Йен Пирс

Перст указующий

Часть 4

ПЕРСТ УКАЗУЮЩИЙ

Если в исследовании какой-либо природы

Разум колеблется, то Примеры Перста

Указующeгo, названные от тех крестов, что,

поставленные на перекрестках, указывают на

разделение путей, непререкаемо разрешают его

колебания и искомое свойство принимают за

первопричину. Примеры этого рода проливают

столь ясный Свет на Исследование, что Ход

его иногда заканчивается в них и через них

завершается. Иногда эти Примеры Указующего

Перста возможно найти среди тoгo, что ужe

записано.

Фрэнсис Бэкон "Новый Органон"

Раздел XXXVI, Афоризм XXI

Глава первая

Несколько дней назад мой старый друг Дик Лоуэр прислал мне огромную кипу исписанных листов, указав, что, раз уж я столь ненасытный собиратель курьезов и прочего, этим рукописям самое место у меня. Сам он склонен был их выбросить, столько в них было лжи и прискорбных противоречий. Он говорил (в письме, так как уже удалился на покой в Дорсет, где живет в немалом достатке), что нашел рукописи утомительными. Видимо, два человека могут быть свидетелями одного и того же события, но оба помнят его неверно. Как, продолжал он, возможно нам установить непреложный факт, даже если искажения неумышленны? Он указал на несколько случаев, коих сам был прямым участником, и писал, что дело обстояло совсем иначе. Один - это, разумеется, поразительная попытка перелить вдове Бланди свежую кровь через полый ствол гусиного пера, что синьор Кола объявляет собственным изобретением. Лоуэр (которого я знаю как человека высокой честности) целиком и полностью оспаривает его утверждения. Заметьте, он упоминает только двух человек! Кола и Уоллиса, хотя рукописей передо мной - три. Разумеется, манускрипта, принадлежащего перу Джека Престкотта, он не касается, да и не вправе поступить иначе. Закон не может карать и не принимает во внимание человека, лишенного рассудка, если сегодняшние его деяния не подчиняются здравому смыслу, как можно доверять его памяти? Воспоминания эти - всего лишь лепетание хаоса, дистиллированное болезнью. И потому скорбный разум Престкотта превратил Бедлам в великолепный дом, голову ему бреют не для того, чтобы надеть на нее парик, как он утверждает, а для того, чтобы накладывать компрессы с уксусом при буйных припадках; бедняги, обуздывающие буйных умалишенных, превратились в его слуг. Многочисленные же посетители, на которых он сетует, - те невежды, кто каждое воскресенье платит свой пенни, чтобы поглазеть на безумцев сквозь железные прутья клеток и посмеяться над их бедственным состоянием.

Кое-что из утверждений Престкотта верно. Я знаю это, и я это признаю, невзирая на то, что у меня нет причин любить его. Он как пишет мне Лоуэр, лишился рассудка, столкнувшись с доказательством того, что собственным жестоким коварством свел на нет все свои усилия и надежды, и что сбылись все предостережения ирландца. Быть может, и так; однако я убежден, что до того момента он более или менее был в здравом уме, и его воспоминания также верны, пусть даже выводы, какие он извлекает из них, совершенно ошибочны. В конце концов, требуются немалые способности и изощренный ум, чтобы изложить дело так, как делает это он: сохрани он их, то, возможно, стал бы отменным адвокатом. Все до единого, с кем он беседовал, говорили ему, что его отец виновен, и он был виновен. С величайшим умением Престкотт выискивает и указывает на доказательства невиновности и оставляет без внимания все, что свидетельствует об истинных глубинах предательства его отца. Под конец я сам почти ему поверил, хотя и лучше других знал, что передо мной хитросплетение бессмыслиц и вздора.

Но разве меньшего доверия заслуживает рассказ этого несчастного, чем рассказы других, не менее искаженные и извращенные, пусть и вследствие иных страстей? Пусть Престкотт безумец, но Кола - лжец. Может статься, его ложь умолчанием - ничтожная малость в сравнении с пропусками и увертками, какими пестрят две прочие рукописи. И тем не менее он лжет, потому что, как говорит Аммиан: "Vertas vel silentio vel mendacio" - истина равно оскверняется молчанием и ложью. Ложь скрыта во фразе столь, казалось бы, безобидной, что неудивительно, что даже Уоллис ее пропустил. Но она искажает все остальное в рукописи и правдивые слова обращает в неправду, ибо, подобно аргументам схоласта, с непререкаемой логикой извлекает выводы из ложных посылок.

"Марко да Кола, благородный венецианец, почтительно вас приветствует". Так начинает он, и с этого момента нужно тщательно взвешивать каждое его слово. Само появление рукописи следует подвергнуть рассмотрению: зачем он вдруг написал ее после стольких лет молчания? С другой стороны, назвать его лживым вовсе не означает, что он повинен в поступках и побуждениях, какие приписывает ему Уоллис. Венецианец был совсем не тем, чем казался, и не тем, кем выставляет себя теперь, но он ничем не злоумышлял против безопасности королевства и жизни лорда Кларендона. Уоллис столь привык жить в темном и зловещем мире, какой сам же и выдумал, что оказался уже не способен отличать правду от выдумки или искренности от вероломства.

Но как мне определить, какому утверждению верить, а какое отвергнуть? Я не могу раз за разом повторять одни и те же события с мельчайшими вариациями, как проделал это Шталь, когда с помощью своих химикалий установил, как умер доктор Гров. Но даже будь это в моей власти, непогрешимый философский метод представляется непригодным, когда речь идет о поступках и побуждениях людей, а не о трансформации мертвой материи. Я одно время посещал лекции герра Шталя по химии и должен сказать, ничего из них не почерпнул. Собственные опыты Лоуэра по переливанию крови сперва породили уверенность в том, что это величайшая панацея от всех болезней, а позднее (после многих смертей во Франции) savants* [Ученые (фр.).] сочли, что нет, напротив, это пагубная метода. И то и другое одновременно невозможно, господа философы. Если вы правы теперь, то как вы могли столь тяжко ошибаться прежде? Почему, если священнослужитель меняет свое мнение, это доказывает слабость его воззрений, а когда то же делает человек науки, это доказывает ценность его метода? Так как же ничтожному хроникеру, подобному мне, трансмутировать свинец погрешностей в этих записках в золото истины?

Особое право на рассмотрение и истолкование этих заметок мне дает незаинтересованность, которая (как нам говорят) есть Premium mobile* [Главный движитель (лат.).] обдуманного и взвешенного суждения: лишь немногое в них имеет ко мне прямое отношение. Далее, я, думается, с полным правом могу претендовать на немалую осведомленность: всю мою жизнь я прожил в Оксфорде и город знаю (чего не отрицают даже мои хулители) лучше других. И наконец, я, разумеется, знал всех участников разыгравшейся драмы; Лоуэр был ту пору моим постоянным собеседником, ибо не реже раза в неделю мы обедали с ним в харчевне матушки Джейн; через него я познакомился со всеми философами, с синьором Кола в том числе. Много лет я работал с доктором Уоллисом, который был в те дни хранителем университетских архивов, а я - их самым усердным и частым посетителем. Я имел даже честь беседовать с мистером Бойлем и однажды присутствовал на утреннем приеме у лорда Арлингтона, хотя должен с сожалением отметить, что не имел случая засвидетельствовать ему свое почтение.

Я знал Сару Бланди еще до ее беды и (не будучи человеком приверженным загадкам и головоломкам) сразу же открою мою тайну. Потому что я знал ее и после, хоть и была она повешена расчленена и сожжена. Скажу больше: полагаю, я единственный кто может достоверно изложить события тех дней и описать то добро, что породило такую жестокость, и ту благодать Провидения, что породила такую злобу. Кое в чем я отсылаю к Лоуэру, ибо нас связывают многие тайны; но ключевое знание ведомо лишь мне одному, и мне придется убеждать силой своего авторитета и собственным красноречием. Примечательно, но чем меньше мне поверят, тем более убежден я буду в моей правоте. Мистер Мильтон в своей великой поэме взялся, по его словам, оправдать в глазах людских пути Господни. Но он, однако, не задался одним вопросом: быть может, Господь воспретил людям постигать Его пути, ибо, знай они всю меру Его доброты и степень нашего ее неприятия, то пришли бы в такое уныние, что оставили бы всякую надежду на искупление и умерли от горя.

Я - историк и этого звания держусь твердо, невзирая на хулителей, которые утверждают, будто я, как они это называют, собиратель древностей. Я верю, что истина может произрасти лишь на прочном основании из фактов, и с юных лет задался целью заложить такой фундамент. Заметьте, я не лелею грандиозного замысла написать всемирную историю; нельзя возвести дворец, не разровняв прежде участок под него. Скорее, как мистер Плот написал (и весьма внятную) естественную историю нашей страны, так и я занимаюсь гражданской ее историей. И сколько тут всего. Я думал, это займет у меня несколько лет; теперь же вижу, что умру дряхлым старцем, так и не завершив своего труда. Начал я (когда оставил прежнее намерение принять духовный сан) с желания написать о наших недавних бедствиях во время осады, когда армия парламентаристов заняла город и очистила университет от тех, кто не стоял всем сердцем за Парламент. Но очень быстро я постиг, что меня ждет еще более благородное дело, ведь вся история университета может исчезнуть навеки, если ее не запечатлеть. И потому я оставил свой начальный труд и принялся за более великий, и это невзирая на то, что уже накопил времени значительный материал, и публикация его, без сомнения, принесла бы мне и мирскую славу, и покровительство сильных мира сего, кои извечно обходили меня стороной. Впрочем это меня не тревожит: animus hominis dives, non area appellan solet и если до сих пор почитаются парадоксом эти слова Туллия, мол, богатство человеку даруют не сундуки, а разум, это лишь показывает, что век Рима был столь же слеп и безнравствен, как наше время.

Благодаря этому раннему моему труду я и познакомился с Сарой Бланди и ее матерью, которая будет столь часто упоминаться в моем повествовании. Несколько раз во время моих странствий по документам я встречал имя Неда, мужа этой старой женщины, и хотя он не был главной фигурой в истории осады, разожженные им страсти пробудили мое любопытство. Кровожадный злодей, дьяволово отродье, хуже, чем убийца, человек, от вида которого бросает в дрожь. Святой наших дней, один из избранников Божьих, человек добрый, приятный в беседе и великодушный. Два крайних мнения, и почти ничего между ними; оба они не могли быть верными одновременно, и я пожелал разрешить это противоречие. Мне было известно, что он принял участие в мятеже 1647 года, потом исчез из города, когда он был подавлен, и, насколько это меня касалось, из моего повествования: я не знал тогда, жив ли он или уже покоится в могиле. Но он приложил руку к одному неприятному происшествию, которое возбудило некоторое брожение, и я решил, что жаль было бы упустить возможность услышать о нем из уст участника и свидетеля событий (пусть это даже будет старуха, если я не смогу разыскать ее мужа), когда я летом 1659 года узнал, что его семья живет по соседству.

С недобрым чувством я шел на эту встречу: об Анне Бланди шла слава знахарки (из уст тех, кто не питал к ней неприязни) или ведьмы (из уст тех, кто был настроен менее доброжелательно). Ее дочь Сару называли сумасбродной и странной, но она еще не приобрела репутации целительницы, какая навела мистера Бойля на мысль попытаться использовать ее рецепты в лечении бедноты. Однако должен сказать, что ни трогательное описание ее в рукописи Кола, ни жестокое в писаниях Престкотта, не воздают должного старой женщине. Даже невзирая на то, что лет ей было под пятьдесят, огонь в ее взоре (передавшийся также дочери) говорил о душе истовой и сильной. Знахаркой она, возможно, была, хотя и не в том смысле, в каком понимают обычно без бормотания и без диковинных распевов, без таинственных заклинаний. Скорее, я бы сказал, она была проницательна и полна веселья, которое странным образом сочеталось в ней с глубокой (пусть и еретической) набожностью. Ничто увиденное мной не свидетельствовало о кровожадной гарпии из рассказа Уоллиса, и тем не менее я полагаю, здесь он говорит правду. Лучше других он своим примером показал, что все мы, будучи убеждены в своей правоте, способны на самое чудовищное зло, а то были времена, когда безумие убежденности крепко зажало страну в своих тисках.

Завоевать доверие Анны Бланди стало делом нелегким, и сомневаюсь, что мне это до конца удалось. С уверенностью могу сказать что, подступись я к ней позднее, когда ее муж был уже мертв, а король вернулся на законный престол, она неизбежно заключила бы, что я подослан, дабы заманить ее в ловушку, ведь в то время я уже был знаком с доктором Уоллисом. Подобное знакомство вызвало бы у нее подозрения, так как ей не за что было любить новое правительство, но у нее была особая причина страшиться Уоллиса. И ее страх вполне понятен: вскоре я и сам научился бояться его.

В то время, однако, я еще не был представлен этому ученому мужу, и Ричард Кромвель цеплялся за власть, а король оставался в Испанских Нидерландах, жаждущий своего наследства, но пока не решающийся захватить его. В стране начиналось брожение, и казалось, армии вот-вот вновь выступят в подход. Мой собственный дом той весной обыскали на предмет оружия, как, насколько мне известно, подвергли обыску дома всех моих знакомых. В Оксфорд доходили лишь обрывочные новости о событиях за городскими стенами, и чем более в последующие годы я говорил с людьми, тем более убеждался, что почти никто не знал на деле, что происходит. За исключением, разумеется, Джона Турлоу, который все знал и все видел. Но даже и он тогда отошел от власти, сметенный силами, которыми на сей раз не смог управлять. Считайте это доказательством того, в сколь плачевном состоянии пребывала страна в те дни.

Не было смысла обращаться к Анне Бланди со всей приличествующей обходительностью. К примеру, я не мог написать ей письмо, в котором представился бы и изложил суть моей просьбы, так как у меня не было оснований считать, что она сумеет его прочесть. И за неимением лучшего мне пришлось пройтись пешком до ее жилища и постучать в дверь, которую открыла девушка лет, быть может, девятнадцати, самая хорошенькая, какую я когда-либо видел в жизни: прекрасная фигура (пусть и немного худощавая), здоровые зубы и кожа, не запятнанная болезнью. Волосы у нее были темные, что не было недостатком, и хотя они были неубраны и непокрыты. Одета она была скромно, и думается, будь она облачена даже в мешковину, та все равно показалась бы мне привлекательным одеянием. Превыше всего этого - глаза ее притягивали взор, ибо они были глубочайшего черного цвета, будто вороново крыло, а известно, что изо всех красок черная наиболее мила в женщине. "Черные глаза словно от самой Венеры", - говорит о своей Алкмене Гесиод, а Гомер называет Юнону волоокой за ее круглые черные глаза, и Баптиста Порта (в своей "Физиогномии") глумится над сероглазыми англичанами и вместе с Морисоном возносит хвалы глубоким взорам томных неаполитанских дам.

Я пораженно воззрился на нее, совершенно позабыв о цели своего визита, пока она вежливо, но без подобострастия, сдержанно, но без дерзости, не осведомилась о моем деле.

- Прошу вас, сударь, входите, - сказала она, услышав мой ответ. - Моя мать ушла на рынок, но вот-вот вернется. Вы можете подождать, если пожелаете.

Оставлю на волю прочих решать, следовало ли мне истолковать это как предостережение против ее натуры. Будь я в обществе дамы лучшего положения, я бы, разумеется, ушел, не желая злоупотреблять ее добрым именем, оставаясь с ней наедине. Но в то мгновение возможность говорить с этим созданием показалась мне наилучшим времяпрепровождением до возвращения ее матери. Уверен, я почти желал, чтобы что-нибудь задержало старуху подольше. Я уселся (боюсь, не без важности, как это делает человек бывалый в обществе тех, кто ниже его по званию, прости мне Господи) на небольшой табурет у очага, который, невзирая на холод, был, к несчастью, пуст.

О чем беседуют в подобных обстоятельствах? Я никогда не преуспевал в делах, которые представляются столь незатейливыми прочим людям. Возможно, это следствие слишком многих часов, проведенных за рукописями и книгами. По большей части я не испытывал ни малейших затруднений за обедом с друзьями я мог беседовать с лучшими из них и по сей день горжусь тем, что был не самым безынтересным из собеседников. Но в некоторых обстоятельствах я терялся, и завязать беседу со служанкой с прекрасными глазами было выше моих сил. Я мог бы выставить себя дамским угодником, пощекотать ее под подбородком, посадить себе на колено и ущипнуть за задок, но такое было не в моем обычае и, по всей видимости, не в ее тоже. Я мог бы не обращать на нее внимания, как на существо его недостойное, вот только она была его достойна. И потому я не сделал ни того ни другого и только недоуменно смотрел на нее, предоставляя начинать разговор ей.

- Вы, по-видимости, пришли к моей матери, чтобы посоветоваться о какой-то беде, - подсказала она, так и не дождавшись, чтобы я открыл рот.

- Да.

- Может, вы что-то потеряли и хотите, чтобы она указала, где эта вещь? Это она хорошо умеет. Или, быть может, вам нездоровится, и вы боитесь идти к врачу?

Наконец я с трудом отвел взгляд от ее лица.

- Нет-нет. Вовсе нет. Разумеется, я слышат о ее великих умениях, но я очень аккуратен и никогда ничего не теряю. Видишь ли, всему свое место. Только так я смогу продвинуться в моей работе. И благодарение Господу, на здоровье я не жалуюсь.

Глупая, пустая напыщенность - пусть оправданием мне послужит растерянность. Бесспорно, ей нет ни малейшего дела до моих трудов; они мало кого интересуют. Но в беспокойные времена они всегда служили мне прибежищем, и когда я растерян или опечален, мои мысли сразу возвращаются к ним. Под конец тех событий я, в стремлении укрыться от мира, неделю за неделей просиживал ночи напролет, переписывая и снабжая комментариями. Локк говорил мне, это к лучшему. Что странно: он никогда мне не нравился, а я ему, но я всегда следовал его советам, и его советы всегда оправдывали себя.

- Аминь, - сказала она. - Так зачем вы пришли к моей матери? Надеюсь, не из-за несчастной любви. Видите ли, она не одобряет приворотных зелий и прочей такой чепухи. Если вам нужен подобный вздор, то лучше обратиться к знахарю в Хеддингтоне, хотя сама я считаю, что он шарлатан.

Я заверил ее, что цель моего прихода вовсе не в этом, меня привело сюда нечто иное. Я уже было пустился в объяснения, но тут дверь отворилась, и на пороге появилась старуха. Сара подбежала к ней, чтобы помочь с покупками, а мать рухнула на треногий табурет напротив меня, утерла лицо, перевела дух и лишь тогда внимательно на меня посмотрела. Одета она была бедно, но чисто, узловатые сильные руки свидетельствовали о долгих годах тяжелого труда, а лицо было красное, круглое и открытое. Хотя возраст начинал одерживать свою неизбежную победу над духом, ей было еще далеко до той несчастной, сломленной птицы, какой она стала потом, и двигалась она с живостью, нередко уже утраченной в ее возрасте людьми, наделенными большими мирскими благами.

- У вас нет во мне никакой нужды, - тотчас сказала она, оглядев меня взором, который словно бы видел меня насквозь. Как я узнал впоследствии, у ее дочери было то же обыкновение. Думаю, именно это и заставляло людей бояться их и считать их дерзкими. - Зачем вы здесь?

- Это мистер Вуд, матушка, - сказала Сара, вернувшись из соседней комнатушки. - Он, по его словам, историк и поэтому хотел бы спросить тебя кое о чем.

- И какие же недомогания у историков? - без особого интереса осведомилась та. - Утрата памяти? Судороги в правой руке?

Я улыбнулся.

- И то, и другое. Но ко мне, должен с удовольствием заметить, это не относится. Нет, я пишу историю осады, а раз вы были здесь в это время...

- Равно как и тысячи других людей. И вы со всеми собираетесь переговорить? Странный, однако, способ писать историю.

- Я взял за образец Фукидида, - важно начал я.

- А он умер, не успев закончить, - перебила она и так меня этим поразила, что я едва не упал с табурета. Не говоря уже о находчивом ответе, она, очевидно, не только слышала об этом величайшем из историков, но даже знала кое-что о нем самом. Я поглядел на нее с любопытством, но как будто не сумел скрыть своего изумления.

- Мой муж большой книгочей, сударь, и любит читать мне по вечерам или слушать, как я ему читаю.

- Он здесь?

- Нет, он еще в армии. Думается, сейчас он в Лондоне.

Разумеется, я был разочарован, но преисполнился решимости получить как можно больше от жены, пока не вернется сам Бланди.

- Ваш муж, - начал я, - сыграл кое-какую роль в истории города...

- Он пытался побороть здесь несправедливость.

- Вот именно. Но трудность в том, что все, с кем бы я ни говорил, очень разное рассказывают о том, что твой муж сказал или сделал. Вот о чем я хотел бы тебя спросить.

- И вы поверите тому, что я вам скажу?

- Я сопоставлю твои слова со словами других. И так родится истина. Я в этом убежден.

- В таком случае вы глупый молодой человек, мистер Вуд.

- Я так не думаю, - холодно возразил я.

- Какого вы вероисповедания, сударь? На чьей вы стороне?

- В религии я историк. И в политике историк тоже.

- Слишком уж скользкий - старухе вроде меня и не ухватиться, - сказала она с легкой насмешкой. - Вы верны Протектору?

- Я принес присягу правительству, находящемуся у власти.

- А в какую церковь вы ходите?

- В разные. Я посещаю службы во многих местах. Сейчас я хожу в церковь на улице Мертон, так как мой дом в ее приходе. Должен вам сказать, пока вы вновь не обвинили меня в увертках, сам я отношу себя к епископальной церкви.

Склонив голову, она задумалась над моими словами, глаза ее закрылись, словно она уснула. Я испугался, что она откажет мне из страха, что я извращу ее рассказ. Разумеется, у нее не было причин думать, будто я так или иначе смогу одобрить человека, подобного ее мужу; я уже достаточно знал о нем, чтобы быть уверенным в обратном. Но мне больше нечем было убедить ее в искренности моих намерений. По счастью, я не был столь глуп, чтобы предложить ей деньги, ибо это обернулось бы против меня, сколь бы сильно она в них ни нуждалась. Должен сказать, ни разу ни в ней, ни в ее дочери я не замечал той алчности, которую другие, по их утверждениям, различали столь явно, хотя жалкое положение обеих Бланди было бы тому вполне достаточной причиной.

- Сара, - подняв голову, позвала старуха несколько минут спустя. - Что ты думаешь об этом нескладном молодом человеке? Кто он? Шпион? Глупец? Мошенник или подлец? Он пришел воскресить прошлое, чтобы терзать нас?

- Возможно, он тот, за кого себя выдает, матушка. Думаю, ты можешь рассказать ему. Господь знает, что тогда произошло, и даже историк из университета не может скрыть истину от Него.

- Ловко, дитя; жаль, что наш гость сам до такого не додумался. Ладно. Мы встретимся снова. Но вскоре ко мне придет один человек, он потерял закладные на свой дом, и мне надо угадать их местонахождение. Вам придется прийти в другой раз. Завтра, если пожелаете.

Поблагодарив ее за доброту, я пообещал непременно прийти на следующий день. Я понимал, что обращаюсь к ней с ненужным почтением, но что-то побудило меня поступить так: ее характер требовал обходительности, хотя ее звание не позволяло ожидать подобного. Я уже неспешно пробирался через мусор и лужи в проулке, когда меня остановил раздавшийся у меня за спиной свист, и, обернувшись, я увидел, что меня догоняет Сара.

- На словечко, мистер Вуд.

- Пожалуйста, - ответил я. Сама мысль о дальнейшей беседе с девушкой доставила мне немалое удовольствие. - Ты не против харчевни?

Осведомиться об этом в те дни было вполне обычно: многие из сектантов яростно бичевали обычай посещать питейные заведения. Лучше было пораньше узнать, с кем имеешь дело, чтобы не вызвать бурю оскорблений.

- Нет, - отозвалась она. - Харчевни мне по душе.

Я повел бы ее в "Королевскую лилию", которая принадлежала моей семье и поэтому я мог пить там за меньшую плату, но побоялся бросить тень на свое имя, а потому мы пошли в другое место - им оказался приземистый кабак, немногим лучший лачуги самой Сары. Когда мы вошли, я заметил, что к ней здесь обратились недружелюбно. Скажу больше, мне показалось, что не будь здесь меня, не миновать резкой перепалки. Но я там был. Не женщина за стойкой, налив нам две полные кружки, ограничилась глумливой ухмылкой. Слова были учтивы, а чувства, за ними скрывавшиеся, совсем наоборот, хотя я и не смог понять почему. Невзирая на то, что я не совершил ничего постыдного, я почувствовал, как заливаюсь краской. Девушка, увы, это заметила и не преминула указать мне на мое стеснение.

- Ни в коей мере, - поспешил возразить я.

- Полноте. Со мной случалось и хуже.

У нее даже хватило деликатности, чтобы первой пройти в самый темный уголок кабака, где никто бы нас не увидел. Я был благодарен ей за предупредительность и потому проникся к ней некоторым расположением.

- А теперь, господин историк, - обратилась ко мне девушка, отпив добрый глоток из своей кружки, - будьте со мной откровенны. Вы желаете нам добра? Я ведь не позволю чинить нам новые беды. Моя мать достаточно натерпелась. Она устала и только в последние годы обрела покой, и я не хочу, чтобы кто-то его нарушил.

В этом я попытался ее успокоить: моя цель - описать события долгой осады и влияние, какое оказали на дело образования умов в университете расквартированные здесь войска. Роль ее отца в мятеже и в разжигании страстей в рядах армии Парламента так или иначе имела значение, но едва ли могла считаться решающей. Я желал знать лишь, почему войска тогда отказались исполнить отданный им приказ, и что именно там произошло. Я надеялся запечатлеть это все на бумаге, прежде чем оно будет позабыто.

- Но вы ведь сами были здесь.

- Был, но в то время мне было только четырнадцать лет, и я был слишком поглощен учением, чтобы заметить бунт непокорных. Помню, как горько был разочарован, когда школу Нового колледжа выгнали из ее помещения возле галереи, и как думал, что никогда прежде не видел солдат. Помню, как стоял близ внешних укреплений, надеясь, что смогу вылить кому-нибудь на голову кипящее масло, мечтая совершить чудеса героизма, за которые благодарный монарх произведет меня в рыцари. А еще я помню, как напуганы были все, когда город сдался. Но важные факты мне не известны. Нельзя писать историю на основе столь ничтожных свидетельств.

- Вам нужны факты? Большинство удовлетворяются тем, что сами себе их выдумывают. Вот что сделали с отцом. О нем говорили, что он человек порочный и буйный, и оскорбляли его за это. Их суда вам мало?

- Возможно, достаточно. Возможно, они даже правы. И все же я не могу не сомневаться. Как так вышло, что такому человеку поверили, за таким человеком пошли столькие его товарищи? Если он был столь отталкивающим, то как мог проявлять он такое мужество? Может ли благородство (если возможно применить такой эпитет к подобному лицу) сосуществовать с низостью? И откуда, - тут я впервые осторожно попытался сказать любезность, - откуда у него взялась столь прекрасная дочь?

Если ей приятно было последнее мое замечание, она, увы ничем этого не выказала. Ни скромно потупленного взора, ни милого румянца - только черные глаза напряженно вглядывались мне в лицо, что стесняло меня еще более.

- Я твердо решил, - продолжал я, дабы скрыть свою неудачную пробу, выяснить, что произошло. Ты спрашивала, желаю ли я вам добра или зла, так вот, я не желаю вам ни того, ни другого.

- Тогда вы безнравственны.

- Истина всегда нравственна, ибо она есть отражение слова Божьего, поправил я ее, вновь чувствуя, что говорю что-то не то, и поэтому прячась за напыщенной серьезностью. - Я дам слово твоему отцу. Сама знаешь, ни от кого другого он его не получит. Он или будет говорить через меня, или вовеки останется нем.

Допив последний глоток из своей кружки, она печально покачала головой.

- Несчастен тот, кто говорил так красиво, а теперь принужден говорить через вас.

Полагаю, она совершенно не сознавала, какое оскорбление сорвалось с ее уст, но тогда у меня не было желания указать ей ее место, как она того заслуживала. Я поглядел на нее внимательно, надеясь, что это доверие побудит ее по меньшей мере замолвить за меня словечко перед своей матерью.

- Помню однажды, - продолжала она, помолчав, - я слышала, как он обращался к своему отряду после молитвенного собрания. Мне было лет девять, так что, наверное, это было во время Ворчестерской кампании. Они тогда думали, им скоро предстоит битва, и отец подбодрял и успокаивал людей. От его слов они раскачивались из стороны в сторону, и многие плакали. Возможно, они погибнут, или попадут в плен, или проведут остаток своих дней в узилищах. Такова воля Господа, и не нам злоупотреблять попытками ее разгадать. Господь дал нам лишь один фонарь, дабы различить силу Его доброты, и этот фонарь - наше чувство справедливости, голос Правды, взывающий в душе каждого, кто готов прислушаться к нему. Те, кто заглянет в сердце свое, узнают, что такое Справедливость, и поймут: сражаясь за нее, они сражаются за самого Господа. Этой битвой они заложат основу тому, что однажды земля станет общим достоянием и станет питать сякого, родившегося на ней, и каждый станет глядеть на ближнего своего - даже на старика, недужного или женщину, - как на равного в мироздании Божьем. Во сне и за едой, в бою и в смерти нам надо помнить об этом.

Я не нашелся что сказать. Она говорила так кротко и нежно, голос ласкал меня, когда она повторяла слова своего отца, такие тихие, такие добрые и - с содроганием понял я - глубоко порочные. Тут я начал постигать, что происходило тогда и в чем заключались чары этого Бланди. Если столь обольстительно говорила простая девушка, то каков же был ее отец? Право есть досыта ни один добрый христианин не станет тут возражать. Пока не осознает, что этот человек желал ниспровергнуть право хозяина приказывать наемным работникам, проповедовал кражу собственности у ее владельцев и подрубание самих корней гармонии, связующей каждого со всеми. С кротостью и добротой Бланди вел этих несчастных невежд в пасть самого дьявола. Меня передернуло. Сара глядела на меня со слабой улыбкой.

- Скажете, это бредни безумца, мистер Вуд?

- Как может кто-либо, не будучи безумцем или глупцом, думать иначе? Это же очевидно.

- Я сама из семьи безумцев и потому смотрю на вещи иначе. Думаю, вы считаете, что отец использовал простых людей в одному ему ведомых дурных целях. В этом все дело?

- Отчасти, - холодно ответил я. - Это - от дьявола, что подтверждено пожиранием младенцев и сожжением пленников.

- Пожирание младенцев? - Она рассмеялась. - Сожжение пленников? Какой лжец наговорил такого?

- Я это читал. И многие так говорили.

- И вы этому поверили. Я начинаю сомневаться в вас, господин историк. Если вы прочтете, что в море живут стоглавые звери, способные выдыхать огонь, вы этому поверите?

- Не без основательной на то причины.

- А что ученый человек вроде вас считает основательной причиной?

- Свидетельство моих собственных глаз или рассказ очевидца, чьему слову можно доверять. Но это зависит от того, что ты имеешь в виду. Я знаю, что Солнце существует, потому что могу видеть, я верю, что Земля вращается вокруг Солнца, потому это следует из логичных исчислений, а также это не противоречит тому, что я вижу. Я знаю, что единороги существуют, потому что подобное существо возможно в природе и потому что его видели надежные люди, хотя я сам его не видел. Существование же стоглавых огнедышащих драконов маловероятно, так как я не понимаю, как естественное существо может выдыхать огонь и не быть поглощенным собственным пламенем. Так что как видишь, все зависит от логики.

Таков был мой ответ, и я и по сей день полагаю, что это здравое рассуждение, в котором сложные понятия были представлены просто и доступно для женского ума, хотя я сомневался, что она их поймет. Но вместо того чтобы поблагодарить меня за наставление, она продолжала упорствовать, даже подалась вперед в своей жажде диспута, словно изголодавшийся нищий, которому протянули корку пирога.

- Иисус наш Господь. Вы в это верите?

- Да.

- Почему?

- Потому что Его пришествие соответствует пророчествам Ветхого Завета. Его чудеса доказали Его божественную природу, а Его Воскресение доказало ее вдвойне.

- Многие могут претендовать на подобные чудеса.

- В дополнение у меня есть вера, кою я почитаю выше всех доказательств.

- Тогда вопрос более земной. Король - помазанник Божий. Вы в это верите?

- Если ты имеешь в виду, могу ли я это доказать, то нет, не могу, ответил я, вознамерившись сохранять сдержанность. - Это не непреложное утверждение. Но я в это верю, потому что у королей есть отведенное им место в мироздании, и когда их низвергают, нарушается естественный порядок вещей. Недовольство Господа Англией было, бесспорно, явлено в последние годы обрушившимися на нее бедами. Когда король был умерщвлен, разве ужасное наводнение не засвидетельствовало раскол в природе, какой имел тогда место?

Этому очевидному аргументу она уступила, но добавила:

- А если бы я сказала, что эти дурные предзнаменования - следствие того, что король предал своих подданных?

- Тогда я бы с тобой не согласился.

- И как бы мы решали, чье мнение верное?

- Это бы зависело от суда разумных мужей, сделавших себе имя и положение, которые выслушали бы оба тезиса. Я не желаю попусту порицать тебя или огорчать отповедью, но тебя нельзя назвать человеком, имеющим достойное положение или имя, а также, - прибавил я в попытке перевести беседу на более соответствующий предмет, - никто бы не спутал с мужчиной девушку, столь хорошенькую.

- Ах вот как! - Мое доброжелательное предостережение не совать свой хорошенький носик в серьезные материи она отмела, тряхнув головой. Выходит, является ли король помазанником Божьим и по справедливости ли он занимает свой трон зависит от решений людей? Есть какое-нибудь голосование?

- Нет, - сказал я, слегка возбужденный тем, что как будто не в состоянии остановить эту становящуюся все более нелепой перепалку. - Я не это имею в виду, невежественная ты девчонка. Это решает один Господь; люди лишь решают, принять им или нет Господню волю.

- В чем тогда разница, если нам не дано знать пути Господни?

Настало время покончить с этим, поэтому я встал, чтобы зримо так сказать, напомнить ей о разнице в нашем положении.

- Если ты можешь задавать подобные вопросы, - сурово сказал я, - то ты очень безрассудное и безнравственное дитя. У тебя, верно, было поистине дурное воспитание, если ты даже думаешь о таких вещах. Я начинаю понимать, что твой отец был действительно таким порочным, как о нем говорят.

Но вместо того чтобы остыть от моего выговора, она со смехом откинулась на спинку стула. Разгневанный и задетый подобным ответом, я выбежал из харчевни, чтобы искать убежища в моих книгах и заметках. Это был только первый случай, когда она низвела меня до столь глупого поведения. Стоит ли повторять, что я был тогда молод? Извиняет ли моя молодость то, как ее глаза дурманили мои мысли, а темные локоны заставляли заплетаться мой язык?

Глава вторая

Я собираюсь нарушить правила приличия и много места уделить на этих страницах Саре Бланди, ибо это необходимо. Я не намереваюсь смущать моего читателя вольнодумными рассуждениями о сердечных делах, такой предмет уместен только в рукописи, недоступной для чужих глаз, и только придворный может считать иначе. Но я не вижу иного способа объяснить мой интерес к этой семье, мое участие в судьбе девушки и мое знание о последних ее днях. Во мне следует видеть осведомленного очевидца, чьи воспоминания важны и служат неоспоримым доказательством. Слова в отсутствие фактов не заслуживают доверия, и потому я должен изложить факты.

В то время семейство Вудов имело небольшой доход, и я проживал с матушкой и сестрой в доме на улице Мертон, в котором верхний этаж занял под спальню и кабинет. Нам нужна была служанка, так как неряшливость предыдущей вынудила мою дорогую матушку прогнать это нечесаное существо, и я (видя, что мать и дочь Бланди стеснены в средствах) предложил на ее место Сару. Матушка была этому вовсе не рада, зная кое-что о недоброй славе семейства Бланди, но я убедил ее, сказав, что девушка обойдется нам дешево, и решив восполнить ее плату из собственного небольшого содержания. К тому же, спросил я, что в ней такого ужасного? На это матушка не нашлась что ответить.

Наконец мысль о сбереженном полпенни склонила матушку согласиться поговорить с девушкой, и после разговора с ней (с неохотой) она признала, что та достаточно скромна и послушна. Но она дала понять, что станет следить за ней аки ястреб и при первом же признаке кощунства, подстрекательства к мятежу или распутства выставит ее за дверь.

Вот так вышло, что я и Сара оказались в тесной близости, какой препятствовало, разумеется, расстояние, приличествующее между хозяином дома и служанкой. Впрочем, она не была простой служанкой и действительно вскоре заняла более высокое положение в доме - обстоятельство тем более примечательное, что никто не решался его оспорить. Столкновение произошло лишь однажды, когда моя матушка сочла необходимым (в доме не было мужчин, кроме меня, и матушка всегда почитала себя главой семьи) задать девушке взбучку, ожидая, что дитя, как ей и следовало, покорится порке. Не знаю, в чем заключался ее проступок, вероятно, в какой-то малости, и в раздражительности матушки повинна была скорее боль в распухшем колене, которое терзало ее вот уже несколько лет.

Сара же не увидела в этом достаточного основания. Уперев руки в боки и с вызовом сверкая глазами, она отказалась покориться. Когда матушка подступилась к ней с метлой в руках, она ясно дала понять, что, если матушка хотя бы пальцем ее тронет, она в долгу не останется. Думаете, ее тут же выставили из дому? Отнюдь. Я в то время отсутствовал, иначе всего этого вообще, возможно, не случилось бы, но моя сестра рассказывала, что не прошло и получаса, как матушка с Сарой уже сидели за разговором у очага, и матушка как будто извинялась перед девчонкой, - зрелище доселе невиданное. После того случая матушка не сказала о Саре ни одного дурного слова, и когда пришло время ее бедствий, это она варила ей обед и носила его ей в тюрьму.

Что произошло? Что такого сказала или сделала Сара? Почему матушка стала вдруг к ней так милосердна и великодушна? Я не знаю. Когда я спросил у нее, Сара только улыбнулась и сказала, что моя матушка хорошая и добрая женщина, далеко не столь свирепая, какой кажется. Больше она открыть отказалась, и матушка отмалчивалась тоже. Она всегда становилась скрытной, будучи поймана на доброте, или же все дело в том, что вскоре после этого колено перестало ее донимать - часто случается так, что простейшие мелочи могут привести к заметным переменам в поведении. Я нередко спрашиваю себя, может доктор Уоллис был бы менее жесток, если бы не страх слепоты, которая в то время начинала уже проявляться. Я сам неразумно обижал ближних отравленный зубной болью. Также повсеместно известно, что ошибочные решения, какие привели в конце концов к падению лорда Кларендона, были приняты в те дни, когда этого вельможу разбил приступ мучительной подагры.

Я уже упоминал, что занимал две комнаты на верхнем этаже, куда не имели доступа домашние. Мои бумаги и книги лежали повсюду, и я пребывал в вечном страхе, что кто-нибудь в порыве ложно понятой доброты сложит их аккуратными стопками и тем самым остановит мою работу на многие месяцы. Сара была единственной, кого я допускал в свое убежище, но даже и она прибиралась там только под моим надзором. Я начал мечтать о ее приходе и все больше и больше времени проводил за беседой с ней. Сказать по правде, моя комната становилась все грязнее и грязнее, но я с нетерпением ждал звука ее шагов по ступеням шаткой лестницы, что вела ко мне. Поначалу я заговаривал о ее матери, но вскоре это превратилось в предлог, чтобы продлить ее присутствие. Быть может, все дело в том, что я мало знал свет и еще меньше женщин.

Возможно, меня увлекла бы любая женщина, но Сара скоро совсем меня заворожила. Правда, постепенно удовольствие обратилось в боль, а радость - в страдание. Дьявол являлся ко мне в любые часы: ночами, когда я работал за своим столом, или днем в библиотеке он отвращал мой разум от занятий и дурманил его непотребными и сладострастными мыслями. Мой сон страдал, мой труд тоже, и хотя я всей душой молился об избавлении, ответа мне не было. Я молил Господа отвести от меня это искушение, но Он в Своей мудрости не внял мне, но позволил новым демонам дразнить меня моими слабостью и невежеством. Я просыпался утром с мыслями о Саре, день проводил с мыслями о Саре и метался, пытаясь заснуть, на постели в мыслях о Саре. Но даже сон не приносил мне отдыха, потому что снились мне ее глаза и губы и то, как она смеялась.

Разумеется, это было невыносимо: о браке не могло быть и речи, слишком велика была разделяющая нас пропасть. Но мне казалось, я знал ее достаточно, чтобы понимать, что она никогда согласится быть моей шлюхой, ведь, невзирая на свое происхождение, она была добродетельной девушкой. Я никогда не был влюблен и никогда прежде не испытывал к женщине такого влечения, какое пробуждала во мне самая худшая из книг Бодлеянской библиотеки. Сознаюсь, в сердце своем я проклинал Бога за то, что, когда я пал (и я никогда не ощущал столь явно сходство моей судьбы с судьбой Адама), предмет моих страстей оказался недостижим: девушка, не имеющая ни состояния, ни приличной семьи, осыпаемая насмешками даже в харчевнях и к тому же дочь известного злодея.

И потому я страдал молча: терзался в ее присутствии и еще более, когда не видел ее. Почему не был я дюжим и беспечным малым вроде Престкотта, кому не было дела до нежных чувств, почему у меня не было, как у Уоллиса, сердца столь холодного, что никому не по силам надолго его согреть! Сара, полагаю, тоже не оставалась ко мне равнодушной, хотя в моем присутствии она была неизменно почтительна, я все же улавливал что-то: нежный взгляд, то, как она склонялась ко мне, когда я показывал ей рукопись или книгу, заслуживавшие внимания. Думаю, ей нравилось беседовать со мной; отец, наставлявший ее во младенчестве, приучил ее к мужским беседам, и ей трудно было ограничивать свой ум предметами, приличествующими женщинам. А я всегда готов говорить о моей работе, и меня легко увлечь дискуссией на отвлеченные темы, и поэтому она, думается, ждала дня уборки моей комнаты с тем же нетерпением, как и я сам. Наверное, я был единственным мужчиной, кто обращался к ней иначе, чем с приказом или похабной шуткой; иного объяснения я не нахожу. Однако ее детство, ее воспитание, и ее отец оставались для меня загадкой. Она редко говорила о них, только иногда с ее уст срывалось случайное замечание. Когда я задавал вопрос напрямую, она обычно переводила разговор на другое. Я подбирал эти случайные откровения, как скряга копит свое золото, помнил каждую брошенную невзначай фразу и раз за разом проворачивал их в голове, складывая одну к другой, словно монетки в ларце, пока у меня не набрался немалый запас.

Поначалу я считал, что ее скрытность - следствие стыда перед тем, как низко она пала, теперь мне думается, что дело было просто в осторожности и боязни быть неверно понятой. Она мало чего стыдилась, а боялась еще меньшего, но смирилась с тем, что дни, когда люди, подобные ей, могли надеяться на новый мир, миновали: они рискнули всем и потерпели прискорбное поражение. Приведу здесь лишь один пример того, как я собирал эти свидетельства. В день оглашения эдикта о возвращении на престол его величества я вернулся домой, вдоволь наглядевшись на приготовления к торжествам. Ликование объяло в тот день всю страну - как парламентские города, которые сочли необходимым явить свою верность престолу, так и города, подобные Оксфорду, которые могли возрадоваться с большей искренностью. Нам пообещали (уже не припомню кто), что фонтаны и сами даже сточные канавы заструятся в тот вечер ароматным вином, как во времена Древнего Рима. Сара сидела на табурете в моей мансарде и заливалась слезами.

- Что с тобой, что ты рыдаешь в столь славный день? - воскликнул я.

Ответ я услышал только через несколько минут.

- Ах, Антони, какая в нем для меня слава? - отозвалась она (в моей комнате я позволял ей обращаться ко мне по имени, одно это свидетельствовало о нашей тайной близости).

Поначалу я счел эти слезы следствием какого-то загадочного женского недомогания, но потом догадался, что ее горе много глубже. Она никогда не была бесстыдна или непристойна в речах.

- Но чему же тут печалиться? Утро отличное, мы можем есть и пить вволю за счет университета, и король вернулся домой.

- Все было напрасно. Разве такое расточительство не вызовет слез даже на пиру? Почти двадцать лет мы воевали, чтобы создать здесь царство Божье, и все сметено волей кучки алчных вельмож.

Тут подобное поношение государственных мужей, чьему мудрому вмешательству мы обязаны реставрацией трона (так нам говорили, и я верил в это, пока не прочел рукопись Уоллиса), должно было предостеречь меня, но я был в прекрасном настроении.

- Пути Господни неисповедимы, - весело сказал я, - и иногда Он выбирает странные орудия для исполнения Своей воли.

- Господь плюнул в лицо Своим слугам, которые трудились во имя Его. Голос ее упал до шепота, полного отчаяния и ярости. - Как может это быть Господня воля? На то воля Господня, чтобы одни люди подчинялись другим? Чтобы одни жили во дворцах, а другие на улицах? Чтобы одни правили, а другие повиновались? Как может быть на то воля Господня?

