Перст указующий

Пирс Йен

Часть 3

ТАЙНОПИСЬ СОУЧАСТИЯ

 

 

Глава первая

По получении записок паписта Марко да Кола считаю необходимым сообщить свое мнение на случай, если найдется читатель, который поверит его вопиющей писанине. Поэтому заявляю прямо: этот Кола зловредный, коварный и заносчивый лжец. Удивленное простодушие, юношеская наивность, открытость, какие он изображает в своем рассказе, – наичудовищный подлог. Диавол – отец обмана и научил своих слуг всевозможным уловкам. «Ваш отец – диавол… ибо он – лжец и отец лжи» (Евангелие от Иоанна, восемь, сорок четыре). Здесь я намерен разоблачить всю меру его двуличия, каковое он являет в своих воспоминаниях, в этом – по его словам – «истинном рассказе о его путешествии в Англию». Этот Кола был худшим из людей, самым кровожадным из убийц и величайшим из обманщиков. Лишь милостью Провидения сам я избег гибели той ночью, когда он пытался отравить меня, и по воле злого случая Гров взял бутылку себе и умер вместо меня. Я ожидал покушения с того дня, как он прибыл в Оксфорд, но думал, что это будет нож в спину: я и помыслить не мог о столь трусливом и подлом ударе и не был готов к нему. Что до девки по имени Сара Бланди, я пощадил бы ее, будь такое возможно, но не мог поступить иначе. Погибла невинная, и она – еще одно имя в перечне жертв Колы, но их было бы во много крат больше, не смолчи я тогда. Трудно было принять это решение, и по сей день я тщусь оправдать себя. Опасность была велика, a мои страдания – не меньше.

Я говорю это спокойно и по зрелому размышлению, но скольких усилий потребовала такая сдержанность! Ведь рукопись Кола явилась для меня большим потрясением. Лоуэр вовсе не собирался мне ее посылать, хотя и послал этому Престкотту. Я же получил ее только после того, как, услышав о ее существовании, затребовал ее себе и ясно дал понять, что не потерплю отказа. Я намеревался разоблачить эту рукопись как мошенническую подделку, ибо не мог поверить в ее подлинность, но теперь, по прочтении, вижу, что первое мое предположение было ошибочным. Вопреки моему убеждению и рассказам тех, кому у меня имелись причины доверять, совершенно очевидно, что Марко да Кола действительно жив. Не знаю, как такое возможно – и как бы я желал иного! – ибо я приложил все силы к тому, чтобы его настигла смерть, и был уверен, что так оно и случилось. Мне описали, как его подвели к борту корабля, а затем столкнули в Северное море, дабы он понес кару за свои злодеяния и его уста навеки остались бы запечатаны. Капитан сам рассказал мне, как держался поблизости, пока злодей, наконец, не скрылся под волнами. Все эти годы его рассказ служил мне утешением, и великая жестокость – столь грубо отобрать у меня это утешение: рукопись ясно показывает, что те, кому я верил, солгали, а моя победа оказалась ложной. Не знаю, почему все вышло так, но теперь уже слишком поздно узнавать правду. Слишком многие из тех, кто мог бы знать ответ, мертвы, и сам я теперь служу новым господам.

Полагаю, мне следует объясниться; я не говорю, заметьте, оправдаться, ибо полагаю, что на протяжении моей карьеры (если таковой это можно назвать) я сохранял постоянство. Мне извест­но, что мои враги этого не приемлют, и, надо думать, уместность и благоразумие моих поступков на поприще служения обществу не были вполне ясны несведущим умам. Как может ученый муж быть англиканцем, пресвитерианином, верным мученику Карлу, потом стать старшим криптографом Оливера Кромвеля и расшиф­ровывать самые секретные письма короля, помогая делу Парламента, а потом вернуться в лоно англиканской церкви и, наконец, снова отдать свой дар для защиты монархии, как только она была восстановлена? Разве это не лицемерие? Разве это не своекорыстие? Так кричат невежды.

На это отвечу: нет. Ни то и ни другое, и все, кто глумится над моими поступками, слишком мало знают о том, сколь сложно восстановить гармонию жизненных соков государства, однажды поддавшееся болезни. Найдутся такие, кто скажет, мол, я что ни день перебегал с одной стороны на другую – и все ради собственной выгоды. Но неужто кто-то действительно поверит, будто не было иного выбора, как довольствоваться местом профессора геометрии в Оксфордском университете? Будь я поистине честолюбив, то метил бы на сан епископа по меньшей мере. И не думайте будто я не получил бы его, но я к нему не стремился. Не корыстное честолюбие руководило мной, и я заботился более о том, чтобы быть полезным, нежели великим. Во все времена я тщился поступать умеренно и в согласии с волей власть предержащих. С самой ранней юности, едва мне открылась тайная гармония математики, и я посвятил себя ее исследованию, я питал страсть к порядку, ибо в порядке заключен Божий план для нас всех. Радость, что математическая задача обрела изящное решение, и боль от того, что разрушена природная гармония человека, – две стороны одной монеты, в обоих случаях, думается, я брал сторону праведности.

Не желал я себе в награду ни известности, ни славы, я чурался их как тщеславия и, видя, как другим достаются великие посты в церкви и государстве, довольствовался сознанием, что тайное мое влияние перевешивает их зримое. Пусть говорят другие, мой удел – действовать, и это я исполнял по мере сил. Я служил Кромвелю, ибо его железный кулак водворил порядок в стране и остановил раздоры, когда бессильны были все прочие, и я служил королю, когда по смерти Кромвеля к нему перешла эта Господом предопределенная роль. И каждому я служил исправно, не ради них самих, а потому, что, служа им, я служил Господу моему, как старался это делать во всем.

Для себя я желал лишь покоя, в котором мог приблизиться к божественному через тайны математики. Но, служа философии, я оставался слугой Господа и государства и потому нередко был принужден отказывать себе в этом себялюбивом желании. Теперь, когда появился другой, кто превзойдет меня, как Давид превзошел Саула, а Александр – Филиппа, я могу предаться покою, тогда это было истинным испытанием. Мистер Ньютон говорит, что видит так далеко, ибо стоит на плечах великанов. Надеюсь, никому не покажутся суетными мои слова, если я скажу, что мои плечи сильнейшие среди тех, что поддерживают его славу, и я всегда помню (хотя и стишком скромен, чтобы повторять на людях) изречение Дидака Стеллы «Карлик, стоящий на плечах великана, способен видеть дальше самого великана». Скажу больше, я и сам мог бы видеть большие дали, и упрочил бы за собой его великую славу, если бы долг не призывал меня столь настоятельно к иным заботам.

Теперь, по прошествии стольких лет, многие полагают что реставрация монархии была простым делом. Кромвель умер, и со временем возвратился король. Ах если бы путь был столь прям! Тайная история сего важнейшего события известна лишь немногим. Вначале я думал, король в лучшем случае протянет полгода, год, если ему улыбнется Фортуна, прежде чем вырвется на волю бешенство междоусобиц. Мне казалось, рано или поздно ему придется сражаться за свое наследство. Более двадцати лет страна пребывала в брожении, ее раздирали войны, собственность лежала растоптанная, а законные правители были убиты или изгнаны, и все сословия пришли в смятение. «Видел я нечестивца грозного, расширившегося, подобно укоренившемуся многоветвистому древу» (Псалтырь, тридцать шесть тридцать пять). Неужто люди, привыкшие к богатству и власти, с легкостью откажутся от этой мишуры? Можно ли ожидать, что армия, не получившая жалованья и распущенная, мирно примет возвращение короля и поражение всего, за что она воевала? И можно ли надеяться, что сторонники короля останутся едины, когда так широко распахиваются перед ними врата разногласий? Только не изведавшие власти не желают ее, те же, кто вкусил ее ласк, еще более жаждут ее объятий.

