что было мочи.
После первого стука я услышал низкий стон, после второго — шум, словно кто-то упал с кровати, потом бормотание. Затем звуки, словно кого-то тошнит, потом — словно кто-то мочится в эмалированный горшок. Дверь открылась — сперва на щелку, потом шире. Поднялась повыше масляная лампа, чей резкий свет не давал мне увидеть, кто ее держит.
— Ну, так входи, — услышал я.
Хриплый голос так жевал французские слова, что я едва их разобрал.
И так я вошел.
Никогда раньше я не бывал в комнатенке такой грязной или такой вонючей, и первым моим побуждением было развернуться и сбежать. Ее хозяин прочел это по моему лицу, но не обиделся, а нашел настолько смешным, насколько способен человек, у которого жуткое похмелье. По крайней мере он был одет (до некоторой степени), хотя и небрит и, как я догадался, не брился уже несколько дней, поскольку седая щетина у него на подбородке (ему было за пятьдесят) поблескивала в лучиках тусклого света от дымящей лапы, которую он поставил на колченогий стол.
Он был невысоким, широкоплечим и кряжистым, сгорбленным, но с живым, острым взглядом, который ни на чем не задерживался подолгу. Лицо с глубокими морщинами, с тонким шрамом вдоль левой щеки, в остальном же изрытое следами выпивки и тяжелой жизни. Но, невзирая на окружение и вульгарную неотесанность, вид у него был целеустремленный, почти уверенный. Все это отпечаталось в моем мозгу за несколько секунд, и должен сказать, что осознал это лишь много позднее. В тот конкретный момент я заметил лишь запах и грязь.
— Я пришел от мистера Уилкинсона за посылкой, — сказал я.
— Ты новый мальчишка, да? — спросил он с тяжелым вздохом глубокого разочарования. Изучив меня острым взглядом, он перешел на английский. Я заметил в его речи слабый иностранный акцент. Безусловно, не французский, но его родной язык так затерся от времени и неупотребления, что трудно было определить, каков он был. — У тебя для меня что-нибудь есть?
— Нет.
— Никакой записки, никакого еще письма?
— Нет. Зачем?
— Затем. Как иначе мне проверить, что ты правда от мистера Уилкинсона? Может, ты работаешь на французское правительство, а для нас это совсем нехорошо.
Произнес он это негромко, что само по себе таило серьезную угрозу.
— Никаких доказательств у меня нет, — ответил я. — И сомневаюсь, что представил бы их вам, даже если имел бы.
— Как тебя зовут?
— Корт, — ответил я. — Генри Корт.
— Странная фамилия. Не очень-то английская. Голландская? Фламандская?
Тут я слегка ощетинился.
— Уверяю вас, я стопроцентный англичанин, — сказал я чопорно. — Семья моего отца прибыла в Англию из Нидерландов, спасаясь от гонений, но это было почти два столетия назад.
— Твой отец еще жив?
— Да, хотя страдает от постоянного нездоровья. Моя мать умерла.
При этих моих словах он, как мне показалось, встрепенулся, хотя ничего особенного в его интересе как будто не было.
— И чем занимается твой отец?
— Он архитектор, когда здоровье позволяет. Но по большей части слишком слаб, чтобы работать.
— Понимаю. И ты родился в…
— Тысяча восемьсот шестьдесят третьем…
Откинувшись на спинку стула, он уставился в потолок, размышляя над этими сведениями. Потом подался вперед, схватил меня за левую руку и оттянул рукав пиджака. Фыркнул, ударил себя ладонями по коленям и поднял взгляд.
— Прошу прощения за допрос, хотя и не за сомнения. Если не станешь таким же подозрительным, как я, долго в этой игре не протянешь.
— Я не намерен играть ни в какие игры, — ответил я. — А еще не понимаю, как то, что я только что сказал, могло убедить вас в моей честности.
Этой вспышке он почти улыбнулся.
— Позволь мне хранить мои секреты. Но мистер Уилкинсон знает, что делает. Он не послал удостоверений твоей личности, потому что твое существование само по себе удостоверение. — Он встал. — Не гляди так озадаченно. Значения это не имеет. Ты уже делал такое раньше?
Я ни слова не понимал из того, что он говорил. Я знал только, что даже опасности одинокой прогулки по острову Сен-Луи были предпочтительнее, чем оставаться в этой грязной комнатенке хотя бы еще минуту.
— Насколько я понимаю, мне полагается забрать какое-то письмо. Если это так, пожалуйста, отдайте мне его, и я уйду.
Фыркнув, словно я сболтнул самую большую глупость на свете, он сунул руку под матрас своей кровати. И тут я заметил, что из-под серой подушки выглядывает рукоять пистолета.
— Ага, вот оно, — сказал он. — Забирай и уходи. Доставь мистеру Уилкинсону как можно скорее. Не останавливайся, не выпускай его из рук ни на секунду.
Он протянул письмо, и я на него посмотрел.
— Но это же не для него, — запротестовал я. — Оно адресовано какому-то мистеру Роббинсу. Я никого такого не знаю.
Он поднял глаза к потолку, словно призывая Бога разразить его на месте.
— Да, — сказал он с нажимом. — Как странно. Однако, по счастью, твоя работа не думать, а шевелить ногами в нужном направлении, пока не выполнишь задание. И если я говорю, что его следует передать мистеру Уилкинсону, к мистеру Уилкинсону оно и должно попасть. Понял? А теперь уходи.
Он повернулся и с тяжелым вздохом лег на кровать. Беседа была окончена.
Я посмотрел на него со всем высокомерием, на какое был способен, повернулся и ушел. Мое достоинство было уязвлено стычкой не менее моего обоняния. Я решительно спустился вниз, радуясь только, что снова выйду на свежий воздух, мысли мои были заняты колкими ответами, которые поставили бы этого ужасного человека на место и напомнили ему, что он имеет дело с джентльменом. Не с каким-то там слугой, что было его собственным (как я — безуспешно — старался себя убедить) положением.
Я шел к реке и безопасности, двигался быстрее обычного, ведь чем скорее я выберусь с этого вонючего острова, тем счастливее стану. Раздражение вытеснило у меня из головы всякие мысли об опасности, и с каждым моим шагом настроение у меня прояснялось.
Помимо сильного удара по голове и ощущения, что я валюсь ничком на мостовую (брусчатую, отметил я, с сорняками, растущими из трещин и одним забрызганным грязью пурпурным цветочком), это было последнее, что я помнил некоторое время. Даже больно не было — вначале.
Глава 2
Когда я очнулся, голова у меня раскалывалась; перед глазами плясали огненные точки, и я чувствовал, как в висках стучит кровь. Я огляделся по сторонам, насколько осмелился, сочтя вполне вероятной возможность, что голова у меня может совершенно отделиться от тела. По большей части я видел потолок, а из этого заключил, что я уже не на улице, что кто-то подобрал меня и принес в дом. Что я тут делаю? Что я до того делал? Застонав, я попробовал сесть, но снова рухнул. Именно запах заставил меня осознать, где я нахожусь.
Тут я вспомнил. Письмо. Моя рука поспешно скользнула в карман и стала шарить в надежде на утешительное шуршание бумаги. Ничего. Я проверил другой, потом третий, потом на всякий случай еще раз первый. Ничего. Письмо пропало.
— О Господи, — сказал я, когда меня осенило. — О нет!
— Это ищешь?
Я лежал на его кровати, от которой пахло псиной и немытым мужиком. Повернув голову, я увидел, как мужчина, с которым познакомился не более часа назад, спокойно сидит на стуле, а на коленях у него лежит письмо, которое он мне дал. Облегчение, какое я испытал, не поддавалось описанию.
— Благодарю вас, сэр, — сказал я с искренним чувством. — Вы спасли меня от тех негодяев. Кто на меня напал? Вы их видели? Кто меня ударил?
— Я ударил, — все так же спокойно ответил он.
— Что?
Он никак не попытался мне помочь.
— Почему вы меня ударили?
— Чтобы украсть это письмо.
— Но вы же только что его мне дали.
— Отлично подмечено.
Что на меня напали таким манером, было само по себе плохо; но что надо мной смеются, было почти непереносимо, и я решил, что пора преподать этому человеку урок, который он не скоро забудет. В школе я много боксировал и считал, что легко одолею сопротивление человека, чьи лучшие годы уже позади. Поэтому я начал подниматься, но обнаружил, что ноги не желают меня держать; я замахнулся в его сторону, и когда он лениво, с презрительным видом толкнул меня на кровать, понял, сколь бесконечно нелепым, наверное, кажусь.
Я обмяк, голова у меня кружилась, и я застонал.
— Голову между коленей, пока не перестанет тошнить. Кожу я не рассек, кровотечения нет.
Потом он терпеливо ждал, пока я не смог снова поднять голову и посмотреть на него.
— Ладно, — сказал он. — Я ударил тебя по голове, потому что не хотел умереть из-за того, что связался с идиотом. Твое поведение было не только ребяческим, но и опасным. У тебя что, в голове ветер? У тебя и тени подозрения не возникло, что я за тобой иду, хотя я из кожи вон лез, чтобы как можно лучше тебя предостеречь. Ты ничему не научился? Ничего не запомнил? Ты хоть раз, хоть разочек оглянулся, чтобы проверить, не идет ли за тобой кто? Нет. Ты фланировал по темному переулку, руки в брюки, как тупоголовый турист. Уверен, я ударил тебя сильнее необходимого. За это прошу прощения. Но я был так возмущен, что хотелось ударить тебя еще сильнее, и тебе следовало бы поблагодарить меня за сдержанность.
Если голова у меня шла кругом от нанесенного удара, то теперь она закружилась еще сильнее, когда я попытался понять, о чем, черт побери, он говорит.
— Меня просили прийти к вам на квартиру, сэр, — чопорно сказал я, — и забрать некое письмо. Вот и все. Никто ничего не говорил про игру в прятки на улицах с кровожадным сумасшедшим.
Он помедлил, потом поглядел на меня серьезнее.
— Так ты не… О Боже! Кто ты? Что ты?
Я объяснил, что я банковский служащий, что я работаю в «Барингсе». Он фыркнул, потом расхохотался.
— В таком случае я должен попросить у тебя прощения, — сказал он с видом человека, который ничуть не считает, будто что-то подобное мне должен. — Ты, наверное, считаешь меня очень странным типом.
— Думаю, я сумел бы подыскать для вас описание получше, — сказал я.
— Пойдем.
Он помог мне подняться, поддержал, когда я едва не упал опять, и провел к двери и вниз по лестнице.
Он отвел меня в бар — своего рода. Было почти десять часов. Усадив меня за столик в темном углу, он крикнул, чтобы принесли бренди. В тот период я бренди не пил, но он настоял, и очень скоро я обнаружил, что голова у меня болеть перестала, а язык развязался.
— Итак, — снова начал он. — Извини. А еще за мной объяснение. У меня создалось впечатление, что ты знаешь, что делаешь. О чем думал мистер Уилкинсон, посылая ко мне кого-то, настолько неготового, даже гадать не возьмусь. Он знает, как я…
Ход его мысли прервался, когда он одним глотком опрокинул свой бреди и крикнул, чтобы принесли еще. Место, где мы сидели, было из тех заведений, куда мне и в голову бы не пришло зайти — во всяком случае, в то время. Мне чудилось, что все до единого здесь — а были тут только мужчины — головорезы, сутенеры и грабители того или иного пошиба. Позднее я узнал, что то мое предположение было совершенно верным.
Он хмыкнул.
— Меня зовут Жюль Лефевр… Это не настоящее мое имя, ну да не важно. Сойдет. Я поставляю правительству ее величества некую информацию, которую иными средствами ему получить довольно затруднительно.
— Вы француз? — спросил я.
— Возможно. Так вот, важно, чтобы информация, которую я поставляю, попадала по назначению. Также важно, чтобы она не попала в чужие руки, так как по природе своей конфиденциальная. Ты меня понимаешь?
— Думаю, да.
— В таком случае важно, чтобы люди, которые перевозят эти письма, умели их сохранить. Ты согласен, что это важно?
— Абсолютно.
— Хорошо. Вот это и просил меня сделать с тобой Уилкинсон. Научить тебя заботиться о себе самом.
— Вы уверены?
— Он сказал, мол, посылает ко мне кое-кого для завершения подготовки, и этого человека я опознаю по тому, что он явится просить пакет. Похоже, это ты.
— Знаю, но мне он ничего про это не говорил. Мне кажется, со мной должны были посоветоваться…
Я понимал, что каждое следующее мое слово звучит все более капризно и вздорно, и решил придержать язык. Можно сказать, мое будущее решилось исключительно желанием не показаться глупым человеку, которого я едва знал.
— Значит, не посоветовались. Полагаю, на то была веская причина. Так вот, то, что я с тобой сделал, легко сделал бы кто угодно. И твоя невнимательность могла бы иметь серьезные последствия. Единственной пользой от них было бы то, что ты был бы мертв и ничего больше не напортил бы.
Голова у меня все еще кружилась и ужасно болела, хотя бренди немного заглушило боль. Зато пустой желудок у меня запротестовал, что в него залили спиртное. Лефевр поглядел на меня с любопытством.
— Ты не знаешь, о чем речь?
— Нет.
Глаза его сузились, словно он задумался, что бы это значило. Потом он тряхнул головой.
— Нет смысла стараться разгадать пути великих и праведных. Таково его решение, и, надо полагать, мне придется с ним жить. Сдается, ты будешь моим учеником, поэтому лучше начинать сразу. Будь на вокзале Гар-де-Лэ завтра в восемь утра. Я буду ждать тебя в буфете. Ты меня не узнаешь и никоим образом здороваться не будешь. Но когда я выйду, ты пойдешь за мной. Понял?
— Понял, но не уверен, что согласен, — ответил я. — Что вы имели в виду, говоря про ученика? И что насчет начала? Что мы начнем?
— Учиться, как оставаться в живых, разумеется.
— До встречи с вами я неплохо справлялся. И что, если я не хочу быть вашим учеником?
— Тогда не приходи. Вернешься к свой службе в банке и до конца жизни будешь заполнять гроссбухи или что там ты еще делаешь. Так или иначе, мне все равно. Но больше объяснений у меня не проси, у меня их нет.
Он встал.
— У тебя есть время до завтрашнего утра. Хочешь — приходи, хочешь — нет.
— Минутку, — сказал я несколько саркастично.
Он оглянулся.
— А как насчет этого несчастного письма? — Я указал на конверт, принесший мне столько бед. — Не можете же вы порицать меня за беспечность, если сами так забывчивы.
Глянув на стол, он пожал плечами.
— Там просто старая газета, — сказал он. — Ничего важного. Ты же не думал, будто тебе доверят что-то важное, правда?
И он ушел, оставив меня в том притоне беззакония, которое, едва его защита исчезла, показалось вдруг очень страшным.
Как можно незаметнее (то есть бросаясь в глаза всем) я тоже вышел, чувствуя, как в меня впиваются десятки глаз и замирают разговоры, пока я продвигался к двери, а завсегдатаи поворачиваются на меня посмотреть. Я ощутил, как шея у меня сзади заливается краской, и едва не сиганул оттуда со всех ног.
Ночной воздух, пусть и с привкусом приторного запаха канализации, значительно меня освежил, и, постояв некоторое время, прислонившись к стене, я почувствовал себя много лучше. Была уже почти полночь, и на острове царила жутковатая для центра крупного города тишина. До моей гостиницы было не близко, и у меня не было иного выхода, кроме как идти туда пешком. Голова у меня тупо ныла, меня мучил голод, и чувствовал я себя совершенно несчастным. А еще я боялся, что тот ужасный человек снова на меня нападет, а потому не мог даже сосредоточиться на мысли, что со мной обошлись несправедливо, пока добирался до моста, чтобы по нему вернуться к цивилизации.
Глава 3
Надо ли говорить, что ночью я не заснул, хотя и сумел добраться в гостиницу. Но к тому времени было уже два часа ночи, и я понял, что встать мне надо будет рано, если хочу попасть на встречу в восемь. Что на нее можно не явиться, мне все еще в голову не приходило; мое беспокойство ограничивалось лишь тем, как бы не опоздать, как бы не выставить себя дураком снова. Смятение прошлого вечера и страх проспать не прогнали усталость, лишь, возможно, ее умерили, и к шести утра я поймал себя на том, что на цыпочках спускаюсь по лестнице и выхожу на только-только занимающийся рассвет нового дня.
К месту назначения я поехал на омнибусе, табличка спереди гласила, что он идет к Гар-де-Лэ, и я ей поверил, поэтому умудрился продремать хотя бы двадцать пять минут, пока он туда тащился. Однако это счастливое совпадение означало, что я прибыл на час раньше, и делать мне было нечего, только слоняться по улицам, чтобы согреться, или сидеть возле жаровни в пустом зале ожидания, пока я все больше и больше сознавал, как пусто у меня в желудке. Мне было холодно и скучно, хотелось есть, и я был растерян — и все равно не задумывался, что делаю. Ни разу я не встряхнулся и не подумал о том, чтобы вернуться прямиком в банк и к повседневной работе.
Но инструкциям я не последовал совершенно: вместо того чтобы ждать в вокзальном буфете, я пристроился в укромном месте снаружи, так как почему-то счел, что было бы раболепством прийти на встречу первым. Мне хотелось, чтобы Лефевр пришел и понервничал, а вдруг я не приду, вдруг он не сумел меня заманить. Тогда я войду и с ним поздороваюсь.
Увы, он тоже не явился. Вокзал понемногу заполнялся людьми: пассажирами, сошедшими с поездов, и пассажирами, собирающимися в поезда сесть. Я рассматривал всех до единого, кто входил в буфет, и поскольку дверь была только одна, я никак не мог его пропустить. Мне сделалось нехорошо. Впервые на меня обрушилась нелепость самой ситуации. Я же в банке работаю, ради всего святого. Что, скажите на милость, я тут делаю? Выпью кофе, съем рогалик, а потом вернусь к нормальной жизни. Хватит с меня этой чепухи. И так трудно будет объясняться.
Я встал в ожидании у стойки рядом с джентльменом, так же наспех подкрепляющимся чашкой кофе. Мы не обращали друг на друга внимания, совершенно незнакомые друг с другом люди, до тех пор, пока он не закончил и не расплатился.
— Ну так пошли, — сказал он вдруг. — Не то на поезд опоздаем. У тебя багаж есть?
Я уставился на него во все глаза. Хорошо одетый господин при дорогом галстуке и блестящем цилиндре, в безупречно вычищенных ботинках и в тяжелом сером пальто. В ответ на мой взгляд он чуть кивнул, здороваясь. Красивый, чисто выбритый, лет пятидесяти, но с аурой силы. На щеке тонкий шрам. Невзирая на годы, никто не назвал бы его старым. Вокруг него витал слабый аромат одеколона, как вокруг человека, который тратит время и деньги на внешность.
— Хочешь сказать, что не узнал меня?
Это был Лефевр, столь же элегантный сейчас, сколь неряшлив был раньше, столь же выхолен, как раньше был небрит, столь же буржуа, сколь раньше был плебеем. Только глаза, светлые и рыщущие, и шрам напоминали о человеке, с которым я познакомился вчера вечером.
Я покачал головой.
— О Господи, — сказал он негромко. — Непростая предстоит работенка.
И без дальнейших слов повернулся и вышел на перрон. Я последовал за ним, как от меня, надо думать, и ожидалось, и с каждой минутой все больше сердился. Нагнав, я схватил его за локоть. Стряхнув мою руку, он пробормотал:
— Не здесь, идиот!
И направился на платформу 3, где уже под парами стоял поезд. Беспечно помахивая тростью, он подошел к вагону первого класса и поднялся по ступенькам. Я последовал за ним в пустое купе и ждал, пока он ушел условиться о нашем багаже с носильщиком. Потом он вернулся, закрыл дверь и, опустив шторку, сел напротив меня.
— Не злись так, — сказал он, опять переходя на английский. — У тебя такой вид, словно ты вот-вот взорвешься.
— Да я сейчас сойду с поезда и поеду в контору, — сказал я. — Ваше поведение крайне бесцеремонно и… и… — Не успел я выпалить, эти несколько фраз, как понял, насколько ребячески они звучат.
— Ну так поплачь, — предложил Лефевр невозмутимо, но без тени сочувствия. — Уверяю тебя, я так же не рад твоему присутствию, как ты быть здесь. Но сдается, нам придется работать вместе.
— И что, скажите на милость, мы будем делать? — воскликнул я. — Просто скажите, что я тут делаю и почему?
— Потише, пожалуйста, — устало попросил он.
На перроне возникла внезапная суета, послышались свистки. Поезд содрогнулся и в облаке дыма и ужасающего скрежета рывком сдвинулся на несколько дюймов, потом еще на несколько. Мы тронулись — хотя я и не знал куда.
Лефевр не обращал на меня внимания, пока поезд выезжал из закопченного, задымленного вокзала на свет утра.
— Я люблю поезда, — сказал он. — В них мне всегда комфортно. Никогда не понимал людей, которые считают их пугающими или опасными.
Он замолчал, глядя, как мимо медленно уползают прочь парижские улицы, пока мы не проехали предместья и не очутились за городом. Потом со слабым вздохом он повернулся ко мне.
— Ты зол и возмущен, так?
Я кивнул.
— А вы на моем месте не были бы?
— Нет. В твоем возрасте у меня за спиной было уже два года войны. Однако поскольку тебе нужно выпустить пар, а мне — чтобы в следующие несколько недель ты был спокоен и сосредоточен…
— Следующие несколько недель?! — прервал я его, боюсь, с писком тревоги.
— Пожалуйста, постарайся придержать ненадолго язык, — сказал он. — Я объясню, насколько смогу. А после тебе решать, что ты предпримешь. Когда мы прибудем к месту назначения, ты можешь либо сесть на следующий же поезд назад в Париж, либо остаться со мной. Мистер Уилкинсон, по всей видимости, желает, чтобы ты выбрал второе. По твоему поведению до сих пор я предпочел бы первое.
Начнем с начала. Ты был выбран за особые качества, которые мне пока не проявил, чтобы стать тем, что раньше называлось тайным агентом, а сейчас довольно вульгарно именуется шпион. Британия одинока в мире, окружена теми, кто завидует ее богатству и бескрайности ее Империи. Многие желают их подорвать. Она должна уметь полагаться на свои силы и никого не может считать своим другом. Она должна знать все и иметь возможность сеять раздор среди своих врагов. Это, коротко говоря, твоя работа.
Я воззрился на него недоуменно. Что это? Дурная шутка?
— Наконец-то молчание, — продолжал он. — Ты учишься. Если мистер Уилкинсон решит, что интересам страны лучше всего послужит мир на Континенте, ты приложишь все усилия — на свой малый, но отведенный тебе лад, — чтобы этого добиться. Если он вдруг передумает и сочтет, что необходима война, ты постараешься настроить одного соседа против другого. И превыше всего ты будешь пытаться узнать, кто, что и когда думает.
— Я?
— Хороший вопрос. Очень хороший. Ты, по всей очевидности, никуда не годен. Но вероятно, у тебя есть качества, благодаря которым можешь быть полезен.
— Например?
— Деньги.
— Прошу прощения?
— Деньги, — устало повторил он, глядя в окно, точно смотрел, как мимо проходит золотой век. — Все в мире теперь обратимо в деньги. Власть и влияние, мир и война. Раньше они определялись единственно числом людей, которые ты мог вывести навстречу врагу. Теперь все зависит от конвертируемости твоей валюты, ее репутации у банкиров. Это кое-что, в чем я не смыслю, а ты разбираешься.
Он улыбнулся, и улыбка вышла не слишком счастливая.
— Мир изменился. В Америке, лет тридцать назад. Наверное, нам следовало бы это разглядеть, но нет. Та война была выиграна или проиграна не благодаря храбрости, или умению, или числу людей, но благодаря заводам и золоту. Это была война промышленности против фермеров, рот против всадников. У проигравшего было меньше ресурсов, меньше возможностей изыскивать средства для ведения войны. А те, кого мы считали друзьями, бросили нас ради торговли с более богатой стороной.
— Мы?
Он пропустил вопрос мимо ушей.
— И то, что впервые испробовали там, тем более проявятся здесь в следующий раз.
— Вы считаете, здесь будет война?
— Уверен. Не может не быть. Если думаешь, что все будет как прежде, то не станешь трудиться это предотвратить. В следующий раз сражаться будут не армии, а экономики. Бесконечное противостояние золотохранилищ, пока все не истощатся. Страны Европы будут воевать до тех пор, пока больше не смогут себе этого позволить.
— Думаю, многих в Сити это уже тревожит.
— Но над ними возобладают те, кто на войне наживутся. Виккерсы, Круппы, Шнейдеры. Люди вроде Джона Стоуна с его оружием. Банкиры, их кредитующие, инвесторы, получающие свои пятнадцать процентов дивидендов. Вопрос войны и мира будет решать движение капитала.
— А при чем тут я?
— Ты этот мир понимаешь, я нет. И не хочу.
— Вы говорите «наш» и «мы» и имеете в виду две разные страны.
Он кивнул.
— Я человек без страны. Не француз, не англичанин, даже не американец, хотя когда-то был им. Я работаю по найму и предоставляю качественные услуги.
Я задумался. Я сомневался, что мне нравится этот человек, зовущий себя Лефевром, и я определенно ему не доверял, но в нем было что-то, что невозможно было игнорировать. Он умел отдавать приказы, и подчиняться им было комфортно. Но я был совсем не уверен, разумно ли это.
— А если кто-то предложит больше?
— Тогда я рассмотрю предложение. Люди без дома должны заботиться о себе, потому что не могут черпать утешение в патриотизме. Однажды я это сделал и больше ошибки не повторю. Но я не наемник. Качественные услуги предполагают лояльность. И мои хозяева — и твои, как сейчас кажется, тоже — мне платят.
Я откинулся на сиденье и, как он, стал смотреть на проплывающий за окном пейзаж. Поезд шел теперь быстро, и город давно остался позади. Мы направлялись на восток — в Мец, так, во всяком случае, следовало из указателя на станции.
Но если Лефевр видел, как исчезают миры, я, пока неостановимо двигался в неизвестность, улавливал иную аналогию. Почему я так легко поддался его приказам? Дело обстояло просто: я скучал и жаждал чего-то иного. Я даже готов был отказаться от места в банке, которое находил утомительным. Я рожден, чтобы договариваться о дисконтах для североамериканских железных дорог? Моим вкладом в судьбы человечества суждено стать купону на три и восемь процентов по облигациям акционерного общества «Лидский водопровод»? Мальчиком я никогда не мечтал о приключениях: в отличие от моих товарищей мое воображение не полнилось тем, как я бодрым шагом иду во главе (бесконечно преданных мне) солдат на опасную битву и выхожу победителем благодаря собственным доблести и мужеству. Но я мечтал о чем-то, а от неоформившейся мечты отказаться гораздо труднее, поскольку ее нельзя разоблачить как пустое ребячество.
Лефевр в своей запущенной комнатенке, Лефевр, чувствующий себя как рыба в воде среди мошенников и негодяев, Лефевр со своей (такой легкой) метаморфозой в джентльмена, затронул во мне некую струну. Не поймите меня превратно. Безрассудство мне несвойственно. Думаю, никто, выросший в семье, подобной моей, никогда не был бы так глуп, чтобы рисковать без необходимости. Я — к тому же с самым малых лет — знал, сколь хрупко основание, удерживающее респектабельных от падения в пропасть. Начало болезни, неудача на бирже, несчастный случай, глупая ошибка, и все может пойти прахом. Хотя наниматели достаточно хорошо мне платили, я никогда не транжирил деньги и свои накопления лелеял с осторожностью и заботой. Я легко мог предвидеть время, когда они понадобились бы.
А потому меня тем более заинтересовал человек вроде Лефевра, который при всем его естественном желании выжить явно относился к жизни совершенно иначе. Не для него осторожность респектабельности, не для него страх перед нищетой или жажда комфорта. Он был словно другой породы, хотя я и не мог сказать, выше она или ниже моей. Разумное мое «я» предостерегало, мол, моя дорога более ответственная, мол, я лучше подхожу для среды и эпохи, в которой живу. Но другое мое «я» манили как раз безответственность, безрассудство пути Лефевра. Такова была противоречивость моей натуры, которую, казалось, Генри Уилкинсон заметил и решил использовать. Человек, более довольный своими видами на будущее, никогда бы не очутился в том поезде.
Странная штука — память. Я помню почти каждую минуту той бесконечной поездки: плоский пейзаж, остановки, чтобы высадить и забрать пассажиров, тянущиеся мимо виноградники и поля пшеницы, вагонный запах, ленч в вагоне-ресторане, натянутые разговоры. А вот последовавшее затем вспоминается лишь с усилием. Не в том дело, что я забыл, но в том, что думаю я об этом отвлеченно, тогда как воспоминание о поездке уносит меня в прошлое, словно я все еще в том купе.
А ведь то, что произошло после того, как мы сошли с поезда, по обычным меркам, было много интереснее. Лефевр (до более уместного момента я буду звать его так) начал обучать меня искусству выживания в самом прямом смысле этого слова. И если я так никогда и не овладел всеми его премудростями, то потому, что даже в самых отчаянных моих мечтах и кошмарах не мог вообразить себе, что они могут мне пригодиться. Он отвез меня в Нанси, тогда прифронтовой городок, стоявший много ближе к немецкой границе, чем ему хотелось бы. А потому, как сказал Лефевр, он хорошая отправная точка для всего, что нам надо сделать.
Граница тогда охранялась не так надежно, но области по обе ее стороны кишели солдатами, поскольку повсеместно предполагалось, что следующий акт извечного конфликта между Францией и Германией начнется здесь. Но когда? Как? Это будет взвешенная политика, принятая в верхах той или иной стороны, или досадная случайность, несколько слов, сказанных сгоряча, ответное оскорбление, потасовка, несколько выстрелов — а потом целые армии на марше, генералы и политики тянутся следом, отчаянно силясь овладеть ситуацией, вышедшей из-под контроля.
— Люди совершают ошибку, приписывая армиям слишком многое, — однажды вечером сказал мне Лефевр. — Для начала они полагают, будто генералы знают, что делают и что происходит. Они полагают, что приказы спускаются сверху, гладко и упорядоченно. И главное, они полагают, что войны начинаются только, когда люди решают их начать.
— Вы собираетесь сказать, что это не так?
— Войны начинаются, когда они к этому готовы, когда человечеству нужно кровопускание. Короли, политики и генералы тут мало что решают. Когда война надвигается, она витает в воздухе. Тогда видишь нервность и напряжение в лицах рядовых. Рядовые способны войну учуять так, как не в силах политики. Желание причинять боль и разрушать распространяется по региону и войскам. А тогда генералы могут только надеяться, что у них будет хотя бы толика представления, что они делают.
— Тогда какой смысл собирать сведения?
— Для большинства людей, тех, кто хотя бы признает, что люди, подобные мне, вообще существуют, я таков, каким ты видел меня тогда в Париже. Немногим больше мошенника, вора, а может, чего похуже. На самом деле гораздо хуже. Тебе предлагается стать тем, кого общество презирает. Респектабельное место ты в нем сохранишь, лишь скрывая, кто ты такой. Но зато ты ощупью найдешь себе дорогу к душе этого ужасного Континента. Представь себе врача. Ты же не идешь к нему и не говоришь: «Я умру в ближайший четверг», — и не надеешься, что он что-то сделает. Нет, ты являешься, чувствуя себя чуть-чуть не в своей тарелке. А он тебя осматривает, измеряет тебе давление и пульс, расспрашивает тебя о сне и аппетите. Тебе трудно подниматься по лестницам? Ты хорошо ешь? Головные боли есть? И из этих обрывочных сведений, по отдельности бессмысленных, он делает вывод: у тебя больное сердце. Возможно, это не отменит твою смерть в ближайший четверг, но послужит каким-то утешением.
И это твоя, наша работа. Не думай, что когда-нибудь наткнешься на меморандум, где говорится «Мы вторгнемся на следующей неделе». Нет, ты почувствуешь напряжение в казармах, ощущение, что что-то происходит, ведь солдаты восприимчивее всех к изменению атмосферы. Потом ты, возможно, заметишь, что поезда отменяют. Возможно, что больше контрабандистов ловят при переходе границы. Ты услышишь, что в гарнизонных городах стало больше драк в барах. Или что отменяют увольнительные. И, сложив все вместе, придешь к выводу, что кто-то где-то вот-вот бросит кости.
— Это только ваша идея, или вы можете это продемонстрировать?
— О, еще как могу. На примере больших войн и малых. Хотя, надо думать, ты предпочел бы допить бренди? И выспаться перед тем, как услышишь про истоки последней войны между Францией и немцами. Но я там был, я все видел. И в следующий раз будет немного иначе.
— Но в том случае, полагаю, император решил объявить войну, и все его поддержали.
— Верно. Но почему он так решил? И почему именно тогда? Особенно если учесть, что даже поверхностное изучение ситуации показало бы, что пруссаки французов растопчут. Потому что это витало в воздухе. Это было необходимо. Так судили боги.
Одним махом допив бренди, он иронично кивнул:
— Марионетка, как и все мы. Твоя работа сообщать, что поделывают одни куклы, другим куклам. Занятие достойное и полезное. А еще такое, ради которого тебе надо выспаться. Завтра я отравлю тебе жизнь. Поэтому не засиживайся за ведением дневника. Ты же не ведешь дневник, правда?
— Нет.
— И то слава Богу.
Глава 4
Его словоохотливость и почти хорошее настроение долго не продлились, увы. Со следующего дня началось то, что я считаю самыми скверными и самыми необычными шестью неделями моей жизни. Он будил меня на рассвете и объявлял, что на сегодня моя задача принести хлеба из городка в пяти милях по ту сторону границы, с оккупированной части Эльзаса. Однако совершить это я должен без каких-либо документов, которые дали бы мне свободный проход через границу, без денег и без карт. Потом требовал, чтобы я украл бюст Марианны из ратуши соседнего городка. Потом — чтобы провел две ночи, не выходя из укрытия и считая людей, пересекающих границу. Потом — чтобы оставил пакет высоко в балочных фермах моста через Рейн. Потом — чтобы выкрал из банка папку с документами, содержавшими выписки из счетов человека, имя которого он мне назвал. И мы повторяли такое снова, и снова, и снова. Как следить за человеком, чтобы он не знал, что ты за ним идешь. Как избавиться от того, кто следит за тобой. Мы днями гонялись друг за другом по различным городкам, пока я не навострился не хуже его. Потом он отправлял меня ходить за армейским офицером, которого выбирал более-менее наугад. Потом то же самое, но за немецким офицером по ту сторону границы. Потом вломиться в его дом. В промежутках между такими диковинными занятиями он водил меня в лес и учил стрелять из пистолета. В стрельбе я так и не стал профессионалом, да и особого удовольствия не получал никогда: я предпочел бы попасть в руки врагу, лишь бы у меня в ушах не гремел этот жуткий шум. Или мы проводили вечер в солдатском баре, ставя всем выпивку и выслушивая жалобы и похвальбу. Или он показывал, как уговорить кого-то стать информатором, предателем своих друзей и страны. Это последнее во многом было самым ужасным умением, какое он заставил меня перенять. К моему удивлению, я в большинстве преуспел. Хотя я никогда прежде не считал себя прирожденным преступником, все указывало, что у меня немалый дар в этой области. Ограбление банка или ратуши не сильно отличалось от моих ребяческих школьных набегов, и еще в юности я узнал, что колоссальные прогулки по суровой местности в Уэльсе или северной Англии (на сотню или более миль, которые затягивались на несколько дней, когда я ночевал где придется) — действенное лекарство от невзгод юности. Позднее я обнаружил, что всевидящий мистер Уилкинсон знал об этих моих занятиях (он был хорошо знаком с директором моей школы) и учел их в своих расчетах. По всей очевидности, подростковая преступность была в его глазах лучшей рекомендацией, чем более традиционные добродетели, связываемые обычно с государственной службой.
За вычетом стрельбы я мог делать многое, и делал это хорошо. Но вечер с Вирджинией все переменил. Это случилось до того, как наши с Лефевром пути начали расходиться и я стал приобретать собственное мнение о заданиях, выполнения которых требовали от меня другие.
По словам Лефевра, она была швеей, из тех, что тысячами водятся по всей восточной Франции, добывая себе скудный хлеб ручным трудом, постоянно под угрозой голода, и готовы обменять все, чем владеют, на чуточку защищенности. Те, кому судьба улыбается, находят любовника, студента из буржуазной семьи например, и обзаводятся хозяйством. Что до глупой мечты о замужестве, то наиболее практичные понимают, что их связь не продлится долго и что рано или поздно мир респектабельности отберет у них защитника. Большинство тогда останутся снова перебиваться как могут, если только не удастся уговорить бывшего любовника давать деньги на детей, которые могли быть произведены на свет.
Другие, кому посчастливилось меньше, начинают продавать себя, и благодаря огромному числу солдат вдоль границы торговля идет бойко. Жизнь их жестока и нередко коротка. Удивительно, сколькие тем не менее сохраняют человечность: искру ее не так легко затушить, даже когда зачастую мало что ее поддерживает. Женщина, к которой Лефевр меня повел, была из таких. Вероятно, она была внебрачной дочерью, которая однажды произведет на свет новых таких же. Она очутилась в Нанси и неизбежно искала защиты у солдат.
Но она была еще молода, нова и свежа, как говорит пословица, и метила повыше, чем просто выжить. Жизнь пылала в ней, и погасить ее было совсем нелегко. Ее проницательность удивляла: мыслила и выражалась она гораздо сложнее представительниц своего пола, класса и возраста. Послушайте:
«Не думайте, будто я не понимаю, что делаю. Я могла бы стать цветочницей, продавщицей или работницей на фабрике. Я могла бы найти какого-нибудь пьяного солдата, который бил бы меня и бросил. Или была бы вынуждена жить с человеком много глупее себя и мириться с его тупостью в обмен на обеспеченность. То, чем я живу сейчас, возможно, не даст мне продержаться долго. Я могу пасть на самый низ и доживать свои дни, выклянчивая несколько су у еще более отвратительных мужчин. „Эй, миленький, хочешь позабавиться?“ Я все это видела. Это одно из будущих, которое может стать моим.
Но только одно из них, и оно не неизбежно, как бы ни думали и ни надеялись моралисты. Я, возможно, добьюсь большего. Я готова рискнуть, и если не получится, то окончу свои дни в канаве, хотя бы зная, что пыталась».
Лефевр сделал ей предложение. Он будет ей платить за любую информацию, которую она нам поставит. Золото за предательство; самая насущная из человеческих сделок, но он постарался замаскировать ее красивыми словами и тщательно построенными фразами. Она сразу его раскусила.
— Какого рода информацию вы имеете в виду? Мы в приграничном городке, где полно солдат. Полагаю, вам нужны такого рода сведения.
— Сплетни в кафе, рассказы о передвижении войск, маневрах. Кто в армии идет вверх, кого затирают.
Она поджала губы. Красиво очерченные губы, полные, с изгибом и лишь с малой толикой помады.
— Надо думать, все это прекрасно, но едва ли так уж ценно. Из какой вы страны? На кого работаете? На немцев я шпионить не стану.
— Мы не работаем на немцев, — ответил он.
— Тогда, вероятно, на англичан. Или на русских. — Она задумалась. — Думаю, я справлюсь. Разумеется, это зависит от цены. Но полагаю, вы слишком низко метите.
— То есть?
— Здесь же ставка. Не лучше было бы получать информацию оттуда, чем из болтовни к кафе?
Лефевр не ответил.
— Вы сделали мне предложение, мсье. И я сделаю ответное. Я не хочу провести мою жизнь в обществе солдат. Но чтобы войти в лучшее общество, мне нужны платья, драгоценности и более престижное жилье.
Она остановилась, ведь, что у нее было на уме, и так было достаточно ясно.
— И о какой сумме ты говоришь?
— Около тысячи франков.
Он рассмеялся, потом покачал головой:
— Не думаю, деточка. Я не располагаю такими суммами и, даже дай я ее тебе, сомневаюсь, что увижу тебя снова. Ты окажешься в следующем же поезде под другой фамилией. Ты считаешь меня идиотом?
Я сокращаю, и моя память не сохранила точных слов, но суть разговора я передал. Он на многое пролил свет: я считал, что Лефевр совершает ошибку, а сам я разглядел кое-что, в чем он ограничен. Возможно, он был прав, и опыт научил его не доверять ни мужчинам, ни женщинам. Но мне казалось, я увидел нечто, чего он не уловил или пожелал отбросить.
Девушка была умной. Я имею в виду не пронырливой или хитрой, хотя жизнь научила ее прибегать и к этому, когда было необходимо. Нет, она обладала интеллектом. Она увидела свой шанс. Она, как я заметил, не угрожала, не сказала, что пойдет к властям и на нас донесет, — и к лучшему для нее. Она верно оценила ситуацию.
И даже в ее положении (которое было бедным и легко могло бы считаться нищенским) она сумела подняться над обстоятельствами. Она хорошо одевалась, со скидкой, конечно, на качество материи ее платья; она сидела и говорила правильно. Во взгляде у нее были живость и выражение, заставлявшее тебя забыть, что она не слишком красива и не слишком привилегированна. Даже Лефевр не обращался к ней слишком уж резко или грубо. В целом она была личностью, и я считал, что жаль было бы упустить такой шанс.
Вы заметили, что здесь я ни разу не упомянул про моральную сторону. Позвольте перефразирую: мы говорили с потаскухой о том, как ей преуспеть в ее ремесле, и я всерьез подумывал, что в каком-то смысле нам стоит действовать как ее сутенеры. Обрисуйте ситуацию такими словами, и она шокирует — я уже проделал большой путь от дома. Тем не менее я не видел, как ее жизнь может ухудшиться или как ее душа может подвергнуться еще большему риску на дороге, которую она желала избрать. И выгоду могли получить все. После я привел мои доводы Лефевру.
Он от них отмахнулся.
— Тысяча франков? Для девки, которая берет два франка за ночь? Ты серьезно?
— Как долго мы тут пробудем?
— Пока не закончим.
Я нахмурился.
— Скажите же.
— Зачем?
— Мне хочется еще раз поговорить с девушкой.
Он покачал головой:
— Нет. Я запрещаю.
Я нашел ее на следующий вечер, она пересекала площадь Станислава. Даже с расстояния я заметил, какое впечатление она производила: мужчины, шедшие ей навстречу, замедляли шаг; некоторые кивали, не зная точно, подает ли она им знак. Да, она была бедной, но была настолько выше своего окружения, что зарождались сомнения. Она не была ни дерзкой, ни вульгарной, она привлекала напускной ранимостью и изяществом. Я подумал об участи, которая ее ждет, как изящество будет сломлено и растоптано, и меня передернуло. Днем раньше я прочел по ее глазам, что она в точности знает, во что может вылиться ее будущее.
Пока я подходил ближе, с ней заговорил мужчина. Я немного ощетинился, оскорбившись, и потому приветствовал ее громче, чем сделал бы в иных обстоятельствах.
— Добрый вечер, мадам. Простите, что заставил вас ждать.
Впечатление это произвело восхитительное: он застыл от ужаса, что совершил очевиднейшую ошибку, бросил на меня короткий взгляд и ушел как можно скорей. Вирджиния посмотрела на меня холодно.
— Вам придется за это заплатить, — сказала она.
— Я и намереваюсь. Вы уже ели?
К тому времени было почти восемь вечера, уже было темно и холодно.
Она еще не ела, поэтому я повел ее в ресторан. Умеренно дорогой и тщательно выбранный, так как мне хотелось посмотреть, как она себя поведет, имеет ли представление о манерах.
Хотя одета она была много хуже остальных женщин, она не позволила себе устыдиться своей очевидной бедности. С официантами она держалась с подобающей любезностью, не позволяла себе говорить громче, когда алкоголь проник ей в кровь, еду выбирала осторожно, но хорошо, ела изящно. И официанты откликнулись: она с ними не флиртовала, но сделалась привлекательной на отдаленный, недоступный лад, и обслужили ее лучше, чем меня, а к концу ужина внимания ей уделяли больше, чем кому бы то ни было в зале.
Посреди первой перемены блюд я сообразил, что начисто забыл, кто и что она, и рывком вернул себя на землю.
— Я должен попросить у тебя кое-какие сведения, — сказал я. — Боюсь, я совершенно тебя не понимаю, и это могло бы стать серьезной помехой любой деловой договоренности между нами.
Она посмотрела на меня ровно, без тени озадаченности, словно уже далеко перешагнула эту стадию. До сих пор она не задала ни одного вопроса, что было хорошим знаком.
— Я много думал о том, что ты сказала вчера, — продолжал я. — Моего партнера (никаких имен мы ей не называли) твое предложение не заинтересовало, но я вижу кое-какие возможности.
Много позже она мне рассказала, как взволновало ее это замечание: настолько, что она не знала, как сумела не разрыдаться. Я же могу сказать лишь, что ее самообладание было достойным удивления, ни тени эмоций не скользнуло по ее лицу. Знай я, насколько хорошо она дисциплинирована, нанял бы ее не раздумывая.
— Но мне нужны ответы.
— Какие именно?
— Мне необходимо знать, в состоянии ли ты будешь выполнять ту роль, которую для себя желаешь. Ласковый нрав и хорошенькое личико — только полдела. Ты также должна быть…
Я помедлил, не зная, как выразиться.
— Хороша в постели? — негромко спросила она.
Я едва не пролил вино.
— Нет. Решительно нет. Ну да, конечно. Я имел в виду, иметь определенное воспитание. Уметь вести себя в обществе. Быть той, в ком можно быть уверенным, что она не выставит себя на посмешище, той, кто сумеет тактично извлечь информацию так, чтобы ее не заподозрили. По сути, сделать работу, ничем себя не выдав.
Она кивнула.
— Пока ты вела себя безупречно. Что представляется мне экстраординарным в беглой работнице, или кто ты там еще.
— Будь я беглой работницей, вы были бы правы, — сказала она с улыбкой.
— Насколько я понял…
— Это ваш друг так предположил, и я не сочла нужным рассказывать ему историю моей жизни. Едва ли это его дело.
— Так твоя история…
— Не та, которую я стану вам рассказывать.
Я нахмурился.
— Нет необходимости так на меня смотреть. Просто примите на веру, что у меня веские причины быть той, кто я есть. Что до остального, вы видели, как я стою и хожу, как я разговариваю, ем и пью. Вы нашли какой-то изъян?
— Абсолютно никаких.
— Вы считаете меня нелепой, неспособной привлечь тех мужчин, которых мне нужно будет найти?
— Нет.
— Хотите сами узнать, насколько я хороша?
Я воззрился на нее в некотором ужасе.
— Ну же, мсье. Мы говорим о деловом предприятии. Я намерена войти в дело, кое-что продавая, а вы, так сказать, вкладчик. Без сомнения, разумно было бы убедиться, что товар высокого качества.
От этого я залился краской — от ее спокойствия в той же мере, как от ее предложения.
— Я правда считаю, что в этом нет необходимости, — пробормотал я.
— Вы находите меня непривлекательной?
— Напротив!
Она слабо улыбнулась.
— Понимаю. Вы считаете себя джентльменом.
— Нет, — ответил я. — В это становится все труднее поверить. Но я предпочитаю считать вас леди.
Улыбка пропала. Она опустила взгляд на стол и некоторое время молчала, потом посмотрела мне прямо в глаза.
— Я это запомню.
Над столом повисло долгое неловкое молчание, потом я кашлянул и попытался возобновить разговор. Я лишь смутно сознавал, что теперь она стала главной: готовность шокировать и удивлять, изящное проявление чувств, намек на таинственность, все это сбило меня с толку так, что я позволил ей завладеть разговором.
— Мое… э… капиталовложение. Как ты намерена его потратить?
Она испытала такое же, как и я, облегчение, что мы возвращаемся на нейтральную почву.
— Все на одежду, но чтобы немного осталось на духи. Драгоценности я могу взять напрокат, как только у меня будет одежда, которая позволит мне выдать себя за леди. Буржуазность кредитоспособна.
— Мне мало что известно про женскую одежду, но маловероятно, что во Франции она дешевле, чем в Лондоне. Сомневаюсь, что ты многое купишь на тысячу франков. Мне бы не хотелось, чтобы предприятие провалилось от недостатка в капиталах.
— Так дайте мне больше.
— На мой взгляд, пять тысяч будет более реалистичной суммой, — продолжал я. — Я устрою так, чтобы деньги были завтра.
— Вы можете подарить столько денег?
— Господи милосердный, нет! Деньги не мои, а банка.
— Банка?