Я пожал плечами, не зная, что сказать и как облечь это в слова, я просто хотел, чтобы она замолчала. Я никогда не видел ее такой, не видел, чтобы, охватив себя руками, она раскачивалась взад-вперед и говорила со страстью столь же отталкивающей, сколь и притягательной. Она пугала меня, но и уйти от нее я не мог.

- Ну, по всей видимости, она такова, - сказал наконец я.

- В таком случае Он не мой Бог, - пренебрежительно фыркнула она. Ненавижу Его, как Он, верно, ненавидит меня и все Свое творение.

Я встал.

- Думаю, это зашло слишком далеко, - сказал я, ужаснувшись тому, что она наговорила, и тревожась, что нас могут услышать внизу. - Я не желаю слышать подобные речи в моем доме. Опомнись, девушка, вспомни, кто ты.

Этим я заслужил презрительный взор, то был первый раз, когда я совершенно и внезапно утратил ее расположение. Это глубоко задело меня, ведь я был огорчен и встревожен ее кощунством но еще горше была боль потери.

- Ах, мистер Вуд, я как раз начинаю догадываться, - бросила она и вышла вон, даже не удостоив меня чести хлопнуть дверью. Я же, лишившись доброго расположения духа и на удивление не способный сосредоточиться, провел остаток дня на коленях, в отчаянии молясь об облегчении.

Верноподданнические празднества в ту ночь полностью оправдали ожидания добрых роялистов: город и университет рьяно тщились превзойти друг друга в изъявлениях верности. Я пошел на гулянье с обычными моими товарищами (к тому времени я познакомился с Лоуэром и его кружком), и мы вволю напились вина из фонтана в Карфаксе, наелись мяса в Крайст-Чёрч, а потом пошли угощаться и поднимать тосты у церкви на Мертон. Это был упоительный праздник или должен был быть таковым; но настроение Сары заразило и меня и лишило вечер всякой радости. На улицах танцевали, но я лишь стоял в стороне; пели, но мне было не до песен; произносили тосты и речи, но я оставался нем. Угощение для всех, а у меня нет аппетита. Как можно не быть счастливым в подобный день? Как может не радоваться человек вроде меня, кто так долго надеялся на возвращение его величества? Я сам не понимал себя, был безутешен и выказал себя скучным собеседником.

- В чем дело, дружище? - спросил Лоуэр, весело хлопая меня по спине.

Он, запыхавшись, только что вернулся с танцев и уже был слегка во хмелю. Я указал на худолицего человека, мертвецки пьяным лежащего в канаве, по подбородку бедняжки сочилась слюна.

- Смотрите, - сказал я. - Вы помните? Пятнадцать лет он был одним из избранных, преследовал роялистов и рукоплескал фанатизму. А теперь только поглядите. Один из самых верных подданных короля.

- И скоро будет выброшен со всех своих должностей, как того и заслуживает. Позвольте ему немного забытья в преддверии бед.

- Вы так думаете? Я в этом не уверен. Он - из тех, кому всегда удается выйти сухим из воды.

- Какой же вы зануда, Вуд. - Лоуэр расплылся в ухмылке. - Сегодня величайший в истории день, а вы разгуливаете с кислой миной. Пойдемте, выпьем по стакану вина, забудем об этом. Или кто-нибудь подумает, что вы тайный анабаптист.

И я выпил стакан, и еще один, и еще один. Наконец Лоуэр и остальные потерялись, и я не стал утруждать себя их поисками; их незатейливое (в моих глазах) веселье и беспечные увеселения нагоняли на меня тоску. Не спеша я вернулся к Карфаксу, что было судьбоносным поступком. Потому что, когда я добрел туда и в полном одиночестве наливал сам себе еще одну чашу, я услышал доносившиеся из проулка гогот и смех: вполне обычные звуки для такого вечера, только на сей раз в них слышался явный отзвук угрозы, какой трудно описать и невозможно не услышать. Привлеченный шумом, я заглянул в проулок и увидел, как возле стены собралась полукругом кучка юных олухов. Они кричали и смеялись, и я ожидал увидеть в середине какого-нибудь шарлатана или кукольника, чьи товары или представление пришлись не по душе публике. Но вместо этого я увидел там Сару: растрепанная и с обезумевшим взором она стояла, прижавшись спиной к стене, а буяны немилосердно над ней насмехались. "Шлюха, - кричали они. - Выкормыш предателя. Отродье ведьмы".

Минута за минутой они горячили себя все больше, с каждым криком подступая все ближе на шаг к той черте, когда слова сменяются побоями. Она увидела меня, и наши взгляды встретились, но в ее взоре не было мольбы; напротив, глумление она сносила в одиночестве, словно бы почти не замечая грязных слов. Словно бы она и не слушала, словно бы ей не было дела. Возможно, она и не желала помощи, но я знал, что она в ней нуждается, и знал, что никто, кроме меня, и пальцем не шевельнет ради нее. Растолкав буянов, я приобнял ее за плечи и потянул за собой назад на освещенную широкую улицу. Все произошло так быстро, что буяны не успели опомниться.

По счастью, бежать нам было недалеко; буянам не по нраву пришлось, что их лишили развлечения, и мое положение ученого и историка ничем меня бы не защитило, будь то место более уединенным. Но в нескольких ярдах толклись люди, пьяные, но еще благопристойные, и мне удалось добраться до безопасного места прежде, чем оскорбления сменились бы рукоприкладством. Потом я повел ее через толпы веселящихся гуляк, пока, убедившись, что их добыча ускользнула, ватага буянов не рассеялась, чтобы отправиться на поиски новой жертвы. Я дышал тяжело, испуг и выпитое мешали мне собраться с мыслями.

Боюсь, я не слишком привычен к физической опасности; из переделки я вышел более потрясенным, нежели Сара.

Она не поблагодарила меня, только поглядела как будто покорно и, быть может, печально. Потом она пожала плечами и пошла прочь. Я последовал за ней, она пошла быстрее, и я тоже. Я думал, она идет домой, но в конце мясницкого ряда она свернула и пошла в поля за замком и шла все быстрее так что сам я теперь обезумел от гулко бьющегося сердца, головокружения и смятения в мыслях.

Это случилось в месте, называемом Райские поля, что некогда были прекраснейшим садом, ныне впавшим в печальное и бесплодное запустение. Тут она остановилась и обернулась. Когда я подошел к ней, она смеялась, но по щекам ее катились слезы я протянул к ней руки, и она вцепилась в меня так, словно держаться за меня - единственное, что ей осталось на целом свете.

И как Адам в Раю я пал.

Почему я? Мне неведомо. Мне нечего было предложить ей - ни денег, ни замужества, - и она это знала. Может быть, я был благороднее прочих, возможно, я утешал ее; возможно, она жаждала тепла. Я не обманываюсь, уповая на большее, но не стану и опускаться до того, чтобы считать это меньшим: пусть не девственница, гулящей она не была. В этом Престкотт жестоко лжет, она была воплощение добродетели, и Престкотт - не джентльмен, если утверждает обратное. Когда все завершилось и слезы ее иссякли, она встала, оправила на себе одежду и медленно пошла прочь. На сей раз я не стал преследовать ее. На следующий день она прибиралась в кухне матушки так, словно ничего не случилось.

А я? Было ли это ответом Господа на мои молитвы? Удовлетворился ли я, насытился ли, и были ли изгнаны демоны из моей души? Нет, жар мой еще более распалился, и я едва мог глядеть на нее из страха, что дрожь и бледность выдадут меня. Я не покидал комнаты, коротая время в грешных мыслях и ища искупления в молитве. К тому времени, когда она поднялась ко мне спустя несколько дней, я, верно, походил на призрак и звуку знакомых шагов на лестнице внимал с радостью и ужасом, каких не испытывал ни до, ни после. И потому, разумеется, я был с ней груб, а она разыгрывала передо мной служанку, и каждый из нас вошел в свою роль, как актеры в пьесе, и все это время каждый втайне желал, чтобы другой заговорил первым.

Во всяком случае, я того желал; что до нее - не знаю. Я сказал, чтобы она прибрала получше, она подчинилась. Я распорядился разжечь огонь, послушно и без единого слова она сделала как было сказано. Я сказал ей, чтоб она ушла и оставила меня в покое; она подобрала ведро и тряпку и взялась за дверь.

- Вернись, - приказал я, она и это сделала.

Но мне нечего было ей сказать. Или, скорее, слишком многое было у меня на душе. Поэтому я подошел, чтобы обнять ее, и она мне позволила; стояла прямо и неподвижно, словно сносила наказание.

- Пожалуйста, сядь, - сказал я, отпуская ее, и снова она повиновалась.

- Вы просили меня остаться и сесть, - начала она, увидев, я молчу. - Вы хотите мне что-то сказать?

- Я люблю тебя, - впопыхах пробормотал я.

Она покачала головой:

- Нет. Вы меня не любите. Как такое возможно?

- Но два дня назад... позавчера... Разве между нами ничего не было? Разве твоя душа настолько очерствела, что для тебя это ничего не значит?

- Кое-что значит. Но что, по-вашему, мне делать? Зачахнуть от любви? Стать вашей женщиной на два раза в неделю вместо уборки? А вы? Намерены вы предложить мне руку и сердце? Разумеется, нет. Так что тут делать или говорить?

Ее практичность сводила меня с ума; я хотел, чтоб она страдала, как я, сетовала на судьбу, что разделила нас, но ее недюжинный здравый смысл такого не допускал.

- Что ты за женщина? Или у тебя было столько мужчин, что еще один для тебя ничто?

- Столько мужчин? Возможно, если вам хочется такое думать. Но все не так, как вы думаете; я отдаю себя лишь из привязанности и когда у меня есть выбор.

Я ненавидел ее за эту прямоту; лиши я ее девственности и рыдай она в раскаянии, ведь она теперь упала в цене, я понял бы и утешил ее. Я знал положенные для этого слова, потому что прочел их в какой-то книге. Но считать эту потерю столь малой, узнать, что она была отдана не мне, а кому-то другому, было большим, чем я мог снести. Позже, хотя я никогда не согласился бы потворствовать чему-то, столь явно противоречащему Господней заповеди, я принял это, насколько был в силах, ибо Сара жила лишь по своим законам. Сколь бы она ни повиновалась моим приказам, она никогда не шла в подчинение.

- Антони, - сказала она, видя мои терзания, - вы хороший человек и, думаю, пытаетесь быть хорошим христианином. Но я знаю, что с вами происходит сейчас. Вы видите во мне подходящий сосуд для своего милосердия. Вы хотите, чтобы я была хорошей и добродетельной, и одновременно вы хотите валяться со мной в Райских полях, пока не найдете себе жену с приданым побольше. Тогда вы превратите меня в гулящую, которая ввела вас в грех, когда вы были пьяны, - и это облегчит вам молитву и принесет в душу покой.

- Так ты обо мне думаешь?

- Да. Вам легко со мной, когда вы говорите о своей работе. Тогда ваши глаза загораются, и от удовольствия слышать собственный голос вы забываете, кто я и что я. Тогда вы обращаетесь со мной честно и без глупого стеснения. До вас так со мной обращался лишь один человек.

- И кто это был?

- Мой отец. И я только что узнала, что он умер.

Когда я услышал это и увидел печаль в ее глазах, меня охватила жалость. Я хорошо ее понимал, ведь я сам потерял отца, когда мне не было и десяти лет, и знал, сколько боли приносит такое горе. Еще большую печаль я испытал, когда она рассказала мне остальное, потому что ей сказали (и жестоко, как мне известно теперь, солгали), будто ее отец был убит, когда он вновь взялся за старое, стал разжигать среди солдат смуту.

Подробности были неясны и, вероятно, таковыми останутся, армия никогда не заботилась о чувствах родных. Им сообщили одно: в своем подстрекательстве к мятежу Нед Бланди зашел слишком далеко, его арестовали, предали полевому суду и повесили без промедления, а тело закопали в безымянной могиле. Его мужество в последние минуты жизни, о котором Турлоу знал, а Уоллис разведал, от родных скрыли, невзирая на то, что оно послужило бы им большим утешением. Горше того, ни Саре, ни матери ее не сказали, где похоронен Нед Бланди, о самой смерти его они услышали лишь много месяцев спустя.

Я отправил ее домой к матери, а матушке сказал, что ей нездоровится. Думаю, она оценила мою доброту, но на следующее утро явилась снова и никогда больше о том не упоминала. Свое горе и скорбь она держала при себе, и только я, знавший ее лучше других, различал, когда она суетилась по дому, случайную тень печали в ее лице.

Так зародилась моя любовь к этой девушке, и о моих невзгодах нечего более говорить. Я все так же с нетерпением ждал ее дважды в неделю ради беседы с ней, и некоторое время она еще ходила со мной на Райские поля. Никто об этом не знал, и осмотрительно я держал себя не потому, что стыдился быть увиденным с ней, напротив, мое чувство было слишком драгоценно, чтобы стать поводом для смеха в харчевне. Мне известно, что обо мне думают, насмешки ближних, даже тех, кому я помогал, - крест, какой я нес всю мою жизнь. Кола в своих записках повторяет колкие замечания Локка и даже Лоуэра, которые оба в глаза были учтивы со мной и кого я по сию пору числю среди моих друзей. Престкотт принял мою помощь и смеялся у меня за спиной, так же поступал и Уоллис. Я не желаю пятнать мои чувства пренебрежением света, а мое уважение к этой девушке, без сомнения выставило бы меня на посмешище.

И все же это была лишь часть моей жизни, так как я много времени проводил за работой и, обескураженный все множащиеся сомнениями в уже сделанном, все более и более обращался к собиранию фактов, уже не беря на себя смелость истолковывать их смысл. Мой труд об осаде зачах, вместо работы над ним я обратился к хроникам и памятным надписям, высеченным в камне и выгравированным на меди, и смог составить перечень важнейших родов страны, корнями уходящих в прошлые века. Сейчас это кажется обычным и избитым, но тогда я был первым, кому пришла в голову эта идея.

А для заработка и для того, чтобы приносить пользу, я рылся по всем архивам, составляя каталоги манускриптов, каких до меня поколения не касалась ни одна другая рука. Что мы без прошлого? Будь оно утрачено, мы обратимся в ничто. Даже я не стремился воспользоваться этими сведениями сам, моим долгом и удовольствием было расчистить дорогу другим. Все библиотеки Оксфорда пребывали в плачевном запустении, их величайшие сокровища десятилетия пылились, позабытые всеми, так как мужи обратились к раздорам и распрям и научились презирать старую мудрость, ибо не могли перечесть ее заново. Пусть я совершил немного, но сохранял и каталогизировал и черпал из бескрайнего океана учености, зная, что срока одной человеческой жизни не хватит, чтобы постичь хотя бы малую часть таящихся в нем чудес. Жестоко Провидение, даровавшее нам тягу к знанию, но отказавшее во времени для правильного его освоения. Все мы умираем разочарованными; это - величайший урок, какой нам надлежит усвоить.

Благодаря таким трудам я познакомился с доктором Уоллисом, который был хранителем университетских архивов, когда я более всего нуждался в доступе к ним, хотя, будучи профессором, он по закону не имел права занимать эту должность. Должен признать, его систематический ум водворил некий порядок в манускриптах, которые десятилетиями пребывали в запустении, но я сделал бы это лучше (ведь я, не получая благодарности, проделал большую часть работы) и больше него заслуживал жалованье в тридцать фунтов в год.

Разумеется, до меня доходили слухи о его тайной деятельности, он не старался скрыть свои таланты шифровальщика, а, напротив, даже похвалялся ими. Но до тех пор, пока я не открыл его рукопись, я не подозревал о его темных интригах на службе правительства, знай я тогда о них в полной мере, все, думается, стало бы намного яснее. Уоллис потерпел поражение (ах, если бы только он распознал его, когда прочел рассказ Колы!) от собственных ловкости и скрытности. Врагов он видел повсюду и не доверял никому. Прочтите его слова и сами увидите, какие побуждения он приписывает всем, с кем сталкивается. Разве пишет он что-нибудь доброе о ком-либо? Он живет в мире, где всякий был глупец, лжец, убийца, обманщик или предатель. Он даже глумится над мистером Ньютоном, чернит мистера Бойля, злоупотребляет слабостями Лоуэра.

Все люди существовали лишь ради того, чтобы служить его целям. Несчастен человек, когда так думает о своих ближних, несчастна церковь, когда у нее такой слуга, несчастна наша бедная Англия, когда у нее такой защитник. Он поносит всех и каждого, но кто причинил смертей и разорения больше, нежели он сам? Но даже Уоллис, как будто, был способен любить, хотя, потеряв единственного дорогого ему человека, он вовсе не обратился к Господу в раскаянии и молитве, а обрушил на мир еще большую жестокость и нашел под конец, что и она была тщетна. Несколько раз я встречал его слугу Мэтью и всегда испытывал к нему сочувствие. Одержимость Уоллиса была очевидна, ведь доктор не мог находиться в одной комнате с юношей и не смотреть на него постоянно, не обращаться к нему с каким-нибудь замечанием. Но ничто не явилось для меня большей неожиданностью, чем те строки в рукописи Уоллиса, где он говорит о своей привязанности, так как обращался он с юношей прегнусно и все удивлялись, как Мэтью способен сносить такую жестокость.

Охотно признаю, что слуга выстрадал меньше сыновей, чьи малейшие промахи осуждались часто и прилюдно и притом столь низко, что я видел однажды, как под градом оскорблении старший залился слезами, но тем не менее, даже Мэтью приходилось терпеть постоянные колкости и придирки, лишь человек подобный Уоллису мог выражать свою любовь через злобу. Увидев однажды, как в ответ на вопрос юноши лицо Уоллиса скривилось и побагровело от ярости, я рассказал об этом Саре, но та мягко меня пожурила.

- Не думайте о нем дурно, - сказала она, - он хочет найти дорогу к любви, но не знает как. Он может боготворить лишь идею и вынужден бичевать реальность, когда вторая не в силах сравниться с первой. Он жаждет совершенства, но настолько слеп душой, что ощущать его способен лишь в математике, и в сердце его нет места людям.

- Но это так жестоко.

- Да. Но и это тоже любовь. Разве вы не видите этого? - ответила она И это - его единственный путь к спасению. Не порицайте ту единственную искру, какая дарована ему Богом. Не вам о том судить.

Тогда, однако, мне не было до всего этого дела я хотел получить доступ к архивам, а Уоллис во всех смыслах держал в руках ключи к ним. И потому, когда, вернувшись, попытался утвердиться на престоле король, когда заговоры и контрзаговоры кружили над страной подобно метели, я оставлял свои комнаты доме на улице Мертон и шел в библиотеку, где разворачивал витки манускриптов и составлял каталоги, читал и снабжал примечаниями, пока даже света свечей становилось уже недостаточно. Я трудился в ледяную зимнюю стужу, когда смеркалось через пару часов пополудни, и в палящий летний зной, когда солнце раскаляло свинцовую крышу у меня над головой и мои мысли путались от жажды. Ни погода, ни обстоятельства не могли отвлечь меня от моего дела, и я все более переставал замечать то, что творилось вокруг меня. По дороге домой я позволял себе час отдыха и обедал в харчевне - часто в обществе Лоуэра и его товарищей, - а вечерами баловал себя музыкой, какая всегда была величайшей радостью и утешением моей жизни. Вину и музыке сердце радуется, ибо они ублажают разгоряченный ум и успокаивают смятенные чувства, утверждает Джейсон Пратензий, а Лемний говорит, что музыка столь благотворно влияет на артерии и жизнелюбие, что, когда (тут я цитирую мистера Бертона) играл Орфей, сами деревья вырывали из земли свои корни и подходили ближе, чтобы лучше его слышать. Агриппа добавляет, что слонам Африки музыка очень приятна и что они любят танцевать под незатейливые напевы. Сколь бы ни был я печален или устав, час, проведенный с виолой, почти всегда приносил мне удовлетворение и покой, и каждый вечер один или с другими я играл перед молитвой, это лучший из известных мне способов обрести спокойный сон.

Нас было пятеро, и по обыкновению мы собирались дважды в неделю, иногда чаще, и что за восхитительная это была гармония! Мы мало говорили, едва знали друг друга, но сходились и проводили два часа или более в совершеннейшем согласии. Я был не самым лучшим и не самым худшим из музыкантов и благодаря частым упражнениям нередко превосходил других. Встречались мы где могли и в 1662 году обосновались в комнатах над недавно открывшейся кофейней неподалеку от Квинз-колледж, наискосок от комнат мистера Бойля на Главной улице.

Там я впервые повстречал Томаса Кена, а через него свел знакомство с Джеком Престкоттом. Как пишет Престкотт, Кен теперь епископ и поистине великий мира сего, столь исполненный пышности, что его скромное прошлое удивило бы всякого, кто не знал его в прежние времена. Истощенный клирик, жаждущий повышения, аскет, озабоченный лишь причащением к Господу Христу, превратился в осанистого церковного вельможу, держащего дворец с сорока слугами, пригоршнями раздающего милостыню и дарящего верность тому правительству, от которого зависит его доход. Полагаю, такую готовность подчинять свою совесть общему благу можно возвести в принцип, но я не слишком восхищаюсь ею, несмотря на достаток, какой она принесла ему. Мне милее вспоминать серьезного молодого члена факультета Нового колледжа, чьим единственным досугом было пиликать на виоле в моем обществе. Музыкант из него был ужасающий, но его воодушевление не знало границ а в нашем кружке не хватало одной виолы, и потому у нас не было особого выбора. Я был поистине возмущен, узнав, что он злобно измыслил сплетню о Саре и тем на шаг подтолкнул ее к виселице. Столь многие люди как будто желали ее смерти, что даже я тогда ощущал, как злокозненная судьба находит удовольствие в ее гибели, превращая всех встречных в ее врагов, без всякой на то понятной мне причины.

Через меня Сара поступила на службу к доктору Грову, так как Томас (без злого умысла) спросил однажды вечером музыкантов, не знают ли они какой-нибудь служанки, которой нужна работа. Гров, который недавно вернулся на факультет, нуждался в работнице, и Кен кинулся ему помогать. Он тогда надеялся заручиться расположением и покровительством Грова и поначалу усердно пытался ему услужить. К несчастью, Гров не поощрял в колледже людей, подобных Кену, и пренебрежительно отклонил все поползновения к дружбе; любезности Кена пропали втуне, и между ними двумя разгорелась вражда, которой вовсе не требовалось ссоры из-за прихода, чтобы стать ожесточенной.

Я сказал, что знаю подходящую женщину, и при следующей же встрече предложил это место Саре. Один день в неделю убирать комнаты члена факультета, принести воду и уголь, вычистить горшки и перестирать белье. Шесть пенсов в неделю.

- Я была бы рада такому месту, - сказала она. - Кто этот человек? Я не стану работать у такого, кто сочтет, будто может бить меня. Думаю, вам это известно.

- Я совсем его не знаю, поэтому не могу ручаться за его характер. Он когда-то давно был изгнан из университета и только теперь вернулся.

- Выходит, лодист? Мне придется работать на закоснелого роялиста?

- Я нашел бы тебе доктора из анабаптистов, если б такой имелся, но в наши дни только такие, как Гров, ищут себе слуг. Примешь ты предложение или нет, тебе решать. Но сходи поговори с ним, может статься, он не так плох, как ты страшишься. В конце концов, я сам закоснелый роялист, и тебе как-то удается сдержать свое отвращение ко мне.

Этим я заслужил одну из чудесных улыбок, какие и по сей день свежи в моей памяти.

- Мало таких, кто был бы так добр, как вы, - ответила она. - а жаль.

Ей не хотелось идти туда, но нужда в деньгах пересилила, и наконец она все же поступила к Грову. Я был этому рад и понимал какую радость таит в себе возможность покровительствовать ближнему, пусть даже в такой малости. Благодаря мне у Сары было достаточно работы, чтобы заработанного хватало на хлеб и даже оставалось еще немного, чтобы откладывать на будущее. Впервые она вела оседлую уважаемую жизнь, приличествующую ее званию, и как будто была этим довольна. Это приносило мне немалое утешение и казалось добрым предзнаменованием, я был рад за нее и уповал на то, что и вся страна может оказаться столь же сговорчивой. Увы, мои оптимизм был прискорбно неуместен.

Глава третья

Я забегаю вперед. Мое нетерпение излить все на бумагу означает, что много важного я опускаю. Мне следует отмерять факты, чтобы читатель ясно мог вообразить себе ход событий. Такой полагается, на мой взгляд, быть истории. Знаю, что скажут философы: дескать, назначение истории в том, чтобы наглядно явить благороднейшие деяния величайших мужей, представить образцы, каким могли бы следовать нынешние поколения, пигмеи в сравнении со славными мужами прошлого. И все же, думается, великие люди и благородные деяния могут сами о себе позаботиться, и немногое из упоминаемого в трудах былых летописцев остается великим и благородным при ближайшем рассмотрении. Подобный взгляд на историю далеко не бесспорен. Теологи грозят нам пальцем и утверждают, будто все назначение истории в том, чтобы раскрыть чудесный Промысел Божий, ибо Господь вмешивается в дела людей. Но и этот постулат представляется мне сомнительным, во всяком случае, в том смысле, в каком понимается повсеместно. Неужели Его план действительно явлен в законах королей, интригах политиков или проповедях епископов? Можно ли принять за истину, что такие лжецы, тупицы и невежды и воистину избранные Его орудия? Я не могу в такое поверить, ведь мы не стремимся извлечь уроки из политики Ирода, но выискиваем слова самого малого среди его подданных, которому не нашлось места на страницах историков. Полистайте труды Светония и Агриколы: прочтите Плиния и Квинтилиана, Плутарха и Иосифа, и вы увидите, что величайшее из событий, самое важное, что сбылось за всю историю мира, совершенно ускользнуло от них, невзирая на всю их ученую мудрость. Во времена Веспасиана (как говорит лорд Бэкон) было пророчество, что выходец из Иудеи станет править над миром; это ясно подразумевает нашего Спасителя, но Тацит (в своей "Истории") имел в виду одного лишь Веспасиана.

Кроме того, как историк я должен изложить истину, но рассказывать о тех днях так, как это принято среди наших ученых - сперва причины, затем ход событий, обобщение и, наконец, мораль, - означало бы нарисовать весьма странную картину тех времен. Ведь в тот 1663 год короля едва не лишили трона, тысячи сектантов были брошены в тюрьмы, рокот войны слышался над Северным морем и первые предзнаменования Великого Пожара и еще более Великой Чумы появлялись по всей стране во всевозможных странных и пугающих событиях. Следует ли низвести все это до второго плана или рассматривать как подмостки, на которых разыгралась смерть Грова, словно была самым важным событием? Или мне следует оставить без внимания кончину бедняги, равно как и все то, что случилось в моем городе, потому что интриги придворных, которые в следующем году довели нас до войны и вновь едва не ввергли страну в гражданскую войну и смуту, имеют много большее значение?

Мемуарист сделает одно, историк - другое, но оба, вероятно, ошибаются, ведь историки, как и натурфилософы, возомнили, будто для понимания достаточно одной только логики, и обманывают себя: мол, все они видели и все постигли. На деле их труды пренебрегают тем, что существенно важно, и погребают его под грузом их мудрости. Без помощи извне человеческий разум не способен постичь истину, но порождает лишь пустые домыслы, которые убеждают лишь до тех пор, пока не перестают убеждать вовсе, и которые истинны лишь до тех пор, пока не будут отброшены и на смену им не придут новые Рассудок ничтожное оружие, тупое и бессильное, детская погремушка в руке младенца. Лишь откровение, которое простирается за пределы рассудка и которое, как говорит Фома Аквинский, есть дар незаработанный и незаслуженный, может увести нас на просторы, озаренные ясностью, превосходящей любой разум.

Но и бессвязные речи мистика сослужат мне дурную службу на этих страницах, и мне следует помнить о моем призвании: историк должен оперировать фактами. Потому я вернусь к началу 1660 года, ко времени до возвращения на престол его величества, до того, как я познал Райские поля, и вскоре после того, как Сара поступила в услужение в дом моей матушки. И, оставив пустое красноречие, расскажу, как однажды посетил лачугу старой Бланди, чтобы снова расспросить ее о мятеже. Уже подходя к ее лачуге, я увидел, как из нее вышел и быстро пошел прочь от меня невысокий мужчина с дорожной сумой за плечами. Я поглядел на него с мимолетным любопытством и лишь потому, что он вышел из дома Сары. Он был немолод, но и не стар, и шел решительным шагом и ни разу не оглянулся. Я лишь мельком увидел его лицо, которые было свежим и добрым, хотя и испещренным морщинами и со следами солнца и ветра, как бывает у человека, который большую часть своей жизни провел на открытом воздухе. Он был без усов и без бороды, а копна непослушных волос была почти совсем светлой и никогда, надо думать, не знала шляпы. Сложения он был худощавого и ростом невысок, и все же была в нем жилистая сила, словно он привык стойко сносить большие лишения.

То был единственный раз, когда я видел Неда Бланди, и я весьма сожалею о том, что не пришел несколькими минутами ранее, так как мне весьма хотелось расспросить его. Сара, однако, сказала, что я лишь зря потратил бы время. Нед никогда не говорил откровенно с незнакомыми людьми и неохотно проникался доверием, на ее взгляд, он не стал бы отвечать на мои вопросы, даже не будь он против обыкновения далек от семьи в мыслях, как было в то (как выяснилось позднее) последнее его посещение.

- И все же мне хотелось бы свести с ним знакомство, - сказал я, потому что в будущем мы можем встретиться снова. Вы его ждали?

- Пожалуй, нет. В последние годы мы редко его видим. Он вечно в дороге, а матушка слишком стара, чтобы следовать за ним. А кроме того, он решил, что нам лучше остаться здесь и зажить собственной жизнью. Возможно, он прав, но я по нему скучаю; он самый дорогой мне человек. Я тревожусь за него.

- Почему? Я плохо его разглядел, но он показался мне человеком, способным за себя постоять.

- И я на то же надеюсь. Никогда раньше я в этом не сомневалась. Но при прощании он был так сумрачен, что напугал меня. Он говорил так серьезно и столько раз предостерегал нас, что меня встревожил.

- Но, разумеется, мужчине пристало тревожиться за свою семью, когда его нет дома и он не может ее защитить.

- Вам известен человек по имени Джон Турлоу? Вы слышали о нем?

- Разумеется, это имя мне знакомо. Удивлен, что ты не знала нем. Почему ты спрашиваешь?

- Он - один из тех, кого мне следует опасаться.

- Почему?

- Потому что отец говорил, Турлоу захочет отобрать у меня вот это, если о нем узнает.

Она указала на большой сверток на полу у очага, обернутый в материю и перевязанный толстой веревкой, все узлы на которой были скреплены восковой печатью.

- Он не говорил, что в свертке, но сказал мне, что сверток станет моей погибелью, если я вскрою его или даже если кто-нибудь узнает о том, что он здесь. Я должна надежно его спрятать и ни словом никому о нем не обмолвиться до тех пор, пока он за ним не придет.

- Ты знаешь историю Пандоры?

Нахмурясь, Сара покачала головой, и потому я рассказал ей легенду. Даже занятая своими заботами, она внимательно меня выслушала и задала разумные вопросы.

- Я считаю это хорошим предупреждением. Но все равно послушаюсь отца.

- Но ты уже рассказала мне о нем, не успел еще твой отец выйти за городские стены.

- У нас нет такого места, где его не нашли бы люди, твердо вознамерившиеся его заполучить, и у нас не так много надежных друзей, чьи дома избегли бы обыска. Мне хотелось бы попросить вас о величайшем одолжении, мистер Вуд, потому что я доверяю вам и считаю вас человеком слова. Не могли бы вы забрать сверток и спрятать его? Пообещайте, что не вскроете его без моего разрешения и никогда и никому не отроете его существования.

- Что в нем?

- Я уже сказала вам. Я не знаю. Но заверяю вас, ничто в делах моего отца не может быть постыдным или причинить вред. Спрячьте его на неделю-другую, а потом сможете вернуть его мне.

Этот разговор, завершившийся моим согласием, может показаться моему читателю странным. Безрассудно было со стороны Сары довериться мне, не меньшим безрассудством было и согласиться спрятать сверток, в котором могли таиться какие угодно ужасные тайны, способные навлечь на меня беду. И все же оба мы поступили мудро; однажды данное, мое слово свято, и я помыслить бы не смел нарушить ее доверие. Я забрал сверток и укрыл его в моей комнате под досками пола, где он так и лежал никем не потревоженный и никому не ведомый. Мне и в голову не пришло открыть его или взять назад мое обещание. Я согласился потому, что не помышлял о том, чтобы поступить иначе; я уже поддавался ее чарам и с готовностью брался выполнить любую просьбу, которая заслужила бы ее благодарность.

Разумеется, в свертке была та самая связка бумаг, какие Бланди показывал сэру Джеймсу Престкотту и какие Турлоу считал столь опасными, что разыскивал их многие годы. Из-за этих бумаг после смерти Бланди и бегства Престкотта шпионы Турлоу разошлись по всей стране, наделенные властью, какой только могли пожелать. Из-за этого свертка был перевернут вверх дном дом Сары Бланди, а потом обыскан снова, из-за этого свертка ее мать получила увечье, от которого умерла. Из-за этого свертка безжалостно и дотошно допросили друзей и знакомых Сары и всех тех, кто знал ее родителей. Из-за этого свертка Кола явился в Оксфорд, из-за этого свертка Турлоу искусно подтолкнул Джека Престкотта и доктора Уоллиса к тому, что они потребовали казни Сары, дабы она не открыла его местонахождения.

А я, ни о чем не подозревая, но верный своему обещанию, сохранил сверток у себя, и все потому, что никто не додумался спросить меня о нем.

Боюсь, мое повествование, буде найдется у кого-то причина его листать, не доставит читателю того удовольствия, какое он получит от тех трех рукописей, на которых оно основано. Как бы мне хотелось, подобно первым трем авторам, предложить простое и ясное изложение событий, полное решительных утверждений и пронизанное непреложной верой в собственную правоту. Но я не могу поступить так, ведь истина не проста, а эти господа представили лишь подобие правды, как, уповаю, я уже показал на примерах. Я поклялся не опускать ни противоречий, ни путаницы и не настолько исполнен сознания моей значимости, чтобы решительно исключать все, чего не делал, не видел и не говорил сам, так как не верю, что мое присутствие имело решающее значение. Я вынужден рассказывать вперемежку о событиях, относящихся к различным годам.

И потому теперь я снова забегу вперед и начну свою повесть всерьез. Приблизительно в середине 1662 года, когда я уже почти три года знаком был с Сарой Бланди и мир в королевстве царил уже более двух лет, я был более или менее удовлетворен моей участью. Заведенный порядок моих дней был столь же нерушим, сколь отраден. У меня имелись друзья, с которыми я проводил вечера - в застольях или на музыкальных собраниях. У меня имелась работа, которая наконец начинала обретать цель и которая занимает меня по сию пору, принося все большие награды в умножении познаний. Положение моего семейства было почтенным и упроченным, и ни один родственник, даже самый отдаленный кузен, не омрачал его беспокойством, расходами или бесчестием. У меня имелся надежный и никем не оспариваемый годовой доход, и пусть был невелик, его с избытком хватало на пропитание, и немногие малости, необходимые для моей работы.

Полагаю, мне хотелось бы иметь более, так как, если бы я уже тогда сознавал, что мне не придется понести расходов на женитьбу и семейный очаг, я с радостью больше тратил бы на книги и с большей полнотой отдавался бы делам благотворительности, которые, будучи уместно предприняты, озаряют жизнь всякого христианина.

Это, однако, было лишь малой заботой, так как я никогда не принадлежал к тем ожесточенным и завистливым людям, которые жаждут имущества ближнего своего и почитают недостаточным то, чем владеют сами. Все мои друзья тех дней приобрели много большие богатства, нежели я сам. Лоуэр, к примеру, стал самым известным врачом Лондона. Джон Локк купался в роскоши за счет щедрых покровителей и получал бесчисленные пенсии и годовые доходы от правительства, пока вражда сильных мира сего не вынудила его удалиться в изгнание. Даже Томас Кен откормился в безделье, превратившись в тучного епископа. Но я не променял бы мою жизнь на их, ибо им приходится постоянно тревожиться за свое положение. Они живут в мире, где если ты не поднимаешься неудержимо наверх, то неизбежно низвергаешься вниз. Богатство и слава самые недолговечные феномены в природе; я не имею и не могу потерять ни того, ни другой.

К тому же ни один из этих трех джентльменов, насколько я знаю, не удовлетворен своей жизнью - слишком хорошо им известна цена их достатка. Все трое сожалеют об ушедшей молодости, когда они полагали, будто поступать будут как пожелают, и мечтали о высоком. Не будь он отягощен семьей - этим множеством непрестанно разинутых ртов детей своих и своего брата, - Лоуэр мог бы остаться в Оксфорде и глубоко запечатлел бы свое имя на древе славы. Но он предпочел обзавестись практикой известного врача и с тех пор не сделал ничего стоящего. Локк питает отвращение к тем, кто столь щедро его одаривает, но слишком привык к роскоши, чтобы расстаться с ней, и посему ради собственной безопасности вынужден теперь жить в Амстердаме. А Кен? Какой путь выбрал он! Быть может, однажды он выскажется открыто, защищая то, во что верит сердцем. До тех пор он останется в узилище, какое сам себе же и создал, умиротворяя демонов самонеудовлетворенности чрезмерной благотворительностью.

Пока у меня оставался мой труд, я был доволен и не желал большего. В те дни я в особенности считал, что жизнь моя превосходно устроена, и никакая тоска или меланхолия меня не отвлекали. Как я уже говорил, я радовался, что нашел для Сары хорошее и надежное место у доктора Грова, и поздравлял себя с тем, что привольное течение моей жизни останется таким и впредь. Этому не суждено было свершиться, ибо события, о которых повествуют прочтенные мной рукописи, вторглись в мой мирок и разрушили его безвозвратно. Прошло немало времени, прежде чем я хотя бы отчасти сумел восстановить душевное равновесие, необходимое как для ученых трудов, так и для мирного существования. На деле, боюсь, мне этого так и не удалось.

Первый удар был нанесен в конце осени того года. Я сидел в харчевне, куда зашел однажды вечером, надышавшись за день пылью книг Бодлеянского собрания. Я праздно отдыхал в уголке, и никакие мысли меня не занимали, но тут случайно услышал обрывок разговора между двумя горожанами отталкивающей наружности и подлого звания. Я не желал и не намеревался слушать, но иногда такого нельзя избежать: слова насильно притягивают к себе слух и не внять им невозможно. И чем более я слышал, тем более принужден был слушать, тогда как тело мое окоченело и похолодело от их сплетен.

"Левеллерская шлюха - эта девка Бланди".

Вот какова была единственная фраза, какую первоначально уловило мое ухо в гомоне общей залы. Потом слово за словом до меня стали доходить все новые фразы.

"Блудливая кошка".

"Всякий раз, когда убирает его комнату..."

"Бедный старик, он, верно, околдован".

"Я бы и сам не прочь".

"А он к тому же еще и священник. Все они одного поля ягоды".

"Достаточно только поглядеть, уж ты мне поверь".

"Доктор Гров..."

"Ноги раздвинет перед кем угодно".

"А что, бывает иначе?"

Теперь мне известно, что эти гнусные и омерзительные сплетни от начала и до конца лживы, хотя до прочтения рукописи Престкотта я и не знал того, что это он их и распустил, жестоко изнасиловав девушку. Но и тогда я не сразу поверил услышанному, ведь во хмелю рассказывают множество похабных и залихватских баек, и, будь все они правдой, в стране не осталось бы ни одной добродетельной женщины. Нет, только когда Престкотт сам обратился ко мне, мой отказ верить превратился в сомнение, и пробравшиеся в мой разум демоны принялись глодать мою душу, отравив ее подозрениями и ненавистью.

Престкотт уже рассказал о нашей первой встрече, когда ко мне обратился за помощью Томас Кен, уповая, что я преуспею там, где потерпел поражение он сам, и уговорю малого оставить безнадежные поиски. Думается, Кен пытался отговорить его, но малейшее возражение Престкотт встречал с такой яростью, что это охладило пыл молодого священника. Кен надеялся, что убедительное перечисление фактов заставит Престкотта одуматься и что Престкотт прислушается к этим фактам, если рассказ о них будет исходить из моих уст.

Едва сведя с ним знакомство, я понял, что мне мистер Престкотт не нравится и что я ни в коей мере не желаю быть замешанным в его домыслы. Поэтому, когда некоторое время спустя он окликнул меня на улице, сердце у меня упало и я уже приготовил рассказ, что якобы еще не завершил порученных мне изысканий.

- Невелика важность, сударь, - живо ответствовал он. - Ведь сейчас их плоды мне не к спеху. Я собираюсь объехать графство: повидаюсь с семьей, потом поеду в Лондон. Наше дело подождет моего возвращения. Нет, мистер Вуд, мне нужно поговорить с вами по особому делу, я должен вас предостеречь. Я знаю, вы из почтенного семейства, а тем более ваша достойная всякого восхищения сударыня-матушка, и не желаю стоять в стороне и смотреть, как пятнают ваше имя.

- Вы очень добры, - пораженно ответил я. - Уверен, нам не из-за чего тревожиться. О чем, собственно, вы говорите?

- Вы держите служанку, ведь так? Сару Бланди?

Я кивнул, меня все более охватывала тревога.

- Действительно. Хорошая работница, исполнительная, почтительная и послушная.

- Такой она, без сомнения, прикидывается. Но, как вам известно, видимость может быть обманчива. Должен сказать, характер ее не так безупречен, как вам хотелось бы думать.

- Очень жаль это слышать.

- А мне жаль вам такое говорить. Боюсь, она прелюбодействует с другим своим хозяином, неким доктором Гровом из Нового колледжа. Вы знаете этого человека?

Я холодно кивнул.

- Откуда вам это известно?

- Она сама мне сказала. Даже похвалялась этим.

- Мне трудно в это поверить.

- А мне нет. Она обратилась ко мне и в самых постыдных и срамных выражениях предложила за деньги свои услуги. Разумеется, я их отверг, а она почитай что сказала, что ее достоинства могут засвидетельствовать другие. Многие, многие другие удовлетворенные клиенты, заявила она с усмешкой и добавила, дескать, доктор Гров стал совсем новым человеком с тех пор, как она взялась ублажать его так, как церковь ублажить не в силах.

- Мне горестно слышать ваши слова.

- За это я прошу прощения. Но я думал, будет лучше...

- Разумеется. Вы очень добры, что взяли на себя труд...

Такова суть той беседы; разумеется, сказано было немногое, но какое воздействие оказали на меня эти слова! Первым моим побуждением было решительно отвергнуть все, что он наговорил, убедить себя в том, что мое знание характера девушки и ее порядочность более весомы, нежели заявления постороннего лица. Но подозрения разъедали мне душу, и никак нельзя было их унять. Наконец они совершенно меня источили. Разве можно считать мое представление о ее нравственных достоинствах свидетельством более ценным, нежели слова прямого очевидца? Я думал о ней одно, а Престкотт, по всей видимости, знал другое. И разве мой опыт противоречил его словам? Разве девушка не отдалась мне добровольно? Я не платил ей, но что это говорит о ее нравственности? Разумеется, тщеславно было бы полагать, что она отдалась мне из привязанности. Чем более я думал, тем более прозревал, что в этом, должно быть, кроется правда. Она, единственная из всех женщин, позволила мне коснуться себя, поэтому я в ослеплении не понял, что на моем месте мог быть кто угодно. Желания сильнее играют в женщине, чем в мужчине; это повсеместно известно, а я об этом забыл. Их распаленная плоть алчна и ненасытна, а мы, несчастные мужчины, принимаем их жадность за любовь.

Что есть ревность? Что это за чувство, способное поработить и уничтожить сильнейших мужей, самых добродетельных существ? Что за алхимия разума, способная преобразовать любовь в ненависть, тягу в отторжение, а желание - в его противоположность? Почему всякий из живущих мужей беззащитен в ее жарких тисках? Почему в мгновение ока она изгоняет сон, рассудок и самую доброту? Какой палач, говорит Жан Бодэн, способен на пытки, подобные страху и подозрениям? И мужи в том не одиноки, ибо Вив утверждает, что и голуби способны на муки ревности и смерть от них. Лебедь в Виндзоре, найдя чужого самца при своей подруге, много миль проплыл в погоне за обидчиком и убил его, а затем вернулся и умертвил подругу. Одни твердят, будто причина ревности в звездах, но Лео Афер винит в том климат, а Морисон утверждает, что в Германии не найдется стольких пьяниц, в Англии - торговцев табаком, во Франции - танцоров, сколько есть в Италии ревнивцев. А в самой Италии считают, что мужчины Пьяченцы более ревнивы, чем все прочие.

И это изменчивая болезнь, ибо от страны к стране меняет облик: то, что сводит мужчин с ума в одной местности, бессильно в другой. Во Фризии женщина целует мужчину, который поднес ей напиток, а в Италии мужчину за такое ждет смерть. В Англии юноши и девушки кружатся друг с другом в танце, в Италии такое допускают лишь в Сиене. Мендоца, испанский посол в Англии счел достойным отвращения обычай, дозволяющий мужчинам и женщинам вместе сидеть в церкви, но услышал в ответ, что отвращение подобный обычай может вызвать лишь в самой Испании, где мужчины не способны отбросить похотливые мысли даже в святом месте.