Англия была на краю пропасти: извне и изнутри теснили ее враги, и малейшей искры хватило бы, чтобы вновь разгорелся пожар. И на этой пороховой бочке самые могущественные вельможи королевства вступили в схватку за милость короля, завоевать которую мог лишь один человек. Кларендон, Бристоль, Беннет, герцог Бекингемский, лорды Кавендиш, Ковентри, Ормонд, Саутгэмптон, всем разом не было места в фаворе у короля, и только один человек мог стать во главе его правительства, ибо никто не потерпел бы товарищей. Война велась под покровом тайны, но последствия ее затронули многих, я был одним из таких и взвалил на себя тяжкое бремя гасить пламя, прежде чем оно поглотит все. Льщу себя мыслью, что преуспел в этом, невзирая на старания Марко да Кола. В начале своей рукописи он говорит, что опустит «многое, но лишь то, что никакого значения не имеет». Это – первая великая ложь. Он пишет обо всем, только не о том, что имеет значение. И мне придется восполнить упущенное, дабы разоблачить его вероломство.

В тайные дела, которые так тщится скрыть этот Кола, я был вовлечен за два года до того, как он прибыл на наши берега, когда я приехал в Лондон, дабы присутствовать на собрании натурфилософов, близких мне по убеждениям и взглядам, в Грэшем-колледже высокое сообщество, которое впоследствии превратилось Королевское Общество, теперь уже совсем не то, невзирая на такие светила, как мистер Ньютон. Тогда оно было закваской познания, и только тот, кто сам был их участником, мог знать, какое кипение умов сопровождало те первые собрания. Былой дух исчез, и, боюсь, безвозвратно. Кто может сравниться с той плеядой? Рэн, Хук, Бойль, Уорд, Уилкинс, Петти, Годдард и множество других имен, которые останутся жить в веках. Теперь члены Общества уподобились муравьям, вотще собирают жуков и камни, вечно что-то накапливают, но не смеют мыслить и отворачиваются от Господа. Нечего удивляться, что они вызывают лишь пренебрежение.

Но тогда все было исполнено радостных надежд, король вернулся на трон, в стране вновь воцарился покой, и весь мир опытной философии только и ждал своего исследователя. Мы чувствовали себя, думается, моряками Кабота, впервые завидевшими Новый Свет и предвкушение новых открытий кружило головы. Само собрание было весьма изысканным, как и подобало случаю, ведь сам король почтил нас своим присутствием и милостиво даровал Обществу жезл в знак королевского покровительства нашим стараниям, и многие могущественные министры явились тоже – по утверждению образования Королевского Общества некоторые из них были избраны в наши ряды, пусть и привнесли они немного, помимо блеска своих титулов.

Его величество произнес изрядную приветственную речь, а после всем нам представился случай отвесить ему поклон, и мистер Хук показал действие одного из своих самых хитрых (и занимательных) механизмов, дабы завлечь королевское воображение, и вот тогда ко мне обратился человек среднего роста с быстрыми темными глазами и надменными манерами. Над переносицей у него чернел продолговатый пластырь, который скрывал (так говорят) рану от удара шпагой, полученную в сражении на стороне покойного короля. Сам я в этом не уверен никто и никогда этого прославленного увечья не видел, а пластырь более напоминал о его верности трону, нежели прятал шрам. Тогда он был известен как Генри Беннет, хотя позднее мир знал его как графа Арлингтонского, и он только что вернулся из посольства в Мадриде (хотя это еще не было общеизвестно). Я слышал туманные рассказы о том, что он берет на себя заботы о спокойствии в королевстве, и тотчас получил тому подтверждение. Иными словами, он просит меня назавтра явиться утром в его дом на Стрэнде, так как он желал познакомиться со мной поближе.

И потому на следующее утро я пришел, почти ожидая, что буду принужден выстоять утренний прием в толпе просителей претендентов, ищущих внимания человека, близкого ко двору. Однако в приемной ждали лишь несколько человек, и на них не обращали внимания. Из этого я заключил, что звезда мистера Беннета еще не взошла достаточно высоко, или же из важных соображений он скрывает свои связи и даже самое свое присутствие в Лондоне.

Не могу назвать его приятным – церемонность его манер граничила с нелепостью, так ревниво он соблюдал все тонкости этикета и подчеркивал разницу своего положения с вашим. Думаю, виной тому было слишком долгое пребывание в Испании которая прискорбно известна приверженностью к подобной вычурности. Он дал себе труд объяснить, что мне поставили кресло с обивкой из уважения к моему званию доктора университета, прочим, по всей видимости, приходилось довольствоваться жестким стулом или стоять на ногах – в зависимости от сословия и ранга. С моей стороны было бы неблагоразумно намекнуть, что подобную церемонность я считаю нелепой я не знал, чего он от меня хочет, а правительство вот-вот должно было начать чистку университетов, дабы изгнать членов факультета, назначенных Республикой. Сам я был введен в совет Нового колледжа именно так, и потому мне не следовало раздражать мистера Беннета. Я хотел сохранить свое место.

– Как вы находите состояние королевства его величества? – без околичностей спросил он, ибо не любил терять попусту время на то, чтобы дать своим гостям освоиться или завоевать их расположение. Влиятельные особы, на мой взгляд, нередко прибегают такой уловке.

Я ответил, что все подданные его величества, разумеется, в восторге от его благополучного возвращения на законный трон. Беннет фыркнул.

– Тогда чем же вы объясните тот факт, что нам на днях опять пришлось повесить полдюжины фанатиков за то, что они злоумышляли против правительства?

– «Род сей лукав», – сказал я. (Евангелие от Луки, одиннадцать, двадцать девять).

Он бросил мне связку бумаг.

– Что вы скажете о них?

Я внимательно проглядел их, потом пренебрежительно отмахнулся.

– Шифрованные письма.

– Вы можете их прочесть?

– Сию минуту – нет.

– Вы могли бы их прочесть? Раскрыть их смысл?

– Если они не содержат особой хитрости, то да. У меня обширный опыт в подобных делах.

– Это мне известно. Вы работали у Турлоу не так ли?

– Я не сообщал ему сведения, которые могли бы нанести урон делу Короля, хотя в моих силах было причинить немалый вред.

– А теперь вы готовы употребить свои дарования во благо?

– Разумеется. Я верный слуга его величества. Полагаю вы помните, что я поставил под угрозу мое состояние, коего мог бы лишиться, когда выступил против убийства покойного короля.

– Вы успокоили свою совесть, но не настолько, чтобы оставить место в университете или, насколько мне помнится, отклонить повышение, когда оно было предложено, – холодно ответил он тоном, какой не оставил мне особых надежд добиться его расположения. – Не важно. Вы будете рады случаю показать, как далеко простирается ваша преданность. Расшифруйте мне эти письма к завтрашнему утру.