— Долгая история. Но я уполномочен делать выплаты, которые нет необходимости объяснять сейчас же. И я ничего не дарю. Однако мне понадобится строгое расписание выплат, иначе возникнут вопросы. Ты послужишь многим людям, но наше знакомство надо будет держать в тайне. Полагаю, я сумею потерять тебя среди счетов.
— А если я возьму деньги и исчезну?
— Ты этого не сделаешь.
— Откуда вы знаете?
— Потому что это твой шанс. Единственный, какой у тебя когда-либо будет, и ты это понимаешь. А еще потому что однажды ты можешь случайно снова столкнуться с моим другом.
— Сколько вы тут пробудете?
— Не знаю. Еще несколько дней.
— И где я могу найти вас после?
Я дал ей адрес корреспондентского банка в Париже.
— Ты будешь посылать письма туда, а об остальном я позабочусь.
— Тогда нам больше нечего обсуждать. Я заберу ваши деньги и их потрачу. Вам придется надеяться, что я настолько честна, как вы полагаете. — Встав, она закуталась в свой тонкий платок. — А я, знаете ли, честна, когда могу.
Я проводил ее на ночной холод, и она ускользнула в темноту.
Лефевр был в ярости на меня по стольким пунктам, что трудно даже вспомнить, какой представлялся ему наихудшим, но все его возражения проистекали из гнева, что я поступил наперекор его желаниям. Я здесь не для того, чтобы действовать самостоятельно, а чтобы у него учиться. Он час меня бранил, и размах его ярости открыл мне многое. Он был человеком, склонным к насилию, исполненным такой злости на мир, что позволил ей заслонять здравый смысл. А еще, решил я, он не понимает людей. Он никого не считает достойным доверия, а потому даже не пытается. Людей следует подчинять себе либо угрозами, либо шантажом — его методам не хватало тонкости.
На все это у меня был один ответ. Я не подозревал, что я у него на жалованье, и не понимаю, почему обязан подчиняться его приказам. Я рискнул не его деньгами и даже не деньгами правительства, а взял риск на себя. Разумеется, это было не совсем верно, но так лучше звучало. Я буду осуществлять роль брокера между той женщиной и правительством. Если она раздобудет полезную информацию, я ее перепродам, а деньги пущу на возвращение долга. Если она попадется или окажется не столь достойной доверия, как я предположил, никто не сумеет проследить ее до правительства ее величества. И даже лучше, я устрою так, чтобы все деньги выплачивались через парижское отделение «Банка Бремена», иными словами, если подозрение и возникнет, то падет на немцев. В целом я гордился своей идеей.
Его она не умиротворила. Мысль, что я все продумал, даже еще больше его разозлила.
— Ты слаб и глуп, — заорал он, потом его голос упал до шепота: — Яблочко от яблоньки, — прошипел он.
— Это еще что?
— Твой отец — тряпка, всегда был таким. Не мог позаботиться о себе, не мог позаботиться о тебе…
— Он болен…
— Он слаб на голову. Я многое знаю про твоего отца. Рвать цветочки — это все, на что он когда-либо был годен.
Я его ударил. Обстоятельства были более благоприятные, чем в прошлую мою попытку, и мне даже не пришлось раздумывать: я просто размахнулся, и мой кулак врезался ему в лицо. Большинству людей этого бы хватило, но не Лефевру. Он был гораздо крепче большинства. Я причинил ему боль, но недостаточную, чтобы остановить. Он отступил на шаг, а потом налетел на меня как паровоз, обхватил поперек туловища и отбросил на комод. Но если на его стороне были сила и горы горечи, то на моей — проворство и недели закипающей обиды. Извернувшись, я ударил его головой об стену, и он откатился на другой конец комнаты. Он бросился на меня и начал молотить мое лицо кулаками, а я инстинктивно ударил его коленом в живот. Зеркало упало со стены и разбилось, когда он буквально швырнул меня через комнату; кровать развалилась, когда мы на нее упали, причем я сдавливал ему рукой горло.
Он победил. Просто у него было больше выдержки, он мог снести боли больше, чем я. Он оставил меня почти без сознания хватать ртом воздух на полу и застыл надо мной, но сам едва держался на ногах, из носу у него лилась кровь. Потом он опустился на колени и несколько секунд держал у моего горла нож прежде, чем, спотыкаясь, выйти из гостиничной комнаты.
— Если еще когда-нибудь тебя увижу, убью, — сказал он на пороге. — Ты меня понял?
Я не сомневался, что он совершенно серьезен.
Больше я его не видел ни в ту ночь, ни на следующий день. Он просто исчез, не написав записки и предоставив мне расплачиваться по счету и объяснять разорение номера. Задним числом я соглашаюсь, что был не прав. Если бы случилось что-то дурное, его жизнь подвергалась большему риску, чем моя, и последние четверть века он провел, осторожничая и выживая. Если он не доверял никому, то не по врожденной недоброжелательности, а по горькому опыту. Он старел, я напоминал ему, что его силы слабеют, и о том, как далека его нынешняя жизнь от прежних, более оптимистичных ожиданий. Будь он не столь замкнутым, не столь недоверчивым, мы, возможно, пришли бы к полезному сотрудничеству, основанному пусть не на теплых отношениях, но на взаимном уважении.
Но тогда я был менее чуток. Теперь мы были врагами на одной стороне, и я был просто рад, что он исчез. В предыдущие несколько недель он обходился со мной чудовищно и пренебрежительно. Он жестоко и без необходимости подвергал меня всевозможным превратностям и даже опасности, отмахивался от моих успехов и смеялся над моими промахами, вел себя оскорбительно на любой лад, какой только мог придумать, и я ненавидел его сильнее, чем кого-либо прежде.
Я отказывался признать, даже допустить, что он действительно был очень хорошим учителем.
Глава 5
Мое вложение окупилось: в последующие несколько месяцев от Вирджинии поступал непрерывный поток информации (какая-то была полезной, какая-то нет), что подтвердило мои суждения. Это укрепило мнение о Леферве и обо мне самом. Систему я установил такую: каждое послание перенаправлялось из «Банка Бремена» в «Барингс», а оттуда ко мне. Я его прочитывал, потом передавал мистеру Уилкинсону, который покупал те сведения, которые считал полезными, — обычно за сумму не больше нескольких сотен франков зараз, но однажды она поднялась до тысячи. Небольшие суммы для правительства, но огромные для женщины, пробивающейся наверх на границе чужой страны. Их я переводил на счет, который открыл в третьем банке, дабы понемногу покрывать начальный дефицит, равно как и погашать проценты «Барингсу». Из таких мелочей и складывается на самом деле мир шпионажа. Я не имел с ней прямого контакта до того момента, когда долг был наконец выплачен.
Но я читал ее письма. В них она выказывала недюжинные ум и талант. Она обладала инстинктивным пониманием того, что от нее требуется, и выражалась кратко. Судя по качеству ее информации, я мог догадываться, что ее план улучшить свое положение в обществе успешно воплощается. Через месяц стали поступать сведения от майора кавалерии о маневрах и новых боевых построениях, которые разучивались. Затем последовали характеристики новой пушки, предоставленные подполковником артиллерии. И наконец, она достигла своей цели: целый поток информации исходил от влюбленного генерала восточной армии, которому Нечем было заняться, так как никто не намеревался просить армию сделать что-либо. В подробнейших деталях она подтвердила свидетельства из иных источников, что в настоящее время Франция решила избегать войны с Германией из-за настоятельного соперничества с Англией и страха, что ни на одном участке пока недостаточно сильна, чтобы возобновить наступление.
Эти сведения составляли основу ее корреспонденции; гораздо интереснее — со многих сторон — были психологические зарисовки, которые она включала в сами письма. Сложись ее жизнь иначе, она могла бы стать французской Джейн Остен. Она инстинктивно проникала в человеческие драмы, которым становилась свидетельницей. Соперничество одного офицера с другим; амбиции третьего; причины вульгарного поведения четвертого. Денежные расстройства, несбывшиеся мечты о повышении, политические устремления. Она видела и каталогизировала все, и ее небольшие словесные портреты всплыли в моей памяти (возможно, даже чересчур живо), когда позднее я встретил многих из тех, кто был выведен в ее письмах. На генерала Мерсье, хотя он и был одним из самых высокопоставленных чинов в армии и видной национальной фигурой политики, я никогда не мог смотреть, не вспоминая ее рассказ о том, как по утрам он с усилием натягивает бандаж от грыжи. Жажда богатства бизнесмена Дольфуса порождалась капризами ипохондричной жены, чьего общества он не переносил. Одни мечтали о жене-аристократке, у других были пороки столь омерзительные, что они ужасно и потенциально выгодно могли стать мишенью для шантажа.
Вирджиния видела все и не порицала ничего. Она набрасывала общество в целом и воспроизводила его картину так живо, что ее письма я читал не только ради содержащихся в них сведений, но и из чистого удовольствия. Позднее я узнал, что и с мистером Уилкинсоном дело обстояло так же и что он позаботился, чтобы их сохранили полностью. Где они сейчас, для меня загадка, но Форин оффис ничего не выбрасывает. Мне приятно думать, что они уцелели где-то в недрах того мрачного здания и ждут, чтобы их обнаружили и прочли заново.
Они иссякли через девять месяцев с небольшим. Мне приказали заручиться дальнейшими ее услугами, но я этого не сделал. Наша договоренность основывалась на честном слове обеих сторон, и мне хотелось, чтобы она такой и оставалась. Соответственно, я написал ей — на бумаге банка, — что ее долг погашен, так как полная сумма займа выплачена с процентами, и осведомился о ее намерениях. Естественно, банк был бы рад продолжить вести дела с таким надежным клиентом.
В ответе банк благодарили за предупредительность, а также говорилось, что по взвешенном размышлении она решила закрыть свой счет. Ее финансовое положение упрочилось, и она больше не нуждается в кредитном учреждении такого характера. Тем не менее она благодарна ему за поддержку и рада, что сотрудничество было взаимовыгодным.
После от Вирджинии я не получал больше ничего.
Такова была более отрадная сторона моего возвращения в Лондон, менее позитивной стала глубокая немилость у начальства, весьма негодовавшего на мое исчезновение. Отпустить меня на несколько дней — это одно; но чтобы я исчез почти на полтора месяца — совершенно иное, и мне сказали, что не видят причин оплачивать мою отлучку. Акции мои настолько упали, что меня на девять месяцев сослали в отдел внутренних счетов, в чистилище банковского дела, где сидишь час за часом, изо дня в день в огромном унылом зале и занят исключительно проверкой цифр, пока они не заскачут у тебя в голове и тебе не захочется закричать.
Хуже того, Уилкинсон не видел оснований за меня заступаться, поскольку (по его словам) он не предполагал для меня ничего иного, кроме поездки в Париж и скорейшего возвращения. Вина целиком и полностью моя. Но по крайней мере никто не провел аудиторскую проверку банка до того, как я выплатил долг, возникший из-за моего займа для Вирджинии. Позднее мне пришло в голову, что если бы ее провели, у меня были бы очень серьезные неприятности. Перед моим мысленным взором промелькнула картина, как я стою у скамьи подсудимых, стараясь объяснить скептичному судье, что я выдал — без какой-либо санкции — пять тысяч франков из денег «Барингса» французской проститутке. Ради блага страны. Честное слово, ваша честь. Увы, доказательств у меня нет. К несчастью, моя французская шпионка исчезла, а Форин оффис заявил, что вообще меня не знает.
С другой стороны, это окончательно мне доказало, что изъять денежные суммы из самого уважаемого банка мира на удивление легко. И со временем мой тюремный срок в бухгалтерии подошел к концу, и я был восстановлен в фаворе, хотя и не до такой степени, чтобы мне позволили снова поехать во Францию. За год или около того мои познания в банковском деле возросли — как и степень скуки. Я даже начал с нежностью подумывать о холодных ночах, которые просиживал под мостом через Рейн, хотя воспоминания о кислой физиономии и саркастических окриках Лефевра быстро возвращали мне здравомыслие.
Я надеялся, что меня снова позовут к Уилкинсону, но ни слова, и я не знал, где его искать; министерство иностранных дел утверждало, что у них в здании нет такого лица, и он словно сквозь землю провалился. Со временем я решил, что с тем диковинным приключением покончено; я подозревал, что Лефевр высказался обо мне столь уничижительно, что по какой бы причине ни выбрал меня тогда Уилкинсон, он с тех пор передумал. Я был непригоден.
Я почти забыл ту историю, когда она началась сызнова. Опять вызов, опять письмо, опять ленч.
— Надеюсь, вы не собираетесь опять просить меня стать для вас курьером, — сказал я, когда с обменом любезностями было покончено. — Я все еще расплачиваюсь за прошлый раз. Из-за вас меня уже год как не выпускают из Лондона.
— Аха-ха, какая жалость. Но это правда не моя вина. Я же не просил вас шляться по Франции, — сказал он. — Боюсь, тут какая-то путаница.
— Возможно. Но до встречи с вами я был банковским служащим с видами на хорошую карьеру, а через несколько месяцев после нее проводил дни за мелкими выплатами.
— Немного заскучали, так?
— Очень.
— Хорошо. Почему бы вам не пойти работать ко мне?
— Вы, верно, шутите.
— Я серьезно. Ваш парижский друг очень высоко отзывался о ваших способностях, хотя и не о вашем характере.
— Я скорее в канаве бы умер, — с отвращением ответил я. — Кроме того, на меня не слишком большое впечатление произвело комедиантство мистера Лефевра, или как там еще его зовут.
— Мистер Дреннан.
— Прошу прошения?
— Мистер Арнсли Дреннан. Так его зовут. Теперь он уже не часто пользуется этим именем, но нет причин, почему бы вам его не знать. Он американец. Он приехал в Европу, когда его сторона проиграла войну. Так о чем вы говорили?
— О комедиантстве, — раздраженно повторил я. — Слоняться по барам, слушать сплетни. Пустая трата времени.
— Вы смогли бы работать лучше?
— С легкостью. Хотя и не намереваюсь. Я не желаю иметь дел с Лефевром. Или с Дреннаном.
— Вам и не придется. Мистер Дреннан… э… нашел иное, более доходное место.
— Правда? Разве это не…
— Да, щекотливая ситуация. Боюсь, он поставил нас в затруднительное положение. Он многое о слишком многом знает, понимаете ли. К несчастью, мы не смогли найти его, чтобы обсудить ситуацию.
— Не могу поверить, что он вообще находил для вас что-то полезное. На мой взгляд, его клоунада была совершенно нелепой.
— Вот как?
— Именно.
— И что бы вы сделали иначе?
Вот это мгновение изменило мою жизнь навсегда, потому что тогда я несколькими словами сделал первые шаги, придавшие имперской службе шпионажа большую последовательность, я бы даже сказал, профессиональность, хотя это сочли бы оскорблением. Мне следовало бы придержать язык и уйти. Мне следовало бы счесть, что Уилкинсон не тот человек, с кем стоит поддерживать знакомство. Но мне хотелось поддаться. С тех самых пор, как я видел, как Лефевр — или Дреннан — договаривался с Вирджинией, я понимал, что могу сделать то же лучше, и происходящее нашел опьяняющим.
А еще я осознал, что Генри Уилкинсон не восседает, как я некогда предполагал, пауком в сердце огромной сети тайных агентов по всей Европе, бдящий, не возникнет ли опасность или не представится ли удобный случай. Не будучи ни всевидящим, ни всемогущим, он был практически слеп. Он не имел собственного ведомства, не имел бюджета, не имел каких-либо полномочий. Безопасность величайшей Империи, какую когда-либо знал мир, зависела от горстки друзей и знакомых, проходимцев и неудачников. Поток тайных сведений зависел от услуг и просьб. Не было стратегии, не было тактики, не было никаких очевидных целей. Служба была любительской и почти бесполезной. Они во мне нуждались, решил я со всем высокомерием, на какое способен двадцативосьмилетний человек. Гораздо больше, чем я нуждался в них.
Поэтому я изложил вкратце мое видение имперской разведки. Уилкинсона мой анализ как будто очень даже удовлетворил.
— Да, да, — весело сказал он, — думаю, это очень мило обрисовывает нынешнюю ситуацию. И если я не поставил вас об этом в известность, то уверен, вы прекрасно понимаете почему. Если я не могу иметь организацию на деле, то довольствуюсь видимостью оной.
— И как это функционирует?
— По мере сил, — ответил он. — Правительство не верит, что подобная деятельность необходима, да и в любом случае не сумело бы убедить парламент выделить на нее средства. Кое-какая организация может быть создана на фонды, одобренные для армии или флота, но ни та ни другой не видят особой нужды. Последние пятнадцать лет я вел дела без какой-либо легальной основы или финансирования. У нас есть люди, собирающие сведения по всей Империи, в Индии, в Африке и в Европе, но координации нет никакой. Я должен просить вас просмотреть все, что у них есть. Я не могу приказать им повиноваться или даже объяснить, что им следует искать. В настоящий момент, например, Индийская армия отказывается с нами разговаривать. Я все еще не уверен почему. На мои письма не отвечают.
— Значит, вы, как и я, знаете, что вся это беготня по Франции, сборы слухов в барах бесполезны.
— Нет, далеко не бесполезны, — рассудительно ответил он. — Мы делаем, что в наших силах, но трудимся не по воле наших хозяев, а вопреки оной. Тут нет ничего необычного. Многие правительственные ведомства считают так же. Думаю, это — расхожее умонастроение государственных служащих. Все это представляется вам неудовлетворительным?
— Мне это представляется жалким.
— Вы могли бы лучше? Учитывая, что политика правительства едва ли изменится.
— Послушайте, — сказал я. — Я работаю в банке. Это коммерческое предприятие, которое, по сути, покупает и продает деньги. Это все, что я умею. У системы есть свои слабые стороны, но она работает. Если вам нужна информация, настоящая информация, а не сплетни, уверен, вы могли бы ее купить. Моя договоренность с Вирджинией существовала на сугубо коммерческой основе, ради взаимной выгоды. Вот почему получилось удачно. Информация — это товар. Им торгуют, как и любым другим, и для нее есть рынок.
— И что бы вы предприняли?
— Я стал бы брокером. Находил бы тех, кто желает продать, и покупал бы за хорошую цену. И за цену же продавал бы дальше.
— И это все?
— Это суть. Разница в том, что для создания подобного предприятия потребуется значительный капитал. Ты получаешь то, за что платишь.
— Вы говорите как предприниматель.
— И вам тоже, боюсь, нужно мыслить как предприниматель. Я не о стоимости крейсера говорю, знаете ли.
— Даже небольшие суммы должны быть оприходованы. Вы удивились бы, узнай, как правительство любит следить за государственными фондами. И тем не менее это, возможно, осуществимо. Не будете ли так добры изложить на бумаге — разумеется, конфиденциально, — в чем заключается ваше предложение и какие вы планируете шаги? Тогда я, вероятно, смогу представить бумагу кое-каким друзьям и спросить их мнения.
Вот так я стал писать меморандумы для правительства. Надо ли трудиться подчеркивать контраст с полетом фантазии, расцвечивающим страницы наших романистов? Разве их герои засиживаются за полночь, составляя проекты бюджетов? Или излагая пути перевода денег из одного банка в другой? Перечисляя способы учета выплаченных сумм?
А ведь этим я занимался. Я начал с изложения проблемы — а именно, необходимо установить, каковы намерения Франции (хотя на тот момент можно было бы вставить название любой страны), — затем указал, что мы живем в эпоху промышленного производства. Правительства не могут ни с того ни с сего вывести на поле армии. Последние необходимо стягивать и экипировывать. На это требуется время. По моим выкладкам, между решением об объявлении войны и собственно ее объявлением должно пройти по меньшей мере девять месяцев, а это возможно отследить, изучая перечни заказов компаниям, поставляющим вооружение, расписания железнодорожных сообщений, данные по закупкам лошадей и так далее. Занято ли правительство получением долгосрочных займов? Требует ли дополнительных полномочий, чтобы ввести добавочные налоги? Какая война будет вестись, также возможно определить: ассигнуются ли диспропорционально большие суммы на верфи или производителям пушек? Техническую информацию о том, как действует то или иное оружие, (если таковая потребуется) также лучше получать коммерческим путем, а не стараться завербовать офицеров вооруженных сил. Каковы резервы боеприпасов в войсках противника? Если он объявит войну, как долго он сможет вести военные действия?
Значительную часть этой информации, доказывал я, возможно купить за верную цену. В дополнение, многие политики в той или иной мере могут быть склонены к сотрудничеству угрозой раскрытия их финансового положения; также я советовал потратить деньги и время на сбор подробной информации о взятках и прочих стимулах, которые, как известно, принимают политики. Это возможно будет использовать как контрмеру недружественным действиям противника или для получения более конкретных сведений, если таковые потребуются. Наконец, я рекомендовал, чтобы все средства переводились через немецкие банковские учреждения, чтобы создать видимость, будто не мы, а они ведут подобную деятельность.
Получилось, если будет позволено сказать, весьма внушительно. По сути, революционно: сколь бы очевидным ни казалось все это сейчас, применение коммерческой логики к тому, что до тех пор было сферой военных и дипломатов, вызвало некоторый переполох. Из тех, кто видел мою записку, одни были возмущены, другие потрясены, а кое-кто заинтригован. Многие сочли мои аргументы отталкивающими и вульгарными — впрочем, большинство их вообще не одобряло шпионаж в какой-либо форме.
Глава 6
А кое-кто готов был финансировать операции. Я получил инструкции от мистера Уилкинсона, что меня поддержат друзья, что мне полагается поехать в Париж и что теперь я буду журналистом, работающим на «Таймс», — довольно резкое понижение в статусе после «Барингса». От меня требовалось встретиться с редактором, чтобы выяснить, как это будет улажено, когда его проинформируют, что ему полагается меня нанять. Потом меня вызвали на еще один ленч. Я ожидал мистера Уилкинсона, а вышло так, что я впервые встретил Джона Стоуна.
— Ваш главный инвестор, — сказал Уилкинсон, махнув ему. — Потенциальный. Он счел, что следует посмотреть, стоите ли вы затрат, прежде чем вкладывать в вас деньги.
Я внимательно его изучал, когда Уилкинсон ускользнул из комнаты, чтобы оставить нас наедине. Ему было под пятьдесят, и внешности он был решительно непримечательной. Выбрит, с редеющими волосами, которых коснулась седина, и одет прилично, но совершенно безлико. Запонки, как я заметил, были с простым узором и недорогие; колец он не носил, в нем не было ничего от лощеного преуспевания, какое исхитрялись излучать люди вроде лорда Ривлстока, председателя «Барингса». Никакого запаха одеколона, даже самого слабого, никаких признаков помады для волос, дорогой или иной. Он мог бы сойти — за кого пожелал бы. И разумеется, он не привлекал к себе внимания.
Итак, физически он был ничем не примечателен. Не слишком красив и не безобразен. Взгляд у него был внимательный и останавливался на человеке или предмете с большой пристальностью, движения — медленные и отмеренные. Ничто его не торопило, если он сам того не желал. Его спокойствие отдавало уверенностью в себе и (я бы сказал, не будь определение нелепым) удовлетворением.
Я слышал эту фамилию, но не мог вспомнить, в связи с чем. Стоун тогда не был силой, которой стал с тех пор в британской промышленности; его репутация искушенного денежного воротилы росла, но еще не достигла того предела, когда он уже не мог дольше скрывать свои достижения. Его знали как человека, соединившего «Глиссонскую сталь» с «Бесуикской верфью», но пока не было причин считать его кем-то иным, нежели честолюбивым и умелым промышленником. Соответственно, хотя я и был вежлив, но не благоговел от знакомства.
Однако он меня удивил. С промышленниками говорить тяжело, эти всего добившиеся своими силами люди, для которых промышленность все, считают, будто беседы для слабых. Они презирают банкиров в целом за то, что те ничего не привносят в общество, и за то, что они паразитируют на их предприятиях. Либо подобные Уилкинсону их подавляют, либо они чересчур агрессивно проявляют свое презрение. Стоун не принадлежал ни к первым, ни ко вторым. Держался он мягко, словно бы я делал ему одолжение. Долгое время разговор шел о чем угодно, кроме причины нашей встречи.
— Так вы планируете поехать в Париж? — наконец спросил он, хотя я обмолвился о своем желании осмотреть достопримечательности.
— Через неделю или около того, если все пойдет хорошо.
— А «Барингс»? Банк не расстроен, что приходится отпустить столь многообещающего служащего?
— Банк как будто вполне готов стойко снести утрату, — ответил я с оттенком легкой горечи. Когда я сказал о моем решении в «Барингсе», там только кивнули и приняли мое прошение об отставке. Даже не попросили объяснений, не говоря уже о попытках меня разубедить.
— Понимаю. На деле их нельзя винить. Защищать Империю — занятие, достойное восхищения, но заниматься этим в оплаченное «Барингсом» время — совсем иное дело. Не судите их слишком сурово. В банковском деле нет места для индивидуальности. Даже Ривлсток полагает, что инициатива и отвага должны быть исключительно его привилегиями. И это большая ошибка с его стороны. Полагаю, он обо мне столь же невысокого мнения.
— Могу я спросить почему?
— О, он считает меня выскочкой. — Стоун произнес это со слабой улыбкой, но не стремился создать впечатление, что от того Ривлсток меньше достоин презрения. Скорее он сообщил это совершенно нейтрально, даже если в мнении председателя «Барингса» был резон. — Ничего личного, сами понимаете. Но он считает, я не понимаю смысла денег.
— А вы, по-вашему, понимаете?
— Думаю, я понимаю людей, и Ривлсток слишком часто рискует. На этом он заработал очень много, а потому расхрабрился и хочет заработать еще больше. Он считает себя непогрешимым, а это предвещает крах — рано или поздно. Гордыня, знаете ли, может уничтожить и банкира, а не только древнегреческого героя.
Рядом с человеком, критикующим лорда Ривлстока, всем миром признанного величайшим банкиром в истории, мне стало немного не по себе.
— Он, несомненно, величайший реформатор банковского дела нашего времени, — сказал я.
— Он величайший игрок, — кисло отозвался Стоун. — И пока ему сопутствовало величайшее везенье.
Я попытался сменить тему.
— А лояльность, — заметил Стоун. — Недурное качество. Но вполне возможно быть одновременно и лояльным, и критически настроенным. По сути, на этих двух качествах я настаиваю. Подхалим — наихудшее из зол в любой организации. Я ни разу не увольнял никого за то, что он со мной не согласился. Я уволил нескольких за готовность согласиться, когда они доподлинно знали, что я не прав.
— Раз уж мы коснулись этой темы, какая именно роль отведена мне? — спросил я несколько раздраженно. — Рискую ли я быть отозванным назад в Англию, если в чем-то буду с вами согласен?
— Я вообще никаких полномочий иметь не буду, — хладнокровно ответил он. — Вы будете работать не на меня, а на мистера Уилкинсона. Я лишь предоставлю вам средства. В порядке эксперимента. Вполне очевидно, что если мистер Уилкинсон решит, что эксперимент провалился, или если расходов на него будет больше, чем пользы, тогда нам придется все пересмотреть.
— Почему вы предоставляете капитал? Это очень большие суммы.
— Не такие уж большие, — сказал он. — И это деньги, от которых я не обеднею. Ваш подход показался мне интересным, и мне претит дилетантство, где бы я с ним ни столкнулся. Я почти считаю своим долгом его устранять. А если не долгом, то хобби.
— Дорогостоящее хобби.
Он пожал плечами.
— Настолько дорогостоящее, что я не вполне вам верю.
— Тогда назовите меня патриотом.
— Я мало что знаю про ваши компании, мистер Стоун. Подобное вне моей компетенции. Но помнится, я читал, что вы поставляли оружие всем до единого противникам, с какими могут столкнуться наши армия и флот. Это действия патриота?
Замечание было оскорбительным и было сделано намеренно. Мне нужно было выяснить, во что я пускаюсь.
— Не моих компаний задача — укреплять безопасность Британии, а долг Британии — обезопасить мои компании. Вы понимаете превратно, — негромко сказал он. — Задача компании умножать капитал. Это ее альфа и омега, и глупо и сентиментально применять к ней мораль, не говоря уже о патриотизме.
— Мораль должна быть применима ко всему. Даже к деланию денег.
— Странное заявление из уст банкира, если позволите. И это не так. Мораль применима только к людям. Не к животным, и еще менее к машинам.
— Но вы человек, — указал я, — вы производите оружие, которое продаете любому, кто хочет его купить.
— Не совсем, — с улыбкой возразил он. — Он еще должен быть в состоянии себе его позволить. Но вы правы. Я так поступаю. Но задумайтесь вот о чем. Если одна из моих торпед будет выпущена и достигнет своей цели, многие люди умрут. Ужасное событие. Но следует ли винить торпеду? Она лишь машина, сконструированная перемещаться из точки А в точку Б и там взрываться. Если она взрывается, это хорошая машина, которая выполняет свое предназначение. Если нет, это провал. Где тут место для морали?
И компания тоже лишь машина, удовлетворяющая чьи-то потребности. Почему не винят правительства, которые покупают эти торпеды и приказывают выпускать их, или людей, которые голосуют за избрание этих правительств?
Мне следует перестать производить оружие и отказать правительствам в шансе убивать своих граждан дешевле и эффективнее? Разумеется, нет. Я должен его производить. Так диктуют законы экономики. Если я этого не сделаю, спрос останется неудовлетворенным или может случиться так, что деньги будут потрачены на менее эффективную машину, что будет неэффективным использованием капитала. Если у людей не будет торпед, они станут использовать пушки. Если не будет пушек, то лук и стрелы. Если не будет стрел, камни, а если не будет камней, то закусают друг друга до смерти. Я лишь преобразую желание в его наиболее эффективную форму и извлекаю из процесса капитал.
Для того и существуют компании. Они созданы для умножения капитала, что они производят, не имеет значения. Торпеды, еду, одежду, мебель. Все едино. Ради этой цели они сделают все, что угодно, чтобы выжить и процветать. Они сделают больше денег, используя рабский труд? Если да, то должны его использовать. Они смогут повысить прибыли, продавая то, что убивает других? И опять же должны это делать. Что с того, что они опустошают ландшафты, уничтожают леса, сгоняют поселения и отравляют реки? Они вынуждены делать все это, если могут увеличить прибыли.
Любая компания — нравственный дегенерат. У нее нет понятия о правильном и неправильном. Любые ограничения должны исходить извне — от законов и обычаев, воспрещающих ей те или иные действия, которые общество не одобряет. Но как раз эти ограничения сокращают прибыли. Вот почему компании будут вечно стремиться избавиться от пут законов и действовать без стеснений в погоне за преимуществом. Единственно так они способны выжить, поскольку сильные поглощают слабых. А еще потому, что такова природа капитала, который необуздан, жаждет свободы и тяготится любым наложенным на него ограничением.
— Вы оправдываете продажу оружия врагам своей страны?
— Вы имеете в виду французов?
— Да.
— И немцев, и итальянцев, и австрийцев? — добавил он.
— Да. Вы это оправдываете?
— Но они не враги моей страны, — сказал он с легкой улыбкой. — Мы не воюем.
— Вполне возможно, скоро будем.
— Что ж, верно. Но как по вашему, с какой страной?
— Это важно?
— Нет, — признал он. — Я продавал бы ей оружие, даже если бы знал, что воевать с ней мы будем через полгода. Внешняя политика — не моя забота. Подобные продажи не противоречат закону, а все, что не запрещено, разрешено. Если правительство решит наложить запрет на поставки во Францию, я подчинюсь закону. На данный момент, например, я вижу, что много денег можно заработать на строительстве верфей для Российской империи. Но правительство не хочет, чтобы у России была судостроительная промышленность. Мне бы хотелось поставить царю наши новые субмарины, так как русское правительство щедро за них заплатит. И опять же, я этого не делаю.
— А есть закон воспрещающий?
— Ну разумеется, нет. Законы страны — не только те, что содержатся в своде, одобренном парламентом. Но мне дали понять, что пострадает мой бизнес здесь, и, разумеется, я прислушиваюсь к подобным предостережениям. По моему мнению, это ошибка. Россия неизбежно научится строить дредноуты и субмарины; мы лишь оттягиваем это на несколько лет, а заодно превращаем их во врагов и отказываем себе в значительных прибылях.
— Вы очень откровенны.
— Не всегда. Только когда нет причин не быть откровенным.
Я задумался: страстная речь, произнесенная на бесстрастный, сухой манер, — и попытался во всем этом разобраться. Говоря о капитале, Стоун говорил не как бизнесмен, а скорее как поэт-романтик.
— И какова тут моя роль?
— Ваша роль? Вы, если сделаете свою работу хорошо, облегчите правительству принятие верных решений. В то же время вы дадите лучшие прогнозы на будущее, так что я смогу планировать точнее.
— Надо полагать, вы желаете конфликта.
— О нет. Это мне совершенно безразлично. Я просто хочу быть готовым к тому, что случится. Что бы ни случилось.
— А как же безопасность страны? Империи?
Он пожал плечами.
— Будь мое дело решать, я сказал бы, что Империя малопроизводительна и расточительна. У нее нет цели и слишком мало оправданий своего существования. Без сомнения, стране без нее будет лучше, но не ожидаю, что найдется много тех, кто когда-либо разделит это мнение. Единственное ее оправдание в том, что Индия хранит свое золото в Английском банке и это обеспечивает колоссальное расширение нашей торговли в мире за счет укрепления фунта стерлинга.
Я находил мистера Стоуна пугающим. Я предвидел, что буду работать на правительство, — патриот, трудящийся на благо общества. Но не на человека вроде Джона Стоуна. Лишь под конец нашего разговора я разглядел в нем кое-что еще: озадачивающее и неожиданное.
— Скажите, — попросил он, когда мы встали прощаться, — как ваш отец?
— Как всегда, думаю, — ответил я.
Я чувствовал себя столь же виноватым, сколь и пойманным врасплох: уже некоторое время я не навещал отца в Дорсете и, как я уже упоминал, с каждым следующим посещением в поездке было все меньше смысла.
— Понимаю.
— Вы его знаете?
— Мы были знакомы когда-то. До его болезни. Мне он нравился. Вы очень на него похожи. Но в вас нет его характера. Он был мягче вас. Вам следует остерегаться.
— Чего?
— Ну, не знаю. Уйти слишком далеко от характера отца, возможно.
На том он кивнул, сухо и безлично пожелал мне всего наилучшего и ушел.
Глава 7
Осудив остальных за неумелость и пообещав совершенно новый подход к сбору информации, я обнаружил, что в результате оставлен безо всякой помощи или инструкций. «Так покажите же, как надо», — как будто звучало общее мнение, и позднее я обнаружил, что немало (среди тех немногих, кто вообще знал про наш эксперимент) было таких, кто желал мне прискорбного провала.
Говорить, что будешь делать, на бумаге, — одно, делать это — совсем иное, и я не имел ни малейшего представления, с чего начать. Вполне очевидно, что первым шагом был отъезд в Париж. После придется импровизировать по ходу дела. Мои официальные наниматели были мне несколько полезнее: Джордж Бакль, редактор «Таймс», воспринял мое внезапное вторжение в свою жизнь с примечательным спокойствием и передал меня младшему репортеру по фамилии Макюэн в обучение, чтобы он объяснил мне, как писать для газеты, а также преподал практические знания, как пользоваться телеграфирующей машиной для передачи любых статей, какие мне захочется написать. Тот факт, что от «Таймс» не требовалось мне платить, без сомнения, примирил Бакля с моим существованием.
Потом я уехал и прибыл в Париж однажды в среду утром. Мой багаж доставили заранее, и никакие чемоданы меня не стесняли. Поэтому я сразу отправился в контору «Таймс» — такое название не совсем подходило одной единственной комнатке, на назначение которой не указывало ничего, кроме стоп старых французских газет на полу. Дверь была не заперта, сама комната пуста, но на столе лежала адресованная мне записка: не буду ли я так добр присоединиться к ее автору, Томасу Барклаю в ресторанчике неподалеку за ленчем?
Я был так добр. Официант проводил меня к нужному столику, и я сел напротив человека, который был — теоретически — моим новым коллегой.
На тот момент Томасу Барклаю было под пятьдесят. У него были прекрасная волнистая красно-рыжая борода, огромные уши, странно острый нос и лоб интеллектуала. Он часто хмурился, выставляя напоказ свою серьезность — подозреваю, эту склонность он приобрел от слишком долгого изучения немецкой философии в Йене, — хотя в результате производил впечатление скорее растерянности, чем глубокомыслия.
По счастью, он был столь же серьезным журналистом, как и я, но к тому времени провел в Париже почти двадцать лет. В начале семидесятых он опубликовал книжную рецензию в журнале «Спектейтор» и, поскольку проявил готовность жить за границей, на ее лишь основании получил место парижского корреспондента «Таймс». Сообщения от него поступали немногочисленные и нечастые и всегда изложенные столь запутанно, что зачастую трудно было понять, о чем, в сущности, идет речь. Для Барклая важность события напрямую зависела от важности лица, сообщившего ему информацию, поскольку он был пре-ужасным снобом и мог довести себя до горячки из-за приглашения в престижный салон или на обед в доме сенатора. Слова своих собеседников он воспринимал как тончайшую золотую пыль, но был настолько тактичен, что не мог излагать их, не облекая крупицу информации в такое многословие, что значимость их терялась совершенно. Кроме того, он недавно стал президентом Британской палаты коммерции в Париже и сей пост воспринимал крайне серьезно, полагая — довольно странно, — что это пост высочайшей политической и дипломатической важности, а не просто председательство в обеденном клубе для иностранных торговцев.
Он был счастлив меня видеть и ни в коей мере не смущен ни тем, что никто не спросил его мнения о моем приезде, ни полнейшим отсутствием у меня опыта.
— Очень немногие в Англии интересуются тем, что творится за пределами Империи, — весело сказал он, — пока их самих это не касается. По большей части можете писать, что пожелаете, а для всех важных событий прекрасно подойдет дословный перевод из почтенной парижской газеты. На вашем месте я не стал бы тратить силы, бегая в поисках интересных историй. Никто не будет их читать, и скорее всего их не опубликуют. Единственное, ради чего стоит трудиться, — скандал в высшем свете. Они всегда хорошо проходят, так как подтверждают мнение наших читателей о безнравственности французов. Книжные рецензии, если вы не против, я оставлю за собой. И театр, но только если участвует Бернар.
Я сказал ему, что все книжные рецензии он может оставить себе.
— Я думал, — осторожно начал я, — не написать ли мне несколько статей о Фондовой бирже.
Он нахмурился.
— Валяйте, если хотите. Мне это особо интересным не кажется. Но разумеется, на вкус и цвет.
— Мне назвали несколько имен, — добавил я. — Было бы невежливо не нанести визит.
— Господи милосердный, разумеется. Идите. Не думайте, пожалуйста, что я намереваюсь как-либо вами руководить. Пока вы пишите по статье примерно раз в две недели, все будут довольны.
— Постараюсь, — пообещал я.
— Вчера я уже одну я написал, — сказал он. — Поэтому еще некоторое время мы чисты. Если вы напишите следующую…
Я сказал, что, на мой взгляд, сумею написать что-нибудь за пару недель, и он, просияв, откинулся на спинку стула.
— Замечательно. Значит, с этим улажено. А теперь, где вы остановились?
Остановился я в гостинице и, так уж получилось, прожил там следующий год: это был самый дешевый выход, так как мне не хотелось тратиться на дом и прислугу, а номер был вполне приемлемым. Домашний очаг никогда не был моим величайшим желанием в жизни и уж точно в ту пору: удобная кровать и приличная еда — мои единственные потребности, и отель «Фарос» (на самом деле несколько комнат над кафе с услужливым домохозяином, чья жена согласилась стирать мне белье и иногда готовить) давал и то и другое.
Рассказ о моей повседневной жизни я опущу, поскольку большого интереса она не имела и состояла главным образом в создании тех сетей информаторов и завязывании знакомств, которые необходимы журналистам и прочим алчущим сведений. Как это делается — вполне очевидно и заключается в основном в том, чтобы представить себя как можно более привлекательным и безобидным, создавая пустоту, которую другие стремятся заполнить болтовней. В сплетнях проскальзывают намеки и зацепки, которые — иногда — приводят к чему-то более важному. Я заводил знакомства в самых разных кругах, так как нашел французов — вопреки их репутации — и очаровательными, и гостеприимными. Я обхаживал торговцев на Фондовой бирже, драматургов Латинского квартала и политиков, дипломатов и солдат — в самых разных районах города. Все они, полагаю, считали меня немного скучным и не имеющим собственного мнения: иметь мнение в мою роль не входило.
И в августе поехал в Биарриц, куда отправлялись нувориши республики отдыхать в окружении старых имен и титулов и держаться на должном расстоянии от Народа, класса, которым они восхищались в принципе, но с которым не желали иметь ничего общего. Упоительное зрелище, если наслаждаться им недолгое время, доказательство состояний богатых и умения французов развлекаться. Все, кто что-либо значил во французском свете, стекались на отрезке побережья, ограниченном отелем «Дю Палэ» на севере и отелем «Метрополь» на юге; гостиницы разделяли с милю или около того прекрасного пляжа и многие десятки вилл прихотливой и причудливой постройки. Городок тогда был на пике своего процветания: сама королева Виктория приезжала с визитом годом ранее, и принц Уэльский показывался ежегодно. Наталия Румынская, принцесса в изгнании, занимала красивую виллу на холме, начали приезжать первые русские великие князья. Англичане колонизировали целый регион от По и Пиренеев до побережья, очевидно, забыв, что Аквитания им больше не принадлежит.
Неделя за неделей, днем и ночью тут кружил бесконечный вихрь удовольствий для тех, у кого были связи, и даже для тех, кого, как меня, можно было в наличии этих связей заподозрить. Доступ в общество я получил при посредничестве мистера Уилкинсона, который устроил так, чтобы принцесса Наталия пригласила меня на один свой прием. С этого момента быстро прошел слух, будто я некто, с кем следует иметь знакомство, — хотя никто не знал почему. Меня готовы были принимать, чтобы попытаться разгадать мой секрет. Мне по очереди приписывали то, что я чудовищно богатый банкир, то, что я внебрачный сын герцога Девонширского, то, что я заводчик скаковых лошадей или владею огромными землями в Австралии. Все указывало на то, что меня следует приглашать на званые вечера, и я приходил, старательно уклончивый в ответах на любые въедливые вопросы, и постоянно настаивая, что я всего лишь журналист «Таймс». Никто не верил.
Увы, бедная принцесса была безотрадной и скучной. Женщина с прекраснейшим характером и добрейшей души, но за этой самой душой у нее были лишь ее трагические обстоятельства и титул, чтобы побаловать очень и очень требовательных французов, которые ожидают от своих женщин красоты, ума, элегантности и шарма в любое время и в любой ситуации. Принцесса была вдумчивой, невзрачной, серьезной и редко улыбалась из страха показать дурные зубы. Но она была принцессой, а потому неминуемо пользовалась уважением этих приверженцев эгалитаризма.
Ее положение самой важной женщины в Биаррице было столь же шатким, как и притязания на трон Румынии: то и дело возникали претендентки, чтобы бросить ей вызов. И никто не был опаснее графини Элизабет Хадик-Баркоци фон Футак унс Сала, женщины исключительного обаяния, которая в тот год впервые совершила поездку в Биарриц и из-за которой весь городок потерял голову от восторга. Французский свет (гораздо больше английского) на удивление умел брать под свое крыло подобных людей. Они становились фокусом внимания мужчин, давали другим женщинам понять, что следует носить, порождали сплетни для заполнения обеденных разговоров и вызывали — просто и однозначно — восхищение. Одни были искусственными созданиями, немногим выше куртизанок, с ужасными манерами и отсутствием воспитания, которые пылали ярко, но падали на землю, едва скука брала свое. Другие — такие, как, согласно всеобщим сведениям, графиня, — были глубже.
Стать предметом увлечения — немалое достижение: оно требует безупречных манер, искрометной беседы, изящества и красоты. А еще необходимо то магическое нечто, которое не поддается определению, но которое, едва его увидят, распознается без труда. Одним словом, присутствие: способность быть в комнате так, чтобы все и каждый об этом знали, сколь бы тихо вы ни вошли или незаметно держались. Способность тратить щедро, но не напоказ; получать лучшее во всем, какова бы ни была (высокая или низкая) цена. Умение быть простой, когда это удобнее, экстравагантной, когда необходимо, и никогда, ни разу не сделать неверного шага.
Такова, одним словом, была эта графиня с впечатляюще длинной фамилией, и рядом с ней бедная румынская принцесса увяла, как цветок в засуху. Разумеется, все это меня не касалось: я приехал сюда по совершенно иной причине; светский водоворот был театральным задником моей деятельности, и я интересовался им лишь постольку-поскольку. Я слышал о видных персонах городка, но разговаривал лишь с немногими из них. Причина моего пребывания тут была вполне конкретной: мне нужно было выяснить кое-что про уголь. Равно мне представился случай встретиться с мистером Уилкинсоном, который каждое лето отправлялся в пешее путешествие по Пиренеям: он был большим знатоком флоры и фауны этого края и незадолго до смерти опубликовал книгу о его дикорастущих цветах, которая сейчас стала основополагающим трудом по данному вопросу для тех, кто подобным интересуется, — к ним я, должен сознаться, не отношусь.
Но уголь был основной причиной и оправданием недели в отель «Дю Палэ» за счет Джона Стоуна. Британия переживала очередной период беспокойства из-за Средиземноморья. Разумеется, она всегда их переживала, но нынешние тревоги были сильнее обычных: страх, что произойдет еще одно наступление на позиции Британии на Ближнем Востоке, когда Российская империя и французы объединятся против наших интересов на Черном море и в Египте и, соответственно, наших путей сообщения с Индией по Суэцкому каналу. Хотя Королевский флот с легкостью справился бы с атакой любого чужого флота, велик был страх, что русские и французы объединятся, а иметь дело с обоими одновременно стало бы затруднительно. Вот почему правительство более всего желало помешать России построить верфь на Черном море и тем самым иметь возможность удовлетворять в будущем потребности крупного флота в регионе. Как раз потому русские именно этого желали.
Так французы подумывают вывести свой флот из Тулона? Вот что мне полагалось разузнать. Все обычные источники информации не дали ничего: если что-то планировалось, слух еще не просочился к рядовым. Но вероятно, и не просочился бы; я сомневался, что решение материализуется до будущей весны, самое раннее — месяцев через семь. Проблема заключалась в том, что, если Британии нужно усилить свой средиземноморский флот, знать об этом следует заблаговременно, чтобы успеть отозвать корабли из Вест-Индии, заново переоснастить их и опять выслать. На это также уйдет несколько месяцев.
Отсюда мой интерес к углю. Боевые корабли потребляют поразительные объемы топлива, и держать их в море, в боевой готовности — масштабная операция логистики. Требуются десятки тысяч тонн угля, и, когда понадобятся, запасы должны ждать в угольных хранилищах. В наше время нельзя уже просто выслать корабли: необходимо заранее проделать уйму работы, так как боевой корабль, мертво лежащий на воде, неспособный двинуться с места, никому не нужен. И хотя все флоты держат соответствующие объемы угля в различных хранилищах по миру, даже Королевский флот не имел наготове такие объемы повсюду, где они могли бы понадобиться.
Французский флот заказывает уголь крупными партиями? Он привлекает посыльные суда из средиземноморского торгового флота, чтобы доставлять его на боевые корабли? Перенаправляются ли запасы из атлантических портов в средиземноморские? Если бы я знал ответы на эти вопросы сейчас, то мог бы не только сообщить в Лондон правительству, что французский флот будет делать в будущем году, но и рискнуть выдвинуть предположение о французской внешней политике на ближайшее будущее.
Чтобы выяснить это, я в один августовский вечер очутился за обеденным столом с капитаном французского флота и его любовницей. Он был мягким, любезным малым, которому ни за что не следовало поступать на воинскую службу: в нем не было ни толики воинственности, и морским вояжам с целью взять врага на абордаж он предпочитал коллекционирование. Но семейная традиция и властный отец-адмирал постановили иначе. В обычных обстоятельствах я бы потратил время на попытки стать, так сказать, борт о борт с отцом, но капитан Люсьен де Келетер на тот момент достаточно меня интересовал. Ведь бедняга был чудовищным неудачником. Неспособность командовать другими означала, что флот — с некоторой прозорливостью — отказался подпускать его к чему-либо, что действительно плавало; вместо этого ему дали место в Париже, где он проводил свои дни, стараясь избежать разочарованных гримас отца и (что важнее) организуя поставки, в частности, угля. К этому он имел значительный талант: нехватку решительности и напора он восполнял дотошным вниманием к деталям и всепоглощающей заботой о заполнении формуляров.