Из-за моей склонности к меланхолии я более других подвержен ревности, но знаю многих людей холерического или сангвинического склада, претерпевших те же муки. Я был молод, а молодость ревнива, хотя Иероним говорит, что в старости люди ревнивы тем паче. Но понимать болезнь, увы, еще не значит исцелить ее; знание того, откуда происходит ревность, не способно унять ее, как не способно облегчить недомогание понимание того, от чего проистекает жар. Скажу больше: во врачевании диагноз способен предложить лечение, но излечения от ревности нет. Она подобна чуме, против которой бессильны все средства. Ты покоряешься ей, и тебя поглощает ее жарчайшее пламя, пока под конец оно не выгорит или не умрешь ты сам.

Меня терзали муки ревности, разъедавшие мою душу, как язвила, губя, Геракла рубаха, пропитанная кровью Несса. Не прошло и двух недель, как я больше не мог сносить эти пытки. Все, что я видел и слышал, подтверждало мои худшие подозрения, и я с жадностью хватался за малейший намек или признак ее вины. Однажды я почти заставил себя призвать ее к ответу и с этой целью пошел к ней, но, уже подходя к лачуге, увидел, как ее дверь отворяется и из дома выходит незнакомый мне мужчина, кланяется на прощание и выказывает все знаки глубочайшего почтения. В мгновение ока я уверился, что это был клиент и что ныне она пала столь низко, что взялась за свое ремесло у себя дома, у всех на виду. Мои гнев и потрясение были столь велики, что я развернулся и ушел. Меня охватил всепоглощающий страх, и я прошел прямо к себе и подверг себя самому пристальному осмотру, ибо перед моим мысленным взором ясно встала угроза сифилиса. Я не нашел ничего, но и это меня не успокоило, ведь я ничего не знал об этой напасти. А потому, собравшись с духом и заранее краснея от стыда, я отправился к Лоуэру.

- Дик, - сказал я ему, - я должен просить вас о величайшем одолжении и взывать к вашей сдержанности.

Мы сидели в просторной комнате, которую он вот уже несколько лет занимал в главном здании Крайст-Чёрч. Когда я пришел, у него сидел Локк, и я принудил себя к пустой беседе, вознамерившись ждать сколько придется, пока не останусь с хозяином наедине. Наконец Локк откланялся, и Лоуэр осведомился о причине моего прихода.

- Валяйте спрашивайте, и если я смогу оказать вам услугу, с готовностью это сделаю. Судя по вашему виду, дружище, У вас беда. Вы больны?

- Надеюсь, нет. Я пришел к вам, чтобы вы в этом удостоверились.

- А что это, по-вашему, может быть? Какие у вас симптомы?

- Никаких.

- Никаких симптомов? Совсем никаких? Тревожно, тревожно. Я тщательно вас обследую, потом пропишу самые дорогие лекарства, какие найдутся в моей фармакопее, и вам немедленно станет лучше. Клянусь Богом, мистер Вуд, - с улыбкой сказал он, - вы идеальный больной. Будь у меня десяток таких, как вы, я был бы богат и знаменит.

- Не шутите, сударь. Я смертельно серьезен. Боюсь, я подцепил дурную болезнь.

Мое поведение убедило его, что говорю я всерьез, и, будучи хорошим доктором и добрым другом, он немедленно оставил шутливый тон.

- Вижу, вы и впрямь встревожены. Но будьте немного откровеннее. Как мне определить, что у вас за недуг, если вы ничего мне не говорите. Я врач, а не гадалка.

Так, с огромной неохотой и страшась его насмешек, я рассказал ему все. Лоуэр хмыкнул.

- Так вы думаете, что гулящая блудила со всем Оксфордширом?

- Я этого не знаю. Но если верить молве, то я, возможно, болен.

- Но вы говорите, это продолжается два года или долее. Мне известно, что болезни Венеры обычно проявляют себя по прошествии времени, - уступил он, - но лишь изредка им требуется так долго. Вы никаких признаков на ней не заметили? Никаких язв или гнойников? Ни сочащегося гноя, ни выделений сливочного цвета?

- Я не смотрел, - ответил я, глубоко задетый самой мыслью о чем-то подобном.

- А зря. Сам я очень внимательно осматриваю девок, и посоветовал бы вам впредь поступать так же. Сами понимаете, это не обязательно делать явно. Немного умения, и такое можно проделать под видом ласки.

- Лоуэр, мне нужен не совет, а диагноз. Я болен или нет?

Он вздохнул.

- Тогда давайте посмотрим. Приспустите штаны.

С ужасающим смущением я поступил, как мне было сказано, и Лоуэр подверг меня самому интимному осмотру, поднимал, тянул и рассматривал, потом приблизил свое лицо к моему сраму и принюхался.

- На мой взгляд, все в полнейшем порядке. Первозданно чист, я бы сказал. Едва вынимали из обмоток.

Я вздохнул с облегчением.

- Значит, я не болен.

- Этого я не говорил. Нет видимых симптомов, вот и все. Я бы предложил вам несколько недель принимать большие дозы лекарства - на всякий случай. Если вы стыдитесь приобрести их сами, я куплю все завтра у мистера Гросса и передам вам.

- Спасибо. Большое вам спасибо.

- Не за что. А теперь оправьтесь. Кстати, я бы предложил вам впредь избегать водиться с этой девушкой. Если она такова, как ее живописуют слухи, рано или поздно она станет опасной.

- Я так и намерен поступать.

- И мы должны всех оповестить о ее дурной славе, иначе в ее силки могут попасть другие.

- Нет, - воспротивился я. - Этого я не могу допустить. Что, если слухи ложны? Тогда я оклеветал бы ее.

- Ваше чувство справедливости делает вам честь. Но вам не следует прятаться за ним. Подобные люди губительны для любого общества, и о них должно быть известно всем. Если уж вы так взыскательны, то поговорите с ней и все разузнайте. Во всяком случае, мы должны предостеречь доктора Грова, а дальше пусть он поступает, как сочтет нужным.

Я не стал действовать поспешно. Для решительного разговора с Сарой мне необходимо было нечто большее, нежели утверждения Джека Престкотта. Поэтому я внимательно наблюдал за ней и иногда (со стыдом признаюсь) следил тайком, когда, закончив работу, она уходила домой. Сколь же велико было мое расстройство, когда мои худшие страхи подтвердились, бывало, она вовсе не возвращалась домой, а если и заходила, то ненадолго. Я видел, как она уходила из города, а однажды решительным шагом направилась в сторону Эбингдона, гарнизонного города, где на потаскух всегда был спрос. Тогда я не нашел ее отлучкам иного объяснения и с огорчением прочел, как Уоллис, раздобыв те же сведения, единственным объяснением счел то, что она переносила послания смутьянов. Я упоминаю об этом, дабы показать, сколь опасны бывают частичные и неполные свидетельства, ибо оба мы ошибались.

Но в то время я этого не понимал, хотя, полагаю, с открытым сердцем выслушал бы любое объяснение, какое она могла бы мне дать. На следующий день, проведя ночь без сна, в горячих молитвах об избавлении от предстоящего разговора, я, едва Сара вошла в мою комнату, приказал ей сесть и сказал, что желаю поговорить с ней по очень серьезному и важному делу.

Она молча села и стала ждать моих слов. Я заметил, что в предыдущие дни она была сама не своя, работала не столь усердно и была печальнее обычного. Это меня не насторожило, ведь женщины подвержены причудам, поэтому я не обратил внимания на то, что она была словно не в себе. Только из рукописи Джека Престкотта я узнал, что причиной тому было грубое насилие, какое он над ней учинил. Разумеется, рассказать об этом она не могла - чье доброе имя устоит перед подобным позором? - но не могла и забыть нанесенное ей оскорбление. Я вполне понимаю, почему Престкотт поддался болезненному заблуждению, будто она из мести околдовала его, сколь бы нелепой ни казалась подобная навязчивая идея. Она питала непримиримую ненависть к жестокости в других, ведь ее воспитали ожидать от людей справедливости.

Я также заметил, что она пренебрегала моими чувствами, а однажды даже отшатнулась и быстро отступила, когда я попытался прикоснуться к ней, передернув плечами, словно от отвращения, что моя рука легла ей на плечо. Сперва это причинило мне боль, потом я счел это новым доказательством того, что она отворачивается от меня ради более щедрых наград, какими мог осыпать ее доктор Гров. И вновь скажу, что не знал истинной правды, пока она не предстала у меня перед глазами в писаниях Престкотта.

- Я должен поговорить с тобой по делу величайшей важности, - повторил я, хорошенько подготовившись. Я заметил и по сей день хорошо помню, как странное чувство стеснило мне грудь, едва я заговорил: у меня перехватило дыхание, будто я пробежал перед этим долгий путь. - До меня дошли ужасные слухи, которым следует положить конец немедленно.

Она смотрела в пол, словно моя речь нисколько ее не интересовала. Думаю, я заикался и не мог подобрать слова и, заставляя себя продолжать этот разговор, даже повернулся к полкам с книгами, чтобы не глядеть ей в лицо.

- Я получил серьезную жалобу на твое поведение. А именно, будто ты непристойно и бесстыдно предлагала себя человеку из университета и будто ты прелюбодействуешь самым омерзительным образом.

Повисло долгое молчание, после чего она наконец ответила:

- Это верно.

Прозвучавшее из ее уст подтверждение всем моим страхам и подозрениям вовсе меня не утешило. Я надеялся, что она возмущенно опровергнет обвинения, позволит мне простить ее, дабы все продолжалось как прежде. Однако даже тогда я не стал делать скоропалительных выводов. Свидетельства должны получить независимое подтверждение.

- И кто этот человек? - спросил я.

- Один так называемый джентльмен, - ответила она. - По имени Антони Вуд.

- Не дерзи мне, - гневно вскричал я. - Ты прекрасно знаешь, о чем я говорю.

- Правда?

- Да. Ты злоупотребила моим великодушием, соблазнив доктора Грова из Нового колледжа. И как будто этого мало, ты набросилась на студента, мистера Престкотта, настаивая, чтобы и он тоже тебя удовлетворил. Не трудись отрицать, ведь я слышал это из его собственных уст.

Она побледнела как полотно, и одно это я считаю показательным: насколько безрассудны те, кто верит, будто нрав человека можно прочесть по его лицу, ведь сам я в этой бледности усмотрел страх перед разоблачением.

- Вы это слышали? - переспросила она. - Из его собственных уст?

- Да.

- Тогда это должно быть правдой. Уж конечно, такой чудесный молодой джентльмен, как мистер Престкотт, не может лгать. Он - человек благородный, а я - всего лишь солдатская дочь.

- Так это правда?

- Зачем спрашивать об этом меня? Вы так считаете. Как давно вы меня знаете? Теперь уже почти четыре года, и вы уверены, что это правда.

- А как могу я думать иначе? Все в твоем поведении говорит об этом. Как я могу доверять твоему отрицанию?

- Я ничего не отрицала, - сказала она. - Я думаю, это не ваше дело.

- Я твой хозяин. В глазах закона я - твой отец и в ответе за твое поведение во всех малостях. Теперь скажи мне, кто был тот человек, что выходил вчера из твоего дома?

Мгновение она глядела на меня удивленно и озадаченно, но потом догадалась, о ком я говорю.

- Это был ирландец, который приехал повидать меня. Он проделал долгий путь.

- Зачем?

- И это тоже не ваше дело.

- Напротив. Мой долг, как перед самим собой, так и перед тобой, воспрепятствовать тебе навлечь позор на мою семью. Что скажут люди, если станет общеизвестно, что Вуды держат у себя в услужении продажную женщину?

- Возможно, они скажут, что хозяин, мистер Антони Вуд, также прелюбодействует с ней, когда только может? Что он водит ее на Райские поля и там предается блуду, а потом уходит в библиотеку и держит речи о поведении других?

- Это другое дело.

- Почему?

- Я не стану спорить с тобой о высоких материях. Я говорю серьезно. Но если ты можешь вести себя так со мной, так же ты можешь вести себя и с другими. Что, по всей видимости, и происходит.

- А скольких еще шлюх знаете вы сами, мистер Вуд?

Тут я побагровел от гнева и во всем, случившемся затем, винил ее одну. Я жаждал лишь простого ответа. Мне бы хотелось, чтобы она все отрицала, и тогда я смог бы великодушно ее оправдать, или чтобы она открыто во всем созналась и молила меня о прошении, которое я бы с готовностью ей даровал. Но она не сделала ни того, ни другого и имела наглость бросить мне в лицо мои же обвинения. И очень скоро мы низверглись во тьму, ибо, что бы ни свершилось между нами, я оставался ее хозяином. Но своими словами она ясно дала понять, что, совсем забыв об этом, злоупотребляет нашей близостью. Ни один разумный человек не признает, что, даже имей ее обвинение какое-то под собой основание, между моим и ее поведением возможно какое-то сходство: она была мне подчинена, но я был ей неподсуден. И еще: ни один мужчина не стал бы терпеть низости ее речей. Даже в пылу страсти я никогда не обращался к ней иначе, чем с самыми учтивыми словами, и не мог дозволить подобных выражений в моем доме.

Возмущенно вскочив, я сделал один лишь шаг к ней. Сара отпрянула к стене, глаза ее гневно расширились, и она странным пугающим жестом выбросив вперед руку - указала на меня.

- Не подходите ко мне, - прошипела она.

Я застыл, словно громом пораженный. Не знаю, что я намеревался сделать. Разумеется, я не помышлял о насилии, ибо я не из тех, кто опускается столь низко. Даже худшая из служанок никогда не видела от меня побоев, сколь бы она их ни заслуживала. Я не считаю это большой заслугой, скажу больше: тогда я горячо желал избить Сару до полусмерти, чтобы отомстить за причиненные мне обиду и горести. Но я уверен, что и тогда только попытался бы ее припугнуть.

Однако хватило испуга, чтобы она отбросила личину покорности и послушания. Не знаю, что она натворила бы, сделай я еще хоть один шаг, но я почувствовал в ней огромную волю и не нашел в себе сил дать ей отпор.

- Убирайся из моего дома, - сказал я, когда она опустила руку. - Ты уволена. Я не стану подавать на тебя жалобу, хотя это в моем праве. Но чтобы ноги твоей больше здесь не было.

Без единого слова, но наградив меня взглядом, исполненным величайшего презрения, она вышла из комнаты. Несколько минут спустя я услышал, как закрылась входная дверь.

Глава четвертая

Будь на моем месте Престкотт, из этого разговора он бы заключил, что Сара безнравственна и одержима, было что-то властное и ужасающее в ее жесте и в ее огненном взоре. На этом со временем я остановлюсь позднее; пока, однако, скажу лишь, что подобная мысль никогда меня не посещала, и я могу целиком и полностью опровергнуть утверждения Престкотта.

Для того не нужно большой учености или познаний, из рассказа самого Престкотта следует, что его выводы были ошибочны и что его подвели собственные невежество и помрачение ума. К примеру, он пишет, будто демоны вошли в тело сэра Уильяма Комптона и изменили его облик, но это решительно опровергают уважаемые авторитеты. "Malleus Maleficarum"* ["Молот ведьм" (лат.) - Примеч. пер.] ясно указывает, что такое невозможно. Аристотель говорит, что причиной тому могут быть только природные явления, в особенности звезды, а Дионисий заявляет, что дьявол не в силах изменить звезды, ибо Господь подобного не допустит. Престкотт так и не сумел отыскать доказательств тому, что Сара наложила злые чары на его волосы и кровь, и его видения вызваны скорее демонами, какими сам он наводнил свой разум, нежели теми, какие якобы были на него насланы.

Неверно распознал он и знаки духов, которых сам же вызвал. В миске с водой, которую поставила перед ним Анна Бланди, он искал виновника своих бедствий, и вода показала ему истину, он совершенно ясно увидел своего отца, а рядом с ним молодого человека. Этим юношей, думается, был он сам. Своей склонностью к насилию и вероломству эти двое сами навлекли на себя свои беды. Грейторекс предостерег его снова, но безумец вновь пренебрег предостережением. Джек Престкотт держал в руках ответ - Уоллис ясно говорит об этом, и я знаю, что так оно и было, - но в своем безумии винил других и, способствовав казни Сары, раз и навсегда лишил себя надежды.

Равно как он едва не лишил ее и меня тоже. В следующие несколько месяцев я почти не виделся с Сарой, заставив себя вернуться к рукописям и заметкам. Но когда мои мысли не были заняты работой, они непрестанно и непослушно возвращались к ней, и мое страдание переросло в негодование, а затем и в жгучую ненависть. Я возрадовался, услышав, что доктор Гров прогнал ее и что она осталась совсем без работы, я находил удовлетворение в том, что никто больше не нанимал ее из страха перед кривотолками. А однажды я увидел ее на улице раскрасневшуюся от гнева и унижения, осыпаемую непристойными насмешками студентов, до которых тоже дошли пересуды. На сей раз я не вмешался, как раньше, но отвернулся, удостоверившись, что она видела меня, дабы она знала, что мое презрение к ней не ослабело. "Quos laeserunt et derunt", - как говорит Сенека: тех, кого мы обидели, мы обычно ненавидим, и думается, я уже тогда чувствовал, что обошелся с ней несправедливо, но не знал, как загладить мою суровость.

Вскоре после тех событий, когда я еще пребывал в черной меланхолии и держался нелюдимо (зная, что мое настроение не привлекает ко мне ближних, я избегал общества друзей, которые стали бы допытываться, что меня угнетает), меня вызвал к себе доктор Уоллис. Такая честь была редкостью, так как, хотя я и зарабатывал ему жалованье как хранитель архивов, он нечасто удостаивал меня подобным вниманием. Любые дела между нами обыкновенно решались при случайных встречах на улице или в библиотеке. Как легко догадается всякий, кто знаком с Уоллисом, приглашение встревожило меня, ибо холодность его вселяла неподдельный ужас. Это - один из немногих пунктов, в каком соглашаются Престкотт и Кола: и тот, и другой нашли его общество тягостным. Полагаю, сама пустота и невыразительность его лица вызывала смятение, ведь трудно понять человека, когда он столь сурово подавляет все внешние проявления своей натуры. Уоллис никогда не улыбался, никогда не хмурился, никогда не выражал удовольствия или неодобрения. Но его голос! Этот тихий, угрожающий голос был пронизан тысячью оттенков презрения, едва скрытых под тонким налетом любезности, которая могла испариться так же быстро, как летняя роса.

Именно при той встрече Уоллис попросил меня разыскать книгу Тита Ливия. Не стану дословно пересказывать этот разговор; лишенное язвительных замечаний о моем характере изложение Уоллиса верно. Я пообещал сделать все, что в моих силах, и это обещание сдержал, не пропустив в моих поисках и расспросах ни одной библиотеки и ни одного книготорговца. Но Уоллис не сказал мне, зачем ему нужен этот том, тогда я еще ничего не знал о Марко да Кола, который несколько недель спустя прибыл в Оксфорд.

Полагаю, теперь настала пора больше внимания уделить этому джентльмену и перейти к сути дела. Сознаюсь, что оттягивал дольше уместного; это болезненные для меня воспоминания, ведь он мне причинил слишком много мучений.

О Кола я услышал за несколько дней до знакомства с ним, думается, в вечер его появления в городе я ужинал в харчевне с Лоуэром, и тот рассказал мне о происшедшем в кофейне и после. Лоуэр был в большом волнении: в те дни он питал склонность ко всему непривычному и эксцентрическому и жаждал объехать мир. Не было ни малейшей вероятности, что он однажды предпримет подобное путешествие, так как для этого у него не было ни досуга, ни денег, ни (в те времена) душевного покоя, потребного для того, чтобы забыть на время о карьере. Отсутствие - величайшая превратность для всех врачей: стоит им ненадолго исчезнуть с глаз света, и понадобится немало трудов, дабы вновь сделать себе имя. Но Лоуэру доставляло огромное удовольствие разглагольствовать о том, как однажды он объедет университеты Континента, познакомится с учеными мужами и их трудами. Появление Кола вновь разожгло в нем этот жар, и уверен, воображение уже рисовало ему приезд в Венецию и величайшее радушие, с каким принимает его семья Кола в благодарность за знаки внимания, оказанные их отпрыску в Оксфорде.

Итальянец, сколь бы чудаковатым он ни казался, действительно пришелся ему по душе, потому что Лоуэр был весьма великодушен в своей оценке рода людского. К итальянцу и впрямь трудно было относиться дурно, для этого потребовался бы склад ума жестокий и подозрительный, как у Джона Уоллиса. Невысокий ростом, с уже намечающейся полнотой, с живыми сверкающими глазами, в которых всегда готов был загореться огонек веселья, и располагающей привычкой подаваться вперед на сиденье, что создавало впечатление увлеченного внимания к говорящему, он был приятным собеседником. Он был полон наблюдений обо всем, что видел, и ни одно из тех, что я слышал, не было уничижительным. Кола, казалось, принадлежал к тем немногим счастливцам, которые во всем видят лишь наилучшее и предпочитают не замечать худшего. Даже обычно сдержанный мистер Бойль как будто привязался к нему, невзирая на предостережения Уоллиса. Это было, пожалуй, самым примечательным, потому что Бойль любил тишину и покой; от шума и суеты он страдал, как от физической боли, и даже посреди самого увлекательного опыта настаивал на умеренном спокойствии помощников. Ни одному слуге не позволялось греметь инструментами или говорить громче, нежели шепотом. Все полагалось делать с почти религиозным смирением, так как в глазах Бойля исследование природы было сродни богослужению.

Поэтому успех громогласного, шумного Кола - итальянец то и дело разражался раскатами смеха и по неловкости вечно натыкался на столы и стулья, сопровождая это громкими и нелепыми проклятиями, - явился загадкой для всех нас. Лоуэр приписывал это очевидной и искренней любви итальянца к научным изысканиям, но я, со своей стороны, отнес это за счет добродушия и мягкости и могу сказать с Менандром, оказанный ему прием стал плодом его благородных и исполненных достоинства манер. Мистер Бойль обыкновенно держал себя с излишней сдержанностью, но, подозреваю, временами не чужд был восхищения теми, кто весел и легок сердцем. Возможно, он и сам вел бы себя так же, не будь он столь слаб здоровьем. Я не догадывался о том, что благосклонность Бойля имела еще и скрытые причины, впрочем, и их было бы недостаточно, ведь он не принадлежал к тем, кто из двуличия выказывает притворное расположение. Нет, вмешательство Уоллиса и его разговор с Бойлем делают успех итальянца тем более поразительным - или уверенность Уоллиса тем менее приемлемой. Бойль приблизил к себе Кола, а ведь он лучше многих разбирается в человеческой природе. Я не могу поверить, что он благосклонно отнесся бы к Кола, если бы различил в его натуре хотя бы малость, какая подтверждала бы страхи Уоллиса. И еще: Бойлю нечего было бояться Уоллиса, и к последнему он относился с немалой долей неприязни. Как никто другой он умел делать здравые выводы, основанные на фактах, и, вынося суждение о характере Кола, его мнение следует считать более весомым. Однако в том, что Лоуэр постепенно разочаровался в Кола, повинен именно Уоллис, который, словно змей Еву, терзал Лоуэра и в своих целях злоупотребил его страхами и упованиями. Уоллис знал, что Лоуэр отчаянно нуждается в признании и успехе, так как от него зависела вся семья, ведь уже тогда было очевидно, что его младший брат (вследствие ложного вероисповедания) никогда не сумеет ее содержать. А семья у Лоуэра была большая, ибо не только были живы его родители, но имелось также несколько незамужних сестер, нуждавшихся в приданом, и множество ненасытных кузенов. Хотя бы для того, чтобы отчасти оправдать их чаяния, ему необходимо было стать самым преуспевающим среди лондонских врачей. Взявшись за дело, он добился величайшего успеха, и это говорит о глубоком чувстве долга, но возложенное на него бремя было поистине тяжело, если он так быстро усмотрел в Кола угрозу своему будущему.

Ведь Лоуэр усердно трудился на благо Бойля, чтобы заслужить его покровительство. Он безвозмездно выполнил множество работ и не меньше оказал разных услуг и выказал себя усердным сподвижником. В награду Бойль мог поддержать Лоуэра при вступлении в Королевское Общество, одобрить его прошение, когда Лоуэр наконец наберется смелости подать прошение о принятии его в коллегию медиков; составить протекцию, когда освободится место Лейб-медика при дворе. Немало значило и внимание многих семей, которых привлекла бы к дверям нового врача благосклонность Бойля, когда Лоуэр откроет свою практику в Лондоне. И Лоуэр действительно заслуживал и успеха, и покровительства Бойля, ибо был поистине отличным врачом.

После стольких трудов и - в возрасте тридцати двух лет, - готовясь бросить вызов судьбе, он страшился, что какое-то случайное событие вырвет у него столь желанную награду. Кола не представлял для него угрозы, даже будь он тем, чего так страшился Лоуэр, так как Бойль приближал к себе за заслуги и не выделял фаворитов среди тех, кому покровительствовал. Но своими наветами доктор Уоллис распалил зависть и тревогу Лоуэра и сыграл на его честолюбии, заявив, будто за Кола тянется дурная слава вора чужих идей. Я далек от того (пусть мой собственный путь и был совершенно иным), чтобы порицать умеренное честолюбие, какое побудило Фемистокла тягаться славой с Милтиадом и заставило Александра искать доспехов Ахиллеса; только излишки честолюбия, которые, обратившись в гордыню, понуждают придворных пускать по миру себя и свои семьи, а добрых людей вести себя безрассудно и жестоко, следует осудить разумному человеку. Целью Уоллиса было ввести Лоуэра в такое тяжкое искушение, и на время он преуспел в этом, хотя мой друг стойко боролся со своей завистью. Эти его борения, полагаю, обострили перемены в настроении Лоуэра - от ликования к мрачности, от чрезмерного дружелюбия к ожесточенному порицанию, - которые причинили столько горя Кола.

Поначалу, однако, все шло хорошо. Лоуэр с воодушевлением описывал нового знакомца, и я видел: он надеется, что это знакомство перерастет в истинную дружбу. Уже тогда он обращался с Кола с уважением и любезностью, обыкновенно приберегаемыми для более давних друзей.

- Знаете, - сказал он, подаваясь вперед с выражением веселого лукавства на лице, - он столь добрый христианин, что даже взялся лечить старую Бланди. И без надежды на плату или награду, хотя, будучи итальянцем, он, верно, намерен получить с девушки услугами. Как по-вашему, следует мне предупредить его?

Я пропустил мимо ушей это последнее замечание.

- А что со старушкой?

- Как будто упала и сломала ногу. По всему выходит, рана скверная, и маловероятно, что она выкарабкается. Кола взялся ее лечить после того, как у девчонки хватило наглости на людях подойти к доктору Грову и попросить у него денег.

- А он как врач чего-нибудь стоит? Он разбирается в таких увечьях?

- Этого я сказать не могу. Мне известно только, что за дело он взялся с большим рвением, совершенно позабыв об ущербе от подобной больной. Рукоплещу его доброте, хотя и не его здравому смыслу.

- А вы сами не стали бы ее лечить?

- Лишь с крайней неохотой, - сказал он, потом, помолчав, добавил: Нет, разумеется, стал бы. Но я рад, что меня не попросили.

- Так вам этот человек по душе?

- Верно. Он само обаяние и сведущ во многих науках. Надеюсь нас ждет немало долгих бесед, пока он пробудет у нас, а он, кажется, задержится надолго, потому что остался без средств. Вам нужно с ним познакомиться; заезжие гости в нашем городке теперь редкость. Нужно использовать их поелику возможно.

На том мы оставили итальянского путешественника, и разговор перешел на другие дела. Позднее я расстался с моим другом, но меня не покидала смутная тревога, так как я был весьма огорчен, услышав о несчастье с матерью Сары. В конце концов, с нашей последней встречи прошло уже много месяцев, и течение времени умерило мои чувства. Я не слишком привержен ненависти и не умею таить обиду, как бы ни велико было нанесенное мне оскорбление. И хотя мне не хотелось возобновлять знакомство, я уже более не желал этой семье новых бед и все еще питал к старушке некоторое расположение.

И здесь снова я сознаюсь и говорю прямо, что желал проявить величие души. Какую бы обиду Сара мне ни причинила, я желал выказать милосердие и великодушие. Быть может, это будет величайшим наказанием, какому я сумею ее подвергнуть, ибо теперь я открою ей всю меру ее безрассудства и возьму над ней верх, проявив снисходительность.

Поэтому после долгих раздумий я, следующим вечером, завернулся в плащ, надел свои самые теплые шапку и рукавицы (Кола был, без сомнения, прав, когда писал о суровости той зимы; мой друг мистер Плот тщательно собрал замеры, которые показывают, что мороз стоял лютый. Хотя неделю спустя весна наступила внезапно и яро, зима до последнего мгновения удерживала страну в своих ледяных тисках) и отправился к замку.

Я страшился быть увиденным и еще более робел столкнуться с Сарой, так как не имел оснований ожидать теплого приема. Но ее дома не было; я постучал, подождал ответа, потом вошел с легким сердцем, уповая, что смогу утешить мать, не боясь прогневить дочь. Старушка, однако, спала, вероятно, под действием какого-то лекарства, и хотя я испытал искушение разбудить ее, чтобы моя доброта не пропала втуне, но все же воздержался от этого. Ее вид печально поразил меня: столь бледны были запавшие щеки, что само лицо напомнило мне череп; ее дыхание было хриплым и затрудненным, а вонь в комнате - крайне тягостной. Подобно всем прочим, я был свидетелем многих смертей: я видел, как умирал мой отец, как умирали мои братья и сестры, мои кузены и друзья. Одни умерли молодыми, другие - в преклонных годах, одни умерли от увечья, другие - от болезни, чумы или просто старости. Никто, думается, не доживает до тридцати лет, не познакомившись близко со смертью во всех ее обличьях. Вот и сейчас она витала в этой комнате, дожидаясь своего часа.

В то мгновение я был бессилен поделать что-либо. Анна Бланди не нуждалась в практической помощи, какую я мог ей оказать, а любое духовное утешение не доставило бы ей удовольствия. И пока я глядел на нее, меня охватила внезапная безнадежность, какая есть плод желания поступить во благо и незнания, как это сделать, но вдруг из раздумий меня вырвал звук шагов у двери. Из страха и нежелания встречаться с самой Сарой я поспешил спрятаться в чулан, ибо знал, что в нем имеется дверка, через которую я смогу выйти в проулок.

Но это была не Сара; поступь в комнате была слишком тяжелой, и потому я из любопытства задержался, чтобы узнать, кто пришел в дом. Осторожно выглянув в шелку - хитрость, в которой мне стыдно признаваться, ведь благородному человеку не пристало подобное вероломство, - я увидел в комнате мужчину. По всей видимости, это и был Кола: ни один англичанин (во всяком случае, в те дни) не стал бы одеваться подобным образом. Он повел себя очень странно, и его действия столь привлекли мое внимание, что я усугубил мой дурной поступок тем, что продолжил подсматривать, но скрытно, чтобы сам он меня не заметил.

Прежде всего, войдя, он, как и я, убедился, что вдова Бланди крепко спит, а затем опустился возле ее одра на колени, вынул четки и на несколько минут погрузился в глубокую молитву. Как я уже говорил, я и сам намеревался сделать что-то подобное, хотя и в более протестантском духе, но, хорошо зная старушку, я понимал, что даже это она едва ли одобрит. Потом он повел себя еще более странно: вынул из кармана крохотный сосуд, который открыл, а затем вылил на палец немного масла. Кончиком пальца он мягко коснулся лба старушки, перекрестил ее и помолился снова, а затем спрятал пузырек под плащом.

Одно это было достаточно необычно, но могло объясняться глубоким благочестием, которым я восхищался настолько же, насколько осуждал заблуждения незнакомца в вере. Затем он привел меня в недоумение совершенно, потому что поднялся вдруг на ноги и принялся обыскивать комнату. И делал он это не из праздного любопытства, напротив, он предпринял дотошный обыск, даже сняв с полки немногие книги, полистал их, прежде чем потрясти, чтобы посмотреть, не выпадет ли из них что-нибудь. Одну, как я заметил, он спрятал у себя под плащом, так чтобы никто ее не увидел. Потом он открыл небольшой сундук у двери, в котором хранились все пожитки матери и дочери, и их тщательно осмотрел тоже. Однако искомого он не нашел, так как с тяжким вздохом опустил крышку и пробормотал проклятие на родном языке - я не понял слов, но разочарование в его голосе говорило само за себя.

Он стоял посреди комнаты, явно раздумывая, что ему предпринять теперь, когда дверь отворилась и вошла Сара.

- Как она? - спросила девушка, и сердце у меня екнуло при звуке ее голоса.

- Очень нехорошо, - ответил итальянец. Говорил он с сильным акцентом, но слова произносил внятно и, судя по всему, прекрасно понимал наш язык. - А ты не можешь ухаживать за ней получше?

- Мне нужно работать, - сказала она. - Теперь, когда моя мать ничего не зарабатывает, наше положение стало очень тяжелым. Она выздоровеет?

- Судить еще рано. Я даю ране подсохнуть, потом снова ее забинтую. Боюсь, у нее растет жар. Возможно, все обойдется, но это меня тревожит. Проверяй каждые полчаса, не усиливается ли лихорадка. И, как ни странно, хорошенько ее укрывай.

Тут, я вижу, мои воспоминания об этом разговоре в точности совпадают с воспоминаниями мистера Кола; его изложение начала беседы верно, и потому я не буду повторять то, что уже написал он. Но от себя добавлю: я заметил кое-что, о чем он не упоминает, - стоило Саре войти, меж ними двумя создалось ощутимое напряжение, и в то время, как Сара держала себя совершенно обыкновенно, тревожась лишь о своей матери, Кола по ходу разговора становился все более и более взволнован и беспокоен. Я поначалу подумал, будто он опасается, не было ли замечено его странное поведение, но потом сообразил, что дело не в этом. Мне следовало немедленно удалиться и выскользнуть на улицу, пока у меня еще оставалась возможность проделать это незаметно, но я не мог заставить себя уйти.

- Да, я поистине счастливица. Простите меня, сударь. Я не думала вам грубить. Матушка рассказала мне, как умело и с каким тщанием вы занимались с ней, и мы обе глубоко вам благодарны. Мы к доброте не привыкли, и я искренне прошу прощения за мои дерзкие слова. Я очень боялась за нее.

- Не на чем, - ответил Кола, - только не жди чудес.

- Я буду молиться о чуде, хотя и не заслуживаю его. Вы придете еще?

- Завтра, если сумею. А если ей станет хуже, поищи меня у мистера Бойля. Ну а теперь о плате.

Я более или менее дословно воспроизвожу беседу, как она записана мистером Кола, и признаю, что его рассказ, насколько верна моя память, безупречен. Хочу добавить лишь одну малость, которая почему-то отсутствует в его изложении: когда он заговорил об уплате, он сделал шаг к ней и взял ее за локоть.

- Ах да, ваша плата. Как я могла подумать, что вы про нее забудете? Ею надо заняться немедленно, ведь так?

И лишь тогда она вырвалась и провела его в чулан, где я поспешно спрятался в тень в надежде остаться незамеченным.

- Давай же, лекарь, бери свою плату.

И как говорил Кола - вновь в полном соответствии с истиной, - она легла и задрала подол платья, заголив себя перед ним самым непристойным жестом. Но Кола не упоминает тона ее слов, того, как ее голос дрожал от гнева, не упоминает он и презрительной усмешки у нее на губах.

Кола помедлил, потом отступил на шаг и перекрестился.

- Ты мне отвратительна.

Все это есть в его рассказе, я лишь заимствую его слова. И вновь я вынужден предложить иное истолкование происшедшего: Кола пишет, будто был разгневан, но я этого не заметил. Я видел перед собой человека, объятого ужасом, словно он узрел самого дьявола. Глаза его расширились, и он едва не вскричат в отчаянии, когда отшатнулся от нее и отвел взор. Прошло немало дней, прежде чем я узнал причину столь диковинного поведения.

- Господь прости мне, Своему слуге, ибо я согрешил, - произнес он на латыни, которую я понимал, а Сара нет.

Это я хорошо помню. Он гневался на себя, а не на нее, ибо для него она была искушением плоти, которому следовало воспротивиться. Потом он бежал, спотыкаясь, через комнату и действительно не хлопнул за собой дверью, так как выскочил из дому слишком быстро, чтобы вообще закрыть ее.

Сара осталась лежать на соломенном тюфяке. Она перекатилась на живот и закрыла руками голову, лицом вжимаясь в солому. Я думал, она просто заснула, пока не услышат горькие рыдания. Сара захлебывалась слезами, которые рвали мою душу на части и во мгновение ока вновь разожгли былую мою привязанность к ней.

Я не мог ничего с собой поделать и даже ни на мгновение не задумался о том, что собираюсь сказать. Она никогда не плакала так, и слезы такого глубокого горя заполонили мою душу, смыв с нее всю горечь и злопамятство, оставив ее обновленной и чистой. Сделав шаг вперед, я опустился на колени подле девушки.

- Сара? - негромко окликнул я.

При звуке моего голоса она вскинулась от испуга, одергивая платье, дабы прикрыть наготу, и в ужасе отстраняясь от меня.

- Что вы тут делаете?

Я мог бы пуститься в долгие объяснения, мог бы сочинить сказку о том, как пришел только что, тревожась за ее мать, но выражение ее лица заставило меня позабыть о всяком притворстве.

- Я пришел, чтобы попросить у тебя прощения, - сказал я. - Я его не заслуживаю, но я был несправедлив к тебе. Я раскаиваюсь в своих словах.

Так просто было это произнести, и, говоря эти слова, я чувствовал, что все эти месяцы они только и ждали возможности сорваться у меня с языка. И сразу я почувствовал себя лучше, словно освободился от тяжкого гнета. Мне кажется, я искренне верил, что мне нет дела до того, простит она меня или нет, потому что знал, что она будет вправе не прощать меня, я желал только, чтобы она поверила в искренность моего раскаяния.

- Странное время и место для извинений.

- Знаю. Но потеря твоей дружбы и уважения - больше, чем я способен снести.

- Вы видели, что только что тут произошло?

Я помедлил, прежде чем признать правду, потом кивнул.

Она не ответила мне тотчас же, но начала вдруг содрогаться. Мне подумалось было, что это снова слезы, но потом, к удивлению своему, я разобрал, что это смех.

- Вы и впрямь странный человек, мистер Вуд. Никак я вас не пойму. То вы без всяких тому доказательств обвиняете меня в самом развратном поведении, то, увидев подобное, просите моего прощения. Как мне в вас разобраться?

- Я сам себя иногда не разберу.

- Моя мать умирает, - продолжала она, смех пропал, и настроение ее мгновенно переменилось.

- Да, - согласился я. - Боюсь, это так.

- Я должна принять это как Господню волю. Но никак не могу. Странно все это.

- Почему же? Никто не утверждал, будто послушание и смирение даются легко.

- Я так страшусь потерять ее. И мне стыдно, потому что я едва могу видеть ее такой, какая она лежит теперь.

- Как она сломала ногу? Лоуэр сказал мне, она упала, но как такое могло случиться?

- Ее толкнули. Она вернулась вечером, заперев прачечную, и застала здесь мужчину, который рылся в нашем сундуке. Вы достаточно хорошо ее знаете и поймете, что она не убежала из дому. Думаю, он ушел с синяком под глазом, но он опрокинул ее наземь и бил ногами. Одним из ударов он сломал ей ногу. Она стара и слаба, и кости у нее совсем уже хрупкие.

- Почему вы никому не сказали? Почему не подали жалобу.

- Она его узнала.

- Тем более.

- Наоборот. Он когда-то был на службе у Джона Турлоу, как и мой отец. Даже сейчас, что бы он ни сделал, его никогда не поймают и никогда не накажут.

- Но что...

- Как вам известно, у нас ничего нет. Во всяком случае, ничего, что могло бы его привлечь. Только бумаги моего отца, которые я отдала вам. Помните, я говорила, что эти бумаги опасны. Они все еще у вас?

Я заверил ее, что потребуется немало часов для того, чтобы отыскать их в моей комнате, даже если бы кто-нибудь прознал, у кого они.

Потом я рассказал ей о том, как и Кола дотошно обыскал их дом.

- За что караешь ты Своего слугу, Господи? - Сара печально качнула головой.

Я обнял ее, и мы прилегли вместе. Гладя ее по волосам, я старался ее утешить. Но сколь малое я мог ей дать утешение.

- Мне надо рассказать вам о Джеке Престкотте, - сказала она некоторое время спустя, но я успокоил ее:

- Я не хочу... мне не нужно ничего слышать.

Чем бы это ни было, лучше было об этом забыть. Я не желал слушать, а она была благодарна за то, что я избавил ее от унижения говорить.

- Ты вернешься работать у нас? - спросил я. - Это не самое выгодное предложение, но если в городе станет известно, что Вуды взяли тебя к себе, это вернет тебе доброе имя, не говоря уже о деньгах.

- Ваша матушка меня примет?

- О да. Она очень сердилась, когда ты ушла, и непрестанно ворчит и жалуется, мол, насколько лучше все делалось по дому, пока ты была у нас.

На это она улыбнулась, потому что я знал, что в присутствии Сары моя матушка ни разу не позволила себе промолвить ни словечка похвалы, чтобы девушка не возгордилась.

- Возможно, я так и сделаю. Хотя, если мне не надо больше платить врачам, то и нужда у меня в деньгах уменьшилась.

- Это, - сказал я, - слишком далеко заводит покорность Божьей воле. Если это в наших силах, твоей матери нужно обеспечить уход. Откуда тебе знать, не есть ли это испытание твоей любви к ней и что ей назначено поправиться? Иначе ее смерть ее будет тебе наказанием за нерадивость. Ее должен лечить врач.

- Я могу позволить себе только услуги цирюльника, но и он может отказаться. Она отказывалась от любого моего лечения, и я все равно не сумела бы ей помочь.

- Почему?

- Она стара. Думаю, ей время пришло умереть. Я ничего не могу поделать.

- Возможно, Лоуэр сумел бы.

- Он может попытаться, если согласится, и я буду счастлива, если он преуспеет.

- Я его попрошу. Если этот Кола скажет, что она больше не его пациентка, Лоуэр поддастся уговорам. Он не станет оскорблять собрата, делая это без его позволения, но мы, по-видимому, без труда его получим.

- Мне нечем заплатить.

- Я придумаю что-нибудь. Не тревожься.

С величайшей неохотой я встал. Будь моя воля, я остался бы там на всю ночь, чего никогда не делал раньше и что нашел до странности заманчивым: слышать биение ее сердца у моей груди и чувствовать ее дыхание у меня на щеке были сладчайшими из ощущений. Но это означало бы навязать ей себя и не прошло бы незамеченным наутро. Ей надо было восстанавливать свое доброе имя, а мне - сохранять свое. Оксфорд не походил тогда на королевский двор, не было в нем и нынешней распущенности. Все держали уши открытыми, и слишком многие были скоры на порицание. Я сам был таков.

Моя матушка привела лишь самые незначительные возражения, когда я объявил, что Сара раскаялась в своих грехах, добавив, что они на деле были меньше, чем раздули их досужие сплетники. Милосердие требует простить грешника, если раскаяние его искренно, как оно есть, завершил я, в данном случае.

- И она хорошо работает и, возможно, теперь будет брать на полпенни в неделю меньше, - проницательно заметила матушка. - За такую плату нам, уж конечно, никого лучше не сыскать.

Так все было решено (еще один полпенни пошел из моего кармана, дабы возместить разницу), и Сара была нанята вновь, затем надо было разрешить затруднение с врачом, и несколько дней спустя я заговорил об этом с Лоуэром, когда мне предоставить такая возможность. Его в то время непросто было застать одного, так как он усердно корпел над своим трудом по изысканиям в области мозга, и посвящение этого труда доставляло ему множество забот.

- Кому мне его адресовать? - спросил он меня, озабоченно хмурясь, не дав мне возможности заговорить первым. - Это дело исключительно деликатное и самая щекотливая стадия всего предприятия.

- Но, разумеется, - начал я, - сам труд...

Он от меня отмахнулся.

- Труд - ничто. Безупречная работа и сосредоточенность. Расходы на публикацию много серьезнее. Вам известно, во что обходится хороший гравер? Мне нужны отменные иллюстрации; весь смысл теряется, если запорчены рисунки, а некоторые работают так, что, когда они закончат, никто потом не разберет, мозг это человека или овцы. Мне нужно по меньшей мере двадцать иллюстраций, и все - работы лондонского гравера. - Он тяжело вздохнул. - Завидую я вам, Вуд. Вы можете писать какие угодно книги и не мучить себя такими вещами.

- Я тоже рад был бы помещать много гравюр, - возразил я. - Очень важно, чтобы читатели видели изображения тех, о ком я пишу, и сами могли судить, верен ли мой рассказ об этих мужах, сравнивая деяния с чертами лиц.

- Все это верно. Я лишь указываю на то, что, если понадобится, ваши слова сами могут за себя постоять. В моем случае труд станет неудобочитаемым, если в нем не будет дорогостоящих иллюстраций.

- Так тревожьтесь об этом, а не о посвящении.

- Иллюстрации, - серьезно сказал он, и на лицо его вновь вернулось обеспокоенное выражение, - это всего лишь деньги. Хождение по мукам, но хотя бы простое. В посвящении - все мое будущее. Я честолюбив и мечу слишком высоко? Или скромен и мечу слишком низко, и весь мой труд пропадает втуне без всякой для меня пользы?

- Книга, мне кажется, сама по себе награда.

- Слова истинного ученого, - брюзгливо бросил он. - Хорошо вам говорить, когда у вас нет семьи, которой нужны деньги, и когда вы вполне довольны навеки остаться здесь.