На том аудиенция окончилась, и я не знал, благословлять или проклинать мне мою Фортуну. Я вернулся в гостиницу, где по обыкновению останавливался в Лондоне – это было до того, как по смерти отца моей жены я приобрел дом на Боу-стрит, – и сел за работу. Она заняла у меня весь день и добрую половину ночи. Искусство расшифровки дается непросто и становится все труднее. Зачастую все сводится к тому, чтобы угадать, как одна буква или группа букв была подменена другой вы вычисляете это посредством подстановки, так что (к примеру) «4» замещает слово «король», буква «г» – букву «в», д = л, х = он, ф = д, и потому нетрудно догадаться, что «4гдхфх» означает «король в Лондоне» Следует заметить, что, если сам по себе метод подстановки довольно прост (и потому пользовался в годы войны особой любовью роялистов, которые, должен сказать, были сущими простаками), та его разновидность, в которой одна буква в одном случае заменяет одну букву, а в другом – слог или целое слово, гораздо сложнее. Тем не менее он все равно не таит в себе особых препон. Много сложнее тот метод, при котором значение, придаваемое буквам, постоянно меняется, впервые он был предложен лордом Бэконом в Англии, но, насколько я понимаю, на деле изобретен неким флорентийцем более ста лет назад, теперь же его присвоили французы, эта наглая и дерзостная нация, которая не в силах снести, чтобы что-то происходило не из их страны. Они крадут то, что им не принадлежит, я сам пострадал, когда жалкий писец по имени Ферма посмел заявить, будто мой труд по натуральным числам принадлежит ему.

Попытаюсь объяснить. Суть метода заключается в том, что и у отправителя, и у получателя должен быть один и тот же текст. Сообщение начинается с последовательности цифр, к примеру. 124,5 это значит, что ключ надо искать на странице 124, со слова 5 указанного текста. Предположим, страница начинается «И пошел Гафах к Мардохею на городскую площадь, которая перед парскими воротами (Есфирь, четыре шесть, головоломное изречение, которому я сам посвятил разъяснительную проповедь, каковая вскоре увидит свет) Пятое слово, „Мардохею“, и есть исходный пункт, и соответственно, букву „а“ мы подменяем буквой „м“, тем самым получаем алфавит:

Абвгдеёжзиклмнопрстуфхцчшщьыъэюя

Мнопрстуфхцчшщьыъэюяабвгдеёжзикл

И потому наше послание «король в Лондоне» теперь выглядит как «цьъьчёочыдрыцс». Тонкость этого метода заключается в том, что после определенного числа букв, обычно тридцати одной, вы переходите к следующему слову, в данном случае «на», и начинаете сызнова, так что н = а, a = б и так далее. Существуют, разумеется, разновидности данного метода. Но смысл его – в том, чтобы обеспечить достаточную частоту изменения значений букв, дабы почти невозможно было разгадать шифр, не имея под рукой текста, на котором он основан. Почему это так важно, я объясню позднее.

Я беспокоился, что переданные мне бумаги могут быть такого рода: со временем я, наверное, расшифровал бы их, но не в тот срок, какой мне был отведен. Пусть я тщеславен и горжусь моим дарованием, но не без причины. Только один текст заставил меня признать свое поражение, и было это в особых – пусть и важных – обстоятельствах, к которым я обращусь позднее. Но всякий раз, беря зашифрованное письмо, я вновь и вновь страшусь, что на мою долю выпадет горечь поражения, ибо я не непогрешим, а возможные вариативные комбинации – бесконечны. Я сам составлял коды, не поддающиеся расшифровке без необходимых текстов, поэтому не исключено, что и другие могут сочинить такие же. Меня даже удивляет, что то поражение было моим единственным, ибо составить неуязвимый шифр проще, нежели пробить брешь в его броне. По счастью, с письмами мистера Беннета Фортуна мне вновь улыбнулась: писавшие их были не менее простодушны, чем в свое время заговорщики-роялисты. Мало кто, нахожу я, готов извлекать уроки из опыта прошлого. У каждой эпистолы был иной шифр, но все шифры были просты, а послания достаточно длинны, чтобы я мог разгадать тайнопись. И потому к семи утра я вновь явился к мистеру Беннету и представил ему плоды моих трудов.

Он взял их, проглядел переписанный мной набело текст.

– Не могли бы вы коротко изложить их содержание, доктор?

– По всей видимости, это подборка писем, адресованных одному лицу, проживающему как будто в Лондоне, – сказал я – Во всех указана дата, двенадцатое января. В двух есть упоминания об оружии, но в остальных таковые отсутствуют. В одном упоминается Царствие Божье, что, полагаю, исключает папистов и указывает на то, что написавшие их принадлежат к «людям пятой монархии» или примыкающим к ним обществам. Судя по некоторым особенностям, два письма могли быть присланы из Эбингдона, что также указывает на их происхождение из среды бунтовщиков.

Он кивнул.

– Ваши выводы?

– Это заслуживает внимания.

– И это все? Несколько легкомысленно.

– Сами по себе письма ничего не доказывают. Если бы я написал их и меня бы арестовали, защищаясь, я бы утверждал, будто речь в них идет о торжествах по случаю свадьбы моей кузины.

Мистер Беннет презрительно фыркнул.

– Я далек от того, чтобы давать вам советы, сударь, но опрометчивая поспешность может причинить ненужные хлопоты. Полагаю, вы получили эти письма тайным путем?

– Это верно, у нас есть осведомитель.

– И потому, если вы проведете облаву, ваш осведомитель потеряет ценность, ведь станет очевидно, что вы знали, где искать. Эти письма, сударь, свидетельствуют о том, что, по-видимому, готовится некое восстание и что вспыхнет оно в нескольких городах страны, а руководить им будут из столицы.

– Вот это меня и тревожит, – сказал он.

– Пусть ваш осведомитель разузнает, где именно готовятся мятежи в провинции, и одиннадцатого января введите туда войска. Полагаю, король располагает полками, на которые можно положиться?

– Есть только несколько тысяч человек, кому можно доверять совершенно.

– Пошлите их. В Лондоне же не предпринимайте ничего, ждите и наблюдайте. Узнайте, кто в этом замешан и сколько их, и держите войска наготове. Удостоверьтесь в том, что двор хорошо охраняется. А потом дайте мятежу вспыхнуть. Его нетрудно будет подавить, ибо он будет отрезан от поддержки, и у вас появятся неопровержимые доказательства государственной измены. Тогда вы сможете действовать, как сочтете необходимым. И снискать похвалы, каких удостоитесь за своевременные меры.

Беннет откинулся на спинку кресла и холодно поглядел меня.

– Моя цель – охранять короля, а не искать похвал.

– Разумеется.

– Для духовного лица вы поразительно осведомлены в такого рода делах. Возможно, вы были ближе к Турлоу, чем я подозревал.

Я пожал плечами:

– Вы спрашивали моего совета, и я дал его. Вам не обязательно к нему прислушиваться.

Он не отпустил меня, и некоторое время я сидел в молчании, а он глядел в окно, пока не соизволил сделать вид, что заметил меня.

– Уходите, сударь, – саркастически сказал он – Не докучайте мне более.