Еще он был интересным собеседником; он понимал, что стал горьким разочарованием для своей семьи, но относился к этому философски.
— Знаю, прозвучит абсурдно, но я действительно верю, что будущее флота за тем, чем я сейчас занимаюсь. А вовсе не за кораблями, — сказал он.
— И чем же вы занимаетесь? — невинно спросил я.
— Снабжением. Углем по большей части.
— Но разве флоту не нужны корабли?
— По сути, нет. Если вдуматься, французский флот ни для чего со времен Крымской войны не использовали, и мало шансов, что используют снова. Если корабли никогда не выйдут из гавани, ничего не изменится.
— Но если так, то и вам делать будет нечего, — указал я.
— Э, — он погрозил мне пальцем, — даже когда корабли на рейде, все равно нужно, чтобы их котлы работали. Этого достаточно, чтобы меня занять. А после, что происходит? Если флот вообще выведут из гавани, командование вдруг решит, что угля нужно еще. Представляете себе, сколько угля требуется флоту, если он выходит в море?
— Нет. Понятия не имею.
— Около двух тысяч тонн в месяц на корабль. Флоту, скажем, из десяти дредноутов, пятнадцати эскадренных миноносцев и тридцати или около других кораблей понадобится около сорока пяти тысяч тонн в месяц. И все их нужно будет изыскать без проволочек. Вот почему от него такое беспокойство.
— Тяжело, — сочувственно сказал я. — Это усложняет вам сейчас жизнь?
— К счастью, нет, — сказал он, и я расслабился: я попал в цель. — Поговаривали, будто что-то произойдет в Средиземноморье — учения или что-то вроде того. Поэтому я пошел к адмиралу и спросил, что от меня требуется. Ничего, ответил он. Сплошные слухи, ничего больше. Он даже сказал, что я могу немного сократить резервы, просто чтобы наказать поставщиков, которые взвинтили цену на высококачественный уголь в прошлый раз, когда сочли, что флот могут вывести в море.
— И кто ваш адмирал? — спросил я.
Этот адмирал как будто был хорошо осведомлен, нужно будет как-нибудь с ним познакомиться. А кроме того, мне надо было удостовериться, что мой собеседник действительно знает, о чем говорит.
Люсьен, благослови его небо, назвал мне фамилию, и я понял, что мои поиски завершены. Адмирал командовал тулонским флотом и имел хорошие связи во французском министерстве иностранных дел, иными словами, человек с будущим, который знает, о чем говорит, и не совершает ошибок вроде не ко времени брошенных слов, в результате которых флот не будет в боеготовности, когда потребуется. Теперь нужно было только сравнить эту информацию с колебаниями цен на крупные партии антрацита на угольной бирже в Париже, и я смогу отослать доклад в Лондон. Я сменил тему и начал стараться завоевать его любовницу, которая как будто совсем отчаялась от скуки нашего разговора. Она пришла в дурное настроение, начала дуться и постаралась, чтобы за нашим небольшим столиком несколько раз воцарялось ледяное молчание. В один из таких моментов я увидел, как Люсьен смотрит на другой стол с едва заметной улыбкой интереса.
— Морис Рувье с дамой, — обрадованно сказал он. Легкий упор на последнем слове заставил меня тоже повернуться и посмотреть. — Она для него старовата. Насколько я понимаю, он предпочитает чуть моложе.
Рувье был министром финансов; я знал его в лицо, хотя пока не был ему представлен. Он не пользовался всеобщей любовью. Помимо толики непристойности, на которую намекнул Люсьен, о нем также ходили слухи, что и в обращении с мужчинами он далеко не прямолинеен. Иными словами, он был неискренен даже по меркам политиков; его ждала долгая и успешная карьера. Его присутствие здесь само по себе свидетельствовало о важности каникул в нужных местах: Рувье был уроженцем юга, средиземноморцем по происхождению и тем самым ассоциировался с пренебрежением приличиями, которое обычно причисляется к свойствам таких людей. Однако он был (и это нехотя признавалось) человеком способным: министром финансов, который взаправду в финансах разбирался, что было необычно, и знал банковское дело. И он преуспел в карусели французской политики: уже отбыл один срок на посту премьер-министра и с тех самых пор с большой регулярностью получал министерские портфели. Он не имел известных политических взглядов; единственное его твердое убеждение лежало в ярой оппозиции подоходному налогу. В остальном он поддерживал все и вся, лишь бы оно способствовало его карьере.
Внимание Люсьена было, однако, обращено не на человека, который временно держал в своих руках финансы страны, а на его собеседницу через стол на шесть человек, стройную, высокую женщину с темными волосами и в платье с глубоким декольте, открывавшем исключительно красивые плечи и длинную шею, которую подчеркивала одна нитка самых крупных бриллиантов, какие я когда-либо видел. Она была молода, чуть старше двадцати, и даже на расстоянии остальные казались на ее фоне блеклыми. Ее окружали мужчины, в основном среднего возраста, и было ясно, что целью всех разговоров было привлечь ее внимание.
Я бросил на нее взгляд, отвернулся, потом оглянулся посмотреть снова.
— Неприлично так таращиться, — со смешком сказал мне на ухо Люсьен. — А она картинка, верно?
Его любовница, чьего имени я так и не узнал, нахмурилась и еще глубже погрузилась в угнетенное молчание. Бедняжка, контраст между ними слишком разительно бросался в глаза.
— Кто она?
— О, какой вопрос! Действительно — кто? Это знаменитая графиня Элизабет Хадик-Баркоци фон Футак унс Сала.
— А, — сказал я. — Так это она, да? Я столько про нее слышал.
— Сенсация сезона. Покорила Париж с быстротой и апломбом, который так и не удался прусской армии. Говоря иными словами, она произвела фурор в высшем свете, разбила сердце каждому мужчине на расстоянии ста метров и выставила своих соперниц старыми, неотесанными и вообще лежалым товаром. Разумеется, каждая женщина в городе ее ненавидит.
— Я поражен.
— И все остальные тоже.
— Расскажите мне еще.
— Слухов много, но доподлинно не известно ничего. Она, кажется, вдова. Трагическая история: молодожены, муж падает с лошади и ломает себе шею. Определенно богата и приехала в Париж, потому что… Никто не знает почему. Она вращается в самых лучших кругах и, без сомнения, вскоре выйдет замуж за герцога, либо за политика, либо за банкира — в зависимости от ее вкусов. У нее есть любовник? Никто не знает. Она окружена тайной — как и вы, но (если вы простите мои слова) гораздо красивее.
— Мне бы хотелось познакомиться с этой женщиной.
Люсьен фыркнул.
— А мне выпить чаю с королевой Викторией — ни того ни другого не случится. Все про нее знают, кое-кто был в одной с ней комнате, но мало кто с нею знаком.
— Так в чем секрет?
Он пожал плечами:
— Кто знает? Она не красивее многих. Говорят, она остроумна и обаятельна. Но таких много. Не знаю. Она — из тех, с кем хочется быть.
— В таком случае, — усмехнулся я, — я у нее спрошу.
И я встал от своего стола и подошел прямо к ней. Кашлянув, чтобы привлечь ее внимание, я поклонился министру и улыбнулся, когда она посмотрела на меня.
— Добрый вечер, принсипесса, — сказал я тактично, но достаточно громко, чтобы меня услышали сидящие поблизости. — Могу я засвидетельствовать мое почтение самой прекрасной женщине Франции?
— Можете, когда ее найдете, — ответила она, сверкнув глазами.
На том я откланялся, чтобы, довольный успехом, вернуться за свой стол.
— Поверить не могу, что вы это сделали, — сказал Люсьен со смесью шока и упрека.
— Она женщина, не Афина Паллада, — ответил я и вернулся к обеду, который теперь показался мне много вкуснее, чем раньше, и остаток вечера посвятил комплиментам его любовнице, которая как будто была благодарна мне за внимание.
К себе в гостиницу я вернулся часа три спустя, и на стойке портье меня ждал конверт. Внутри лежал листок бумаги, на котором было написано: «Завтра. В два часа. Вилла „Флёри“».
Глава 8
— Про принсипессу мне понравилось, — сказала она при встрече. — Сгущает тайну. По всему Биаррицу уже говорят, что венгерка это только для отвода глаз, а на самом деле я неаполитанская принцесса, живущая инкогнито из страха перед мужем.
Я покачал головой.
— Уж на неаполитанку ты никак не похожа.
— Я и по-венгерски не говорю, — отозвалась она. — Что тебе нужно?
Ее резкость была понятной. Я, вероятно, был последним человеком на свете, кого она хотела бы встретить.
Ее обстоятельства изменились так же, как и ее внешность, — иными словами, преображение было полным. Она жила на элегантной новой вилле в нескольких сотнях ярдов от отеля «Дю Палэ», в сердце самой модной части города. Виллу построил лет пять назад один банкир, который редко ею пользовался и в свое отсутствие сдавал за головокружительную сумму. Обставлена она была неброско и со вкусом, и Вирджиния (или точнее Элизабет, как мне следовало теперь ее называть) подходила ей так же полно, как и изготовленная на заказ мебель и ручной работы стекло в стиле арт-нуво, который как раз входил в моду. Ни дом, ни она сама не имели ни малейшей связи с претенциозной броскостью, обычно соотносимой с grandes horizontales, у которых вульгарность составляла часть шарма.
То же касалось ее манеры держаться, чему я короткое время был свидетелем накануне. Иные ее толка постарались бы привлечь внимание, разбрасывая по ресторану брильянты ради удовольствия посмотреть, как мужчины бросятся их подбирать, или увидеть пренебрежение и ярость на лицах их женщин от демонстрации того, как легко повелевать такими мужчинами. Другие бы говорили громкими голосами или вставали танцевать одни, устраивая сцену как раз тем, что выставляют себя напоказ. Они обещали наслаждение, но лишь на одну ночь. Эта же женщина безмолвно предлагала гораздо большее.
Уже то, как она сидела, производило впечатление. Несомненно, ей было не по себе, она нервничала, была немного напугана. Могло ли быть иначе? Но ни в лице, ни в ее осанке я не заметил ни тени этого. Ее самообладание было исключительным, почти сверхчеловеческим.
— Я ничего не хочу, — просто ответил я. — Я узнал тебя и не смог отказать себе в удовольствии поздороваться. Вот и все.
— Все?
Я задумался.
— Наверное, нет. Мне было любопытно. И если позволишь, на меня больше впечатления произвели твои успехи. Мне хотелось каким-то образом тебя поздравить. А еще возобновить знакомство.
Она позволила себе полуулыбку.
— И что ты тут делаешь?
— Я журналист, в какой-то мере.
Она подняла тонко выщипанную бровь.
— В какой-то мере? Звучит так, словно на деле никакой ты не журналист.
— Нет, правда. Я работаю на «Таймс». Через несколько дней смогу в доказательство предъявить тебе статью про рынок угля.
— Я тебе не верю.
— И я не верю, что ты венгерская графиня. У нас обоих в прошлом есть секреты. Скажу еще раз — в прошлом, и пусть там остаются. Хотя мне интересно знать, откуда у тебя такое имя. Элизабет Хадик?
— Баркоци фон Футак унс Сала, — закончила она за меня.
— И не выговоришь. Тебе не кажется, что-то попроще было бы лучше?
— О нет. Чем длиннее фамилия, тем лучше. А кроме того, такая женщина действительно существовала, я однажды встретила ее мать. Она рассказала, что у нее была дочь, которая была бы одних со мной лет, если бы не умерла. Поэтому я решила ее воскресить.
— Понимаю.
— Я ничего больше для тебя делать не буду, — сказала она вдруг.
— Я тебя не просил. И не собирался, хотя перспектива и искушает. Не сомневаюсь, что мои хозяева, если бы они у меня, конечно, были, очень бы не одобрили мою слабость. Но у меня никогда не было склонности заставлять людей делать что-либо. Полагаю, в прошлом я обходился с тобой прямо и честно.
Она кивнула.
— Пусть так и остается. Но мне бы хотелось знать, как тебе удалось так подняться с нашей последней встречи. Твои обстоятельства тогда были несколько иными.
Она рассмеялась, и хотя ее лицо ни на йоту не изменилось, я уловил, что она расслабилась. Она мне поверила и — в очень незначительной степени мне доверилась. Что было оправданно, ведь, произнося эти фразы, я говорил серьезно. Но подспудно понимал, что в один прекрасный день возможно предам это доверие. Я не любил шантаж, но достаточно знал мир, чтобы понимать, насколько это действенное оружие. В свою защиту скажу лишь, что надеялся, что такая необходимость никогда не возникнет.
— Не хотите ли чаю, мистер Корт?
— Благодарю вас, графиня. Кстати, это моя настоящая фамилия. Не вижу смысла играть с вымышленными. Тут, думаю, мы расходимся во мнениях.
Она позвонила в колокольчик на столике и отдала распоряжение слуге, который появился с большой расторопностью. Я очень надеялся, что он не из тех слуг, кто подслушивает под дверьми.
— Не беспокойтесь, — сказала она, умело прочитав по моему лицу. — Дерево очень толстое, и у нас обоих голоса не слишком четкие. Кроме того, хотя у Симона острый слух, он хорошо оплачивается и имеет собственные секреты, которые лучше бы не выставлять на всеобщее обозрение. Что до моей маленькой уловки, мое собственное имя мне дверей не откроет. Что прекрасно делает в этой республиканской стране благородный титул, сколь бы фальшивым он ни был. Делаешь то, что необходимо.
Внесли чай — с изящными фарфоровыми чашечками и серебряным чайником. Очень мило, но не для серьезного любителя чая. Что ж, приходится идти на уступки.
— Хотите, перейдем в сад? — спросила она. — День хороший, и у меня отличный вид на море. Тогда я расскажу кое-что из своей истории, если пожелаете.
Она кивнула слуге, который вынес поднос на террасу, и когда все было приготовлено, мы последовали за ним. Было восхитительно: вилла стояла на склоне невысокого холма, поднимавшегося над пляжем, имела большой и хорошо разбитый сад с газоном и растениями, более привычными к теплым краям. Было тут и высокое дерево для тени, под ним мы сели за изящный металлический столик с видом на море, которое радовало глаз бурной игрой волн, хотя там, где сидели мы, было тепло и тихо.
— Тут, сам видишь, мы можем быть вполне уверены, что нас не подслушают, — сказала она, кивнув, чтобы я налил ей чаю. — Странно, но едва опустишь детали, которые показались бы тебе отталкивающими и неподобающими, рассказывать почти нечего. Говорить буду твоим языком, поскольку я переняла твой подход. Я реинвестировала мои прибыли и накопила капитал, потом решила перенести мои операции в другую область. Как звучит?
— Звучит весьма похвально, хотя совсем ничего мне не говорит.
— Начало моей истории тебе и так известно; я поднималась вверх по табели о рангах войск в Нанси и по ходу сделала великое открытие. А именно: много прибыльнее быть чьей-то любовницей, нежели шлюхой. Прости мне такое выражение. Мужчины делают своим любовницам подарки, а женатые мужчины готовы далеко зайти, чтобы заставить их молчать. А поскольку свободные часы, которые они могут провести в обществе мне подобных, ограниченны, у нас остается много свободного времени. Итак, я пришла к выводу, что могу безраздельно принадлежать одному в понедельник, другому во вторник, третьему в среду и так далее. Пока ни один не знает о существовании остальных, дела идут хорошо. Все мои акционеры, как я их называю, согласились взять меня на содержание, поэтому мой заработок увеличился пятикратно, и львиную его долю составляла чистая прибыль. Поскольку двое были исключительно щедры, я вскоре накопила достаточно, чтобы задуматься о независимом существовании.
— Достаточно для всего этого?
— Нет. В настоящий момент денег у меня очень немного. Все мои заработки я снова вложила: драгоценности, платья, эта вилла, дом в Париже. Я перебиваюсь на диете из долгов и пожертвований. Но уже не боюсь канавы.
— Очень за тебя рад.
Она кивнула.
— Так ты по-прежнему…
— Да?
— Как бы это сказать? Жонглируешь клиентами? Сколькими?
— Четырьмя. С большим числом есть опасность не справиться. И я действительно нахожу что мне нравится свободное время. Два-три дня в неделю я оставляю для отдыха и выходов в свет. Сейчас у меня каникулы. Своего рода.
— Своего рода?
— Другое мое великое открытие — что мужчины гораздо щедрее с женщинами, которым их щедрость не нужна. Говоря иными словами, щедрость соотносима с положением женщины в обществе. Ты, например, одолжил мне пять тысяч франков — больше, чем я просила, конечно, и достаточно, чтобы преобразить мою жизнь. Но пришло бы вам в голову, что за такую сумму можно купить графиню Элизабет Хадик-Баркоци фон Футак унс Сала? Про которую известно, что она стоит по меньшей мере миллион?
— А ты правда стоишь?
— Я сказала — известно. Я не говорила, что у меня такое состояние. Репутация важнее реальности, мистер Корт.
— Понимаю. И ответ на твой вопрос — нет. Впрочем, я очень и очень сомневаюсь, что мысль купить графиню вообще пришла бы мне на ум.
— Тогда ты не похож на многих мужчин, для которых чем недостижимее трофей, тем более он им необходим.
— Мсье Рувье?
Она укоризненно подняла палец.
— Я готова обсуждать дела в общих чертах, мистер Корт. Но подробности должны остаться моим секретом.
— Мои извинения. Если мой вчерашний знакомый прав, то ты быстро становишься самой недоступной женщиной Парижа.
— И следовательно, самой дорогой, — с улыбкой сказала она. — А это требует денег. Пребывание месяц в этом доме, роскошные приемы стоят целое состояние. Но и делают мужчин щедрее.
— Мне трудно поверить, что каждая заинтересованная сторона не подозревает о существовании остальных.
— Разумеется, они друг про друга знают. Но каждый считает себя единственным обладателем, а остальных просто ревнивцами.
— Не понимаю, как подобное предприятие может выдержать сколько-то времени, не дав сбоя.
— Вероятно, не может. Но я полагаю, что еще через год это не будет иметь значения. Я накоплю достаточно денег, чтобы жить в достатке, а потому надобность в предприятии отпадет. Не думаю, что подобная жизнь может продолжаться вечно, а мало что есть хуже потаскухи средних лет.
Такие слова настроили ее на задумчивый лад, и я почувствовал, что ей от них стало не по себе.
— Надеюсь, вы не сочтете меня грубой, если я скажу, — добавила она, переходя на светское «вы», — что вам пора уходить, мистер Корт. Сегодня у меня работа.
Встав, я чуть запнулся, говоря, что, разумеется, понимаю.
Она улыбнулась.
— Нет. Вы неправильно меня поняли. Я ведь сказала, я на отдыхе. Мне нужно на прием к принцессе Наталии. Скучная и удивительно глупая женщина, но мне необходимо ее одобрение. А потому, — весело добавила она, — нужно ехать и ее очаровать или по меньшей мере скрыть презрение.
— Прошу, приходите снова, — сказала она, когда я готовился уходить. — Завтра я устраиваю на вилле прием — в девять вечера. Вы будете желанным гостем.
— Я польщен. Но я думал…
— …что я захочу держаться от вас как можно дальше? Разумеется, нет: приятно найти кого-то, чей образ жизни еще безнравственнее моего. А кроме того, по-моему, лучше за вами приглядывать. И вы мне нравитесь.
Странно, как простая фраза способна произвести огромное впечатление: из ее уст она сильно на меня подействовала. Я подозревал, ей мало кто нравился: жизнь научила ее, что мало кто достоин симпатии и еще меньше доверия. И все же она предложила мне и то и другое. Это был расчет? Если да, искусством было дать понять, что это не так, что слова исходят от чистого сердца.
Читая эти слова, вы считаете меня наивным, если меня так легко провели уловки бывшей потаскушки? Что ж, вы ошибаетесь, но сами попались бы, если бы познакомились с ней, когда она была в зените своей власти. И она сама не была ни кроткой, ни ранимой, сколь бы таковой ни представлялась. Она научилась выживать, бороться и не сдавать ни пяди враждебному миру. Сколь бы мягкой и женственной она ни казалась, нутро у нее было крепче стали. Никто ее не знал, и, уж конечно, никто ею не злоупотреблял. Во всяком случае, дважды.
Со мной она к доверию подошла ближе, чем с кем-либо из всех, кого знала. Надеюсь, я не льщу себе, говоря, что доверие было заслуженным, а не просто следствием того, что мою тайну она знала так же хорошо, как и я ее, хотя, без сомнения, и это отчасти явилось причиной. Я имел возможность обойтись с нею дурно и отказался от этой возможности. Я обошелся с нею справедливо и не злоупотребил своей властью над ней. Я обращался с нею так, как заслуживал ее характер, а не как позволяли ее обстоятельства. Она мало к кому проявляла лояльность, но когда наделяла ею, лояльность была безграничной.
Глава 9
Прием обернулся большим событием. Лишь с толикой преувеличения скажу, что он преобразил мой собственный статус во Франции и (одновременно) внес важный вклад в историю французских куртизанок. Большую часть дня я отдыхал: читал за утренним кофе газеты, гулял по пляжу, провел несколько минут за разговорами с недавними знакомыми, которых встречал по пути. А после, за ленчем, состоялась моя встреча с Уилкинсоном: мы сидели в городском ресторанчике и вели исключительно приятный и совершенно бесполезный разговор. Он распространялся про какую-то редкую птицу, которую обнаружил в горах, и был в таком возбуждении (очевидно, ее не видели с тех самых пор, как один легендарный испанский орнитолог описал ее в пятидесятых, и Уилкинсон полагал, что теперь завоевал себе бессмертную славу в мире любителей птиц), что мало о чем другом способен был говорить. Я рассказал ему про уголь, и он остался доволен, но, выслушав мой отчет, быстро вернулся к своим птицам, сказав только: «Хорошо, хорошо. Очень мило». У него не было пожеланий относительно того, что правительству требовалось знать еще. Очевидно, мне стали доверять определять это самому.
Но ленч был довольно приятным и избавил меня от написаний уймы утомительных памятных записок позднее, поэтому и я был доволен. Также я упомянул мою примечательную встречу днем раньше, ведь мне хотелось рассказать кому-то, а я знал, что Уилкинсон, пожалуй, единственный человек в мире, которому можно без оглядки довериться. В конце концов, он тоже на свой лад помог Вирджинии расплатиться с долгами и начать свою головокружительную карьеру. А еще я ею гордился и хвалил себя за проницательность, что распознал нечто, что Лефевр проглядел совершенно.
— В таком случае я должен с ней познакомиться, — весело сказал он, и у меня упало сердце. — Прием, говорите? Великолепно, я пойду с вами…
— Но я правда не…
— Я давно хотел на нее посмотреть, у меня такое чувство, что я уже хорошо ее знаю.
— Очень сомневаюсь, что она захочет с вами познакомиться.
— Она ведь, надеюсь, не знает о нашем сотрудничестве?
— Конечно, нет.
— В таком случае какие у нее могут быть возражения? Мне бы хотелось ее отблагодарить, и, думаю, я знаю наилучший способ это сделать. Не беспокойтесь, Корт. Я не собираюсь губить ваш талисман. Совсем напротив. На какой-то стадии она может оказаться очень полезной.
Я не смог его разубедить и от всего сердца раскаивался в моей внезапной болтливости. Мне следовало бы хранить полнейшее молчание; но скрытность, в какой мне приходилось жить, была совершенно противоестественной. По натуре своей я не склонен к сплетням, но всем мужчинам надо с кем-то поговорить. Во Франции у меня не было никого, и внезапное появление Уилкинсона заставило меня отнестись к нему с большим доверием, чем следовало бы. Вреда тут никакого, но все же я совершил ошибку, проистекавшую из юношеской наивности. Больше я ее не повторял.
В тот вечер в девять часов я зашел за ним в его пансион (проживание там неделю обходилось меньше, чем в моем день, на что он не преминул указать) и по крайней мере утешился, найдя его должным образом одетым. Я опасался, что он пойдет в твидовом пиджаке и тяжелых ботинках, но он где-то раздобыл обязательный смокинг. И хотя он был не из тех, кто способен выглядеть элегантно, но был совершенно презентабельным.
К большому моему удивлению, он оказался блестящим импровизатором, ведь подобные мероприятия не более чем театр. Если моим стилем было молчать и слушать, Уилкинсон внезапно открыл шумно-хвастливую сторону своего характера. По-французски он говорил громко и плохо, разнообразными жестами восполняя грамматические чудачества; он рассказывал сомнительные анекдоты престарелым вдовам, и те гулькали от удовольствия; он с жаром перескакивал с темы на тему, плел лошадиные байки заядлым лошадникам, птичьи — охотникам и политические — политикам. Он действительно имел большой успех; тем больший, когда на полчаса покинул прием и вернулся с принцем Уэльским.
Позднее я понял, что в этом и была соль: так проявилась его благодарность. Мне следовало бы догадаться, что он знаком с принцем, который приехал в Биарриц лишь днем раньше, и с радостью говорю, что Уилкинсон был гораздо бесчестнее меня. Его высочество остался в неведении, кто такая на самом деле эта графиня. Сопровождайся ее имя хотя бы с намеком на скандал, он никогда не показался бы на публике с такой персоной, хотя, как известно всему миру, кого он терпел в частном порядке, совсем иное дело. Но он пришел, и его появление дало понять всему французскому свету, что Элизабет совершенно, полностью и абсолютно респектабельна. Много больше того: она могла приглашать самого знаменитого мужчину мира на свои приемы, и он приходил. Coup de theatre Уилкинсона вознесла ее в стратосферу европейского общества. Раньше она добивалась всего собственными силами, и существовали те, кто сомневался в ее верительных грамотах. Если бы кто-то усомнился в ней после того приема, это уже не имело значения. Подарок был щедрым — пока оставался подарком.
Даже в те дни, даже на курорте появление такой фигуры, как принц Уэльский, сопровождалось некоторой помпой и церемониями: обычно факт его приглашения заранее обсуждался несколько дней; хозяйка заботилась о том, чтобы все о нем знали, сколь бы тактично ни распространялась новость. Гости ждали, предъявят ли им важную персону; и сперва прибывали кареты и придворные, чтобы нагнести напряжение перед его появлением. Приедет ли принц? В хорошем настроении? Во что он будет одет? Таково будет содержание разговоров, пока часы отсчитывают минуты. И существовала также равно будоражащая возможность, что он вообще не покажется. В таком случае репутация хозяйки рухнет: добрые души пособолезнуют, не столь добрые почуют кровь, и все будет зависеть от того, как она снесет столь горькое и публичное разочарование. Будет по ней заметно? Или она сделает храброе лицо? Все эти подробности отмечались, и их общая сумма изменяла баланс власти в маленьком, но напряженном мирке высшего света.
Поэтому появление принца на приеме Элизабет стало полнейшей сенсацией. Никакого предупреждения, никаких предварительных слухов или уведомлений — он просто вошел, поздоровался с ней, как со старым другом, поцеловал ей руку, потом поговорил с ней дружески и уважительно целых четверть часа прежде, чем начать обход зала, пока все остальные медленно, но неуклонно боролись за место, кто будет следующим в очереди за королевским словом. Позднее Элизабет рассказала, что, по ее прикидкам, это повысило ее стоимость эдак на три четверти миллиона франков, и, вероятно, занизила сумму.
И с моим положением в обществе это тоже сотворило чудо, ведь после Элизабет наибольшего внимания удостоился я. Небольшого, но я сразу стал лицом, чьего знакомства следует искать, лицом, которое известно.
— Корт, э? «Таймс»?
— Да, ваше высочество.
— Так держать.
— Непременно, сэр.
— Великолепно. — И он напоказ мне подмигнул, давая понять, что прекрасно знает, кто я, но всеми присутствующими это было расценено как личная близость.
— Очаровательная женщина, — продолжал он, указывая взглядом на Элизабет, которая теперь тактично предоставила его работе. — Весьма очаровательная. Венгерка, кажется?
— Да, думаю так.
— Гм-м. — Он с мгновение глядел рассеянно, словно пролистывал в уме «Готский альманах», но не мог найти искомую страницу. — Много народу в Венгрии.
— Думаю так, сэр.
— Ну, ну. Рад был встрече.
И он ушел, чтобы попрощаться с хозяйкой, поцеловав Элизабет руку с пылким восторгом истинного ценителя.
А она, должен сказать, держалась просто поразительно и повела себя с полнейшим самообладанием. В ее лице не отразилось ни тени шока, хотя он, вероятно, был немалым. Она не проявила ни неуместной фамильярности, ни удивления или радости. Она приняла его с обаянием, предоставляя другим думать что хотят. Знает она его или нет? Какова причина его прихода? Она настолько вхожа в его круг, что может относиться к нему как к обычному гостю? На следующий день ударные волны изумления распространились по Биаррицу (принцесса Наталия, которая отклонила приглашение, чтобы поставить Элизабет на место, лишь с большим трудом скрывала огорчение), а в последующие недели по Франции и Европе, когда сезон подошел к концу и временные обитатели городка начали разъезжаться по обычным своим странам, увозя с собой известие о новой звезде.
— Это был необычный поступок, — сказал я Уилкинсону, когда на следующий день мы ехали в Париж.
Он улыбнулся.
— Принц и впрямь любит полусвет, и он очень ценит красоту, — сказал он.
— Он знает?
— О Господи, нет. Если он когда-нибудь услышит, мне очень долго придется объясняться. И если он когда-нибудь выяснит, что я сознательно…
— Тогда кто она, на его взгляд?
— Мелкая аристократка, чье происхождение слишком низко, чтобы ее включили в «Альманах». Недостаток голубой крови восполняется сияющей красотой. Вы вроде говорили, она не красавица.
— Ну, не была таковой. Во всяком случае, когда я с ней познакомился.
— Так или иначе, это было не вполне моих рук дело. Он пригласил меня на обед, я сказал, что иду на такой-то прием, а он пожелал познакомиться с этой женщиной. Понимаете, он про нее слышал, а сами знаете, каков он. Кстати, скажите ей, пусть даже не задумывается. Если она хотя бы попытается с ним сблизиться, я это пресеку.
Я резко за нее возмутился.
— Вам прекрасно известно, что я имею в виду, — строго сказал он. — Я доподлинно знаю, чем она зарабатывает. Пока она ограничивается жителями Континента, это меня не касается. У принца есть известная слабость, и он любит бывать в Париже.
— Так поэтому?..
— Мне показалось, это станет полезной страховкой. Теперь она у нас в долгу, и часть цены — никакого скандала. Рано или поздно они встретятся в Париже, а когда дело доходит до женщин, он как ребенок в кондитерской. Он действительно не способен устоять. И тем более перед ней. Вы понятия не имеете, сколько времени посольство тратит на сокрытие обстоятельств таких романов. А этому я хочу положить конец заранее. Будьте добры, передайте ей это.
— Очень хорошо.
— Кроме того, он славится скупостью. Она гораздо больше заработает на том, что с ним знакома, чем от того, что с ним спит.
— Я ее извещу.
Глава 10
Если я не описываю восторги жизни шпиона на службе Британской империи, а столько времени трачу, отклоняясь на рассказ об этой женщине, то по двум причинам. Во-первых, эта женщина имеет отношение к моей истории, и, во-вторых, она была гораздо интереснее моей повседневной рутины. Например, по возвращении в Париж немало часов заняли последние штрихи к моему докладу о военно-морской политике Франции, а это потребовало длительных бесед с различными людьми (в моей роли журналиста) на Угольной бирже и просматривания ежедневных бюллетеней оптовых продаж. Увлекательно? Будоражит нервы? Хотите услышать еще? Я так и думал, что нет.
По сути, уголь сам по себе тема более интересная, чем люди, которые им торгуют. Каждый товар и финансовый инструмент привлекают разные типы людей. Торгующие бонами отличаются от торгующих акциями; те, кто торгует товарами, опять же иные, и у каждого товара и каждой биржи свои векселя и свои тратты; у резины, у хлопка, у шерсти, угля, железной руды — свой собственный характер. Уголь скучен, а люди, которые покупают его и продают, еще скучнее. Их мир пылен, лишен красок и удовольствий. Нахальные юнцы, которые начинают продавать нефть и создавать совершенно новый рынок из ничего, гораздо интереснее: в них есть дуновение пустыни, в то время как торговцы углем исполнены уныния угольных шахт Пикардии или методизма Южного Уэльса.
И два дня в неделю я участвовал в торгах — но на свой лад. Вероятно, мне следует остановиться на этом поподробнее, так как оно лучше другого иллюстрирует истинную природу шпионажа. Едва приехав, я арендовал захудалую маленькую контору на рю Рамо, тщательно выбранную с тем, чтобы имела несколько выходов и возможность просматривать улицу внизу в обе стороны — Арнсли Дреннан обучил меня даже большему, чем я сознавал. Контора была хмурая, неуютная и дешевая — идеальная для моих нужд. Потом я зарегистрировал себя как Жюля де Брункера, маклера по экспорту-импорту, и от имени этого вымышленного джентльмена неопределенно голландского происхождения, написал некоему молодому человеку в немецком посольстве, который любительски занимался сбором информации. Этот приятный, но не слишком далекий малый пришел меня повидать, и я предложил ему информацию о будущих учениях британского флота. Сведения были интересные, хотя и совершенно безопасные, но он был счастлив их получить. На следующей неделе за ними последовали еще, и через неделю — новые, пока не настал момент, когда он начал задумываться, а что же мне нужно.
Ничего, сказал я, но сочту разумной платой любую информацию, какая ему попадется о передвижении французских войск в Северной Африке. Подобная информация не имела стратегического интереса для немцев, поэтому, недолго обдумав ситуацию, его начальники согласились.
Затем я связался с офицером в русском посольстве, в австрийском посольстве и во французской разведке и предложил им всем ту же самую информацию. Все достаточно заинтересовались, и от русских я со временем получил взамен сведения о новой французской пушке, от австрийцев — сведения о французской и немецкой дипломатической корреспонденции, а французы выдали мне характеристики немецкой брони — упорядоченная, эта информация была передана в компании Джона Стоуна и помогла устранить некоторые недостатки в производстве британской стали.
Так оно и происходило: я действительно был брокером, покупал информацию и перепродавал ее. Достоинство информации в том, что в отличие от золота ее возможно воспроизвести в точности. Одни и те же данные о кораблестроении в Британии, например, можно обменять на сведения из полдюжины различных источников, и каждое из них, в свою очередь, способно многократно умножиться. Поэтому я поставил информацию о новой двенадцатидюймовой пушке «Виккерса». А взамен получил подробные сведения о новой гаубице на вооружении немецкой армии, потребностях австрийской армии в лошадях, позиции итальянского правительства по переговорам в Северной Африке и истинной политике французского правительства в отношении британского влияния на Верхнем Ниле. Характеристики немецкой гаубицы были обменены затем на новую информацию. Прелесть системы заключалась в том, что ни от кого конкретно я не требовал сведений, способных нанести вред его собственной стране, а запрашивал материал сам по себе безвредный (пока не будет совмещен со сведениями из других источников) или потенциально опасный для иностранного соперника. Шпионы в большинстве бюрократы; у них есть хозяева, которых надо удовлетворять, и при ведении дел они должны принимать это в расчет; поставляя информацию, я облегчал им жизнь, поэтому они считали меня человеком, с которым полезно вести дела. Разумеется, практичной моя система оставалась ровно до тех пор, пока я обладал монополией на метод, иначе одна и та же информация всплывала бы снова и снова.
С очень небольшим, так сказать, начальным капиталом я стал пожинать недурные прибыли, и не думайте, что от меня укрылось сходство моего подхода с подходом Элизабет. Мы оба торговали специализированным товаром и использовали слабости рынка, чтобы продавать одно и то же многим потребителям одновременно. Успех зависел от того, чтобы каждый потребитель не подозревал о существовании остальных. Эта опасность подстерегала нас обоих.
Так, в тот период, когда я старался увлечь себя Угольной биржей, единственное мое истинное отвлечение исходило от Элизабет. Меня заинтересовали ее акционеры. Надеюсь, вы понимаете, что не из каких-либо вуайеристских соображений, а ради самой информации. А потому, вернувшись в Париж, я велел Жюлю, моему верному и натасканному пехотинцу, занять позицию вблизи ее дома, чтобы наблюдать за посетителями.
Полезный парнишка, этот Жюль. Он был сыном Роже Маршана, отставного солдата с неизлечимой неприязнью к дисциплине, связанной как с армией, так и с более обычной оплачиваемой работой, которого держал у себя на неполный день Томас Барклай.
— Поскольку ногами работать будете вы, пусть Роже вам помогает, — умолял Барклай, хотя одного взгляда на Маршана (который слегка покачивался, когда нас познакомили) хватило, чтобы я сказал, что никак не могу лишить его столь полезного сотрудника.
Главной проблемой являлся не Роже (хотя понятие «абсолютная надежность» к нему было неприменимо), а его жена и несколько детей, чьи потребности сильно превосходили способности бедолаги их прокормить. Коробка с деньгами на мелкие расходы «Таймс» постоянно подвергалась набегам — сначала Барклая и позднее меня самого в отчаянной попытке выдворить несчастную из конторы, куда она являлась, когда считала, что до голодной смерти остается всего несколько часов. Роже относился к этому на удивление беспечно. Обязанности семейной жизни, по его мнению, не подразумевали, что он обязан семью кормить.
Озарением с моей стороны было решить проблему, наняв в помощники сына и тем самым гарантировав поступление дохода в руки матери, чтобы денежный поток не отводился бы на утоление жажды отца, а заодно я заручился услугами одного из самых полезных людей, кого когда-либо знал.
Мне несвойственно тратить время на описания характера шестнадцатилетних подростков, но поскольку молодой Жюль теперь влиятельная фигура во Франции и поскольку я с гордостью могу претендовать на то, что сделал его таким, думаю, стоит ненадолго отвлечься на надлежащий рассказ о нем.
Как я и говорил, он был старшим сыном в бедной семье, с отцом ленивым пьяницей дружелюбного нрава, и матерью, суетливым комком нервов, которая жила в вечном мареве кризиса и отчаяния. В одной комнатушке ютились родители и пятеро детей, некоторые из них были самыми плохо воспитанными и омерзительными младенцами, каких я только встречал. Что они не закончили свою жизнь в тюрьме или хуже того, они обязаны главным образом трудам Жюля, который взял на себя тяготы родительства, по праву принадлежавшие другим. На деле к двенадцати годам он был закоренелым преступником, экспертом по части краж овощей и фруктов с рыночных прилавков, молока из молочных, сосисок и мяса из фургонов поставщиков, одежды из магазинов. Также он совершенствовался в карманничестве, пока я не убедил его, что эта карьера не слишком разумна.
— Риск чересчур велик, а прибыль не поддается подсчету, — строго сказал я, грозя ему моим бумажником. — И, как я понимаю, наказание во Франции за подобную деятельность исключительно сурово. Ты слишком молод, чтобы следующие несколько лет провести в тюрьме. Ее вообще лучше избегать.
Он не вполне понимал, как расценивать мои замечания: в конце-то концов, я поймал его руку у себя в кармане и крепко сжал запястье, чтобы он не сбежал. Он пискнул от боли, стараясь вывернуться и привлекая взгляды прохожих на рю де Ришелье, по которой я возвращался с ленча. Я подождал, пока он поймет, что от меня не освободиться, и не успокоится.
— Хорошо, — сказал я, когда трепыхания стихли. — Насколько я разбираюсь в подобных вещах, никогда, никогда не следует работать в одиночку, тебе требуется кто-то, кто бы отвлекал внимание лица, чьим бумажником ты восхищаешься. Во-вторых, неразумно красть у джентльмена: джентльмены гораздо нелюбезнее и более склонны к насилию, чем простой рабочий люд, и не помешкают вызвать полицию. Собственностью владеет только тот, кто умеет эту собственность сохранить. В третьих, как и большинство хорошо одетых людей, я держу в бумажнике очень немного наличных денег, а гораздо больше — в банке. Если хочешь серьезный куш, предлагаю тебе обратить свое внимание вон туда.
Я махнул ему за спину на фасад «Креди Лионэ», едва видимый на бульваре позади нас.
Он таращился на меня со все возрастающим сомнением и начал опасливо переминаться с ноги на ногу.
— Ты голоден? У тебя изможденный вид. Возможно, ты крал, чтобы купить себе сносный обед?
— Нет, — презрительно отозвался он. — Я хочу сказать, я голоден, но…
— В таком случае, молодой человек, позволь предложить тебе добрую миску супа и хлеб. Содержимое этого бумажника почти уже было твоим, и, на мой взгляд, такая близость к триумфу не должна остаться без возмещения.
Он посмотрел на меня прищурясь, но не возразил, когда я повел его — все еще очень крепко держа за запястье — вверх по лестнице в bouillon на противоположной стороне улицы.
Свободных мест там было немного, но мы без труда получили столик в уголке, где я усадил мальчишку спиной к стене, чтобы он не смог сорваться, едва представится шанс. Я заказал ему большую миску лукового супа, хлеб и воду и с удовлетворением смотрел, как он ест.
— Надеюсь, все это заставит тебя понять, что я не намерен звать полицию, не собираюсь даже сообщать о твоих занятиях отцу. Хочешь стать таким, как он, когда вырастешь? — мягко спросил я.
Он поглядел на меня с мудростью и печалью превыше своих лет.
— Нет, — ответил он с толикой стали в голосе. — И не стану.
Пока он ел свой суп, я размышлял. Он был очень голоден и ел с шумом и жаром; предложение второй миски было встречено с пылом. Удивительно, сколь многое можно узнать о человеке за короткое время и несколько слов. Мальчишка был храбрым и дерзким. Он знал, что такое верность, пусть даже предмет ее подобного не заслуживал. Он был готов взять на себя ответственность, действовать там, где другие, возможно, сдались бы и приняли свою участь.
— Теперь послушай меня, — сказал я серьезно. — Я не без причины заплатил за то, чтобы ты вливал в себя литрами суп. Я вот подумал, и у меня есть к тебе предложение. Хочешь его услышать?
Он осторожно кивнул.
— Ты умеешь сносно писать и считать? Я знаю, что читать ты умеешь.
Он кивнул:
— Конечно, умею.
— Хорошо. В таком случае ты уже можешь бросить школу. Больше она ничего тебе не даст. Тебе нужна настоящая работа, которую я тебе и предлагаю.
Он посмотрел на меня тем же ровным взглядом, но никак не отреагировал. Просто терпеливо ждал.
— Как тебе, возможно, известно, я журналист…
— Не люблю англичан, — заметил он, хотя и без личной враждебности.
— От тебя и не требуется. По роду деятельности мне бывает необходимо отправить сообщения или доставить письма. Иногда мне нужно, чтобы были выполнены другие поручения. Ходить за людьми, наблюдать за ними так, чтобы тебя не видели. Возможно, даже проникать в их дома и брать кое-что.
Он нахмурился.
— Вы такое делаете?
— Журнализм — странная профессия. И нет, я такого не делаю. У тебя возражения есть?
Он покачал головой.
— Оплата будет приемлемой, даже щедрой, а именно около ста франков в месяц. Тебя это устраивает?
Он уставился на меня во все глаза. Я знал, это было почти столько, сколько зарабатывал его отец.
— Ты будешь пунктуален всегда и во всем, начинать работать, когда я скажу, и заканчивать, когда я скажу. Выходных не будет, если я не скажу.
Он кивнул.
— Ты согласен?
Он кивнул опять. Я протянул руку.
— Тогда скрепим рукопожатием. Приходи ко мне в гостиницу завтра в восемь.
Поверх шеренги суповых мисок он схватил мою руку, и впервые его лицо сморщилось в широкой счастливой ухмылке.
Глава 11
Жюль действительно объявился на следующее утро и более или менее с того момента, как переступил порог, преобразил мою жизнь. Мне лишь раз приходилось объяснять ему, как выполнить такое-то задание или куда что-то следует положить. Все, чего бы я ни попросил, он делал быстро и хорошо. Он никогда не опаздывал и был столь же аккуратен, сколь я безалаберен. По собственной воле он начал учить себя английскому, позаимствовав томик «Давида Копперфильда» и словарь, и выказал немалую способность к языку. Когда ему нечего было делать, он садился в уголок и тихонько читал, когда было, он выполнял без лишних вопросов.
И потому, когда акционеры графини Элизабет Хадик-Баркоци фон Футак унс Сала разбередили мое любопытство, я, естественно, послал Жюля узнать, кто они. В качестве проверки его изобретательности я не объяснил, как ему следует поступить, но предоставил самому изыскать лучший способ выполнить задание.
У него ушло две недели, что в целом было неплохо, и к концу этого срока он представил список из четырех имен. На меня это произвело впечатление, ведь профессионализм в любой области достоин восхищения: за сравнительно короткое время Элизабет покорила графа из русского посольства и банкира, одновременно женатого и баснословно богатого. В дополнение имелся композитор прогрессивного толка, который ограниченный финансовый успех восполнял наличием очень богатой жены; а четвертый был наследником, иными словами, вполне вероятным получателем огромного состояния, но без каких-либо личных достоинств. К тому времени, когда Элизабет с ним покончила, состояние значительно уменьшилось. И это произошло еще до того, как она приобрела репутацию знакомства с принцем Уэльским. Вскоре после ее возвращения в Париж композитор был заменен (в этих делах она была совершенно безжалостна) на министра финансов, в чьем обществе я встретил ее в Биаррице, а еще через несколько месяцев был выброшен наследник с истощившимся состоянием. Каждый из них делал ее богатой. Все вместе они быстро сделали ее необыкновенно богатой: например, каждый полностью брал на себя аренду особняка, платил ее слугам и подносил ей щедрые подарки драгоценностями, которые она хранила в несгораемом шкафу и каждая из которых имела ярлычок с именем дарителя, чтобы она не ошиблась в выборе, когда к ней приходили с визитом. Четыре пятых ее дохода после уплаты части долгов были умело вложены.
К тому времени, когда я получил доклад Жюля, я познакомился с тремя из этих лиц на различных приемах, на которые она меня приглашала; и должен сказать, все они вели себя с таким тактом, что я никогда не догадался бы о причинах их присутствия. Каждый обходился с Элизабет с величайшими уважением и учтивостью и без малейшей тени неуместной фамильярности. Если кто-то подозревал о роли остальных, то, опять же, не позволял себе даже намека, но беседовал свободно и вежливо, как с любым другим знакомым.
Взамен она была абсолютно тактична и никогда не давала повода для смущения или неловкости — хотя по меньшей мере один или два были бы счастливы, если бы стало известно, что они ее покорили. Каждый был человеком высоких личных достоинств — я говорю не в финансовых терминах, хотя, безусловно, были применимы и они, — но с точки зрения характера. Если не считать Рувье, чье появление показалось мне странным отсутствием вкуса с ее стороны. Где бы она ему ни обучилась, Элизабет владела искусством выбирать. Своих акционеров она в дополнение к прочим оказываемым услугам одаривала своего рода лояльностью, и они откликались.
Каждую неделю она приглашала с десяток гостей. Исключительно мужчин: если у Элизабет и было «слепое пятно», то заключалось оно в почти полнейшем пренебрежении остальными женщинами. Мужчины не пробуждали в ней ни зависти, ни соперничества; женщины делали это часто и остро. Не рискну зайти так далеко, чтобы сказать, что она презирала особ своего пола, но была невысокого о них мнения. Следует сказать, что многие женщины сполна отвечали ей тем же, инстинктивно питая неприязнь к ней, подозревая ее или боясь. Многие были бы рады способствовать ее падению. Это было ее уязвимое место, и еще более потому, что сама она его не сознавала: неожиданная близорукость у той, которая в остальном видела так ясно.
Через месяц или около того я удостоился быть принятым во внутренний круг поклонников, которые проводили в ее обществе вечер каждого четверга. Мне никогда не предлагалась, да я бы и не принял, роль одного из ее акционеров. Во-первых, у меня не хватило бы средств, а кроме того, мне больше нравилось существующее положение вещей.
Она хорошо руководила своими вечерами. К обсуждению допускалась любая тема; она лишь настаивала, чтобы разговор велся на самый цивилизованный манер. Споры она допускала как основу беседы, но любой пыл или эмоции воспрещались совершенно. Я встречал многих мужчин, которые деловые переговоры вели с меньшим умением, чем она свои вечера. Она умела убедить приглашенных, что они члены особого кружка, невероятно проницательные, остроумные и здравомыслящие, и что эти качества на какой-то таинственный лад особо блистали в ее присутствии. Я уж точно считал, что в те вечера мои замечания были остроумнее, мои шутки искрометнее, мои суждения о мире глубже, а ведь я был много осторожнее большинства остальных.