- Я жажду известности не меньше других. Но она должна стать плодом восторгов книгой, а не того, что я стану использовать ее как оружие, дубинкой пробивая себе путь в милости к сильным мира сего. Кому вы подумываете ее посвятить?

- В мечтах, когда я думаю о славе, я, естественно, думаю посвятить ее королю. В конце концов, этот Галилео в Италии поставил на титуле какой-то работы имя Медичи и, как следствие, на всю жизнь заполучил доходное место при дворе. Я воображаю себе, как его величество будет настолько воодушевлен, что немедленно назначит меня лейб-медиком. Вот только, - горько добавил он, - лейб-медик у него уже есть, а его щедрое величество сам слишком стеснен в средствах, чтобы держать двоих.

- Почему бы вам не проявить больше воображения? Его величеству посвящали уже столько всего, что он не в силах изъявлять благодарность каждому автору в Англии; вы просто затеряетесь в обшей куче.

- Кого вы предлагаете?

- Даже не знаю... Посвятите его кому-нибудь, кто богат, кто оценит вашу любезность и чье имя привлечет внимание. Как насчет герцогини Ньюкастлской?

- Ну да! - презрительно фыркнул Лоуэр. - Очень смешно. С тем же успехом я могу посвятить мой труд памяти Оливера Кромвеля. Прекрасный способ, позвольте заметить, добиться, чтобы пытливые умы никогда больше не восприняли меня всерьез. Женщины, производящие опыты, - афронт для своей семьи и для своего пола. Будет вам, Вуд, я говорю серьезно.

Я усмехнулся.

- Лорд Кларендон?

- Слишком предсказуем и может лишиться власти или умереть от апоплексического удара еще до выхода книги.

- Тогда, может, его соперник? Граф Бристольский?

- Посвятить книгу отъявленному католику? Вы хотите, чтобы я умер с голоду?

- Так, значит, восходящая звезда? Скажем, Генри Беннет?

- С тем же успехом может стать падучей звездой.

- Человек ученый? Мистер Рен?

- Один из моих лучших друзей. Но он может поспособствовать мне не больше, чем я могу поспособствовать ему.

- Тогда мистер Бойль.

- Хочется думать, что его покровительство мне уже обеспечено. Книга будет выброшена на ветер.

- Должен же найтись кто-нибудь. Я подумаю, - пообещал ему я. - Книга ведь еще не отправляется к печатникам.

Лоуэр снова застонал.

- Не напоминайте мне. Если я не найду еще несколько образцов мозга, она никогда к ним не попадет. Хорошо бы суд кого-нибудь повесил.

- В тюрьме как раз сидит один молодой человек, и будущее у него незавидное. Джек Престкотт. Все идет к тому, что через неделю или около того его повесят. Господь знает, он это заслужил.

Так вышло, как видите, что я напомнил Лоуэру о Престкотте, чей арест вызвал некоторую суматоху в городе дней за десять до того разговора, и заставил Лоуэра домогаться тела несчастного. Думается, Лоуэр действительно пригласил с собой Кола, а не сам Кола измыслил способ посетить молодого человека в тюрьме, как предположил доктор Уоллис. На самом деле, как я ясно покажу ниже, у мистера Кола были очень веские причины не встречаться с Престкоттом. Для него было, наверное, большим потрясением столкнуться вдруг с человеком, которого он встречал раньше.

Упоминание о Престкотте, естественно, вернуло меня к мыслям о Саре Бланди и о болезни ее матери, и я спросил Лоуэра, не возьмется ли он лечить старушку.

- Нет, - твердо сказал он. - Я не могу лечить пациента другого врача, пусть даже Кола и не врач. Это дурной тон.

- Но, Лоуэр, - возразил я, - он не станет лечить ее, и старушка умрет.

- Если он сам мне так скажет, тогда я подумаю. Но я слышал, ей нечем платить.

На это я нахмурился, так как прекрасно знал, что мой друг в силу своего характера и себе в ущерб лечит многих, кто не может позволить себе его услуги. Увидев мою мину, Лоуэр смутился.

- Все было бы иначе, если бы я сам предложил ей лечить старушку, зная, каково положение дел, но эта молодая Бланди гнусно навязала себя несчастному Кола, умолчав, что у нее нет денег. У нас, врачей, знаете ли, тоже есть гордость. А кроме того, я не хочу лечить ее. Вам лучше других известно, что она собой представляет, и я поражен, что вы вообще завели этот разговор.

- Возможно, я ошибался. Я уверен, девушку оклеветали, во всяком случае, отчасти. И я не прошу вас лечить ее, я прошу вас лечить ее мать. Если потребуется, я сам заплачу.

Он на мгновение задумался, я знал, что он так поступит, ведь он был слишком добр - и как врач слишком нуждался в практике, - чтобы отказаться от больного.

- Я поговорю с Кола, посмотрим, что он скажет. Без сомнения, я сегодня с ним увижусь. Теперь же прошу простить меня, друг мой, у меня сегодня занятой день. Бойль проводит опыт, при котором я хотел бы присутствовать, мне придется подумать о том, как подступиться к упомянутому вами юноше, и в дополнение ко всему прочему я должен осмотреть доктора Уоллиса.

- Он болен?

- Надеюсь, что так. Он станет отличным пациентом, если я сумею его исцелить. Он свой человек в Королевском Обществе, и если он и Бойль поддержат меня, мое вступление обеспечено.

На том, преисполненный надежд, он откланялся, -только для того, чтобы узнать, как вижу я из рукописи Уоллиса, будто его друг Кола вознамерился украсть его идеи. Несчастный! Неудивительно, что он так дурно обошелся с Кола тем вечером. Хотя, к чести его, он ни слова не обронил против итальянца: Лоуэр старался не выдвигать обвинений, не будучи совершенно уверен в своей правоте. Увы, мало кто воплощает свои принципы на деле; я встречал многих ученых, которые с самым серьезным видом разглагольствуют о лорде Бэконе и достоинствах индуктивного метода и тем не менее с готовностью верят любым слухам, не потрудившись сперва в них усомниться. "Мне кажется обоснованным", - говорят они, не сознавая, что это полный вздор. Обоснование не может казаться чем-либо, я полагаю, в этом вся его суть. Его можно представить, а если оно только "кажется", то это не обоснование, это не логика.

Как известно, Лоуэр поговорил с Кола, а я - с Сарой и убедил ее, что у нее нет иного выхода, ей нужно принести извинения итальянцу, дабы он вновь согласился лечить ее мать. Добиться этого, скажу вам, было непросто и, надвигайся ее собственная смерть, никакие слова и доводы не заставили бы уступить эту странную, гордую девушку. Но на карту была поставлена жизнь другого человека, и она признала, что должна покориться. Со своей стороны, я тревожился, что итальянец возобновит свои домогательства, и решил уменьшить опасность, сам предложив ему плату. Это означало, что я на два месяца останусь без новых книг, но это было благое дело, благотворительность, на мой взгляд, правильно употребленная.

Денег у меня, однако, не было. Мой доход в те дни заключался в ежегодных выплатах процентов с суммы, которую я одолжил моему кузену на покупку трактира, и он обязался выплачивать мне 67 фунтов каждое Благовещенье. Это обязательство он исполнял исправно, и я был вполне удовлетворен столь выгодным помещением моего состояния, ведь нет ничего надежнее, чем своя семья - хотя и в ней не всегда можно быть уверенным. Однако он не мог бы и не стал бы платить вперед, и я незадолго перед тем чрезвычайно издержался, купив новую виолу. Отдавая имевшиеся у меня деньги матери на ведение дома, я несколько месяцев оставался почти без гроша и принужден был сам жить скромно, дабы избежать несчастья. Сумма в три фунта, какие я взялся заплатить Кола, намного превышала мои возможности. Я мог собрать почти двадцать четыре шиллинга, занять еще двенадцать у различных друзей, у которых был на хорошем счету, и выручить еще девять, продав некоторые книги. Мне оставалось отыскать еще пятнадцать шиллингов, и именно ради них я, набравшись смелости, условился о встрече с доктором Гровом.

Глава пятая

Я никогда не встречал доктора Грова и знал его только понаслышке, а известен он был раздражительностью и неуживчивостью отсталостью взглядов и явной склонностью к жестокости, когда выпьет лишнего. Тем не менее о нем говорили как о человеке огромного ума, но время и бедствия извратили этот ум и обратили его остроту в желчность и злопамятство. Уоллис, как я подметил, отзывается о нем хорошо, и Кола тоже. Не сомневаюсь, пожелав, он мог являть большую учтивость, и действительно, не было человека обаятельнее, если он считал вас достойным или равным себе по званию. Но исход любого разговора с Гровом всегда словно бы определял неведомый жребий, и прием, какой он оказывал посетителю, ни в коей мере не зависел от цели визита. Напротив, собеседников он использовал в своих целях и обходился с ними так, как повелевали ему настроение или прихоть.

Все это было мне известно, и тем не менее я пошел к нему, так как не нашел более никого, к кому мог бы обратиться за помощью, у меня никогда не было состоятельных друзей, и в то время большинство моих знакомых были еще беднее меня. Я уже уверился, что слышанная мной молва очернила Грова, как она оклеветала Сару, и что доктор также опечален, что его служанку наказала беспричинная злоба. Разумеется, я понимал, что он не захочет, чтобы его участие стало общеизвестным, хотя бы ради сохранения доброго имени, но был уверен, что охотно поможет ей тайно.

Поэтому я пошел к нему и в конечном итоге навлек на него смерть. Дабы не возникло ошибки, я открыто заявляю об этом факте. Все в своих рассказах излагают собственные выводы и мысли, свои доводы и подозрения о том, как и почему произошло это событие. Были приведены доказательства самого различного толка. Взяв за основу признание на суде, Кола счел Сару виновной и утверждал, что данным под присягой заявлением пренебречь невозможно. Она призналась в содеянном и, следовательно, совершила его; и здесь я согласен с ним: в большинстве случаев это самое весомое доказательство из всех. Престкотт в помрачении прибег к процедуре судопроизводства и юридических доводов, отыскивая, кому выгодно это преступление, а затем, в отсутствие противоречащих его выводу сведении, заключил, что виновен Томас Кен. Доктор Уоллис применил к смерти Грова собственную могучую логику, будучи убежден, что его острый ум способен охватить все относящиеся к делу тонкости и вывести обоснованные умозаключения. Все были уверены в непогрешимости своего судебного метода, на который вынуждены были опираться, ибо единственный свидетель, какой мог разрешить все сомнения, был им недоступен: никто из них не видел, кто положил в бутылку яд. Я видел.

Лорд Бэкон в своем "Новом Органоне" особо останавливается на доказательствах и, с обычным для него блеском разбирая различные категории улик, во всех усматривает изъян. Ни одно из доказательств нельзя считать неоспоримым, заключает он, вывод, который (можно было бы подумать) явится в равной мере погибельным и для ученого, и для законника: историки и теологи смирились с ним, и первые скромно умеряют свои претензии, а последние воздвигают свои построения на много более надежном фундаменте Божественного откровения. Ибо без неоспоримых доказательств, что есть наука, если не превозносимые автором умопостроения? Не имея бесспорной уверенности в составе преступления, как мы вообще можем со спокойной совестью отправлять на виселицу преступников? Свидетели могут лгать, и, как самому мне известно, даже невиновный может сознаться в злодеянии, которого не совершал.

Но лорд Бэкон не впал в отчаяние и привел один пример указующего перста, взяв название от указательного столба на развилке дорог, который указует лишь в одном направлении и не допускает иных толкований. Независимый очевидец, не получающий выгоды от своего рассказа, такой, который вследствие благородного происхождения и изрядного образования способен наблюдать и излагать увиденное, - вот самый надежный свидетель, и можно утверждать, что его показания имеют решающую силу, подавляя все меньшие категории свидетельств. На этих страницах я претендую на звание подобного очевидца и заявляю, что мое последующее повествование исключает саму возможность дальнейших споров.

Я послал доктору Грову короткую записку, в которой просил уделить мне время для беседы, и в свой черед получил записку, в которой он соглашался принять меня в тот же вечер. Вот как вышло, что, быть может, два часа спустя после того, как мистер Кола вышел из колледжа, я постучал в дверь Грова.

Разумеется, я не сразу перешел к цели моего визита, пусть я и пришел как проситель, но мне не хотелось показаться невоспитанным. Потому мы проговорили добрых три четверти часа, причем наша беседа часто прерывалась громким рыганием и ветрами, которые Гров пускал, громогласно жалуясь на блюда, какими посчитал нужным накормить членов факультета Новый колледж.

- Хотел бы я знать, что такое сотворил с ними повар, - просипел он после особо тяжкого приступа. - Трудно поверить, что можно так варварски испортить добрый ростбиф. Клянусь, под конец он сведет меня в могилу. Знаете, у меня был сегодня гость. Молодой итальянец, ваших, думаю, лет. Он сжевал все, не жалуясь, но вид у него при этом был такой, что мне прямо-таки хотелось расхохотаться ему в лицо. Вот в чем беда этих иностранцев. Слишком привыкли к затейливым соусам. Забыли, что такое настоящее мясо. Свою пищу они употребляют как свою религию, ха! - Тут он одобрительно хмыкнул собственной метафоре. - Все такое вычурное и мудреное, так что уже не разберешь что там внутри. Чеснок или ладан. Это одно и то же.

Он снова усмехнулся собственной остроумной шутке и как будто даже пожалел, что не придумал ее раньше, чтобы еще более уязвить своего гостя. Я не стал указывать ему на то, что его воззрения на еду представляются мне несколько противоречивыми.

Тут он снова застонал и схватился за живот.

- Господи милосердный, проклятый повар. Передайте мне вот тот пакетик с порошком, дружок.

Я передал ему пакетик.

- Что в нем?

- Безотказное слабительное, хотя этот напыщенный итальяшка твердит, что оно опасно. Напротив, Бейт говорит, что оно безвредно, а он ведь королевский лейб-медик. Если оно подходит для короля, то, надо думать, сойдет и для меня. За него ручаются и авторитеты, и мой собственный опыт. А тут является этот Кола и заявляет, будто оно бесполезно. Чушь, две щепотки, и кишечник опорожнится во мгновение ока. Я закупил большое количество месяца четыре назад как раз для таких случаев.

- Я думал, мистер Кола врач, поэтому он, наверное, знает, что говорит.

- Это он так утверждает. Я сам этому не верю. Слишком много в нем иезуитского, чтобы он был настоящим врачом.

- Насколько я понимаю, он лечит Анну Бланди, которая сломала ногу, сказал я, усмотрев в этом возможность перевести беседу в нужное мне русло.

При одном только звуке этого имени лицо доктора Грова омрачилось неудовольствием, и он угрожающе заворчал, точно пес, отгоняющий соперника от своей кости.

- Я что-то такое слышал.

- Или, точнее, лечил, потому что у нее нет денег заплатить за лечение, а мистер Кола, кажется, не может себе позволить лечить бесплатно.

Гров хмыкнул, но я не внял этому предупреждению - так мне хотелось завершить мое дело и удалиться.

- Я сам обязался пожертвовать на это два фунта и пять шиллингов.

- Как мило с вашей стороны.

- Но мне нужно еще пятнадцать шиллингов, которых у меня в настоящее время нет.

- Если вы пришли просить меня о займе, мой ответ будет "нет".

- Но...

- Эта девчонка обошлась мне почти в восемнадцать фунтов в год. Из-за нее я едва не лишился обещанного мне прихода. Пусть ее мать хоть завтра умрет, мне нет до того дела. А послушать, что о ней говорят, так она это только заслужила. Если у нее нет денег на лечение, то это следствие ее собственного поведения, и грешно было бы устранять кару, какую она сама на себя навлекла.

- Но это же ее мать больна.

- Я тут ни при чем, и это давно уже не мое дело. Позвольте заметить, вы как будто слишком уж печетесь об этой девчонке. С чего бы это?

Возможно, я покраснел, и это навело Грова на след, ибо его злокозненный ум был поистине остер.

- Она служит у моей матушки и...

- Это ведь вы посоветовали мне взять ее в услужение, не так ли, мистер Вуд? Выходит, это вы fons et ongo* [Источник и первопричина (лат.). Примеч. пер.] моих из-за нее напастей? И вы к тому же оплачиваете ее врачей? Похвальная, даже, позвольте заметить, необычная забота. Быть может, слухи, какие ходили о ее распущенности, должны были по праву относиться к вам, а не ко мне.

Он внимательно поглядел на меня, и я увидел, как по его лицу медленно распространяется радость безошибочной догадки. Скрытность никогда не относилась к качествам, какие я воспитывал в себе или доводил до совершенства. Мое лицо было открытой книгой для всех, умеющих читать, а Гров обладал злобой, какая находит удовольствие в том, чтобы прознать тайны ближних и, завладев ими, терзать и преследовать несчастных.

- Ага, ревнитель древностей и его служанка. Он так поглощен своими изысканиями, что у него нет времени жениться, и промеж книг довольствуется баловством с распутной потаскушкой. Так вот, в чем дело. Вы держите шлюшку и считаете, что это любовь. И вы разыгрываете из себя кавалера перед этой бесноватой неряхой, мысленно рисуете ее себе истинной Элоизой, ручаетесь деньгами, каких у вас нет, и ждете, что другие дадут вам в долг, дабы вы могли произвести впечатление на свою даму. Только ведь она не дама, мистер Вуд? Далеко не дама.

Он поглядел на меня снова, а потом рассмеялся мне прямо в лицо.

- Ах, ну надо же, это правда. По лицу вашему вижу, что правда. Должен сказать, вот шутка-то. "Книжный червь и потаскушка" - хорошее название для поэмы. Героической эпистолы гекзаметром Тема, достойная самого мистера Мильтона, будь предмет не столь отвратителен для его пера.

Тут он опять рассмеялся, а мое лицо залилось краской стыда и гнева, но я знал, что никакие отрицания не переубедят его и не отвлекут от развлечения.

- Полноте, мистер Вуд, - продолжал он - Сами видите, в чем тут соль. Даже вы должны ее видеть. Кроткий ученишка, живущий лишь своею ученостью, копошащийся в своем гнезде из бумаг и свитков, глаза красные от того, что света белого не видит, а мы все спрашиваем себя, почему это такие потуги не приносят плодов. Может, великий труд обретает облик в его мыслях? Или неспособность сосредоточиться задерживает рождение шедевра? Или сам размах замысла предполагает, что уйдут годы, прежде чем будет явлен созревший плод? А потом мы узнаем: нет, ничего подобного. А все потому, что, пока люди думают, будто он трудится, он возится в пыли со служанкой. Больше того, он уговорил мать впустить девку в свой дом, превратив служанку в потаскуху, а собственную мать - в сводню. Скажите же, мистер Вуд, ну разве не преуморительная это шутка?

Теологи учат нас, что жестокость происходит от дьявола, и он, верно, и есть ее первопричина, ибо, нет сомнения, она имеет под собою зло. Но, полагаю, истинная жестокость происходит из извращения удовольствия: потому что человек жестокий наслаждается пытками, на какие обрекает других, и как опытный музыкант с виолой или за клавесином способен извлечь из инструмента всевозможные гармонии, так жестокосердный по своей воле вызывает муки и унижение, тоску и бесплодный гнев, стыд, сожаление и страх. Есть такие, кто может произвести их все - разом или по отдельности, - искуснейшими прикосновениями играя на несчастном инструменте сперва громче, пока движение, вызываемое в уме, не становится почти невыносимым, потом тише, так что страдания чинятся мягко и с обольстительной усладой. Гров был истинным мастером в искусстве жестокости, ибо играл ради удовольствия видеть дело рук своих и восторгаться своим умениям.

Если Томас Кен (как я подозреваю) постоянно подвергать подобному обращению, то могу лишь восхищаться смирению, с каким он сносил такие нападки, совершаемые (несомненно) без ведома остальных членов факультета. Пытка с глазу на глаз тем более сладка мучителю и тем более тягостна мучимому, который не может описать своей Голгофы другим и не показаться при этом смешным или слабым и потому подвергается новым мучениям - на сей раз тем, какие сам себе причиняет. Знаю: высказывая все это, я выставляю себя на посмешище. Но поведать это необходимо, и мне остается лишь уповать на сострадание читателя. Все в той или иной мере принуждены были сносить стыд и мучения, и потому всем известно, насколько подобные пытки читают здравости суждения и дурманят мысли, так что терзаемый чувствует себя побитым зверем на поводке, жаждущим бегства, но не ведающим, как сорваться с веревки, какая удерживает его на месте.

Мои муки на том не закончились, ведь Гров слишком хорошо понимал, сколь легкой я был добычей и как просто было навязать мне свою волю: я не обладаю способностью иных отмахнуться от подобных нападок или выстроить защиту против того, кто желает мне зла.

- Сомневаюсь, - сказал он, - что доктор Уоллис станет терпеть присутствие подобной особы в своих архивах, в которых вы черпаете такое удовольствие. Часто случается, что иные своей похотью причиняют больше вреда, чем другие злым умыслом. Подумайте, какое осуждение падет на вашу матушку и все ваше семейство, когда станет известно, что она содержит блудный дом для своего сына и платит его потаскухе из своих собственных денег.

- Зачем вы это делаете? - в отчаянии спросил я. - Зачем вы терзаете меня?

- Я? Терзаю вас? Почему вы так говорите? Чем же я вас терзаю? Я всего лишь перечисляю факты, разве это не очевидно? "Мы не можем не говорить того, что видели и слышали" (Деяния святых апостолов, 4:20). Это слова самого святого Петра. Правильно ли, чтобы грех оставался безнаказанным, а прелюбодеяние нераскрытым?

Он умолк, и его лицо внезапно потемнело, все веселье исчезло с него, сменившись чернейшим гневом, словно небеса перед тем, как разверзнуться громом.

- Я знаю, что вы за человек, мистер Вуд. Я знаю, это вы подослали ко мне девку под видом служанки, дабы ваш приятель мистер Кен мог меня опорочить. Я знаю, что это вы распространяли по городу грязные слухи, чтобы очернить мое имя и лишить меня того, что принадлежит мне по праву. Мистер Престкотт мне все рассказал, он человек столь же честный, сколь вы исполнены лжи и обмана. А потом вы являетесь ко мне просить денег. Словно неряшливый нищий, протягиваете ко мне запачканные чернилами ручонки. Нет, сударь. Вы заслуживаете и получите лишь мою ненависть. Вы думали, будто можете строить козни против меня и избегнуть моего возмездия? Вы нажили себе страшного врага, мистер Вуд, и вскоре узнаете, что это была худшая ошибка в вашей жизни. Благодарю вас за приход, потому что теперь я знаю, чем ответить. Я сам прочел вину у вас на лице, и поверьте мне, отплачу вам сполна. А теперь убирайтесь и не приходите больше. Надеюсь, вы простите меня, что не провожаю вас до дверей. Мой кишечник не может дольше ждать.

С чудовищным ветроиспусканием он неуклюже поднялся на ноги и прошел в соседнюю комнату, где, как я услышал, спустил штаны и с неимоверным вздохом облегчения уселся на горшок. Я не мог ничего поделать. Пытаясь защитить себя от его нападок, я потерпел плачевное поражение. Я сидел красный лицом, как младенец, и в ответ сказал каких-то жалких несколько фраз. И все же я был достаточно мужчиной и сгорал от ярости, слушая его презрительные слова. Но вместо того, чтобы поступить как подобает мужчине, я повел себя как дитя: лишенный возможности благородно бросить ему в лицо мой ответ, я сыграл с ним глупую шутку у него за спиной, а потом, как нашкодивший мальчишка, выскользнул из комнаты, обманывая себя, что наконец хоть что-то предпринял в собственную защиту.

Ибо я взял со стола пакетик и все его содержимое высыпал в бутылку коньяка, стоявшую подле его кресла.

"Попробуй-ка это, - думал я, выходя из его комнаты. - И пусть тебя терзают твои внутренности".

А потом я оставил его, уповая, что всю ночь он проведет без сна, страдая от самой яростной боли в желудке. Богом и всем, что я почитаю истиной, клянусь, что не желал ему иного вреда. Я насылал на него страдания, желая, чтобы он метался в муках, и пылко надеялся, что подсыпал ему достаточно порошка и что сам порошок не окажется слишком слабым. Но я не желал его смерти и не питал намерения умертвить его.

Глава шестая

Когда я вышел на улицу, было уже совсем темно, ночь выдалась сырая и холодная, с пронизывающим северным ветром. Скверная ночь для того, кто не проводит ее под кровом, и все же я не мог заставить себя вернуться домой, не тянуло меня и общество друзей. Мои мысли были заняты лишь одним, но этим я ни с кем не мог поделиться, а в подобных обстоятельствах любая другая беседа показалась бы пустой и бессмысленной. Не мог я обрести и душевного спокойствия, необходимого для музицирования. Есть обычно что-то бесконечно успокаивающее в развитии пьесы и сладкой неизбежности хорошо замысленного финала. Но в ту ночь меня не привлекала ни одна пьеса, написания по такому канону, и смятения в моих мыслях не умерила бы никакая гармония.

Я желал видеть Сару, и это желание росло во мне, невзирая на все попытки его подавить. Но я не желал ее общества или утешения не желал даже беседы с ней, скорее во мне нарастало зародившееся негодование, и мысленно я все более убеждался в том, что она, и лишь она одна, источник всех обрушившихся на меня напастей. Ко мне вновь вернулись все подозрения и вся ревность, которые я полагал навсегда позабытыми. Но они опять вырвались на волю, так сухое дерево в летнем лесу вспыхивает от искры, которая от малейшего ветерка обращается в неостановимый пожар. Моему разгоряченному мозгу представлялось, будто мои извинения - фарс, а сожаление неуместно. Все мои подозрения (так говорил я самому себе) истинны, потому что на девушке лежит проклятие, и всякий, кто станет ей другом, дорого поплатится за свою доброту. Все это я говорил себе, пока шел по улице Нового колледжа, завернувшись в тяжелый зимний плащ, мои башмаки уже начали отсыревать от грязи, только-только схваченной морозом. Свернув с Главной улицы на Мертон, я окончательно уверился в своем злосчастье и повернул прочь от дверей моего дома, не желая встречаться с матушкой. Иначе мне пришлось бы скрывать, какую боль могу причинить ей в будущем, если Гров, выполнив свою угрозу, выставит мою семью на позор.

Я прошел до самого Сент-Олдейтса, собираясь выйти за город и прогуляться вдоль реки, ибо шум бегущий воды есть еще один проверенный способ успокоить душу, как то подтверждают бесчисленные авторитеты. Но мне не довелось прогуляться по берегу в ту ночь, потому что, едва миновав Крайст-Чёрч, я заметил на дальней стороне дороги худенькую фигурку, закутанную в шаль настолько тонкую, что почти не защищала от холода. С узелком под мышкой девушка решительным и быстрым шагом уходила из города. По осанке и походке я сразу узнал Сару, отправившуюся (так решил я в бреду) на тайное свидание.

Вот она, возможность удовлетворить наконец все мои подозрения, и я ухватился за нее без долгих раздумий. Разумеется, я знал, что Сара обыкновенно покидала Оксфорд по вечерам и подолгу гостила где-то, когда у нее выдавался свободный день, и я тут же решил, будто делает она это ради заработка в малых городах, где никто ее не узнает. Взыскания и штрафы за распутство были столь велики, что лишь очень неразумная женщина посмела бы заниматься таким ремеслом в родном городе. Я понимал, что все это сущий вздор, но чем более убеждал себя в том, что она женщина редкой порядочности, тем громче смеялись демоны в моей душе, пока мне не стало казаться, будто я, как Престкотт, вот-вот лишусь рассудка, столь велики были противоречия, раздиравшие мои мысли. И потому я решил изгнать этих бесов и выяснить правду, ведь сама Сара отказывалась ее говорить, и ее отказ лишь разжигал мое любопытство.

Рассказывая все это, я привожу еще один пример того, как при ошибочных посылках можно вывести ложные выводы из бесспорных фактов. Доктор Уоллис излагает собственную теорию о зловещем союзе Кола и крамольников, якобы подтверждаемую поведением молодой Бланди, которая много времени проводила в пути между Берфордом на западе и Эбингдоном на юге, доставляя послания сектантам, которые, дескать, со временем поднимутся как один, когда убийство Кларендона ввергнет страну в смуту. В разговоре с ним Сара отрицала свое участие в подобных кознях, но делала это так, что Уоллис (который непогрешимо видел обманы насквозь!) уверился, будто она лжет, покрывая противозаконные деяния.

Она лгала, это верно. Она пыталась скрыть противозаконные деяния, и это тоже верно. Здесь доктор Уоллис безошибочно распознал обман. Ведь девушка страшилась, что он узнает о ее делах, и прекрасно знала, сколь суровое наказание ждет не только ее одну, но и многих других тоже. Она была не из тех, кто ищет мученичества из гордыни, но готова была принять его со смирением, если его нельзя было избежать с честью - и это действительно стало ее судьбой. Во всем остальном, однако, доктор Уоллис заблуждался.

Без раздумья приняв решение, я поспешил в харчевню моего кузена, где выпросил лошадь. По счастью, мне хорошо знакомы здешние места, и нетрудно было выбрать нужный проселок и в объезд, сделав крюк через Сэндли, подъехать к Эбингдону с другой стороны, так что на место я прибыл намного раньше Сары. Плащ на мне был темный, а на лоб я надвинул шапку, и (как мне твердят все и каждый) человек я неприметный и не из тех, кто выделяется в толпе. Мне не составило труда прикорнуть в засаде на дороге из Оксфорда и дождаться, когда она пройдет мимо, что она и сделала полчаса спустя. И уже совсем просто было следовать за ней и подсматривать, что она делает, так как она не пыталась скрыть цели своего пути и как будто даже не подозревала за собой слежки. В Эбингдоне есть небольшой причал на реке, где сгружают привезенные на ярмарку товары, и именно к нему и направилась Сара, а затем решительно постучала в дверь небольшого амбара, где обычно фермеры оставляют на ночь свой урожай. Я пребывал в нерешительности, не зная, что мне следует предпринять теперь, но потом заметил, как сначала в ту же дверь постучал один человек, потом еще новые люди, и всех их впускали внутрь. В отличие от Сары все они вели себя скрытно и воровато и закутаны были так, чтобы не было видно лиц.

Недолгое время я стоял в чьем-то дверном проеме, так как увиденное совершенно меня ошеломило. Должен сказать, что, подобно Уоллису, я сперва решил, будто это собрание смутьянов, ибо печальная слава Эбингдона была повсеместно известна, и почти все в городе, вплоть от мастеровых до глав гильдий, были закоренелые преступники, - так, во всяком случае, твердила молва. И все же мне показалось это странным: в городе с такой дурной славой эти люди скрытничали, словно делали что-то, что не нашло бы одобрения даже у сектантов.

Я не храбрец, и не в моей натуре подвергать себя опасности, однако любопытство взяло верх, но я понимал, что, стоя на ветру в ожидании дождя, не получу ответов на мои вопросы. Могут ли на меня напасть? Такое возможно. В те дни эти люди славились отнюдь не кротостью, и в последние годы до меня доходило столько разных слухов, что я считал их способными на что угодно. Человек разумный ускользнул бы потихоньку восвояси; человек верноподданный отправился бы с донесением к мировому судье. Но, хотя я почитаю себя и тем, и другим, я не сделал ни того, ни другого. Вместо этого (сердце у меня тяжело билось, а внутренности сжимались от страха) я подошел к двери и остановился перед суровым с виду малым, который ее охранял.

- Добрый вечер, брат, - сказал он. - Добро пожаловать.

Такого приветствия я не ожидал; в его голосе не было подозрительности, а вместо настороженности, какую я предвидел, он встретил меня открыто и дружелюбно. Я терялся в догадках. Известные мне факты сводились к следующему: Сара в числе многих других вошла в этот амбар. С кем она встречается? На какие собрания ходит? Этого я не знал, но, почерпнув храбрости в добром приеме, преисполнился решимости выяснить все до конца.

- Добрый вечер... брат, - ответил я. - Можно мне войти?

- Разумеется, - не без удивления отозвался он. - Разумеется можно. Хотя места там осталось немного.

- Надеюсь, я не слишком опоздал. Я не здешний.

- Ага, - удовлетворенно кивнул он. - Это хорошо. Очень хорошо. Тогда, кто бы ты ни был, твой приход для нас вдвойне приятен.

И он кивком указал мне пройти внутрь. С чуть более легким сердцем, но все еще опасаясь, не попаду ли я в злодейскую западню, я вошел.

Комната была маленькой и закопченной, скудно освещенной немногими масляными лампами, от света который метались по стенам огромные тени. Внутри было тепло, что меня удивило, так как я не заметил здесь очага, а снаружи подмораживало. Лишь некоторое время спустя я догадался, что жар исходил от тел сорока или более человек, сидевших или стоявших на коленях на полу так тихо и так неподвижно, что поначалу я даже не понял, что это живые люди, мне сперва показалось, будто передо мной тесно составленные тюки сена или зерна.

В некоторой растерянности и еще большем недоумении я пробрался к задней стене комнаты, позаботившись скрыть лицо за воротником плаща, потому что, как я успел заметить, все в амбаре поснимали шапки в знак некой общности даже женщины, с пренебрежением отметил я, так же обнажились. Странно, подумалось мне, об этих людях говорили, будто они отказываются ломать шапку даже перед самим королем, не говоря уж об особах меньшего звания. Такого почтения, твердили они с обычным для них чванством, заслуживает лишь Господь Бог.

Я решил, что попал на сборище квакеров или еще какой-то секты, но достаточно знал о квакерах, чтобы понять, как не похоже это собрание на их молельни. Лишь изредка на их встречи сходились более дюжины мужчин, и еще реже собирались они в таких местах. Потом я подумал, что это, верно, крамольники, пришедшие замышлять бунт. От одной этой мысли мне стало не по себе: я столь неудачлив, что именно сегодня явится стража, окружит амбар, и меня отведут в тюрьму за подстрекательство к мятежу. Но зачем здесь женщины? И почему такая тишина? Ведь в натуре сектантов, как известно, пронзительно вопить всем разом и разом же высказывать свои мнения, проклиная всех прочих. Царившие здесь покой и безмятежность никак не вязались с этими дьяволами.

И тут я заметил, как все взоры устремились к одному месту. Внимание собравшихся было приковано к неясной фигуре, стоявшей у дальней стены. Прошло несколько минут, прежде чем мои глаза привыкли к полумраку, и я понял, что эта полускрытая тенями фигура и есть Сара, ее густые черные волосы струились по плечам, а голова была склонена, так что пряди совершенно скрывали лицо. Новая загадка. Сара не делала ничего, и собравшиеся как будто ничего от нее не ждали. Думается, я был единственным из всех, кто не испытывал полного удовлетворения от происходящего.

Не знаю, как долго она стояла так, возможно, с той минуты, как вошла в амбар, а тому было уже более получаса; знаю лишь, что все мы сидели еще минут десять в полнейшей тишине. И странное это было переживание - пребывать в такой неподвижности, как равный с равными и молчанием объединенный с незнакомыми людьми. Не владей я так совершенно собой, я мог бы поклясться, что слышал голос, доносившийся с потолочных балок, голос, который призывал меня к спокойствию и терпению. Это несколько испугало меня, но тут я поднял голову и увидел, что это всего лишь голубь, перелетавший с одной балки на другую, так как собравшиеся потревожили его покой.

Но и это не смутило меня так, как то, что произошло, когда Сара пошевелилась. Она всего лишь подняла голову и поглядела на потолок. Удивительный трепет волной прокатился по собравшимся, будто в само собрание ударила молния: стон предвкушения послышался из одного угла, свист втягиваемого в грудь воздуха - из другого, затем - шорох, когда многие из присутствующих подались вперед.

- Она будет говорить, - пробормотала тихонько женщина возле меня, но на нее шикнул негромко мужчина рядом.

Сара не сделала ничего. Одно только движение головы произвело разительное воздействие на собравшихся; казалось, им не выдержать более нового волнения. Она же еще несколько минут глядела в потолок, потом опустила взор на скопление людей, которое отозвалось с еще большим душевным трепетом, чем прежде. Даже я, против воли подхваченный общим порывом, почувствовал, как сердце в моей груди заколотилось быстрее и все ускоряло свой стук по мере того, как приближалось (каково бы оно ни было) решающее мгновение.

Когда она отверзла уста, заговорила она так тихо, что трудно было расслышать ее слова, и все с пристальным вниманием подались вперед, чтобы уловить ее речи. И сами слова, записанные на бумагу моим пером, никак не могут передать настроения, ибо она нас заворожила, околдовала, так что взрослые мужчины стали открыто плакать, а женщины закачались взад-вперед с выражением такого ангельского мира на лицах, какого мне не довелось видеть ни в одной церкви. Своими словами она всех нас прижала к своей груди и даровала нам утешение, избавила от сомнений, утишила наши страхи и уверила нас в доброте мироздания. Не знаю, как ей это удалось; в отличие от актеров в ее речи не было ни особого мастерства, ни тени наигранности. Руки она держала сжатыми у груди, она почти не шевелилась, но из ее уст и всего ее тела изливались бальзам и мед, щедро даримые всем. Под конец я трепетал от любви к ней, и к Богу, и ко всему роду человеческому, но даже помыслить не мог, отчего это. Знаю лишь, что с того мгновения я безраздельно предался ее власти, оставляя ее поступать по воле своей и сердцем чуя, что не будет в том зла.

Она говорила более часа, и речи ее лились гармониями лучших музыкантов, а слова все плыли, колыхались и свивались над нами, пока и все мы не стали словно звучащие шкатулки, вибрирующие и резонирующие в ответ ее речам. Я перечел написанное снова и разочаровался в самом себе, в моих слабых талантах, потому что в строках на бумаге совершенно отсутствует дух, мне не удалось передать ни совершенную любовь, о которой говорила она, ни преклонение, какое пробуждала она в своих слушателях. Я - точно человек, который, проснувшись от чудеснейшего сна, с пылом записывает все увиденное, а потом находит, что на лист перенес лишь слова, лишенные чувства, такие же сухие и пустые, как шелуха, когда из нее удалили зерно.

- Всем говорю я: многие дороги ведут к двери моей; есть широкие и есть узкие, есть прямые и есть извилистые, есть удобные и ровные, есть тяжкие и усеянные опасностями. И пусть никто не скажет, что его путь единственный и верный, потому что говорит он в неведении своем.

Дух мой пребудет с вами. Стану я лежать пластом на земле, пыль покроет язык мой, а вдыхать я стану сухую землю. Молоко груди моей отдам я земле, матери наших матерей и Христу, кто есть отец, и муж, и жена. Мирровый пучок - возлюбленный мой у меня, у грудей моих пребывает, и ведомо мне, что сама это я. Я зрила душу мою на лице его и печать его огня на груди у меня, огня любви, что жжет, и целит, и согревает, целя, подобно летнему солнцу после дождя.

Я - невеста агнца и сам агнец; не ангел и не посланец, но Господь снизошедший. Я - сладость духа и мед жизни. Я сойду во гроб со Христом и восстану с ним после предательства. В каждом поколении будет возрождаться свой Мессия, и будет предан, и умрет, и воскреснет - и так до тех пор, пока род людской не отвратится от зла и долее не будет грешить. Говорю вам, вы ждете Царства Небесного, но зрите его пред глазами своими. Оно здесь и всегда вам открыто. Конец всем религиям и сектам. Выбросьте библии ваши, ибо нет больше в них нужды: отбросьте былую мудрость, но внемлите моим словам.

Моя благодать, мой мир и мое милосердие, мое благословение пребудут с вами. Немногие видели мой приход, еще меньшие засвидетельствуют мой конец. Сей вечер положит начало последним дням, и уже собираются те, кто желает захватить меня, те же люди, кто делал это прежде, те, кто будут делать это впредь. Я прощаю им теперь, потому что не помню более грехов и беззаконий, я пришла, дабы даровать искупление кровью моей. Мне должно умереть, и всем должно умирать, и все, кто придет за мной, буду умирать в каждом поколении.

Как я уже говорил, из всей ее речи я запомнил лишь несколько отрывков, в которых разумность сменялась чернейшим безумием, простота обращалась в невнятицу, и наоборот, пока первой нельзя было отличить от второй. Слушатели не видели в них разницы, не видел ее и я. Я не горжусь плененным своим состоянием, но вспоминаю о нем с болью и не намерен защищать себя или искать себе оправданий. Я рассказываю об увиденном и тем, кто насмехается надо мной (как сделал бы я, будь я на их месте), скажу лишь одно: вас не было там и вам не дано понять, какие чары она сплетала. Я горел, как в сильнейшем жару, и не у меня одного по щекам катились слезы радости и скорби, и, подобно всем присутствующим, я едва заметил, что слова перестали срываться с ее уст и что она отошла к боковой дверце. Прошло, наверное, не менее получаса, прежде чем развеялось наваждение, и один за другим - словно публика после окончания спектакля - мы очнулись и нашли, что наши члены затекли, будто мы весь день собирали в полях урожай.

Собрание завершилось, и было очевидно, что эти люди сошлись сюда с единственной целью - послушать Сару; в том городе и среди тех людей она пользовалась славой, какая уже разошлась широко. Достаточно было малейшего слуха о том, что она станет говорить, и в назначенное место, невзирая на непогоду или возможные преследования властей, собирались мужчины и женщины бедняки, смутьяны и люди подлого звания. Как и все в амбаре, я не понимал, что мне делать теперь, когда все завершилось, но со временем оправился и понял, что мне нужно забрать лошадь и вернуться в Оксфорд. Чары еще не развеялись совсем, и потому, умиротворенный, я нашел свою кобылу там, где ее оставил, и направился к дому.

Сара была пророчица. Еще несколько часов назад такой домысел вызвал бы у меня насмешку, исполненную крайнего пренебрежения, ведь уже многие годы страна была погружена во мрак подобными людьми, которых на свет дня вытащили недавние смуты, как видимы становятся мокрицы, если перевернуть камень. Помню, один такой прибыл в Оксфорд, когда мне было лет четырнадцать. С пеной у рта он брызгал слюной и бредил посреди улицы, одет он был в лохмотья, словно ранний святой или стоик, и проклинал весь свет, грозя ему пламенем ада, пока не упал в судорогах на землю. Последователей он не приобрел, я не был среди тех, кто побивал его камнями (подобные нападки пришлись ему весьма по вкусу, словно доказывали расположение Господне), но, как и все остальные, испытал отвращение при виде бесноватого и легко понял, что печать на нем далеко не Господня. Его заперли в тюрьму, после чего явили к нему милосердие, вышвырнув из города, а не подвергнув более суровому наказанию. Женщина-пророчица еще хуже, скажете вы, ибо ее речи способны вызвать только презрение. Но я уже показал, что дело обстояло иначе. Разве не сказано в Писании, что Магдалина проповедовала, и обращала, и была за то благословенна? Никто не порицал ее ни тогда, ни после, и я тоже не мог подвергнуть порицанию Сару. Мне было ясно, что ее чела коснулся перст Господень, потому что ни дьявол, ни орудие Сатаны не способно так трогать человеческие сердца. В дарах дьявола всегда таится горечь, и мы знаем, когда нас обманывают, даже если сами допускаем этот обман. Но я стою на том, что слова ее, пусть хотя бы на миг, даровали неизбывный мир и покой. Я лишь ощутил этот благословенный мир, понимание было мне не дано.

Моя лошадь цокала копытами по пустой дороге и лучше меня способна была видеть, куда ведет в темноте путь, лишь едва-едва освещаемый светом луны, ненадолго выглядывавшей из-за туч, и я в мыслях праздно перебирал события вечера, пытаясь вернуть себе то ощущение, какое испытай так недавно и какое, чувствовал я с величайшей печалью, уже начинало тускнеть в моей памяти. Я был столь занят своими мыслями, что едва не проглядел смутную фигуру, бредшую по дороге впереди меня. Но, заметив ее, окликнул без раздумий еще до того, как понял, кто это.

- Слишком темное и позднее время, чтобы идти по такой дороге одной, сударыня, - сказал я. - Не бойтесь. Я предлагаю вам сесть в седло позади меня, и я отвезу вас домой. Лошадь у меня крепкая, ей все ни по чем.

Разумеется, это была Сара, и когда лунный свет лег на ее лицо, я внезапно ее испугался. Но она лишь протянула руку и позволила мне втянуть ее на седло, а потом, устроившись поудобнее позади меня, обхватила меня руками поперек талии, чтобы не соскользнуть.

Она молчала, и я тоже не знал, что сказать; мне хотелось рассказать ей, что я присутствовал на собрании, но я боялся, что скажу какую-нибудь глупость или что слова мои будут истолкованы как обман или недоверие. Поэтому около получаса мы ехали молча, пока наконец она не заговорила первой.

- Не знаю, что это, - сказала она мне на ухо так тихо, что ее бы не услышал человек в трех шагах от нас. - Нет пользы в вопросах, какие, не сомневаюсь, вас мучат. Я не помню, что говорила или почему я это произносила.

- Ты меня видела?

- Я знала, что вы там.

- Ты не против?

- Думаю, данные мне слова - для всех, кто желает слушать. Это им судить, стоит ли оно таких трудов.

- Но ты хранишь все в тайне.

- Не из-за себя, я - только сосуд. Но те, кто слушает меня, также понесут наказание, а этого я просить не могу.

- Ты всегда это делала? И твоя мать тоже?