Я повиновался и ушел, думая, что не преуспел в том, чтобы обезоружить человека, который мог причинить мне немалый вред, и время моего пребывания в университете окажется скоротечным. С этим я примирился, насколько смог, я был достаточно состоятелен, ибо получил наследство по материнской линии, и мог не страшиться голодной смерти или нужды, но тем не менее мне нравилось мое место и приносимое им жалованье, и я не испытывал желания лишиться его.

Я разыграл свои карты насколько мог хорошо. Величайшее преимущество расшифровки тайнописи состоит в том, что никто не в силах сказать, верно ли вы ее разгадали. В данном случае истолкование писем (вкупе с моими познаниями) позволило мне без особых усилий доказать мою полезность. Ибо письма ясно свидетельствовали, что так взволновавший мистера Беннета мятеж на деле обернется всего лишь криками и выступлениями нескольких дюжин фанатиков и ни в коей мере не может угрожать королю. Эта свора, разумеется, может верить, будто с Божьей помощью они возьмут Лондон, захватят страну, а то и весь мир; я же вполне ясно понимал, что их так называемое восстание не более чем фарс.

Но с легкой руки Беннета, как я узнал позднее, правительство восприняло его всерьез и начало пугать себя вымышленными бедствиями, будто по всей стране поднимаются на бунт ожесточенные и не получившие платы остатки кромвелевой армии. В конце января (столько времени требуется зимой, чтобы сведения проделали путь из Лондона в Оксфорд) стали поступать известия о том, что свора безумцев «пятой монархии» под предводительством Томаса Веннера попалась в искусно расставленную ловушку и была арестована после переполоха, который продлился целых пять часов.

К тому же за несколько дней перед тем правительство внезапно расквартировало эскадроны кавалерии в Эбингдоне и десятке других городков, и этим мудрым шагом объясняли тот факт, что старые солдаты верноподданно остались дома. На мой взгляд, они никогда и не замышляли ничего, но это не имело значения: впечатление было произведено.

Через пять дней после этого известия я получил письмо которое вызывало меня в Лондон. Я поехал туда на следующей неделе а там меня ожидало распоряжение посетить мистера Беннета который теперь получил дозволение переселиться в апартаменты Уайт-холле, где он был много ближе к королю.

– Полагаю, вы слышали о чудовищной измене, какую в прошлом месяце с успехом искоренило правительство? – спросил он.

Я кивнул.

– Двор был чрезвычайно встревожен, – продолжал он, – и во многих это поколебало уверенность. Включая его величество, который не может долее пребывать в заблуждении, будто он пользуется всеобщей любовью.

– Прискорбно слышать.

– Напротив. Измена зреет в стране повсюду, и моя задача вывести ее. Теперь, по меньшей мере, есть надежда, что мои предостережения будут услышаны.

Я промолчал.

– В прошлую нашу встречу вы дали мне некий совет. Стремительность, с какой был подавлен мятеж, произвела большое впечатление на его величество, и я доволен, что обсудил с вами мою стратегию.

Этим он давал понять, что присвоил себе все заслуги и мне следует помнить, что он единственный мой проводник к королевским милостям. Очень великодушно было с его стороны все мне разъяснить.

Я кивнул:

– Я рад, что мог быть полезен. Вам и его величеству.

– Вот возьмите, – сказал он, протягивая мне какой-то лист. Это оказался документ, утверждающий верного и возлюбленного слугу короля Джона Уоллиса на его посту профессора геометрии в Оксфордском университете, а к нему прилагался другой, каким означенный верный и возлюбленный Джон Уоллис назначался королевским капелланом с жалованьем двести фунтов в год.

– Я глубоко благодарен и надеюсь, что смогу показать себя достойным такой милости, – сказал я.

Беннет разомкнул губы в неприятной улыбке.

– Несомненно, доктор. И прошу вас, не думайте, будто от вас ожидают частых проповедей. Мы решили не принимать мер против бунтовщиков в Эбингдоне, Берфорде или Нортхэмптоне. Наше пожелание – чтобы смутьяны оставались на воле. Мы знаем, кто они, а синица в руке…

– Именно так, – ответил я – Но особой пользы от этого не будет, если вы не получаете постоянно сведений о том, что они делают.

– Совершенно верно. Я уверен, они попытаются снова. Такова натура этих людей: они не могут остановиться, ведь остановиться значит впасть во грех. Они почитают своим святым долгом упорствовать в подстрекательстве.

– Некоторые видят в этом свое право, сударь, – пробормотал я.

– Я не желаю вступать в дискуссию. Права, обязанности. Все это – измена, из чего бы она ни проистекала. Вы согласны со мной?

– Я полагаю, что у короля есть право на трон, и наш долг помочь ему сохранить его.

– Так вы о том позаботитесь?

– Я?

– Вы. Вам не удастся меня одурачить, сударь Ваши манеры философа не вводят меня в заблуждение. Мне доподлинно известно, какие услуги вы оказывали Турлоу.

– Уверен, полученные вами сведения сильно преувеличили мои способности, – сказал я. – Я был криптографом, а не осведомителем или тайным агентом. Но это не имеет значения. Если вы желаете, чтобы я, говоря вашими словами, об этом позаботился, я рад служить вам. Но мне понадобятся деньги.

– Вы получите столько, сколько вам потребуется. В пределах разумного, конечно.

– И смею напомнить, сообщение между Оксфордом и Лондоном не слишком скорое.

– Вы получите полномочия поступать так, как сочтете нужным.

– В том числе использовать солдат расквартированных в округе гарнизонов?

Он нахмурился, потом с неохотой произнес:

– В случае крайней необходимости.

– А в каких отношениях я буду состоять с лордами – наместниками графств?

– Ни в каких вовсе. Сноситься вы будете только со мной. Ни с кем более, и тем паче в правительстве. Это вам ясно?

Я кивнул.

– Превосходно.

Снова улыбнувшись, Беннет встал.

– Хорошо. Я весьма доволен, сударь, что вы согласны служить своему государю. Королевство еще далеко не прочно, и все честные люди должны трудится не покладая рук, дабы злоба инакомыслия не вырвалась снова. Говорю вам, доктор, я не знаю, успеем ли мы. Сейчас наши враги пали духом и разобщены, если мы ослабим хватку, кто знает, что случится тогда?

На сей раз я согласился с ним от всего сердца.

Не хочу, чтобы кто-то счел, будто я взял на себя эти обязанности с воодушевлением или без должных размышлений. Я не намеревался связывать мою судьбу с человеком, который мог бы потянуть меня вниз за собой, случись так, что он сумеет удержать в своих руках власть. Мне мало что было известно о мистере Беннете, и потому, как только я велел внести мое назначение королевским капелланом в реестры соответствующих канцелярий и сообщил в Оксфорд об утверждении меня в должности, дабы смутить моих врагов там, я постарался разузнать по более об этом человеке.