Еще вечера у нее были неподдельно интересными и приятными. Заведенный порядок оставался неизменным: ужин из отличных блюд в сочетании с лучшими винами, на выбор которых она тратила значительную часть предыдущего дня, так чтобы у ее повара все было наготове, затем беседа, длящаяся до половины двенадцатого, а тогда хозяйка вставала и говорила нам — совсем просто, — что настало время уходить. Вечер мог бы показаться бесформенным: иногда мы распадались на группки и обсуждали разные темы, иногда разговор становился всеобщим. Сама Элизабет редко высказывала собственное мнение, она скорее задавала вопросы, иногда уважительно, иногда в шутку, выказывая свою точку зрения реакцией на мнения других. Лишь в вопросах литературы она выражала свои суждения и в них продемонстрировала, что на удивление хорошо начитана на французском, русском и немецком языках. В то время, как вы помните, Русская Душа и Духовность были в большой моде, и все обязательно должны были уметь процитировать наизусть большими кусками «Анну Каренину». Английскую литературу Элизабет в то время не знала вовсе.
Многократно повторялось и что французы самые искусные собеседники в мире, и что искусство беседы умирает. Первое верно, и если правда, что с Революции искусство приходит в упадок, то беседы ancien regime были поистине великолепны. Я начал предвкушать приемы у Элизабет как пик своей недели зачастую бесприбыльных трудов. Зимой они проходили в гостиной особняка, который она сняла на рю Монтескье, где десятки свечей и огонь в камине привносили в беседу ощущение уюта. Это был большой зал с высоким потолком, около пятидесяти футов в длину и тридцати в ширину. По одной длинной стене тянулись окна, выходившие на застекленную веранду с пальмами и птицами; в стене напротив широкая дверь открывалась в гостиную поменьше. Повсюду — фарфор, камеи и серебро, стены были увешаны гобеленами и картинами, в большинстве итальянскими и французскими. Многое из обстановки сдавалось вместе с домом, который она сняла у маркиза д’Алансона, жившего тогда в Мексике, где он скрывался от полиции. Но она привнесла собственные штрихи, и как раз они были выбраны с большим тщанием — опять же, где она научилась разбираться в таких вещах и как избежала вульгарности прошлых товарок, я понять не мог.
Звучит очень деланно, и отчасти было таковым: деланным в той же мере, в какой опера или симфония отличны от какофонических завываний оркестра мюзик-холла. Кое-кто глумится над такими собраниями, порицая за церемонность и недостаток спонтанности; они считают, что убеждения лучше всего проявляются посредством громких голосов и резких словесных выпадов, что вежливость обеспечивает победу банальности. Отнюдь. В ее салоне я узнал, что учтивость — тяжкая наука, что убеждать других, не прибегая к уловкам демагогов или крикунов, требует большого ума, особенно если аудитория умна и образованна. Учтивость поднимает мысль на высочайший уровень, особенно когда тема беседы спорна. И салоны, бывшие тогда главными палатами прений французской политической, финансовой и интеллектуальной элиты, гораздо более важными, чем палата депутатов, всегда ставили учтивость превыше всех прочих качеств.
Это не означало, что беседы были пресными, ни в коей мере. Зачастую они были наэлектризованными, особенно в том, что касалось меня. Это был период — один из многих, — когда антианглийские настроения были особенно сильны во Франции, и многие были бы более чем рады любому вооруженному конфликту, чтобы дать выход своему возмущению привычным превосходством Англии. Часто целью бесед было убедить меня, что моя страна — главный источник хаоса в мире, и во многих случаях мне приходилось оправдывать мою страну перед друзьями: ведь невзирая на наши различия, они действительно стали таковыми.
Возьмем, для примера, воззрения Жюля Лепотра, депутата от Кана в Нормандии, для кого Англия и англичане (за исключением присутствующих, cher Monsieur) были воплощением всех зол. Мы не пришли на помощь Франции в 1870 году и определенно поощряли Германию к разделу страны; мы заманили Францию подписать катастрофический коммерческий договор с единственной целью подорвать ее промышленность; мы купили Суэцкий канал, чтобы задушить Французскую империю еще до того, как она сумеет по-настоящему стать на ноги; мы вмешиваемся в дела Восточной Европы и интригуем, чтобы вытеснить Францию из Египта.
По многим пунктам я соглашался, но в ответ спрашивал: что же можно поделать? Британия и Франция не могут вести войну, даже если бы захотели.
— Почему?
— Потому что война возможна, только если обе стороны в основе своей схожи. Где могли бы воевать наши две страны и чем? Франции, надеюсь, хватит ума никогда не затевать войну на море: небольшого подразделения Королевского флота хватит, чтобы за несколько часов уничтожить все французские корабли. И зачем Англии воевать с Францией на суше? Это была бы неравная борьба, и даже если мы бы смогли вторгнуться, не вижу никаких преимуществ во вторжении. Равно я не вижу и вероятности вторжения Франции в Англию. Она не преуспела в этом за последние девятьсот лет, и сомнительно, что в ближайшем будущем перспективы изменятся. Так какая же возможна война? Гораздо лучше признать невозможность оной и стать друзьями. Вся французская армия плюс британский флот, кто сможет тогда устоять перед нами?
Этот разговор, который начался однажды холодным вечером конца сентября 1890 года, я упомянул не из-за мудрости моих замечаний, поскольку их было немного, и не потому, что они верно отражали мою точку зрения, что было не так. Скорее причина во вмешательстве Абрахама Нечера, тогда главы Парижско-Нидерландского банка и нечастого гостя в доме Элизабет.
— Думаю, двое моих друзей увлечены здесь боем с тенью, — сказал он безмятежно, отпивая бренди.
Он был красивым мужчиной, рослым и внушительной осанки, с высоким лбом и пронзительным взглядом. На самом деле это объяснялось его близорукостью и тщеславным нежеланием носить очки на людях. Соответственно, у него была манера всматриваться в собеседника, а иногда останавливаться взглядом чуть выше правого или левого его плеча — обескураживающая привычка, поскольку создавалось впечатление, будто он говорит с кем-то еще.
Во многих подобное тщеславие было бы лишено достоинства, но никто не подумал бы такого про мсье Нечера, едва познакомился с ним поближе. Он обладал исключительным умом и сочетал его со способностью к большой мудрости и огромным опытом, пережив несколько режимов и поколений политиков — и обогатившись при них.
— Вы оба слишком узко определяете войну, — продолжал он, — и, простите мне такие слова, крайне старомодны для столь молодых людей.
На тот момент Нечеру было чуть за семьдесят, но ему еще оставалось добрых десять лет прежде, чем угасающие силы вынудили его уйти на покой.
— Марши армий — обычно для того, чтобы захватить территорию или деньги. В нашем случае, как вы говорите, ни Франция, ни Англия подобных замыслов в отношении друг друга не лелеют. Но боюсь, это не потому, что страны стали менее алчны, а потому, что богатство теперь заключается уже не в землях или казне. Франция, например, могла бы вторгнуться и аннексировать весь Корнуолл или Шотландию и Ирландию, и это не нанесло бы никоего урона Англии, разве что ее гордости. Ее сила заключается в накопленном богатстве, а его армиям не украсть. Лондон — центр мира денег. Он сам по себе империя; по сути, реальная Империя существует лишь для того, чтобы обслуживать нужды Лондона. Вся сила Англии проистекает из непрекращающегося движения капитала.
Но эта власть непрочна. Никогда за историю человечества столько власти не создавалось столь хрупким инструментом. Поток капитала и производство прибыли зависят от доверия, от веры в то, что слово лондонского банкира равнозначно его долговой расписке. На такой эфемерной гарантии зиждется вся промышленность, вся торговля и сама Империя. Решительный и здравомыслящий враг не станет тратить время и средства на удар по флоту или вторжение в колонии. Он постарается подорвать репутацию десятка лондонских банкиров. Тогда сила Англии развеется, как туман поутру.
— Думаю, такой враг обнаружит, что система много жизнеспособнее, чем вы говорите, сэр, — предположил я. — Одно лишь то, что эту силу нельзя потрогать или подержать в руках, еще не означает, что она нереальна или непрочна. Самый долговечный институт в мире — церковь, которая для своего выживания основывается на одной лишь вере и которая переживала империю за империей почти две тысячи лет. Я был бы доволен, если бы влияние лондонского Сити продержалось хотя бы половину этого срока.
— Верно, — согласился он. — Хотя, учитывая, что папа заперт итальянскими войсками в Ватикане, что по всей Европе священникам запрещают доступ в школы и учение церкви подвергается сомнению историками, лингвистами и учеными по всему миру, я нахожу это недостаточным аргументом. Сомневаюсь, что доживу до того дня, когда последняя церковь закроет свои двери навсегда, а вот вы — возможно.
Старик разбередил мое любопытство. Я на мгновение задумался, не пришел ли он в тот вечер именно ради того, чтобы завести со мной этот разговор, но со временем отмел такую мысль. Я был уверен, что моя тайная жизнь не может быть раскрыта. Никто не связывал меня — журналиста-дилетанта из «Таймс», вращающегося в кругу аристократов и принцев, — с владельцем маленькой конторы на рю Рамо, который покупал и продавал информацию у дипломатов, солдат и других шпионов. Тем не менее я несколько дней обдумывал его слова, и чем больше я размышлял, тем больше убеждался, что они отражали что-то, что говорилось ему, либо что он мимоходом услышал.
Может ли подобная попытка увенчаться успехом? Разумеется, не так, как предсказывал мсье Нечер, тут он преувеличивал. Но несомненно, было правдой, что серьезный урон лондонскому Сити принес бы больше вреда, чем разгром английской армии, если она когда-либо будет столь глупа, что ввяжется в войну с кем-либо, кроме самой скверно вооруженной страны. Каждую неделю сотни миллионов фунтов текли через Лондон, его банки и учетные конторы, расчетные палаты и депозитарии. Весь мир получал синдицированные займы через Сити. Решение банкира могло определить исход войны или начнется ли эта война вообще. Войны велись в кредит; отрежьте кредит, и армия остановится так же верно, как если бы у нее закончились провиант или боеприпасы.
Наступление на репутацию Сити обошлось бы сравнительно недорого и не имело бы последствий, если бы провалилось. Но как его возможно осуществить? Я не понимал. «Если что-то можно вообразить, можно и совершить». Кто-нибудь уже воображает? Я несколько дней над этим размышлял, потом сообразил, что умопостроения ни к чему не приведут. Мне надо было поработать.
Попытки выяснить что-нибудь, изучая карьеру мсье Нечера, оказались тщетными: он так долго вращался в финансовых кругах, что знал абсолютно всех и слышал все. Тут простого решения не было; поэтому мне пришлось вернуться на несколько лет вспять и установить, кто были его враги и соперники; но это тоже не принесло ничего особо интересного. Однако подобные гипотезы преследовали меня в последующие дни, а в тот вечер ничего интересного больше не произошло. Но я написал краткий отчет о разговоре и отослал его Уилкинсону — я уже стал достаточно хорошим бюрократом и понимал, как важно переложить на плечи других ответственность за то, где я бессилен.
Вечера по четвергам стали частью моей жизни, я предвкушал их и радовался им — отчасти из-за бесед, но много больше из-за Элизабет, чье присутствие я начал находить странно умиротворяющим. Я получал удовольствие, наблюдая за ней в ее новой, так сказать, естественной среде, за тем, как своим салоном она руководила подобно дирижеру — незаметно и никогда не выходя на передний план. Я наблюдал за ней с чем-то сродни привязанности, по мере того, как она все больше вживалась в свою роль, становилась увереннее в себе, виртуознее в своей профессии. По большей части я вообще забывал, что именно это за профессия. Невозможно было думать о ней как-либо иначе, нежели как о той, кем она желала быть.
Но однажды вечером салон завершился иначе. Она была тиха, необычно сдержанна весь вечер; ее поклонники словно бы ощущали, что их чем-то обделили. В обычный четверг она овладела бы ситуацией, разговорила бы их, успокоила, польстила и умиротворила, но в тот она казалась напряженной, ей словно бы было не по себе, словно бы хотелось, чтобы они ушли.
И наконец они ушли — все, кроме меня: она тихонько подала знак, что просит менять задержаться, и потому я мешкал, пока мы не остались одни, пока дверь во внешний мир не захлопнулась. Я на мгновение задумался, не обратится ли вечер в ночь удовольствий, но мне быстро стало ясно, что у нее на уме большая — для нее — близость.
— Боюсь, мне стыдно за себя, — сказала она, когда мы перешли в малую гостиную, которую она держала для себя одной. — Когда я сказала, что не стану помогать тебе в твоей работе, мне и во сне бы не приснилось, что мне самой понадобится помощь. Но она мне нужна.
— А вот я счастлив. Чем могу служить?
— Мои дневники исчезли. И Симон тоже.
— Ты ведешь дневник? — На мгновение перед моим мысленным взором замаячило лицо Арнсли Дреннана, его глумливая мина, с которой он поздравлял меня, что я хотя бы не так глуп, чтобы вести дневник.
— Это все твоя вина, — продолжала она с укоризной. — Началось с писем, которые я писала тебе из Нанси. Мне нравилось их писать, и я продолжала даже, когда наше сотрудничество завершилось, но с тех пор исключительно для себя. Я не смею иметь конфиденток, настоящих друзей, семью. У меня есть только я. Поэтому я пишу себе.
— Ты, наверное, очень одинока.
— Нет, — сказала она, — конечно, нет. С чего бы?
— Ты никогда не желала большего?
— У меня никогда не было друга, который меня не предал бы. Или которого не предала бы я. Поэтому я такого не допускаю.
— Полагаю, я твой друг.
— Это лишь поднимает вопрос: ты меня предашь? Или я сначала предам тебя? Ты же знаешь, рано или поздно это случится. Всегда случается.
— В каком холодном мире ты живешь.
— Вот почему я должна в первую очередь заботиться о себе. Я блюду мои обещания, но не обязана ни за кого тревожиться.
— Я тебе не верю.
Она пожала плечами.
— В настоящий момент это не важно.
Я подумал, что нет ничего важнее, но не стал нажимать.
— Эти твои письма самой себе. В них содержатся подробности всего, что ты сделала? Рассказывается обо всех, с кем поддерживала связь? С чем мы имеем дело? Их много?
— Немало. Два тома, приблизительно по триста страниц в каждом.
— Они откровенны?
— Правдивый рассказ о моей жизни. — Она улыбнулась. — Там про все и про всех. Во всех мыслимых подробностях. Они многих поставили бы в крайне неловкое положение. Откровенно говоря, мне нет дела — это лишь то, чего они заслуживают. Но будет разрушена и моя жизнь.
— И полагаю, в них много говорится о моей деятельности во Франции?
— Не слишком. Я начала их писать лишь после того, как наша договоренность утратила силу. Но думаю, там достаточно, чтобы навлечь на тебя неприятности. Если это послужит утешением, я очень тепло о тебе отзывалась.
— Не послужит.
— Что мне делать? — спросила она.
— Ты сказала, Симон исчез. Кто он?
— Мой слуга. Помнишь, ты видел его в Биаррице? У него было много неприятностей с законом. Я наняла его потому… Ну, я подумала, когда-нибудь мне может потребоваться такой человек. Он всегда был мне верен.
— Ты нашла его в Нанси?
— Нет. У меня нет контактов с кем-либо оттуда. Он парижанин.
— Его лояльность к тебе как будто иссякла. Он про дневники знал?
— Я думала, что нет. Но полагаю, знал.
Я постарался переварить неприятные новости.
— Так, — сказал я наконец. — Самое очевидное и самое простое, что следует делать, — ничего. Если дневники когда-либо будут опубликованы, ты приобретешь большую славу — дурную, должен сказать, — чем имеешь сейчас. Полагаю, они будут иметь немалый литературный успех.
Она улыбнулась, но едва заметно.
— Это не та репутация, какой мне хотелось бы. Кроме того, слишком многое не пропустит цензура. Будь это все, я сказала бы, что ты прав. В наше время приемлема любая форма разврата, лишь бы он приносил известность. Но я предпочитаю быть тем, что есть сейчас, пусть даже это иллюзия. Я не хочу возвращаться назад.
Редко когда мне было так покойно и привольно, как в той комнате. Может показаться странным, даже бессердечным, но тут я должен быть честен. Было тепло, освещение было мягким, кресло, в котором я сидел, — удобным. Элизабет, одетая в тот вечер в простое платье из голубого шелка, была красива, как никогда, а ее тревога породила между нами некоторую близость, даже заставившую меня пожалеть, что я отклонил предложение, которое она однажды сделала и которое, как я знал, никогда не будет повторено. Я с готовностью провел бы остаток вечера, всю ночь, просто разговаривая ни о чем и глядя, как мерцает в камине огонь. В моей жизни, думаю, только Фредди Кэмпбелл умел создать для меня такое ощущение комфорта и безопасности — почти семьи, — или я так воображал, ведь у меня и семьи-то настоящей не было, чтобы я со знанием дела мог высказаться по этому вопросу.
— Предположим, ты права, и Симон украл твои дневники, но найти его будет практически невозможно. Нам придется ждать, пока он сам не объявится. До тех пор это будет все равно что искать иголку в стоге сена. Исчезнуть в Париже просто. По сути, мало что может быть проще.
— Он уже объявился. — Она протянула мне конверт. — Это пришло сегодня. Единственная причина, почему я подошла к бюро и проверила. Иначе я, вероятно, не заметила бы пропажи до воскресенья, когда я обычно записываю события за неделю.
Я внимательно изучил содержимое. Это была газетная вырезка, некролог некоего доктора Штауффера из «Journal de Lausanne». Ни даты, ни чего-либо еще. Ни записки, ни требования денег.
— Что это значит?
Она тряхнула головой, отмахиваясь от вопроса, как от гудящей вокруг нее мухи.
— А ведь очевидно, что для тебя это что-то значит.
— Он был человеком, которого я когда-то знала, который когда-то был добр ко мне. Ничего важного, но доказывает, что дневники у Симона. Вырезка была заложена в них. Он старается меня напугать. Начинает с безобидной информации, заставляет нервничать, думать, что последует. Ты мне поможешь?
Я кивнул.
— Если сумею. Но тебе, вероятно, придется заплатить, и заплатить немало. Я не рекомендую тебе платить шантажисту, это только поощрит дальнейшие требования. Но выкуп всего разом — другое дело. Ты готова на высокую цену?
Она кивнула.
— Тогда я попытаюсь. Первое, что нам нужно, — связаться с ним. Я на всякий случай поставлю кое-кого у твоей двери. Когда услышишь что-то новое, немедленно дай мне знать.
— Спасибо, друг мой.
Это слово нечасто срывалось с ее губ. Из ее уст оно звучало странно, словно она не слишком хорошо знала, что оно значит.
Глава 12
На следующий день я задал задачу Жюлю.
— Пора отрабатывать плату, мой мальчик. Помнишь дом графин фон Футак?
Жюль кивнул. Как и следовало, ведь он уже квартировал без удобств под стенами этого дома больше времени, чем хотел бы.
— Боюсь, тебе снова туда дорога. Я хочу, чтобы ты последил за воротами. Кое-кто может лично доставить письмо. Я хочу знать кто. Кто бы ни клал что-либо в почтовый ящик, мне нужен полный отчет: кто, когда, вообще все. И нет, — сказал я, увидев, что он собирается открыть рот. — Я не объясню зачем. Если тебе повезет, проведешь там всего день или около того.
Жюлю повезло: понадобилось только несколько часов. Около полудня было доставлено еще одно письмо, и Жюль отправился за человеком, который быстро бросил его в почтовый ящик и поспешил дальше. Описание подходило к Симону, и Жюль проследил его до самого Бельвиля, где тот снимал комнату в ночлежке для поденных рабочих. Письмо, как я позднее узнал, содержало требование выплатить десять тысяч франков, что вселяло надежду: враг переходил к делу и, казалось, хотел лишь малости. Возможно, он не вполне понял, насколько ценны дневники. Или, возможно, это было только начало.
Мы с Жюлем съели в моей комнате ленч, который он принес из кухни. В номерах гостиницы имелся водопровод, но не горячая вода. Хозяин был так добр, что провел мне газовую трубу и небольшую горелку, потому что я снял комнаты на год. На ней я заваривал чай и разогревал достаточно воды, чтобы помыться и побриться, поскольку санитарные удобства были несколько ограниченными. Это не имело большого значения, щедрые дозы одеколона скрывают множество грехов.
— Послушай, — сказал я, пока Жюль накрывал маленький столик у окна, — у меня для тебя еще задание. Любишь путешествовать?
Жюль оживился.
— Ты часто бывал за пределами Парижа?
Он пожал плечами.
— Никогда, — наконец признал он.
— Никогда?
— Ну, однажды я ездил в Версаль, чтобы разыскать отца.
— И понюшка чужих краев не разбередила желания большего?
— Не особенно.
— Жаль. Потому что я хочу, чтобы ты поехал в Лозанну. В Швейцарию.
Жюль разинул рот. С тем же успехом я мог бы сказать, что хочу послать его на Луну.
— Пора тебе немного повидать мир. Не можешь же ты всю жизнь провести в Париже. На дорогу туда у тебя уйдет день, столько же, чтобы вернуться, и столько, сколько потребуется, чтобы закончить мое поручение. Я дам тебе денег на железнодорожный билет, на пансион и стол там.
Жюлю было явно не по себе. Он был уличным сорванцом, пусть даже и с амбициями. Мысль о том, чтобы покинуть привычную территорию, улицы и проулки, которые он так хорошо знал, нагоняла на него ужас. Но будучи храбрым парнишкой, он быстро оправился. Я видел, как он мысленно говорит себе, что это необходимо. Необходимо сделать. Я посочувствовал его ужасу и сделал вид, что ничего не заметил.
— Когда будешь в Лозанне, я хочу чтобы ты разузнал все возможное про человека по фамилии Штауффер. Мне ничего про него не известно, только то, что он умер. Начни с местной газеты, спроси некрологи и тому подобное. Выясни, кем он был. Про его жену, детей и родственников, особенно про детей. Любые необычные истории, скандалы и происшествия. По сути, вообще что угодно.
Жюль осторожно кивнул.
— Можно спросить зачем?
— Нет. Зачем — не важно. Считай это просто хорошей практикой для твоей карьеры журналиста в будущие годы.
— Какой карьеры?
— Ты просто создан для нее, милый мальчик. Когда ты от меня уйдешь, как, без сомнения, однажды случится, тебе придется найти настоящую работу. Ты станешь отличным журналистом, и, когда будешь готов, я порекомендую тебя редактору. Тебе придется начинать с самого низа, после дело за тобой. Что такое? Тебе бы хотелось заниматься чем-то другим?
Жюлю пришлось сесть на кровать, его лицо побелело от шока.
— Я не знаю, что сказать… — наконец пробормотал он.
— Если не хочешь…
— Конечно, хочу. — Он поднял просительный взгляд. — Конечно, хочу.
— Великолепно, — ответил я. — Значит, договорились. Советую тебе за время дороги подготовиться. Купи все до единой газеты и внимательно прочти от корки до корки.
Удовольствие у него на лице, пока он хлопотал, доставая деньги из ящика на оплату своего путешествия, стоило щедрости. В сущности, мысль только-только пришла мне в голову, и я предложил ее несколько поспешно. Но идея была удачная. Жюль был рожден для такой деятельности — отсюда и его нынешний успех. Это вдохнуло в него новые силы и сделало еще более усердным у меня на службе. Я был его билетом в новую жизнь, и он твердо решил, что она ни за что не ускользнет у него из рук. Он ушел полчаса спустя, чтобы собрать воскресную одежду и отправиться в Лозанну.
А я выбросил всю историю из головы, чтобы сосредоточиться на работе. «Последние перемены во французском банковском секторе». Очередная многословная, велеречивая статья, которые так любит «Таймс». Я никогда не понимал, кто, на взгляд редакции, их должен читать. В последнее время я был слишком занят догадками по поводу сделанных Нечером замечаний и почти забросил остальные дела.
Снова браться за банковское дело было непросто, ведь мне нечего было продать. Я написал Уилкинсону, но не рассчитывал на ответ. Если была возможность увильнуть, он никогда не отвечал. Отчасти это обескураживало: я был высокого мнения о собственных успехах, но не имел ни малейшего понятия, замечает ли их кто-нибудь. Поэтому я написал Джону Стоуну, единственному человеку, кому мог довериться. Не знаю, почему я так поступил: у меня нет привычки в случае затруднений бежать к вышестоящим, но я испытывал потребность обсудить с кем-то вопрос, услышать мнение извне, так сказать.
Он остановился в «Отель дю Лувр»: там для него более или менее постоянно держали апартаменты на время, когда он приезжал по делам в Париж. Поэтому я условился о ленче, хотя и не в шумном ресторане. Мне не хотелось выставлять напоказ, что я вожу знакомство с подобными людьми — как ради них, так и ради меня самого.
Это был приятный ленч — к моему большому удивлению, поскольку в первую нашу встречу Стоун не слишком мне понравился. Он сказал, какое впечатление на него произвели мои успехи, как доволен мистер Уилкинсон, который всем в Уайтхолле трубит про своего юного гения.
— Которого, разумеется, ставит в заслугу себе одному, — сухо добавил Стоун.
— Вы очень добры, — сказал я. — Я не знал, обращают ли хотя бы какое-то внимание на то, что я делаю.
— Бог мой, конечно. Вас уже считают сущим оракулом. Разумеется, у вашего метода еще остается значительная оппозиция, но его успех не слишком оспаривают. Итак, что я могу для вас сделать?
— Трудно сказать. Не знаю, есть ли тут вообще что-то. Возможно, просто пустые химеры. Дело в случайном замечании, которое я услышал на званом обеде в салоне графини фон Футак…
— Вы посещаете ее салон?
— Э… да. Ну, не часто. Иногда. А в чем дело?
— О, ни в чем. Продолжайте. И это замечание?
Я рассказал ему про старого Абрахама Нечера и про его рассуждения о уязвимости лондонского Сити. Прозвучало довольно убого.
— Понимаю, — сказал Стоун, когда я закончил. — И вы думаете, что…
— Не взаправду, не всерьез. Но мне пришло в голову, что это был бы поразительный маневр, если бы кто-то осмелился его провернуть. Но, кроме замечаний вскользь, у меня ничего нет.
— У меня много знакомых в банковских кругах, — задумчиво протянул Стоун, — включая Нечера, прекрасный человек. Но сомневаюсь, что кто-нибудь расскажет мне про подобную махинацию, даже если бы она существовала. Буду слушать с большим вниманием, чем обычно. И, если желаете, с радостью дам вам рекомендации к кое-каким полезным людям.
— Вы очень добры.
От этого он отмахнулся.
— Теперь расскажите мне про графиню.
— Почему?
— О ней судачит весь Париж; мне бы хотелось знать почему.
Я описал Элизабет насколько мог, то есть изложил официальную версию и упомянул про ее триумф (его я приписал не Уилкинсону, а ей) в Биаррице с принцем Уэльским. Я ловил себя на том, что ревную к ее репутации и хочу оставить мои знания о ней исключительно для себя.
— Большего вам не известно? — спросил Стоун, впервые за время нашего знакомства проявляя любопытство.
— А вам?
— Она венгерская графиня, которая решила путешествовать, когда ее муж умер. Думаю, ее семья не одобряла ее брак, и, когда он умер, она была не расположена им про-стать. Я познакомился с ней несколько месяцев назад и подобно вам нашел ее совершенно очаровательной.
Он задумчиво кивнул.
— Через четыре дня я даю небольшой обед для друзей, — сказал он вдруг. — Не хотите ли прийти? Там будет несколько человек, с кем вам, возможно, полезно познакомиться.
— Вы очень добры.
— И не окажете ли вы мне большую услугу, проводив вместо меня графиню в ресторан? Боюсь, у меня весь день будут встречи, и я не знаю точно, когда они закончатся. Хотя сама она любит опаздывать, но весьма не одобряет тех, кто заставляет ждать ее.
— С удовольствием, — сказал я без малейшей заминки, которая выдала бы мое удивление. Не тем, что он ее пригласил, и не тем, что она, по всей видимости, приняла приглашение. Меня поразила неловкая, почти мальчишеская застенчивость в его лице.
Глава 13
Сопровождать на обед женщину, подобную Элизабет, — ощущение, которое хотя бы раз в жизни должен испытать каждый. Я лишь мельком видел ее в роли истинной светской львицы на приеме в Биаррице, и на сей раз все было иначе. Как требовалось, я прибыл в экипаже в восемь, проведя послеобеденные часы за приготовлениями, к которым был совершенно непривычен. Я, как мне представлялось, был сама элегантность, или элегантен настолько, насколько для меня возможно: облачаться в вечерний туалет никогда не принадлежало к излюбленным моим занятиям, и я вполне готов признать, что у меня нет ни малейшего чувства стиля. Но под конец я выглядел вполне сносно, или я так считал. Я, казалось, часы и часы провел за чисткой одежды и борьбой с запонками и галстуком. Мне даже пришлось позвать жену домовладельца, чтобы она мне помогла. Наконец я сдался: если узел моего галстука чуть кривоват, а на пальто остались пылинки, так тому и быть.
Сколь бы я ни гордился своей внешностью, мое ощущение собственной внушительности померкло, когда по лестнице, у подножия которой я ее ждал, спустилась Элизабет. От ее вида перехватывало дыхание: собранные в высокую прическу волосы открывали длинную белую шею, платье на ней было такой красоты, что я не мог понять, как его могли даже придумать, не говоря о том, чтобы сшить.
Тут мне следует объяснить, что в вопросах туалета она была своего рода революционеркой; моду она изучала так же прилежно, как акционер курсы акций или игрок состояние лошадей. Она была не просто на вершине моды, Господи, нет. Она моду определяла и тем самым творила себе эфемерную власть, которая возносила ее на вершину света, наделяя центральной ролью в его механизме. Она принадлежала к тем немногим и примечательным людям, чей выбор туалета диктует остальным, что им следует носить, детально и непреклонно постановляет, что есть красота и элегантность. Иными словами, она была абсолютно профессиональна и досконально серьезна в своем бизнесе и заставляла его казаться естественным, простым и бездумным.
Когда она хотела произвести впечатление, то всегда выбирала серое, и в тот вечер надела платье серебристо-серого шелка, расшитое жемчугом (сотнями жемчужин) с декольте почти непристойно низким, без рукавов, но с длинными перчатками на полтона темнее. Само платье льнуло к ее телу (возмутительно льнуло, учитывая, что носили каких-то девять месяцев спустя) и было подернуто изумительно замысловатой вышивкой. Туалет завершали тесное ожерелье под горло из пяти нитей, в которых чередовались жемчужины и бриллианты, изящная диадема под стать и расписной веер эпохи Людовика XV.
— Вы изысканны, мадам, — сказал я, и каждым словом говорил правду.
— И я так считаю, — улыбнулась она. — Едем?
И мы поехали — в «Лаперуз» на Левом берегу, ресторан, который был достаточно моден, но не того сорта, где обычно появлялись великие куртизанки Парижа. Тем местом был и до сих пор остается «Максим», любимое пристанище подобных людей; «Лаперуз» же был для политиков, и эрудитов, и литераторов высокой серьезности, совершенно не укладывающейся в безвкусную фривольность, характерную для полусвета.
— Я и не знал, что ты знакома с Джоном Стоуном, — сказал я, пока экипаж катил по Елисейским полям. Уже давно стемнело, и я лишь смутно видел ее лицо, хотя сидел всего в футе и напротив нее.
— Сейчас ты уже, наверное, понимаешь, что я знакома с очень многими. Я познакомилась с мистером Стоуном в поезде. Я совершала путешествие в Вену…
— Без сомнения, навестить семью?
— Без сомнения. На самом деле меня повез туда один акционер, но затем поехал на Дальний Восток. Поэтому я была одна, а мистер Стоун возвращался откуда-то с Балкан. Поездка была долгой и скучной, если не любить чрезмерно поезда, поэтому мы занимали друг друга беседой. Я нашла его весьма воспитанным и истинным джентльменом.
Мне отчаянно хотелось спросить, но я сдержался.
— Нет, — сказала она.
— Прошу прощения?
— Ответ на вопрос, который ты стараешься не задать.
— О!..
— Мне нравится его общество, как нравится твое. Про мою жизнь ему известно только то, что я ему рассказала, то есть немногое. Я очень надеюсь, что так и останется впредь.
— Тогда, если он услышит, то не от меня.
— Я знаю. Ты продвинулся в…
— Я знаю, где живет Симон, и планирую вскоре его навестить, — сказал я. — Если он будет разумен, то есть умеренно алчен, все завершится довольно скоро.
— Спасибо. — Она произнесла это слово просто, почти гордо, но для меня оно многое значило.
Потом экипаж замедлил ход, и мы остановились у ресторана. Вся манера Элизабет изменилась, она преобразила себя, я бы даже сказал, преобразовала у меня на глазах. Она готовилась выйти на свою сцену.
Если в ней еще оставалась толика неуверенности, она никоим образом ее не проявила. Не позволила она и проскользнуть хотя бы намеку на огромное напряжение, в котором жила из-за своих дневников. Она была великолепна, беззаботна, восхитительна. Каждый мужчина в зале (Стоун снял один из приватных) подпал под ее чары уже через несколько секунд, а она не делала ничего, разве только дышала. Она была очаровательна, умна, остроумна, серьезна — в зависимости от той или иной ситуации. Никогда не кокетлива — это было бы неуместно, — но всегда любезна и вдумчива в манерах. Ей даже удалось смирить свое отвращение к другим приглашенным женщинам: с ними она была вежлива, и лишь однажды промелькнуло, что их присутствие она считает пустой тратой пространства. Зачем кому-то больше одной женщины в комнате, если эта женщина она? Она превратила обед, который иначе был бы довольно скучным собранием бизнесменов, в полный жизни и блеска прием. Стоун не был прирожденным хозяином, и я не понимал, ему-то зачем понадобился этот обед. Он предоставлял фон, на котором могла блистать Элизабет, и она ухватилась за такую возможность, исполнив роль безупречно и ни разу не оступившись.
Я оказался на конце стола между женой одного банкира и старшим биржевым брокером из «Петье-Крамштейна», в то время одного из самых надежных игроков на французской Бирже. Первая была забавной, второй — полезным. Иммунитет к хотя бы тени ревности или зависти мадам Коллвиц порождался тем, что она была приземистой, лет пятидесяти пяти и даже в молодости не красавицей. Это позволило в полной мере проявиться ее обильному юмору и проницательности.
— Вот вам приходится разговаривать со мной, тогда как вы предпочли бы вращаться вокруг солнца, — сказала она, подмигнув, когда мы покончили с обычными любезностями.
— Разумеется, нет… — бодро начал я.
— Разумеется, да. Кто не предпочел бы? Она очень хороша собой и, по всем рассказам, крайне мила. Разве не так?
— Полагаю, она очень приятна.
— Женщина, которую любят все мужчины. Ужасная судьба для любой молоденькой девушки, на мой взгляд. Но уверена, она способна о себе позаботиться. Скажите, вы не знаете, насколько в действительности увлечен ею мистер Стоун?
— Я и не знал…
— Для журналиста вы крайне ненаблюдательны, — заметила она. — За последние две недели она дважды выезжала с ним в оперу, а из надежных источников известно, что оба оперу ненавидят. Каждый ходит, чтобы доставить удовольствие другому. Как по-вашему, следует намекнуть им, что они подвергают друг друга пытке без веской на то причины?
— Меня увольте.
— И я того же мнения. И все-таки какое было бы благо, разве не так? Еще одно оскорбление Франции от ее врага — если он похитит нашу самую блистательную драгоценность.
— Сомневаюсь…
— Да взгляните же на него! — пренебрежительно сказала она, отметая мои сомнения. — Если сделать скидку на тот факт, что он понятия не имеет, как ухаживать за женщиной или ее соблазнить, посмотрите, как он с ней разговаривает. Надо признать, он, возможно, рассказывает ей о ставках прибылей в производстве пулеметов, но посмотрите, как его голова поворачивается к ней, посмотрите на его глаза! Посмотрите, как легко она с этим справляется: не отвергает, но и не поощряет. Несчастный! Это может обойтись ему в кругленькую сумму.
— Прошу прощения?
— Вы никогда не задумывались, дорогой мальчик, откуда берутся все эти брильянты?
Она поглядела на меня жалостливо.
— Э… мм…
К счастью, моим вниманием завладел брокер справа, разговор с ним был менее увлекательным, но более полезным. Мы представились друг другу, причем я подчеркивал мои нынешние потуги писать о развитии банковского дела во Франции, эволюции рынков капитала, удручающем состоянии французской Биржи в сравнении с энергичностью лондонского рынка ценных бумаг. Он удивился, что журналист интересуется подобными вещами.
— Например, — сказал я, — французские банки так и не воспользовались шансами, какие предоставляла империя. Я бы подумал, что возможность займов колониям стимулировала бы огромнейшую активность на столичных рынках ценных бумаг, а я не вижу почти никакой.
Мсье Штейнберг кивнул.
— У нас тут риска чураются, — сказал он. — Слишком много было катастроф, чтобы люди поверили в кредитные рынки. Все это вопрос доверия. Нашим собратьям в Лондоне тут тревожиться нечего. Банки Лондона преуспевают в самых рискованных операциях, потому что люди считают, что они преуспеют. Ваши банки могут опираться на вековое доверие. Но иногда они им злоупотребляют, что когда-нибудь им аукнется, и, возможно, раньше, чем они думают.
— Правда? И почему?
— Ну, — он чуточку подался вперед, — странные слухи ходят, знаете ли. Про «Барингс».
— Господи всемогущий! Что теперь они удумали?
— Хороший вопрос. Я слышал, у «Барингса» могут возникнуть неожиданные затруднения с поиском подписчиков на аргентинский заем, бумаги по которому они выпускают.
— Тут нет ничего сверхординарного. Это часть переговорного процесса, разве нет? А учитывая, каково положение в Аргентине…
— На мой взгляд, все несколько серьезнее. Я слышал, «Креди Интернасьональ» вот-вот наотрез откажется от каких-либо облигаций. Очень невоспитанно с их стороны.
— Что это за заем?
— Для «Аргентинской водопроводной компании», пятипроцентный.
— А причины?
— Аргентинское правительство на грани краха, министр финансов отправлен в отставку, слишком много долгов, фискальная политика нежизнеспособна. Обычное дело. Но это уже какое-то время было известно, и никогда раньше никого не отпугивало. Вопрос в том, последуют ли другие за «Креди Интернасьональ» или магия «Барингса» снова развеет все сомнения. Но я никогда не слышал, чтобы раньше кто-то мешкал.
И я тоже. Не слышал я и о том, чтобы какой-то банк предал огласке (как бы то ни было тактично) свои колебания, принимать ли участие в операциях «Барингса». Как сказал мсье Штейнберг, это отдавало дурным тоном. И при сделках с «Барингсом» отказ обычно расценивался как слабость того банка, который отказывался.
— Крайне увлекательно, — сказал я. — Как раз то, что очень заинтересует читателей «Таймс». Как по-вашему, председатель «Креди Интернасьональ» согласится со мной встретиться?
Мсье Штейнберга как будто шокировала сама мысль.
— Должен же быть какой-то способ разузнать побольше, — сказал я. — Вы мне не поможете? Я был бы очень вам обязан.
В практике шпионажа попросить о помощи — зачастую самый эффективный способ добиться результата. И опять приключенческие романы обычно рисуют ложную картину, живописуя обманы и уловки, заумные стратагемы и коварные манипуляции. Надеюсь, из моих записок вполне ясно, что, напротив, самое эффективное оружие в арсенале разведчика — деньги и добрая воля. Если не можешь купить то, что тебе нужно, попроси. Если попросишь верного человека, верный ответ получишь почти во всех важных делах.
Мсье Штейнберг, например, был счастлив помочь. А почему бы нет? Ему так же сильно, как и мне, хотелось знать, что происходит, и пока я обещал делиться с ним любыми своими находками, он был вполне готов адресовать меня в нужном направлении. Через несколько минут у меня было имя высокопоставленного чиновника в «Креди Интернасьональ» и информация, что у него большая слабость к скачкам и потому его можно найти в Лоншане всякий раз, когда назначен забег, а также фамилии чиновников других банков, которые в прошлом вели дела с «Барингсом».
Мне предстоял день на ипподроме, и у меня было такое ощущение, что я наконец сдвинулся с мертвой точки. Я расслабился и начал получать удовольствие от обеда как такового, а не по профессиональным соображениям. Сам обед был великолепен, главным образом благодаря тому, как руководила им Элизабет: не оставалось ни тени сомнений, что хотя платил Стоун, это был уже не его прием. Он был ее гостем в той же мере, что и я. И как будто не возражал. Наедине он был весьма приятным собеседником, пусть и чуточку серьезным, но в обществе съеживался, подавал краткие и резкие реплики, не умел обращаться ко всему столу в целом, а напротив, останавливался на одном человеке зараз. Я видел, каких усилий ему стоило не сосредоточить все свое внимание на женщине подле себя. Чуть разговор сникал, он оборачивался к ней за помощью. Мадам Колвиц была права: он был очень и очень увлечен. Не знаю, были ли у нее вакансии, но если таковая имелась, Стоун выглядел так, словно согласился бы заплатить немалые деньги, лишь бы попасть в список. Но достаточно ли он ей нравился? Она была веселой, забавной, дружелюбной, участливой, но, когда требовалось, могла держаться так и с теми, кого презирала.
Когда обед все же подошел к концу и собравшиеся готовились разойтись, один гость, врач, с которым я не разговаривал, упомянул, что у него есть приглашение на развлекательный вечер, и спросил, не хочет ли кто-нибудь пойти с ним.
— Спиритический сеанс, — сказал он со смехом. — Столоверчение. Духи. Мадам Бонинская. Говорят, она очень хороша.
— Я пойду, — сказала Элизабет. — Почему бы нет? Хотите проводить меня, мистер Стоун? — продолжала она игриво. — И мы выведаем все ваши секреты.
Реакция Стоуна оказалась неожиданной.
— Нет, — отрезал он. — И вы тоже не пойдете.
Элизабет едва удалось совладать с яростью, которая промелькнула у нее на лице, как грозовая туча, и все же она не сдержалась:
— Прошу прощения? — В ее голосе звенел лед.
Я знал ее достаточно долго, и мне захотелось подать знак Стоуну, что лучше бы ему оставить эту тему, и побыстрее. Он же был совершенно невосприимчив к тонкостям интонаций и равно неспособен истолковать выражение ее лица. Возможно, он просто не слишком хорошо ее знал.
— Это шарлатанство. Чепуха, существующая исключительно для глупцов. Любой разумный человек… Я видел, что делают эти люди со слабыми или восприимчивыми натурами.
— И кто же я из двух? Глупая или слабая? — надменно спросила Элизабет.
— Если верите в подобное? И та и другая.
— Вот как?
— Да. Не ждите, что я стану потакать вашей жажде модных развлечений.
— А при чем тут вы?
— Вы, кажется, меня пригласили.
— Мистер Корт, — произнесла вдруг жена банкира, которая разговаривала со мной за столом, а сейчас, взяв под руку, потянула прочь, — не окажете ли вы мне большую услугу, проводив меня домой? Мой муж решил бросить меня и вернуться в контору. Поэтому я совсем одна и нуждаюсь в эскорте.
— Почту за честь, — ответил я.
Хотя, должен сказать, испытал скорее облегчение: мне не хотелось наблюдать ссору между Стоуном и Элизабет. Нет, конечно, хотелось, она завораживала, но я понимал, что безопаснее будет уйти с линии огня. Я подозревал, что ни один не пойдет легко на уступки и оба могут быть неприятны, когда их авторитет ставят под сомнение. Оба вели себя неподобающе и нескромно, а Элизабет ни того ни другого себе не позволяла. Стоун сумел затронуть ту ее сторону, которую никогда, никогда не показывали публике, и вынудил ее выйти на свет. Он разоблачил ее и тем самым ослабил. Ему нелегко будет заслужить прощение. Я покинул их как можно поспешнее (впрочем, ни один не заметил): лицом к лицу они — на учтивейший манер — готовились к схватке не на жизнь, а на смерть.
— Я решила вас спасти, — сказала мадам Колвиц, когда мы сели в ее экипаж и покатили по набережной Сены. — На самом деле я вполне способна сама найти дорогу домой. Я после многих обедов так делала. Но вы так пристально их рассматривали, а это невежливо, знаете ли.
— Полагаю, что да, — сказал я. — И думаю, на том все и кончится.
Она с жалостью вздохнула.
— Что я такого теперь сказал?
— По-вашему, подобная женщина станет когда-либо ссориться с человеком, к которому ничего не испытывает?
— Но он… Ну, он намного ее старше. А кроме того, она не… Не тот тип…
— Посмотрим. Кто знает? Возможно, на сей раз она встретила себе ровню. Мистер Стоун не ведет себя при ней как комнатная собачонка. В отличие, к примеру, от мсье Рувье. Мне почти кажется, что ее долг — обобрать его до нитки, хотя я никогда бы не подумала, что он так глуп.
— О чем вы? Министр финансов?
— Конечно.
— Разве он не женат?
Она опять рассмеялась.
— Конечно, он женат. Я о том, что он небогат. А если верить слухам, он дает ей по пятьдесят тысяч в месяц.
— Что?
— Вы правда настолько наивны?
— Наверное, да, — признался я, вероятно, очень убедительно, так как на ее лицо вернулось прежнее жалостливое и презрительное выражение. — Уверен, это никак не может быть правдой.
— Вот это, — она похлопала меня по руке, — очень мило с вашей стороны.
— Но даже будь это правдой, где он их берет? Я имею в виду Рувье.
Она пожала плечами:
— Понятия не имею. А где министр финансов может взять деньги? Трудный вопрос, верно?
— Неужели есть что-то, чего вы не знаете?
— Про вас мне ничего не известно, молодой человек. Но опять же, возможно, вы не слишком интересны. Возможно, и знать-то нечего.
— Наверное, вы правы.
— У каждого в Париже есть тайна, и каждый думает, что про нее никому не известно. Даже мой муж считает, что я верю ему, когда он говорит, что возвращается на час в контору. — Она произнесла это беспечно, но отвернулась посмотреть в окно. — Держитесь журналистики, мистер Корт, где вам никогда не придется ничего понимать. Не то вы обнаружите, что Париж — жестокое и безжалостное место. И передайте это своей загадочной графине. Ее новизна сходит на нет, и многие получат слишком уж большое удовольствие от ее падения.
Я попрощался с ней у двери ее дома, ее слова эхом отдавались у меня в ушах. Было поздно, и на следующее утро меня ждала работа. Мне хотелось выспаться.
Глава 14
Отправляясь в Бельвиль навестить Симона, я взял с собой пистолет. Я упоминал, что не любил огнестрельное оружие, я до сих пор его не люблю. Но на той стадии я не мог ни к кому обратиться за помощью в подобном деле, а Симон (как мне помнилось) был очень крупным мужчиной. Я был гораздо проворнее и, как я думал, вероятно, опытнее, но если мне действительно приходится драться, я предпочитаю, чтобы исход был вне сомнений. В подобных случаях мало проку от победы едва-едва.
Встреча, по сути, прошла очень легко: Симон не имел опыта в притворстве. Он просто-напросто снял комнату под вымышленным именем, этим его меры предосторожности исчерпывались. Надо было только подождать и удостовериться, что он дома, потом подняться по лестнице и войти. Это были захудалые меблирашки, неосвещенные и запущенные, хозяева которых сдавали комнаты постоянным и сезонным рабочим без излишних вопросов. Приют безнадежности и отчаяния, холодный и гнетущий. В такое время суток он почти пустовал, только консьержка сидела на первом этаже, а комната Симона была на самом верху, так что она все равно ничего не услышит. Мне не помешают.
— Доброе утро, Симон. Полагаю, ты в добром здравии. Графиня о тебе беспокоится. Тебе правда не следовало так сбегать, знаешь ли. Даже не предупредив как полагается, что хочешь уволиться.
Он вытаращился на меня изумленно — был слишком туп, чтобы понять, как легко было его найти. Моего внезапного появления у него на пороге самого по себе было почти достаточно, чтобы выиграть схватку: он с самого начала растерялся и — благоразумно или нет — решил, что лучшим ответом будет запирательство. Однако он выдал взгляд коровьего непонимания, от которого его лицо стало настолько глупым, что трудно было не расхохотаться.
— Можно, я сяду?
Не дожидаясь ответа, я занял единственный в комнате стул, шаткую конструкцию, казавшуюся крайне ненадежной. Для убедительности я достал пистолет и положил его на стол. Я не касался его, но лежал он так, что целил в Симона.
— Графиня тревожится, что ты не получил жалованья за последнюю неделю, — сказал я. — Поэтому попросила меня тебя навестить и убедиться, что с тобой все в порядке.