- Нет. Она - ворожея, но такого дара у нее нет, и у ее мужа не было. А со мной это началось вскоре после его смерти. Я была на собрании простых людей и, помнится, встала, чтобы что-то сказать. Остальное от меня скрыто, только вот очнулась я на полу и все столпились вокруг. Мне сказали, я произносила поразительные речи. Несколько месяцев спустя это случилось снова, и по прошествии некоторого времени люди стали приходить меня слушать. В Оксфорде такое слишком опасно, поэтому теперь я хожу в небольшие городки вроде Эбингдона. Часто я разочаровываю пришедших: просто стою, и ничто на меня не снисходит. Вы слышали меня сегодня вечером. Что я говорила?

Она слушала так, словно я пересказывал разговор, которого она не слышала, потом, когда я закончил, пожала плечами.

- Странно, - сказала она. - Что вы об этом думаете? Что я проклята или помешана? Верно, вы считаете, и то, и другое.

- В твоих речах нет ни суровости, ни жестокости, никаких угроз или предостережений. Только кротость, смирение и любовь. Думаю, ты не проклята, а благословенна. Но благословение может быть еще более тяжким бременем, как уже многие убедились в прошлом. - Я вдруг понял, что говорю так же тихо, как она, словно говорил сам с собой.

- Спасибо, - сказала она. - Мне бы не хотелось, чтобы именно вы меня презирали.

- Ты правда понятия не имеешь о том, что говоришь? Нет никаких предзнаменований?

- Никаких. Дух входит в меня, и я становлюсь его сосудом. А когда я прихожу в себя, то как будто просыпаюсь от самого мирного, чудесного сна.

- Твоя мать обо этом знает?

- Разумеется. Поначалу она считала это шалостью, потому что я всегда насмехалась над фанатиками и всеми теми, кто ходит по округе и под видом одержимости выманивает у простаков деньги. Я и теперь их презираю, и от того мне особенно горько, что я сама стала такой. Поэтому, когда я заговорила впервые и она об том услышала, то ужаснулась моей нечестивости. В молельне были тогда не наши люди, но это были порядочные и добрые христиане, и она очень расстроилась, что я над ними подшутила. Немало трудов понадобилось, чтобы убедить ее, что я никого не хотела оскорбить. Она была тому не рада тогда, не рада и сейчас. Она думает, рано или поздно это навлечет на меня беду и преследования.

- Она права.

- Знаю, несколько месяцев назад меня едва не схватила стража. Я говорила в доме Титмарша, а стража устроила облаву. Мне лишь чудом удалось ускользнуть. Но я ничего не могу с этим поделать. Я должна принять все, что будет мне ниспослано. Нет смысла пытаться этого избежать. Вы считаете меня помешанной?

- Пойди я к кому-нибудь вроде Лоуэра и расскажи ему, чему я только что был свидетелем, он предпринял бы все возможное, чтобы исцелить меня.

- Когда я сегодня выходила из молельной, ко мне подошла женщина, упала у моих ног на колени и поцеловала подол моего платья. Она сказала, в прошлый раз, когда я была в Эбингдоне, ее дитя умирало. Я прошла мимо их двери, и дитя тут же исцелилось.

- Ты ей веришь?

- Она в это верит. Ваша матушка в это верит. И еще многие в последние годы считали меня в ответе за такие деяния. Мистер Бойль тоже об этом слышал.

- А моя матушка?

- Ее терзала боль в распухшем колене; поэтому она стала сварливой, поэтому пыталась побить меня. Я задержала ее руку, чтобы заставить ее остановиться, и она клялась, что в это мгновение и боль, и вздутие спали.

- Мне она об этом ничего не сказала.

- Я умоляла ее не делать этого. Иметь подобную славу ужасно.

- А Бойль?

- Он что-то прослышал и решил, что у меня, наверное, есть познания в травах и отварах, и потому попросил у меня книгу рецептов. Отказать ему было непросто, но как я могла сказать ему правду?

Последовало долгое молчание, прерываемое лишь стуком копыт по дороге и шорохом дыхания лошади в морозном воздухе.

- Я не хочу этого, Антони, - тихонько произнесла она, и я услышал в ее голосе страх.

- Чего?

- Чем бы оно ни было. Я не хочу быть пророчицей, я не хочу исцелять людей, я не хочу, чтобы они приходили ко мне, и не хочу понести наказание за то, чего не желаю и чего не могу предотвратить. Я женщина, и я хочу выйти замуж и состариться, я хочу быть счастливой. Я не хочу унижения и заточения. Я не хочу того, что вот-вот случится.

- О чем ты говоришь?

- Ко мне приходил ирландец, он астролог. Он сказал, будто видел меня в звездных картах и пришел предостеречь. Он сказал, что я умру, и что все хотят моей смерти. Почему, Антони? Что я такого сделала?

- Уверен, он ошибался. Кто верит таким людям?

Она молчала.

- Уезжай, если тебя это тревожит. Уезжай из города.

- Не могу. Ничего не изменится.

- Тогда тебе остается надеяться, что этот ирландец ошибался и что ты безумна.

- Я очень на это надеюсь. Мне страшно.

- Ну, уверен, на деле тут волноваться не о чем.

Я повел плечами, чтобы стряхнуть ощущение зловещего ужаса, сгустившегося вокруг нас, и тут же увидел, сколь глупой была эта наша беседа. В записи она, думается, кажется тем более пустой.

- Я невысокого мнения об ирландцах или астрологах, и, по моему скромному разумению, пророки и мессии в наши дни слоняются по округе, всему миру вещая о своем могуществе. Крайне необычно для пророка уповать, что чаша минет тебя.

Тут она хотя бы рассмеялась, но заметила мою цитату, потому что хорошо знала Библию, и поглядела на меня с любопытством, когда я произнес эти слова. Клянусь, сам я ее не заметил, пока не вспомнил много позднее, а тогда цитата легко стерлась из моей памяти. Мы неспешно трусили по зимней дороге.

Оглядываясь назад, я думаю, что эта ночь была самыми счастливыми часами моей жизни. Возвращение близости, которую я столь бесцельно разрушил ревностью, явилось мне таким благословением, что я без труда поехал бы и в Карлайл, лишь бы сохранить и растянуть отпущенное нам время вдвоем, эту беседу в совершеннейшем согласии и ощущение ее рук у меня на поясе. Невзирая на ледяную стужу, я вовсе не чувствовал холода, я точно сидел в уютной гостиной, а не ехал верхом по мокрой и грязной дороге среди ночи. Полагаю, волнующие события тех вечера и ночи одурманили мой разум и настолько лишили меня привычной осторожности, что я не ссадил ее с седла на окраине города, дабы нас не увидели вместе. Напротив, я держал ее при себе всю дорогу до харчевни моего кузена, но даже и там не мог с ней расстаться.

- Как чувствует себя твоя мать?

- Она ни в чем не нуждается.

- И ты ничего не можешь для нее сделать?

Она покачала головой:

- Это единственное, чего я желаю ради самой себя, и этого мне не дано.

- Тогда тебе лучше пойти к ней.

- Я ей без надобности. Соседка, которая хорошо знает меня, предложила посидеть с ней, пообещав, что уйдет лишь тогда, когда мать заснет. Это для того, чтобы я могла пойти на собрание. Мать вскоре умрет, но еще не время.

Мы прошли назад по улице Мертон и вошли в мой дом, тихонько поднялись по лестнице, дабы не услышала матушка, а потом в моей комнате любили друг друга с пылом и страстью, какой я ни до, ни после не испытывал ни к одному у человеку, и никто не выказывал мне такой любви. Никогда прежде я не проводил ночи с женщиной, никогда прежде не лежал в тишине, слушая ее дыхание и ощущая ее тепло подле меня. Это грех и преступление. Я говорю это откровенно, потому что так наставляли меня всю мою жизнь, и лишь безумцы утверждают обратное. Так говорит Библия, так говорили отцы церкви, прелаты теперь твердят это без конца, и все своды земных законов предписывают наказание за то, что совершили мы той ночью. Воздерживайся от плотских утех, ибо они враждебны душе. Это верно, потому что Библия речет лишь Господню истину. Я согрешил против закона, против писаного слова Божьего, я оскорбил мою семью и подверг ее опасности публичного позора, я снова рискнул быть навеки изгнанным из тех комнат и от тех книг, которые составляют мою радость и единственное мое занятие. И все же в истекшие с той ночи годы я сожалел лишь об одном: что это были лишь мимолетные мгновения, больше не повторившиеся, ибо я никогда не был так близок к Господу, никогда сильнее не чувствовал Его любовь и Его доброту.

Глава седьмая

Никто нас не обнаружил. Сара встала на рассвете и неслышно проскользнула вниз, чтобы взяться за работу на кухне, и только когда принесена была вода и огонь заплясал в очаге, она отправилась проведать мать. Я не видел Сару следующие два дня и не знал, что соседка, которая должна была ухаживать за Анной Бланди, оставила старушку одну и состояние несчастной было настолько плачевным, что Саре пришлось принести извинения Кола и подвергнуться опыту с переливанием крови. Кола и Лоуэр взяли с нее клятву молчать обо всем, а она во всех отношениях была женщиной слова.

Я же в то утро вновь погрузился в блаженный сон и проснулся поздно, поэтому прошло несколько часов, прежде чем я вошел в харчевню, чтобы позавтракать там хлебом и элем - нечастое расточительство, каким я балую себя, когда весь мир кажется мне прекрасным или когда мне хочется избежать матушкиных бесед. И лишь тогда, грезя над кружкой, я услышал новости.

Сотни легенд и мифов предостерегают нас от исполнения заветных желаний. Царь Мидас столь жаждал богатства, что пожелал, чтобы все, к чему бы они ни прикоснулся, превращалось в золото, и, как гласит легенда, умер - как следствие - от голода. Еврипид повествует о Тифоне, которого Эо любила так сильно, что умолила Зевса подарить ему вечную жизнь. Но она упустила попросить его также о молодости, и Тифон был вынужден целую вечность страдать от старческой немощи, пока наконец над ним не сжалились даже жестокие олимпийцы.

А я желал избегнуть скандала, какой по злобе Гров грозил на меня обрушить. Сама мысль о нем испортила мне настроение, и я молился, чтобы его уста замкнулись навеки и, чтобы мне не пришлось пострадать за мои слова и поступки, сколь бы ни заслуживал я наказания. Не успел я допить мой эль, как узнал, что мне даровано исполнение этого желания.

В ту минуту сама кровь в моих жилах застыла от ужаса, ведь я был совершенно уверен, что виной тому были мои молитвы и мое тайное мщение. Я убил человека. Полагаю, нет преступления более тяжкого, и меня терзало раскаяние в содеянном, которое было столь сильно, что мне казалось, я должен немедленно в нем сознаться. Но стоило мне задуматься о позоре, какой падет тогда на мою семью, и трусость взяла вверх над совестью. Я убедил себя, что на деле мне не в чем себя винить. Я совершил ошибку, вот и все. Намерение отсутствовало, вина ограниченна, а вероятность быть обнаруженным невелика.

Так говорит разум, но успокоить совесть много труднее. Оправившись насколько возможно от потрясения, я стал разузнавать все обстоятельства происшедшего в надежде найти хотя бы самую малость, которая доказала бы, что не я стал виновником столь ужасного события. На краткое время я уверил себя, что все хорошо, и попытался вернуться к моим занятиям, но - увы! - мое спокойствие развеялось как дым, когда моя мятежная душа вновь напомнила мне о содеянном. И все равно я не мог заставить себя ее облегчить, мое спокойствие испарилось, а с ним пропал вскоре и сон, и в последующие дни и недели я все слабел и изнемогал в борениях.

Я жажду сочувствия, но не заслуживаю оного, ибо это положение дел нетрудно было исправить и исцелиться от тревоги. Достаточно было бы объявить: "Я это сделал". Об остальном позаботились бы другие.

Но умереть самому и заставить мою семью жить под гнетом бесчестия, как породившую убийцу? Чтобы мою матушку освистывали и оплевывали на улицах? Чтобы моя сестра прожила свою жизнь старой девой, потому что никто не возьмет ее в жены? Чтобы мой кузен разорился, потому что никто не станет пить в его харчевне? Это были насущные тревоги. Оксфорд - не Лондон, где все грехи забываются в течение недели, где преступников превозносят за их деяния, а воры находят награду за свои труды. Здесь всем известны дела соседа, и, какие ужасные прегрешения ни совершались бы втайне, все стремятся сохранить видимость нравственной чистоты. Моя преданность была и будет принадлежать моей семье. Я жил, чтобы принести пусть малый - в меру моих сил - блеск моему имени и поддерживать наше положение среди уважаемых семейств города. Я как должное принял бы наложенную на меня судом кару, так как не мог отрицать, что заслуживаю ее, но в ужасе отшатывался от того, чтоб нанести столь тяжкий урон родным. Им и так приходилось нелегко после потерь, какие мы понесли во время смуты, и я не желал усугублять их тяготы.

Я таил свою вину последующие несколько дней, которые провел в жалком одиночестве, запершись у себя в комнате, отказываясь от еды и разговоров даже с Сарой, которой не смел взглянуть в лицо. Я рассказал ей, что ходил повидать Грова, но не решился поведать о завершении нашей беседы, ибо не смог бы снести ее отвращения и не желал отягощать сведениями, какие она будет вынуждена разгласить. Много времени я проводил в молитвах и еще больше, пристально глядя в пустые листы бумаги на столе, когда терпел неудачу за неудачей в попытке сосредоточиться даже на самом скучном и механическом труде.

В те несколько дней я упустил много важного для моего повествования, потому что именно тогда Лоуэр обнаружил бутылку коньяка и отнес ее Шталю, вскрыл тело доктора Грова, чтобы посмотреть, не обвинит ли труп Кола, закровоточив при его приближении, и провел опыт по переливанию крови Анне Бланди. Сдается, именно в те дни подозрение впервые пало на Сару, но клянусь, я пребывал в полном неведении. Я видел только, что Лоуэр испытывает все большее стеснение в обществе итальянца и как он страшится, что Кола вознамерился украсть у него славу.

Мое мнение в диспуте между этими двумя господами нельзя назвать однозначным, но, думается, оно будет небесполезно. Оба, на мой взгляд, говорят правду, хотя и приходят к противоположным заключениям. Рассказы Лоуэра и Кола, полагаю, не обязательно противоречат друг другу. Разумеется, я принимаю то, что истина может быть только одна, но, за исключением редких случаев, нам не дано ее знать. Гораций говорит: "Nee scire fas est omnia"* ["Знать все нам не дано", автор здесь намеренно искажает высказывание Горация Флакка. - Примеч. пер.], не всем нам дано познать Господню волю, высказывание, какое (я полагаю) он позаимствовал у Еврипида. Знать все означает все видеть, а вездесущесть принадлежит лишь одному Господу. Думается, я утверждаю очевидное, ибо если Бог существует, то существует и истина, а если не существует Бога (чего нельзя воображать всерьез, а только ради философской шутки), то и истина исчезнет из мира, и мнение одного человека будет не лучше мнения другого. Возможно перевернуть эту теорему и сказать, что если люди считают, будто все в мире всего лишь мнение, то неизбежно должны прийти и к безбожию. "Что есть истина? сказал Ему Пилат и вышел, не дожидаясь ответа". Я искренне верую: если сердцем своим мы прозреваем существование истины, это и есть лучшее из возможных доказательств существования Бога, и до тех пор, пока мы силимся постичь истину, мы также силимся познать Бога.

Но в распре между Лоуэром и Кола нам нечего ждать помощи от божественного, и ее следует рассудить по законам логики. Кола записал свой рассказ на бумаге, дабы его могли увидеть все, Лоуэр поведал мне (и многим другим) свою версию, хотя посчитал ниже своего достоинства опубликовать оправдание своим притязаниям. Свой рассказ он опубликовал в "Трудах Королевского Общества", объяснил он мне, так как доктор Уоллис заверил его, будто Кола, покидая нашу страну, утонул вследствие несчастного случая. Впрочем, он-де опубликовал бы его, даже будь уверен в добром здравии итальянца. В своих заметках Кола приводил лишь самые смутные умопостроения: он писал об омоложении крови какими-то магическими средствами, но ни слова не говорил о переливании. И лишь когда Лоуэр описал ему собственные опыты с уколами, Кола замыслил переливание свежей крови и таким путем достиг желаемого. К тому времени подобная возможность витала в мыслях Лоуэра уже многие месяцы, и ее осуществление на практике было лишь делом времени. Лоуэр указывает, что даже из собственного рассказа Кола следует, будто именно он, Лоуэр, проделал большую часть самого опыта. И потому заслуга должна принадлежать ему.

Получив эту рукопись, я сравнил оба рассказа и, скажу откровенно, был поражен, что подобное разногласие вообще могло возникнуть. Мне кажется, такие плоды дала встреча двух умов. И честь этого открытия в равной мере принадлежит им обоим. Когда я написал об этом Лоуэру, он не без суровости поднял мои выводы на смех и ясно дал понять, что (тут он выразился с наивозможной доброжелательностью, но его раздражение ясно читалось между строк) только историк, у которого не бывает собственных идей, способен измыслить подобную нелепицу. Это же утверждение он повторил неделю или около того назад во время одного из редких теперь наездов в Оксфорд, когда заглянул ко мне, чтобы засвидетельствовать свое почтение.

Переливание крови сказал он, было открытием. Я согласен?

Я согласился.

И сущность изобретения или открытия лежит в идее, а не в его осуществлении.

Согласен.

И она едина и неделима, а не состоит из частей. Идея сродни корпускуле мистера Бойля или атому Лукреция и не может быть измельчена далее. Концепция, по сути своей, целостна и совершенна в себе самой.

Эта аристотелева логика звучала странно из его уст, но я согласился.

Невозможно иметь половину идеи?

Если ее нельзя разделить, то, по всей видимости, нет.

Следовательно, все идеи имеют только одну точку происхождения, ибо одна вещь не может быть одновременно в двух разных местах.

Я согласился.

Следовательно, логично предположить, что возникнуть идея может лишь в уме одного человека?

Я согласился снова, и он удовлетворенно кивнул, убежденный, что опроверг все мои попытки восстановить дружеское согласие между двумя людьми. Его логика была безупречна, но должен заметить, я все же не принимаю ее, хотя и не в силах сказать почему. Тем не менее он перешел к следующему своему постулату: если один первым породил идею переливания крови, то второй, притязая на авторство, неминуемо лжет.

Исходя из его посылок, я опять согласился, что подобное заключение неизбежно, и Лоуэр остался при своей удовлетворенности и мнении, что в выборе между ним и да Кола ему принадлежало первенство: ведь кто поставит притязания итальянского недоучки превыше слова чести английского джентльмена? И не потому что многим известно, что первый способен солгать или неверно уразуметь истину, а потому что вероятность этого очень велика. Это широко известный и общепринятый факт. Я не стал осведомляться, равно ли "общепринятый факт" это в Италии.

Глава восьмая

Хотя в те дни я нечасто показывался на людях, деля свои часы между домом и библиотекой, но все же несколько раз встречал итальянца. Первая наша встреча была намеренной - я разыскал его в харчевне матушки Джейн в день смерти Грова, а вторая случайной - после спектакля. А тот первый разговор поверг мои мысли в крайнее смятение.

Кола пересказал его в своих записках и, по всей видимости, полагал, будто обманул меня. Я нашел его рассудительным и учтивым, сведущим в науках и умеренным в беседе. Он обладал очевидным даром к языкам, потому что, хотя беседа велась в основном по-латыни, он как будто лишь немногое упускал из сказанного даже тогда, когда его собеседник невзначай переходил на английский. Но невзирая на все ухищрения, он прискорбным образом выдавал себя всякому, у кого хватало здравого смысла его послушать. Какой врач (или, если уж на то пошло, солдат) способен с таким знанием дела рассуждать о ересях минувших времен, с такой ученостью цитировать труды Ипполита и Тертуллиана или даже слышать что-либо о Элкесайе, Зосиме и Монтане? Признаю, паписты больше интересуются столь малоизвестными предметами, нежели протестанты, которые научились читать сами Библию и потому менее нуждаются во мнениях других, но даже среди самых ревностных католиков немногие держат такие факты наготове, чтобы с легкостью использовать их в диспуте.

Обыскивая лачугу Бланди, Кола вел себя не как врач; теперь же он говорил не как врач; мое любопытство все возрастало.

И все же это было лишь малостью в сравнении с предметом беседы и направлением, какое он в неведении указал мне. Я много размышлял об этом феномене, с которым мы сталкиваемся так часто, что почти его не замечаем. Сколько раз, мучимый неразрешимым вопросом, я брал наугад с полки книгу, нередко ту, о какой даже не слышал прежде, и все же на ее страницах находил искомый ответ? Повсеместно известно, что мужчину влечет в то место, где он впервые должен встретить женщину, предназначенную ему в жены. Крестьяне знают, что если дать Библии упасть и раскрыться где придется, а потом наугад ткнуть в страницу пальцем, то вам откроется самый здравый совет, какого только можно желать.

Невнимательные люди называют это совпадением, и среди философов я замечал все растущую склонность говорить о случайности и вероятности, словно последние суть объяснение, а не ученая маска, скрывающая их собственное невежество. Простые люди доподлинно знают, что это; ничто не может произойти по воле случая, Господь видит и знает все; даже предполагать иначе полнейший вздор. Эти совпадения - видимые знаки Его явленного Провидения, из которых мы можем извлечь урок, если только узрим в них Его руку и задумаемся над Его Промыслом.

Именно он привел меня против моей воли в дом Сары в ту ночь, когда Кола обыскивал его, именно он привел меня на дорогу в Эбингдон и заставил последовать за девушкой, то же случилось и в беседе с Кола. Все то, что зубоскалы зовут случайностью, случаем и совпадением, указует на вмешательство Господне в дела людей. Кола мог взять любой пример для разъяснения своего довода и он не хуже, но, может, даже и лучше прояснил его, нежели рассказ о давно исчезнувшей и позабытой ереси. Так что же побудило его упомянуть самую безвестную разновидность ереси монтанитов? Какой ангел нашептал ему на ухо и направил его мысль в такое русло, что, когда я покидал харчевню, мои члены дрожали, а тело обливалось потом? "В каждом поколении будет возрождаться свой Мессия, и будет предан, и умрет, и воскреснет - и так до тех пор, пока род людской не отвратится от зла и долее не будет грешить". Таковы были его слова, и они ввергли меня в большой страх, потому что Сара произнесла их в точности прошлой ночью.

В последующие несколько дней это было величайшей моей заботой, и все мысли о докторе Грове стерлись у меня из памяти. Сперва я прочел то немногое, что имел дома, потом пошел в Новый колледж, чтобы перерыть небольшую библиотеку Томаса Кена, и едва заметил выражение горя и озабоченности на лице этого измученного несчастного. Хотелось бы, чтобы все вышло иначе: будь я внимательнее, он, наверное, заговорил бы, и чаша сия миновала бы Сару. Но я оставил без внимания его мучения, а позднее его уже невозможно было поколебать: он пошел к Грову, чтобы молить у него прощения за распространяемую клевету, но сам попался в ловушку собственной лживости, когда застал в его комнате Престкотта, то не известил мирового судью и не позвал стражу. Он не мог взять назад свою ложь о том, что якобы видел, как Сара входит в комнату Грова, иначе сам вынужден был бы сознаться, что он помог бежать преступнику. Оказавшись перед выбором подвергнуться Божьему гневу после смерти или мщению доктора Уоллиса при жизни, он избрал первое и дорого за это поплатился. Ибо он принужден был стоять безучастно и глядеть, как вешают невиновную, - и все ради годового содержания в восемьдесят фунтов. Я не могу порицать его сурово, мой грех не меньше его, так как я поднял свой голос тогда, когда было уже слишком поздно.

Он одолжил мне требуемые книги, и, покончив с ними, я отправился в Бодлеянское собрание, где стал разыскивать рассказанную Кола легенду. Отрывки из Тертуллиана и Ипполита были в точности таковы, как он процитировал, и я нашел упоминания также у Евсевия, Иренея и Епифания. И чем более читал я, тем более мой рассудок восставал против увиденного. Как могла, не имея образования, Сара цитировать почти дословно пророчества, сделанные более тысячи лет назад? Сомнений не было, вновь и вновь повторялись одни и те же слова, словно их произносили одни и те же уста: давно умершая женщина, пророчествовавшая с горы в Малой Азии, и девушка, столь странно говорившая о своей смерти в Эбингдоне.

Не без усилий я отмел прочитанное; то были смутные времена, и в самом воздухе еще витали миазмы безумия, даже если за два последних десятилетия религиозный пыл истощился. Я сказал себе, мол, она обманывается, мол, она попалась в ловушку развращенности нашего безнравственного века. Я уповал, что пройдет время, и ее меньше будет тяготить тревога за мать и за ее собственное будущее, и тогда она отбросит эти безрассудные идеи и перестанет подвергать себя опасности. Часто случается так, что людям удается убедить себя посредством рассудочных построений, дескать, то, что они почитают истиной в душе, на деле не является таковой - и все лишь потому, что они не в силах ее постичь.

Чтобы избавиться от этой меланхолии, я заставил себя вернуться к людям и потому с готовностью согласился сопровождать Лоуэра и Кола на представление. Я не бывал в театре более четырех лет и как бы я ни любил мой город, признаюсь, в нем не так много любопытного, что могло бы занять погруженный в уныние ум, когда ему надо отвлечься. Помнится, я получил большое удовольствие, потому что, невзирая на критику мистера Кола, нашел историю Лира и его дочерей поучительной и трогательной, а также превосходно разыгранной. Также я наслаждался вечером, проведенным в приятном обществе, и мой интерес к итальянцу пробудился вновь. Я провел значительное время за беседой с ним и употребил его на то, чтобы, поелику возможно, расспросить его. Однако мои расспросы не принесли желаемого плода: Кола с легкостью парировал мои вопросы о нем самом и то и дело переводил разговор на предметы, в которых его мнения и взгляды не имели значения. И действительно, он как будто догадался о моем любопытстве и черпал немалое удовольствие в том, чтобы уходить от значимых ответов.

Разумеется, я не мог без обиняков спросить его о том, что интересовало меня более всего. Как бы мне ни хотелось узнать, зачем он обыскивав лачугу Сары Бланди, нельзя было построить мой вопрос так, чтобы получить на него полезный ответ. Но перед уходом он явно почувствовал, что возбудил во мне подозрения, и потому поглядел на меня более настороженно и с большим почтением, чем прежде.

Как только они с Лоуэром ушли, мы с Локком провели еще час за приятельской беседой, после чего покинули постоялый двор и удалились на покой. Пожелав доброй ночи матушке, я провел некоторое время за положенным чтением Библии и готов уже был отойти ко сну, когда громкий стук с улицы заставил меня спустится снова, чтобы открыть входную дверь, на которую я только что и с такими трудами наложил засовы. Это был Лоуэр, который принялся пространно извиняться, что потревожил мой покой, и просил уделить ему немного времени.

- Я в полной растерянности, - начал он, когда я провел его к себе в комнату и попросил говорить тише. Матушка питала отвращение к любым треволнениям по вечерам, и мне пришлось бы многие дни сносить ее ворчание, если бы ее разбудил голос Лоуэра или стук его башмаков.

- Что вы думаете о Кола? - внезапно спросил он.

Я ответил уклончиво, так как было совершенно ясно, что Лоуэру нет дела до моего мнения об итальянце.

- Почему вы спрашиваете?

- Потому что я то и дело слышу о нем самые страшные вещи, - сказал он. - Как вам известно, меня вызвал доктор Уоллис. Мало того что Кола то и дело крадет чужие идеи, но Уоллис как будто полагает, что он каким-то образом причастен к смерти доктора Грова. Вы знаете, что я произвел вскрытие? Смысл был в том, чтобы посмотреть, не обвинит ли итальянца труп.

- И он обвинил?

Сердце мое забилось быстрее, когда разговор перешел на этот предмет. Самые страшные кошмары сбывались у меня на глазах, и я понятия не имел, как мне лучше себя повести. До сего момента я даже не подозревал, что по смерти Грова ведется дознание, и не только уговорил себя, будто я в полной безопасности, но и убедил, будто его смерть не имеет ко мне никакого отношения.

- Нет. Разумеется, нет. Или, быть может, да. К тому времени, когда я вскрыл его, невозможно было сказать, кровит он в обвинение или по иной причине. Так или иначе, опыт не удался.

- Почему Уоллис так решил?

- Ума не приложу. Он человек скрытый и никогда не говорит ничего, пока его не принудят. Но его предостережения меня встревожили. А теперь, сдается, мне придется взять Кола с собой в объезд. Я все ночи проведу без сна, ожидая, что он вот-вот всадит в меня стилет.

- Об этом я бы особо не тревожился, - ответил я. - Мне он показался человеком совершенно заурядным - для иностранца. И по опыту знаю, доктор Уоллис черпает странное удовольствие в том, чтобы представляться более осведомленным, чем все прочие. Зачастую это далеко не так, а просто уловка, чтобы побудить собеседника довериться ему.

Лоуэр хмыкнул.

- И все же в этом итальянце есть что-то странное. Теперь, когда мне на это указали, я и сам это чувствую. Я хочу сказать: что он тут делает? Ему положено улаживать семейные дела, а для этого надо быть в Лондоне. Я знаю, что для возвращения семейных капиталов он не сделал ровным счетом ничего. Вместо этого он прилип к Бойлю и ведет себя с ним на удивление подобострастно, да еще заводит себе пациентов в городе.

- Но, уж конечно, всего одну, - возразил я. - И эта пациентка едва ли идет в счет.

- Но что, если он решит остаться? Модный доктор с Континента. Дурной оборот для меня. И он с заметной жадностью выспрашивает все о моих пациентах. Я и впрямь подумываю, а не решил ли он украсть их у меня.

- Лоуэр, - строго сказал я, - для человека мудрого вы бываете самым большим глупцом, кого я знаю. Зачем человеку состоятельному, сыну богатого итальянского купца, открывать практику в Оксфорде и красть ваших пациентов? Опомнитесь, дружище.

С превеликой неохотой он уступил такому доводу.

- А что до причастности к смерти доктора Грова, то, должен сказать, это сущий вымысел. Зачем ему или вообще кому-либо совершать такое? Знаете, что я думаю?

- Что?

- Я думаю, что Гров покончил жизнь самоубийством.

Лоуэр покачал головой:

- Не в том дело. Дело в том, что ближайшие семь дней мне придется провести в обществе человека, которому я не доверяю, и это недоверие все растет. Что мне теперь делать?

- Отменить объезд.

- Мне нужны деньги.

- Поезжайте один.

- Было бы верхом неучтивости взять назад приглашение, если я сам его сделал.

- Страдайте молча, не осуждайте, полагаясь на чужое слово, и сами попытайтесь уяснить, что он есть на самом деле. А тем временем, - продолжал я, - раз уж вы здесь и знаете его лучше других, я должен просить вашего совета в одном важном деле. Делаю я это с большой неохотой, так как мне не хотелось бы еще более возбуждать ваши подозрения, но есть одна странность, какой я никак не могу понять.

- Я весь внимание.

Я как можно суше рассказал о моем посещении лачуги Бланди о том, какой обыск учинил там Кола, убедившись, что старушка спит. О том, что случилось затем, я решил умолчать.

- Почему бы вам не спросить Сару Бланди, не пропало ли у них что-нибудь?

- Он ее врач. Я не хочу подрывать ее доверие и не хочу, чтобы он опять отказался лечить старушку. Что вы думаете?

- Думаю, когда мы окажемся в одной кровати, мне придется спать на кошельке, - сказал он. - Удивительно, сколько трудов вы положили, пытаясь унять мои подозрения потом разожгли их снова.

- За это я прошу прощения. Его поведение странно, но, думается, ваши собственные страхи безосновательны.

Этот ночной разговор разбередил мои собственные тревоги, и должен заметить, за все это время Лоуэр ни словом не обмолвился о том, что мировой судья уже заподозрил в Саре возможную преступницу. Сделай он это, я повел бы себя иначе. А так, едва Лоуэр оставил меня в мирном одиночестве, мои мысли вновь обратились к странному поведению Кола, и я решил докопаться до его сути. Однако я решил, что сначала лучше расспросить о нем саму Сару, не важно, врач ее Кола или нет.

- С той полки? - переспросила она, когда я рассказал ей об обыске. Там нет ничего ценного. Только немногие книги, принадлежавшие моему отцу. Она внимательно осмотрела полку. - Одной не хватает, - сказала она. - Но я никогда ее не читала, потому что она была на латыни.

- Твой отец знал латынь? - удивленно спросил я. Я знал, что он человек бывалый, но не догадывался, что приобретенные им познания простирались так далеко.

- Нет, - ответила она. - Он считал, что это мертвый язык и от него никому нет пользы, кроме глупцов и собирателей древностей. Прошу прощения, со слабой улыбкой добавила она. - Он хотел создать новый мир, а не оживить старый. А еще он однажды сказал мне, что, на его взгляд, нам нечему учиться у рабовладельцев-язычников.

Это я пропустил мимо ушей и ничем не выказал своего неодобрения.

- Откуда взялись все эти книги?

Она пожала плечами:

- Я вообще не вспоминала о них, разве что думала, как их раздать. Я спросила у книготорговца, но он предложил мне очень мало. Я собиралась отдать их вам в дар за вашу доброту, если их вы примете.

- Ты меня достаточно знаешь, чтобы понимать, что я никогда не откажусь от такого подарка, - сказал я. - Но я все равно бы отказался. Ты не в том положении, чтобы так вольно распоряжаться своим имуществом. Я настоял бы на том, чтобы заплатить тебе.

- А я бы отказалась от денег.

- И мы еще долгое время ссорились бы из-за этого. А есть дела более важные. К примеру: ты не можешь подарить, а я не могу купить то, чем, по-видимому, распоряжается сейчас мистер Кола. Думаю, прежде всего надо посмотреть, не могу ли я вернуть эту книгу.

Для начала я проделал весь путь до Крайст-Черч и удостоверился что Лоуэр и Кола действительно уехали в то утро в объезд.

Затем я пошел к миссис Булструд, домохозяйке Кола в Сен-Жиль.

Эту даму я зная с тех пор, как мне было всего пять лет, я играл, пока не перерос детские забавы, с ее сыном, который был моего возраста и который в настоящее время стал торговцем зерном в Уитни. Сколько раз она давала мне яблоки из своего сада или ложку ароматного меда из ульев, какие держала на крохотном участке земли, который она с большой помпой всегда именовала своей усадьбой! Невзирая на непоколебимую суровость в вопросах веры, она была женщиной больших притязаний и любила выставлять себя знатной дамой. Те, кто разгадал ее обман, безжалостно над ней потешались. Те же, кто знал ее лучше, видели в ней щедрость души и прощали недостаток, который, пусть и серьезный, никогда не препятствовал ей одарить милостыней или добрым словом нуждающегося.

Меня провели в кухню - я был давним другом семьи и потому постучался в заднюю дверь - и встретили с большой теплотой. Сперва мне пришлось ответить на вопросы о здравии матушки и сестры, выслушать рассказ о домашних миссис Булструд, поэтому прошло около получаса, прежде чем я сумел подвести разговор к цели моего прихода. Я назвался близким знакомым мистера Кола.

- Рада это слышать, Антони, - важно сказала миссис Булструд - Если он ваш знакомый, то не может быть дурным человеком.

- Почему вы так говорите? Он повел себя дурно?

- Вовсе нет, - смилостивилась она. - Он держится весьма учтиво. Но он же папист, и раньше у меня в доме таких людей не бывало. И больше я таких у себя не желаю. Впрочем, надеюсь, мы еще обратим его в нашу веру. Вам известно, что прошлой ночью он с нами молился? А в прошлое воскресенье ходил с мистером Лоуэром в церковь и сказал, что находит все очень возвышенным.

- Отрадно слышать. Я же со своей стороны могу поручиться за его доброту, ведь он за умеренную плату лечит мать нашей служанки. Думаю, по ночам вы можете спать спокойно. Однако я хотел бы спросить у вас о небольшом одолжении. Можно мне подняться к нему в комнату? Он одолжил у меня книгу, которая мне срочно нужна для работы, а я слышал, он на неделю уехал.

Стоило мне попросить, и я получил согласие. А так как я знал, где расположена комната итальянца, мне предоставили одному подняться на два пролета лестницы в небольшую мансарду, которую занял Кола. Внутри все было безупречно чисто, как и следовало ожидать от комнаты под попечительством миссис Булструд, которая почитала пыль дьяволовым семенем и никогда не складывала оружия в войне за ее изгнание. Пожиток у Кола было немного, и по большей части они хранились в объемистом дорожном сундуке. Но этот сундук, к несчастью, был надежно заперт.

Зайдя так далеко, я был преисполнен решимости не уходить с пустыми руками и внимательно осмотрел замок, уповая, что он внезапно отомкнётся от моего взгляда. Но тот был сработан на славу, чтобы не только служить защитой от воров, но и отвращать людей любознательных, таких, как миссис Булструд, которая, несомненно, уже тщательно его осмотрела, ибо ее тяге ко всему неизведанному позавидовал бы самый ярый экспериментатор. Открыть сундук можно было только с помощью ключа или взлома, но я не мог прибегнуть ни к тому, ни к другому.

Как бы долго и пристально я ни рассматривал замок, он не поддавался. Наконец я убедил себя, что никакие пылкие упования тоже не возымеют желаемого действия. С величайшей неохотой и немалой долей обиды я поднялся с корточек и разочарованно, с силой, пнул сундук ногой.

Тут он с глухим щелчком открылся - язычок замка крепился на потайной пружине, такой механизм мне никогда до тех пор не встречался. Моему удивлению и растерянности не было предела: как можно быть столь безрассудным, чтобы оставить свое имущество совсем беззащитным! Только из рукописи Кола я узнал, что тяжкое падение, перенесенное по пути из Лондона, так попортило замок, что на него уже нельзя было положиться.

Не следует пренебрегать даром Божьим. Он соизволил подарить мне исполнение желания, и я уверен, на то была веская причина. С благодарственной молитвой на устах я преклонил колени перед сундуком, словно это был алтарь, и начал обыскивать его так же тщательно, как сам Кола обыскивал лачугу Бланди.

Не стану перечислять и описывать имущество итальянца, останавливаться на качестве одежды или весе денежных мешков, которые обращали в ложь все его заверения в бедности. Ведь в его распоряжении было почти сто фунтов золотом, ничто не вынуждало Кола искать для пропитания пациентов, напротив, у него имелось достаточно средств, чтобы более года жить, как подобает человеку благородного звания. Нет, я упомяну лишь о том, что почти на самом дне сундука вскоре обнаружил три книги, завернутые в камизу, будто они были самыми драгоценными предметами на земле. К ним же был приложен листок бумаги с названием постоялого двора в Чипсайде, "Колокола", и еще несколькими небрежными записями, которые также показались мне адресами.

Первая книга была особо роскошной, отделанной золотом и с чеканной золотой застежкой, протравленной замысловатым узором. Только моя страсть библиофила заставила меня помедлить и осмотреть ее внимательнее, потому что это был образчик лучшей венецианской работы, так пышно украшенный, что подобный ему редко встретишь в нашей стране. Увидев ее, я испытал укол величайшей зависти, и, клянусь, будь я хоть на крупицу менее честен, я взял бы и ее тоже. Спору нет, прекрасно, что многие книги выходят теперь из-под печатного пресса и цена их постоянно уменьшается, хотя они созданы лучшими умами. Я почитаю себя счастливым, что живу в стране, где книги можно купить за умеренную плату (хотя все же большую, нежели в Нидерландах, будь у меня тяга к путешествиям, я отправился бы туда, ведь там можно купить многие книги и тем самым оправдать дорожные траты). Но временами меня гнетет мысль о том, что в подобных счастливых обстоятельствах есть свои недостатки.

Да, важны знания. Да, на первом месте должен стоять уровень образования, и даже лучше, что мудрость достигает возможно большего числа людей, потому что sine doctnna, vita est quasi mortis imago, как говорит Дионисий Като, без учености жизнь подобна смерти. И разумеется, в иных обстоятельствах книг у меня было бы много меньше. Но иногда я сожалею о тех днях, когда люди по достоинству ценили книги и щедро платили за них. Временами, в Бодлеянской библиотеке, когда сосредоточенность меня оставляет и мой дух колеблется, я прошу принести мне одну из чудесных старинных рукописей, какие нашли себе дорогу в это собрание. Или иду в колледж и листаю Часослов, любуясь тщанием и мастерством, потраченными на создание столь славных творений. Я воображаю себе людей, которые работали над ними, писцов и бумагоделов, художников и переплетчиков, и сравниваю их фолианты с печальными созданьицами, какие стоят на моих собственных полках. Это сродни различию между молельней квакеров и католическим храмом. Первые посвящены слову и ничему более, думаю, в этом есть своя добродетель. Но Господь больше, нежели просто слово, хотя Он вначале и был таковым. Речь человека сама по себе тускла и пуста, когда пытается славить Его, и скудность протестантских сооружений - оскорбление Его имени. Мы живем теперь во времена, когда дворцы вельмож роскошнее домов Божьих. Сколь красноречиво свидетельствует это об упадке наших нравов!

Так я сидел, услаждая себя созерцанием этой маленькой книжицы Кола, и пальцем проводил по замысловатому тиснению на переплете. Комната - нет, всего лишь полка - книг, подобных той, доставили бы мне величайшую на свете усладу, хотя я понимал, что уповать на владение подобным чудом все равно что надеяться занять пост лорда-канцлера Англии. Передо мной был псалтырь, чудесный образчик своего рода, и я щелкнул крохотной застежкой и открыл его, чтобы поглядеть, соответствует ли печать переплету, ведь, говорят, венецианская работа лучшая, какую только можно сыскать.

И тут испытал величайшее потрясение: в страницах были ровно вырезаны две полости. Сперва я горевал о книге, ведь искромсать столь чудесный предмет было для меня равно святотатству. Потом мой взгляд упал на три маленьких пузырька, которые надежно были спрятаны в полостях, и каждый был запечатан воском. Один содержал темную густую жидкость, подобную маслу, другой - прозрачную жидкость, которая могла бы быть водой. Но самым примечательным оказался третий. Это был искуснейшей работы сосуд, позолоченный, усеянный драгоценными камнями и стоивший, на мой несведущий взгляд, не один десяток фунтов. За стеклом я разглядел лишь толстый, неправильной формы обломок старого дерева. Смысл моей находки был очевиден даже для такого невежды, как я.

Поэтому я отложил книгу и, снедаемый любопытством к первой, остальные две удостоил лишь мимолетного взгляда, пока не догадался, что они собой представляют. Несколько минут я задумчиво листал страницы, а потом меня осенило: передо мной нечто, имеющее огромное и странное значение. Потому что оба тома были одинаковы: один был взят из дома Сары, а другой, как предположил я, и раньше находился у Кола. И тот, и другой был томом из "Истории" Ливия, причем того самого издания, какое несколько месяцев назад так настойчиво просил отыскать доктор Уоллис.

Сара Бланди была арестована на следующий день - как теперь мне известно, по наущению доктора Уоллиса, - и новости прокатились по городу и университету подобно приливной волне, что поднимается в устье реки, гонимая крепким ветром. Все знали, что она виновна, и рукоплескали мировому судье за решительность так же рьяно, как раньше порицали за медлительность в отыскании виновной, личность которой была столь очевидна всем до единого горожанам, стоило им услышать о смерти доктора Грова.

Только два человека, думается, не разделяли этого мнения - я сам, ибо знал правду, и моя матушка, чья вера была тем более благородна, что не имела под собой основания из фактов. Но она объявила, что знает эту девушку. И она отказывалась даже допустить саму мысль о том, что кто-либо из ее дома способен на такое злодейство. Узнай она правду, скажу вам, это убило бы ее.

Странная она была женщина, моя благословенная матушка, да пребудет с ней милость Господня. Потому что во всех делах она была строга и скрупулезна, ревнива к своим правам и бдительна к обязательствам других. Ни один мужчина или женщина не был столь скор на осуждение греха или нравственного проступка.

Не было женщины, столь ревностной в своей набожности, ведь матушка молилась не менее десяти минут, когда вставала поутру, и более четверти часа всякий вечер перед отходом ко сну. Она посещала лучшую церковь и со вниманием слушала проповеди, которых зачастую не понимала, но тем не менее почитала возвышающими душу. Милостыню она раздавала осторожно и не слишком много, но и не слишком мало выдавалось из ее кармана тем, кто заслуживал ее благотворительности. Бесспорно, с деньгами она была осмотрительна и ревнива к своему доброму имени, но не настолько, чтобы то или другое подменяло ей долг перед Господом.

Она была так уверена в своем знании помыслов Господних, что когда в частностях расходились мнение общества и ее собственное, она нимало не сомневалась, что осведомлена лучше многих. Прослышав об аресте Сары, она немедленно объявила всем на нашей просторной кухне, что свершилась ужасная несправедливость. Сара (к кому матушка питала теперь собственническую привязанность) тут не повинна, сказала она. Девушка и пальцем не тронула этого жирного прелата, а если такое и было, то он лишь получил по заслугам. Не удовлетворившись одними только словами, она немедля взяла плетеную корзину с крышкой и бутыль собственноручно ею сваренного эля и решительно отправилась в лачугу Бланди за теплой одеждой, а потом взяла лучшее (на деле - единственное) одеяло с моей постели и на виду у всего города пришла в тюрьму, где сделала все, дабы утешить несчастную и удостовериться, что ее уберегут - насколько могут уберечь пища, одежда и суровое наставление тюремщику - от сыпного тифа.

- Сара просила тебя прийти к ней, - печально сказала она мне по возвращении.