Он, без сомнения, предоставил обильные доказательства своей верности трону, ибо разделял с королем изгнание, и ему доверяли дипломатические миссии немалой важности. Более того, он был ловким придворным – даже слишком ловким на вкус лорда Кларендона, первый министр короля заметил его дарования, но вместо того чтобы заручиться его поддержкой, не замедлил увидеть в нем угрозу себе и своему положению. Вражда росла, и Беннет, выжидая удобного случая, сблизился с другими соперниками Кларендона. Он также собрал вокруг себя молодых людей, которые дружно превозносили таланты друг друга. О Беннете говорили как о человеке, способном подняться на самый верх, – а ничто так не обеспечивает успеха при дворе, как ожидание неминуемости грядущего успеха. Иными словами, у него были сторонники ниже его положением и выше его положением, но пока лорд Кларендон оставался фаворитом короля, возвышение мистера Беннета не могло стать скорым. Не ясно было насколько хватит у него терпения.

До той поры, пока не станет очевидно, будет ли его звезда подниматься, или он падет в попытке взойти наверх, я был равно заинтересован и в самом мистере Беннете, и в том, чтобы мое знакомство с ним осталось тайной. И еще одно беспокоило меня его приверженность к Испании была общеизвестна, и мысль о том, что я помогаю придворному с подобными склонностями, меня тревожила. С другой стороны, я желал быть полезным, а мистер Беннет оставался единственным, через кого мои дарования и способности могли найти применение. Интриги сильных мира сего не для меня. Кто в фаворе при дворе, к кому прислушивается король, не составляло существенной разницы, безопасность королевства (в странное время мы жили тогда) намного более зависела от поступков тех незаметных людей, каким предстояло занимать мое внимание. Я уже упоминал смутьянов, солдат и сектантов, составлявших неисчерпаемый кладезь противодействия правительству. С самой Реставрации эти недовольные неустанно чинили беспорядки, ибо так и не приняли с кротостью явную Божью волю хотя только и твердили о своей покорности ей. Скверно подготовленный, не обеспеченный необходимыми средствами и бездарно руководимый, бунт Веннера был всего лишь неудавшимся фарсом, но не стоило уповать, что он будет последним, и постоянная бдительность была чрезвычайно важна.

Среди врагов королевства имелись люди способные и опытные: это было известно всякому, кто (как я) видел победы армий Кромвеля. Хуже того, они были фанатиками, готовыми пойти на смерть во имя своих заблуждений Они отведали власти, и в устах их она была сладка как мед (Откровение Иоанна Богослова, 10: 9). Еще большая опасность таилась в том, что агенты иноземных держав только рады подстрекать их и использовать в своих целях. А игра, какую вели мы с Кола и все подробности которой я намерен здесь описать, была еще более опасной и тайной. Вера в Господа – великое дело, но Господь заповедал нам самим заботиться о себе. Особенно я опасался того, что власть предержащие могут стать беспечны и недооценить наших врагов. Пусть мистер Беннет и не был мне по душе, мы с ним сходились в уверенности, что необходимо делом противостоять существующей угрозе.

Итак, я вернулся в Оксфорд, возобновил мои изыскания в математике и начал плести паутину, дабы уловить в нее врагов короля. Выбрав для этого дела меня, мистер Беннет проявил истинную проницательность я не только имел необходимый опыт и навыки сыска, но находился в самой середине королевства и, разумеется, обладал обширными связями в Европе, которые с легкостью мог использовать. Республика Учености не знает границ, и что может быть естественнее, нежели написать коллегам во всех странах, дабы испросить их мнения по вопросам философии и математики – и каким-либо иным. Понемногу – и с весьма умеренными расходами – перед моим мысленным взором начала складываться картина происходящего много лучшая, чем у кого-либо. Разумеется, я не мог равняться с мистером Турлоу, и пусть я и не пользовался полным доверием моих хозяев, но преследовал их врагов и по большей части преуспел в том, чтобы собрать на них бедствия и истощать на них мои стрелы (Второзаконие, 32: 33).

 

Глава вторая

Впервые я узнал о Марко да Кола, так называемом благородном венецианце, из письма моего корреспондента в Нидерландах, которому правительство выплачивало умеренное содержание за то, что он вел наблюдение за английскими смутьянами в изгнании.

В особенности ему предписывалось следить за малейшими сношениями их с любым человеком, близким к голландскому правительству, и брать на заметку любые отлучки или подозрительных приезжих. В октябре 1662 года этот человек написал мне (подозреваю, более ради того, чтобы оправдать получаемое золото, чем из иных соображений) сообщил всего лишь что в Лейден прибыл некий венецианец по фамилии Кола, который проводит время в обществе изгнанников.

Вот и все. Разумеется, в то время не было никакой причины полагать, будто этот человек вовсе не странствующий школяр. Я не уделил ему особого внимания, только написал торговцу, отправившемуся в Венецию покупать картины для тех англичан, у кого было более денег, нежели здравого смысла, и попросил его удостоверить существование этого венецианца. Могу заметить на полях, что из торговцев картинами (которые сегодня, когда закон позволил ввозить подобную мазню в страну, сильно приумножились числом) выходят превосходные шпионы, ибо они приезжают и уезжают, когда захотят, ни у кого не вызывая подозрений. Их ремесло сводит их с влиятельными людьми, но сами они столь низки и нелепы в своих притязаниях на родовитость и образованность, что мало кто принимает их всерьез.

Ответ я получил лишь в начале 1663 года: необязательность моего корреспондента и зимняя почта объединились против меня. Но и запоздалое письмо не принесло ничего значительного, и, дабы никто не счел меня небрежным, ниже привожу послание мистера Джексона.

Преподобный и высокоученый сэр!

В ответ на Вашу просьбу я, среди своих дел по приобретению в Венеции произведений искусства для лорда Сандерленда и прочих господ, выбрал время расспросить об интересующем вас лице. Этот Кола, по всей видимости, сын купца и учился несколько лет в Падуанском университете. Ему около тридцати лет, он среднего роста, хорошо сложен. Я мало что сумел разузнать о нем, ибо он так давно покинул Венецианскую Республику, что многие почитают его умершим. Oн, однако, снискал себе славу меткого стрелка и отменного фехтовальщика. По слухам, торговый агент его отца в Лондоне, Джовани ди Пьетро, поставляет сведения об английских делах Венецианскому послу в Париже, а старший брат – Андреа – священник и духовник Кардинала Флавио Чиги, племянника папы Александра. Если вы полагаете, чтобы я продолжил мои расспросы, буду счастлив.

Письмо завершалось обнадеживающими заверениями, дескать, если я пожелаю приобрести картины, Томас Джексон, эсквайр (будучи простым художником, он не имел права присваивать себе этот титул), почтет за честь оказать мне такую услугу По получении письма я без промедления написал мистеру Беннету про этого Джованни ди Пьетро: раз у венецианцев имелся в Лондоне свой корреспондент, о его личности следовало известить правительство. К некоторому моему удивлению в ответ я получил немногословную записку дескать, этот ди Пьетро им уже известен и опасности для правительства не представляет, и мистер Беннет уверен, что у меня есть более полезные занятия. Он напомнил мне, что мое дело чинить препоны сектантам, остальное же – не моя забота.

Я был так занят, что принял это напоминание с искренней благодарностью, ибо в кругах смутьянов вновь слышался негромкий пока ропот, и забот у меня было вполне достаточно. Ко мне стекались донесения об оружии, развозимом по стране, и о тайных молельных собраниях сектантов. И самое тревожное мне пришло надежное донесение о том, что Эдмунд Лудлоу, самый опасный и даровитый из еще оставленных на свободе генералов Республики, принимает у себя в доме в Шотландии, куда он был сослан, необычайно большое число посетителей. «Левиафан поднимается из недр, но это все равно что мерить воду рукой» (Исайя, 40:12) Смута назревала во многих областях страны, только вот почему и кто стоял за ней?