На мгновение он было решил, что, невзирая на пистолет, легко отделался, но потом даже до него дошло, что это еще не все.
— Она беспокоится, что ты нечаянно мог взять кое-что из ее имущества. Она хочет получить это назад.
— Я ничего не брал. — У него был низкий, странно культурный голос, и почти казалось, что голос этот исходит от совершенно иного человека.
— Ну же, Симон. Мы оба знаем, что это не так. Я пришел забрать эти вещи. Взамен я уплачу тебе сумму, которая тебе причитается.
Он пожал плечами, к нему возвращалась уверенность.
— У меня ничего нет. Что вы сделаете? Позовете полицию?
Я задумался.
— Полагаю, что нет. Тебе, как и мне, известно, что это была бы неудачная мысль.
— Значит, вам не повезло.
— Нет. Я тебя застрелю.
Взяв со стола пистолет, я театрально проверил, заряжен ли он.
— Сначала колени, потом локти. С чего хочешь начать?
Тут я немного подредактировал. Произнося эту фразу, я был далеко не спокоен: отчаянно потел и едва-едва сдерживал дрожь в голосе. Вероятно, это сделало свое дело, убедило его, что я говорю серьезно. Нервный человек при оружии — гораздо опаснее спокойного и уравновешенного.
Симон был не слишком умен, зато хорошо умел оценивать свое положение. От сопротивления он ничего не выигрывал. Только глупая гордость могла бы помешать ему подчиниться моим требованиям.
— Где дневники? — спросил я.
— У меня их нет.
— Но ты их украл?
— Она не графиня.
— Конечно, нет, — ровно ответил я. — Она просто шлюха. Ты же не думал, что тебе взаправду за них заплатят, верно? Где они?
— О нет, тут больше. Гораздо больше, — начал глумиться он. — Вы многого про нее не знаете.
— Без сомнения, но не могу сказать, что это меня беспокоит. Где они?
Он усмехнулся:
— Я же сказал, их у меня нет.
— У кого они?
— У одного человека. Моего друга. Хорошего друга. Он для меня их бережет.
Ах вот как! Время было позднее, я устал. Раздраженно вздохнув, я взял пистолет.
— Кто он? — повторил я.
— Десять тысяч, — ответил он с вызовом.
— Ты, наверное, глупцом меня считаешь. Просто скажи, где они?
— Они для вас десяти тысяч стоят, мистер Корт, — сказал он. — Я и про вас тоже читал.
Это было ошибкой. Я взял пистолет, подумал с минуту, потом выстрелил ему в ногу — в точности, как меня учили. Симон рухнул на пол, зажимая бедро и вопя; я затолкал ему в рот тряпку и прижимал к полу, пока он не замолк, но старался по возможности избегать расползающейся по полу лужи крови. Теперь я был совершенно спокоен.
— Кто он? — еще раз спросил я.
Понадобилось много времени, чтобы выбить из него признание, но от того, что он наконец сказал, у меня упало сердце. Арнсли Дреннан вернулся в мою жизнь. Этот человек зовет себя Лефевром, сказал Симон. Лет пятидесяти, светлые волосы. Тонкий шрам на щеке. Он познакомился с ним в баре, они разговорились. Лефевр предложил помочь, был очень убедителен…
Не замечая его стонов, я снова опустился на стул. Это были плохие новости. Случайный вор, заделавшийся шантажистом, вроде Симона, — простая задачка, а вот Арнсли Дреннан — совсем иное дело, враг гораздо внушительнее.
— Где он?
И опять на внятный ответ ушло немало времени.
— Я не знаю. Я правда не знаю, — заскулил он, когда я предупреждающе поднял пистолет. — Я же сказал, я познакомился с ним в баре.
В том самом баре, куда водил меня однажды Дреннан. Смешно было бы надеяться, что он снимает ту же комнату, но попытаться стоило. Я с сомнением посмотрел на Симона. Он вполне способен рассказать про мой визит Дреннану. Он многое знает про Элизабет. И про меня.
В здании было тихо, когда через несколько минут я спустился по лестнице и вышел на улицу. И на второй выстрел тоже никто внимания не обратил.
Остаток дня я провел, разыскивая Дреннана, но тщетно. Он давно уже съехал с комнаты, где я увидел его впервые. Больше я ничего не узнал, но к тому времени я был не в лучшей форме. У меня был шок. Кажется, я ясно дал понять, что я не человек действия. Я не люблю насилия, оно меня возмущает. Меня ужаснуло содеянное, когда вполне до меня дошло, хотя я и очень старался не думать про сцену в той жалкой комнатенке, про последнее выражение на лице Симона. Более всего меня пугало отсутствие эмоций. Я не промедлил, не попытался найти иной выход, даже не рассмотрел иные варианты. Симон стоял на пути. Проблема. Угроза. Теперь нет. Я не испытывал раскаяния, а следовало бы; я был не тем человеком, которым себя считал. Ночью я спал так же хорошо, как если бы вечер провел, обедая с другом, без тени забот на целом свете.
Глава 15
Наутро, когда я спустился в бар ради кофе с булочкой, владелец, который был также моим домохозяином, протянул мне конверт. Некоторое время я его игнорировал, пока мой организм не усвоил достаточно кофе, чтобы я снова стал человеком, и вскрыл его только тогда, когда был уверен, что смогу с полным вниманием прочесть содержимое. Письмо было от Жюля.
«Уважаемый мистер Корт,
как видите, я пишу вам из Лиона, и прошу прошения, что трачу столько времени на поручение, которое вы мне дали, и столько ваших денег. Мне хотелось должным образом завершить работу. Надеюсь, вы не в обиде.
Как вы распорядились, я поехал в Лозанну, на что ушло очень много времени, потом у меня возникли затруднения с поиском сведений про доктора Штауффера: он не числился ни в одном из справочников городской библиотеки, хотя они постоянно обновляются. Наконец я нашел фамилию в перечне, устаревшем года на четыре. Перечень я прилагаю, и надеюсь, вы не сердитесь, что я вырвал его из библиотечной книги. Я знаю, что мне такое делать не полагается. Потом я пошел в его бывший дом, где живут совсем другие люди. Судя по всему, доктор Штауффер умер года три назад.
Потребовалось время, чтобы я смог выяснить, от чего он умер, и выходит, что он повесился и похоронен на муниципальном кладбище за пределами города. Цветочница из лавки по соседству с домом рассказала его историю. Доктор Штауффер так и не оправился после гибели своей жены, сказала она, и со временем жизнь стала для него невыносима. Газеты рассказали мне чуть больше, когда я прочел их в библиотеке. Он умер в 1887 году, а мадам Штауффер была убита в 1885-м. Согласно газетам, она была убита служанкой по имени Элизабет Лемерсье. Служанку девочкой взяли в дом и обращались с ней со всей возможной добротой. Но кажется, у нее были от природы преступные наклонности, и она обратилась против своей хозяйки и заколола ее насмерть ножом с кухни. После она скрылась, и больше ее не видели, но я наткнулся на сообщение, что она была замечена в Лионе, вот почему теперь я здесь и пытаюсь выяснить правду. Надеюсь, вы не сочтете, что я превысил ваши инструкции.
Я нашел женщину, которая работала в доме у Штауфферов. У меня ушло некоторое время и много ваших денег, но я ее разговорил. Мне пришлось сказать ей, что я младший репортер в газете „Таймс“; я добавил, что меня прогонят с места, если я не соберу сведения, которые вам нужны, потому что вы человек ужасный, и так склонил ее помочь. За это я прошу прощения.
Она сообщила, что газеты значительную часть истории опустили, щадя то немногое, что осталось от репутации доктора Штауффера. Она сказала, что служанка Лемерсье была соблазнена доктором, что он дарил ей дорогие подарки и что жена однажды все узнала. Когда мадам Штауффер вывела их на чистую воду и пригрозила сообщить о девушке в полицию (по всей очевидности, здесь за такое поведение могут послать в тюрьму или в сумасшедший дом), та ударила ее ножом и сбежала. Весь город заключил, что доктор Штауффер виноват, раз завел интрижку у семейного очага (хотя я полагаю, в вину ему ставили скорее то, что его разоблачили), а значит, его больше нельзя приглашать на обеды. Как раз это пренебрежение и заставило его в конечном итоге повеситься.
Сообщение о том, что Лемерсье бежала в Лион, насколько я могу определить, ни на каких фактах не основано. Предположение проистекает из того, что одного жителя Лозанны нашли мертвым в недорогом отеле этого города, и из того, что он был другом семейства Штауфферов. Я думаю, что журналист, писавший заметку, мог преувеличить, чтобы привлечь читателей. Тем не менее я в Лионе и могу сообщить, что отель, в котором был найден лозаннец, некий мистер Франц Вихманн, сорока шести лет, очень похож на дом терпимости. Этого в газетной заметке не было.
Здесь я должен извиниться за то, как мне пришлось потратить часть ваших денег, сэр. Очень надеюсь, что вы меня простите. Но я в полном неведении пошел в тот отель, и только когда переступил порог, начал понимать, что это за место. Но к тому времени женщина, которая им заправляет, потребовала от меня денег, и я ей заплатил, считая, что снимаю комнату. Только когда меня попросили выбрать девушку, я осознал мою ошибку».
Прервав чтение, я усмехнулся. Поистине Жюль был очень плохим лжецом; но я невольно восхитился его нахальством.
«Натурально, я пришел в ужас, но решил скрыть мое потрясение, чтобы иметь возможность задавать вопросы. Поэтому старухе я сказал, что хочу подождать и поболтать. Она сочла, что это нервы — мне и правда было весьма не по себе, — и прислала девушку составить мне компанию.
Не буду входить в детали, если вы не против, но какое-то время мы поговорили. Она правда была очень милая. И прекрасно помнила смерть мистера Вихманна. Возможно, неудивительно, так как полиция на время закрыла дом, и всем, кто тут работал, пришлось искать работу на улице, что им не слишком нравится.
Ту девушку звали Вирджиния — ни у кого здесь фамилий как будто нет, — но она мало что еще про нее знала. Похоже, здесь не любят говорить про свою жизнь. Мистер Вихманн не был постоянным посетителем, он пришел однажды, поднялся наверх с одной из девушек и, уходя, очевидно, мельком заметил Вирджинию. На следующее утро его нашли в собственной комнате мертвым, с ножевой раной в сердце. Вирджиния исчезла.
По крайней мере так сказала та девушка. Девушку по имени Вирджиния больше не видели, и не думаю, что полиция сильно ее искала. По всем рассказам, она была тихой и вела себя примерно. Она мало общалась с товарками и в ожидании клиента предпочитала сидеть за книгой. У товарок она большой любовью не пользовалась, так как они полагали, что она мнит себя выше их.
Надеюсь, мистер Корт, вы не сочтете, что я даром потратил мое время и ваши деньги, выясняя все это, и что вы одобрите мои старания. Завтра утром я сяду на обратный поезд».
Прочитав внимательно письмо, я его тут же сжег: я не храню случайные бумаги, если в них нет необходимости. Потом я задумался. Связь между Элизабет Лемерсье, Вирджинией и графиней Элизабет Хадик-Баркоци фон Футак унс Сала увидеть было нетрудно. Если все это или хотя бы достаточная часть содержалось в дневнике, то Элизабет было из-за чего беспокоиться. Если Жюль верно восстановил события, ее, возможно, ждет гильотина.
Но времени предпринять что-либо сегодня у меня не оставалось, да и делать было нечего. Тем не менее я тщательно обдумывал задачу, направляясь после ленча на ипподром Лоншан. Предстоящего я не предвкушал. Я ненавижу скачки: никогда не видел в них смысла. Лошадей я люблю (гостя в юности у Кэмпбеллов в Шотландии, я много ездил верхом), и мало что сравнится с наслаждением сесть с восходом на хорошего коня и поскакать на пустоши. Животные наделены личностью и характером: они могут стать настоящими друзьями, если знаешь, как с ними обращаться. Но скакать по дорожке под крики тысяч разодетых, избалованных зрителей? Животные много достойнее этих людей, которых, как правило, сами лошади не слишком интересуют. Эти люди ходят на ипподром, чтобы показать себя и потратить деньги. День в Лоншане удовольствия не сулил.
У меня выдалось напряженное утро, проведенное за сбором сведений о Франсуа Юбере — больших, чем мог дать мне мсье Штейнберг. Я еще не оправился от шока после столкновения с Симоном; оно глубоко меня потрясло; я не видел, что мог бы сделать иначе, но легкость, с какой я пришел к этому выводу и начал действовать исходя из него, казалась мне крайне тревожной. А потому с Франсуа Юбером я был неряшлив: позволил себе заплатить слишком много за незначительную информацию, слишком многое раскрыл сам, потому что спешил и чересчур устал.
По меньшей мере мои труды принесли достаточно, чтобы питать уверенность в успехе. Мсье Юбер возглавлял департамент бонов в «Креди Интернасьональ»; именно в его ведении находилась подписка банка на займы, и он определял объемы участия в них своего банка. Ничего необычного: у большинства банков теперь есть такие служащие, и их значимость все растет. Само по себе это мало что давало. Гораздо важнее был тот факт, что для человека своего положения мсье Юбер слишком любил азартные игры и что к целой веренице женщин внимания проявлял больше, чем полагается женатому мужчине. Сложите одно с другим, и получите человека, глубоко залезшего в долги, а тогда, конечно, начнете задумываться, откуда брались деньги. Такого можно без особых трудностей склонить отвечать на вопросы.
Оставалась, разумеется, проблема, как его найти. Я читал Золя и прекрасно помнил сцену в «Нана», описание огромных толп, бесчисленных повозок, от фиакров до телег, масс простолюдинов, буржуазии, gratin — все в отличающем их от других платье, со своими особыми повадками, и все толкутся бок о бок, сведенные вместе азартом. Я предчувствовал затруднения, видел, как проталкиваюсь через толпу и никак не нахожу искомую добычу. Я подумывал, не попросить ли Элизабет пойти со мной, чтобы за поисками рассказать ей про Симона, но она бы отказалась.
Идея обладала определенным шармом: она была Нана своего времени, но много утонченнее и увереннее в себе. Не для нее участь шлюхи Золя, созданной исключительно для того, чтобы запротоколировать ее падение, чтобы продемонстрировать, какой жестокой бывает жизнь. Элизабет посвятила себя доказательству обратного, того, что личность способна одержать победу, что судьба не предопределена. Я желал ей удачи. И беспокоился из-за предостережения мадам Колвиц. И из-за дневников. И из-за Дреннана.
Но Элизабет ненавидела лошадей, как она сказала мне однажды, и не любила азартные игры. Она не играла со случаем — это было главное ее свойство. Она была не Нана, пожирающая людей ради самого пожирания, доводящая их до бедности или самоубийства только потому, что способна. Она принадлежала к иному поколению, к эпохе бизнеса. Она покупала и продавала и преумножала свой капитал. Дальновидная и, несомненно, более умная, чем плод фантазии Золя, и, уж конечно, с меньшими шансами на одинокую смерть в гостиничном номере. Элизабет не намеревалась сиять ярко и умереть молодой.
Но проблема, как найти мсье Юбера, оказалась много проще, чем я ожидал. Золя (неспособный удержаться от безвкусного и вульгарного) описал одно из больших событий ипподромного года, собирающее орды зрителей. Однако в большинстве Лоншан был много непритязательней: повседневные скачки привлекали лишь поистине увлеченных или поистине одержимых. Некоторые лошади выглядели так, словно предпочли бы доживать старость на каком-нибудь лугу, и по меньшей мере три жокея принесли бы своим хозяевам больше, если бы ели поменьше. В общем и целом атмосфера была как на деревенском празднике, а не на известном ипподроме: орды исчислялись парой сотен человек, а букмекеры явились скорее по долгу службы, чем ради перспективы серьезного заработка. Огромные кафетерии были закрыты, прилавки пусты, никакого гуда предвкушения. Настроение было скорее меланхоличным, зрители знали, что больших переживаний им ждать не стоит, и слишком хорошо понимали, что здесь они только потому, что не могли удержаться. Даже день был далек от приятного, когда теплое солнышко отчасти компенсировало бы отсутствие иных удовольствий. Но нет, небо было низким и серым и грозило дождем в любой момент; в ветре чувствовался холодок, и я пожалел, что не надел более теплое, зимнее пальто.
Зрители в большинстве принадлежали к разряду лавочников, в их аккуратности сквозило отчаяние, да и сами они казались тут не вполне к месту: лица — слишком изнуренные либо слишком розовощекие, голоса — слишком громкие либо слишком тихие. Всех их я оглядел быстро и так же быстро отмел. Один вполне сошел бы за старшего служащего «Креди Интернасьональ», и он стоял в сторонке, изучая программу скачек со спокойствием профессионала, не выказывая ни эмоций, ни интереса к тому, что делает. Он совершенно ничем не выделялся, и, будь толпа больше, у меня не было бы ни единого шанса его найти. Я посмотрел, как он подошел к букмекеру, сколько-то заплатил с тяжелым вздохом и удалился, но не для того, чтобы наблюдать за забегом. Его интерес был отвлеченным, казалось, он способен провести полдня, ни разу не дав себе труда взглянуть хотя бы на одну лошадь. Он был одержим не спортом, а числами.
Я последовал за ним, когда, заложив руки за спину, шагом неспешным и бесцельным он направился прочь от беговой дрожки, а после нагнал его и кашлянул.
— Мсье Юбер?
Он повернулся на меня посмотреть, но не улыбнулся, вообще никак не отреагировал. Словно даже не заинтересовался.
— Простите, что к вам обращаюсь, — сказал я. — Меня зовут Корт, я журналист из «Таймс» в Лондоне. Если можно, я хотел бы задать несколько вопросов.
Юбер был озадачен.
— Уверен, что нельзя, — ответил он. — Хотя понятия не имею, о чем вы захотели бы спросить.
— Об аргентинском водоснабжении.
Вид у Юбера сделался настороженный.
— Мне решительно нечего вам сказать. Это было бы совершенно неуместно.
— Заверяю вас, ваше имя нигде не будет упомянуто…
— Это не имеет значения. Прошу вас, оставьте меня.
— …но если я не смогу написать эту статью, мне, вероятно, придется написать другую. Про Амелию Фельман. Про ваши долги. И тому подобное.
Он уставился на меня в полнейшем потрясении. Слишком уж легко, подумал я: он просто жалок. Мог бы по крайней мере попытаться дать отпор. Теперь мне даже не придется ему платить.
— О Господи Боже, — сказал он с дрожью в голосе. — Кто вы?
— Как я и говорил, я работаю на «Таймс». Я пишу статью о банковском деле во Франции. И я хочу знать все — я имею в виду все — про аргентинский заем. И вы мне расскажете.
Я ожидал хотя бы нескольких минут сопротивления, но он просто сломался, руки у него дрожали.
— Я знал, что рано или поздно такое случится, — сказал он. — Я так и знал…
— Значит, вы были правы, — безжалостно ответил я. — Случилось. Поэтому считайте, что вам повезло, что мне нужна только безобидная информация, и ничего больше.
Он оглянулся по сторонам так, словно ему чудилось, что его начальство где-то рядом, слушает и наблюдает.
— Пойдемте прогуляемся, — предложил я. — Хотя сомневаюсь, что здесь есть кто-то, кто увидит, как вы со мной разговариваете. А я ничего не стану разглашать. Слово журналиста, если сомневаетесь в моей чести.
Он тяжело вздохнул и сдался. Капитуляция была полнейшей, и я видел, что теперь он расскажет мне все, о чем бы я ни спросил. Я был невысокого мнения о нем. Я думал бы о нем лучше, если бы он сперва попытался сбежать или меня ударить.
— Итак, начнем. Аргентинский заем. Почему ваш банк не участвует? Это было ваше решение?
— О нет. Не мое. У меня недостаточно высокое положение, чтобы решать такие дела. По собственному почину я никогда бы не посмел бросить вызов «Барингсу». Я улаживаю практические частности подписки на заем, но никак не решаю, на какой заем мы подписываемся.
— Вот как? Кто же решает?
— Обычно для обсуждения каждого займа собирается комитет. В этом случае решение принял лично председатель.
— Это необычно?
— Неслыханно.
— Как это произошло?
Он огляделся по сторонам, снова занервничав.
— Мне велели написать письмо с отказом от подписки. А также распорядились не указывать причин такого решения. И опять-таки, это нечто из ряда вон выходящее. Обычно вежливость требует привести объяснение, пусть даже и неофициальное.
— И опять же инструкции поступили от председателя?
— Да. Он лично меня вызвал. Я спросил почему, ведь в прошлом операции с «Барингсом» приносили большую прибыль. Он сказал только, что на сей раз никто в долю не войдет. Ни одно финансовое учреждение Франции и пальцем к займу не притронется.
— Почему?
— Именно это я и спросил. «С займом что-то не так?», — спросил я. «Ах нет, — ответил он. — Ничего особенного в займе нет. Вот почему для „Барингса“ это будет таким ударом. И кое для кого еще», — добавил он.
— Что он имел в виду?
— Он ничего больше не сказал. Но меня это озадачило так же, как, вижу, озадачивает вас. Поэтому, понимаете, я начал слушать и задавать вопросы моим коллегам в других банках. И знаете, что я обнаружил?
Теперь он явно разговорился, хотел рассказать мне то, о чем я даже не спрашивал.
— Понятия не имею.
— Это правда. Все крупные банки Франции откажутся от каких-либо бумаг «Барингса». Более того, я знаю про два банка в Бельгии и один в России, которые тоже отклонят предложения.
— Насколько велик этот заем?
— В общем и целом около пяти миллионов фунтов. Очень большая сумма, но не больше, чем многие южноамериканские займы, и с лучшими перспективами по выплатам, чем у многих. Конечно, можно доказывать, что в Аргентину и так уже вложено слишком много, и такой точке зрения я посочувствую. Рано или поздно рынки не выдержат. Но это весьма опрометчивый способ сокращать собственные пассивы.
— Как так?
Ответ я знал заранее, но также и понимал, что чем больше он мне скажет, тем более откроет еще. Он даже не заметил, что я не веду записи.
— Потому что мы многое разузнали про южноамериканские облигации и наши клиенты много через нас купили. Провал может вызвать панику во всем секторе и, соответственно, всеобщий обвал цен. Мы можем потерять очень крупные суммы. Гораздо разумнее было бы сначала избавиться от нашей доли акций.
— А этого не сделали?
— Кое-что продали, но недостаточно.
Верно, если южноафриканские боны рухнут, французские институты потеряют много. Но гораздо, гораздо меньше, чем английские. Изо всех бонов, продававшихся за последнее десятилетие, с тех пор как «Барингс» открыл Южную Америку, облигации по меньшей мере на половину от суммы были проданы в Англии, остальное пришлось распространить на Европу и Северную Америку. Хотя я не мог вспомнить точные цифры, было очевидно, что на рынках это вызовет панику, которая станет распространяться волнами. Но ничего такого, с чем Сити не справился бы. Крах американских железных дорог нанес не менее тяжелый удар, но был преодолен без особых трудностей. А тут последствия скажутся по всему Континенту. Зачем банкам без необходимости сговариваться об искусственном вызывании потерь в ущерб себе же? Как сказал мсье Юбер, есть много более разумных способов уйти с рынка, если боишься, что приближаешься к его пику. Но обрушивать его тогда, когда сам попадешь под удар, глупо — по меньшей мере.
Но ему больше нечего было мне сообщить. Свои интересы он ограничивал бонами и облигациями, лошадьми и любовницей. Он не мог ни назвать причин, ни предложить гипотез. К догадкам он был не склонен. В конечном итоге я даже проникся восхищением к его пустячным грешкам. Они доказывали, что он не вполне автомат. Где-то в нем прятался маленький бесенок, понукавший его переступить черту, и после многих лет он сдался. Я очень надеялся, что он получает удовольствие, так как он плохо это умел. Рано или поздно его выведут на чистую воду, и его мирок рухнет.
— Спасибо, — сказал я, когда стало очевидно, что я истощил его познания. — Видите, вы не сказали мне ничего особо опасного. Это мелкое прегрешение в сравнении с вашими прочими. И останется много более тайным, чем они.
— О чем это вы? — с дурным предчувствуем спросил он.
— Просто о том, что, если я смог разузнать без особого труда, смогут и другие. И разузнают.
Я поклонился и ушел, оставив его смотреть мне вслед. Рад сказать (в каком причудливом мирке безнравственности я стал жить!), что мсье Юбер внял моему предостережению. Всех подробностей я не узнал, но очевидно, что все свои весьма значительные таланты он употребил на то, чтобы в течение следующего года присвоить много большие суммы. Когда банк наконец обнаружил, что счета не совсем таковы, как следовало бы, мсье Юбер уехал в Буэнос-Айрес и исчез навсегда.
Мне предстояло над многим поломать голову, а думается мне лучше всего на ходу. Поэтому я пошел через Булонский лес назад в Париж и дальше, через все сокращающиеся поля и убогие домишки, составляющие еще дальнюю западную окраину города, пока не решил отдохнуть в кафе. Там я сидел среди смеха и дыма, размышляя над рассказанным мсье Юбером. Несомненно, я извещу «Барингс». Со слов мсье Юбера выходило, что банк уже, возможно, знает, но еще не понимает, с трудностями какого порядка ему предстоит столкнуться.
Но я по-прежнему не мог найти смысл. Банки словно бы действовали заодно, но вели себя как отъявленные любители — почти так, будто хотели выбросить на ветер собственные деньги. Если на мгновение допустить, что банкиры не сущие кретины (что порой большое искушение в случае банковских служащих, но редко бывает с высокопоставленными среди них), на то должна быть причина. Но что это может быть за причина? «Барингс» выпускает заем, половину которого забирают в Англию, и у него остается два с половиной миллиона фунтов стерлингов для размещения на внешних рынках. Кое-что, без сомнения, продастся. Так, предположим, дефицит в два миллиона. Гигантская сумма. И доставит немало трудностей, поскольку «Барингс» явно не способен покрыть ее из собственных ресурсов. Но подобное уже случалось прежде, пусть и не в таком масштабе. На крайний случай есть Английский банк, который ссудит «Барингсу» золото из своих запасов. Безусловно, «Барингс» за это дорого заплатит, зато устоит. Его репутация ловкого маневрирования понесет урон, зато его титаническая мощь будет продемонстрирована всему миру. Единственным результатом станет то, что все потеряют огромные суммы. Какой в этом смысл?
Две большие кружки пива не приблизили меня к ответу, поэтому я продолжил прогулку. Она доставила мне удовольствие: та часть Парижа, которую пересекает авеню де ля-Гран-Армэ, за последние десять лет или около того стала гораздо безотраднее. Тогда это был очень пестрый квартал, где, скажем, огромный жилой дом с одного боку обрамлял коровий выпас, чтобы снабжать город молоком, а с другого ютилась мастерская каменщика или еще какая-нибудь мелкая лавочка. Вокруг высоких, в шесть этажей, зданий притулились одноэтажные хибары рабочих, которые еще не успели смести застройщики. Один пустырь обжил цыганский табор, другой — мюзик-холл под открытым небом, а между ними — модная, поразительно уродливая церковь, выглядевшая отчаявшейся и заброшенной, хотя и была с иголочки новой.
Было почти шесть вечера, так что у меня как раз хватало времени (если найду фиакр) поспеть в контору «Барингса» возле Биржи. Сущая докука, так как я не видел смысла в спешке, но подумал, что стоит сейчас спихнуть дело, не то оно нарушит мои планы на завтра. А я планировал посетить общественные бани, чтобы хорошенько отмокнуть, и рано лечь спать. Я был измотан. Должен сказать, что я все еще сомневался, помогать ли «Барингсу»: я не вполне простил банк за скорую готовность меня уволить. Но от старых обязательств трудно избавиться: о многих моих коллегах я вспоминал тепло и, возможно, по-детски считал, что будет приятно показать им, что они потеряли.
Я прогромыхал до Биржевой площади и поднялся по лестнице в небольшую контору, занимаемую «Барингсом». Опять же не забудьте, что дело было несколько лет назад: даже самый могущественный банк в мире не видел необходимости производить впечатление роскошью обстановки и уж тем более держать легион служащих, которые вели бы его дела за границей. Тогда «Барингс» держал в Париже десять человек, из которых четверо были простыми клерками, а двое — членами клана Барингов на обучении. А оставшиеся четверо выполняли всю работу. Эти последние — в традициях «Барингса» — были завалены делами и плохо оплачивались. Самый заваленный делами и плохо оплачиваемый, увы, меня ненавидел.
Со всей честностью могу сказать, что ни одна мысль о Роджере Фельстеде несколько лет мне на ум не приходила. Он был человеком такого усердия, положительности и полнейшей скуки, что про него можно было забыть, даже с ним разговаривая. Он верил в порядок. Он верил в правила. Он верил в процедуры. Он верил в лояльность и еще более свято — в то, что она будет вознаграждена. Увы, всякий раз, когда он считал, что ему полагается награда, эта заслуженная награда отдавалась мне. Он хотел ехать в Германию, послали меня. Он очень жаждал провести какое-то время в Нью-Йорке, но на корабль сел не он, а я. Он оставался в Лондоне, методически изучал свое дело, выполнял свои обязанности и выказывал полнейшую лояльность, а я носился по миру, пожиная незаслуженные лавры.
Я не любил Фельстеда. Фельстед не терпел меня. Вот от таких мелочей может зависеть судьба империй.
— Теперь журналистом заделался, да? — сказал он, даже не пытаясь скрыть высокомерного сострадания в тоне.
— Ага, — весело ответил я. — Книжные рецензии, интервью с актрисами и светские сплетни. Замечательно.
— Мне было жаль, когда я услышал про твой уход, — сказал он, подразумевая прямо противоположное. — О нем много говорили.
— Приятно слышать. Печально было бы, если бы никто не заметил.
— Тебя правда вышвырнули? Я ведь вот что слышал. Мол, ты напортачил что-то с контрактом.
— Определенно нет, — сказал я. — Нет. Это было потому, что я позаимствовал деньги банка, чтобы заделаться сутенером.
Он моргнул, не зная, как реагировать. Потом идиот решил, что я шучу.
— Что, пришел посмотреть, чего лишился? Без тебя дела идут как будто гладко.
— Отлично. Насколько я понял, вы выпускаете большой заем для аргентинцев. Водопроводная компания?
Он кивнул.
— Самый амбициозный из всех. И мне поручено синдицировать французских участников. Большая ответственность, скажу тебе.
— И как проходит?
— О, прекрасно. Очень даже неплохо. Конечно, понадобится время, чтобы всех собрать. Ты же знаешь французов. Никакой дисциплины. Никакой способности принять решение. Хотят, как Шейлок из «Венецианского купца», свой фунт мяса. Чтобы мы помучились прежде, чем они сделают как сказано. Pour l’honneur du pavillon, сам знаешь. — У него был странный, раздражающе визгливый смех, почти как крики стаи уток в полете.
— Так если бы я сказал, что через мои контакты до меня дошло, что «Креди Интернасьональ» решил не участвовать в займе, что на деле ни один банк во Франции и близко к бумагам «Барингса» не подойдет, что русские и бельгийские банки тоже заколебались, ты мне ответишь, что это пустые биржевые сплетни и на самом деле все идет гладко?
Он побледнел, и по его реакции я понял, что ничего из этого ему не известно. Ни один банк пока от участия официально не отказался: они приберегали отказ как большой сюрприз. Я задумался, а когда этот сюрприз огласят.
— Непременно отвечу, — сказал он, хотя уверенность в его голосе давала о себе знать как раз своим отсутствием. — Кто тебе рассказал?
— Один информатор, — сказал я. — Такое бывает, когда выходишь в свет. Тебе стоит попробовать. По-твоему, это чушь?
— Абсолютная. Полнейший абсурд. Когда это ценными бумагами «Барингса» пренебрегали? Случается иногда, какой-нибудь банк снижает долю своего участия. Это нормально. Ты сам знаешь. Но несколько банков разом? Им известна наша репутация. Разве лорд Ривлсток хотя бы раз оступился? Ха, да он же гений! Ты сам все знаешь и тем не менее веришь каким-то сплетникам? Ясно, что ты не для банковского дела создан, мой мальчик, если склонен к подобной панике.
Мне хотелось ответить, что, вполне очевидно, и он тоже, если склонен к подобному тупоумию. По сути, он мне напомнил, что я не любил в «Барингсе»: самодовольство и уверенность в собственной непогрешимости. Баринги были властителями fin de siecle. Но опять же в начале его правили Ротшильды, а сейчас стали консервативной тенью самих себя. Неужели «Барингс» думает, что будет господствовать вечно?
— Отрадно слышать, — ответил я. — Так, по твоему, мне следует отмахнуться от этих историй? Я подумывал написать что-нибудь для «Таймс»…
— Нет-нет, ни в коем случае! — поспешно сказал он. — Это была бы грубейшая нелояльность. Если станет известно про проблемы, то…
— Так проблемы есть?
— Я же сказал, дело движется медленно. Но заем непростой. Огромная сумма. Трудности неизбежны.
— Так «Креди Интернасьональ» отказался?
— Определенно нет.
— Согласился?
— Пока нет. Там говорят, у них административные затруднения. Но заверили меня, что беспокоиться не о чем. Окончательный ответ будет в следующий четверг утром.
В следующий четверг. Через шесть дней. Это даст два полных биржевых дня, чтобы рынки охватила паника, если все выйдет так, как мне кажется.
— Слушай, — сказал я. — Я не шучу. Я думаю, надвигается буря. Тебе надо послать телеграмму в Лондон, чтобы там могли подготовиться.
Он уставился на меня с пренеприятнейшей недоверчивой ухмылкой.
— Предупредить? О чем? О байке, принесенной журналистом? Ты думаешь, лорд Ривлсток откажется от уикэнда из-за того, что ты слышал на приеме у какой-то вдовы?
— Тут нечто большее.
— Не имеет значения. Никто не может тронуть «Барингс». Тебе-то следовало бы это понимать. Что до телеграммы, в жизни не слышал ничего абсурднее. Держись-ка своих актрис, Корт. Оставь серьезные дела людям, которые понимают, что делают.
Я пожал плечами:
— Прекрасно. Послушаюсь твоего совета. Мне то-то и то-то рассказали, а я передал тебе. Делай со сведениями что угодно. Ты, без сомнения, в своей оценке прав. Как ты говоришь, ты опытнее меня.
— Вот именно, — удовлетворенно сказал он. — И не думай, что я не благодарен тебе за заботу. Очень мило с твоей стороны было прийти. И если в будущем услышишь еще какую-нибудь мелочь, не бойся, приходи, рассказывай мне, сколь бы нелепой она ни была. И позволь как-нибудь поставить тебе выпивку — в награду за труды.
В это мгновение перед глазами у меня замаячила упоительная картина: «Барингс» идет на дно со всем экипажем и Фельстед тонет первым. Я желал французам удачи.
— Замечательная мысль, — сказал я. — Но не сегодня. В настоящий момент ты оказал бы мне большую услугу, дав взглянуть на бюллетени Фондовой биржи. Я собираю материал о позиции Франции по вопросу двойной конвертируемости. Мне нужна кое-какая базовая информация. «Таймс» ее публикует, но полезно было бы найти все в одном месте.
Утвердив свое превосходство, Фельстед стал сама любезность. К счастью, он не хлопнул меня по спине, пока вел к столу, прежде чем достать банковские бюллетени. Поступи он так, я, возможно, все испортил бы, его ударив.
Ежедневные бюллетени Фондовой биржи — самое скучное чтиво из всех: цены на десятки правительственных ценных бумаг, цены на бесчисленные иностранные акции и облигации предприятий общественного пользования. Дисконтные ставки и процентные ставки, применимые к сотням различных финансовых инструментов в десятках стран. Извещения об эмиссиях, и выпуске новых ценных бумаг, и выплатах дивидендов. Но, внимательно изучив их, здравомыслящий человек может заработать себе состояние. Так говорят, но самым слабым моим местом на банковской стезе было то, что меня все это нисколечко не интересовало. Я вынудил себя это понимать, но оно не приносило мне ни удовольствия, ни удовлетворения, какое даровало многим моим коллегам.
Я терзал себя, читая столбцы цифр, цены и ставки, в надежде найти какой-то намек на то, как будет разворачиваться вторая стадия этой авантюры. Ведь вторая стадия неизбежна. Мсье Юбер был прав: зачем делать что-то, что едва-едва навредит «Барингсу», зато может стоить тебе кучу денег? Но если банки по всему Континенту действительно выступят сообща, происходит нечто серьезное, и можно предположить, что организуют это очень и очень неглупые люди.
Потребовалось почти два часа, но я нашел. И даже я испытал шок. Я предполагал, что найду какое-то свидетельство вторичного наступления на «Барингс», но на деле ситуация была гораздо серьезнее. Она была настолько серьезной, что на существенные цифры поначалу я даже не посмотрел: мне в голову не приходило, что они имеют значение.
Мишенью был не «Барингс». Метили в сам Английский банк.
Едва я их заметил, цифры говорили сами за себя. На протяжении последних двух месяцев из Английского банка откачивались драгоценные металлы. Деньги выводились, новые депозиты не делались или задерживались. Банк Франции, ссылаясь на потребность в золоте для восполнения недособранных налогов вследствие неурожая, отложил депозит десяти миллионов фунтов стерлингов; Русский банк изъял пятнадцать миллионов. Частные банки, которые в обычных обстоятельствах держали бы в Лондоне меньшие, но все равно значительные суммы в золоте на депозите, уходили: сто тысяч фунтов тут, двести тысяч там. В общем и целом (взяв лист бумаги и карандаш, я начал складывать цифры за полтора месяца) было выведено семь миллионов. Согласно моим подсчетам, в сейфах Английского банка осталось меньше четырех миллионов золотом.
И на следующей неделе самый могущественный банк в мире испытает потрясение, от которого пошатнется, что вызовет панику на всех лондонских рынках. Когда люди паникуют, то хотят получить назад свои деньги. Они хотят золото. А «Барингс» захочет одолжить это самое золото, чтобы закрыть бреши в своих позициях. Он обещал «Аргентинской водопроводной компании» пять миллионов. Он должен заплатить, и у него не будет достаточно денег. Каждая акция, зарегистрированная на Бирже, упадет в цене. Банки и их клиенты запаникуют. Очередь из банкиров выстроится у дверей Английского банка, а у того не окажется достаточно золота, чтобы удовлетворить спрос. Ему придется приостановить конвертируемость, сказать, что перестает обменивать банкноты на золото, и репутация всего лондонского Сити рухнет, а первым будет «Барингс». «Обещается выплатить подателю сего сумму в один фунт по требованию». По требованию. Золотом. Вот только гарантия будет разоблачена как ложь. Не стоящая бумаги, на которой напечатана, так что бумажные деньги стремительно обесценятся.
План был головокружительно дерзкий. И простой. И сработает. «Решительный и здравомыслящий враг не станет тратить время и средства на удар по флоту или вторжение в колонии. Он постарается подорвать репутацию десятка лондонских банкиров». Вот что сказал Нечер, и был совершенно прав. Так и случится. А этот идиот Фельстед отказывается мне верить.
Красота аферы заключалась в том, что даже если кому-то рассказать о ней, это не устранит, а лишь приблизит панику. В Лондоне недостаточно золота, и этого никак не изменить.
Я пришел к выводу, что — пусть даже уже слишком поздно — необходимо хотя бы поставить в известность мистера Уилкинсона, а для этого мне требовалось содействие Джона Стоуна. «Таймс» не могла мне помочь, так как обычно мы посылали статьи публичным телеграфом: шли на местную почту и отправляли их слово за словом. Не слишком секретно, а еще было общеизвестно, что телеграфисты получают небольшое жалованье от полиции, сообщая ей взамен все интересное. Фельстед не поможет, а вот Стоун, подумал я, согласится. И я знал, что у его компаний есть собственные линии телеграфной связи, сообщения по которым, вероятно, можно перехватить, но которые с большей вероятностью пройдут незамеченными.
Однако найти Стоуна оказалось непросто. Я знал, что он держит контору рядом с Пале-Рояль, но она была закрыта — было уже так поздно, что я поехал туда скорее из дотошности, чем в надежде на успех. Еще я знал, что обычно он останавливается в «Отель дю Лувр», но и в апартаментах его не оказалось. Потребовался изрядный подкуп, чтобы мне позволили подняться и поговорить с его камердинером.
— Боюсь, мне неизвестно, где мистер Стоун, сэр, — сказал этот тип, с каменным лицом глядя мне прямо в глаза.
— Нет, известно, — укоризненно ответил я. — И сколь бы похвальной ни была ваша ложь в обычных обстоятельствах, но не теперь. Мне нужно увидеться с вашим хозяином, и как можно скорее. Это дело величайшей срочности, и он не поблагодарит вас, если вы не скажете мне, где его найти.
Слуга несколько секунд помедлил, потом с величайшей неохотой сказал:
— Думаю, он приглашен на чай к графине фон Футак. Но я не знаю, где…
Я широко улыбнулся.
— Зато я знаю. Молодчина, спасибо. Я позабочусь, чтобы он узнал о вашем безупречном умении оценить ситуацию.
Я не сбежал бегом по лестнице, но спешил и определенно оттолкнул пожилого господина, ждущего, чтобы его подсадили в фиакр у парадного. Он нахмурился, я сделал извиняющийся жест, когда запрыгивал внутрь и называл адрес.
Понадобилась четверть часа, чтобы доехать до особняка Элизабет, и я колотил в дверь, пока меня не впустили, а тогда потребовал, чтобы меня провели к ней и к Стоуну. Тут мне пришло в голову, что я, возможно, ставлю их обоих в крайне неловкое положение. Элизабет говорила, что принимает посетителей только в определенные дни и в определенные часы. В остальное время у нее есть собственные дела. Этот вечер был не из тех, когда она принимала кого-либо, помимо акционеров. Значило ли это, что Стоун приобрел акции? Странно, но, ожидая в передней, я очень надеялся, что нет. Впрочем, у меня не было времени задуматься, почему для меня это важно.
К счастью, замешательства не возникло. Меня провели в малую гостиную, которую Элизабет держала для себя одной, очаровательную комнату, обставленную по ее вкусу, а не в соответствии с модой. Там я их и нашел: они сидели бок о бок на двух стульчиках, как обычная семейная пара, обсуждающая прошедший день и наслаждающаяся обществом друг друга. Разница в ней поразила меня сразу: она была не напряжена, не насторожена и совершенно в мире сама с собой. Сомневаюсь, что я когда-либо видел ее такой раньше. И уж конечно, не в моем обществе. Я всегда ощущал напряжение, словно она ожидала, что ей придется защищаться. Я испытал укол ревности, хотя тогда не отдал себе в этом отчета.
Но едва я вошел, настороженность вернулась, и Стоун встал мне навстречу, разрушив впечатление интимности.
— Прошу прощения у вас обоих, — сказал я. — Я не пришел бы сюда без приглашения, не будь мое дело столь важным. Мистер Стоун, пожалуйста, на два слова наедине.
Элизабет встала.
— Оставайтесь здесь. У меня есть дела наверху. Я вам не помешаю.
Она быстро вышла из комнаты, и Стоун посмотрел на меня со смесью любопытства и (я видел) немалого раздражения.
— Как я и сказал, прошу прощения. Однако мне нужно послать телеграмму Уилкинсону так, чтобы никто больше ее не прочел. Мне бы хотелось воспользоваться вашим телеграфом.
— Ну разумеется, буду счастлив услужить, — сказал он. — Полагаю, вы хотите послать ее сейчас, сию минуту?
— Сию минуту, — ответил я, — или хотя бы как можно скорее. Думаю, до завтра она ждать не может.
— Вы в состоянии сказать мне, о чем она? Разумеется, я помогу вам в любом случае, но, сами понимаете, вы разбередили мое любопытство.
— Думаю, могу. Полагаю даже, это удачная мысль. Мне нужно удостовериться, что я не попал впросак. Дело в «Барингсе».
Я сел и рассказал ему про замечание Штейнберга на его обеде, про мою встречу с Юбером на ипподроме и про заключение, к которому пришел, изучив вывод драгоценных металлов из Английского банка.
— И вы полагаете, это скоординированное наступление на Лондон?
— Да, полагаю, хотя у меня нет доказательств. Несомненно, удивительное было бы совпадение, если бы дела обстояли иначе. В настоящий момент это не имеет значения. Важно другое: в четверг станет ясно, что выпуск «Барингсом» облигаций займа провалился; люди начнут спрашивать себя, достаточно ли у него денег, чтобы покрыть обязательства, — вполне оправданно, поскольку денег у него доподлинно недостаточно. Начнется погоня за золотом — и в «Барингсе», и во всех прочих учреждениях Сити. Английский банк не сможет обеспечить требуемое золото; «Барингс» рухнет, и Английскому банку придется приостановить конвертируемость. Предоставляю вам решать, каковы будут последствия.
Стоун потер подбородок и задумался.
— Довольно просто. Банковские ставки взлетят, учреждения пойдут ко дну, вкладчики обанкротятся, компании лишатся финансирования, торговля будет подорвана. Возможные последствия будут множиться и множиться. Впечатляет.
— Прошу прощения?
— Я говорю отвлеченно. Трудно не восхищаться отличной и хорошо проделанной работой. Но, как вы говорите, не имеет значения, спланировано это или нет. Вопрос в том, возможно ли как-нибудь это остановить. Например, будет ли — и какая — разница от того, узнает ли Уилкинсон, а через него, полагаю, Английский банк, правительство и «Барингс», что вот-вот произойдет?
— Если они будут готовы, то по крайней мере смогут привлечь все золото, какое сумеют в других банках. Его, возможно, хватит, чтобы остановить разрастание паники.
Стоун покачал головой:
— Очень сомневаюсь. Если вы правы, многие иностранные учреждения в Лондоне уже имеют подписанные требования на выдачу золота и только ждут случая их предъявить. Чтобы с лихвой подстегнуть панику. Я хочу сказать, попробовать, разумеется, стоит, если власти так решат, но, сомневаюсь, что получится. Гм-м.
— Что?
— Извините, — сказал он с тенью улыбки. — Я просто подсчитывал, насколько пострадаю я сам. Какая жалость, что вы не узнали этого вчера. Тогда я мог бы вовремя уйти с рынков. А теперь, сдается, я потону со всеми остальными; моя участь связана с падением этого глупца Ривлстока. Что за докучная личность. Тем не менее, полагаю, если я прикажу моим людям продавать с раннего утра в понедельник…
— Но это только прибавит паники… — не веря своим ушам, сказал я.
Стоун посмотрел на меня удивленно.
— Возможно, но не понимаю, почему я должен обанкротиться из-за самонадеянных амбиций и недальновидности лорда Ривлстока.
Я уставился на него во все глаза. Я прекрасно знал, что мягкая манера Стоуна только скрывает натуру и поступки одного из самых безжалостных коммерсантов. Но никогда не ожидал, что он будет настолько непатриотичен.
— Не тревожьтесь, — сказал он, словно прочитав мои мысли. — Самосохранение и патриотизм не полностью несовместимы. Меня это не обанкротит. С другой стороны, я окажу любое посильное содействие. Я вполне — вероятно, больше вашего — сознаю, сколь огромным вредом все это может обернуться. Крах финансовой системы Империи не в моих интересах. Совсем наоборот. Я завишу от рынков в плане денег, от поставщиков в плане выполнения поставок, от правительства, чтобы у него были гарантированные налоговые поступления для военных заказов. И я завишу от репутации Британии, чтобы мои компании получали преимущество на внешних рынках. По этим причинам я помогу, если сумею.
Он встал.
— И начать мы можем, поехав в контору и послав вашу телеграмму. Мне придется поехать с вами. Вы умеете обращаться с телеграфом?
Я кивнул:
— Думаю, да.
— Хорошо. Она попадает в мою контору в Лондоне, дальше ее придется доставлять из рук в руки. Не волнуйтесь, Бартоли, мой человек там, исключительно лоялен и тактичен, и я отправлю ему распоряжение доставить телеграмму лично и ни с кем про нее не разговаривать. Он сделает как сказано.
Этого должно было хватить. Мы вышли и велели принести пальто. Пока мы одевались, спустилась Элизабет.
— Вы уходите? — спросила она с явным разочарованием.
— Боюсь, что так, графиня, — ответил Стоун. — Мистер Корт умеет убеждать, и я ни в чем не могу ему отказать, даже под угрозой лишиться вашего общества.
— Но вы вернетесь?
— Буду счастлив.
Меня она не пригласила, заметил я, чуть раздраженный, что меня обошли вниманием. Я застегнул пальто, и Стоун вышел первым. Тут она взяла меня за локоть.
— Какие-нибудь новости? — негромко спросила она.
— Мне нужно с тобой поговорить.