Матушка вернулась в дурном расположении духа - над ней поглумились зеваки, какие по обыкновению околачиваются возле тюрьмы в преддверии разбирательства и находят извращенное удовольствие в том, чтобы глазеть, как в цепях выводят узников. Ума не приложу, почему эти люди не найдут себе занятия получше, но уверен, что любой город с порядочной управой давно бы их разогнал или подверг суровому наказанию за праздность.

- Ты должен пойти немедля.

При этих ее словах сердце у меня упало, и я почувствовал себя быком, которого на веревке волокут на бойню и все его потуги избежать подобной участи пропадают втуне. До того, как я узнал об аресте, я убедил себя, будто самое худшее позади: если виновного в смерти доктора Грова не найдут, безрассудно будет подставлять собственную шею. Но стоило мне услышать о Саре, я услышал и шорох веревки, и мое нутро снова сжалось от страха, ибо замаячило передо мной неизбежное.

Разумеется, я должен был повидаться с девушкой. Мне удалось даже заставить себя на нее рассердиться, словно она по своей вине попала под подозрение. Но, поднимаясь по каменным ступеням тюрьмы, я знал, что причиной тому был мой страх за самого себя и перед западней, в которой я увяз безвозвратно. Рано или поздно мне придется сознаться в содеянном, потому что если я совершил преступление, умертвив доктора Грова, то не желал бы, чтобы еще новые души пали на чашу весов против меня.

Сара же была на удивление весела; женская камера еще не заполнилась сборищем старух, каких вскоре свезут сюда со всего графства дожидаться, когда у судьи найдется для них время, и она провела там только несколько часов. Сырость и мрак еще не начали смертельным ядом отравлять ее душу.

- Да не смотрите вы так, - сказала она, увидев мою горестную физиономию, маячившую перед ней в полумраке. - Это же меня посадили в тюрьму, а не вас. Если я не унываю, постарайтесь же и вы глядеть веселее.

- Как ты можешь веселиться в подобном месте?

- Моя совесть чиста, и я верю, что Господь позаботится обо мне. В моей жизни я по мере сил служила Ему и отказываюсь верить, что Он оставит меня теперь.

- А если такое случится?

- Тогда на то будет веская причина.

Признаюсь, иногда подобное смирение чрезмерно меня утомляло. Но я пришел, чтобы подбодрить ее, а найдя, что она и так в бодром настроении, не мог начать убеждать ее в том, что ее оптимизм совсем неуместен.

- Вы считаете меня глупой, - сказала она, - и ошибаетесь. Потому что я знаю, что к этой смерти я не имею никакого отношения.

- Действительно, и Господь это знает. И я тоже. А вот посвящены ли в Его замыслы присяжные, совсем иное дело.

- Что они могут сказать? В суде положено предъявлять доказательства, ведь так? А вам, как и мне, прекрасно известно, где я была в ту ночь.

- И если потребуется, тебе придется это рассказать.

Но она покачала головой:

- Нет. Это лишь заменит одно прегрешение на другое, а на такое я не пойду. Поверьте мне, Антони, этого не понадобится.

- Тогда расскажу я.

- Нет, - твердо сказала она. - Полагаю, вам кажется, будто вы проявляете доброту, но пострадать придется не вам. Закон вас не коснется, но мне придется уехать, а я не могу оставить больную мать. Не могу я и подвести тех людей из Эбингдона или из других мест. Поверьте, Антони, опасности тут нет никакой. Никто не может подумать, будто я могла или захотела поступить подобным образом.

Я сделал все возможное, чтобы переубедить ее, уверить ее в том, что город не только может думать так, но уже убежден в этом. Но она и слушать меня не пожелала и под конец попросила перевести разговор на другое или оставить ее в покое. Этот высокомерный приказ может показаться странным в подобных обстоятельствах, но он был совершенно в ее обычае.

- Вы никому ничего об этом не скажете, - велела она. - Таково мое желание и мое приказание. Вы скажете лишь то, что я позволю вам сказать, и ничего более. Вы не станете вмешиваться. Вы меня поняли?

Я поглядел на нее с удивлением, так как хоть она и была служанкой, но выглядела и говорила как человек, рожденный повелевать: ни один суверен не мог бы отдавать приказы с такой твердостью или с такой уверенностью, что ему будут повиноваться.

- Пусть будет так, - произнес я после долгого молчания, и все это время она ждала согласия, какое, как она знала, воспоследует. - Расскажи мне о Кола.

- Что я могу рассказать? Вы все видели своими глазами.

- Это может быть важно, - ответил я. - А увиденное вызывает у меня недоумение. Я видел, как он подошел к тебе, потом отшатнулся. Это не твой поступок подтолкнул его, скорее он словно бы ужаснулся самому себе. Это верно? - Она признала, что это так. - И ты позволила бы ему поступать, как он пожелает, если бы он не удалился?

- Вы уже сказали мне, что мне нечего терять, и думаю, так оно и было. Если бы он настоял на плате, я не могла бы помешать ему взять ее. Не помогли бы мне никакие протесты ни до, ни после. Этот урок я уже усвоила с другими. - Увидев печаль у меня на лице, она легко коснулась моей руки. - Я не имею в виду вас.

- И все же он отступил. Почему?

- Думаю, он счел меня отвратительной.

- Нет, - отозвался я. - Такое невозможно.

Сара улыбнулась.

- Спасибо вам за это.

- Я хотел сказать, это не укладывается в то, что я видел.

- Возможно, у него есть совесть. В таком случае он присоединяется к вам, и вы становитесь двумя единственными мужчинами из моих знакомых, кто был бы так снаряжен.

При этих ее словах я понурил голову. Совесть у меня и впрямь была: и минуты не проходило в те дни, чтобы я не испытывал ее укоры. Однако прислушиваться к ее увещеваниям - одно, а поступать согласно им - совсем иное. Ведь это я повинен в аресте Сары, и достаточно одного моего слова, чтобы ее освободили. А что я делал? Я утешал ее и выставлял себя благодетелем, я был так щедр, так услужлив, что это совершенно покрывало мою низость, и потому никто не подозревал о глубинах вины, которая день ото дня росла и становилась все чудовищнее. И все же мне не хватало мужества поступить так, как следовало. Сколько раз воображение рисовало мне, как я иду к мировому судье и рассказываю ему, что случилось на самом деле, и свою жизнь обмениваю на ее. Сколько раз я видел мысленным взором, как, подобно истинному стоику, мужественно и благородно приношу свою жертву.

- Я вернул украденный им предмет, - сказал я, - и он немало меня озадачил. Это книга Ливия. Откуда она взялась?

- Думаю, она была при свертке, какой оставил у нас перед смертью отец.

- В таком случае мне хотелось бы вскрыть этот сверток. Я ни разу не касался его, как ты и просила, но теперь, полагаю, это необходимо сделать; в нем могут быть все ответы.

Она неохотно разрешила, и вскоре я засобирался уходить. Но перед уходом я умолял ее позволить мне говорить, уповая, будто это поможет избавить ее от суда, и тогда я смог бы избежать признания. Но такого она не позволила, и я был связал данным словом. В подобных обстоятельствах мне нечего было надеяться на собственное спасение, ведь оно только навлекло бы на нее новые напасти.

Глава девятая

Тут я должен остановиться на томике Ливия, так как, кажется, забыл рассказать о том, как внимательно осмотрел его. На первый взгляд в книге не было ничего примечательного: это было издание в одну восьмую листа, переплетенное в плохую кожу и с тиснением по переплету, выполненным человеком, который, хотя и обладал некоторыми умениями, все же не был мастером своего дела. И никакого клейма, которое поведало бы мне о том, кто владелец. Я уверен, что эта книга происходила не из библиотеки ученого, ибо не знал такого, кто не помечал бы дотошно свои сокровища, указывая на них свое имя и место на полке, где надлежало искать данный том. Не было в ней и каких-либо записей на полях, какие ожидаешь увидеть в книге, которую неоднократно читали и изучали. Томик был потрепанный и потертый, но мой опыт подсказал мне, что это скорее следствие дурного обращения, чем неумеренного чтения: корешок был в отличном состоянии и в целом сохранился лучше всего остального.

Внутри текст был нетронутым, если не считать мелких отметок чернилами под некоторыми буквами. На первой странице так было помечено "б" в первой строке, "ф" - во второй и так далее. В каждой строке была подчеркнута только одна буква, и, зная, что Уоллис интересуется головоломками, я подумал было, что передо иной акростих. Поэтому я выписал все отмеченные буквы, но получил лишь абракадабру, лишенную всякого смысла.

За этим бесплодным занятием я провел добрую половину дня, прежде чем признал свое поражение, после чего поставил томик на полку позади нескольких прочих книг, дабы он остался незамеченным, приди кто-нибудь его искать. Потом я обратился к свертку, по-прежнему скрепленному несломанными печатями. Даже теперь странно подумать, как такой малый предмет мог ввергнуть в неистовство стольких людей, которые замыслили ужасную жестокость лишь для того, чтобы завладеть им. Сам о том не подозревая, я держал у себя самое страшное оружие.

Полдня ушло у меня на самый тщательный осмотр содержимого свертка, и это открыло мне глаза на тайную историю государства, но лишь по прочтении рукописи Уоллиса я в полной мере понял, как те давние события сказались на разворачивающейся у меня на глазах трагедии, и осознал, сколь ловко обманул математика Джон Турлоу, который, не занимая высокой должности, и по сей день оставался, быть может, самым могущественным человеком в королевстве. То, что он поведал Уоллису, было отчасти правдиво: его рассказ о том, как сэр Джеймс Престкотт и Нед Бланди, два фанатичных ревнителя, ратовавших, однако, за противные стороны, заключили союз, подтвердился во всех подробностях. Одну связку документов составляла переписка между Турлоу и Кларендоном, Кромвелем и королем, поражавшая как взаимной любезностью корреспондентов, так и их знанием характеров и целей друг друга. Одно письмо, будь оно предано огласке, вызвало бы особенный переполох, так как в нем недвусмысленно говорилось, то король приказал Мордаунту передать Турлоу все подробности подготовки восстания 1659 года; на прилагаемом листке бумаги имелся список из трех десятков имен с указаниями тайников, где хранилось оружие, и мест, где собирались заговорщики. Даже мне было известно, что многие из этих людей были впоследствии убиты, другое письмо содержало набросок соглашения между Карлом и Турлоу с предварительными условиями Реставрации и того, кто войдет в милость у короля, какие ограничения будут наложены на королевскую власть, а также черновик закона о преследовании католиков.

Совершенно ясно, что, верни себе сэр Джеймс Престкотт эти бумаги и предай их гласности в те годы, усилия роялистов пошли бы прахом, а с ним и карьера Турлоу, ибо обе стороны решительно отвернулись бы от тех, кто с готовностью отказывался от основ государства, заложенных ценой столь обильно пролитой крови. Эта переписка, однако, была менее важной частью содержимого свертка, хотя она представляла собой немалую опасность в 1660 году, сомневаюсь, что ее оглашение пошатнуло бы трон в 1663-м. Нет, более опасные документы были завернуты отдельно, и их, без сомнения, передал Неду Бланди сам сэр Джеймс Престкотт. Как селитра и сера безвредны сами по себе, но способны обрушить крепчайший замок, будучи объединены в черный порох, так и две эти связки бумаг черпали дополнительную силу в своей близости.

Потому что сэр Джеймс Престкотт был католик и участник заговора папистов, имевшего целью вернуть Англию под ярмо Рима. Разумеется, он был католиком, почему еще его сын смог получить поддержку паписта, графа Бристольского? Чем еще объяснить испуганное молчание его семьи, отказ говорить о неких оскорблениях, какие нанес им сэр Джеймс? Джек Престкотт приводит это как пример бессердечия своих родственников. Семья жены Престкотта была из самых ревностных протестантов, и переход в католичество сэра Джеймса был в их глазах непростительным преступлением. Почему еще они отказались помогать сэру Джеймсу в пору его бедствий и вопреки родственным чувствам и долгу? Почему еще отправили юного Джека в семейство Комптонов, где его можно было передать на попечение в учение стойкому в англиканской вере Роберту Грову? В натуре папистов - заманивать в силки римской веры свои семьи, прельщать и совращать их умы. Можно ли было надеяться, что доверчивый юноша, каким был Джек Престкотт, устоит против вкрадчивых речей обожаемого отца? Нет, что бы еще там ни случилось, непременно необходимо было - ради его собственной безопасности и ради сохранения положения семьи - держать его подальше. И, отказавшись от своих имений, сэр Джеймс Престкотт не должен был вернуть их себе снова. В моих глазах это снимает с семьи обвинения в алчности и лживости, хотя другие вольны не согласиться с моим вердиктом.

Полагаю, сэр Джеймс обратился в католичество во время своего первого изгнания, в те годы, когда многие роялисты, ослабев от злоключений и напастей, поддались папизму, истерзанные безнадежностью. Сэр Джеймс поступил на службу к венецианцам при осаде турками Кандии и во время своего пребывания в чужих землях повстречал многих особ, облеченных влиянием в Римской Церкви и жаждущих извлечь выгоду из несчастий Англии. Одно из таких особ был священник, с которым он позднее завязал переписку.

Это я разъясню позднее; пока скажу лишь: неудивительно, что католик, более двадцати лет своей жизни отдавший на борьбу за трон, был потрясен, узнав, что король готов согласиться на самые свирепые гонения против него и его единоверцев. Известие о том, что король готовится заключить соглашение с Ричардом Кромвелем и Турлоу, вынудило сэра Джеймса действовать, а потом подтолкнуло на государственную измену.

Ибо Престкотт знал, что в то же самое время Карл, самый двуличный из людей, вел переговоры с французами, испанцами и самим папой, выпрашивая у них поддержку и деньги в обмен на обещание обеспечить полную свободу вероисповедания католикам, как только вернет себе королевство. Он обещал все и всем, а когда взошел наконец на престол, изменил всем подписанным и неподписанным соглашениям. Думается, даже советники не ведали всей меры его двуличия: Кларендон не знал ничего о переговорах с испанцами, а мистера Беннета держали в неведении о сношениях с Турлоу.

Одному только сэру Джеймсу Престкотту было известно все, потому что Нед Бланди рассказал ему одну часть истории, а его корреспондент, священник, сам принимавший непосредственное участие в переговорах, поведал другую. Этого священника звали Андреа да Кола, и сэр Джеймс, по-видимому, познакомился с ним, когда состоял на службе Венеции.

Глава десятая

И по сей день мне горько, что я не разгадал всего раньше, но и сейчас я сомневаюсь, что мог понять все настолько ясно, чтобы предотвратить смерть Сары. Знай я, что Уоллис и Турлоу ищут эти документы и отдали бы мне за них все, чего бы я ни попросил. Догадайся я, что именно они стояли за всеми кознями, какие довели Сару до суда, понимай я в полной мере смысл пребывания Кола в этой стране, я мог бы пойти и сказать: "Остановите этот суд немедля, освободите девушку". Думаю, они бы подчинились и исполнили бы любое мое желание.

Но я этого не знал и не сознавал ясно до тех пор, пока не прочел рукописи Уоллиса и Престкотта и не постиг, что суд над Сарой не был простой судебной ошибкой, а напротив, все неизбежно вело к нему, и потому его было не миновать. Прошедшие столетия многие мужи разглагольствовали о Господе и карах, какие отмеряет своим слугам Господь, дабы явить Свою любовь или гнев. Проиграна, выиграна ли битва - и то, и другое знамения Всевышнего. Потеря состояния, когда утонул в бурном море корабль; внезапная болезнь или случайная встреча со старым знакомым, который приносит известие, - и это тоже поводы к плачу или благодарственной молитве. Возможно, и так. Но сколь же верно это тогда, когда бесчисленные поступки и решения принятые втайне и лишь отчасти известные, медленно накапливаются с течением лет, чтобы плодом их стала столь горькая смерть невиновной. Потому что, не будь король Карл столь двуличен, не будь фанатиком Престкотт, не опасайся Турлоу за свою жизнь, не будь Уоллис так жесток и тщеславен, не будь так честолюбив Бристоль и так циничен Беннет, иными словами, не будь правительство правительством, а политики тем, что они есть, то Сару Бланди не повели бы на виселицу, и жертвоприношение не совершилось бы. И что сказать нам о жертве, чья смерть явилась средоточием стольких прегрешений, но была принесена так незаметно, что ее истинная природа осталась неизвестной?

Как я и сказал, я всего этого не знал и, сидя в моей комнате над листами старой бумаги, корил себя за трусость, за то, что искал спасения в давних интригах, какие тогда как будто и вовсе не имели для меня значения. Мне не было дела до того, сохранит ли король Англии свой трон или нет, мне безразлична была его политика и то, подвергнутся ли католики гонениям или станут веровать открыто. Я думал лишь о том, что Сара в тюрьме, и о том, что не могу долее отыскивать себе оправданий и вскоре мне придется сознаться.

Чтобы подготовиться и собраться с духом, я решил переговорить с Анной Бланди, уверенный, что почерпну у нее необходимую силу духа. Кола упоминает о том, что на время своего отсутствия вверил ее попечению Джона Локка, и тот отправлял свои обязанности скрупулезно, хотя и без большого воодушевления.

- Сказать по правде, - говорил он, - это потеря времени, хотя душе моей, разумеется, пойдут на пользу поступки, какие не принесут награды ни одному из нас. Она умирает, Вуд, и ничто этого не изменит. Я делаю свое дело потому, что пообещал Лоуэру. Но буду ли я давать ей травы или минералы, пользовать ее старыми или новыми методами, делать ей кровопускание или давать слабительное - все впустую.

Все это он произнес вполголоса на улице перед дверью лачуги, где я повстречал его. Он только что нанес ей дневной визит, который, по его словам, был более для вида, нежели пользы ради. Моя матушка каждый день приносила Анне Бланди еду, как настояла на том Сара, прося отдавать блюда матери, а не приносить их ей в тюрьму, и старушка не испытывала нужды ни в одеялах, ни в хворосте для очага. Более ничего нельзя было предпринять.

Смрад болезни и порчи внутри был гнетущим, и когда я вошел, у меня запершило в горле. Все ставни и двери были плотно закрыты, дабы не впустить холод и ветер; такое было необходимо, а прискорбным следствием этого явилось то, что и мерзостные испарения не могли покинуть комнатушку. И старушка, которая всегда упрямо держала ставни и двери распахнутыми настежь и закрывала их лишь в самую лютую стужу, горько на это сетовала. Локк позакрывал все, как только вошел, и, не в силах подняться с постели, она не могла открыть их снова. Она умоляла меня сделать это за нее, и я наконец неохотно согласился с условием, что она позволит мне снова закрыть их перед уходом. Мне не хотелось ссориться с Локком из-за того, что, повинуясь прихоти, я пошел против здравого предписания врача.

Каковы бы ни были доводы медицины, должен сказать, что испытал немалое облегчение, когда сквозняк начал выгонять из комнаты вонь и тьма сменилась дневным светом. Анне Бланди свежесть холодного воздуха тоже, по-видимому, пошла на пользу. Она сделала глубокий вдох и выдохнула с облегчением, словно для нее закончилась тяжкая пытка.

До того я не мог разглядеть ее в полутьме и потому был потрясен, когда, открыв ставни, повернулся посмотреть на нее хорошенько. Исхудалое лицо и смертельная бледность были, разумеется, наиболее заметны, и впервые я увидел ее с непокрытой головой, так что стало видно, сколь истончились и поредели ее волосы. За последние несколько месяцев она состарилась вдвое, и меня охватила такая печаль, что горло у меня сжалось, и я не мог говорить.

- Вы странный молодой человек, мистер Вуд, - сказала она после того, как я справился о ее здоровье и произнес все те слова, какие говорят обычно в подобных обстоятельствах. - Такой добрый и такой жестокий попеременно. Мне жаль вас.

Мне показалось чудным, что этот жалкий мешок костей может сожалеть обо мне, и оскорбительным, что меня называют жестоким, так как жестокость противна моей природе.

- Почему вы говорите мне это?

- Из-за того, что вы сделали с Сарой, - ответила она. - Не смотрите на меня так, будто не знаете, о чем я говорю. Несколько лет вы одаривали ее тем, что было для нее величайшей наградой. Вы говорили с ней и выслушивали ее слова. Вы были ей собеседником и другом настолько, насколько мужчина способен быть другом женщине. Чего вы этим добивались? Разве вам неизвестно, что мир изменился и что девушке в ее положении нужно научиться оставаться безгласной, особенно в обществе благородных людей?

- Странно слышать такое из ваших уст.

- Я вижу, что творится вокруг. Кто бы не заметил, когда это так очевидно? Но вы как будто ко всему слепы. Так я, во всяком случае, думала. Я считала вас простым ученым который столь увлечен своими занятиями, что готов разделить их со всеми. Но это не так. Приучив ее к тому, что ее можно слушать, сделав так, что день уборки в вашей комнате стал единственным на неделе, которого она ждет, вы затем выбросили ее и отказались иметь с ней дело. Потом взяли ее назад. Что вы еще выдумаете, чтобы причинить ей боль, мистер Вуд? Не надо было мне пускать вас в мой дом.

- Я никогда не желал причинить ей боль. А что до остального, ничему я ее не научил. Думается, это она теперь учитель.

Вдова Бланди поглядела на меня с бесконечной печалью, потом неохотно кивнула.

- Я очень страшусь за нее. Она теперь такая странная, что, боюсь, ей не избежать беды.

- Когда она начала говорить на собраниях?

Она глянула на меня проницательно.

- Вам это известно? Она вам рассказала?

- Я сам это узнал.

- Когда Нед приходил в последний раз, а потом нам сказали, что он мертв, мы говорили о нем снова и снова. Это было данью нашей памяти ему, раз уж мы не смогли похоронить его тело. Мы говорили о его родителях и его жизни, о его битвах и его кампаниях. Я была вне себя от горя, потому что очень любила его; в нем был весь мой мир и все мое утешение. Но горе сделало меня несдержанной. А Сара все подмечает. Я рассказывала о эджиллской кампании, когда Нед командовал взводом, а под конец у него под началом была уже целая рота, и сказала, что дома он не был более года и я по нему тосковала.

Я кивнул, думая, что в этом есть какая-то цель, потому что она не из тех, кто заговаривается и бредит даже в болезни.

- Сара поглядела на меня совсем мягко, а потом задала простой вопрос, какого никогда не задавала раньше: "Кто был мой отец?"

Тут она помолчала, пока не удовлетворилась, увидев, что на лице моем не отразилось отвращение.

- Разумеется, это была правда. Нед не был дома год, а Сара родилась за три недели до его возвращения. Он никогда не расспрашивал и не упрекал меня и всегда обращался с Сарой как с собственной дочерью. Мы никогда об этом не говорили, но иногда, когда я видела, как они сидят бок о бок у очага, как он учит ее читать, или рассказывает ей сказки, или просто прижимает к себе, я замечала печаль в его глазах и убивалась за него. Он был лучшим из мужчин, мистер Вуд. Действительно лучшим.

- И каков был ответ на тот вопрос?

Она покачала головой:

- Лгать я не стану, а правду сказать не могу. Я дни и ночи провожу, размышляя о моих прегрешениях, дабы приготовиться к смерти, и мне нужно все отпущенное мне время. Я никогда не притязала на то, чтобы быть добродетельной, и мне во многом надо раскаяться. Но Всевышний не упрекнет меня в прелюбодеянии.

Это не было ответом на мой вопрос, но все равно я едва ли желал его знать, и в лучшие времена я мало удовольствия нахожу в пустой болтовне, а Анна Бланди, по всей видимости, начинала возвращаться памятью в прошлое.

- У меня был сон, самый чудесный сон в моей жизни. В этом сне меня окружили голуби, и один голубь сел на мою руку и заговорил со мной. "Назови ее Сара и люби ее, - сказал он. - И будешь ты благословенна между женами".

При этих ее словах меня пробила странная дрожь, но я все же храбро ей улыбнулся.

- И вы поступили как было сказано.

- Спасибо вам, сударь. Так я и поступила. Вскоре после того, как я рассказала ей это, Сара начала странствовать и говорить.

- И исцелять?

- Да.

- Кто был тот ирландец? Несколько месяцев назад я видел, как он выходил из вашего дома.

Она помолчала, решая, сколько можно сказать.

- Его звали Грейторекс, он называет себя астрологом.

- Чего он хотел?

- Я не знаю. Я была дома, когда он постучался к нам в дверь. Я открыла, а он стоял на пороге, белый как полотно, и дрожал от страха. Я спросила его, кто он, но он был так напуган, что и слова не мог вымолвить. Потом Сара крикнула из комнаты, чтобы я впустила его. И он вошел и, опустившись на колени перед ней, попросил ее благословения.

Это воспоминание все еще тревожило старую мать, а меня ее рассказ напугал.

- А потом что?

- Сара взяла его за руку и сказала, чтобы он встал, словно совсем не удивилась его приходу и поведению, а потом усадила его у очага. Они проговорили более часа.

- О чем?

- Сара попросила оставить их одних, поэтому я не слышала, только начало их беседы. Этот человек сказал, что прочел знамения о Саре в звездах и пересек море и проделал весь путь сюда, чтобы ее увидеть, - так звезды ему начертали.

- "Ибо мы видели звезду Его на востоке и пришли поклониться Ему", негромко произнес я, и Анна Бланди пристально на меня поглядела.

- Не говорите таких слов, мистер Вуд, - сказала она. - Прошу вас, не говорите. Или вы лишитесь разума так, как лишаюсь его я.

- Я уже миновал безумие, - сказал я, - и страха моего не выразить словами.

Времени у меня оставалось немного. Если я собирался внять увещеваниям совести, делать мой шаг следовало быстро, потому что вскоре должен был начаться суд и уже полным ходом шли приготовления к разбирательству. Я выпил немного в харчевне, чтобы набраться храбрости, и все равно отшатывался от необходимого. Но наконец я превозмог свою трусость и пришел в Холиуэлл, где просил принять меня мирового судью сэра Джона Фулгрова. Хотя для него это был самый занятой день в году, он уважил мою просьбу, но сделал это с такой бесцеремонной резкостью, что мне стало еще более не по себе и, открыв было рот, я тут же задрожал и начал заикаться.

- Ну же? У меня мало времени.

- Это о Саре Бланди, - наконец проговорил себя.

- Ну? Что с ней?

- Она невиновна, я это знаю.

Простая фраза, но каких мучений мне стоило ее произнести, сделать шаг со скалы в бездну и по своей воле броситься на вечные муки, какие вот-вот воспоследуют. Я не ставлю себе в заслугу ни мужество, ни честь или благородство, ни силу духа. Лучше других мне известно, что я за человек. Я не рожден был героем и никогда не стану одним из тех, на кого последующие поколения века взирают ради примера и наставления. Другой человек, лучший, чем я, произнес бы эти слова раньше и с большим достоинством, нежели, обливаясь потом, жалко выдавил я. Но все мы делаем то, что в наших силах, я не мог сделать большего, и хотя мои слова, наверное, вызовут глумливый смешок людей более крепких духом, скажу, это был самый мужественный поступок в моей жизни.

- И откуда вам это известно?

Насколько мог связно, я изложил мое дело и сказал, что это я положил яд в бутылку.

- Ее видели в колледже, - возразил он.

- Ее там не было.

- Откуда вам это известно?

На это я не нашелся что ответить, так как дал слово не выдавать пророчествований Сары.

- Она была у меня.

- Где?

- В моей комнате.

- Когда она ушла?

- Она не уходила. Она оставалась со мной всю ночь.

- И ваше семейство это подтвердит?

- Они ее не видели.

- Надо думать, ваши мать и сестра находились в доме? Вы же знаете, я могу расспросить их.

- Я уверен, что они были дома.

- И они не видели, как она вошла, не видели, как она поднималась к вам в комнату, не видели, как она уходит?

- Нет.

- И всю ночь ничего не слышали?

- Нет.

- Понятно. И вы принесли порошок в комнаты доктора Грова для этой цели?

- Нет. Порошок уже был там, и он просил меня добавить его в бутылку, чтобы умерить боли в желудке.

- Но за полчаса до того ему сказали, что это бесполезно, и он заявил, что никогда больше порошком не воспользуется.

- Он не говорил всерьез.

- Все, кто его слышал, ему поверили, а также утверждают, что он был благодарен итальянцу за совет.

- Он не был ему благодарен.

- Это подтверждают свидетели, которые там присутствовали.

- Ничего не могу поделать.

- Вы можете объяснить, как золотое кольцо с печаткой доктора Грова оказалась у обвиняемой? Вы украли его и подбросили ей?

- Нет.

- Так как же оно к ней попало?

- Об этом мне ничего не известно.

Откинувшись на спинку кресла, сэр Джон окинул меня мрачным взглядом.

- Не знаю, чего вы добиваетесь, сударь. Мне совершенно ясно, что вы лжете, чтобы защитить эту дрянь, а попытка сбить правосудие с истинного его пути - проступок серьезный. Прошу вас, подумайте хорошенько и перестаньте вести себя столь безрассудно.

- Но это правда. Чистая правда.

- Нет, неправда. И не может быть правдой. Вы не можете объяснить улики, доказывающие ее вину, а факты, какие вы перечисляете, чтобы засвидетельствовать ее невиновность, нисколько не убедительны.

- Вы мне не поможете?

- Чего вы хотите? Разбирательство закончено, и дело закрыто. Если вы желаете продолжать этот вздор, я не могу помешать вам встать в суде и там произнести свою речь. Но даже если вы сделаете это, должен сказать, это ничего не изменит, и суд вполне может и вас тоже подвергнуть наказанию.

Тогда я пошел к доктору Уоллису в надежде уговорить его употребить свое тайное влияние и спасти девушку - откуда мне было знать, что он уже предопределил ее смерть. И я рассказал мою историю во второй раз, и во второй раз мне не поверили.

- Я вам ничем не обязан, мистер Вуд, - сказал он, - и все равно ничего не мог бы для вас сделать. Судьба девушки в руках судьи и присяжных. Я знаю, что вы слышали слухи, будто я состою на правительственной службе, но они прискорбно преувеличены. Я в той же мере бессилен остановить суд над ней, как и возбудить его.

- Но вы хотя бы мне верите?

Мы сидели в его комнатах, и странная это вышла беседа: в поведении доктора сквозила усталость, какой я не замечал в нем раньше. Разумеется, я не знал, насколько это дело бередило его совесть, и сколь ясно он сознавал, какое зло совершает. Он уверил себя, будто поступает благородно, а когда человек идет на сделку с совестью, поистине опрометчив тот, кто пытается убедить его в обратном.

- Не верю. Я считаю, что эта сказка проистекает из вашего своекорыстия. Думаю, вы скорее бы предпочли побаловаться с этой девкой, чем дать свершиться правосудию. Я знаю о ней больше, чем вы думаете, и уверен, что, когда ее повесят, справедливость и впрямь восторжествует.

- Она не совершала убийства.

Уоллис шагнул ко мне, подавляя меня своим ростом и самой силой и злобой своей личности.

- Распутная девка, которая вам так по душе, мистер Вуд, помогает заговорщику, подстрекателю и безбожнику. Она помогает самому опасному человеку в королевстве совершить чудовищное преступление, и этот человек уже умертвил моего слугу. Но я еще наслажусь мщением, и этот человек умрет. Если смерть Сары Бланди поможет мне отплатить ему, пусть будет так. Мне нет дела до того, виновна она или нет. Вы меня понимаете, мистер Вуд?

- Тогда вы самый худший из грешников, - сказал я, и голос у меня сорвался от ужаса перед услышанным. - Вы не священник и не годитесь для того, чтобы держать в руках хлебы причастия. Вы не...

Уоллис был человек крупный, могучего телосложения и много выше меня ростом. Без единого слова он схватил меня за воротник и потащил к двери. Я пытался протестовать, восклицая, что священнику не пристало вести себя так, но стоило мне открыть рот, и он встряхнул меня, как собаку, и притиснул к стене, прежде чем распахнуть дверь на улицу.

- Не суйтесь не в свое дело, сударь, - холодно сказал он. - Мне безразличны ваши выдумки, и у меня нет времени на ваше нытье. Оставьте меня в покое и не говорите ничего больше, или вы тяжко за это поплатитесь.

Потом он вытолкал меня за дверь и с силой ударил ногой так, что, споткнувшись на каменных ступенях, я упал в лужу, и холодная грязь забрызгала все мое платье.

И стоя на коленях в этой грязи, которая пропитывала мою одежду и сочилась в сапоги, я понял, что потерпел поражение. Даже кричи я с крыш, люди заткнут уши и откажутся признавать очевидную истину. Не знаю, было бы все иначе, заговори я раньше, но теперь было уже слишком поздно, и сознание этого заставило меня опустить голову в грязь и плакать от горя, а дождь забрызгивал меня все новой грязью. Словно сами Небеса вмешались и превратили меня в бесноватого, который с мостовой взывает к миру, но люди отводят глаза и делают вид, что не замечают его. В глубочайшей ярости я бил кулаком о топкую жижу и вопиял в отчаянии на Господне жестокосердие, а в награду и утешение услышал, как двое прохожих рассмеялись при виде неистовствующего пьяницы, что стоял перед ними на коленях.

Глава одиннадцатая

Утро суда над Сарой положило начало двум самым мучительным, самым прекрасным дням моей жизни, когда я в полной мере ощутил и мощь Господнего гнева, и сладкую благодать Его прощения. Кола описал происходившее тогда, и сделал это с немалой проницательностью. Я не стану повторять его рассказ, скорее дополню, ибо он, и это вполне естественно, опустил события, о которых не мог знать.

Сара велела мне не вмешиваться, и я уже нарушил ее приказ, но не мог заставить себя ослушаться в ее присутствии. Это может показаться слабостью с моей стороны, пусть так, мне нет до этого дела. Я говорю правду и добавлю, что ни один человек, кто знал ее так, как я) не поступил бы иначе. Я надеялся, что кто-нибудь другой выступит в ее защиту или представит доказательства ее невиновности, но никто не вызвался. Сама Сара не сказала ничего, только признала свою вину, дабы ее тело попало в руки Лоуэра, а мать получала уход и лечение. Когда она произнесла слово "виновна" так мягко и с таким смирением, сердце мое разбилось, и я исполнился решимости в третий раз попытаться открыть людям истину. Потом я услышал слова судьи: "Может кто-либо что-либо добавить? Потому что, если есть здесь кто-нибудь, кто выступил бы в защиту обвиняемой, ему следует сделать это сейчас".

- Господин судья, - начал я.

Я собирался прокричать на весь свет, что эта несчастная девушка невинна, как сам Христос, что она не имела касательства к смерти Грова и что я, и не кто иной, повинен в его кончине. Я намеревался употребить все доступное мне красноречие, чтобы подтвердить правду всеми крохами доказательств, и был уверен: даже если первое подведет меня, то последние прозвучат убедительно.

Но я промедлил, лишившись дара речи от горя, и в это мгновение возможность была упущена. Мне известно, что многие в городе, даже в самом университете, презирают меня и насмехаются надо мной у меня за спиной, и я всегда особо заботился о том, чтобы не давать поводов к унижению. На сей раз я отбросил самую мысль о собственном достоинстве, и в краткое мгновение тишины, порожденное моим молчанием, какой-то малый отпустил скабрезную шутку, и послышался смех, что поощрило новых остряков. Ведь суд, в котором вот-вот будет вынесен смертный приговор, становится местом, исполненным ужаса и опасений; люди с готовностью хватаются за любой случай развеять эту ужасную, гнетущую атмосферу. И вот зал уже взорвался язвительными насмешками, и даже кричи я во весь голос, меня все равно бы никто не услышал. Покраснев от стыда и замешательства, я почувствовал, как Локк тянет меня за рукав, и понадеялся, что сумею возобновить свой призыв к заседателям, когда судья, водворив порядок, снова меня вызовет.

Он того не сделал. Вместо этого с высокомерной и самодовольной ухмылкой он поблагодарил меня за красноречие, чем намеренно вызвал новую волну смеха. А потом он приговорил Сару Бланди к смерти.

Услышав эти слова, я бросился вон из зала, дабы избегнуть новых мук, и убежал домой, где, запершись у себя в комнате, молился об указании свыше. Но ответа мне не было. Не знаю, сколько времени я провел, неподвижно застыв на коленях, как вдруг матушка, заглянув ко мне, сказала, что ко мне пришел посетитель, который не примет отказа. Она уже просила его удалиться, но он не желал уходить, не повидавшись со мной.

Несколько минут спустя в дверях появился Джек Престкотт, который был столь же весел, сколь и безумен. Он сильно напугал меня, ведь его рассудок с последней нашей встречи и впрямь помутился, и выражение его глаз сказало мне, что предо мной человек, который, будучи рассержен или натолкнувшись на возражения, способен прибегнуть к насилию.

- Эгей, друг мой, - бросил он, входя с видом вельможи, удостоившего визитом человека ниже его званием. - Надеюсь, я застал вас в добром здравии.

Не помню, да и не желаю вспоминать, что я ему ответил; думается, с тем же успехом я мог бы процитировать ему выдержку из каталога Бодлеянского собрания, столь далек он был от мира сего. Джека Престкотта не волновало ничего, кроме журчания собственных заблуждений, что обильным потоком извергались из его уст. Он полчаса заставлял меня выслушивать повесть о своих невзгодах и о том, как он преодолел их. Все подробности были изложены в точности так, как позднее он описал их в своей рукописи. Даже некоторые слова и обороты, некоторые отступления и комментарии были в точности теми же, и, полагаю, за годы, прошедшие с визита ко мне до того, как он взялся за перо, он бесконечно переживал в бреду события того года. После смерти он, вероятно, отправится в Ад; и тогда он только получит по заслугам. Но на мой взгляд, он уже пребывает в аду, ибо истинны слова Туллия: "A diis quidem immortali busquae potest homoni major esse poena furore atque dementia", кого желают наказать боги, того они лишают разума.

Я недоумевал, не зная, зачем он пришел: он не числил меня среди своих друзей, а я, со своей стороны, будьте уверены, ничем не поощрял подобную близость. Решив, будто он желает моего совета в том давнем деле своего отца, я, как мог, дал ему понять, что ни в коей мере не стану ему помогать. Но он, однако, поднял руку, самым снисходительным жестом призывая меня к молчанию.

- Я пришел, чтобы снабдить вас фактами, а не спрашивать вашего мнения, - изрек он с хитроватой улыбкой. - Я хочу, чтобы вы сохранили вот эти бумаги, будьте так добры. Не сомневаюсь, однажды я приду за ними, быть может, тогда, когда мой иск все же придется представить на суд закона, но в ближайшие несколько месяцев я буду в разъездах и не смогу надежно их охранять. Оставив их у себя, вы окажете мне столь же большую услугу, какую оказываю я вам, так как доктор Уоллис, узнай он, где они, безусловно, пожелает получить их назад.

- Я не хочу держать их у себя и ни в коей мере не желаю помогать вам.

- Да. - Он важно кивнул. - Когда выйдет в свет ваше жизнеописание моего отца и посредством вашего пера люди узнают, сколь великим человеком он был, ваше будущее будет обеспечено, и, позвольте заверить, я вас не оставлю. Все затраты на публикацию я возьму на себя. Думаю, тысячу экземпляров по меньшей мере, в лучшем переплете и на лучшей бумаге.

- Мистер Престкотт, - еще громче возразил я, - вы и убийца, и наихудший подлец, какого я когда-либо встречал. Вы убиваете самого дорогого мне человека, лучшего человека на свете, и без всяких на то причин. Молю вас, задумайтесь над тем, что вы делаете; еще не поздно все изменить и загладить причиненное зло. Если вы пойдете сейчас к мировому судье...

- А чтобы довести сей труд до совершенства, - заявил он так, словно я просто промямлил слова учтивой благодарности за его доброту, - вам необходимо вот это. Но с условием, что вы ни словом не обмолвитесь о них, пока книга не будет у печатника.

Снова бумаги. Взяв протянутые мне листы, я проглядел их. Полная абракадабра.

- Разгадать их значение я предоставляю вам, - сказал он. - Считайте это головоломкой.

Тут он открыто рассмеялся, увидев выражение ужаса у меня на лице.

- При виде такого недоумения я должен объясниться. Эти бумаги - из стола доктора Уоллиса. Я украл их несколько недель назад. - Подавшись вперед на стуле, Престкотт продолжил заговорщицким шепотом: - Они написаны самым изощренным шифром и, вот потеха, поставили в тупик нашего доброго доктора. Он просто в бешенстве из-за них.

- Прошу вас, - почти взмолился я, - перестаньте так говорить. Разве вы меня не слышите? Разве вы не понимаете?

Совершая свои опыты с вакуумным насосом - один из них описал Кола, мистер Бойль увидел, что по мере того, как отсасывается воздух, звуки, издаваемые животным внутри, становятся все слабее и слабее, пока наконец их нельзя различить вовсе. И когда Престкотт сидел предо мной, вел беседу, какую желал вести, слышал ответы, какие существовали в одном лишь его воображении, и не замечал моих слов, я чувствовал себя несчастной подопытной тварью, точно я стучал кулаком в невидимую стену и кричал во весь голос, но не получал ни ответа, ни отклика.

- Да, он гордится своими дарованиями, и тем не менее эти письма никак не поддаются его острому уму. - Он хмыкнул. - Но он сказал мне, в чем ключ, хотя и счел меня слишком глупым, чтобы заметить свою оговорку. Судя по всему, вам понадобится книга Ливия. А с ней, как он считает, все откроется. Должен заметить, я ничего не имею против, если он прочет свое письмо, но более не желаю, чтобы он читал письма моего отца. Вот почему они должны остаться у вас. Ему и в голову не придет искать их здесь.

Бросив напоследок такое замечание, Престкотт раскланялся удалился проводить свой досуг до роковой беседы с доктором Уоллисом на следующий день. Оба они изложили это событие, и рассказ Уоллиса, по всей очевидности, следует считать верным, так как нападение на него Престкотта вызвало некоторый переполох, и несколько недель спустя на Главной улице собралась большая толпа, чтобы поглазеть, как молодого человека выводит из тюрьмы Бокардо и, погрузив в карету, увозит. Несчастный был так крепко связан, что едва шел. Впрочем, такие путы - благодеяние для всех, в особенности для него самого. Он был слишком кровожаден, чтобы оставаться на свободе, и слишком безумен, чтобы понести наказание. Надеюсь, читатель поймет меня, если я скажу, что он получил по заслугам.

Но он оставил мне письма и среди них то ключевое письмо, какое Уоллис перехватил по пути к Кола в Нидерланды и какое содержало единственные указания на истинные намерения итальянца на нашей земле. Я отложил это письмо, едва удостоив взглядом, хотя мне и было известно кое-что о том, как его прочесть; в то время мне было не до праздных упражнений ума. Вместо этого я тщательно прибрал мою комнату, доложил бумаги Престкотта к собранию под досками пола - я занимал свое тело бесполезными делами, в то время как разум мой вернулся к скорбным раздумьям. Потом я вышел из дому, чтобы в последний раз увидеться с Сарой.

Она отказалась меня видеть; тюремщик сказал, что этот последний вечер своей жизни она хочет провести одна и не желает никого видеть. Я настаивал, предлагал ему подкуп, умолял и наконец уговорил пойти и спросить еще раз.

- Она не увидится с вами, - произнес он и поглядел на меня сочувственно. - Она сказала: дескать, завтра вы достаточно насмотритесь.

Она меня отвергла, и это опечалило меня более всего остального. Мое себялюбие было таково, что я мог думать только о своих обидах, ведь меня лишили возможности предоставить утешение. Признаю, я выпил тем вечером больше, чем следовало, но вино нисколько не утишило моего горя. Я шел из харчевни в харчевню, с постоялого Двора на постоялый двор, но не мог выносить общества веселых и счастливых людей. Я пил в одиночестве и поворачивался спиной, когда ко мне обращались даже те, кого я считал друзьями. Куда бы я ни приходил, люди, знавшие меня, справлялись о Саре и о том, что я думаю о ней. И всякий раз я чувствовал себя слишком несчастным, чтобы сказать правду. В "Королевской лилии", затем в "Перьях" и, наконец, в "Митре" я раз за разом пожимал плечами и говорил, что ничего не знаю, что это меня не касается, что, насколько мне известно, она могла это совершить; я желал лишь забыться - столь великую жалость к себе самому внушило мне спиртное. Под конец меня пьяного выбросили на улицу, где я, поскользнувшись, снова упал в канаву; на сей раз я там и остался, пока наконец меня силой не подняли оттуда.

- Знаете, мистер Вуд, - произнес мягкий певучий голос у меня над ухом, - сдается, я только что слышал пение петуха. Не странно ли такое для столь позднего часа?

- Оставьте меня.

- А вот я не прочь поговорить с вами, сударь.

Этот незнакомец, этот Валентин Грейторекс, повел меня к себе, усадил у огня и обсушил, после чего сел напротив и стал глядеть на меня с непоколебимым спокойствием, пока я не заговорил первым.

- Я ходил к мировому судье и хотел объяснить, что она невиновна. Я сказал, что это я, а не Сара, убил доктора Грова. Он мне не поверил.

- Вот как?

- Потом я пошел к доктору Уоллису и рассказал ему, и он тоже отказался мне верить.

- Надо думать.

- Почему вы так говорите?

- Ведь иначе она могла бы и не умереть завтра. Вы, думаю, хорошо ее знаете?

- Лучше других.

- Прошу вас, расскажите мне. Я хочу знать о ней все.