Не следует думать, будто я все время проводил только в Оксфорде. Разумеется, несколько недель в семестр я должен был исполнять мои обязанности в университете, но большую часть года волен был располагать своим временем и помногу месяцев жил в Лондоне, так как это не только упрощало мои сношения с государственным секретарем (мистер Беннет удостоился этого поста в ноябре), но в столицу тогда стекались ученые со всей страны, и, естественно, я желал наслаждаться обществом столь великих умов. Великий труд по созданию Королевского Общества еще не был завершен, и архиважно было, чтобы создавалось оно по достойным принципам, принимая лишь достойных кандидатов и не допуская тех, кто из нечестивых побуждений тщился извратить его: папистов, с одной стороны, и безбожников – с другой.

Вскоре после одного такого заседания ко мне явился Мэтью, мой слуга, пусть и был он для меня много большим. В своем повествовании я много стану говорить об этом юноше, ибо он был дорог мне как сын, а вернее, даже дороже. Когда я думаю об этих недалеких фиглярах, моих сыновьях, я отчаиваюсь и горько сетую на мое несчастье. «Глупый сын – сокрушение отца своего» (Книга притчей Соломоновых, 19:13); сколько я размышлял над мудростью этого изречения, ведь мое сокрушение – двое подобных глупцов. Однажды я попытался посвятить старшего в тайны разгадывания шифров, но с равным успехом мог бы пытаться преподать павиану теории мистера Ньютона. Малыми детьми они были оставлены на попечение моей супруги – я тогда был слишком занят на службе правительства и в университете, – и она воспитала их по своему образу и подобию. Она – добродетельная женщина и в точности такова, какой подобает быть жене, и принесла мне в приданое поместье, и все же я сожалею, что вообще принужден был жениться. Услуги, какие способна оказать женщина, ни в коей мере не восполняют неудобств от ее общества и ограничения свободы, неизбежные в браке.

В прошлом я много времени и стараний уделял трудам на ниве образования юношей, я работал с самым неподатливым материалом, убеждал молчаливых заговорить и старался вывести общие принципы внешних воздействий на младенческий ум. Я бы хотел, чтобы к мальчикам, лет с шести, женщины, а тем паче матери, не допускались вовсе, дабы умы их были заняты возвышенными беседами и благородными идеями. Чтением, образованием и самими их играми должно руководить разумному человеку – и я не подразумеваю тех неучей, что сходят за школьных учителей, – дабы побудить их подражать великому и чураться низменного.

Встреться мне мальчик, подобный Мэтью, немногими годами ранее, думаю, я сделал бы из него великого человека. Едва я его увидел, как меня охватило невыразимое сожаление, ибо в его манерах и взгляде я почувствовал сотоварища, о каком всегда молил Господа. Едва образованный и еще менее обученный, он был более человек, нежели мои кровные дети, чьи жалкие умы я всегда окружал всевозможной заботой и которые тем не менее не имели устремлений иных, нежели упрочить собственное благополучие. Мэтью был высок ростом и чист лицом, и в манерах его сквозили совершеннейшие уступчивость и повиновение, так что он завоевывал расположение всех, с кем сводила его судьба.

Впервые я увидел его во время допроса в канцелярии Турлоу. Его расспрашивали о кружке людей, которых считали крамольниками самого крайнего толка и угрозой покою страны, ему тогда было лет шестнадцать. Я только присутствовал, а не вел допрос (занятие, на какое у меня никогда не хватало терпения), и меня тогда еще поразила откровенная прямота его ответов, выдававшая зрелость, редкую в юноше его лет и звания. Собственно говоря, он не совершит никакого проступка, и был вне подозрений, но он вел знакомство с опасными людьми, пусть даже ни в коей мере разделяя их веры или взглядов. Лишь под принуждением и с неохотой он сообщал сведения о своих друзьях, и я счел эту верность похвальной чертой и подумал, что, буде ее обратить на более достойные цели, из этого невежественного мальчишки еще выйдет человек достойный.

Его допрос сохраняли в тайне, дабы он не лишился доверия своих друзей, а после я предложил ему поступить ко мне в услужение за приличную плату, и он был так поражен выпавшим на его долю счастьем, что согласился не раздумывая. Уже тогда он обладал некоторыми познаниями (его покойный отец был печатником в городе) и умел недурно читать и писать без ошибок. А когда я поманил его знаниями, он откликнулся с воодушевлением, какого я ни прежде, ни потом не встречал ни в одном другом ученике.

Те, кто знает меня, могут счесть это невероятным, ведь мне известно, что я пользуюсь славой человека нетерпеливого и раздражительного. С готовностью признаю, что не терплю праздных, недалеких или самодовольных невежд. Но дайте мне настоящего ученика, который пылал бы жаждой знании, кому потребна лишь капля сладкой влаги, дабы устремиться ко всей реке учености, и мое попечение не знает границ. Взять к себе Мэтью, образовать его ум, смотреть, как углубляется его понимание и возрастает ученость, – богатейший опыт, пусть также и наитруднейший и требующий недюжинных усилий. Зачатие детей – плебейская работа природы, глупцы на такое способны, крестьяне на такое способны, женщины на такое способны. Но вылепить из этих подвижных комков глины мудрых и добродетельных взрослых – задача под силу лишь мужам, и лишь они одни способны по достоинству оценить дело рук своих.

«Наставь юношу при начале пути его он не уклонится от него, когда и состарится» (Книга притчей Соломоновых, 22:6). Я не питал чрезмерных надежд, но думал, что со временем найду ему место на правительственной службе и под конец преподам ему мои познания в криптографии, дабы он был полезен и сам мог пробить себе дорогу. Мои упования сбылись вполне: сколь быстро ни постигал науки Мэтью, я знал, что он может продвигаться еще быстрее. Но, признаюсь, это только распаляло мое желание, чтобы пошел он еще дальше, и нередко я терял самообладание, когда он неверно строил фразу или путался в простейших постулатах математики. Но мне думалось, он знает, что мой гнев берет начало в любви и честолюбивых надеждах на его будущее. И он как будто всегда и во всем старался заслужить мою похвалу.

Знал я и другое рвение его подчас было столь велико, что иногда он трудился слишком усердно, и все равно я погонял его: когда единственным моим желанием было просить его отдохнуть и поспать или вознаградить его каким-либо знаком моей любви к нему. Однажды я поднялся с постели и нашел его раскинувшимся на моем столе. Все бумаги были в большом беспорядке, свечное сало закапало мои записки, и стакан воды опрокинулся на недописанное мной письмо. Я пришел в ярость, ибо по природе я весьма аккуратен, и немедля стащил его на пол и побил. Он ни словом не возразил, ничего не сказал в свою защиту но покорно принял от меня наказание. Лишь позднее (и не от него) я узнал, что он просидел без сна всю ночь, пытаясь решить логическую задачу, какую я ему поставил, и наконец уснул от усталости. Как тяжко мне было не испросить у него прощения, не уступить чувствам. Полагаю, он не подозревал о моем сожалении ведь стоит подорвать полнейшее повиновение, вызвать сомнение в нем, как власть авторитета будет навеки утрачена, пострадает же от этого слабейший. Это мы видим, куда бы ни обратили свои взор.