— Возвращайся, как только сможешь.
У Стоуна, разумеется, был собственный экипаж — фиакры не для него. Очень удобный, хорошо защищенный от звуков и сквозняков внешнего мира.
— Обаятельная женщина эта графиня, — сказал я без какой-либо причины, кроме желания посмотреть, как он отреагирует.
— Несомненно, — ответил он.
— Очаровательная собеседница, — добавил я.
— Несомненно.
— И на удивление хорошо начитана.
Стоун посмотрел на меня внимательно.
— Поосторожней, мистер Корт.
— Извините, — сказал я, улыбаясь. — Но я считаю ее другом.
— Я подумываю купить себе автомобиль. Недавнее новшество, — сказал он, пока мы громыхали по мостовой. — Когда-нибудь в таком катались?
Сдавшись, я покачал головой.
— Они воняют, они медленно ездят и часто ломаются, — продолжал он. — Думаю, у них большое будущее. Позор, что наше правительство упустило возможность сделать Британию ведущим их производителем. Мы подумывали начать производство — в малых масштабах, разумеется, — но отказались от этой идеи.
— Почему?
— Нет рынка сбыта. И не будет, пока правительство не позволит авто ездить быстрее четырех миль в час. Во Франции, в Италии они уже движутся со скоростью двадцати. Они идут вперед семимильными шагами, а нам приходится сидеть и смотреть. Кому захочется ездить со скоростью четыре мили, когда лошадь повезет быстрее? Мы не можем производить вещи, которые не станут покупать.
— Добейтесь изменения закона.
Он фыркнул.
— Не так просто. Люди думают, что бизнесмену достаточно щелкнуть пальцами, и правительство сделает как приказано. К несчастью, дело обстоит иначе. Чем больше правительству нужно голосов людей, которые вообще ничего не думают или не понимают, тем хуже оно становится.
— Возможно, оно боится, что погибнут люди.
— Оно боится, что погибнут избиратели. А они погибнут. Но каждый год лошади затаптывают сотни людей, а их скорость не ограничивают.
Он умолк на некоторое время, а экипаж двигался по улицам Парижа.
— Возможно, вам будет интересно узнать, — сказал он наконец негромко, — что я просил графиню фон Футак стать моей женой.
— Хорошо… я хотел сказать, мои поздравления, сэр, — произнес я в полнейшем изумлении. — Она?..
— Она просила неделю на раздумье. Полагаю, такова привилегия женщины, и уверен, она должна учитывать тот факт, что для нее это будет своего рода шаг вниз в глазах света. Так или иначе, мы на месте.
Я вообразил себе, как повар готовит для Элизабет обед, и задумался, а что сам буду есть сегодня вечером. Ничего изысканного, подумал я. Мне все еще не представился случай рассказать ей, что Симон больше не причинит ей неприятностей. Равно как и что ее неприятности стали теперь намного серьезней. Стоун меня ошеломил, но явно уже сожалел о своем доверии и не желал возвращаться к теме. Бедолага, подумал я. Я был уверен, что знаю, каков будет ее ответ. Она хотя бы проявила доброту, не расхохотавшись сразу, а сделав вид, что обдумает предложение. Но в настоящий момент поводов для смеха у нее было мало. Предложение Джона Стоуна развеется, узнай он содержание дневников, а если я не смогу найти Дреннана, он скоро узнает.
Стоун открыл дверь и первым вошел внутрь. И зажег свет. Ну разумеется, у него в конторе было электрическое освещение. Ему нравилось все современное. Даже столы, за которыми работали клерки, были столь же обтекаемыми, новыми и сконструированными с учетом эффективности.
— Вон туда. — Он повел меня через комнату, потом еще через одну и, наконец, в закуток с телеграфной машиной. — Не спрашивайте, как она работает. Я никогда ею не пользовался. Но это самая последняя модель, и, думаю, если нажимать туда, — он указал на клавишу, — а потом щелкнуть кнопки здесь, — он указал на ряд переключателей и кабелей, поднимавшихся над столом огромным технологическим утесом, — она будет передавать.
— О Боже, — сказал я. — Сомневаюсь, что у меня получится.
Я никогда раньше не видел подобной машины. Я понятия не имел, как она работает. Я осторожно нажал кнопку. Ничего не произошло.
— Кто обычно тут сидит?
Стоун пожал плечами:
— Откуда мне знать? Разве вам не полагается уметь с ней обращаться?
— Давайте откажемся от этой мысли, — наконец сдался я. Но у меня не было никакой другой на замену.
Стоун поджал губы.
— Единственным выходом было бы написать письмо и передать с кем-нибудь. Тут я могу посодействовать. То есть могу предоставить вам бумагу, перо, конверт и надежного человека. — Он посмотрел на часы. — Пожалуй, он сумеет поспеть на одиннадцатичасовой поезд. Если повезет, ваше письмо будет доставлено к ленчу в субботу. Если сможете найти кого-то, кому его доставить.
Он поглядел на мою удрученную мину.
— Чудеса прогресса, — сказал он. — Когда я был молод, дорога от Парижа до Лондона занимала почти двадцать четыре часа.
Я вздохнул.
— Значит, иного выхода нет. Тогда ладно. Напишу письмо.
Стоун кивнул.
— Поедем ко мне в отель, сделаете это там. Ксантос его отвезет. Когда закончите, передайте конверт ему.
Так я и поступил. Следующий час я провел в апартаментах Стоуна в «Отель дю Лувр», тщательно составляя письмо Уилкинсону, в котором излагал, что именно я обнаружил, что подозревал и что, на мой взгляд, следует предпринять. В последней части я выражался несколько туманно, поскольку, по правде говоря, понятия не имел, что может быть сделано. Даже будь Ксантос столь расторопен, как утверждал Стоун, времени было очень и очень мало. На то, чтобы найти владельцев «Барингса» и директоров Английского банка, потребуется время. Собрать их, выработать курс действий…
Стоуну, по всей видимости, пришла в голову та же мысль.
Он, подозревал я, тоже писал письма, впрочем, мне казалось, я знаю, что в них. Он хотел выйти на рынки с приказом продавать с раннего утра в понедельник, чтобы избавиться от как можно большего числа своих акций прежде, чем кто-то еще заподозрит, что может произойти. Конечно, я не мог его винить.
— И не потеряйте их, Ксантос, — сказал Стоун, отдавая письма своему секретарю. — Жизненно важно, чтобы они как можно скорее попали к Уилкинсону и Бартоли.
Секретарь тщательно убрал конверты во внутренний карман пиджака.
— Многообещающий молодой человек, — сказал Стоун. — Вам нечего тревожиться. Ему так не терпится в Лондон, что он переплывет Канал, если понадобится, чтобы выполнить работу. Выпьете, мистер Корт?
Я был на пределе, день выдался напряженный. Но я все равно согласился.
— Интересная история, — сказал он, едва слуга подал напитки и удалился. — Придает совершенно новый смысл концепции современного ведения войны. Захватывающе! Только подумайте, каковы могут быть мотивы замешанных тут людей.
— Они хотят уничтожить Лондон и Империю.
— Да, конечно. Но почему? Из того, что вы говорили, как будто следует, что русские и французы действуют заодно. А это любопытно, верно? Единственная республика Европы и великий деспот Востока? Маловероятная пара, на мой взгляд.
Я пожал плечами.
— Французы ненавидят нас из-за Империи, немцы из-за войны, а русские — из-за своего политического строя. Впрочем, значения это не имеет. Я так далеко не заглядываю. Меня интересует, как это остановить.
— Возможно, это нельзя остановить, — мягко ответил он. — Пока вы писали свое письмо, я перепроверил цифры. Вы совершенно правы. В настоящий момент золота недостаточно, чтобы сдержать наступление на банки. Даже если всех банкиров согнать в одну комнату и все они согласятся объединить резервы, этого не хватит.
Некоторое время мы сидели в молчании, размышляя над ужасными перспективами, ждущими нас на следующей неделе. Меня захлестнуло ощущение поражения. Если бы только я выяснил на несколько дней раньше — даже два дня все изменили бы! Но я тратил время на пустяки: старался разузнать технические характеристики и назначение нового французского крейсера, который заложили на верфях Бреста, и особенно отвлекся на проблему дневников Элизабет — а потому не сумел разглядеть, что происходит. Я считал это отвлеченной проблемой, а не чем-то реальным и неминуемым.
— Но вот мне интересно… — начал я.
— Что вам интересно?
— Я ведь рассказывал вам про мой разговор с Нечером, верно? Разговор, с которого все началось?
Стоун кивнул.
— Он был бы не в восторге от такой идеи. А он человек влиятельный.
— И очень умный к тому же, — добавил Стоун. — Я питаю к нему большое уважение. Среди банкиров он один из лучших. Хотя, как вы понимаете, в целом я их не жалую.
— А что, если есть другие, похожие на него? Такие, кто сочтет, что это подорвет упорядоченность мировой торговли, станет непозволительным вторжением политики в чистый и неиспорченный мир денег.
— Продолжайте.
— У кого больше влияния? У людей вроде Нечера или у тех, кто организует наступление?
— Поскольку мы не знаем, кто за этим стоит…
— Я про другое, разве у нас тут не борьба фракций? Деньги против политики? Речь идет о последовательной политике страны или об акции отдельных лиц? Иными словами, возможно ли обратить это вспять, если обратиться к верным людям?
Стоун задумался.
— Смотря какую заплатить цену, верно? Чего хотят французы, русские? А кроме того, это ваша работа. Разве вам не стоит пойти в посольство и предоставить им этим заниматься?
Такая мысль мне в голову не приходила, но от нее нетрудно было отмахнуться.
— Вы знакомы с послом?
Стоун кивнул.
— Нужно ли тогда говорить больше?
Он улыбнулся.
— Согласен, он не самый деятельный человек. Тем не менее, думаю, его надо поставить в известность.
— Думаю, я повидаюсь с Нечером, — сказал я. — Я все равно не разглашу ничего, что не станет общеизвестным через день-другой. Кроме того, он, возможно, уже прекрасно осведомлен. Если удастся уговорить его как-то помочь…
Стоун встал.
— Попробовать, наверное, стоит. Как вы сказали, большого вреда это уже не принесет. А теперь, если простите меня, я приглашен на обед.
— О, прошу прощения! — сказал я. — Я и так занял слишком много вашего времени.
— Напротив, это было крайне интересно. Э…
— Да?
— Вам, возможно, понадобится связаться со мной в ближайшие несколько дней. Если меня не будет здесь, вы можете оставить мне сообщение в доме графини.
Он произнес это совершенно спокойно, но я ясно ощутил за словами неловкость. Стоун не принадлежал к светским людям, он был совершенно неспособен бросить подобное замечание небрежно, сколь бы ни старался.
Глава 16
Почему французские банкиры стремятся за город? Самые богатые полностью мигрировали из Парижа и слетелись в местечко Сен-Жермен-ан-Лэ, в нескольких милях вверх по реке. Там у них были свои карманные замки, обширные угодья, дети и слуги, весь простор, какой им требовался, — помимо еще более дальних поместий, которые они держали в провинции, виноградников в Бордо или в Бургундии. Насколько проще было бы, если бы они скучились во французской разновидности Мейфэра или Белгравии, как банкиры английские.
Когда после жалких нескольких часов сна я встал на следующее утро и сел в трамвай до Сен-Жермен, у меня не было ни договоренности о встрече, ни гарантии, что я застану Нечера дома. Я не был уверен, что вообще сумею миновать главные ворота и попасть в особняк. Но мне удалось, хотя пришлось перелезть через забор, преодолеть лающих собак, практически целый школьный класс вопящих детишек, трех горничных и няню (все обслуживали потомство Нечера), прежде чем я попал в сам дом, постучал и сел (с видом раздраженным и взъерошенным и чувствуя себя сродни коммивояжеру) в вестибюле.
Нечер, однако, был джентльменом: мое нежданное появление и слегка усталый вид ни в коей мере его не смутили, даже несмотря на то что была суббота. Напротив, он провел меня в свой кабинет и исчез, чтобы извиниться перед семьей. Потом вернулся и объявил, что попросил принести в кабинет завтрак.
— Вы не похожи на человека, способного снести встречу с моими внуками, — улыбнулся он.
— Вы очень добры. Прошу прощение за мой приход. Но я считаю, что дело важное. Помните разговор, который состоялся у нас некоторое время назад в салоне графини фон Футак?
— Разговор о?..
— Об уязвимости лондонского Сити.
— Ах да. Прекрасно помню. Кажется, вы были весьма скептично настроены.
— Вам известно, что происходит? Или, точнее, что произойдет?
— Я слышал, что «Барингс» может столкнуться с трудностями при поисках подписчиков на аргентинский заем, который он предлагает. Вы об этом?
— Да. Последствия вам, полагаю, понятны?
Он кивнул.
— Вы это имели в виду в салоне графини?
Он поглядел на меня внимательно, явно взвешивая следующие свои слова. Этого, конечно, было достаточно, но не для того, чтобы продолжить разговор.
— Это определенно укладывается в нарисованную мной картину.
— Едва ли я разглашу большую тайну, сказав, что Английскому банку затруднительно будет удовлетворить требования, которые, по всей вероятности, будут предъявлены ему в течение недели или около того. И что отказ от подписки и вывод драгоценных металлов слишком уж явное совпадение, а потому указывают на согласованные действия.
— И это тоже приходило мне в голову.
— Английскому банку понадобится содействие. Чтобы в трудную минуту вокруг него сплотились друзья.
— Ага, — протянул он, — но при всем уважении, каким пользуется Английский банк среди себе равных, к Англии, думаю, относятся в целом не столь хорошо. Таковы, как вам, без сомнения, известно, умонастроения французов при любом правительстве. Разумеется, у Английского банка есть друзья, но, увы, у самих этих друзей друзей немного.
— Что именно это означает?
— Видите ли, сударь, Франция в трауре. Она жаждет мести, но пока не вполне понимает, как получить желаемое. Она понесла поражение в тысяча восемьсот семидесятом, и не просто поражение, а унижение. Она уступила некоторые самые ценные провинции Германии. Ей пришлось заплатить захватчику, чтобы он ушел. Пять миллиардов франков за вторжение немцев в нашу страну и кражу наших земель. Удивительно ли, что в умах народа преобладает лишь одна мысль? Вы были на площади Согласия? Видели статуи великих городов Франции? Статуя Страсбурга навеки окутана черным; к ней ежедневно кладут цветы, как на могилу. Месть, сударь. Мы хотим мести.
Он помолчал, проверяя, достаточно ли у меня еды, потом захлопотал и извинился, что не предложил ничего выпить. Закутанные от холода дети все еще играли в саду на слабом утреннем солнышке. Их радостный визг проникал даже сквозь закрытые окна.
— Но как отомстить? — помолчав, продолжил он. — Если мы будем одни сражаться с Германской империей, то опять потерпим поражение. У нас нет друзей, помимо стран вроде Италии или Испании, от которых нам мало толка. Габсбургская империя привязана к Германии, русские нам отвратительны, англичане противодействуют нам на каждом шагу по всему миру. Поэтому кое-кто начинает бормотать; мол, выхода нет, мол, есть лучший способ, нежели война, возвратить то, что мы потеряли. Забудем на время про Германию и сплотимся против Англии. Подружимся с Россией, ослабим Англию, потом вернемся к проблеме Германии.
А вторая группа полагает, что все это фантазии, рисовка тех, кто ничегошеньки не смыслит в том, как устроен мир, кто думает, будто конфликт наций не изменился со времен Наполеона. Такие люди говорят, что Франция не будет сильна, когда одержит победу, но одержит победу, когда будет сильна. А страна набирает силу в период мира, когда может всецело посвятить себя накоплению капитала и развитию промышленности. Как делала Англия.
— Вы говорите про банкиров?
— Самых презираемых из всех. Это люди вроде Ротшильдов создали из воздуха пять миллиардов франков, чтобы в семидесятых откупиться от кайзера, а их поносят как евреев-эксплуататоров, жиреющих на чужих трудах. Социалисты сновали по Парижу выкрикивая лозунги; политики ежились от страха в Бордо; генералы искали отговорки; а банкиры занялись изгнанием врага с эффективностью, которую армия даже вообразить не способна. И тем не менее — кем восхищаются, а кого ненавидят?
Не деньги развращают политику, а политика развращает деньги. У всех политиков есть своя цена, и рано или поздно они приходят с протянутой рукой. Вы думаете, можно развратить Ротшильда, Райнаха или Баринга? С точки зрения нравственности банкир и нищий схожи: деньги их мало волнуют. У одного они есть, другому они не нужны. Только те, кому нужны деньги, но кто их не имеет, подвержены коррупции. Иными словами, огромнейшая часть человечества и почти все политики, кого я когда-либо встречал.
— И клоните вы…
— К тому, что естественных союзников Англии во Франции, к несчастью, ненавидят больше всех. Вполне очевидно, что крах лондонского кредитного рынка будет катастрофой — для торговли, для капиталовложений, для промышленности. Все страны будут ослаблены; капиталы, копившиеся поколениями, будут растрачены впустую. Увы, слишком много находится тех, кто не понимает, что краткосрочная победа, купленная ценой долгосрочной нищеты, заведомо невыгодная сделка. И любой банковский дом во Франции, кто придет на помощь своим братьям в Лондоне, будет немедленно объявлен врагом отчизны. Особенно если принадлежит евреям.
— Так вы не поможете?
— Вынужден помогать. «Барингс» надменен и глуп, но он не должен пасть, сколь бы того ни заслуживал. Однако содействие будет возможно только в том случае, если за ним будет стоять правительство; усилий одних только банков тут недостаточно.
Это выходило далеко за рамки моей компетенции, и мне пришлось очень потрудиться, чтобы сохранять ясную голову.
— И какова была бы цена?
Нечер улыбнулся.
— Высокая.
— Но кто они? Мы имеем дело с политикой правительства или нет?
— Вы исходите из того, что правительство — это единое целое. Много лучше предполагать наличие фракций. А фракции распадаются и образуют новые. Вопрос скорее в том, как раздробить существующие и сложить их снова так, как больше устраивает вас. Например, если бы парижские финансисты обратились в Банк Франции и выступили бы сообща, сказали, что он должен прийти на помощь Английскому банку, то наше мнение, без сомнения, услышали бы. Однако есть и другие, которые будут требовать более драматичных мер.
— Мы говорим про мсье Рувье?
— Он честолюбив, тщеславен. Он видит прекрасный шанс разгромить противника и превознести себя. Его, вероятно, удастся переубедить, но глупо было бы делать вид, будто это будет нетрудно.
— А что русские от этого выигрывают? Они хотят получить займы на огромные суммы для финансирования своих армий и экономики. Как они их получат, если разрушат рынки, которые их поставляют?
— Боюсь, об этом вам придется спросить у них.
Глава 17
Когда я уходил, он садился за письма коллегам и партнерам, чтобы начать зондировать почву; я даже не задумался, как вышло, что он не удивлен, что простому журналисту известно так многое или что он так тревожится. Сейчас я спешил: мне многое нужно было сделать. Сначала мне надо было заглянуть в английское посольство, но, как я и предвидел, оно было закрыто (так ведь это английское посольство), и не нашлось никого, готового объяснить мне, где я могу найти посла. Он был человеком, ценившим свой досуг, и не допускал, чтобы его нарушали ни при каких обстоятельствах. Мне придется подождать.
Следующим было русское посольство, также закрытое. Не совершенно, в подобных местах так не бывает: я вошел и бродил по помещениям, пока не нашел кого-то, чтобы спросить, где мне найти военного атташе. Ответ последовал довольно быстро: бульвар Осман, 27, второй этаж, сказали мне. Туда было добрых полчаса пешком, быстрее фиакром, но ни одного не оказалось поблизости, так что в три часа пополудни я постучал в дверь графа Гурунжиева и был впущен слугой, который выглядел так, словно только что слез с седла после долгой скачки по степи.
Апартаменты были роскошно обставлены, и в них витал странный, почти пряный аромат, не похожий ни на один запах, какой можно найти в доме, где живут французы. Я так и не узнал, что это, но последующей беседе он придал отчетливую атмосферу заморского приключения. Запах был не слишком неприятным, но не из тех, который забывается, едва к нему принюхаешься. Мне ужасно хотелось знать, что это, но я не мог найти ни одного бесспорно тактичного способа спросить.
Раньше я Гурунжиева не встречал: он не посещал салон Элизабет, а навещал ее, когда она была одна, обычно по вторникам после полудня. Позднее из источников, о которых не хочу распространяться, я узнал, что он всегда был одним из наиболее щедрых ее поклонников, хотя и далеко не самым расточительным. Я ожидал увидеть рослого мужчину офицерского сословия, нечто среднее между героем романа Толстого и портретом Александра II верхом, но ничего подобного. Гурунжиев, наверное, был довольно хорош собой, но не особенно высок ростом, не слишком правильного сложения и без какой-либо военной выправки. Никак не казацкий тип. Напротив, его отличало лицо, изобилующее таким добродушием, что даже на минуту невозможно было проникнуться к нему неприязнью: ясный лоб, увенчанный темными волосами, глубоко посаженные карие глаза, прямой нос и изящный, почти женственный рот. На долю секунды мысль о его близости с Элизабет скользнула у меня в голове, но она повредила бы моей цели, поэтому я постарался ее прогнать. Это было прискорбно, потому что он был обаятельнейшим человеком, и я прекрасно понимал, почему Элизабет считала его вполне подходящим на роль акционера. Единственным сюрпризом было то, что ей удалось не влюбиться в него как следует.
— Это крайне необычный визит, — начал граф с теплой улыбкой. Он, казалось, был ничуть не раздражен, хотя я прервал его обед. Голос у него был сочный и культурный, французский выговор — великолепный, и он самым естественным жестом предложил мне сесть. — Кто вы?
— Я пришел к вам, потому что слышал про вас от графини фон Футак.
— Разумеется, любому другу графини в моем доме рады, — невозмутимо отозвался он. — Хотя я не подозревал, что о нашей дружбе широко известно.
— Напротив, ваше сиятельство. Я говорил с графиней о деле, которое несколько меня заботило, и она тогда открыла, что знакома с вами, считает вас другом и посоветовала сообщить вам об этом деле, которое я считаю весьма настоятельным.
— Понимаю. И ее совету всегда должно следовать. Когда закончите, надеюсь, присоединитесь ко мне за обедом. Моя семья всегда рада новым знакомым.
«Видите, я готов поверить в вашу абсолютную сдержанность, потому что неколебимо верю в нее, — вот что он подразумевал. — Вам, без сомнения, будет нетрудно проявить равное понимание».
— Боюсь, я уже ангажирован, иначе я с большим удовольствием принял бы ваше приглашение. Но благодарю за любезность.
— Тогда начинайте.
— Прекрасно. Вы должны понять, что то, что я собираюсь вам рассказать, строго конфиденциально. Разумеется, нет нужды говорить это человеку вроде вас, но мое начальство, если узнает, сочтет мое поведение сомнительным — в лучшем случае. Вам самому придется найти объяснение, как вам стало известно то, что я сейчас расскажу.
Он жестом дал понять, что подобное вполне понятно.
— Хорошо. Я журналист и работаю на «Таймс». В дополнение я работаю на министерство иностранных дел Великобритании.
— Вы шпион?
— Я занимаюсь приобретением любой информации, которая может упрочить благополучие Британии и ее владений. Прошу, не поймите меня превратно, если я скажу, что сведущ в моем деле и что на этом поприще я также — неизбежно — узнаю разное, касающееся также других стран.
— Например, России?
— В самом начале я перенял мое место у человека по имени Арнсли Дреннан, который впоследствии нашел себе применение, продавая свои услуги тому, кто больше предложит. Он человек крайней жестокости и низкой морали. Его история — войны, обман и убийства. Он американец.
— Продолжайте.
— О нем мне известно сравнительно мало. Как и всем прочим. Ему под пятьдесят, и некогда он воевал на Гражданской войне в Штатах. Там, полагаю, он начал приобретать свои навыки убийцы. Несомненно, он знаток в избранной профессии. Он способен незамеченным скользнуть за спину человеку и перерезать ему горло так же быстро и тихо, как мышь. Для многих его ценность заключается как раз в том, что он не предан никому и, следовательно, его трудно найти или выследить.
— И зачем правительство ее величества пользуется услугами такого человека?
— Уже давно не пользуется. Но вполне возможно, что его место занял кто-то схожий. Как и на службе правительств Франции и России.
Услышав такое, он заметно ощетинился и начал отрицать.
— Вам прекрасно известно, что это так. Полгода назад пара эстонских националистов утонула в Дунае. Вы действительно думаете, что они просто пьяными упали в реку? В прошлом месяце в Роттердаме нашли революционера с перерезанным горлом. И опять же, вы действительно думаете, что преступление совершил любящий диспуты товарищ? Что подобных людей нейтрализуют исключительно через суды?
Тут ему определенно стало не по себе, но в самой его позе я уловил также и дрожь возбуждения. Всех людей (всех мужчин, следовало бы сказать, поскольку я обнаружил, что женщины в общем и целом неподвластны чарам шпионажа) легко увлечь подобными байками. Им нравится сама мысль, что они владеют тайным знанием. Только очень здравомыслящие предпочитают не знать. Только святые поистине ужасаются. Если повезет, я смогу обернуть себе на пользу эту слабость и немало сделать для решения двух насущных проблем разом. Если буду осторожен и если мне повезет.
— Продолжайте.
— Его нынешние хозяева — люди, не питающие любви к России. Уверен, вы сознаете, что различные революционные группировки очень мало преуспели в разжигании беспорядков внутри самой России. Они много шумят, но мало чего добиваются. В их рядах столько осведомителей, что им удается лишь немногое, прежде чем их обнаруживают. Анархисты различных мастей умудряются время от времени взорвать ресторан или кафе, но в том, что они делают, особого прока нет.
— Да, все это мне известно.
— Хорошо. Позвольте говорить напрямик. Группа русских эмигрантов заручилась услугами мистера Дреннана для осуществления злодейского преступления против России во Франции.
Это заявление было встречено молчанием — граф смотрел на меня, атмосфера в комнате внезапно помрачнела и посерьезнела.
— Могу ли я спросить, откуда вам это известно?
Трудный вопрос, ведь я сам не знал: на самом деле все от начала и до конца было соткано из лжи.
— Россия — не единственная страна, присматривающая за этими людьми, — беззаботно сказал я. — И я приглядываю за мистером Дреннаном. Для моей собственной безопасности, поскольку он сильно негодует на мое существование. А мне не хотелось бы стать его следующей жертвой.
— И это злодейское преступление?..
— Боюсь, сэр, тут я должен прерваться и несколько подпортить себе реноме. Эту информацию я должен обменять, а не подарить.
Его красивое лицо потемнело.
— Не тревожьтесь, — мягко сказал я. — Даже если вы не сможете пойти мне навстречу, я все равно расскажу вам все, что вам нужно знать, дабы предотвратить трагедию. Но мне хотелось бы заручиться вашим словом, что вы мне поможете, если будете в силах. Большего я не прошу.
Его глаза сузились, пока он обдумывал мое предложение, я видел, что он просчитывает возможные варианты. Он далеко не столь прям и откровенен, подумал я, как заставляют предположить его манеры.
— Хорошо, — согласился он. — Почему бы вам не сказать, что вам нужно, а тогда посмотрим, сможем ли мы договориться. Пожалуйста, не забывайте: я заметил, что вы не предоставили мне ни малейших доказательств.
— Они последуют. Я никоим образом не ожидаю, что вы станете действовать на основании непроверенных слов совершенно незнакомого вам человека. Что ж, хорошо. Полагаю, вы слышали про банк «Барингс».
Он был изумлен внезапным поворотом разговора, но кивнул.
— Через несколько дней у «Барингса» возникнут значительные затруднения. Он должен сделать платеж, но не имеет для этого средств. Как бывает в подобных обстоятельствах, он обратится за содействием в Английский банк. Новость о затруднениях просочится, и многие захотят перевести свои средства в нечто посущественнее бумаги. Другие учреждения также захотят получить золото из сейфов Английского банка.
Он кивнул, но осторожно. Было очевидно, что он с трудом понимает, о чем я говорю.
— У Английского банка золота не хватит. Не нужно быть экспертом, чтобы понять трудности, какие возникают, когда у банка не хватает средств расплатиться по обязательствам.
— Я не понимаю…
— В прошлом месяце государственный банк России изъял значительные объемы золота, которые обычно держит на хранении в Лондоне. Он вывел деньги из Английского банка, а также из самого «Барингса». Уверен, по самой веской причине, но если бы он смог заявить, что возвращается к прежней политике, то проблема существенно уменьшилась бы. Это все, о чем я прошу.
Я понимал, что потерял его. Он был человеком дипломатических раутов и переговоров между великими мира сего. Он ничего не смыслил в том, как на самом деле создаются империи или как страны удовлетворят желания и потребности своих народов. Ему никогда не приходило в голову спросить, а как еда попадает ему на стол, как она выращивается и производится, перемещается из региона в регион и от торговца к торговцу по великим путям невидимых денег, которые опутали планету, связывая воедино каждого человека и каждый городок так надежно, что большинство даже не подозревает об их существовании. Их он принимал как должное. А мы никогда не ценим того, о чем никогда не задумываемся.
— Вы хотите, чтобы Россия перевезла золото…
Я подавил стон.
— Нет, ваше сиятельство. Нет необходимости его перевозить. Просто слов о том, что вы не будете его перемещать, будет вполне достаточно. Где дело касается денег, вера не уступает реальности.
Он нахмурился.
— Как видите, мистер Корт, я мало что понимаю в таких вещах. И не слишком ими интересуюсь. Без сомнения, упущение с моей стороны. Но это означает, что я не имею ни малейшего понятия, малой услуги вы от меня просите или огромной. Мы оба хотим совершить обмен, но он зависит от справедливой цены для каждой стороны, а я не знаю ценности того, чего вы просите.
— Тогда предлагаю вам проконсультироваться у кого-нибудь в посольстве, кто знает, ваше сиятельство, — сказал я. — Но я бы просил, чтобы вы сделали это быстро. Время — фактор величайшей важности.
Тут он меня удивил. Он был совсем не того сорта, как я вообразил вначале. Он тут же встал и позвал слугу.
— Приготовь мне одеться. Мне нужно немедля ехать в посольство. И пошли курьера к… — Тут он одним духом выпалил перечень русских имен. — Пусть они ждут меня там через час.
Повернувшись ко мне, он улыбнулся.
— Я встречусь с моими людьми и попытаюсь понять, в чем дело, — сказал он. — Возможно, мне понадобится с вами связаться, поэтому если бы вы оставили свой адрес…
Я кивнул.
— И я ловлю вас на слове, мистер Корт. Я должен получить вашу информацию вне зависимости от того, смогу ли оказать вам содействие.
— Я предоставлю ее с радостью, — сказал я. — В настоящий момент мне известно только то, что Дреннан, вероятно, живет на острове Сен-Луи и что трагедия разыграется на следующей неделе в русском соборе. Пожалуйста, поставьте вокруг него охрану. Круглосуточную. — Я дал описание Дреннана. — Он не принадлежит к православной церкви, ему безразлична пасхальная музыка, и он равнодушен к современной церковной архитектуре. Если он вообще там появится, то не ради спасения души.
— Тогда вы задали мне немало работы, — сказал он. — Дипломатам следует должным образом одеваться, а на это уходит огромное количество времени.
Мне дозволялось откланяться, поэтому я поблагодарил его, вышел из комнаты и направился домой.
Я продвинулся вперед — или так считал. То есть я связался с двумя могущественными людьми в русском и французском лагере и начал переговоры. Следующим шагом будет выяснить их цену, если они действительно готовы продавать. Однако я понимал, сколь мало могу предложить взамен.
А если цена будет слишком высока? Что случится тогда? Я зашел в кафе на рю дю-Фобур-Сент-Оноре и заказал омлет и бокал красного вина; я с утра не ел и был отчаянно голоден. Вполне возможно есть и думать одновременно.
Британия, конечно, будет чудовищно ослаблена; объем мировой торговли сократится; заводы закроются; корабли станут на якорь. Люди будут терять работу. Доходы правительства и его способность оплачивать Королевский флот упадут. Колонии станут уязвимы и беззащитны — Индия, Южная Африка, Дальний Восток, — и французы и русские поспешат воспользоваться преимуществом. Что мы можем сделать? Помимо того, что пойти с шапкой в руках к немцам, прося назвать их цену? Без сомнения, они для начала захотят свободы рук в Восточной Африке, а возможно, и гораздо большего. И захотят ли они вообще помочь, зажатые между Россией на востоке и Францией на западе?
И все из-за нескольких тонн металла. А теперь еще и я запутал ситуацию, привнеся историю с предполагаемым злодеянием, которое мне теперь придется спланировать. О чем я только думал? Это сильно осложнит мне жизнь. Однако волноваться об этом я буду, когда все закончится. Ждать и наблюдать, не делая ничего, если нет необходимости; таковы всегда были мои главные принципы в сборе информации. Именно это отличало меня от других, от таких, как Дреннан, который, несомненно, сперва что-нибудь бы взорвал, дабы привлечь внимание.
И тут я улыбнулся, заказал еще бокал вина и потребовал подать бумагу и конверт.
«Дорогой Дреннан, — написал я.Корт».
Я был привлечен общим другом уладить вопрос одного литературного произведения, о котором вам, возможно, известно. Думаю, нам нужно обсудить его, и поскорее. Нейтральное место встречи, полагаю, устроит нас обоих. Я буду у входа в православный собор на рю Дарю в четверг в половине шестого вечера.
Ваш
Листок я вложил в конверт, потом прошелся на остров Сен-Луи и оставил его, адресованный мсье Лефевру, в баре. Он довольно скоро его получит.
Оттуда я вернулся к Элизабет; когда я прибыл, было начало десятого, но казалось, что уже три ночи — столько всего произошло за день. От усталости у меня кружилась голова, и, думаю, мои умственные способности были далеки от идеала. Мне бы следовало отправиться в постель и отдохнуть, но я помнил горестное выражение ее лица, когда она тронула меня за локоть и попросила вернуться. Ничто не помешало бы мне поехать к ней. Я даже спросил себя, что бы подумал Стоун, знай он…
Элизабет разбудила кухарку, чтобы та приготовила мне перекусить, и воздерживалась от разговора, пока я не поел. За это я был благодарен и заставлял ее ждать, пока ужинал перепелиными яйцами, небольшим паштетом и выпил бокал вина — быстро и не особо церемонясь.
— У кого ты ищешь утешения? — спросила она, когда я закончил. — У тебя есть братья, сестры, родители?
— Мой отец жив, но мы не близки. У меня есть своего рода сводный брат. Я почти все могу ему рассказать, и он мне тоже.
— Тогда тебе повезло. Какой он? Похож на тебя?
— Нет. Он трудолюбивый и серьезный и гораздо больше привязан к каминам и креслам. А ты?
— Никого. В настоящий момент только ты.
— Мне очень жаль.
— Чего?
— Что я лучшее, что у тебя есть. Послушай, у меня нет хороших новостей.
Она овладела собой: лицо застыло, чуть бледна.
— Симон мертв, — сказал я. — Не важно, как это случилось. Но дневников у него не было. Он их продал. Он практически мне это сказал.
— Кому?
— Человеку по имени Арнсли Дреннан. Иначе известному как Жюль Лефевр. Ты познакомилась с ним тогда же, когда со мной в Нанси.
Она едва заметно кивнула.
— Намного более опасный тип. Гораздо умнее и в деньгах не заинтересован. Беда в том, что я не знаю, где он. Я уже предпринял кое-какие шаги, и, возможно, они дадут результат. Но в следующие несколько дней — по меньшей мере — не берусь сказать, что случится. Очень сомневаюсь, что он в этом деле ради денег. Это не закончится просто тем, что ты отдашь сколько-то банкнот.
Приложив руки к щекам, она закрыла глаза. И я почувствовал себя премерзко, виноватым, что ее разочаровал.
— Понимаю. Что ему может быть нужно?
— Я. Это главная моя забота. В твоих дневниках он может увидеть средство добраться до меня. Они разрушат твою репутацию, но заодно разоблачат меня и уничтожат все, что я здесь делал. Еще это поставит в крайне неловкое положение британское правительство, к тому же в период, когда Британия никак не может себе этого позволить. Французы, без сомнения, знают, что здесь есть шпионы. Но сейчас крайне неловко будет, если об этом протрубят все газеты.
— Мне очень жаль.
— Не твоя вина. Однако было бы неплохо, если бы я знал, насколько действенное оружие эти дневники, — добавил я. — Расскажи про доктора Штауффера.
— Это важно?
— Думаю, да.
— Почему?
— Мне нужно все знать заранее. Я не хочу увидеть неприятный сюрприз, когда однажды утром открою газету.
— Пойдем сядем, — сказала она и повела меня в малую гостиную, сейчас освещенную лишь парой свечей и огнем в камине. Было тепло, и я беспокоился, что могу заснуть. По крайней мере — пока она не начала говорить, а заговорила она вполголоса и повернувшись к камину, точно меня тут не было.
— Тогда слушай, — сказала она. — Вскоре после того, как моя мать умерла, меня отправили в приют.
Последовало долгое-долгое молчание, которое я не стал прерывать. Она размышляла, и она выглядела несказанно прекрасной, словно никакие сущие тревоги не способны ее коснуться.
— Так как же ты стала… тобой?
Вопрос как будто ее озадачил, она задумалась.
— Потому что когда-то кто-то был добр ко мне, — просто сказала она. — Поэтому я знаю, что это возможно, как бы жесток ни был мир.
Я не нашелся что на это ответить, и промолчал.
— Это было ужасное место. Если Господь накажет меня, как я, без сомнения, заслуживаю, то пошлет меня обратно. Оно было холодным и голодным, а те, кто им заправлял, суровыми. Они и детей поощряли на жестокость друг к другу. Не стану на нем останавливаться, ведь хорошего сказать о нем нечего. Кроме того, что была одна женщина, попечительница, назначенная городским советом, которой происходящее не нравилось. Однажды она со мной поговорила, а я была так несчастна, что потом боготворила ее за эти несколько слов. Всякий раз, когда она приезжала, я наблюдала за ней, смотрела, как она одевается и двигается, как слегка наклоняет голову, когда с кем-то говорит. В дни, когда устраивались инспекции попечителей, я поднималась ни свет ни заря и тщательно причесывала волосы, а потом стояла у ворот на улицу, чтобы она увидела меня, когда приедет. Я надеялась, что она заметит меня, мне улыбнется, даже снова со мной заговорит.
И однажды она заговорила. Она спросила, как меня зовут. Я была так счастлива, что не смогла ответить, только смотрела на нее. Поэтому она очень терпеливо спросила, хорошая ли я девочка и делаю ли я все, что говорят мне воспитатели. Усердно ли я работаю, тихая ли я и послушная.
Я сказала, что пытаюсь.
И что я хочу делать, когда вырасту?
Я понятия не имела. Я никогда про это не думала. Поэтому я выпалила единственное, что пришло мне в голову. «Уйти отсюда, мадам», — сказала я. И по выражению лица воспитательницы поняла, что, когда придет время, меня за это накажут.
Она тоже это заметила. И поняла в точности, что случилось, и наклонилась поближе к моему уху.
— Посмотрим, нельзя ли что-нибудь сделать, а? — прошептала она.
И предоставила меня моей участи, которая была достаточно ужасна. Тогда мне было почти одиннадцать, и сомневаюсь, что ты можешь вообразить себе, как жестока может быть женщина к слабой и молодой. Это были не синяки или порезы, холодная вода или голодовка. Есть много вещей похуже.
Она помолчала, потом улыбнулась мне.
— Говорят, что чем горше страдания, тем меньше они длятся. Не знаю, почему так говорят, ведь это неправда. Но со временем они действительно кончились — через неделю или около того.
Моя спасительница вернулась за мной. Ей нужна была служанка, и она практически меня купила. В обмен на ее пожертвование я получила разрешение муниципалитета уйти из приюта и работать в ее доме, делать, что потребуется.
Работа была тяжелая, но в сравнении с приютом ее дом казался раем. Меня кормили, одевали, повариха была доброй и не слишком требовательной. Остальные служанки были такими, как следовало ожидать, но со мной не слишком подлыми, ведь к тому времени я научилась избегать неприятностей и не обращать внимания на обидные замечания.
И мадам Штауффер была доброй, пусть сухой и отчужденной. В доме говорили по-французски; до тех пор я говорила только на швейцарском немецком, и мне пришлось усваивать новый язык, но я быстро выучилась. Мадам была француженкой и ввела свой язык во всем доме, хотя ее муж был немцем. Настоящим немцем. Он был стряпчим, они жили в большом особняке, где было все на свете: прекрасная мебель, сады, слуги. Все, кроме детей, — ведь поговаривали, что мадам бесплодна и в отчаянии от своей неспособности подарить супругу детей, которых хотели оба. Возможно, поэтому она взяла меня к себе, не знаю. О ней нечего больше сказать, только то, что она была ко мне добра.
Ее муж — другое дело. Его я находила пугающим. Он был старше мадам, лет сорока пяти, и замкнутым. Он редко бывал дома, только по вечерам, и мало говорил. Когда он приходил, они вместе обедали, потом он шел к себе в библиотеку и остаток вечера проводил там, читая, пока не наступало время ложиться спать. Они мало разговаривали и спали в отдельных комнатах, но как будто питали друг к другу привязанность. Он был всегда уважителен и вежлив, предупредителен к ней. Большего я не знала, да и не хотела. К слугам он обращался лишь изредка и не был ни хорошим, ни дурным влиянием в доме, поскольку вообще ничего не знал о том, как ведется хозяйство.
Однажды я вытирала пыль в библиотеке, как делала каждую неделю, и нашла на полу книгу, которую подобрала, чтобы положить назад на столик. Я открыла ее посмотреть, что это — если книга была юридическая, ее следовало положить на письменный стол, — и увидела, что это роман. Это был Бальзак. «Отец Горио». Ты его читал?
Я кивнул.
— Он навсегда изменил мою жизнь, — просто сказала она. — Такие вещи взаправду случаются, хотя это было очень неожиданно. Я никогда не любила читать; в приюте чтение воспрещалось, за исключением молитвенников. Там не понимали, зачем нам читать, если наше назначение в жизни работать и повиноваться. Нас учили лишь с неохотой. Поэтому я понятия не имела, что такое литература, до того момента, как прочла первую фразу: «Престарелая вдова Воке, в девицах де Конфлан, уже сорок лет держит семейный пансион…»
Книга приковала меня к месту, я не могла оторваться. Я читала так быстро, как только могла, перескакивая через слова, которых не понимала. Я провалилась в иной мир и не желала из него уходить. Ты, наверное, в своей жизни тоже такое испытывал? Все остальное исчезло, была только история, с которой я не могла расстаться.
Но конечно, пришлось: заглянула самая старшая горничная, увидела меня, раскудахталась и ужасно отругала за дерзость. Она меня не ударила — такое в том доме не дозволялось, но нагоняй мне устроили.
Мне было нипочем. Если это был грех, тогда я созрела для ада. Весь день я могла думать только о том, как бы пробраться назад в библиотеку хозяина и снова найти ту книгу. Ночью я не могла спать. Спали мы на чердаке, все четыре женщины в крохотной мансарде, и обычно храп мне не мешал. В ту ночь он сводил меня с ума, и когда я удостоверилась, что все в доме заснули, я встала и на цыпочках спустилась по черной лестнице. Помню, холод был лютый, а я шла босиком, и к тому времени, когда спустилась в хозяйские комнаты, ноги у меня онемели. Это не имело значения; я нашла книгу, села в кресло у камина и читала.
Знаю, ты получил образование. Для тебя книги — вещь обычная, они воспринимаются как должное. Но для меня книги были как для усталого путника оазис посреди пустыни. Я была зачарована, взбудоражена. Я ступила в иной мир, полный удивительных вещей и замечательных людей. Я влюбилась в Растиньяка и в нем увидела первый проблеск собственного честолюбия. Он не имел ничего и желал завоевать Париж. Он научил меня, что мягкость и доброта мало чем мне послужат. Тем не менее он сохранил нечто доброе, чего не смог вытравить мир. Книги рассказали мне про дружбу и верность, про предательство и про то, как подозревать остальных. И они научили меня мечтать — о мирах, и людях, и о жизнях, о существовании которых я не подозревала.
Она замолчала, словно на краткий миг к ней снова вернулась радость того открытия, мгновение, которое до конца жизни останется немеркнущим сокровищем. Что бы еще с ней ни случилось и ни случится в будущем, у нее было то мгновение упоения в кресле, с заледеневшими ногами и коптящей свечой.
— Я читала почти до рассвета, а после заставила себя подняться наверх и немного поспать. На следующий день мне следовало бы быть измученной, такой усталой, что я едва могла бы пошевелиться. Но нет, я была в восторге, в упоении. Это было как первая любовь. Это и была первая любовь — к Растиньяку и к тому, как мы встретились.
Но теперь я встала на путь преступления. Я не могла читать каждую ночь, потому что даже мое молодое тело не могло вечно обходиться без сна, но каждую ночь, когда удавалось, я ускользала вниз. Я прочла еще Бальзака, все, что могла найти в библиотеке, пробовала Виктора Гюго, Флобера. Меня так тронула судьба бедной мадам Бовари, что я проплакала несколько дней и считала себя в трауре.
Но через неделю случилась одна очень странная вещь. Однажды ночью я обнаружила на столике новую книгу — роман Стендаля — и толстое одеяло на кресле. Я немного испугалась, но искушение было слишком велико, поэтому я завернулась поплотнее и устроилась читать. Книгу я проглотила, как все остальные, и жалела, что не знаю людей, таких интересных, как герцогиня Сансеверина, или таких ярких, как Фабрицио. Несколько ночей спустя, когда я почти закончила роман, на столике у кресла я нашла еще один — и стакан молока.
Так и продолжалось, пока однажды, когда, потянувшись, чтобы завернуться поудобнее, я не опрокинула стакан. Молоко разлилось по ковру, раздался ужасный звон, когда стакан разбился. Час был не поздний, ведь я осмелела и спускалась все раньше и раньше. Еще не все уснули. Я запаниковала, так как знала, что если меня обнаружат, то вышвырнут за порог. В коридоре раздались шаги. А потом я услышала шаги в самой комнате. Это была из тех комнат, где книг так много, что полки поднимались до потолка и на середине стены был встроен уступ, к которому вела железная лесенка. Как раз по этой лесенке спускался сейчас доктор Штауффер.
— Скорей, — вполголоса сказал он. — Наверх и спрячься за бюро. И не шуми.
В уголке стояло небольшое бюро — я никогда не видела, чтобы им пользовались, оно вечно было погребено под грудами бумаг, которые никогда не перекладывали.
Я во все глаза уставилась на хозяина, а он настойчиво жестом велел мне делать как сказано. В несколько секунд я взлетела по лестнице и присела за бюро. Постучала и вошла вечерняя служанка, в чьи обязанности входило закрывать дом на ночь.
— Все в порядке, — сказал он. — Боюсь, я опрокинул стакан. Пожалуйста, не беспокойтесь. Время позднее, и я работаю.
Служанка присела в поклоне и ушла. Дверь закрылась, и я услышала, как поворачивается в замке ключ.
— Можешь спуститься, теперь безопасно.
У него был ласковый голос, совсем не как у человека, который вышвырнет меня в ночь, но я тем не менее оцепенела, дрожа от страха и холода.
— Стань у камина и согрейся, — сказал он. — И не бойся. Я тебя не съем.
Я забормотала извинения, от которых он отмахнулся.
— Я уже несколько дней за тобой наблюдаю, — сказал он с едва заметной улыбкой. — Мне было интересно, кто переставляет мои книги, но, раз ничего не пропадало, я был не против. Потом, позапрошлой ночью, я работал наверху и увидел, как ты вошла и свернулась в моем кресле. Мне это показалось столь очаровательным, что я не мог себя заставить тебя потревожить. А еще мне стало очень любопытно. Почему ты столько времени проводишь за чтением?
Я боялась открыть рот, не знала, что ответить.
— Ничего не могу с собой поделать, — сказала я наконец.
Ответ как будто доставил ему удовольствие.
— И какая из книг тебе понравилась больше всего?
Мне хотелось крикнуть: все.
— Те, где есть Растиньяк.
— Правда? Ты не сочла более привлекательными истории про то, как молодые девушки находят истинную любовь? Почему тебе нравится Растиньяк?
— Потому что он старается чего-то в жизни добиться.
Ответ показался ему любопытным, и, подойдя ко мне, он сел напротив и пристально на меня посмотрел.
— Экстраординарно, — сказал он. — Удивительно. Ну-ну…
— Мне правда очень жаль, сударь, мне очень стыдно…
— За что?