Джек Престкотт пишет об этом человеке, о том, как его голос притягивает слух и утишает страдания, поэтому все, к кому он обращается, как будто впадают в безмятежную грезу и слушаются любого его приказа. Так вышло и со мной, и я рассказал ему все, что знал о Саре, все, что вложил в эту рукопись, ибо его глубоко интересовали ее речи и он страстно желал услышать каждое произнесенное ею слово. Когда я передавал ее слова на собрании, из его груди вырвался глубокий вздох и он удовлетворенно кивнул.

- Я должен спасти ее, - завершил я свой рассказ. - Должно же быть что-то, что я смог бы сделать.

- Э, мистер Вуд, вы слишком много читали рыцарских романов. - В его голосе звучала одна лишь доброта. - Быть может, вы видите себя Ланселотом Озерным, что прискачет на белом коне и спасет от костра Гвиневеру, поразит всех врагов и увезет ее в неприступный замок?

- Нет. Я думал, если я пойду к лорду-наместнику или к судье...

- Они не станут вас слушать, - сказал Грейторекс. - Как не стал вас слушать мировой судья или этот Уоллис, как не услышал вас никто в зале суда. Да, "слухом слышите - и не уразумеете, и очами смотреть будете - и не увидите", так сказано в Книге пророка Исайи.

- Но почему столько людей желают ей смерти?

- Вы сами уже прекрасно все знаете, но сердцем не готовы принять случившееся. Вы знаете, что вы видели, вы знаете Библию, и вы слышали ее собственные слова. Вы ничего не можете поделать, и вам ничего не следует делать.

- Но я не могу без нее жить.

- Это - вам наказание за ту роль, какую вы сыграли в свершившемся.

У меня не осталось ни духа, ни сил, чтобы возражать, и выпитое настолько затуманило мой разум, что я не сумел бы вымолвить ни слова, даже если бы и захотел. По прошествии некоторого времени Грейторекс помог мне подняться с табурета и вывел на свежий воздух, который оживил меня настолько, что я смог стоять прямо.

- Это чистилище, друг мой, но, вот увидите, оно не продлится долго. Пойдите поспите, если сможете; молитесь, коли не сможете заснуть. Вскоре все кончится.

Я последовал его совету и всю ночь провел в глубочайшей молитве за себя самого и за Сару, всей душой моля Господа вмешаться и остановить безумие, какое он обрушил на мир. Моя вера слаба, позор для любого, кому жизнь благоприятствовала, как мне. Я был избавлен от богатств и славы, от власти и положения точно так же, как Его доброта уберегла меня от нищеты и тяжкой болезни. Любое бесчестье - только мое, лишь я навлек его на себя, а малейшее достижение - заслуга Его милостью. И, невзирая на это, я был слишком слаб в вере. Я молился жарко, я прибег ко всем известным мне ухищрениям, чтобы обрести ту тихую искренность смирения, какую испытал лишь однажды, когда в морозную стужу ехал верхом по зимней дороге, а Сара сидела позади меня на седле. Малая частица моей души знала, что я всего лишь заполняю часы до той минуты, когда свершится неизбежное. Снова и снова я бросался в борьбу, все более отчаянную с каждой новой попыткой смирить мятежный дух. Но я слишком много времени провел в кругу рационалистов и тех, кто говорил мне, будто век чудес миновал и знамения Божьи, явленные отцам Церкви, были унесены из этого мира, чтобы никогда больше не появиться. Я знал, что это не так, и знал, что Господь и по сию пору может вмешаться и вмешивается в дела людские, но не мог принять этого всем сердцем. Я не мог произнести простые слова: "Да свершится воля Твоя" и сказать их от чистого сердца. Знаю, я хотел сказать: "Да свершится воля Твоя, если она соответствует моим пожеланиям". А это - не молитва и не смирение.

Мои молитвы были напрасны. Незадолго перед рассветом я оставил тщетные попытки, понимая, что Господь покинул меня. Я не обрету помощи, и единственное, чего я желал более всего на свете, не будет мне даровано. Я знал, что потеряю ее, и в то мгновение постиг, что Сара была самым драгоценным, что было в моей жизни и будет в те годы, какие мне еще предстоят. Я примирился с отпущенным мне наказанием и в отчаянии и рассветной тиши, наверное, впервые молился истинно. Знаю лишь, что тьма отпустила меня, и чувство глубочайшего мира снизошло на мою душу, и вновь я оказался на коленях, всем сердцем благодаря Господа за Его доброту.

Я не знал, чего мне ждать, и не мог понять, как может случиться так, что минует неостановимый поход людской жестокости. Но я больше не спрашивал и не сомневался. Одевшись как можно теплее, я накинул на плечи самый плотный плащ - ведь хотя пришла весна, на рассвете подмораживало, - и смешался с толпой, спешащей к крепости в преддверии казни.

Лишь одному человеку было суждено умереть в то утро; судья проявил к другим столько же милосердия, сколько мстительности он проявил к Саре; и казнь должна была свершиться быстро. Когда я подошел, толпа уже окружила большое дерево посреди двора, с толстого сука свисала веревка, а к стволу была прислонена лесенка. Сердце мое упало, и меня вновь охватили сомнения, но огромным усилием воли я отмел от себя подобные мысли. Я не знал даже, зачем я здесь. Разумеется, в моем присутствии не было ни цели, ни смысла, и я не желал, чтобы Сара меня видела. Но я чувствовал, мне необходимо быть здесь, что от этого зависит сама ее жизнь, пусть я и не мог постичь почему.

Лоуэр тоже тут был, в обществе Локка и пары дюжих малых, в одном из которых я узнал привратника из Крайст-Чёрч. Странное общество, подумалось мне, прежде чем в мою душу закралось подозрение о том, что они замышляют. Я не видел Лоуэра несколько дней, но мне следовало бы догадаться, что он не упустит возможности раздобыть новый материал для своей книги. Он был человек добрый, но увлеченный своим делом. Выражение суровой решимости в его лице, когда он расхаживал взад-вперед под деревом, говорило о том, что врач вовсе не предвкушает удовольствия от надвигающихся событий, но и не дрогнет, не отступит от своего.

Я избегал его; я был не в настроении беседовать и лишь мельком взглянул на еще одну кучку людей, с громким разговором и грубыми шутками сгрудившихся вокруг профессора-региуса, стоявшего чуть поодаль. Удели я им больше внимания, я бы большее значение придал перешептыванию Лоуэра со своими товарищами, тому, как они заняли место возле самой виселицы, и выражению сурового удовлетворения, промелькнувшему в лице Лоуэра, когда он оглядывал поле будущей битвы и диспозицию своих сил.

И вот вывели закованную в кандалы Сару, которую сопровождали два крепких стража, хотя в последних едва ли была нужда, такой маленькой, хрупкой и слабой выглядела девушка. Один ее вид разбил мне сердце: глаза у нее слипались от недостатка сна, и черные круги под ними проступали тем ярче, что по лицу разлилась смертельная бледность; прекрасные темные волосы были непокрыты, но теперь они уже не казались прекрасными, она всегда любовно их расчесывала, они были самым большим - на деле, единственным предметом ее гордости. Теперь, нечесаные и свалявшиеся, они были затянуты в грубый узел на затылке, дабы не мешали веревке.

Я лишь повторяю то, что Кола уже записал с моих слов; она действительно отказалась от пастора с храбростью и смирением, которые вызвали громкие рукоплескания толпы, сама произнесла молитву, а после нее краткую речь, в которой, раскаиваясь в грехах, она не созналась в том единственном, за который ей предстояло умереть. В ее словах не было ни звучного геройства, ни неповиновения, ни воззвания к сочувствию собравшихся, которые были бы уместны, скажи их в сходных обстоятельствах мужчина. Уверен, здравый смысл подсказал ей, что из ее уст такие речи показались бы неподобающими и не завоевали бы ей сострадания толпы. Напротив, путь к ее сердцу лежал через смирение и храбрость, и, так как два эти качества были всегда ей присущи, она снискала рукоплескания тем, что просто была самой собой, а быть таковым и до такой крайней степени - величайший, в моих глазах, подвиг.

Когда со словами было покончено, она вслед за палачом поднялась по лесенке, где стала терпеливо ждать, пока он возился, завязывая петлю у нее на шее. Не знаю, почему повешенья всегда бывают столь низменными и грубыми; последние мгновения жизни должны быть облечены большим достоинством, нежели беспорядочное содрогание рук и ног, когда приговоренный поднимается по шаткой лесенке, и мало кто не вызывает при этом смеха. Но в то утро толпа была не настроена смеяться: молодость, хрупкость и спокойствие осужденной умерили любые сквернословие и шутки, и собравшиеся взирали на нее в большей тишине и почтении, чем мне случалось видеть при прочих подобных событиях.

Забили барабаны - лишь два барабанщика, мальчишки лет двенадцати, которых я не раз видел выбивающими дробь на улицах. Дни, когда церемония казни свершалась под рокот полковых барабанов, давно миновали, и мировой судья решил, что в то утро нет надобности в солдатах. Он не ждал от толпы волнения или буйства, какого можно ожидать при повешении особы, любимой в городе, или известного разбойника с большой дорога, или человека семейного. Ничего такого и не было. Толпа словно онемела, примеру ее последовали и барабаны. Палач - движением, исполненным поистине удивительной деликатности, - столкнул Сару с лесенки.

- Да смилуется Гос...

Таков бы ее крик. Последнее слово потерялось, когда под ее весом натянулась веревка, и завершилось придушенным всхлипом, и сочувственным вздохом отозвалась ему толпа. И вот она уже качается, лицо ее багровеет, члены подергиваются, и распространяется вонь, когда предательские пятна на грубой рубахе показывают, что удавка оказывает свое обычное низкое воздействие.

Продолжать не стану. Мало найдется тех, кто не видел бы такого зрелища, и даже сейчас воспоминания приносят мне неимоверную боль, хотя, помнится, я наблюдал за происходившим с удивительным спокойствием, несмотря на внезапный и ужасающий удар грома и тьму в небесах, которые разверзлись, когда она повисла в петле. Я молился о ее душе и вновь опустил взгляд, дабы не видеть ее конца.

Однако я совсем позабыл о Лоуэре и о его решимости заполучить тело прежде профессора-региуса. Разумеется, он заранее подкупил палача; этим объяснялись кивки и подмигивания, какими они обменялись, и то, что Лоуэра подпустили так близко к виселице. Я понятия не имел о том, что он купил согласие Сары, пообещав лечить ее мать, не знал я и того, что в каких-то нескольких сотнях ярдов от замка сама мать в это самое мгновение испустила последний вздох. Тело Сары только-только перестало подергиваться и биться в судорогах, а Лоуэр уже громким голосом прокричал своей маленькой армии: "За дело, парни!" и ринулся вперед, подав при этом знак палачу, который тут же выхватил из-за пояса тесак и перерезал веревку.

Тело Сары упало с высоты трех футов с глухим ударом, за которым последовало первое недовольное ворчание толпы, а Лоуэр наклонился, чтобы проверить, дышит ли она.

- Мертва! - выкрикнул он после краткого осмотра так, чтобы услышали все, и махнул своим подельщикам выйти вперед. Привратник Крайст-Чёрч подхватил тело и забросил его себе на плечо и, прежде чем кто-либо успел опомниться, направился с ним прочь, перейдя на бег, когда из толпы послышались первые протесты. Двое подручных Лоуэра остались, дабы задержать людей профессора-региуса, попытайся они воспрепятствовать уходу привратника, и Лоуэр еще оглянулся напоследок, прежде чем последовать за своей добычей.

Наши взгляды встретились через открытый двор, и в моем он, верно, прочел одно лишь отвращение. Передернув плечами, он опустил глаза и не смотрел на меня больше. Потом он тоже повернулся, быстрым шагом пошел прочь и скрылся за пеленой дождя, который уже лил стеной и с ужасающей свирепостью.

Я помедлил не более мгновения и тоже ушел, но в отличие от толпы, которая ринулась вслед за похитителями и запрудила узкие ворота, когда все и каждый решили протиснуться в них разом, покинул двор через заднюю калитку. Потому что я знал, куда направляется Лоуэр, мне не нужно было не спускать с него глаз: я и так без труда мог настичь и его, и его страшную добычу.

Ему следовало действовать быстро и чем скорее, тем лучше, так как теперь толпа была не настроена спустить ему оскорбления. В казни через повешение горожане видели Господню волю и королевское правосудие и пришли, чтобы убедиться, что все приличия будут соблюдены. Не приняли бы они - а у людских сборищ острое чувство того, что есть справедливо, а что нет, - любой низости поведения. Приговоренный должен умереть, но с ним следует обращаться достойно. Лоуэр оскорбил жертву и город, и я знал, что, если его поймают, ему придется несладко.

Этого, однако, не произошло, потому что он хорошо все продумал; я сам нагнал его лишь тогда, когда он, собираясь проскользнуть в лабораторию Бойля с черного хода, уже начал подниматься по лестнице.

Я еще холодел от потрясения и ужаса перед тем, что он сделал. Все его доводы были мне известны заранее, я даже соглашался с большей их частью, но такого допустить я не мог. Можете сказать, что в свете всего совершенного и несовершенного мной мне давно уже следовало бы отказаться от права судить других. И тем не менее я поднялся по ступеням в надежде, что, пусть мне и не удалось добиться справедливости, я сумею хотя бы сохранить ее видимость.

Он уже выставил стража на лестнице, на случай если чернь догадается, что он пришел сюда, а не в Крайст-Черч, и готовился заложить засовы, чтобы никто не помешал ему в его отвратительных трудах. Мне, однако, удалось ворваться внутрь, всем телом навалившись на дверь еще до того, как лязгнули засовы.

- Лоуэр, - вскричал я, остановившись и оглядев адскую сцену вокруг меня. - Этому надо положить конец.

Локк уже готовился помогать при вскрытии, а с ним и цирюльник, для помощи в механическим расчленении. Сару уже обнажили, прекрасное тело, которое я так часто обнимал, лежало на столе, и цирюльник грубо обмывал и готовил его для ножа. В том, что она мертва, никто бы не усомнился: ее несчастное исковерканное тело было бело, как труп, и только толстый красный рубец а шее и разрушающее красу выражение страдания на лице наглядно показывали, что с ней сталось.

- Не глупите, Вуд, - устало ответил Лоуэр. - Она мертва. Душа покинула тело. Я ничем не смогу причинить ей боль. Это вам известно не хуже меня. Знаю, вы любили ее, но теперь слишком поздно.

Он сочувственно хлопнул меня по спине.

- Послушайте, друг мой, - сказал он. - Вам это придется не по душе. Я вас не виню, для этого нужен крепкий желудок. Вам не стоит здесь оставаться и смотреть на нашу работу. Последуйте моему совету и идите домой, приятель. Так будет лучше. Поверьте.

Я был слишком взбешен и его не послушал, но, гневно стряхнув дружескую руку, отступил на шаг, испытывая, решится ли он совершить такое кощунство у меня на глазах, думая, безрассудно быть может, что мое присутствие заставит его увидеть зло, какое он намеревался совершить, и воздержаться.

С мгновение он глядел на меня, словно бы не зная, как ему поступить, пока в отдалении не кашлянул Локк.

- У нас, знаете ли, мало времени, - сказал он. - Мировой судья дал нам только один час, и время идет. И не забывайте, что случится, если чернь застанет нас здесь. Решайтесь.

Не без усилия Лоуэр решился и, отвернувшись от меня, подошел к столу, а потом дал знак остальным покинуть комнату. Я пал на колени и молился Господу, кому угодно, чтобы он вмешался и остановил этот кошмар. Пусть даже прошлой ночью это не принесло плодов, я повторил все мои вчерашние молитвы и обещания. О Господь Бог, пришедший в мир, дабы искупить наши прегрешения, сжалься над этой несчастной невинной, если не надо мной.

Потом Лоуэр взял нож и приложил его к ее груди.

- Готовы? - спросил он.

Локк кивнул и быстрым уверенным движением начал делать надрез. Я закрыл глаза.

- Локк, - услышал я в темноте голос Лоуэра, зазвеневший внезапным гневом, - что, скажите на милость, вы тут творите? Отпустите мою руку. Неужто тут все помешались?

- Постойте.

И Локк, Локк, который никогда мне не нравился, отвел нож от тела и склонился над трупом. Потом с озадаченным видом он повторил свой поклон так, что его щека легла ей на уста.

- Она дышит.

При этих простых словах, говоривших так много, я едва смог сдержать слезы. Лоуэр впоследствии приводил собственные объяснения: наверное, из-за того, что он так стремился первым завладеть телом, веревку перерезали слишком рано, и поэтому угасла не сама жизнь, а лишь ее видимость. Повешение, по-видимому, лишь придушило несчастную и привело к временному забытью. Все это мне известно, он раз за разом повторял свои доводы, но я знал иное и никогда не трудился ему возражать. Он верил в одно, я зрил другое. Я знал, что стал свидетелем величайшего в истории чуда. Я присутствовал при воскрешении, ибо Святой Дух витал в той комнате, и нежные крылья голубки, что трепетали при зачатии Сары, возвратились, дабы забиться над ее душой. Не дано человеку, и врачу в том числе, возвращать жизнь, когда она угасла. Лоуэр доказывал, что Сара не умирала вовсе, но он сам объявил ее умершей, а смерть он изучил лучше других. Говорят, век чудес миновал, и я сам этому верил. Но это не так; чудеса являются нам и сегодня, просто мы научились находить им иное объяснение.

- Так что нам теперь делать? - услышал я снова удивленный, разочарованный голос Лоуэра. - Стоит нам убить ее, как по-вашему?

- Что?

- Она приговорена к смерти. Не убить ее сейчас означает только отдалить неизбежное и упрочить то, что я ее потеряю.

- Но...

Я не мог поверить своим ушам. Но ведь не мог же мой друг, став свидетелем подобного дива, говорить серьезно? Не мог же он пойти против очевидной воли Божьей и совершить убийство? Я хотел встать и увещевать его, но нашел, что не в силах сделать этого. Ноги отказывались мне повиноваться, я не мог открыть рта и способен был только слушать, потому что не вся еще воля Господня свершилась в тот день. Он пожелал, чтобы и Лоуэр искупил себя, если только врач на такое решится.

- Я бы ударил ее по голове, - говорил тем временем он, - вот только это повредит мозг. - Тут он постоял в задумчивости, нервически скребя подбородок. - Мне придется перерезать ей горло, - продолжал он. - Это единственный выход.

Он вновь занес нож и снова помедлил, прежде чем тихонько опустить его на стол.

- Я не в силах этого сделать, - произнес он. - Локк, посоветуйте, что мне делать?

- Кажется, я припоминаю, - ответил ему Локк, - что врачам положено сохранять жизнь, а не отнимать ее. Разве в нашем случае это не так?

- Но в глазах закона, - возразил Лоуэр, - она мертва. Я лишь завершаю то, что уже должно было быть сделано.

- Так вы палач?

- Она была приговорена к смерти.

- Да?

- Вы сами прекрасно знаете, что это так.

- Насколько я помню, - сказал Локк, - она была приговорена быть повешенной за шею. Это было проделано. О том, чтобы она была повешена за шею до смерти, ничего не говорилось. Признаю, такое обычно подразумевается, но ведь в нашем случае так сделано не было, и потому не может считаться неотъемлемой частью наказания.

- Она была приговорена также к сожжению, - возразил ему Лоуэр. - И повешением его заменили, чтобы избавить ее от боли. Вы хотите сказать, что мы теперь должны отдать ее на костер и позволить ей сгореть заживо?

Тут его внимание вернулось к самой Саре, которая издала тихий, слабый стон: она лежала совсем позабытая, пока поверх ее тела философы вели свой ученый диспут.

- Подайте мне повязку, - произнес Лоуэр, внезапно вновь обратившись во врача. - И помогите мне перевязать надрез, который я уже ей сделал.

В следующие пять минут он тщательно обрабатывал рану, по счастью, небольшую, после чего они с Локком вместе взялись приподнять и усадить ее так, что спиной она опиралась на их плечи, а ее ноги свисали со стола. Наконец, пока Локк наставлял ее, как дышать ровнее и глубже, чтобы голова ее прояснилась, Лоуэр принес плащ и мягко прикрыл ее.

Размышлять об убийстве живой женщины, которая сидит, опираясь на ваше плечо, много труднее, чем рассуждать о том, как бы расчленить труп, пластом лежащий на столе, и к тому времени, когда плащ лег на плечи Сары, настроение Лоуэра переменилось совершенно. Природная доброта, сдерживаемая зачастую честолюбием, смела все на своем пути, и, позабыв о том, что ему (как он полагал) следует делать, он, сам того не сознавая, стал обращаться с девушкой как со своей пациенткой. А он всегда был непримирим в защите тех, кого считал под своей опекой.

- Но что нам делать теперь? - повторил он свой вопрос, и все мы поняли, что в прошедшие несколько минут шум с улицы все возрастал и теперь превратился в рев многих глоток.

Локк высунул голову в окно.

- Внизу собралась толпа. Говорил я вам, им это придется не по нраву. Даже к лучшему, что дождь льет стеной, большинство зевак разошлись по домам. - Он прищурился на небо. - Вы когда-нибудь видели такую грозу?

Сара снова застонала, потом нагнула голову, и ее сильно вырвало. Ее рыгание и затрудненное дыхание вновь заставили врачей заняться ею. Лоуэр принес спирт и похлопал ее по затылку, заставляя ее выпить алкоголь, хотя от этого она только стала рыгать еще сильнее.

- Если вы скажете им это, они в ответ заявят, будто это знак Божьего гнева, какой обрушился на вас за ваши опыты. Ее заберут и отправят на костер и к тому же поставят охрану, дабы убедиться, что вы и близко к ней не подойдете.

- Так вы полагаете, что нам не следует выдавать ее?

И все это время я не произносил ни слова, только, стоя в углу, наблюдал за происходящим. Теперь же я нашел, что ко мне вернулся дар речи. Тут я мог склонить чашу весов, ибо было ясно, что все должны условиться о дальнейших шагах.

- Вы не должны, - сказал я. - Она не совершила ничего дурного. Она совершенно невинна. Я это знаю. Если вы выдадите ее сейчас, вы не только бросите пациентку в беде, вы отвернетесь от невинной души, к которой милостив был Господь.

- Вы в этом уверены? - спросил, поворачиваясь ко мне, Локк: по всей видимости, он только теперь заметил мое присутствие.

- Уверен. Я пытался заявить об этом на суде, но меня освистали.

- Не стану спрашивать, откуда вам это известно, - мягко сказал он, и его проницательный взгляд в первый и единственный раз дал мне постичь, как вышло так, что позже он занял столь высокое положение. Он видел больше других людей, а о еще большем догадывался. Я был благодарен ему за молчание тогда и благодарен ему по сей день.

- Прекрасно, - продолжал он - Единственное затруднение в том, что мы можем занять ее место на виселице. Мне хочется думать, что я человек великодушный, но есть пределы того, на что я готов пойти ради больного.

Лоуэр тем временем расхаживал взад-вперед в величайшем волнении, время от времени бросая взгляды за окно, потом поворачиваясь к Саре, затем к Локку, потом ко мне. Когда мы с Локком договорили, заговорил он.

- Сара? - мягко окликнул он и повторял ее имя до тех пор, пока она, подняв голову, не поглядела на него. Глаза ее были налиты кровью, так как малые сосуды в них лопнули, и от того вид у нее был как у самого дьявола, а бледность кожи делала эти глаза еще более ужасающими.

- Ты меня слышишь? Ты можешь говорить?

После долгого промедления она кивнула.

- Ты должна ответить мне на один вопрос, - сказал он и подошел к столу, чтобы опуститься перед ней на колено, дабы она могла его ясно видеть. - Что бы ты ни говорила раньше, теперь ты должна сказать правду. Потому что от этого зависят не только твои, но и наши жизнь и души. Ты убила доктора Грова?

Даже невзирая на то, что правда была мне известна, я не знал, какой она даст ответ. А она не давала его долгое время, но наконец качнула головой из стороны в сторону.

- Твое признание было ложным?

Едва заметный кивок.

- Ты поклянешься в этом всем, что есть у тебя дорогого?

Она кивнула.

Лоуэр встал и вздохнул тяжело.

- Мистер Вуд, - сказал он, - отведите эту девушку наверх в комнаты Бойля. Он придет в негодование, если узнает, поэтому попытайтесь не напачкать. Оденьте ее, как сможете, и обрежьте ей волосы.

Я воззрился на него, не понимая, о чем он говорит, и Лоуэр нахмурился.

- Давайте же, мистер Вуд, поскорее. Никогда нельзя сомневаться во враче, когда он пытается спасти жизнь человеку.

Я за руку увел Сару, услышав напоследок бормотание Лоуэра:

- В соседней комнате, Локк... Риск велик, но может сойти.

Хотя с виду она была вполне здорова, Сара все еще не могла говорить и едва двигалась, только сидела, глядя прямо перед собой, а я тем временем исполнял полученные распоряжения. Обрезать волосы, не имея ножниц, непросто, и творение моих неумелых рук не сделало бы чести придворной даме. Однако, каковы бы ни были замыслы Лоуэра, веяниям моды в них не было места. Покончив с трудами, я попытался как мог скрыть следы беспорядка. Затем я сел рядом с ней и взял ее за руку. У меня не нашлось бы слов, чтобы выразить мою нужду, и потому я не стал говорить ничего. Я лишь слегка сжал ее пальцы и со временем почувствовал легчайшее пожатие в ответ. Этого достало: я разразился рыданиями, сотрясшими все мое тело, и склонил голову ей на грудь, в то время как она сидела совершенно безучастно.

- Ты действительно думал, я оставлю тебя? - спросила она так слабо и тихо, что я едва ее расслышал.

- Я не смел надеяться. Знаю, я не заслуживаю и этого.

- Знаешь ли ты меня?

Это было самое прекрасное мгновение моей жизни. Все вело к этому вопросу, и все, что случилось после него, годы жизни, какие я прожил с той минуты и еще уповаю прожить, были всего лишь к ней эпилогом. В первый и последний раз у меня не было сомнений и надобности в мыслях или рассуждениях. Мне не было нужды обдумывать, взвешивать доказательства, даже прибегать к умениям истолковывать, потребным в менее серьезных делах. Я должен был лишь без страха и с твердой уверенностью возвестить непреложную истину. Действительно, есть вещи столь очевидные, что исследование здесь излишне, а логика презренна. Истина была прямо предо мной, дар, тем более бесценный, что незаслуженный. Я знал. Вот и все.

- Ты мой Спаситель, Господь во плоти, рожденный от Духа, претерпевший гонения, поругание и брань, известный волхвам, умерший за наши грехи и восставший, как случалось прежде и будет случаться в каждом поколении.

Всякий, услышав мои слова, счел бы меня безумцем, и с одной этой фразой я навсегда вышел за пределы общества людей и шагнул во мной созданный мир.

- Никому не говори об этом, - тихо сказала она.

- Но мне страшно. Я не снесу потерять тебя, - добавил я, стыдясь собственного себялюбия.

Сара же будто и не заметила моих слов, но по прошествии времени наклонилась и поцеловала меня в лоб.

- Ты не должен страшиться сейчас и не должен страшиться впредь. Ты моя любовь, мой голубь, мой возлюбленный, и я тебе друг. Я не оставлю тебя и никогда тебя не покину.

Таковы были последние слова, какие она сказала мне, последние, какие я слышал из ее уст. Я сидел подле нее, не отпуская ее руки и глядя на нее с благоговением, пока шум снизу не пробудил меня снова. Тогда я встал с кровати, где она сидела, глядя прямо перед собой, и вернулся к Лоуэру. Сара теперь словно позабыла о моем существовании.

Внизу передо мной открылась сцена поистине дьявольской бойни, и даже я, знавший всю правду, при виде нее ужаснулся. Сколь же велико, наверное, было потрясение Кола, когда он, силой ворвавшись в лабораторию, увидел останки, которые принял за тело Сары. Ведь Лоуэр, взяв купленный в Эйлсбери труп, небрежно порубил его на лишенные узнаваемости куски, с какими обошелся со столь зверской жестокостью, что в них с трудом можно было узнать члены человеческого тела. Сам он был забрызган кровью собаки, какую зарубил Локк для завершения иллюзии, и, невзирая на ветер, влетавший в широко распахнутое окно, вонь спирта в комнате казалась невыносимой.

- Что скажете, Вуд? - спросил он, повернувшись ко мне с суровым выражением. Локк, как я увидел, вновь принял позу скучающей рассеянности и праздно стоял возле двери. - Заметит кто-нибудь нашу подмену?

И, взмахнув ножом, он выковырял из отрубленной головы на столе глазное яблоко, так что оно на жиле свесилось из глазницы.

- Я обрезал ей волосы, но пережитое настолько потрясло ее, что она едва способна пошевелиться. Что вы предлагаете нам делать теперь?

- Слуга Бойля держит свою одежонку в чулане, - ответил Лоуэр. - Во всяком случае, обычно она там. Думаю, нам следует ее позаимствовать. Оденьте девушку так, чтобы никто ее не узнал, и мы тайком выведем ее из дома. А пока не позволяйте ей спускаться вниз или шуметь. Никто не должен ее видеть, не должен даже заподозрить, что наверху кто-то есть.

И опять я поднялся наверх и, разыскав одежду слуги, взялся за многотрудное одевание Сары. В течение всего этого предприятия она не произнесла ни слова, и, закончив, я оставил ее и вышел через черный ход дома мистера Кросса, а оттуда по узкому проулку на улицу Мертон и к моему жилищу.

Сперва, однако, я заглянул в "Перья", так как мне нужно было несколько минут, чтобы восстановить душевное равновесие и собраться с мыслями. Тут ко мне обратился Кола, который сам выглядел усталым и измученным и желал узнать новости о казни. Я рассказал ему всю правду, опустив лишь одну важную подробность, и несчастный воспринял это как подтверждение своей теории о переливании крови, дескать, смерть души донора должна неизбежно вызвать также и смерть получателя. По причинам вполне очевидным я не мог просветить его в этом вопросе и привести ему пример того, что в его теории имеется роковой изъян.

Он также рассказал мне о кончине матери, которая глубоко меня опечалила, ибо эта смерть стала новым бременем, какое ляжет на плечи Сары. Когда Кола отправился увещевать Лоуэра, я, заставив себя на время забыть о смерти Сариной матери, пошел домой, где нашел мою матушку в кухне. Арест Сары стал для нее тяжелым ударом, и она пристрастилась тихо сидеть у очага, когда не молилась за девушку. В то утро, когда я вернулся домой - ведь невзирая на столько свершившихся событий, было не более восьми часов, - она сидела совсем одна в кресле, какое никому не дозволялось занимать, и, к моему изумлению, понял, что она плакала, ведь рядом не было никого, кто мог бы ее увидеть. Но она сделала вид, что ее щеки сухи, а я сделал вид, что ничего не заметил, так как не желал ее унизить. Но и тогда, думается, я спросил себя, как может продолжать свое течение обыденная жизнь перед лицом чудес, каким я только что стал свидетелем, и не мог понять, как никто, за вычетом меня, ничего не заметил.

- Все кончено?

- Некоторым образом, - ответствовал я. - Матушка, позвольте задать вам очень серьезный вопрос. Что бы вы сделали, чтобы ей помочь, будь это в вашей власти?

- Все, что угодно, - твердо ответила она. - Тебе это известно. Все что угодно.

- Если бы ей удалось бежать, оказали бы вы ей помощь и поддержку, пусть это даже означает, что вы сами нарушаете закон? Не выдали бы вы ее?

- Разумеется, нет. Закон обращается в ничто, когда судит неправо, и заслуживает, чтобы им пренебрегали.

Я поглядел на нее пристально, потому что эти слова столь странно прозвучали в ее устах, пока не догадался, что однажды слышал их из уст самой Сары.

- Помогли бы вы ей теперь?

- Думается, теперь это не в моей власти.

- Напротив.

Она промолчала, и я продолжил, и, стоило мне отрезать себе путь к отступлению, слова полились из меня потоком.

- Она умерла и снова жива. Она на квартире у мистера Бойля. Она все еще жива, матушка, и никто об этом не знает. И не узнает, если только вы не проговоритесь, потому что все мы решили попытаться помочь ей уехать.

На сей раз моего присутствия оказалось недостаточно, чтобы она сумела сдержаться, и она принялась раскачиваться взад-вперед в своем кресле, сжимая на коленях руки и бормоча:

- Благодарение Богу, благодарение Богу, славься Господь!

Слезы выступили у нее на глазах и покатились по щекам, но, взяв ее за руку, я вновь привлек ее внимание.

- Ей понадобится укрытие, пока мы не отыщем способ вывести ее из города. Дадите вы мне разрешение привести ее сюда? И если я спрячу ее в моей комнате наверху, вы не предадите ее?

Разумеется, матушка дала безусловное обещание молчать, и я знал, что ее слово тверже моего, и потому, поцеловав ее щеку, сказал, что вернусь после сумерек. С порога я видел, как она суетится по кухне, доставая овощи и кусок зимнего окорока, готовясь к праздничному пиру по случаю возвращения Сары.

Тот странный день тянулся долго, так как после первых часов бурной деятельности все мы - Лоуэр, Локк и я сам - нашли, что у нас в достатке времени и мало что можно поделать до наступления ночи. Лоуэр счел, что события сами решили за него, переезжать ему в Лондон или нет, ведь ему уже не восстановить свою репутацию в глазах горожан, столь велико было в городе негодование на приписываемые ему поступки. Теперь у него не было выхода иного, кроме как отважиться на долгий и нелегкий труд и начать устраиваться на новом месте. Расчлененный труп девушки, который он купил в Эйлсбери, был перенесен в крепость и сожжен на костре - расположение духа вернулось к Лоуэру настолько, что он пошутил: дескать, жертва была так проспиртована, что следует почесть за счастье, если не сгорит все здание, - и Кола дал мне денег, чтобы я позаботился о пристойных похоронах миссис Бланди.

Устройство похорон было делом простым, хоть и причинившим мне немалую боль. Теперь нашлось немало людей, кто готов был внести свою лепту, столь велико было среди горожан отвращение к постигшей девушку участи, что они были разы как-то загладить свою вину, возможно лучше обходясь с ее матерью, особенно если знали, что их доброта будет оплачена. Я заказал священнику церкви Святого Фомы совершить обряд и назначил время на вечер того же дня, священник же послал своих людей забрать и обмыть тело. Ни этого священника, ни эту церковь сама вдова Бланди не выбрала бы по доброй воле, но я не имел ясного представления о том, к кому мне следует обратиться. Но попроси я совершить обряд кого-либо иного, кроме рукоположенного пастора, это навлекло бы на нас несказанные трудности, поэтому я счел за лучшее избежать ненужных осложнений. Заупокойную службу назначили на восемь часов вечера, и, когда я покидал церковь, священник уже криком звал пономаря, приказывая ему выкопать могилу в том углу кладбища, что победнее и позаброшеннее, дабы по случайности не занять более ценный участок, отведенный для благородного сословия.

Тягостную задачу известить Сару о смерти ее матери я постарался изгнать из своих мыслей. Разумеется, это необходимо было сделать, но я возможно дольше оттягивал тяжкую минуту. Лоуэру о смерти вдовы Бланди рассказал Кола, и он сильно тому расстроился.

- Никак не возьму в толк, - говорил он. - Ей нездоровилось, и она была очень слаба, но, когда я ее видел, она вовсе не была на пороге смерти. Когда она умерла?

- Не знаю. О ее смерти мне рассказал мистер Кола. Он, как мне кажется, был с ней.

Лицо Лоуэра омрачилось.

- Опять этот итальянец, - пробормотал он. - Уверен, это он свел ее в могилу.

- Лоуэр! Какие страшные вещи вы говорите!

- Не стану утверждать, что он сделал это намеренно. Но его познания в теории много лучше его практических умений. - Он тяжело вздохнул, и вид у него стал еще более озабоченный. - Не по душе мне все это, Вуд, совсем не по душе. Мне следовало самому лечить старушку. Вы знаете, что Кола намеревался снова переливать ей кровь?

- Нет.

- А ведь это так. Разумеется, я не мог остановить его, ведь она была его пациенткой, но я отказался принимать в этом участие.

- Лечение было неправильным?

- Не обязательно. Но мы рассорились, и мне не хотелось, чтобы его имя связывали с моим. Я, верно, говорил вам, что Уоллис сказал мне, как в прошлом он крал идеи других людей.

- Многократно, - ответил он. - И что с того?

- И что с того? - переспросил Лоуэр, глубоко оскорбленный. - Что может быть хуже?

- Он мог бы быть коварным иезуитом, прибывшим сюда втайне, чтобы заново разжечь гражданскую усобицу и низвергнуть власть короля, - предложил я. Такое могут счесть и худшим.

- Только не я.

И это замечание развеяло нараставшее весь день напряжение, и внезапно мы с Лоуэром разразились хохотом, пока слезы не потекли у нас из глаз, а мы все сжимали плечи друг друга, когда наши тела содрогались в самом странном веселии. Отсмеявшись, мы оказались на полу: Лоуэр лежал навзничь, еще дыша тяжело, а я сидел, опустив между колен голову, которая шла кругом, еще у меня болела от смеха челюсть. Тогда я любил Лоуэра как брата и знал, что, невзирая на все наши различия и грубоватую резкость его натуры, всегда буду любить его, ведь он был поистине хорошим человеком.

Отдышавшись, мы отерли слезы с глаз, Лоуэр первый заговорил о том, что нам делать с Сарой. Тут уже не было места смеху.

- Совершенно ясно, что ей нужно немедля покинуть Оксфорд, - сказал я. Она не может вечно оставаться в моей комнате. И даже с остриженными волосами ее нетрудно узнать. Но куда она может поехать или что ей делать, я не берусь даже гадать.

- Сколько у вас наличных денег?

- Около четырех фунтов, - ответил я. - Большая часть которых полагается вам и Кола за лечение ее матери.

От этого он отмахнулся.

- Снова расходы на пациента. Не в первый и, должен сказать, верно, не в последний раз. Со своей стороны, я располагаю двумя фунтами, и через две недели мне полагается ежегодная рента от семьи. Из нее я могу выделить еще два.

- Если вы поднимете до четырех, я возвращу вам разницу, когда поступят мои поквартальные проценты.

Он кивнул.

- Выходит десять. Немного даже для девушки в ее положении. Впрочем...

- Да?

- Вам известно, что мой младший брат квакер?

Он произнес это вполне естественно, без явного стыда, хотя я знал, что это был предмет, какого в разговоре он касался лишь с крайней неохотой. И действительно, среди наших товарищей, знавших его коротко, было немало таких, кто даже не подозревал, что у Лоуэра имеется брат, так велик был его страх, что от этого пострадает его репутация. Я встречал однажды этого человека, и он не вызвал у меня неприязни. В точности как его лицо было слепком с лица Лоуэра, пусть и без выражения старшего брата, так и характером он походил на него, но без веселья и смеха последнего, ибо смех, как мне говорили, воспрещен среди квакеров как греховный.

Я кивнул.

- Он ведет дела с группой единоверцев, которые желают отправиться туда, где не будут подвергаться гонениям, на земли Массачусетса и далее. Я мог бы написать ему и просить, чтобы он устроил, чтобы Сару Бланди послали туда же. Уехать она может как служанка или чья-нибудь родственница, а когда прибудет на место, ей придется самой пробивать себе дорогу.

- Суровое наказание для той, кто не совершила ничего дурного.

- Мало кто из отплывающих в Новый Свет по собственному почину совершил бесчестный поступок. И все же они уезжают. Она будет в обществе порядочных людей, а по прибытии найдет себе там близких по духу больше, чем когда-либо здесь.

После всего, что случилось, сама мысль об ее отъезде, о том, что я никогда больше ее не увижу, занозой засела мне в сердце, и все мои доводы против этого плана имели под собой лишь одно себялюбие. Но Лоуэр был прав: останься она в Англии, рано или поздно ее обнаружат. Кто-нибудь - старый соратник ее отца, или заезжий торговец из Оксфорда, или школяр, или студент - увидит ее и узнает. Всякий день ее жизнь будет висеть на волоске, а вместе с ней и наши судьбы тоже. Мне не шло в голову, что говорит закон о том, что мы содеяли, но я знал: немного найдется судей, какие благосклонно взглянули бы на тех, кто позволил себе чинить препятствия их прерогативам. Сара была приговорена к смерти, но она жива. При всей его одаренности в диспуте Локку несладко придется, если ему выпадет объяснять такое.

Так мы договорились или, во всяком случае, сошлись на том, что это дело следует предложить на суд Сары, ведь без ее согласия весь план становился невозможным. Лоуэр взял на себя разъяснить ей наш замысел: ведь он принадлежал ему и на его долю выпадали все переговоры с сектантами. Я же вернулся в церковь Святого Фомы, чтобы убедиться, что приготовления к похоронам движутся должным образом, мне даже подумалось: я буду единственным, кто явится к заупокойной службе.

Сара не соглашалась на наш план, так как не желала оставлять мать, и только Лоуэр, сообщив, что та уже мертва, заставил девушку образумиться. Все собственные свои испытания она снесла стойко, но потеря старой матери надломила ее. Я воздержусь от слов, скажу лишь, что Лоуэр не годится в утешители. Он был добр и желал лучшего для всех нас, но имел склонность становиться грубоватым и бесчувственным, столкнувшись со страданием, какое не в силах был облегчить. У меня не осталось сомнений в том, что его тон столь деловитый, что мог показаться почти жестоким, - только усугубил впечатление.

Сара настояла на том, чтобы пойти на похороны, даже невзирая на доводы Лоуэра, который убедительно увещевал ее в безрассудстве подобного желания, но она осталась непреклонна, и не было средства ее отговорить. А поддержка моей матушки, которая пообещала сама привести девушку в церковь, что бы там ни говорил доктор Ричард Лоуэр, решила все дело.

Вид троих, пришедших на кладбище, принес мне одни лишь терзания: Лоуэр глядел озабоченно, матушка - сурово, а Сара - пусто перед собой, словно вся живость покинула ее тело, чтобы никогда более не возвратиться. Матушка и Лоуэр сделали все возможное, дабы изменить ее внешность, и нарядили ее мальчиком, покрыв голову шапкой, которую надвинули пониже на глаза, но я страшился, что в любую минуту священник может поднять взгляд от требника и воззриться на нее, выпучив глаза, а потом опрометью броситься звать стражу. Но ничего подобного он не сделал. Он лишь бубнил положенное быстрее, нежели было пристойно, отказываясь сделать хотя бы малейшее усилие ради души женщины, которая не была ни родовитой дамой, ни богатой прихожанкой, ни, по сути, кем-либо достойным снисхождения столь великого пастыря душ. Признаюсь, мне захотелось надавать ему оплеух и потребовать, чтобы он как положено отслужил свое, так велик был мой стыд. Чего удивляться, что люди обращаются к сектам, когда у нас так много подобных ему священников. Закончив, он захлопнул книгу, кивнул нам и протянул руку за платой, после чего торжественно удалился. Он не станет, сказал он, заканчивать отпевание у могилы, потому что усопшая была все равно что язычница. Он совершил то, что требовалось от него по закону, и большего делать не намерен.

Лоуэр, думается, еще более меня был взбешен таким бессердечием, хотя мне хочется верить, что священник был бы более усерден, знай он о присутствии здесь дочери покойной. Но он того не знал, а потому не прилагал стараний, и эти похороны стали самой мучительной службой, какой мне довелось стать свидетелем. А для Сары она, верно, была во сто крат горше. И я попытался сделать все возможное, дабы утешить ее.

- В последний путь ее проводят дочь, которая ее любила, и друзья, которые тщились ей помочь, - произнес я. - Так много лучше и намного уместнее. Ей бы не захотелось, чтоб над ее могилой распевал человек, подобный только что ушедшему.

Поэтому мы с Лоуэром сами вынесли гроб из церкви и, спотыкаясь, прошли через двор во тьме, какую рассеивала лишь одинокая восковая свеча. Невозможно представить себе церемонии более несхожей с погребением доктора Грова, но теперь, с уходом священника, мы по крайней мере остались среди своих.

Произнести речь выпало мне, так как Лоуэр мало знал Анну Бланди, а Сара, по всей видимости, не способна была говорить. Не зная, какие слова были бы тут уместны, я просто дал волю первым же мыслям, какие посетили меня. Я сказал, что знал ее лишь в немногие последние годы, что мы были не одной веры и не могли бы стоять дальше друг от друга в делах политики. И все же я почитал ее как честную и мужественную женщину, которая поступала по справедливости такой, какой она ее понимала, и искала истину, какую желала познать. Я не мог бы сказать, что она была самой послушной из жен, ибо она рассмеялась бы подобному описанию. И все же она была величайшей опорой своему супругу и любила и помогала ему всемерно, как он того ожидал и желал. Она боролась за то, во что верил он, и вырастила дочь, которая стала бесстрашной, верной, доброй и мягкой, лучшей дочерью, какая могла быть зачата. Тем самым, как могла, она почитала своего Творца и за то была благословенна. Я полагал, что она не верила в горнюю жизнь, ведь она не доверяла ничему, что исходило из уст священников. И все же я знал, что она ошибалась, ибо она будет принята в лоно Господне.

Та моя речь вышла поистине бессвязной и путаной и произнесена была скорее в утешение Саре, нежели ради того, чтобы написать истинный портрет усопшей. И все же тогда я верил в каждое свое слово и не отступлюсь от них по сей день. Я знаю, что немыслимо было бы счесть достойной, или благородной, или даже добродетельной женщину ее веры и ее воззрений, ее положения и ее поступков. Но она была и достойна, и благородна, и добродетельна, и я более не силюсь примирить мои взгляды с мнением света.