Разумеется, мне было известно о знакомстве Мэтью с людьми сомнительных взглядов, граничащих с крамолой, и потому я не мог воздержаться и не использовать его от случая к случаю ради мелких поручении и сбора слухов. В этом нередко неприятном и постыдном деле он оказался бесценен, так как был одновременно и умен, и наблюдателен. В отличие от многих, на кого мне приходилось полагаться – по большей части разбойников, воров и безумцев, чьи слова никогда нельзя принимать на веру, – Мэтью вскоре завоевал мое полнейшее доверие. Я призывал его к себе, когда был в Лондоне, и писал ему через день из Оксфорда, так как находил отдохновение в его обществе и тяжко тосковал по нему, когда мы были в разлуке, как он, уповаю, тосковал без меня.

К тому времени когда он явился ко мне в то утро в 1663 году, он был у меня в услужении уже несколько лет и ум его настолько развился, что я понимал вскоре мне придется подыскать ему постоянное место. Я и так оттягивал слишком долго, ведь ему должно было вскоре исполнится двадцать лет, и он давно перерос срок своего ученичества. Я видел, как он томится, и понимал, что, если не отпустить его сейчас, он вознегодует на мою власть. И все же я удерживал его при себе и не в силах был отпустить его. За то я горько виню себя, думается, опрометчивым его сделало желание расстаться со мной.

Когда он сообщил мне, что ему поручили отправить с оказией пакет от кружка смутьянов, я тут же насторожился. Он не знал, что в этом пакете, но взялся отнести его купцу, отправлявшему почту на своих кораблях. Это широко распространенный обычай – в особенности среди тех, кто не желает, чтобы их письма попали в чужие руки. Необычным было другое, Мэтью поручили, казалось бы, простое дело, которое более подходило бы ребенку, и чутье подсказывало ему, что пакет может быть важным, ведь адресован он был в Нидерланды.

Уже многие месяцы в стране нарастал глухой ропот, неизвестные личности странствовали по ней, разжигая недовольство. Но накопившиеся у меня донесения зачастую противоречили друг другу, и в них не было ничего, что позволило бы мне догадаться о планах недовольных. Сами по себе эти смутьяны ни для кого не представляли угрозы, столь велики были их разобщенность и отчаяние, но возьмись влиятельное лицо сплотить их и снабдить деньгами, они легко могли стать поистине опасны. Мэтью, как мне показалось, принес мне первое указание на сношения с агентами вовне, какое я давно искал. Как показало время он ошибался, но это была лучшая его ошибка.

– Превосходно, – сказал я. – Принеси мне пакет. Я прикажу его вскрыть, изучу содержимое, а потом ты продолжишь путь.

Он покачал головой.

– Боюсь, все не так просто, сударь. Мы… они… научились наконец осмотрительности. Я знаю, меня ни в чем не подозревают, но как только мне отдадут пакет и до того, как я передам его купцу, я и минуты не останусь один. Вы не сможете получить его так. В любом случае он не останется у вас в руках настолько долго, чтобы переписать содержимое.

– А ты уверен, что пакет того стоит?

– Не знаю. Но вы просили, чтобы я докладывал вам обо всех сношениях с изгнанниками.

– Ты поступил правильно. И что же ты предлагаешь? Ты же знаешь, как я ценю твое мнение.

Он улыбнулся от удовольствия, услышав это малое слово признательности и уважения.

– Полагаю, пакет останется в доме купца до тех пор, пока его не отправят на борт корабля. Но это будет недолго, они хотят, чтобы пакет как можно скорее покинул страну. Только в эти несколько дней будет возможно добыть его тайно.

– Так. А как имя этого купца?

– Ди Пьетро. Он венецианец и имеет дом неподалеку от Тауэра.

Я от души поблагодарил его за труды и даже дал немного денег в награду, после чего отослал, дабы в одиночестве обдумать его рассказ. Слова Мэтью несколько смутили меня, ведь на первый взгляд дело казалось сущей бессмыслицей. К чему венецианцу помогать смутьянам? По всей вероятности, он лишь доставляет почту за плату и не имеет касательства ни к отправителю, ни к получателю, но я вспомнил, что имя ди Пьетро всплыло уже во второй раз. И это укрепило во мне решимость прочесть это письмо.

У меня был некоторый досуг поразмыслить над моим затруднением, но не большой: Мэтью предстояло отнести пакет уже на следующий вечер. Беннет предписал мне оставить ди Пьетро в покое, но он также приказал мне обличить врагов короля в Англии. И не сказал мне, что делать, если два этих приказа вступят в противоречие.

И потому я отправился в кофейню Тома Ллойда, где обыкновенно собирался торговый люд, чтобы обмениваться слухами и объединяться для большей прибыли. Я имел связи в этом кругу, ибо от случая к случаю вкладывал суммы в доле с купцами и по опыту знал, кому следует доверять, а кого остерегаться. Так я свел знакомство с одним купцом по имени Уильямc, который среди прочего занимался тем, что отыскивал людей, готовых рискнуть деньгами, и сводил их с купцами, нуждавшимися в этих деньгах. С его помощью я выгодно вложил небольшую часть моих свободных денег в Ост-Индийскую компанию, а также в предприятие некоего джентльмена, ловившего африканцев для Америк. Последнее было лучшим из моих капиталовложений, тем более что (как заверил меня капитан судна) во время плавания через океан рабов усердно обращали в христианство, обеспечивая тем спасение их душ, пока они трудились на своих господ.

Разыскав Уильямса, я сказал ему, что подумываю, не вложить ли мне изрядную сумму в итальянской торговый дом да Кола, и спросил, можно ли считать его главу человеком здравомыслящим и достойным доверия. Уильямс поглядел на меня с недоумением и осторожно ответил, что, насколько ему известно, дом Кола опирается лишь на собственные капиталы. И будет поистине удивлен, узнав, что Кола обзаводится компаньонами. Пожав плечами, я ответил, что только пересказываю услышанное.

– Тогда это мне следует поблагодарить вас за сведения, – сказал он. – Ваши слова подтверждают мои подозрения.

– И каковы же они?

– Да Кола, по всей видимости, испытывает серьезные затруднения. Война Венеции с турками нанесла тяжкий ущерб его торговле. Он ведь всегда торговал с Левантом. В прошлом году он потерял два корабля с грузом, а Венецианская Республика все еще не может проникнуть на рынки, которые держат испанцы и португальцы. Он – опытный купец, но людей, с которыми он мог бы торговать, становится все меньше.

– Поэтому он открыл контору здесь?

– Без сомнения. Думаю, не продавай он товары в Англию, он недолго удержался бы на плаву. А что это за предприятие?

Я сказал, что в точности не знаю, но меня заверили, будто оно сулит величайшую прибыль.

– По всей вероятности, набивные шелка. Очень выгодно, если знаете, что делаете, в противном случае – истинное бедствие. Морская вода и шелк – опасное соседство.

– У него есть собственные корабли?

– О да! К тому же хорошо оснащенные.

– И кажется, у него есть свой агент в Лондоне. По имени ди Пьетро. Что он за человек?