— За мою дерзость.
— Нет, тебе не стыдно. Во всяком случае, я очень надеюсь, что тебе не стыдно. Так тебе стыдно?
— Нет.
— Ты заметила, что библиотека у меня ужасно неряшливая и захламленная? Не говоря уже о том, что пыльная?
Оглянувшись по сторонам, я не увидела ни одной книги или безделушки не на своем месте. Что до пыли, то сомневаюсь, что тут нашлось хотя бы пятнышко.
— Думаю, мне нужно, чтобы тут почаще прибирались. Когда работа сделана, нет причин, почему бы этой девушке не занять оставшиеся часы книгой. Если, конечно, она будет возвращать ее на положенное место. Когда закончит. Как по-твоему, знаешь какую-нибудь подходящую?
Я едва верила своим ушам.
— О, сударь…
— Ты будешь так добра и мне поможешь? Что скажешь?
Я даже не подозревала, что возможно такое счастье, какое испытала я тогда. Мысль, что я по многу часов каждый день буду проводить в той комнате, просто читая и прибираясь, заставила меня подпрыгивать и петь, когда я поднималась по черной лестнице. Такое не привиделось бы мне и в самых радужных снах, и это был не сон. На следующий день старшая горничная дала мне наставления и велела не оступиться, работать тщательно, быть тихой, быть послушной. В кои-то веки я намеревалась делать именно это.
Почти весь день каждый день я проводила в той библиотеке. Доктор Штауффер сказал, что поручит мне стереть пыль со всех полок, переставить все книги и сделать их каталог. Он полагал, на это уйдет год. Так и вышло бы, если бы он взаправду этого хотел. Иногда он просил убрать бумаги в папки или что-нибудь найти, но в остальном я просто читала. И разговаривала с хозяином.
Остальные слуги негодовали за меня, мол, меня заставляют чересчур много работать, но я не стала их просвещать. Каждый день я уходила в библиотеку в восемь утра и читала. Часть времени я читала что хотела, но еще должна была читать то, что он мне назначал, а он, по всей очевидности, решил дать мне образование. Мои знания о мире были почерпнуты исключительно из книг и понемногу углублялись. Он давал мне Вольтера и Монтеня, потом Шекспира в переводе, Виктора Гюго, Дюма, Шатобриана. На немецком Гёте, Шиллера и другие книги тоже, историю, философию. Он предложил Гомера, Цицерона, Платона. Одних я понимала, других нет, но все меня увлекали, и часто по вечерам он подзывал меня к себе поговорить о них. Что я думаю о том или другом отрывке? Прав ли автор? Почему он такое сказал? Уверена, мои мысли и ответы были глупыми и наивными, но он, казалось, не сердился и никогда меня не поправлял и не говорил, какой ответ будет правильным. Так продолжалось месяцы и месяцы, это было самое счастливое время в моей жизни. Впервые я чувствовала себя так, словно любима, словно кому-то есть до меня дело. Я даже представить себе не могла, что можно быть такой счастливой.
Нужно ли говорить, что я влюбилась в него, в человека под пятьдесят, я, пятнадцатилетняя девчонка, какой была тогда? Он был всем, в чем я нуждалась и о существовании чего даже не подозревала. Он был даже более одиноким, чем я, и плохо знал, как заручиться дружбой и расположением себе равных. Поэтому он обратился ко мне и искал близости через книги и мысли. Ему нравилось, когда я рядом. Мне понятна радость наблюдать, как другой открывает для себя удовольствия, которые сам когда-то обнаружил в юности. Видеть, как кто-то растет и расцветает у тебя на глазах. Когда-нибудь у меня будут дети. Я знаю, что будут. И я буду смотреть, как они растут.
Теперь я совсем запутался, ведь она рассказывала историю про спасение, словно бы взятую из тех романов, которые она так жадно глотала. Хорошенькая сиротка, усыновленная добрым стариком, наделенная образованием и любовью. Я знал эту историю: она выросла подле своего преданного опекуна и заботилась о нем в старости или вышла замуж за какого-нибудь респектабельного, честного юнца, совсем такого, как он. Это была история защищенности и довольства. Добрых чувств и исполнения желаний. Она не заканчивалась на улицах приграничного городишки зимой.
Сейчас Элизабет была в собственном мире, и я ее не прерывал. Мне не хотелось, и я слишком устал; правду сказать, я даже не слышал ее слов, они просачивались в меня, пока я сидел рядом с ней на диване. Не думаю, что, начиная, она собиралась рассказать мне ее всю. Она просила о помощи, а не доверялась. Но едва она начала говорить, то уже не могла остановиться. Думаю, я был единственным, кто когда-либо слышал эту историю до конца.
— Он научил меня и другому, — продолжала она. — Всему про гравюры и картины, про статуи и соборы. Про фарфор и драгоценности. Он был человеком огромной культуры и эрудиции и имел небольшую коллекцию картин. Он клал передо мной папку гравюр и заставлял меня на них смотреть, описывая, что я вижу, высказывать мое мнение. Такое мне никогда хорошо не давалось; думаю, в этой области он считал меня довольно слабой. Но он настаивал и как будто получал удовольствие, что сидит со мной рядом. Однако мало-помалу картинки, которые он мне показывал, изменились. Он начал показывать мне гравюры Буше с изображениями обнаженных тел и сцен совращения и просил меня описывать их в мельчайших подробностях. Я слышала, как, пока я говорила, дыхание его становилось учащеннее, и не знала почему. В приюте про такое вообще ничего не говорилось, а в доме Штауфферов служанки были крайне добропорядочными и чопорными. Мое невежество было полным; я знала только, что тогда на меня находила какая-то игривость, и я поняла, что чем больше описываю, тем больше могу сделать так, что ему будет не по себе. Его руки на ее грудях. Белизна кожи. Волосы, падающие на шею.
— Как, по твоему, что тут происходит?
— Не знаю, сударь. Но наверное, ей очень холодно сидеть так без одежды посреди поля. Надеюсь, картину рисовали в теплый летний день.
— Но как по-твоему, ей нравится?
— Не знаю, сударь.
— А тебе бы понравилось?
И он положил руку мне на грудь и начал ее поглаживать. Теперь он взаправду тяжело дышал, и я застыла от растерянности. Мне не понравилось, но я знала достаточно, чтобы понимать, что должно. Поэтому я вообще ничего не сказала, только задрожала, пока его руки спускались вниз по моему телу.
Я его не поощряла. Я вообще ничего не делала. Я не знала, что делать. Я просто сидела, застыв, а он принял мою недвижимость за согласие. Потом затряслась дверная ручка, это одна из служанок открывала дверь, чтобы внести его утренний кофе. Он быстро убрал руку и встал. Я все еще очень плохо понимала, что происходит, но по его поведению видела, что происходить такого не должно. Что он делал что-то дурное.
Эта сцена не повторялась очень долго; внешне мы вернулись к заведенному порядку, и он был добр и внимателен, как всегда. Но разумеется, все изменилось. Я впервые мельком увидела мою власть; я знала, что могу заставить его трепетать. И я практиковалась. Взглядами, жестами, тем, как сидела и говорила. И я научилась делать так, чтобы ему было не по себе. Я не сознавала, что делаю, у меня не было злого умысла. Но тем не менее, думаю, я подвергала его мукам ада. Однажды вечером, когда его жена была в театре, он больше не мог мне сопротивляться.
Было больно. Правда, знаешь ли, больно, и я плакала. Он был вне себя от раскаяния, все гладил меня по волосам и говорил, как ему жаль и прощу ли я его когда-нибудь. В конечном итоге это я его утешала и просила не тревожиться. Мол, это не важно. Тогда он пересел в кресло подальше и посмотрел на меня с ужасом. Я никому не должна говорить. Это будет наша тайна. Иначе мне не позволят вернуться сюда и читать книги.
Вот так я стала потаскухой. В возрасте пятнадцати лет. Я скорее бы умерла, чем отказалась от книг, и если такова была необходимая плата, я была к ней готова. Я заверила его, что не скажу ни слова, и паника в моем голосе заставила его понять, что я говорю серьезно. Я была полностью в его власти, и он это знал.
Вот так завершилось мое образование. Все вернулось к прежнему: я читала, и мы разговаривали. Только в некоторые дни, обычно по вечерам, я улавливала перемену в его голосе, особое выражение глаз. Платила я ему, или платил он мне? Это был обмен. У каждого было нечто желанное другому. Я не чувствовала себя ни дурной, ни грешной, хотя знала, что следовало бы, и я не могла спросить чьего-либо мнения. Если бы остальные служанки узнали, они, уверена, тут же меня приструнили бы. Но они не знали. Еще одно, чему я научилась, — умению молчать и быть абсолютно сдержанной. Я знала достаточно, чтобы понимать: от моего молчания зависит все, что делает мою жизнь стоящей.
Доктор Штауффер был по-своему хорошим человеком, но слабым. Со мной он в зависимости от настроения бывал галантным любовником или отцом, и я играла ту роль, какую он просил.
Я взрослела и быстро училась и начала презирать Штауфферов. Мне не следовало бы: такого в пьесе, которая разыгрывалась в голове доктора, не значилось. Но мне не было простора, чтобы расти и меняться. И я видела, как держатся супруги наедине и на людях, и поняла, что этот столь завидный брак — сплошь видимость и притворство. Вероятно, они хорошо уживались, но следует помнить, что я была воспитана на романах: мадам Бовари была моей лучшей подругой, Растиньяк — истинным возлюбленным. Едва скрываемая ненависть, скреплявшая брак Штауфферов, начала пробуждать во мне презрение и отвращение. Я буду любить или буду свободна. Цена освобождения будет высока: человек, готовый ее заплатать, исключительным. Не таким, как доктор Штауффер с его усами и толстым брюхом, с запахом сигарет и неловким хрюканьем, когда меня тискал.
Но был еще один по фамилии Вихманн, человек, которого я ненавидела больше всех на свете. Он был хитрым, лживым, жестоким. Грязный человечишка с грязной душонкой. Он пронюхал про нас с доктором Штауффером и назвал цену за свое молчание. Этой ценой была я, и доктор Штауффер ее заплатил. Он получал меня всякий раз, когда меня желал. При всех своих недостатках доктор Штауффер был человеком добрым, Вихманн — нет. Он любил делать ужасные вещи, и меня такие заставлял делать. Но он тоже многому меня научил: я узнала, что могу контролировать даже такого человека, делая больше, чем он хочет, и позволяя ему делать, что пожелает. Хочешь послушать, чему я научилась в его руках? Я тебе расскажу, чтобы тебе угодить. Расскажу все, что ты захочешь услышать.
Я покачал головой.
— Думаю, я от тебя такого не заслужил, — ответил я укоризненно.
Она тряхнула головой.
— Ты необычный мужчина.
— Возможно.
— Потом я поняла, что больше не могу это выносить. Поэтому положила всему конец. Не намеренно, не продуманно: я, по сути, не понимала, что делаю, но нас поймали, и это была моя вина. Доктор Штауффер становился все смелее, и я понукала его рисковать все больше. Однажды его жена собиралась завтракать вне дома, но я слышала, что завтрак отменили и она решила отправиться на короткую прогулку, а после вернуться домой. Доктор Штауффер этого не знал, а я побудила его меня желать. Теперь это уже давалось мне легко.
И так нас застали в самом непристойнейшем виде. Его жена вошла, посмотрела и вышла. Она была доброй, но довольно глупой женщиной, щедрой к юным сиротам, однако не способной понять взрослых или себя саму. Сомневаюсь, что ей когда-либо приходило в голову, что ее благотворительность и ленчи, возможно, оставили брешь в жизни ее супруга, которую он стал заполнять на стороне. Женщина более умудренная закатила бы ужасный скандал и оставила все как есть. Но не эта. Она пожелала развестись, и после я узнала, что для доктора Штауффера это было бы катастрофой. У него не было собственных средств, семейное состояние принадлежало ей, и она намеревалась дать ему почувствовать это сполна. Подробностей я не знаю; я, разумеется, собирала вещи. Доктор Штауффер уволил меня через несколько секунд после того, как его жена вышла из комнаты, еще прежде, чем я успела опустить юбку. Он собирался переложить вину на меня. Уловки искусительницы. Конечно, собирался, я не могла его винить.
Но не вышло. Я могу лишь смутно догадываться, что произошло, но, думаю, она отказалась принять его отговорки. Она была глупа, но не настолько. Это все, что мне было известно; что произошло потом, больше меня не касалось. Мне надо было уйти, и уйти быстро. Было очевидно, что другого места в Лозанне мне ни за что не получить. Поэтому я уехала из города, уехала из Швейцарии.
— Ты не убивала мадам Штауффер?
— Откуда тебе про это известно?
Она про смерть мадам не рассказывала, ее раскопал Жюль. Теперь Элизабет сделалась подозрительной, вот-вот замкнется в себе.
— Откуда тебе про это известно?
— Узнать было нетрудно, — сказал я. — И это не имеет значения. Ты должна рассказать мне все. Хорошее, плохое, постыдное. Я ведь не в том положении, чтобы судить.
Еще несколько минут она смотрела на меня холодно, потом расслабилась.
— Пожалуй, нет, — сказала она тихонько. — Хорошо. Ответ на твой вопрос — нет. Я бы никогда так не поступила. Она была ко мне добра. Я не желала ей никакого зла. Ты мне веришь?
Я пожал плечами.
— Выслушай остальное и тогда решай. Раз уж я открываю тебе душу, можешь узнать и остальное.
— Хорошо.
— У меня не было ни гроша, не было даже имени. Я слышала про смерть мадам Штауффер и про то, что винят меня. Я даже не могла больше звать себя Элизабет Лемерсье. К счастью, таких девушек, как я, тогда было десяток на дюжину. Никому нет дела, кто они или как их зовут. Мы можем обходиться без документов, вообще безо всего. Поэтому я выбрала себе новое имя: Вирджиния, — ведь я читала Руссо и все еще мечтала найти моего Поля. В целом мире я могла полагаться только на себя. Я перебралась во Францию, а об остальном, наверное, можешь догадаться сам. Я вкусила достаточно комфорта, чтобы не желать снова идти в услужение, но я мало что умела и мало что могла предложить, однако я знала, как привлечь мужчину. Насколько мне это легко, я поняла однажды в Лионе, когда я шла по улице, и один мужчина начал пожирать меня глазами. В конечном итоге я очутилась в доме терпимости, где провела около полугода прежде, чем мне пришлось бежать снова.
Меня разоблачили. Все было довольно просто. Меня нашел Вихманн; не думаю, что он меня искал, но был из тех, кто посещает бордели в любом городе, куда бы ни приехал, и он приехал в Лион. Когда он заметил меня и узнал, то увидел свой шанс. Он сказал, что мне придется выполнять все его желания, не то он пойдет в полицию. Думаешь, этого хватило, чтобы я впала в панику? Нет. Но тогда не было ничего, чего бы у меня ни попросили и что бы я ни сумела сделать, сколь бы ни отшатывались в ужасе обычные люди. Я легко могла бы согласиться, имей я уверенность, что он сдержит слово. Но я знала, что он не сдержит. Он был одним из очень немногих людей, кто знал меня по Лозанне, и никогда бы меня не отпустил.
— Поэтому ты его убила.
Она кивнула:
— Убила. Хладнокровно и преднамеренно. Ударила его ножом в сердце и смотрела, как он умирает. Тебя это ужасает?
Тут мне вспомнился Симон.
— Не знаю, — сказал я негромко.
— Я переоделась, собрала сумку и ушла, заперев за собой дверь. К тому времени, когда его нашли, я была уже далеко от Лиона; я остригла волосы, изменила манеру одеваться. Я взяла другую фамилию, но оставила имя Вирджиния. Мне оно нравилось, это было мое тайное имя, то, которое я сама себе дала.
— А убийство мадам Штауффер?
— Не знаю. Полагаю, ее убил муж; Вихманн практически признал, что по-прежнему его шантажирует, но поскольку его интрижка со мной к тому времени вышла наружу, было, наверное, что-то еще, что-то серьезное, чем он мог его пугать.
— Кто стал бы убивать жену из-за такого?
— Если жена принесла в брак деньги, а теперь грозит разводом? Доктор Штауффер жил безбедно и работал мало. Многие убивали ради меньшего. Впрочем, думаю, это не имеет значения. Раз я откровенно призналась в одном убийстве, то нет причин не признаваться в другом, если бы я действительно его совершила. Я его не совершала.
— Полиция тебя не искала?
— Да, но не слишком усердно. Иностранец, найденный мертвым в борделе, едва ли стал для нее делом величайшей важности. И ускользнуть от полиции нетрудно, если знаешь как.
— Расскажи.
— Во-первых, не привлекай к себе внимания. Измени манеру одеваться, смотреть и держаться. Если захочешь, стать совершенно иным человеком просто. Знаешь, я была очень расстроена, когда ты узнал меня в Биаррице. Несколько месяцев назад я встретила на одном балу генерала Мерсье. Хотя он интимно знал каждую часть моего тела, он ни на мгновение не связал меня с женщиной, с которой был знаком в Нанси. Как ты меня узнал?
Я постарался вспомнить.
— Не могу точно сказать. Определенно внешне ничто не напоминает о том, чем ты была. Манеры у тебя теперь графини, голос другой, манера ходить и двигаться — все изменилось. Точно помню, это произошло не сразу. Что тут скажешь? Я просто знал. Но не так твердо, чтобы рискнуть представиться иначе, нежели на самый двусмысленный лад, — на случай если я ошибся. Что твои бывшие любовники тебя не узнают, свидетельствует не в их пользу.
— Это потому, что их никогда не интересовала я, только они сами. Когда они были со мной, то думали, какие они замечательные, что у них в спутницах такая красивая женщина. Когда они занимались со мной любовью, то думали лишь, какие они чудесные любовники. И поверь, я заботилась о том, чтобы они так считали.
— Входит в обслуживание?
Она кивнула:
— Тогда и сейчас.
Я опустил взгляд, изучая ногти, чтобы не пришлось смотреть на нее.
— Зачем ты мне это рассказываешь?
— Ты спросил. Кроме того, мне нужна помощь. Она не бывает бесплатной.
Я нахмурился.
— Не у всего на свете есть цена, знаешь ли.
— Мало что в этой жизни ее не имеет.
— Мрачный взгляд на мир.
— Нет. Освобождающий, когда к нему привыкнешь. И уберегает от разочарований.
Я невольно с шумом вздохнул — от разочарования и почти отчаяния. Она меня победила. Всякий раз, когда мне казалось, что я ее понимаю, истинная женщина ускользала, оставляя по себе очередной фантом. Теперь вот это: циничная, холодная, готовая на убийство. А еще — ранимая, ребяческая, невинная. Это ли проникновение в глубины ее души и ее истинную природу?
И вдруг меня осенило. Подняв глаза, я увидел ее лицо: это было подвижное лицо, лицо актрисы, способное проявить любое чувство, любую черту характера. Но она не заметила, что я смотрю, и не была готова. И я уловил проблеск чего-то, что уже видел однажды, когда в ресторане в Нанси назвал ее леди.
— Ты опять мне лжешь.
— Не лгу. Я не убивала мадам Штауффер.
— Я не про это. Я про то, что ты стараешься меня оттолкнуть, вызвать во мне отвращение, заставить меня назвать тебя чудовищем. Ты самой себе стараешься доказать, что все мужчины в конечном итоге одинаковы. Зачем? Чтобы и дальше жить не меняясь, никого к себе не подпуская?
— Перестань, пожалуйста.
— И зачем тебе это? — беспощадно продолжал я. — Дайка посмотрю…
— Замолчи, — повторила она еще настойчивей.
— Очевидно, не из-за меня. Я тебе нравлюсь, ну и что? Мы достаточно давно знакомы. Наверное, тут что-то другое. Или кто-то другой.
— Я велела тебе замолчать! Просто закрой рот!
Ее лицо преобразилось; голос стал гневный, яростный, но на лице отражался чистейший ужас. Впервые она выглядела тем, чем была.
В это мгновение я оправдал самое худшее ее мнение о мужчинах. Я наслаждался. Я раздавил ее; она бушевала и плакала, она утратила контроль над собой — действительно утратила контроль, а не разыгрывала поддельные страсти, которые оптом продавала тому, кто даст наибольшую цену. Это была настоящая Элизабет, напуганная, беззащитная и совершенно одинокая. Наконец я пробился за все ее барьеры. Я не гордился собой, но не мог остановиться. Я хотел столкнуть ее за грань.
— Кто-то другой? Скорее всего. Кто-то, кто не укладывается в этот идеал жестокости. Кто не заслуживает того, как ты относишься к людям, и ты напугана. Явно это не женщина. Значит, мужчина. О Боже! Вот оно! Это же очевидно. Ты влюблена. Ты наконец по-настоящему влюбилась.
Она сползла с канапе, скорчилась на коленях на полу, спрятав лицо в ладони, все ее тело сотрясалось от рыданий, когда она залилась слезами страдания и ненависти. Тут меня захлестнула волна сочувствия, и я раскаялся в своих словах. Но лишь немного. Ощущение триумфа было слишком сильно.
— Я тебя ненавижу! Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу!
Она бросилась на меня, молотя кулаками, ударяя по лицу, по плечам, по груди. Она была искренна в каждом слове. И умела драться. Мне пришлось схватить ее за обе руки, чтобы остановить, но она все равно силилась высвободиться и возобновить нападение. Тогда я прижал ее к себе, обхватив руками так, что она едва могла шевельнуться, а потом должен был еще лечь на нее, чтобы выдавить воздух из ее легких, когда она постаралась вывернуться.
— Послушай меня, — сказал я ей на ухо, когда метанья утихли настолько, что я смог говорить. — Тебе нужно кое-что уразуметь. Я твой друг. Не знаю почему, но я твой друг. Знаю, ты мало что понимаешь в дружбе. Пора учиться. Я не сужу тебя и не критикую. Никогда так не поступал. Никогда так не поступлю. Сколько ты меня знала, ты от меня пряталась. И это тоже не имеет значения. Но пора перестать. Ты в кого-то влюбилась. Поделом тебе. Теперь ты знаешь, что это не просто слово в книжке. Твоя жизнь изменится навсегда, и давно пора. Тебе придется дать больший простор доверию и щедрости. И возможно, душевной боли и разочарованию. Не бойся их. А теперь… могу я отпустить тебя, не рискуя, что меня постигнет участь герра Вихманна?
Она шмыгнула носом, что я расценил как «да», поэтому осторожно разжал руки. Она тут же снова бросилась ко мне и проплакала у меня на плече добрых десять минут.
— Извини. Я никогда раньше так себя не вела.
— И ты меня извини, что ты никогда раньше так себя не вела, — сказал я с улыбкой. — Кто же то воплощение мужских доблестей, кто украл твое сердце, тогда как все остальные потерпели неудачу?
Последовало долгое-долгое молчание, прежде чем она наконец подняла лицо, шмыгнула носом (даже это она умудрялась делать привлекательно) и посмотрела на меня с вызовом.
— Мистер Стоун.
Мне едва-едва удалось не расхохотаться.
— Ты… я хочу сказать, правда?
— Не смейся.
— Я и не смеюсь. Правда не смеюсь, — хотя я смеялся. — Просто я воображал… вот если бы русский граф. Он красивый, богатый.
— А еще женатый. Кроме того, я не хочу уезжать в Россию.
— Но ведь Стоун… знаешь…
— Среднего роста, мешковат, резковат, малообщительный, несветский и старый, — ответила она с вымученной улыбкой.
— Да. Так…
— Он единственный — помимо тебя, — кто не видит во мне потенциальную собственность. Он добр и ничего не просил взамен. Думаю, я ему нравлюсь, а ему не нравится все, что очаровывает других. Он совершенно неуклюж и неловок, но как будто не хочет ничего большего, как только быть со мной. Он не акционер и никогда им не станет. Я правда его люблю. Я поняла это сразу, едва с ним познакомилась. Я никогда не встречала таких, как он, никогда ни к кому ничего подобного не испытывала.
— Он знает про…
— Про меня? Нет. Ничего. И не должен узнать. Я хочу быть любимой. По-настоящему любимой. Им.
— Тебе стыдно?
— Конечно, мне стыдно! Я хочу быть тем, кем он меня считает. Обещай ничего ему не говорить. Пожалуйста!
Я кивнул.
— Я познакомился с тобой несколько месяцев назад. Я вообще ничего больше про тебя не знаю. Но на данный момент твоя забота не я, а Дреннан.
Подтянув к груди колени, она обхватила их руками, потом положила на руки голову. Она выглядела той, кем ей следовало бы быть, — молодой девушкой, невинной и наивной.
— Я так устала, — сказала она. — И я не знаю, что делать. Я просиживаю дома в надежде, что он придет меня повидать. Всякий раз, когда звонят в дверь, я надеюсь, что это он. Каждый раз, когда приносят письмо, я надеюсь, что от него. Я ничего не могу с собой поделать. Впервые в жизни я не могу ничего, только надеяться.
— Классические симптомы. Ты же сама должна знать. Ты же романы читала.
— Я никогда не думала, что будет так. Это так больно. И мне никогда не было так страшно. В прошлом я всегда умела овладеть ситуацией или придумать, как выпутаться. Сейчас я не могу ничего. И он про меня узнает, я знаю, что узнает. А тогда я больше никогда его не увижу.
— Ну, — протянул я, — это не обязательно так. Я же не ушел, возмутившись.
— Но вы, мистер Корт, лжец и преступник с нравственностью трущобной крысы.
— Ах да, верно. Я про это забыл. — Я с улыбкой взял ее за руку. — И мы, трущобные крысы, должны держаться заодно. На меня по меньшей мере можешь рассчитывать.
— А как же ты?
— О чем ты?
— Ты читаешь мне нотации про любовь, но кого любишь ты? Ты говоришь про доверие и дружбу, но кому доверяешь ты?
Я пожал плечами.
— Твой мир такой же холодный, как и мой. Единственная разница в том, что я свой не выбирала и теперь хочу из него выбраться.
— Мне нужно идти. У меня завтра много дел.
— Останься со мной.
Искушение было велико, поверьте мне, велико. Но я покачал головой:
— Думаю, будет лучше, если за мной останется исключительная честь быть единственным мужчиной на свете, который тебе отказал.
— Уже дважды.
— Так и есть. Считай это знаком моего уважения.
Наклонившись, она очень нежно поцеловала меня в лоб, потом я увидел, как она быстро смахивает слезу.
— Удачи, друг мой.
Я поцеловал ее в щеку и ушел. Я чувствовал себя совершенно разбитым. Мне следовало думать о судьбе империй и состояниях великих мира сего. А единственным образом в моих мыслях был образ молодой женщины, прекрасной и заплаканной.
Глава 18
На следующий день — рано настолько, насколько допускали правила хорошего тона, — я нанес визит сэру Эдварду Мерсону, послу ее величества во Франции. Я был более или менее уверен, что это обернется пустой тратой времени, но достаточно провел среди английских государственных служащих, чтобы понимать: необходимо использовать все возможности, заградить все пути, откуда могут пойти обвинения. Если дело примет скверный оборот (а я не исключал такую возможность), причиной, почему все вышло именно так, без сомнения, назовут то, что я не поставил в известность британское посольство.
Утро выдалось странное — островок безмятежности среди окружавшего меня хаоса. Сэра Эдварда не было на месте — был сезон охоты, а он не принадлежал к тем, кто позволит делам встать между ним и перепелкой. Поэтому я оставил сообщение и, не зная в точности, что делать дальше, прогулялся до английской церкви, где по воскресеньям собирались — само собой разумеется — все английские эмигранты (кроме меня), чтобы послушать слово Божье и вдохнуть аромат Родины. Я словно бы ступил в иной мир. Церковь была отличной имитацией английской готики, которую за последние полвека выдумали люди вроде моего отца. Я отсидел всю службу — впервые за многие годы. Отец, возможно, перестраивал церкви тут и там, но редко посещал их по причинам иным, нежели профессиональные. Кэмпбеллы в вере были прилежны и брали меня с собой в Сент-Мэри в Бейсуотере каждое воскресенье, но не усердствовали сверх меры в своей религиозности. А служба в школьной часовне (двадцать минут молитвы, гимн, проповедь) по утрам была столь обыденной, что, полагаю, большинство мальчиков даже не понимали, что она имеет какой-либо религиозный смысл. Это была просто часть дня, время, когда можно уйти в свои мысли и помечтать.
Но я поймал себя на том, что отдыхаю. Накатывающие звуки хорошего гимна, плохо спетого, особенно пробуждают воспоминания. Проповедь удачно сочетала в себе комичные пустячки со скукой, что сделало ее приятной, и сам запах того места напомнил мне про Англию так, что совершенно застал меня врасплох. Созерцание мужчин в воскресных костюмах, женщин, приложивших столько стараний к своим туалетам и все равно выглядевших чуть нескладно в сравнении с француженками, непослушных детей (которые, как ни старались, не могли усидеть на месте, и потому вся служба перемежалась негромкими утешительными шлепками ладони по задней части штанишек) странно успокаивало. Очень далеко было от здешних скамей до участи пятипроцентного займа «Аргентинской водопроводной компании», но они были тесно связаны.
Наконец служба завершилась, последний гимн был пропет, тарелка для пожертвований заполнилась, благословения даны и получены. Послышалась оживленная болтовня, и органист похвалялся владением инструментом, пока паства потянулась к выходу. Я выждал несколько минут, пропуская ее. Навстречу мне от входа шел священник и меня остановил.
— У вас угнетенный вид, молодой человек.
— Ах, преподобный. Вы даже не представляете…
Кивнув, я пошел дальше. Да и что я мог ему сказать? С чего было бы лучше начать? С неминуемой атаки на финансовую систему Британии? Или с попыток помочь потаскухе, чьим сутенером я был вскоре после того, как она совершила убийство, выйти замуж за английского промышленника и обо всем забыть? Или упомянуть, как несколькими днями раньше хладнокровно убил человека? Это, как я очень надеялся, выходило за рамки опыта служителя англиканской церкви.
Из церкви я уходил недовольный собой. Я сделал все, что мог. Теперь не моя вина, если мир рухнет потому, что никто меня не слушает. Я (так я полагал) раскрыл огромный заговор и передал информацию по назначению. И тем не менее мне казалось, что я должен сделать что-то еще. Гордыня, если хотите. Никто не любит чувствовать себя беспомощным. А еще патриотизм, странно усиленный посещением той странной английской церковки. В то мгновение (одно из немногих таких в моей карьере) я ясно понимал, почему делаю мою работу.
А это породило желание сделать больше, решительно выйти из моей роли сборщика информации, ступив на иную и много более тернистую стезю. Но как подступиться? Я считал, что сумею достучаться через Нечера, и я связался с русскими, но трудность заключалась в том, как уговорить их воспринять меня всерьез. У меня не было никакого официального статуса. Что я предлагал? Начать переговоры от собственного лица? Утверждать, что лично выступаю от имени Империи? Почему кто-то должен мне верить? Мой особый статус в данный момент опирался единственно на знание, а через каких-то несколько дней, когда в четверг утром начнутся торги, этим знанием будут обладать все на свете. Мне нужно было больше полномочий, а чтобы их получить, придется поехать в Лондон.
Поэтому я снова сел на ночной поезд и утром в понедельник сошел на вокзале Виктория, откуда отправился прямо в Форин Офис, чтобы встретиться с Уилкинсоном. Я не спал, пока поезда громыхали по рельсам и корабль мягко покачивался по волнам, бороздя Канал. Цифры и факты роились у меня в голове, пока я старался сложить их так, чтобы они подтвердили, что я ошибаюсь, что ничего подобного не происходит. Я не находил иного объяснения, но все равно не верил до конца в очевидное.
Я понятия не имел, какой прием встретит мое внезапное появление. Мой доклад прочтен? На него хотя бы обратили внимание? Или надо мной посмеются: «Ах, милый мальчик, это происходит сплошь и рядом. Не волнуйся, Банк знает, что делает». Или даже: «Лорд Ривлсток в ярости, что ты испортил ему уик-энд, и потребовал твоего немедленного увольнения». Все эти возможности приходили мне в голову, пока поезд и корабль приближали меня к Лондону Сам Форин Офис — не то место, которое способно внушить посетителю уверенность в себе. Он был построен, чтобы запугивать, и свое дело делает очень хорошо. Его стены и мраморные колоннады спроектированы с прицелом на вечность, творение нации, которая никогда не оступается, никогда не совершает ошибок. Обитатели подобного здания никогда не допустят колоссального промаха, который, как мне казалось, я обнаружил. Я, наверное, ошибаюсь.
Встречу с Уилкинсоном я едва не начал с извинений. Но когда я посмотрел на него, когда он поднял глаза от бумаг, я сразу понял, что он не спал. На лице у него залегли морщины усталости, появилась одутловатость, которая берется лишь из тревоги или изнуренности.
— А, Корт, — сказал он измученно, жестом предлагая мне сесть. — Хорошо. Я надеялся, что вы объявитесь, но поскольку в письме вы не упоминали…
— Мне пришло в голову только позднее. Когда я понял, как мало могу сделать в Париже без дальнейших инструкций, поэтому…
— Да. Ну, я рад, что вы здесь. Хотя как гонец с дурными вестями вы не можете ожидать, что другие будут рады вас видеть.
— Я не ошибся?
— Вы сомневались?
— Нет. Но это не означает, что я был прав.
— И то верно. — Встав, он потянулся. — В половине восьмого утра сегодня один французский банк сообщил письмом «Барингсу», что прекращает операции с аргентинскими и уругвайскими ценными бумагами. В восемь утра еще два сделали то же самое. Все сходится к тому, что ни один континентальный банк больше к ним не притронется. Что это означает?
— Что это только начало и будет еще хуже. Стоимость южноамериканских ценных бумаг упадет, поэтому когда «Барингсу» потребуется представить в четверг солидную сумму, он мало что сможет предложить в качестве дополнительного обеспечения.
— Да, в этом отношении вы правы. Надеюсь, я не увижу у вас на лице удовольствие от собственной проницательности.
— Сколько в настоящее время ему нужно?
— В одиннадцать часов, если, конечно, не произойдет никакого сбоя, ему даст кредит на восемьсот тысяч фунтов «Глин Миллс», выступающий по доверенности от Английского банка, чтобы избежать огласки. Насколько я понимаю, кредит пройдет сегодня. Сколько в точности ему понадобится в течение следующей недели, нам неизвестно.
— Сейчас у «Барингса» более чем достаточно активов.
— Верно. И тут вы должны помнить, что я мало что смыслю в финансах. Но насколько я понимаю, банк также получил письмо от русского правительства с просьбой об изъятии драгоценных металлов с депозитного хранения.
— На какую сумму?
— На миллион фунтов. В довершение всего вы, возможно, заметили, что в Аргентине практически идет война. Цена на аргентинские боны и ценные бумаги падала еще до того, как французские банки преподнесли свой маленький сюрприз. Едва о провале подписки на заем станет общеизвестно, пойдет лавина.
— А это только вопрос времени.
— Полагаю, что так. Английский банк переговорил с редакторами здешних газет, и газеты будут молчать. Но мы не можем влиять на французов, которые, вполне возможно, проинструктированы заранее. Прошу, пойдемте со мной.
Встав, он надел теплое зимнее пальто, в котором вдруг показался маленьким и съежившимся от тревог.
— У меня совещание, — прояснил он. — Мне бы хотелось, чтобы вы присутствовали и, если к вам обратятся, высказали свое мнение.
— Вы быстро это организовали, — сказал я, когда мы входили в Уайтхолл: Уилкинсон, укутанный так, словно собирался ехать на Северный полюс, я — далеко не столь хорошо и от того больше мерзнущий.
— Вы понятия не имеете, какой учинили переполох, мой милый мальчик. В субботу я обедал с управляющим Английским банком и дал ему прочесть ваше письмо. Он едва не подавился. С тех пор чиновники мечутся как безголовые курицы. Ривлстока почти насильно вытащили из кровати; лорду-канцлеру пришлось прервать воскресную охоту; премьер-министр дуется и начинает принимать грозный вид. Выражаясь попроще, лорд Солсбери считает себя корифеем внешней политики и ни на минуту не задумывался, что такая мелочь, как деньги, может иметь какое-то для нее значение. Он умудряется быть встревоженным и возмущенным одновременно, и покатятся головы, если проблема не будет улажена быстро. Разве только, конечно, его покатится первой.
Сердце у меня упало, когда до меня начала доходить серьезность того, что я затеял.
— Куда мы идем? — спросил я.
— Просто за угол.
«Просто за углом» находились Даунинг-стрит и дом лорда-канцлера. Было еще тихо, хотя девять уже пробило, и полицейский на посту, проведший здесь всю ночь, не обращал на нас ни малейшего внимания, пока мы неспешно прошли мимо дома премьер-министра и постучали в дверь с номером 11. Никто не отозвался, поэтому Уилкинсон повернул ручку и вошел.
Со временем кто-то все-таки появился — с видом раздраженным, что его потревожили так рано. И Уилкинсон назвал себя.
— Полагаю, канцлер нас ждет.
Нас провели в зал на втором этаже — на удивление захудалое помещение, украшенное только большим столом, несколькими стульями и чудовищными портретами прошлых канцлеров, каждый из которых усиленно изображал многомудрие и взирал в вечность, как государственный муж, а не политик, которым являлся на деле. Здесь уже были трое: лорд Ривлсток, управляющий Английским банком Уильям Лиддердейл и канцлер казначейства Джордж Гошен. В отдалении застыл над протоколом секретарь.
Меня представили; управляющий и канцлер казначейства удостоили меня кивком, Ривлсток смотрел так, словно понятия не имел, кто я.
— Ну так продолжим, — сказал Гошен. — Лиддердейл?
Управляющий Английским банком поднял взгляд.
— Сегодняшнее утро мы выдержали, — начал он. — Однако становится очевиднее, что это лишь временная передышка. Подробности еще не достигли бирж. Когда это случится, новости пронесутся по Сити как ударная волна. Насколько я понимаю ситуацию, у «Барингса» есть краткосрочные обязательства почти на семь миллионов. Только это сумел установить Ривлсток. Это совершенно невероятно. Никто в настоящий момент не знает, каковы активы банка, известно лишь то, что они падают в цене и в большинстве неликвидны. Управление банком велось так непродуманно, что нанесло бы урон любой компании.
Я ожидал, что Ривлсток — привыкший не к критике, а к рукоплесканиям и похвалы своей деловой сметке принимавший как нечто само собой разумеющееся — запротестует. Тот факт, что он вообще ничего не сказал, лишь еще более прояснил серьезность ситуации.
— Подведем итог. Если «Барингс» не сумеет взять в долг очень крупную сумму, он рухнет, — заключил Лиддердейл. — А он не получит ее без гарантий, что правительство поддержит заем.
— Невозможно, — прервал министр финансов. — Решительно невозможно, и вы это знаете. Поручиться репутацией страны за частную фирму? Которая к тому же попала в подобную ситуацию из-за некомпетентности управляющих? Это не пройдет палату общин, и в любом случае государственное субсидирование причинит Сити вреда столько же, сколько, ожидаемо, предотвратит. Нет. Решительно нет. Сити должен сам выпутываться, и, что важнее, нужно, чтобы видели, что он справляется.
— Тогда мы пропали! — воскликнул Лиддердейл мелодраматичным тоном, какой обычно не ассоциируется с банкиром.
— Я не говорил, что правительство не окажет содействия, — саркастически отозвался Гошен. — Только лишь, что нельзя, чтобы это видели. Могу поручиться, что, разумеется, будет сделано все возможное.
— Но только если это ничего не будет вам стоить.
— Совершенно верно.
Лиддердейл погрузился в молчание, а Ривлсток — который, как мне показалось, лишился чувств под таким давлением — продолжал смотреть в окно. С его лица не сходила странная пустая улыбка. Он не произнес ни слова, словно бы даже не обращал внимания на переговоры. Создавалось впечатление, что он не в силах принять происходящее, что он пришел к выводу, что попал в кошмарный сон и самое лучшее не делать ничего, пока не проснется.
— Неплохо было бы, — сказал Лиддердейл, — если бы мы заранее об этом узнали. — Тут он уставился на меня. — Что нас поставили известность за каких-то несколько дней, практически бесполезно. Разве вам не за это платят?
— Нет, — отрезал я. — Мне платят совсем не за это. И о том, что мне стало известно, я уже проинформировал Форин оффис какое-то время назад. Тогда мои сведения были неполны, но содержали достаточное предостережение, если бы кто-то обратил на него внимание.
— Это было в памятной записке, переданной вам почти полтора месяца назад, — произнес вполголоса Уилкинсон. — В той самой, прочесть которую вы не удосужились.
Лиддердейл свирепо нахмурился, Ривлсток смотрел сны наяву, Гошен барабанил пальцами по столу.
— Но ведь для «Барингса» может быть организован фонд спасения? — спросил я, недоумевая, а уместно ли вообще мне что-либо тут говорить.
— Может, — ответил Лиддердейл, — но банки примут участие в нем, только если будут уверены, что им не понадобятся резервы для защиты собственных позиций. А они будут не в состоянии сделать это, если Английский банк не заверит их, что обладает ресурсами для поддержания конвертируемости.
— Что проблематично.
— Совершенно верно. В настоящее время мы наскребли резервных двенадцать миллионов в драгоценных металлах. Что, позвольте сказать, было чертовски трудно. Банк Франции желает забрать три миллиона и еще три держит на депозите, который может потребовать в любой момент. Это оставляет нам надежных шесть миллионов. А таковая сумма изымается ежедневно. Если инвесторы запаникуют и решат, что им нужно золото, оно закончится за несколько часов. Буквально — часов.
— Так, значит, проблема в самом Английском банке, — сказал Гошен.
— Нет, — отрезал Лиддердейл. — Проблема в «Барингсе».
— Но «Барингс» невозможно укрепить, если у людей нет доверия к Английскому банку.
— Да, но…
— Прошу прощения, — вмешался я.
Внезапно воцарилась тишина, когда препирающиеся государственные мужи замолкли и повернулись ко мне.
— Да?
— Вы забываете о главном, а именно, что это умышленные действия. Что некие лица во Франции преднамеренно используют сложившуюся ситуацию, чтобы подорвать доверие к Лондону. «Барингс» сыграл им на руку и создал такую возможность, но сама ситуация не возникла бы без чьей-то сознательной политики. В нынешнем положении вы ничего не можете сделать. Вам это известно. Единственный мыслимый выход — сдаться на наилучших условиях, какие сможете выторговать.
Эти слова были встречены ужасающим молчанием, словно я окатил собравшихся ведром ледяной воды.
— Прошу прощения?
— «Барингс» рухнет, если его не спасти. Банки могли бы объединиться и набрать достаточно денег, но не рискнут. Возникнет дефицит золота, так как французы и русские изымают крупные суммы как раз для этой цели. Скоро «Барингс» пойдет на дно и утащит за собой кредит доверия к Лондону и всю структуру финансирования мировой торговли.
Стужа не отступала.
— Вам нужны поступления золота, и нужны они вам самое позднее к утру четверга. И есть только два места, откуда вы можете их получить: Банк Франции и Государственный банк Российской империи.
— Берлин? Вена? — спросил Уилкинсон. — Традиционной политикой Британии всегда было искать союза с противниками тех, кто нас атакует.
Тут Гошен шевельнулся.
— Полагаю, невозможно. Даже если бы они пожелали нас выручить, в чем я сильно сомневаюсь, Берлинский Королевский банк создавался с тем, чтобы не позволить ему — даже сделать противозаконным — операции на международном рынке. Даже если заем будет получен, на его организацию уйдут недели. То же касается Австрии, а у итальянцев золота так мало, что они не могут его одолжить. Мистер Корт прав в своей оценке.
— Тогда есть два варианта, — продолжал я. — Либо Франция и Россия решительно настроены довести задуманное до конца — в таком случае мы ничего не можем поделать, и нам придется просто принять нашу участь. Либо их можно уговорить от этого отказаться. В таком случае необходимо обсудить, что им нужно. И дать это им.
Гошен повернулся к Уилкинсону:
— Думаю, это ваша область. Чего они могут хотеть?
Уилкинсон втянул воздух.
— Если это так серьезно, как вы все считаете, они могут просить чего угодно. Русские могут потребовать свободу рук на Черном море и в Афганистане. Французы — сходного невмешательства в Египте, Судане, Таиланде.
Гошен слегка позеленел. Лиддердейл побелел как бумага. Ривлсток мило улыбался.
— Нам же, — сказал я, — остается только самсоново утешение, что за собой мы утащим столько врагов, сколько сумеем. Иными словами, нет сомнений, что если катастрофа уничтожит нас, то она обернется бедствием и для французских банковского дела и промышленности, а еще начисто лишит кредитов Россию в тот момент, когда она отчаянно в них нуждается. Я предполагаю — по сути, могу утверждать, — что во Франции есть люди, которые такого не желают. Нам необходимо обратиться к ним и быстро перетянуть на свою сторону. И нужно привлечь Ротшильдов.
При одном только упоминании этой семьи атмосфера просветлела. Как бы ни затмил (как выяснилось, временно) «Барингс» в последние десятилетия Ротшильдов, их имя все еще отдавало магией. Богатство, деловая хватка и истовая вера в то, что они все знают и видят благодаря обширной частной сети информаторов и корреспондентов, превращали их в легендарные фигуры, которыми восхищались и которых поносили в равной мере. Если Ротшильды на вашей стороне, все возможно; если они ваши враги — крах неминуем.
Главой английского отделения в то время был Нэтти Ротшильд, дородный малый, ведущий семейные дела здесь вот уже более десяти лет. У него были обширные политические интересы, хотя он никогда не ладил с Гладстоном, и во многих случаях он проявлял патриотизм: это Ротшильды, а не «Барингс» раскошелились, чтобы Дизраэли мог купить Суэцкий канал; в восьмидесятых опять же Ротшильды вмешались, чтобы стабилизировать финансы Египта, а после выпустили заем, принесший ему не так много прибыли. Диковинная пара (действующие заодно еврейский банкир и католический кардинал Мэннинг) уладила проблему с чудовищной забастовкой портовых рабочих в 1889 году. В общем и целом Нэтти Ротшильд доказал, что всерьез воспринимает свой долг и умеет объединить его с потребностью в личной выгоде. Лишь в двух случаях в игру вступали эмоции: Нэтти Ротшильд ненавидел русских, но еще больше презирал «Барингс».
Он приехал после ленча, и просто удивительно, как управляющий Английским банком и министр финансов склонились перед его мнением. Он был не самым сердечным человеком, хотя я слышал, что в обществе умел быть и приятным, и обаятельным. Он держался с отчужденностью, которую трудно было не счесть за пренебрежение и высокомерие. Бедный лорд Ривлсток уж точно сник еще больше, едва Нэтти Ротшильд переступил порог зала. Как ему и следовало: битва за превосходство между домами закончилась раз и навсегда, и «Барингс» проиграл. Осталось лишь выяснить, отреагирует Ротшильд великодушием или мстительностью.
Сначала его ввел в курс дела Гошен, потом — более досконально — Лиддердейл, потом меня попросили представить мою интерпретацию. Ротшильд слушал в полнейшем молчании, время от времени поглаживал коротко остриженную голову, но в остальном почти не шевелился. Когда я закончил, он налил себе еще чаю и методично его помешал.
— Увлекательно, — сказал он наконец. — Весьма увлекательно. Вы вполне в этом уверены?
— Я уверен в фактах, — ответил я. — Разумеется, истолкование мое собственное. Но оно укладывается в то, что происходило на рынках сегодня утром.
Он кивнул.
— В данный момент насущная проблема — как стабилизировать ситуацию здесь.
— Мистер Корт выступает за капитуляцию, — кисло сказал Гошен.
Я покраснел.
— Если я не ошибаюсь…
— Вы хотите подорвать стратегическое положение Британии во всем мире.
— Если ставки настолько высоки, то правительство, конечно, должно вмешаться.
— Я уже объяснил, почему его вмешательство невозможно, — сказал Гошен. — И почему оно даже нанесет вред. Дело должно быть улажено силами самого Сити.
— Мистер Корт, — сказал Ротшильд, не обращая внимания на протестующий хор остальных, — как-нибудь вы должны рассказать мне, кто вы такой и как здесь очутились. В настоящее время присутствующие как будто считают, что у вас есть право говорить. Расскажите мне — собственными словами, — что вы рекомендуете.
— Сити должен организовать фонд для спасения «Барингса». Или по меньшей мере чтобы он продержался следующие несколько недель, пока не сможет реализовать свои активы и обанкротиться упорядоченным, должным образом. Сделать это возможно только — у вас едва-едва хватит на это времени, — если Банк Франции изменит свою политику по выводу драгоценных металлов из Лондона. И если русские перестанут изымать золото из «Барингса». Еще лучше было бы, если бы они заявили о своих намерениях внести на депозиты еще. В сложившихся обстоятельствах процент, какой они могут потребовать, будет высоким и может выражаться не исключительно в деньгах. Но по крайней мере нам необходимо знать их условия. Могу я спросить, известно ли что-либо вашему банку?