Когда я закончил, повисло неловкое молчание, а потом матушка подвела Сару к телу и отвернула материю, открывая лицо. Шел сильный дождь, и крупные капли взбивали невыразимо печальные крохотные фонтанчики грязи, бросая ею в мертвую женщину, лежавшую на сырой холодной земле. Сара опустилась на колени, и все мы отступили на шаг, пока она шепотом произносила свою молитву, закончила она тем, что наклонилась и поцеловала мать в лоб, а потом осторожно поправила прядь седых волос, выбившуюся из-под лучшего чепца старушки.

Она снова встала. Лоуэр потянул меня за руку, и вместе мы опустили тело в яму насколько возможно мягко и чинно, а потом Сара исполнила последний дочерний долг, бросив горсть земли в разверстую могилу. Все мы последовали ее примеру, и наконец мы с Лоуэром взялись за лопаты и, как могли быстро, засыпали яму. Когда все было кончено, все мы промокли до нитки, промерзли и были заляпаны грязью, а потому просто повернулись и ушли. Здесь поделать было уже нечего, оставалось лишь еще раз позаботиться о живых.

Лоуэр, как всегда, был более деятелен и полезен, нежели я. Он взял на себя смелость позаимствовать карету Бойля - верно рассудив, что экипаж столь почтенной особы, сколь поздно бы он ни катил по дороге, не станет досматривать или даже останавливать стража, - и нанял двух лошадей, чтобы в него запрячь. Он предложил самому отвезти Сару в Ридинг, который находился на достаточно безопасном расстоянии от Оксфорда: сообщение между нашими городами настолько скверное, что в настоящее время между ними почти нет сношений. Там он поселит Сару у компаньонов своего брата, в семье сектантов, за которых может ручаться: дескать, они сохранят ее тайну или то малое, что будет им рассказано. Когда его брат вернется и будет возвращаться через Ридинг домой в Дорсет, его известят о произошедшем, и он, без сомнения, возьмет девушку под свою опеку и посадит на первый же корабль, который увезет сектантов прочь из Англии. На том уговорились мы все.

Я не в силах писать о моем последнем расставании с ней, последнем моем взгляде на ее лицо и не стану такого делать.

Сара уехала десять дней спустя в обществе брата Лоуэра и под его опекой добралась до Плимута, где взошла на корабль.

После о ней никто ничего не слышал. В Америку она так и не прибыла, и все сочли, будто она упала за борт. Но плавание выдалось спокойное, да и корабль был так переполнен, что трудно вообразить себе, чтобы кто-то попал в беду и никто бы этого не заметил. И все же однажды она просто исчезла. При ясном солнечном свете, без плеска и шума, без звука. Словно живой была взята на Небеса.

Глава двенадцатая

Так заканчивается история Сары Бланди, насколько она мне известна. Больше мне нечего добавить, те, кто предпочтет мне не поверить, вольны поступать как знают.

Мне остается лишь изложить заключительную часть повести о тех днях и показать, какая надобность привела итальянца в Англию. Сознаюсь, что не считаю это важным, ибо в сравнении с тем, чему я был свидетелем, заблуждения мужей, пререкающихся в неведении истины, способны вызвать лишь полнейшее пренебрежение. И все же, так как эти сведения - часть тех событий и их причина, мне стоит записать и их, дабы я мог завершить свои труды и отдохнуть.

Я уехал в Лондон на следующий день после того, как Сара покинула Оксфорд, и по-прежнему пребывал в глубочайшем смятении и тяжких думах, поездка была идеей Лоуэра, которую он настоятельно прописал как лекарство от меланхолии и мрачных мыслей. Перемена обстановки, иное общество и немного увеселений, утверждал он, помогут мне стряхнуть охватившую меня печаль. Я последовал его совету, так как моя апатия была столь сильна, что поддаться ему было легче, нежели противиться. Лоуэр собрал за меня сумку и проводил до Карфакса, где посадил в почтовую карету.

- Развейтесь, - напутствовал меня он. - Надо признать, все обошлось лучше, чем того можно было ожидать. Пора оставить прошлое позади.

Разумеется, далось мне это нелегко, но я постарался насколько возможно последовать его совету и насильно заставлял себя посещать тех, с кем я много лет состоял в переписке, пытаясь увлечь себя их беседами. В этом я не преуспел, ведь мои мысли то и дело возвращались к вещам более значительным, и, боюсь, пробудил негодование моих коллег сдержанностью, которую они, надо думать, приняли за пренебрежение и надменность. Предметы, какие обыкновенно вызывали у меня живейший интерес, не трогали меня вовсе. Мне поведали о найденных в каменоломнях Херфордшира огромных окаменелых костях, каковая находка подтверждает истинность той главы Библии, где говорится, что некогда по земле ходили великаны, меня же это оставило безучастным. Джон Обри, мой добрый друг в те времена, почтил меня своим гостеприимством, но я не смог выказать должного воодушевления, услышав об остроумных изысканиях в области природы и назначения Стоунхенджа, Эйлсбери и прочих подобных мест. Я получил приглашение присутствовать на заседании Королевского Общества, но с легкостью отклонил эту великую честь и никогда не чувствовал себя уязвленным, что меня больше не приглашали.

Однажды вечером - это было на второй день моего пребывания в Лондоне я, гуляя, очутился в Чипсайде, возле постоялого двора под названием "Колокола", и, вспомнив, что видел это название на записке в сундуке Кола, почувствовал необходимость отыскать человека, знавшего Сару и своими глазами видевшего немногое из того, чему свидетелем был я. Меня охватила огромная жажда узнать ответы на многие вопросы, до конца постичь цепь человеческих деяний, которая привела ее к гибели и возрождению.

Найти его оказалось очень просто, даже невзирая на то, что хозяин постоялого двора - только позднее я узнал, что он был папистом, - не знал его имени. Достаточно было лишь осведомиться об итальянском джентльмене, и меня немедленно провели в лучшую комнату, которую он занимал один и в которой проживал со времени своего приезда.

Мой приход его удивил, но его удивление возросло еще больше, когда я обратился к нему:

- Добрый вечер, святой отец.

Он не мог этого отрицать, не мог ни протестовать, ни настаивать на своей личине, ибо для священника такое невозможно. Вместо этого он воззрился на меня с ужасом, полагая, будто я послан заманить его в ловушку и вооруженная стража вскоре протопает вверх по лестнице, чтобы увести его в казематы. Но с лестницы не доносилось ни звука: ни топота сапог, ни настойчивых приказов, ничто не нарушало безмолвия комнаты, в которой он, как громом пораженный, застыл у окна.

- Почему вы называете меня "святой отец"?

- Потому что так оно и есть.

Я не стал добавлять: а кто еще пустится в путешествие, запрятав среди пожиток елей, святую воду и священную реликвию? Кто, кроме священника, связанного обетом безбрачия, отшатнется с ужасом, поняв, сколь сильно обуревают его плотские желания? Кто еще втайне и по доброте душевной соборует женщину, которую считает умирающей, дабы заступиться за душу несчастной вопреки ее собственному желанию?

Кола осторожно присел на кровать и внимательно поглядел на меня в тяжелом раздумье, словно еще ожидал внезапного нападения.

- Зачем вы пришли сюда?

- Не для того, чтобы причинить вам вред.

- Тогда зачем?

- Я хочу поговорить.

Мне было жать, что я подверг его такой опасности, и я приложил все усилия, дабы убедить его, что вовсе не желаю ему зла. Полагаю, скорее мое лицо, нежели мои слова, убедило его в моей искренности. И то, и другие способны лгать, но не в моем случае, ведь, как я уже говорил, даже деревенский дурачок видит меня насквозь. Солги я тогда, Кола понял бы это, и тем не менее в моем лице он не увидел лжи. Поэтому после долгого и напряженного ожидания он со вздохом покорился неизбежности и предложил мне сесть.

- Ваше имя действительно Марко да Кола? Мне кажется, я должен знать, к кому обращаюсь. Такой человек вообще существует? - спросил я, на что он мягко улыбнулся:

- Существовал. Он был моим братом. Мое имя Андреа.

- Существовал?

- Он мертв. Он умер у меня на руках по возвращении с Крита. И я до сих пор скорблю об этой утрате.

- Зачем вы здесь?

- Как и вы, могу сказать, что я никому не желаю зла. Но мало кто готов в это поверить, отсюда - все мои ухищрения. Ваше правительство не одобряет иностранных священников. И тем более иезуитов. - Он произнес это умышленно и не спуская глаз с моего лица, чтобы видеть, как поведу я себя, услышав такое признание.

Я кивнул.

- Вы не ответили на мой вопрос.

- Мистер Вуд, - продолжал он, - вы единственный догадались, кто я, и из всех людей вашей веры, кого я встречал, вы единственный не отшатываетесь от меня, точно я сам дьявол. Почему? Быть может, в своем сердце вы чувствуете влечение к истинной церкви?

- И пусть никто не скажет, что его путь единственный и верный, потому что говорит он в неведении своем, - произнес я, и эти слова сорвались с моего языка еще прежде, чем я вспомнил, где их слышал.

На это Кола глянул на меня с тревогой.

- Великодушное утверждение, хоть и исполненное заблуждения, - ответил он, и я понадеялся, что он не станет расспрашивать меня далее, ведь я не мог ни отстоять, ни объяснить его. Или хлеб обращается в плоть, а вино - в кровь, или нет. Если такое невозможно в Риме, то невозможно и в Кэдбери. Или Христос положил Петру и его преемникам быть основанием веры, даровав им власть во всех делах духовных, или нет; Господь наш не сказал Петру, что он будет иметь власть над всем миром за исключением тех областей Европы, где думают иначе.

Но Кола ничего не прибавил, радуясь и почитая себя счастливым, что разоблачил его, быть может, единственный во всей стране человек, не видящий нужды предавать его властям. У меня не лежала душа к теологическим дискуссиям, даже будь у меня возможность одержать над ним верх. Подобные диспуты всегда приносили мне огромное наслаждение, но я был отягощен знанием, какое носил в себе, и не желал пускаться в рассуждения, какие ныне считал пустыми.

Он же тем временем с бесконечной добротой осведомился о похоронах Анны Бланди, и я рассказал ему столько, сколько счел уместным. Он был как будто удовлетворен, что его деньги пошли на благое дело, и выразил сожаление, что Лоуэр повел себя столь дурно.

- Вы как будто оправились от своего горя по смерти девушки, - продолжил он, бросив на меня проницательный взгляд. - Я этому рад. Знаю, это нелегко. Тяжко потерять человека, имевшего в жизни значение столь большое, какое имела она в вашей, а мой брат - в моей.

Мы беседовали о дорогих нам людях, и отец Андреа говорил с такой разумностью и добротой, что, даже не зная всего о случившемся, утишил боль моей потери и помог мне примириться с одиночеством, которому, как я уже знал, суждено было стать моим уделом. Он был хороший человек и хороший священник, хотя и папист, и мне посчастливилось, что я повстречал его, ведь подобные люди - редкость. Трудно быть врачом тела, и хотя пытаются многие, лишь у единиц хватает умений или сострадания, чтобы добиться успеха. Сколь же труднее быть врачевателем душ! И все же отец Андреа был из таких. Когда он закончил и у меня не осталось больше вопросов, а у него - утешений, я сказал, что высоко ценю его сочувствие и беседу, и решил в вознаграждение дать ему кое-что взамен.

- Мне известно, зачем вы приезжали в Оксфорд, - произнес я и он резко обернулся, чтобы взглянуть мне прямо в лицо. - Вы состояли в переписке с сэром Джеймсом Престкоттом, после смерти которого ваши письма были утеряны. Они принесут немалый вред делу вашей веры в этой стране, и вы желали вернуть их, дабы их не предали огласке. Вот почему вы обыскали лачугу Бланди.

- Вам это известно? - Он прищурился. - Значит, вам известно, где они.

- Вам незачем за них страшиться. Даю вам слово, что никто и никогда их не увидит, и что они будут уничтожены.

Я видел его колебания, но он знал, что у него нет выбора, и что ему крайне посчастливилось.

Спустя некоторое время он кивнул.

- О большем я и не прошу.

Он спустился со мной вниз, с каждой ступенькой лестницы принимая знакомую мне личину, и если на верхней площадке он благословил меня, как священник, то на улице раскланялся, как джентльмен, а потом мы расстались, и каждый пошел своим путем.

- Полагаю, вы никогда не приедете в Рим, мистер Вуд, - с улыбкой сказал он. - Вы не созданы для путешествий. Жаль, потому что Вечный город показался бы вам самым необычным местом на земле и потому что там есть немало прекрасных историков и собирателей древностей, которые получат удовольствия от вашего общества столько же, сколько получили бы вы от бесед с ними. Но если тяга к перемене мест когда-нибудь овладеет вами, обязательно напишите мне, и я позабочусь о том, чтобы вам оказали самый радушный прием.

Я поблагодарил его, мы раскланялись в последний раз, и больше я никогда его не видел.

Но я о нем еще слышал. Не успел я пройти и нескольких ярдов, как снова повстречал моего друга Джона Обри, человека, чьи таланты на поприще слухов были столь велики, сколь незаслуженна моя слава, когда дело касается подобного вздора.

- Скажите, кто этот человек? - с любопытством спросил Обри, глядя мне через плечо на удаляющегося Кола. - Вы нас представите?

- Он врач, - ответил я. - Или, во всяком случае, джентльмен, интересующийся врачеванием. А почему вы спрашиваете? Вы говорите так, словно встречали его раньше.

- Верно, - согласился Обри, все еще заглядывая мне за плечо, хотя Кола уже скрылся из виду, свернув за угол. - Я видел его в Уайтхолле вчера вечером.

- Полагаю, любой может прогуливаться, не привлекая к себе особого интереса.

- Разгуливать по самому дворцу? Не так-то это и просто. И не каждого сэр Генри Беннет провожает в королевскую опочивальню.

- Что?

- Вы как будто чрезмерно этим удивлены? Могу я спросить почему?

- Особых причин у меня нет, - поспешил ответить я. - Я и не знал, что у него столь высокопоставленные знакомства в нашей стране. Боюсь, дома, в Оксфорде, мы смотрели на него свысока, как на обедневшего иностранца. А он так и не потрудился просветить нас. Наверное, мы показали себя удручающими, скучными людьми. Но скажите мне, когда именно вы его видели? И где это было?

- Дело было вечером, уже после сумерек, вероятно, около восьми часов. Я имел честь быть приглашенным на ужин - приватный и без всяких церемоний - с лордом Сэндвичем и его леди и кузеном, которому он покровительствует. Развязный, скажу я вам, молодой человек, который служит в морском ведомстве, вечно разглагольствует о предметах, в которых не смыслит и самой малости, но возмещает это большим воодушевлением и потому довольно приятен в своей простоте. Зовут его, насколько мне помнится...

- Я не хочу знать его имя, мистер Обри. Не хочу знать, что вы ели или как был накрыт стол лорда Сэндвича. Мне хотелось бы узнать о моем знакомом. О своей Фортуне расскажете мне после, если пожелаете.

- Ну так вот, я вышел из комнат лорда Сэндвича и пошел в мое скромное жилище, но, уже подходя к своей двери, вдруг вспомнил, что забыл ларец с рукописями - лорд-канцлер сказал, я могу просмотреть их для моих трудов. И так как я не совсем устал и выпил не более кварты вина, то решил почитать их перед сном. И потому я вернулся, но вместо того, чтобы идти в контору через весь Уайтхолл, я прошел через Двор Святого Стефана. Там есть узкий проход, который расходится в конце: одно ответвление ведет направо к конторам, где хранятся бумаги, а другое налево - к заднему входу в королевские покои. Я сегодня же покажу вам, если пожелаете.

Я кивнул, нетерпеливо ожидая продолжения.

- Я забрал требуемые бумаги и спрятал их под плащом, а потом вернулся назад. И тогда увидел, как по проходу навстречу мне идут сэр Генри Беннет вам известно, что он теперь лорд Арлингтон? - и вот этот джентльмен, которого я никогда прежде не видел.

- Вы уверены, что это то самое лицо?

- Совершенно. И одет он был точно так же. Когда я поклонился им, уступая дорогу, мое внимание привлекла роскошная книга у него в руках. Венецианской работы, поистине старинная, в переплете телячьей кожи с золотым тиснением.

- Откуда вы знаете, что он направлялся к королю?

- Почти все остальные в отъезде Герцог Йоркский держит отдельный двор, к тому же он сейчас в Сент-Джеймсе у королевы-матери. Королева и ее фрейлины - в Виндзоре. Его величество пока здесь, но и он уедет через несколько дней. Так что если Беннет не вел этого человека поздно вечером на встречу с лакеем...

Вот и вся дразнящая малость, какую я узнал наверняка о последних днях, какие провел венецианец в Лондоне до своего отплытия на Континент. Не могу сказать точно, но, наверное, несколько дней спустя его заметил и велел арестовать во дворце доктор Уоллис. Все это время сэр Генри Беннет руководил его поисками и утаивал тот факт, что сам же в строжайшей тайне приводил его на встречу с королем.

По всей очевидности, тут замешаны были темные государственные дела, и я знаю, что невинному никогда не воздают по заслугам, если он вмешивается в них без должной на то причины. Чем меньше мне известно, тем в большей я безопасности, и хотя в этом случае мне трудно было обуздать любопытство, я тем же вечером покинул Лондон в университетской карете, и был рад такому решению.

Я говорю "узнал наверняка", так как с непреложной уверенностью знаю истину об этой встрече, насколько ее вообще возможно знать, не присутствуя на этой так и оставшейся тайной беседе. Из рукописей Кола, Престкотта и Уоллиса я почерпнул немалое удовольствие, ведь причины, побудившие Кола взяться за перо, ясны мне как на ладони. Цель его трудов - зародить семя сомнения, а его диспут с Лоуэром - пусть он и был для него важным - включен туда лишь для того, чтобы отвлечь внимание от истории, которую автор предпочел бы сохранить в тайне.

Рукопись писалась, дабы создать видимость непрерывного существования Марко да Кола, который вот уже много лет как мертв, и доказать, что это его, солдата и мирянина, видели в тот вечер в Уайтхолле. Ведь если в Англии был Марко да Кола, иезуита Андреа да Кола там быть не могло. А значит, то, что на мой взгляд, имело место в тот день в Уайтхолле, не могло бы случиться: такое возможно было бы только в том случае, если на встречу с королем приходил священник, а точнее, католический священник. Сейчас в стране, как никогда, сильна ненависть к папистам, и малейшего намека на папизм достаточно, чтобы подвергнуть опасности жизнь любого человека, вот поэтому личность собеседника короля крайне важна.

Доктор Уоллис был очень близок к тому, чтобы узреть истину, на деле он держал ее в руках, но отбросил как несущественную. Здесь я отсылаю к тому месту в его рукописи, где он цитирует слова скупщика картин в Венеции, сказавшего, что Марко да Кола "в то время не имел славы человека ученого или усердного к наукам", и тем не менее итальянец, которого знал я, был сведущ в медицине, обладал познаниями в трудах лучших умов и способностью интересно рассуждать о философах древних и новых времен. Прибавьте к этому рассказ торговца, которого допрашивал Уоллис во флитской тюрьме и который описывал Марко да Кола как "сухопарого и изможденного и мрачного умонастроения" прямая противоположность коренастому и веселому джентльмену, прибывшему в Оксфорд. Прибавьте к этому отказ Кола обсуждать военную службу на Крите в доме сэра Уильяма Комптона. А потом скажите мне, какой солдат не стал бы до бесконечности разглагольствовать о своих подвигах? Вспомните о предметах, какие нашел я в его сундуке, и вдумайтесь в их смысл. Вспомните еще и его ужас, когда он воочию столкнулся со своим вожделением к Саре Бланди. Скольких вы знали солдат, которые были бы столь же совестливы? Действительно, этот человек был одной из тех загадок, которые столь трудны для понимания, но столь просты, когда правда наконец выходит на свет.

К тому времени мне уже было известно, что попавшая ко мне книга - это том Ливия, который разыскивали Уоллис и Кола, и который являлся ключом к неким зашифрованным письмам, переданным мне Джеком Престкоттом. Однако разобрать эту тайнопись было непросто; рассказывая об одержанной победе, я ни в коей мере не желаю умалить или как-либо очернить достижения доктора Уоллиса.

Поначалу я медлил и оттягивал не из уверенности в том, что любое добытое подобным путем знание не принесет мне добра; события тех дней столь тяжким грузом лежали у меня на душе, что я еще многие месяцы провел погруженным в меланхолию и вялость. По обыкновению я искал убежища среди книг и заметок, читая и снабжая примечаниями с жаром, какой едва в силах был сдерживать. Деяния давно умерших стали мне величайшим утешением, и я почти превратился в отшельника, лишь с преходящим интересом замечая, что моя слава как человека сухого и со странностями разрослась и стала непоколебимой. Полагаю, меня считали невоспитанным чудаком со скверным характером и раздражительным и кислым нравом, а я об этом даже не подозревал. Теперь это действительно так: я мертв для мира и с большим упоением беседую с умершими, нежели с живыми. Не находя себе места в моем собственном времени, я ищу убежища в прошлом, ибо только там я могу выказать чувства, какие не способен выказать своим современникам, которым неведомо то, что знаю я, и которые не видели того, чему я был свидетелем.

Мало что отвлекало меня от книг, и я был столь безразличен к обществу людей, что не заметил, как тает круг моих знакомых. Лоуэр постепенно перевел свои дела в Лондон и добился такого успеха (под покровительством Кларендона и благодаря смерти многих серьезных соперников), что получил место при дворе и взял в обычай держать не только прекрасный дом, но и карету с семейным гербом на дверце - за что его немало порицали те, кто считал это дерзким хвастовством. Однако это не принесло ему вреда, ведь богатые и высокородные любят, чтобы их лечили люди должного, на их взгляд, происхождения. Еще он выплатил приданое сестрам и восстановил положение своей семьи в Дорсете и тем снискал множество похвал. И хотя он опубликовал свой прекрасный труд о мозге, он больше никогда не проводил серьезных изысканий. Все, что он считал поистине благородным, сам поиск знания посредством опыта, он оставил в погоне за мирскими благами. Сдается, я - единственный, кто постигает горечь его успеха. Все, что свет почитает успехом, на взгляд Лоуэра было пустой растратой сил и несостоятельностью.

Мистер Бойль также уехал в Лондон и с тех пор в Оксфорд, приезжал, кажется, только дважды. Большей потери для города невозможно даже вообразить, потому что, хотя он никогда не принадлежал к университету, его присутствие все же озаряло его и принесло ему известность. Эту славу он увез с собой в Лондон и неустанно преумножал ее нескончаемым потоком замысловатых приспособлений и тем упрочил вечную память своему имени. И Локк тоже уехал, как только нашел себе теплое местечко, и он тоже оставил опыты ради мира и при этом вступил на столь опасную политическую стезю, что его положение стало вовеки шатким. Может быть, настанет день, и он достигнет славы, опубликовав свои труды, но с равной вероятностью его может унести за собой водоворот событий, и он закончит жизнь на виселице, если только посмеет вернуться из изгнания на наши берега. Время покажет.

Мистер Кен, что было неизбежно, получил приход, который достался бы доктору Грову, будь тот в живых, и тем самым как будто стал единственным, кто извлек выгоду из описываемых мной трагических событий. Переменившись, он превратился в хорошего человека, умеренного в набожности и известного благотворительностью. Все это явилось до некоторой степени неожиданностью, но иногда люди поднимаются над собой, чтобы соответствовать достоинству своего звания, а не низвергают его до собственного уровня. Такое - редкость, но все же случается достаточно часто, чтобы служить опорой и утешением. На благо всему человечеству мистер Кен, слишком занятый обязанностями, налагаемыми на него саном, оставил игру на виоле, за что всем нам следует возблагодарить тех, кто облачил его в епископскую мантию и этим благословил все творение Господне.

Турлоу умер несколько лет спустя и свои тайны унес в могилу - если не считать тех, какие, по всей видимости, скрываются в бумагах, которые он спрятал, чувствуя приближение болезни. Он был поистине удивительным человеком, и я весьма сожалею, что не был ему представлен. Я убежден, что он не только знал все тайны, о которых я говорю, но стоял за многими мерами правительства в те дни. Это может показаться странным, если вспомнить его преданность Лорду-Протектору, но он служил великому Кромвелю потому, что тот водворил порядок в нашей многострадальной стране, а Турлоу чтил порядок и цивилизованный мир более, нежели почитал людей, будь то король или простолюдин.

Доктор Уоллис изменился мало, но становился все более раздражителен и вспыльчив по мере того, как слабело его зрение. За исключением меня самого он, думаю, единственный, кто по-прежнему ведет ту же жизнь, какой жил тогда. Труды - по английской грамматике, по обучению речи немых, а также в самых запутанных и трудных для понимания областях алгебры, не постижимых ни для кого на свете за вычетом его самого и еще горстки математиков, - текут из-под его пера, а из его уст изрыгается поток порицаний и брани в адрес тех коллег, кого он всегда считал своими никчемными соперниками. У него много поклонников и нет друзей. Не сомневаюсь, он по-прежнему трудится на службе правительства, ибо годы не лишили его способности разгадывать тайнопись. Теперь, когда Турлоу мертв, а власть Беннета растаяла как дым, как это неминуемо случается с людьми от политики, один только старый король знает истинную тайну того, как обманули Уоллиса, как наговорили ему лжи, как выставили его глупцом.

И еще я.

Ведь я сам - и без посторонней помощи - расшифровал письмо, которое Уоллис перехватил на пути к Кола в Нидерланды, и раскрыл заключенную в нем тайну. Это было непросто. Как я уже говорил, я долгое время избегал даже глядеть на него и взялся за работу лишь много позднее, когда после чумы и пожара в Лондоне Оксфорд вновь наводнили несчастные, испуганные и ищущие пристанища люди. Я и сам был напуган, и только уверившись, что после долгого молчания эта история сгладилась из памяти всех заинтересованных сторон, достал письма из тайника под досками пола и попытался их прочитать.

Это, разумеется, было лишь начало. Работа, на которую доктору Уоллису понадобилось бы несколько часов, заняла у меня несколько недель, так как мне пришлось многократно изучить книги, прежде чем я понял принцип построения этого шифра. Простое объяснение, какое приводит в своей рукописи Уоллис, сберегло бы мне немало трудов и усилий, будь у меня этот манускрипт тогда, но доктор был единственным человеком, к кому я не мог обратиться за помощью. Но со временем я до всего дошел своим умом. Буква, с которой каждые двадцать пять знаков начинался шифр, была не первая подчеркнутая буква, и не следующая за ней, и не первая буква следующего слова, а вторая по счету помеченная. Шифр сам по себе нетруден и объясняется просто: он должен быть настолько доступен, чтобы малограмотный солдат на привале мог бы в мгновение ока написать письмо, будь у него нужная книга. В этом - весь смысл шифра.

И потому, как только меня посетила эта чудесная догадка, вся тайна писем открылась мне за одно утро. Понадобилось еще несколько месяцев, прежде чем я смог поверить прочитанному.

Как и обещал, я все уничтожил. Существует лишь одна копия сделанного мной перевода, и ее тоже я уничтожу вместе с этой моей рукописью, когда буду знать, что моя последняя болезнь уже на пороге. Я просил мистера Тэннера, молодого библиотекаря и ученого из университета, после моей смерти уладить мои дела, и сжечь эти бумаги будет частью его обязанностей. Тэннер - человек чести и свое слово сдержит. Пусть никто не скажет, будто я нарушил данное слово или открыл что-либо, что следовало сохранить в тайне.

В зашифрованном письме, адресованном Андреа да Кола и написанном Генри Беннетом, государственным секретарем и (такова ирония) покровителем доктора Уоллиса, после обычных вводных замечаний говорится следующее:

Дело, обсуждавшееся в нашей недавней переписке, принесло плоды, и Его Величество дал знать о своем желании как можно скорее быть принятым в лоно Римской католической церкви в соответствии с его истинной верой. Я получил распоряжение в строжайшей тайне послать за священником, на которого можно было бы положиться, дабы он исполнил это августейшее желание, и уповаю, что вы сами возьметесь за этот труд, ибо вы уже пользуетесь нашим доверием. Следует помнить, что, буде эта тайна откроется, случится величайшее несчастье. Пока же мы предпримем все меры, чтобы постепенно ограничить и свести на нет преследования католиков, а затем, когда по прошествии лет ненависть к ним ослабеет, можно будет выступить с публичным оглашением. В знак наших добрых намерений король попытается убедить Парламент проявить большую терпимость к католикам, и уверен, этот первый шаг приведет к многим другим, после чего можно будет приступить к объединению двух церквей. Наш посланник, мистер Болтон, выедет в Рим сразу по совершении обряда крещения, дабы обсудить надлежащие планы.

Вы же, дорогой отец, можете с миром и без страха прибыть в нашу страну, хотя по причинам очевидного свойства, вам не будет предложена защита правительства, мы позаботимся о вашей безопасности и сделаем все возможное, чтобы ваша личность осталась неизвестна.

Король Англии, верховный глава Англиканской церкви, есть и был с 1663 года скрытый католик, тайно принявший обряды католической церкви. Его первый министр, мистер Беннет, также был католиком, чьей тайной целью было уничтожить ту самую Англиканскую церковь, которую он клялся хранить и защищать. Кола прибыл в Англию вовсе не ради покушения на титулованных особ, а для того, чтобы принять короля в лоно римской церкви, и, как я полагаю, сделал это, когда побывал в тот вечер в Уайтхолле со своими елеем и распятием и со своей святой реликвией.

И все это время демоны наваждений терзали Уоллиса, и Генри Беннет слушал и поощрял его, дабы все произошедшее не только не вышло на свет Божий, но еще более погрузилось во тьму. Я уверен (но не имею доказательств), что это Беннет стоял за гибелью слуги Уоллиса, Мэтью, которого умертвили, дабы сохранить в тайне придворные интриги. Я не могу поверить, что Кола мог сотворить такое: он не был склонен к насилию, в то время как перерезанное горло - явный след негодяя по имени Джон Кут, к услугам которого прибегал время от времени сам Уоллис.

Предай я огласке это письмо или даже доставь его втайне человеку, подобному Уоллису, монархия в этой стране не протянет и недели, поглощенная гражданской войной, столь велико в наши дни отвращение к Риму. Гнев Уоллиса за понесенное им унижение будет так велик, что он разожжет кампанию столь ядовитую, что поднимутся вскоре все протестанты Англии, с воем требуя крови еще одного короля. Пойди я к самому королю, то стал бы вельможей и богачом, прожил бы в достатке до конца своих дней, ведь ценность этой бумаги - или постоянное ее сокрытие - превыше всякого золота.

Такого я не сделаю. Сколь презренны мирские блага для того, кто видел чудеса и удостоился благодати, какие видел и какой удостоился я. Я верю и знаю, что я видел и слышал, и касался Господа во плоти. В тиши, вне взоров людских, прощение Божье снизошло вновь, и мы в своей слепоте даже не сознаем, что нам дарованы Его неистощимые терпение и любовь. Это произошло и будет происходить в каждом из грядущих поколений: нищий, калека, дитя, безумец, преступник или женщина - наш Господь, явившийся во плоти, рожденный в безвестности, отталкиваемый и отвергаемый нами и нами убитый во искупление наших грехов. Мне заповедано молчать, и этот завет я соблюду.

Это - истина, единая и единственная истина, явленная, законченная и совершенная. Что рядом с ней догматы священников, власть королей, тщание схоластов или хитроумие ученых?

ХРОНОЛОГИЯ

1625 Смерть Якова I, восшествие на престол Карла I.

1629 Карл начинает издавать указы без одобрения их Парламентом.

1640 Парламент распущен, Карл терпит поражение в войне с Шотландией.

1642 Волнения и начало Гражданской войны в Англии; армия парламентаристов терпит поражение в битве при Эджхилле, Оксфорд становится штаб-квартирой роялистов.

1644 Битва при Кропреди-Бридж; войска Карла разгромлены при Марстонмур.

1645 Сражение при Нейсби; окончательное поражение роялистов.

1646 Оксфорд сдается осаждающим. Окончание первой Гражданской войны.

1647 Поражение и пленение Карла I.

1648 Испытание университетов и очищение их от членов факультета, сочувствующих роялистам. Вторая гражданская война.

1649 Казнь Карла I; Карл II удаляется в изгнание. Создание Английской Республики.

1650 Протекторат Оливера Кромвеля, Лорда-Протектора Англии. Бойль, Уоллис и другие создают в Оксфорде ядро Королевского Общества.

1658 Смерть Кромвеля. Власть на короткое время переходит к его сыну Ричарду, новому Лорду-Протектору.

1659 Отречение Ричарда Кромвеля от титула Лорда-Протектора; Парламент отозван; Джон Турлоу назначен секретарем Государственного совета; восстание роялистов подавлено.

1660 Возвращение из изгнания Карла II. Герцог Кларендонский становится лордом-канцлером Англии.

1661 Краткое и безуспешное восстание "людей пятой монархии" в Лондоне. Брак Карла II и португальской принцессы приводит к вражде с Испанией. Вторая Чистка Университетов.

1662 Несмотря на стремление Карла к веротерпимости, Парламент принимает акты, навязывающие религиозный конформизм; гонения на квакеров. Испанский заговор с целью свержения Карла.

1663 Постоянные слухи о заговорах с целью покушения на Карла. Опыты Ричарда Лоуэра и Кристофера Рена по переливанию крови. Официальное основание Королевского Общества.

1667 Падение Кларендона. Восхождение Генри Беннета, герцога Арлингтонского.

1678 "Заговор папистов" - широко распространившаяся истерия, вызванная фиктивными обвинениями в адрес иностранных иезуитов в том, будто они планируют резню протестантов.

1685 Смерть Карла II, восшествие на престол его брата Якова II, католика по вероисповеданию.

1688 "Славная революция": изгнание Якова, конституционное уложение гарантирует главенство Парламента и господство протестантизма.

Мистер Тэннер разобрал бумаги, и некоторые из них мистер Вуд откладывал, чтобы они были сожжены, когда он сам подаст знак. И когда он был готов покинуть сей мир, то подал этот знак, и мистер Тэннер сжег сии бумаги, каковые были отложены для таковой цели.

ТОМАС ХЭРН

СООБЩЕНИЕ ОБ АНТОНИ А ВУДЕ

В ATHENAE OXONIENSES, 3-Е ИЗДАНИЕ

ЛОНДОН (1813), ТОМ I, С. CXXXXIV

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

ГЕНРИ БЕННЕТ, 1628-1685. Получил титул барона Арлингтонского в 1663 году, в 1673 - титул графа Арлингтонского. "Человек, чьи происки не преминули оставить пятно на его репутации. Но недостаток честности позабылся за благопристойностью его бессовестности... он жил протестантом напоказ, но умер католиком". Посол в Испании, затем назначен государственным секретарем (фактически министром иностранных дел) в октябре 1662 года; отстранен от должности в 1674-м за поощрение католицизма.

САРА БЛАНДИ. Вымышленный персонаж; рассказ о суде над ней и ее казни основан на истории Анны Грин, повешенной в Оксфорде в 1665 году.

РОБЕРТ БОЙЛЬ, 1627-1691. "Отец химии", четырнадцатый ребенок баснословно богатого графа Коркского; открыл "закон Бойля", описывающего соотношения между эластичностью и давлением газов. В "Скептическом химике" первым использовал слово "элемент" в современном его значении; строил предположения о существовании атома. Считал себя в той же мере теологом, в какой ученым, и остро интересовался как современной химией, так и алхимией.

АНТОНИ ВУД, 1632-1695. Историк и собиратель древностей, автор "Historia et Antiquitates Universitatis Oxonienses" ("История и древности Оксфордского университета") (1691). Холостяк, ведший отшельническое существование и заработавший на склоне жизни репутацию человека нелюдимого и озлобленного, хотя до 1660-х годов имел широкий круг друзей и знакомых. Известен в основном благодаря дневникам и заметкам, которые увидели свет лишь в XX веке.

МАЙКЛ ВУДВОРД, 1599-1675. Смотритель Нового колледжа в Оксфорде в 1658-1675 годах; пастор прихода Эш в Суррее и "человек немногих ученых достижений и еще меньших политических или религиозных воззрений", но неутомимый в восстановлении финансов колледжа после катастрофической потери доходов во время Гражданской войны.

ЭДУАРД ГАЙД, ГРАФ КЛАРЕНДОНСКИЙ, 1609-1674. Лорд-канцлер и фактически премьер-министр Карла I, а затем Карла II. Был самым верным приверженцем короля, разделив с ним годы изгнания. Его положение сильно пошатнулось, когда его дочь Анна, не получив разрешения на брак, вышла замуж за брата короля, но остался у власти до 1667 года, когда его вынудили удалиться в изгнание, а его пост занял Генри Беннет, лорд Арлингтон.

ВАЛЕНТИН ГРЕЙТОРЕКС. Ирландский знахарь, лечивший наложением рук, приехавший в Англию и применивший здесь подобные методы для исцеления жертв золотухи и прочих недомоганий. Полагал свою способность к целительству особым даром Божьим. Его опыты произвели впечатление на Бойля и его окружение, и он добился успеха в кругах английской аристократии. "Странный малый, полный речей о дьяволах и ведьмах". Впоследствии возобновил свою карьеру в Ирландии как мировой судья и приобрел большую усадьбу.

РОБЕРТ ГРОВ, 1610-1663. "Астролог-любитель" и член совета факультета Нового колледжа в Оксфорде "Марта 30, в понедельник, мистер Роберт Гров, старший член совета Нового кол., почил [Он] был захоронен в западной галерее указ. кол." - Антони Вуд, "Жизнь и времена", т. I, стр. 471.

ДЖОРДЖ ДИГБИ, граф Бристольский, 1622-1677. Преданный сторонник Карла II, которому после Реставрации было отказано в посте министра вследствие его католического вероисповедания. В прошлом близкий друг Кларендона, 1660-е годы провел, плетя заговоры против него, в частности, пустился в плохо спланированную и бесплодную попытку лишить его гражданских и имущественных прав по обвинению в коррупции в 1663 году после провала переговоров о заключении союза с Испанией. Никто не поддержал этого хода, и Бристолю пришлось удалиться в изгнание. В 1667 году вернулся, чтобы войти в заговор с целью свержения Кларендона.

КАРЛ II, 1630-1685. Предшественник открыто прокатолического и впоследствии низложенного Славной революцией 1688 года Якова II. До Реставрации 1660 года жил в изгнании во Франции, в Испании и в Нидерландах. Документы о переговорах Карла и о принятии его в лоно католической церкви в 1668 году были впервые опубликованы в "Монтли ревью" за 13 октября 1903 года.

ТОМАС КЕН, 1637-1711. Епископ Батский и Уэльский, лектор логики и математики Нового колледжа, Оксфорд, в 1661-1663 годах, затем получил приход Истон-Парва от лорда Мейнарда и создал себе репутацию человека благочестивого и славящегося благотворительностью. Выдающийся проповедник, в 1684 году возведен в сан епископа. Противостоял прокатолической политике Якова II, затем противостоял его низложению, за что после Славной революции 1688 года был лишен епархии Вильгельмом III Оранским.

ДЖОРДЖ КОЛЛОП, ?-1682. Уроженец Дорсета, управляющий герцога Бедфордского с 1661 года до своей смерти, попечитель последних стадий проектов осушения, превративших значительные части Линкольншира в земли, пригодные для сельского хозяйства.

СЭР УИЛЬЯМ КОМПТОН, 1625-1663. Роялистский солдат и заговорщик, посвящен в рыцари в 1643 году. Назван Оливером Кромвелем "трезвым юношей и благочестивым кавалером". Заключен в тюрьму по обвинению в заговоре против Английской Республики в 1655 и в 1658 годах, умер в Лондоне в 1663 году и похоронен в Комптон-Уинейтс, Варвикшир.

ДЖОН КРОСС. Оксфордский аптекарь, в историю вошел в основном тем, что был домохозяином Роберта Бойля во время пребывания ученого в Оксфорде.

ДЖОРДЖ ЛОКК, 1632-1704. Вероятно, величайший из англоязычных философов, труды Локка более чем на столетие определили английскую политическую мысль. Получил образование врача, затем стал домашним учителем в семье графа Шэфтсбери, в 1670-е годы заключен в тюрьму за оппозицию правительству. С 1683-го по 1688-е годы жил в Нидерландах, пока восхождение на престол Вильгельма III в 1688 году не обеспечило ему безопасности по возвращению домой. Автор "Размышлений о веротерпимости", "Опыта о человеческом разуме", "Мыслей о воспитании", "Двух трактатов о правлении".

РИЧАРД ЛОУЭР, 1631-1691. Терапевт и физиолог, друг Антони Вуда и самый преуспевающий врач Лондона своего времени. Принадлежал к оксфордскому кружку, основавшему впоследствии Королевское Общество, но сам его членом стал лишь в 1667 году. С 1675 года член совета Королевской коллегии медиков, однако его карьере повредили политические связи, и оправился он окончательно лишь после Славной революции 1688 года. В 1660-х годах проводил опыты по переливанию крови, в 1669 году опубликовал "Tractatus de Corde".

ТОМАС ЛОУЭР, 1633-1720. Брат Ричарда Лоуэра; квакер, женат на приемной дочери Джорджа Фокса; заключен в тюрьму в 1673-м и в 1686 годах, имел долю в квакерских поселениях и собственность в Америке.

ГРАФ ПАТРИЦИО ДЕ МОЛЕДИ. Испанский посол в Англии 1662-1667 годах. Известен ученостью и обходительностью.

ДЖОН МОРДАУНТ, БАРОН МОРДАУНТ, 1627-1675. Второй сын первого графа Питерборо; для завершения образования был послан за границу, где возглавил заговорщиков-роялистов. В 1658 году арестован, но оправдан на суде. После Реставрации назначен комендантом Виндзорского замка, но отстранен в результате парламентского импичмента в 1666 году и никогда больше не занимал высоких должностей в правительстве. Последние годы жизни вел запутанную судебную тяжбу с членами своей семьи.

СЭР СЭМЮЭЛЬ МОРЛЕНД, 1625-1695. Дипломат и изобретатель, секретарь Турлоу в 1654 году, в 1655 году уполномочен Кромвелем возглавить дипломатическое представительство в Савойе. В 1659 году переметнулся в стан врага, опознав предателя в рядах роялистов. После Реставрации пожалован рыцарским званием. Начиная с 1660-х годов экспериментировал с насосами и ранними паровыми машинами, а в 1663-м создал вычислительную машину. В 1681 году - советник по водоснабжению Версаля при Людовике XIV.

ДЖОН ОБРИ, 1626-1697. Собиратель древностей и сплетник, человек обширных познаний и немногочисленных публикаций. Вошел в историю как автор "Кратких жизнеописаний", сборника зарисовок характеров своих современников. Интересовался всеми областями знания, испытывал постоянные финансовые затруднения; начиная с 1663-го был членом Королевского Общества.

ДЖЕК ПРЕСТКОТТ. Вымышленный персонаж; истории его и его отца основаны на опале и изгнании сэра Ричарда Уиллиса за государственную измену в 1660 году. Сын Уиллиса умер впоследствии умалишенным.

СЭР ДЖОН РАССЕЛ, ?-1687. Один из руководителей "Запечатанного Узла", группы активных роялистов в Англии, строивших беспрестанные и бесплодные заговоры в 1650-х годах с целью свержения Кромвеля и возвращения короля.

КРИСТОФЕР РЕН, 1632-1723. Профессор астрономии в Оксфорде, королевский зодчий и архитектор. Назван Ньютоном равным Уоллису в геометрии, работал над сферической тригонометрией, создал масштабированную карту Луны; один из основателей Королевского Общества; проводил важные анатомические опыты с Лоуэром и прочими из оксфордского кружка. Известен в основном своим проектом собора Святого Петра, церквями в Лондоне и дворцом Гэмптон-Корт.

ДЖОН ТУРЛОУ, 1616-1668. Адвокат, секретарь государственного совета при Кромвеле в 1652 году; впоследствии организовал систему шпионажа для охраны Лорда-Протектора. После Реставрации избежал преследований роялистов и жил в деревне Грейт-Милтон, в графстве Оксфордшир, до переезда в Лондон незадолго до смерти. Спрятал все свои государственные бумаги, которые были найдены замурованными в потолочную штукатурку в его доме и опубликованы в восемнадцатом веке.

ДЖОН УОЛЛИС, 1616-1703. Профессор геометрии в Оксфорде, один из основателей Королевского Общества и до Ньютона величайший английский математик. Великий ксенофоб, который вел длительные и ядовитые дебаты в печати с Гоббсом, Паскалем, Декартом, Ферма и многими другими. Криптограф на службе парламента в 1643-1660 годах, затем Карла II, Якова II и Вильгельма III. Опубликовал "Arithmetica Infimtorum" (1655), "Mathesis Universalis" (1657), "Трактат об алгебре" (1685). Полное собрание "Проповедей" опубликовано в 1791 году, "Очерк искусства дешифровки" - в 1737-м.

ПЕТЕР ШТАЛЬ, ?-1675. "Выдающийся химик и розенкрейцер Петер Шталь из Страсбурга в королевстве Пруссия был лютеранин и великий женоненавистник [и] очень полезный человек... привезен в Оксфорд мистером Бойлем, году в 1659-м... В начале года 1663-го он перенес свою лабораторию в дом торговца мануфактурными товарами в приходе Всех Святых. В следующем году был отозвал в Лондон, где и умер около 1675 года и был похоронен в церкви Святого Клемента Дана". - Антони Вуд, "Жизнь и времена", т. I, стр. 473.