— Мне ничего не сообщалось. Но тут нет ничего удивительного. Отношения между нашим домом и Банком Франции в настоящее время прохладные. Во Франции немало таких, кто терпеть не может Ротшильдов, так же как и англичан. Вопрос в том, что с этим делать. Поскольку, сдается, Британская империя не настолько важна для правительства, чтобы оно рискнуло своей репутацией, то я, как и вы, считаю, что у нас нет выхода и необходимо рассмотреть иные варианты.
На том совещание завершилось. Мне было предписано как можно скорее вернуться в Париж с письмом к Альфонсу де Ротшильду и инструкциями выяснить, на какую цену пойдут (если вообще согласятся) французы. В то же время я должен был организовать настоящее восстание денежной элиты Франции и отправить ее штурмовать баррикады Банка Франции с требованием спокойствия на рынках. При том никак не опираясь на полномочия от британского правительства. Это должно было стать сделкой между банкирами. Это не должно было иметь никакого отношения к внешней политике. Тут никаких уступок сделано не было.
Мои шансы? Я оценивал их как нулевые. У меня было несколько дней на то, чтобы обратить вспять крупномасштабную акцию французской внешней политики и неизвестно как создать беспрецедентный альянс из людей, которых я вообще не знал. Даже Нэтти Ротшильд, казалось, был настроен пессимистично. Он вышел с Уилкинсоном и со мной, потом спросил, не хочу ли я прогуляться с ним по Грин-парку, прежде чем вернуться на вокзал Виктория.
— Неблагодарная задача, мистер Корт, — проворчал он, пока мы шли в направлении Грин-парка. Было зябко, смеркалось, улицы опустели, если не считать случайного конторского клерка или гувернантки с коляской. — Если вы преуспеете, никто не узнает; если потерпите неудачу, обвинят, без сомнения, вас.
— Это придает уверенности. Благодарю вас.
— Что приводит к очевидному вопросу. Почему вы выбрали такую работу? Странную вы ведете жизнь.
Он явно знал обо мне больше, чем я думал.
Я пожал плечами:
— Не знаю. Банкир из меня вышел не слишком хороший…
— Весьма неудовлетворительный ответ.
— Тогда она мне нравится. Мне нравится заставлять людей делать то, что они не хотят, нравится узнавать то, что мне знать не положено. Думаю, мне нравится обращать дурные дела на добрые цели. Так часто видишь обратное. Но я могу взять ложь и предательство и превратить их в патриотизм.
— Не наоборот?
— Нет, в моем случае нет.
— Понимаю. Думаю, на следующей неделе вам понадобится все ваше искусство. Вы попытаетесь соединить внешнюю политику и финансы и ловко контролировать получившуюся смесь. Как по-вашему, вы достаточно поднаторели на своей стезе?
— Не знаю.
— Мой кузен предоставит вам любую посильную помощь и немало здравых советов. Ему вы можете доверять. Я прошу лишь об одном: если вы потерпите неудачу, дайте ему знать. Будь я проклят, если дом Ротшильдов разорится из-за «Барингса».
Глава 19
В Париж я вернулся в шестом часу утра вторника. Я был совершенно измучен. Два раза за сутки я пересек Канал, двое суток почти не спал, а оставшееся время провел по большей части на совещаниях. Строго говоря, следовало немедля взяться за дело, но я был не в состоянии. Я сумел найти кого-то, кто отнес бы записку Альфонсу де Ротшильду, еще одну послал мсье Нечеру — но и все. Я больше не мог обходиться без сна. И, рискну добавить, спал прекрасно; на удивление хорошо в подобных обстоятельствах.
Совещание с Ротшильдом и Нечером началось после ленча. Я едва не дискредитировал себя, опоздав, но прибыл к особняку Ротшильдов в Восьмом районе с запасом в несколько минут. Присутствовало четверо: «комитет по защите» — так я начал их про себя называть. Те самые, кто желал разрешить кризис, если бы только сумел, не навлекая на себя национальный позор. Все были фаталистично настроены и невысокого мнения о многих своих коллегах, о политиках и народе Франции вообще. Они глупцы, — таков был общий вердикт, — ничего не смыслящие в деньгах, понятия не имеющие, сколь тонки и хрупки финансовые структуры, столь надежно поставляющие роскошь и предметы первой необходимости, от которых они все больше зависели. Будь прогресс предоставлен политикам, сказал Нечер, большинство человечества по сей день добывало бы себе хлеб на полях, облаченное в лохмотья и страдающее от голода и болезней. Политиков нужно спасать от них самих.
Пока полное согласие. Было ясно, что все присутствующие — представлявшие самые могущественные финансовые институты Франции — готовы всемерно поддержать прошение, чтобы Франция помогла Английскому банку. Но равно ясно было и то, что ни один не сделает этого, не зная, будет ли принята просьба.
— Лично я, — сказал Альфонс Ротшильд, — готов предоставить полмиллиона золотом на общую защиту банковской системы; я уже послал телеграмму моему кузену, чтобы информировать его, что переведу деньги в его отделение сегодня же.
Нечер улыбнулся.
— Это защитит дом Ротшильдов, мой дорогой Альфонс, — заметил он. — Но мало кого еще.
— Пока вы не можете ожидать от меня большего, — возразил Ротшильд. — Во всяком случае, пока не будет достигнуто общее соглашение. Помните, если ведется наступление на банки в Британии, оно и здесь может спровоцировать панику. Мы не можем себе позволить подорвать собственную оборону.
— Банк Франции или ничего. Верно? — прокомментировал я.
Все они кивнули.
— Я не знаком с управляющим, — сказал я.
— Мсье Маньян, — отозвался Нечер. — Хороший человек. Любопытно, что начинал он как фабрикант скобяных изделий. В нем осталось еще кое-что от крестьянина, но на него можно положиться. Он как раз из тех, кто в полной мере знает цену крепкой валюте. И понимает, как слабость на кредитных рынках способна сказаться на промышленности. По сути, в том-то и проблема.
— Почему?
— Потому что, по моим представлениям, он уже отреагировал бы. Уверен, интуиция диктует ему поддержать Лондон. Это по-добрососедски и полезно для бизнеса. Он этого не сделал. А это наводит на мысль, что у него есть иные инструкции. Он не независимый человек, сами понимаете. Банк Франции — в отличие от Английского банка — не частная компания. Его единственный акционер — правительство, и в конечном итоге мсье Маньян должен поступать так, как ему прикажут.
— Значит, мы говорим о правительственной политике?
Нечер вздохнул.
— Не думаю. Поверьте мне, мистер Корт, я, все мы стараемся разузнать. Но пока я ничего не выяснил.
Тут Ротшильд улыбнулся с некоторым превосходством.
— По счастью, магия дома Ротшильдов еще не выдохлась, — негромко произнес он. — Полагаю, я могу сказать, что происходит. На такую политику Рувье уговорили около полугода назад. Министерство иностранных дел не вмешивается, так как считает неразумным не воспользоваться любой слабостью, какую может проявить Британия. Неурядицы в «Барингсе» назревали уже несколько месяцев, и министерство иностранных дел понемногу готовило почву. Все выросло из промаха Бисмарка три года назад, когда он отказал России в доступе на берлинские кредитные рынки. Его место занял Париж, который ссудил русскому правительству крупные суммы. Это, разумеется, создало узы дружбы, не говоря уже об общих интересах. Я даже рискнул бы предположить, что со временем, возможно, будет достигнуто какое-то взаимопонимание в военной сфере. В данном случае вполне очевидно, что ослабление Великобритании будет выгодно обеим странам.
— Но Россия отчаянно нуждается в инвестициях. Если она не получит кредиты, ее армия откатится назад в семнадцатый век. Какая польза от подрыва кредитных рынков?
— Вопрос настолько здрав, что, боюсь, я не могу на него ответить. Я обращался в русское посольство, но там отказались со мной разговаривать. — Сюрприз был явно болезненным. Никто не отказывается разговаривать с одним из Ротшильдов.
— Однако они согласились говорить с британским правительством. Что само по себе указывает, какая важность придается этому делу. И насколько хорошо они подготовлены.
— Но тогда переговоры будет вести сэр Эдвард Мерсон.
— Я на это указал, и у них нет никакого желания говорить с сэром Эдвардом Мерсоном, поскольку он не поймет, о чем идет речь. Нет. Вам придется представить кого-то повыше рангом и с большими полномочиями. Я бы предложил Гошена. Он вправе заключить сделку, и у него достаточно власти, чтобы убедить премьер-министра ее принять.
— Вы ожидаете, что министр финансов будет пресмыкаться публично?
— Я бы ожидал, что он приедет так тихо и незаметно, что никто и не догадается о его присутствии в Париже.
— И говорить он будет…
— Вполне очевидно: с главой Банка Франции. По чистейшему совпадению, не сомневаюсь, заместитель главы Банка Москвы сейчас в Париже, навещает родных. И конечно, Рувье. Уверен, мы с мсье Нечером тоже были бы рады присутствовать.
— Где?
— Где-нибудь, где они не будут замечены.
Глава 20
Я не забыл про Элизабет и ее дневники, но остаток вторника и большая часть утра среды ушла на приготовления. Телеграфист Стоуна вернулся на рабочее место, поэтому я хотя бы мог быстрее отправлять сообщения, и если моих собственных увещеваний не хватило бы, состояние рынков убеждало больше. Час от часу новости становились все хуже. Все больше людей подозревали, что надвигается какой-то ужасающий кризис. Кредиты иссякали: подозрения уже начали сосредоточиваться на «Барингсе», который выступал с официальными заверениями, что ничего необычного не происходит, а в частном порядке паниковал и старался собрать столько денег, сколько удастся. Члены семьи закладывали дома, лошадей, произведения искусства. Взыскивались долги и обязательства, имущество предлагалось по бросовым ценам, но все это только разжигало домыслы, что надвигается нечто ужасное. Понемногу паника начала распространяться; процентные ставки росли, объемы продаж на рынках стали бешено скакать, за ними последовали цены. Время истекало. Гошен решил ехать в Париж. У него не оставалось иного выбора.
Переговоры должны были состояться в таком месте, которое никак нельзя было заподозрить в том, что там способно разыграться событие подобной значимости. Когда я попросил, Элизабет согласилась без промедления и тут же энергично взялась за дело, закупая провизию, напитки и все остальное, что могло бы понадобиться. Совещание не многим отличалось от ее салонов по четвергам, лишь тема беседы будет более серьезной. После долгих часов работы я отвлекся — назначенное мной Дреннану время приближалось. Пора было идти.
Признаю, план был несколько шаткий, но попробовать стоило. Я определенно не желал рисковать столкнуться с Дреннаном лично — я слишком хорошо его знал. В последнюю нашу встречу он меня избил, и у меня не было уверенности, что он не сделает этого снова. Неплохо было бы знать, что именно он затевает, но я заключил, что без этой роскоши могу обойтись. Последнее, что нужно Британии, — это шпионский скандал, который настроит общественность Франции против всего английского как раз в тот момент, когда Францию просят о помощи. На деле я все больше убеждался, что одно с другим взаимосвязано.
К рю Дарю я подошел на полчаса раньше со стороны бульвара де Курсель, потом свернул на рю Пьер-ле-Гран и вошел в жилой дом на углу. Напротив меня через улицу возвышался собор Александра Невского. Восточные и совершенно неуместные в строгом и упорядоченном квартале жилых зданий разноразмерные купола и золотые мозаики смотрелись так, словно случайно были сброшены с неба. Собор, построенный несколькими десятилетиями раннее русской общиной в Париже в ознаменование своего присутствия и как средоточие своего мирка, пользовался исключительным успехом, даже несмотря на то что местные жители как будто не вполне его одобряли.
Я поднялся по черной лестнице на задах вестибюля — на все семь пролетов выскобленных ступенек дешевого дерева среди плохо покрашенных стен (какой контраст с отполированной до блеска, устланной коврами парадной для жильцов), пока не достиг коридора на верхнем этаже, который вел в крошечные каморки, где под крышей спали слуги. На середине коридора имелось слуховое окно, которое я открыл. Шуму я наделал много, но знал, что здесь нет никого, кто бы меня услышал, а потому спокойно выбрался на крышу и примостился так, чтобы ясно видеть собор.
Стараясь не высовывать голову, я в бинокль оглядел небольшую площадь перед входом; слабые отзвуки пения подсказывали, что идет служба. По площади слонялись несколько человек, и мне подумалось, что я увидел искомое. Хорошо одетый мужчина сидел на скамейке с газетой; еще один, стоя у дверей собора, читал расписание служб в застекленной витринке. Еще двое разговаривали под деревом слева.
У меня упало сердце. Какое дилетантство! Дреннан слишком стар, чтобы на такое попасться. Мужчина читает газету в сумерках? Еще двое беспечно болтают на холодном ветру? Он и близко к собору не подойдет. Один взгляд, и он сбежит.
И тут я его увидел; он тоже пришел до условленного срока. Шел, укутанный, по улице, надвинув на лоб шляпу, одетый неприметно — ни неряшливо, ни респектабельно. Как лавочник или клерк. Его выдавала только походка — размашистый, широкий шаг. Он тоже захотел прийти первым, иметь возможность увидеть меня раньше, чем я увижу его. Этому он меня научил; я его опередил.
Он не принял мер предосторожности: не прибег ни к одной из уловок или хитростей, которые так упорно и болезненно в меня вдалбливал. Не оглянулся по сторонам, не помедлил, чтобы осмотреться, ничего. Просто перешел улицу, пересек маленькую площадь и начал подниматься по ступеням. Я был озадачен. Он шел на встречу со мной, но не осторожничал, словно бы мы были на одной стороне, словно он не считал меня угрозой.
Стоявший у витринки мужчина двинулся ему наперерез, подошел совсем близко, взял за локоть; я увидел, как мужчина на скамейке бросил газету и встал; беспечные болтуны разошлись каждый в свою сторону, замыкая Дреннана сзади.
Дреннан повернулся, его рука скользнула в карман пальто. Я ничего не услышал, было слишком далеко, но он упал на колени, запрокинул голову. Человек с газетой подошел к нему вплотную сзади, вытянул руку к его голове, и Дреннан рухнул на каменные ступени собора.
Сделано. Хотя бы одной проблемой меньше. Я вернулся в дом Элизабет, помылся и сменил одежду как раз вовремя, чтобы приветствовать Уилкинсона и Гошена, когда в восемь часов они прибыли в экипаже Джона Стоуна с вокзала Гар-дю-Нор.
Глава 21
Такие приемы не забываются. Гости прибывали один за другим, и я жалел только, что прием должен остаться строго конфиденциальным. Он сделал бы для репутации Элизабет больше, чем появление принца Уэльского. Мало найдется уличных потаскух, принимающих у себя разом канцлера казначейства, иными словами министра финансов Англии, британского и русского послов, французских министра финансов и министра иностранных дел, управляющего Банком Франции и столько-то Ротшильдов и других банкиров. Собрались они, конечно, не для светских бесед: это были деловые люди, и свое дело они знали хорошо. Я рискнул бы даже предположить, что все они получали удовольствие. С девяти вечера до пяти утра они сходились в уголках, исчезали парами или группами в смежные комнаты, кричали друг на друга, смотрелись напряженно, гневно, встревоженно, ликующе и расслабленно и отпускали шутки, а после начинался новый раунд переговоров. Те, кто не был занят ими, собирались вокруг Элизабет, как цыплята вокруг наседки, и она отвлекала их беседой и шармом, создавая непринужденную атмосферу так, как умела лишь она одна. Ее повар, несравненный мсье Фавр, превзошел самого себя, а ее винный погреб произвел впечатление даже на мсье де Ротшильда. Я твердо уверен, что ощущение спокойствия, которое она понемногу создала, содействовало успеху больше любого другого фактора.
Со своей стороны я был не занят ничем, но мне была дарована привилегия присутствовать на приватных совещаниях английской делегации и на более общих, когда — изредка и более или менее случайно — к ней присоединялись другие стороны. Однако мне ясно дано было понять, что собственного мнения от меня не ожидается. И мне нечасто выпадала возможность поговорить с кем-либо из русских или французов.
Граф Гурунжиев, однако, взял меня за локоть вскоре по приезде.
— На два слова, мистер Корт, — вполголоса произнес он. — Кажется, вы были правы. Сегодня вечером у входа в русский собор был застрелен мужчина. У него не было при себе ни документов, ни чего-либо, что удостоверило бы его личность, но он в точности соответствовал вашему описанию. И у него был заряженный револьвер.
— Надеюсь, он не причинил вреда?
— Нет. После вашего предостережения мы решили не рисковать. Его задержали, но он пытался бежать и был убит. В настоящее время мы убеждаем полицию, что это было убийство одного вора другим, о котором лучше забыть. Уверен, там согласятся: слишком много в последнее время случилось подобных инцидентов, и они не захотят излишней огласки. Непонятно только, что он замышлял.
Он ушел поздороваться с Элизабет, а я испытал одно лишь глубокое облегчение. Теперь мне оставалось только выяснить, где жил Дреннан, и забрать дневники, а на это у меня теперь достаточно времени. Хотя бы одна настоятельность отпала.
А тем временем конференция шла полным ходом; англичане собрались в большой зале, французы заняли библиотеку, русские закрылись в гостиной. Столовая служила нейтральной территорией, где все могли говорить свободно. Нелепое количество времени было потеряно на светскую болтовню, расспросы о дороге из Лондона, серьезные заверения, что пожелания благополучия передаются всем от президента и царя до жен, сыновей и дочерей. Говорили про охоту и политику, неспешно оценивая друг друга, исподволь подбираясь к главной теме, которая, как все знали, рано или поздно неизбежно возникнет, а потом отступали снова.
Все это было необходимо, задавало тон, прощупывало эмоции и нервы. Потом внезапно, словно принялось невидимое решение или был подан какой-то знак, граф Гурунжиев начал:
— Боюсь, мистер Корт пытался ввести меня в заблуждение, когда мы встретились позавчера, — начал он. — Я установил, что то, что он так ловко поднес мне как мелкую бухгалтерскую проблему, таковой не является.
— Как же так? — спросил Гошен.
— Я не разбираюсь в финансах, тут мистер Корт был совершенно прав. Но вы совершаете ошибку, считая, что я не разбираюсь в политике или дипломатии. Его небольшая бухгалтерская проблема как будто касается фундаментального переворота в российской внешней политике. И во французской тоже.
— Полагаю, это преувеличение.
«Ну вот, сейчас», — подумал я. Они все обсудили, они договорились о совместной стратегии. Рувье, как мне было известно, целый день бомбардировали Ротшильды, и остальные банкиры один за другим настаивали на вмешательстве, на изменении политики и предлагали бог знает какие стимулы; он был единственным старшим чином среди французов, который здесь отсутствовал. Задержался в палате депутатов, сказал кто-то. Придет, когда сможет ускользнуть. Нет сомнений, те, кто желал продолжить наступление на Сити, тоже приводили веские доводы. Граф сейчас сделает первый намек на то, какая сторона победила.
— Надо думать, процентная ставка, какую запросит Банк Франции за заем Английскому банку золота, будет очень высока. Разумеется, вы не можете ожидать, что русское правительство согласится на меньшее.
Лучше, чем заявление, что вообще никакой сделки не будет. Однако он мог затребовать цену столь высокую, что ее нельзя будет заплатить.
— Я ни минуты о таком не помышлял, — несколько ворчливо отозвался Гошен. — Разумеется, ваше содействие будет вознаграждено и, если пожелаете, оценено официально.
— Способны вы привести мне хотя бы одну причину, почему мы тем или иным способом должны помогать Великобритании?
— С вашей точки зрения или с нашей? Мне на ум приходят десятки.
— Вот как? В интересах России ослабить Британию настолько, насколько возможно. Индия, Османская империя, Средиземноморье, Балканы. Во всех этих регионах ваша и наша политика диаметрально противоположны.
— Верно. Но сомневаюсь, что ваше правительство полагает, будто Афганистан в настоящий момент крупная ваша проблема.
— Почему вы так говорите? Что навело вас на такую мысль?
— Бисмарка больше нет. С ним канул и ваш договор с Германией. У вас нет союзников, нет друзей и гигантская по протяженности граница, за которой стоит самая мощная армия в мире.
— И Англия придет нам на помощь в обмен на несколько слитков золота?
— Нет. Не больше, чем поможет Франции вернуть Эльзас. Но вам как человеку военному известно, что российская армия плачевно не готова к ведению современной войны. У нее нет железных дорог для транспортировки войск и боеприпасов, недостаточно фабрик для производства вооружения и флот такой, что едва ли обеспокоил бы Нельсона, пусть даже ваш личный состав хорошо обучен. Вы — гигантская империя и военный пигмей. У вас есть люди, но у вас отсутствует более важный фактор современного ведения войны. А именно — деньги.
«Веский довод, — подумал я, — и ловко поданный». Гошен проявлял бойцовский дух, которого я в нем не подозревал.
— Наше предложение сводится к следующему: мы позволим французам вам помочь. Они как будто открыты для переговоров.
— Вы хотите купить нас чужими деньгами?
— Британские банки — главенствующие в мире. За последние двадцать лет они зарабатывали огромные суммы, извлекали капитал из Южной Америки. Этому, как вам известно, внезапно пришел конец. Поэтому они станут искать новые рынки. Они вытеснят Францию с любого рынка, на котором решат сосредоточиться. Мы предлагаем Франции свободу действий в России. Мы предлагаем лишь видимость конкуренции ради проформы. Франция сможет нарастить свой банковский сектор, усилить его так, как иначе не сумела бы. И вы сполна получите средства, в которых так отчаянно нуждаетесь.
— Суть в том, — продолжал Гошен, — что, если случится всеобщий финансовый кризис, Франция будет не в состоянии одолжить вам ни сантима. Если лондонские банки будут подорваны, то и французские тоже. Капитал испарится, кредиты развеются как утренний туман. Если вам нужны современные армия или флот, вы должны оставить свои деньги в сейфах «Барингса». Более того, вы сами это прекрасно знаете.
Русский нахмурился.
— Нечто подобное мне сказали мои советники. Доктрина, согласно которой необходимо усилить своего врага, чтобы его победить, представляется мне эксцентричной.
— Однако это так. Я мог бы назвать вам по меньшей мере шесть французских банков, которые понесут тяжелый урон, если «Барингс» обанкротится. У всех у них ценные бумаги «Барингса», все одолжили деньги России.
— Тут должно быть нечто большее. Вы рисуете парадоксальную картину, в которой логика диктует нам помогать злейшему врагу, а взамен наш злейший враг поможет нам.
— Продолжайте.
«Вот сейчас, — подумал я. — Сейчас предъявят счет».
— Вы страшитесь русского влияния, вы должны помочь нам усилить это влияние. Вы страшитесь нашего вмешательства в дела Османской империи, вы должны сделать его более эффективным. Вы страшитесь того, что мы хотим создать флот, который бросит вам вызов на Черном море, в Гибралтарском проливе, в самом Средиземноморье. Вы должны помочь нам создать флот, способный разбить ваш. Такова цена, мистер Гошен. Русскому флоту нужна верфь на побережье Черного моря, способная построить, оснастить и обслуживать любое судно. Новейшее вооружение, лучшее оснащение. Если вы согласитесь на это, тогда я поверю в вашу серьезность, и мы сможем обсудить «Барингс».
— Боюсь, это невозможно, — с ходу ответил Гошен. — Даже если бы мы были так настроены, это невозможно осуществить. Ни одно правительство не устоит после такого; любое, какое попробует, падет в течение нескольких недель и будет заменено на другое, которое пообещает противостоять этому всемерно.
— В таком случае, боюсь, у нас возникли некоторые затруднения, — печально сказал граф. — Я старался быть разумным. Как и я, вы, без сомнения, сознаете, что мы могли бы просить о много большем. Мне тоже нужно думать об удовлетворении страны. Я не могу предлагать что-то, что у меня на родине покажется унизительным провалом.
Я отвел в сторонку Уилкинсона.
— Заговорите его, потяните время, — сказал я тихонько. — Что бы вы ни делали, не давайте ему уйти. У меня есть идея. Просто позаботьтесь, чтобы он был здесь, когда я вернусь.
Я взял экипаж Элизабет, который со всей возможной быстротой понесся по улицам, так что меня проклинали прохожие, а несчастные лошади отчаянно вспотели к тому времени, когда мы остановились перед «Отель дю Лувр». Я не потрудился представиться, просто взбежал по лестницам на четыре этажа, так же бегом преодолел коридор до апартаментов Стоуна, где забарабанил в дверь.
— Вы должны поехать. Вы там нужны.
Несколько мнут спустя мы снова были в экипаже, а еще через двадцать — в особняке. Я отсутствовал час, и к тому времени, когда мы прибыли, русские начали терять терпение. Равно как и, надо признать, Гошен и Уилкинсон, которые чувствовали себя глупцами, ведя пустые светские разговоры.
— Прошу, пару слов наедине, — сказал я, и русские кивнули, когда английская делегация строем вышла.
— Это Джон Стоун, лорд-канцлер, — сказал я. — Мне кажется, он способен помочь.
Гошен кивнул.
— Как?
— Вы возражаете против базы русского флота в принципе? Иными словами, проблема в строительстве верфи или в последствиях того, что про нее станет известно?
— И в том и в другом. Это резко изменит баланс сил на Ближнем Востоке. Полагаю, с этим смиримся мы, но не общественное мнение. Нас разорвут на части.
— А если никто не узнает?
— Не глупите. Как такое возможно?
Я кивнул Стоуну, которого теперь впервые увидел в деле. Господи милосердный, он внушал благоговение. Он получил от меня лишь поспешный краткий отчет и, даже опираясь на такую малость, с поразительной быстротой умудрился взять под свой контроль и возглавить совещание.
— Говоря практически, если русские хотят иметь базу, то они должны получить ее от Британии, — сказал он. — Мы — единственная страна, способная мобилизовать ресурсы для того, что они, вероятно, задумали. Достаточные, чтобы содержать флот. — Тут Гошен поморщился. — Поставки материалов, оснащение, доки и мастерские. Проект определенно масштабный. У них нет ни капитала, ни рабочей силы, ни специализированных знаний, чтобы сконструировать такую верфь, построить ее или управлять ею. Должен сказать, и у французов нет свободных мощностей, чтобы все это предоставить. У немцев есть, но они не станут этого делать.
И мы тоже, — продолжал он. — Или не можем позволить, чтобы видели, как мы это делаем. В Англии общественное мнение восстанет против любой страны, скажем, Франции, которая так поступит. Это верно?
Гошен кивнул:
— Если французы построят русским верфь, это будет сродни объявлению войны.
— Однако, — раздумчиво продолжал Стоун, — осуществить подобное возможно. Уверен, французские банки выпустят облигации, чтобы собрать деньги от имени русского правительства; фонд развития будет огромный. Если процентная ставка будет достаточно высока, не понадобится точно указывать его назначение. Я мог бы создать новую строительную компанию, зарегистрированную, скажем, в Бельгии, держателями акций которой станут по доверенности банки по всему Континенту. Что до рабочей силы, столь необходимый персонал будет собран с верфей всей Европы и будет управляться из контор моих компаний. Вполне возможно будет создать структуру настолько непроницаемую, что никто не сможет докопаться, кому она принадлежит. И Россия сможет восславить ее как победу русской инженерии, свидетельство своего промышленного прогресса. Разумеется, я не могу отвечать за стратегические последствия. Это вне моей компетенции. Но если вы готовы допустить строительство базы, то ее можно построить так, чтобы никто не знал, кто за этим стоит.
Таково краткое изложение; сами дебаты были много длиннее и подробнее и с большим числом технических деталей. Гошен был одновременно и человеком от мира денег, и политиком, а потому желал знать, что в точности предлагает Стоун. Чем больше он слышал, чем больше его возражений отметал Стоун, тем больше — я видел — росли его уверенность и решимость.
Наконец Гошен откинулся на спинку стула.
— Еще соображения?
Уилкинсон покачал головой. Повисло молчание.
— Тогда я предлагаю еще раз поговорить с русскими. Не соблаговолите ли пройти вместе с нами, мистер Стоун?
Я туда допущен не был. Сделка состоялась; и французы, и русские получили что хотели, конец кризиса маячил впереди. Им надо было только послать телеграмму с распоряжением внести на депозит в Английском банке искомые суммы, и все кончится. Я еще с трудом в это верил: Британия легко отделалась — поразительно легко.
— Ты выглядишь усталым, друг мой, — сказала Элизабет. Она вошла, когда услышала, как другие встали и выходят.
— Боюсь, сегодня вечером ты была гостьей в собственном доме.
— Да, и мой повар завтра может подать просьбу об увольнении. Сколько способны съесть и выпить эти люди, просто изумляет. Но все как будто в добром расположении духа.
— Думаю, они хорошенько поразвлеклись, — сказал я. — А это они любят больше чего-либо. Полагаю, меня бы это совсем не устроило. — Я зевнул. — Господи, как же я устал! Сегодня я высплюсь спокойно.
В дверь позвонили, и несколько минут спустя вошел лакей с карточкой на подносе.
— Проводите мсье Рувье в гостиную, пожалуйста, — сказала Элизабет и снова повернулась ко мне. — Ведь там сейчас французы?
— Он как раз вовремя, чтобы услышать, какое принято решение. Хорошо.
— Полагаю, несколько дней назад ты нанес визит графу Гурунжиеву.
— Да, и прошу прощения, что упомянул твое имя. Но я сделал это очень тактично. Я никоим образом не дал понять, что знаю о тебе что-либо, только назвался твоим другом.
— Спасибо. Но пожалуйста, больше так не делай.
— Обещаю.
Роковые слова. Несколько минут спустя дверь отворилась, и вошли Гошен и Уилкинсон, за которыми последовали Стоун и Ротшильд — последний выглядел встревоженным.
— Проблема? — спросил я.
— Мсье Рувье, по всей видимости, кричит на управляющего Банком Франции, что тот не имел права соглашаться на что-либо без его одобрения. И что он своего одобрения не даст. Иначе говоря, он на сделку не пойдет. А если не пойдут французы, не пойдут и русские. Идемте, господа, обсудим ситуацию.
Они снова вышли строем, оставив меня со Стоуном и Элизабет.
Стоун сел напротив нее и мягко улыбнулся.
— М-да, это проблема.
— Вы хотите сказать, что такого не предвидели?
— О чем вы?
Я покачал головой и нахмурился, лихорадочно соображая. Сонм мелких деталей, прежде разрозненных, кажущихся случайными, словно бы складывался в новую и тревожную картину. А потом… вот оно! Неоспоримо.
— Это ведь были вы, верно? — спросил я. — С самого начала вы.
— Не знаю, о чем вы.
— Когда вам пришла в голову эта афера? Создать кризис и навязать решение, которое позволило бы вам делать, что пожелаете?
Он улыбнулся:
— Вы меня переоцениваете, мистер Корт. Такое не часто случается. Я к этому не привык. Что вы называете моей аферой?
— При первом нашем знакомстве вы обмолвились, что правительство запретило вам работать на русских. Сейчас вы сможете делать это с его благословения и одновременно представить себя беззаветным патриотом. «Креди Интернасьональ», «Банк Брюгге» — это же им поручат организовать финансирование верфи, а ведь именно они возглавили наступление на Лондон. Сама афера не могла бы состояться, не знай вы обо всем заранее.
Стоун, изучавший китайскую чашу на каминной полке, обернулся.
— Видите, я еще ее не разбила, — сказала Элизабет. — И поставила на почетное место.
— Я польщен, — ответил он с мягкой улыбкой.
Стоун осторожно вернул чашу на полку, потом опасливо отступил на шаг, как бы она ни рухнула и не разбилась об пол.
— Прошу прощения, мистер Корт. Вы говорили…
— Русские и французы могли бы сокрушить Лондон, а ограничиваются верфью и выпуском новых займов. И, по чистейшей случайности, владелец крупнейшей английской компании по производству вооружений остановился в отеле за углом и рад услужить. И вы выстроили эту умопомрачительно сложную комбинацию за то время, что понадобилось доехать от Лувра сюда? Возможно ли придумать нечто столь сложное за каких-то несколько минут?
— Я знаток своего дела.
— Не настолько же. Если не просчитали все заранее.
— Не я создал данную ситуацию, — ответил он негромко. — «Барингс» так или иначе разорился бы; это уже несколько месяцев было очевидно. Я лишь позаботился о том, чтобы извлечь выгоду. И чтобы моя страна извлекла выгоду.
— Какое вам дело до вашей страны?
— Возможно, это вас удивит, но большое. Русские в любом случае получат верфь, вопрос заключался лишь в том, кто будет ее строить и кто получит от этого прибыль. Они будут еще теснее привязаны ко Франции, а это сделает Германию…
Я поднял руку.
— И Уилкинсон приводил такой довод. Это тоже от него исходит? Это его рук дело? Заговор чиновников с целью переписать внешнюю политику Британии вопреки воле правительства и электората?
— Для столь молодого человека вы слишком напыщенны. Мы лишь сошлись в определенных вопросах. И вы обнаружите, что есть немало людей, кого удовлетворит такой исход дела.
— Гошена?
— Нет, не его. И не премьер-министра. Но так управляется Британия, и так процветает ее Империя. А электорат не желает знать, как правительство принимает решения. Бизнес необходимо защищать от политиков. Я мог бы сказать, и страну тоже.
— А вы заработаете на этом кучу денег?
— Да. Это моя работа.
— Но как вы заставили французов согласиться? И русских?
— Выгоду получат все, сами знаете, а русские любят взятки. Граф Гурунжиев запросил головокружительную сумму. Разумеется, он также сможет вернуться в Санкт-Петербург со славной победой.
Я едва-едва не сказал, что граф сделал с деньгами Стоуна, но сдержался.
— А я? Меня даже подкупать не потребовалось.
— Нет. Но вы хорошо сыграли свою роль. Не думайте, что ваш ум и таланты не были оценены по достоинству. Нет смысла это продолжать, сами знаете.
— Я хочу ясности. Правительство следовало вынудить запаниковать, чтобы оно пришло к выводу, что это не случайный хаос на рынке, а заговор, у которого есть свои цель и цена. И я это сделал. Тут я сыграл ключевую роль. Заговор надо было разоблачить вовремя. И меня к этому подвели. Легкие намеки тут и там от людей вроде Нечера должны были подтолкнуть меня в нужном направлении. Чтобы я догадался, что происходит, и до смерти напугал правительство…
Стоун кивнул:
— Вы заслуживаете всеобщей благодарности.
Но я еще не закончил. Было кое-что еще. Оно не давало мне покоя.
— Так, с русскими понятно. Но французы — другое дело. Как вы планировали вертеть ими? От банков можно откупиться свободой рук в России, но что будет теперь? Как насчет Рувье?
Я помедлил, посмотрел на него и вдруг понял.
— О Боже. Это вышло из-под контроля, да? Рувье не учтен в плане. И он вот-вот все разрушит.
— Мсье Рувье действительно ведет себя в данный момент неразумно, — спокойно сказал Стоун.
— Вы предполагали, что Рувье поступит так, как скажут ему банкиры и управляющий Банком Франции.
— Они скажут ему то, что в интересах страны. Да. И это в интересах страны. Любой, кроме идиота, способен это понять.
— К несчастью, он идиот.
— Сдается, он мечтает о великом личном триумфе.
— Он блокирует Банк Франции, русские последуют его примеру, и сделка провалится. Вы хотя бы понимаете, что вы наделали?
— Не каждая рисковая игра приносит выигрыш. К несчастью.
— Это все, что вы можете сказать?
Он с полнейшим спокойствием пожал плечами.
Я ушам своим не верил. Именно его спокойствие, хладнокровное отношение к происходящему выбили меня из равновесия. В сочетании с яростью от того, как он со мной поступил. Слабость, признаю. Но он с начала и до конца мной манипулировал. Неужели из-за этого Уилкинсон послал меня в Париж? Неужели уже тогда это было у него на уме? Неужели он планирует так далеко вперед?
Но шанс спросить мне не представился. Дверь открылась, и вошел Рувье, уже в зимнем пальто, со шляпой и перчатками в руках.
— Дражайшая графиня, я пришел с вами попрощаться и еще раз поблагодарить за гостеприимство, — сказал он, когда она встала с дивана, чтобы подать для поцелуя руку. — Увы, беседа была не столь приятной, как обычно в вашем доме.
— Мне очень жаль, что вы были разочарованы, министр, — ответила она. — Не могу ли я уговорить вас задержаться еще немного?
В лице у Рувье читалось такое самодовольство, что смотреть на него было почти невыносимо.
— Уже очень поздно, и, думаю, все возможное уже было сказано. И, что важнее, у меня завтра напряженный день. Очень напряженный день.
— Минутку, министр, — вмешался я. Я еще не знал точно, что намереваюсь сказать, но понимал, что едва он выйдет, все будет потеряно.
— Мсье?..
— Корт, сэр. Генри Корт. Я работаю на газету «Таймс».
Это его озадачило — как и следовало.
— Что такого вы можете сообщить, что меня заинтересовало бы?
Эмоции совершенно меня оставили. Ярость на Стоуна была такой острой, что я ее даже не замечал; она настолько мной овладела, что я практически в нее превратился. У меня был выбор, и я сделал его, полностью сознавая последствия. Я не могу привести ни извинений, ни объяснений, которые не были бы фальшивыми. Я хотел взять верх над Стоуном и причинить ему боль. Я хотел показать, что способен спасти ситуацию, когда он потерпел неудачу. Любой ценой, любыми средствами. А средство было только одно. Да просит меня Господь, я не мешкал.
— Вы политик, министр. Некогда вы занимали пост премьер-министра, и, возможно, в один прекрасный день вам выпадет честь занять его снова. Я желаю вам всяческих благ, мне бы не хотелось, чтобы что-то стало у вас на пути. Общественное мнение — дело хорошее, и за прошедшие годы вы выказали себя исключительно умелым администратором.
— Благодарю вас, молодой человек, — ответил Рувье с некоторым удивлением.
— К несчастью, я позабочусь о том, чтобы положить конец вашей карьере, если только вы не обдумаете следующие мои слова. Банк Франции и банковское сообщество Парижа в большинстве желают отвратить ужасающий кризис, который повергнет в страшный упадок всю Европу. Банк Франции не может сделать этого без вашего разрешения. И вы такое разрешение дадите.
— С чего бы мне его давать? — с напускным изумлением спросил он.
— Вы хотите чего-то иного?
— Вывода войск из Египта, вывода Королевского флота из прибрежных вод Сиама и свободу действий в Ливане. Боюсь, банкирам не хватает дальновидности, и думают они только о деньгах. Я вижу дальше их. Я спасаю их от собственной узколобости.
— Вам это не удастся.
— В таком случае нам не о чем больше говорить.
— Боюсь, есть, — сказал я. — Нам нужно также поговорить о графине фон Футак.
Элизабет застыла. Она не шевельнулась, но я увидел, как глаза у нее расширились, как она приняла позу — незаметно для любого, кто не знал ее так хорошо, как я, — которая свидетельствовала о напряжении, настороженности. О страхе. Стоун никак не отреагировал. Пока.
Рувье улыбнулся.
— А, дражайшая Элизабет. Надеюсь, вы не собираетесь угрожать мне разоблачением? Я очень сомневаюсь, что это способно нанести какой-либо ущерб моей карьере. Лишь пуритане-англичане могут так думать. Мы во Франции…
— Да-да. Все это я знаю. Завоевать графиню фон Футак действительно было бы немалым достижением. Но оплачивать ее из правительственных средств — совсем иное дело. А она очень дорогостоящая женщина, как подтвердят вам граф Гурунжиев и многие другие. Вы же не думали, что вы единственный, кого она обирает, верно? Ну разумеется, нет, вы же человек умудренный. Не могли же вы не сознавать, что вы лишь один из — бог знает скольких — людей, кого она — как бы это сказать — принимает?
Он бросил на нее взгляд, полный растущей тревоги. Стоун все еще не реагировал, просто стоял, заложив руки в карманы, не способный отвести глаз от Элизабет, пока слушал мои слова. Мне хотелось увидеть, как по его лицу расползается отвращение. У него было все. Будь я проклят, если он получит и ее тоже!
Рувье, отмахиваясь, пожал плечами:
— Небольшой скандал вскоре забудется, если я прославлюсь как человек, вернувший Франции былое превосходство.
— Конечно же, она не графиня. Вы тратили пятьдесят тысяч франков ежемесячно на уличную потаскуху из Нанси. Разве вы не знали? То, за что вы платили по десять тысяч в ночь, любой солдат на восточной границе, кто ее хотел, получал за франк. А еще она преступница, которую разыскивают за хладнокровное убийство клиента в Лионе.
Тут он побледнел, но как будто еще не смирился. Элизабет сидела, сложив руки на коленях, совершенно неподвижно, ее самообладание еще было абсолютным. Вот только я чувствовал, как ею овладевает оцепенение, холодок отчаяния, когда она слушала, как ее жизнь, ее репутация идут прахом, когда кто-то, кому она доверяла — возможно, единственный, кому она рискнула довериться, — рвет ее мир в клочья. Это было то же опустошение, что затопило и меня.
— Вы знаете человека по фамилии Дрюмон? — вполголоса спросил я.
Он только на меня посмотрел.
— Он журналист, презренная личность. Извращенный, склонный к насилию, исполненный ненависти. Должен сказать, я не могу даже находиться в одной с ним комнате, не испытывая позыва к тошноте. Но у него есть одно исключительное свойство. Он ненавидит всех республиканцев, всех политиков. Радость, какую он получит, стерев вас в порошок, будет огромной. Уничтожать людей для него не просто долг, а удовольствие. Можете вообразить себе заголовки? Как он будет упиваться? Как ваши враги обрадуются, травлей заставив вас покинуть свой пост? Франция, возможно, победит, министр. Но плодов этой победы вам не вкусить. Мсье Дрюмон об этом позаботится.
— Публиковать нечего, — беспечно отозвался он. — Думаете, я давал ей расписки?
— Она ведет дневник, — устало ответил я. — Очень подробный. Во всех отношениях. И она была иностранной шпионкой. Это я могу доказать. У меня есть квитанции платежей ей от германского военного командования через «Банк Бремена». Услышанное от любовников она продавала за любую цену, какую могла получить. Вы вскоре сами сможете это прочесть. В газете Дрюмона. Надо думать, через пару дней.
— Чего вы хотите?
— Три миллиона фунтов стерлингов. В золоте. На депозите в Английском банке, перевод должен быть осуществлен немедленно. Если пожелаете, можете сделать заявление через Банк Франции о добрососедской взаимовыручке, о том, как Франция решила действовать, дабы гарантировать стабильность финансовых рынков. Говорите что хотите, чтобы извлечь из ситуации максимум прибыли. Но сумма должна быть переведена, не то дневники будут опубликованы.
— Вы просите невозможного.
— Отнюдь. Хватит одного слова управляющему Банка Франции в зале за той дверью.
— Не можете же вы думать, что я так пойду на попятную? Даже чтобы спасти собственную шкуру? Моя репутация…
— …только упрочится. Вы сделаете гениальный ход. Упрочите международное положение Франции незначительным жестом и безо всяких затрат.
— Это нельзя сделать.
— Можно. Так каково ваше решение, министр? Осмеяние и возможное расследование по обвинению в коррупции или негромкая, но прочная репутация самого умелого министра финансов, какого только знала Республика?
— Мне нужно время подумать.
— У вас его нет. Вы пойдете в соседнюю комнату к вашим коллегам и согласитесь на сделку, которую они с таким тщанием выработали. Вы пойдете немедленно.
Он подсчитывал быстро, не в силах даже взглянуть на Элизабет, потом бросил на пол перчатки и шляпу и вышел из комнаты. Я подумал, что победил, но не был уверен. Да и не это в тот момент занимало мои мысли. Мне правда не было дела. Я хотел побить Стоуна, вот и все, показать, что я не менее умен, и одновременно отобрать у него то, чего хотел он. И мне было безразлично, как я этого добился.
Лицо Элизабет сделалось вдруг таким усталым, таким разбитым, она дрожала от того, что я натворил, но неспособная проявить никаких больше чувств. Она была в шоке от быстроты и легкости, с какими я разорвал в клочья и втоптал в пыль ее мир. Потому что я не помешкал, не постарался как-либо ее пощадить. Она была лишь орудием в переговорах, которым я воспользовался не раздумывая. Худший враг не предавал ее в такой мере. Она не могла даже посмотреть на меня, не могла поднять глаз, чтобы посмотреть на Стоуна, все еще стоявшего у камина.
Наконец она все-таки подняла голову, но обратилась не ко мне, а к Стоуну.
— Полагаю, вы захотите теперь уйти, мистер Стоун, — сказала она так тихо, что я едва ее расслышал. — Уверена, вы понимаете, что все, сказанное мистером Кортом, правда.
Стоун закрыл лицо руками и глубоко вздохнул. Меня для них больше не было в комнате. Я перестал существовать. Я встал. Ни один из них не заметил. Уже у двери я обернулся.
— И последнее…
— Уходите, мистер Корт, — устало сказал он. — Покиньте этот дом.
— Покину. Но мне нужно сказать еще кое-что. Мне очень жаль, Элизабет. Я сделал только то, что должен был. Но по меньшей мере я избавил тебя от Дреннана. Он мертв. Я верну дневники и отправлю их тебе непрочтенными.
Тут Стоун резко обернулся:
— Что?
— Это вас не касается, мистер Стоун.
— Думаю, касается. Вы сказали, Дреннан мертв?
Я озадаченно нахмурился.
— Вы его знали?
— Что случилось?
— Его застрелили сегодня днем.
Стоун побледнел.
— О Боже! Что вы наделали? Вы его убили?
— Не я, а русские. Это было частью сделки, которой вы так хотели. Частью цены. Это заставило их довериться мне настолько, чтобы выслушать. А что?
— Вы сказали, ваш слуга вас обокрал, — обратился он к Элизабет, не обращая внимания на меня. — Вы не сказали, что именно пропало. Я предположил, что это драгоценности. Я спросил Дреннана, не может ли он помочь, я много лет его знаю. Это должно было стать сюрпризом, показать вам…
Он посмотрел на меня в полнейшем неверии.
— Вы его убили? — повторил он.
— Просто старался сделать мир безопасным для бизнеса, — ответил я. — Этого ведь все хотели.
Я ушел, оставив последнюю часть недосказанной, то, почему Стоун словно бы испытал облегчение, когда я взялся за Рувье. Словно бы был рад, что ему не пришлось. Я не мог сложить из частей целое. Уверенности у меня нет по сей день. Кроме того, было три часа утра. Я устал. Возможно, мне только почудилось.
Действительно все было кончено. Рувье пришел к выводу, что маленький, но гарантированный триумф безопаснее большой победы, которая может быть вырвана у него из рук. Через три часа в газеты и агентства стали расходиться телеграммы, что Банк Франции и Государственный банк Российской империи в духе международной солидарности и ради стабильности на рынках согласились внести дополнительные золотые запасы в Английский банк. Это перевернуло ход событий; «Барингс» рухнул, и семейство практически разорилось, но довольно скоро снова всплыло в новом качестве, хотя лишь как тень былых себя. Рынки оправились от страшного переполоха и через месяц или около того вернулись к нормальным торгам. Репутация Сити понесла урон, престиж Франции и России возрос, но позиция Лондона осталась незыблема, и начали возникать зачатки взаимного понимания. Россия и Франция заключили секретный альянс, французские деньги потекли на укрепление российской экономики и армии. Лондонские банки зачастую даже не пытались вмешаться.
Джон Стоун приступил к работе. Строительство порта Николаев на Черном море вызвало лишь формальный и бесплодный протест Британии — удивительное дело, учитывая, что обычно подобное послужило бы достаточным поводом для объявления войны. Это доказало, что вопреки расхожему мнению Россия далеко не столь отсталая страна, раз смогла мобилизовать ресурсы и технологии для разворачивания без помощи извне столь масштабного предприятия.
И весной 1891 года Джон Стоун обвенчался с графиней Элизабет Хадик-Баркоци фон Футак унс Сала в церкви Святого Освальда в Малпасе, Шропшир. Меня на свадьбу не пригласили. Хотя за прошедшие годы я их почти не видел, теперь, когда из-за смерти мистера Уилкинсона я наконец вернулся в Англию, мы со Стоуном неизбежно иногда сталкиваемся. Мы сухо вежливы.
Мы никогда не говорим о его жене.