– Я мало его знаю. Он держится особняком. Не водит дружбу с нашими купцами, зато на короткой ноге с амстердамскими евреями. Опять же предупреждаю: если мы начнем войну с голландцами, эти знакомства окажутся совсем бесполезны. Кола придется выбирать, на чьей он стороне, и потому он вынужденно лишится еще части рынков.

– Сколько лет этому ди Пьетро?

– О, немало. Достаточно, чтобы понимать, что к чему. Порой он заговаривает о том, чтобы вернуться на родину и удалиться на покой, но тут же добавляет, что у его хозяина слишком много детей, которых надо обеспечить приданым и кровом.

– И сколько у него детей?

– Пятеро, кажется, но трое из них – дочери. Вот бедняга!

Я сочувственно вздохнул – пусть даже этот человек и мог оказаться врагом. Я достаточно знал о коммерции и понимал, что для купца, чье само существование основано на том, чтобы держать капиталы при себе, три дочери могут стать смертельной обузой. К счастью, пусть даже два моих сына и дурни, но достаточно благопристойны с виду, чтобы женить их на богатых невестах.

– Досада из досад, – продолжал тем временем Уильямс. – Особенно если вспомнить, что сыновья не склонны пойти по его стопам. Один – священник и – прошу простить меня, доктор, – годен лишь на то, чтобы тратить деньги, а не умножать их. Другой, кажется, упражняется на воинском поприще; во всяком случае, так оно было. Я давно уже ничего о нем не слышал.

– Воинском? – изумленно переспросил я, ибо этот важнейший факт совершенно ускользнул от торговца картинами, и решил, что пора выбранить его за небрежность.

– Я так понял. Он как будто никогда не проявлял склонности торговле, а отец был слишком благоразумен, чтобы понуждать его. Вот почему Кола выдал старшую дочь за кузена, ведущего дела в Леванте.

– Вы уверены, что он военный? Откуда вам это известно? – сказал я, повторяя свой вопрос, чем, видимо, возбудил подозрения Уильямса.

– Доктор, больше мне ничего не известно, – терпеливо ответил он. – Все мои сведения я черпаю из разговоров в кофейнях.

– Тогда расскажите мне, что вы слышали.

– Сведения о сыне убедят вас вложить капитал в дело отца?

– Я человек осторожный и считаю необходимым узнать все что возможно. Своевольные дети, согласитесь, могут ввести в ужасающие расходы. Что, если сын залез в долги и его кредиторы потребуют уплаты с отца, когда у того будут мои деньги?

Уильямс хмыкнул, явно не убежденный, но готовый не допытываться более.

– О нем я слышал от купца, который пытался торговать в Средиземноморье, – наконец снизошел он до объяснений – К тому времени когда генуэзцы и пираты пощипали его, он понял, что дело не стоит свеч. Он провел в тех местах около года, подторговывал, чем мог, и однажды даже доставил груз на Крит для гарнизона Кандии.

Я поднял брови.

– Только храбрый и поистине отчаявшийся человек попытался бы провезти груз под носом у турок ради такого рынка, как Кандия.

– Как я говорил, он понес убытки и находится в отчаянном положении, поэтому и решил попытать счастья. По всей видимости, Фортуна ему улыбнулась, и он не только распродал товар, но и получил разрешение увезти в Англию груз венецианского стекла.

Я кивнул:

– На Крите он познакомился с человеком по имени Кола, который сказал, что его отец венецианский купец и торгует предметами роскоши в Венеции. Возможно, в Венеции есть два разных Кола. Я, право, не знаю.

– Продолжайте.

Он покачал головой:

– Больше мне нечего рассказать. Занятия купеческих чад – не моя забота. У меня полно своих тревог. Как, впрочем, и у вас, доктор. Почему бы вам не объяснить мне, в чем дело?

Я улыбнулся и встал.

– Ни в чем, – сказал я, – и, поверьте, мне не известно ничего такого, что могло бы принести вам выгоду.

– Ну так остальное меня не интересует. Но если когда-либо…

Я кивнул. Сделка есть сделка. Должен с удовлетворением сказать, что свой долг я со временем уплатил, ибо благодаря мне, мистер Уильямс одним из первых узнал о готовящихся планах переоснащения флота. Я известил его заблаговременно, дабы он мог скупить все мачтовое дерево в стране, а затем перепродать по своей цене королевским интендантам. И вдвоем мы, благодарение Господу, получили весьма недурную прибыль.

Упомянутого им купца по имени Эндрю Башрод я разыскал в тюрьме Флит, где он пребывал вот уже несколько месяцев. Его кредиторы пресытились проволочками, когда корабль, составлявший большую часть его капитала, потонул, а родня отказалась прийти к нему на помощь. Последнее произошло, по-видимому, по его же вине. Во времена своего благоденствия он отказался выплатить свою долю в приданое кузины. Разумеется, и родные, когда для него настали тяжелые времена, не сочли себя обязанным сделать ему одолжение.

Итак, он не только сидел в тюрьме, но и был в полной моей власти. У меня достало бы влияния, чтобы его выпустили оттуда, и тогда он лишился бы убежища и его кредиторы не замедлили бы наброситься на него. Понадобилось немало трудов, дабы отделить в его рассказе зерна от плевел, и достоверность подробностей оставляла желать лучшего достаточно сопоставить его описание Кола с пухлым надушенным щеголем, с которым я познакомился позднее, пусть даже полученные раны и сказались на внешности итальянца. Вкратце рассказ Башрода сводился к следующему: он привел корабль с грузом шерсти в Ливорно. Однако вырученной от продажи суммы – а деловой сметки у него не было вовсе – едва хватило, чтобы окупить затраты на плавание, и Башрод принялся подыскивать товары, какие мог бы с выгодой отвезти в Англию. Тогда он волей случая встретил венецианца, который рассказал ему о своем крайне выгодном плавании на Крит, куда он привез груз провизии и оружия, доставив его в гавань Кандии под самым носом у турок.

Город и его защитники испытывали нужду во всем и готовы были платить любую цену. Но сам венецианец ни за что бы туда не вернулся «Почему?» – спросил. Потому что желает дожить до старости, ответил венецианец. Хотя флот у турок никуда не годится, пираты действуют намного успешнее. Слишком много его друзей попало им в лапы, а лучшее, о чем можно мечтать, постигни тебя такая судьба, это окончить свою жизнь на галерах. Тут венецианец указал на нищего на улице и сказал, что этот несчастный служил некогда матросом на корабле в Кандии. Теперь у него не было ни рук, ни глаз, ни ушей, ни языка.

Башрод храбрецом не был и нимало не стремился спасти Кандию ради христианского мира или Венеции. Но средства его были на исходе, матросы требовали платы, а дома ждали кредиторы. И потому он снесся с венецианским консулом в Ливорно, который сообщил ему, какие требуются товары, а потом подписал наивыгодный контракт, обязавшись вывезти из Кандии любого раненого, кто в состоянии будет перенести плавание, четыре дуката за человека благородного происхождения, один за солдата и вдвое меньше – за женщину.

До Мессины они шли вдоль итальянского побережья, а там сгрузили глиняную посуду и со всей возможной быстротой устремились к Криту. Кандия, сказал он, была худшим, что ему довелось видеть. Невыносимо было оказаться в городе, несколько тысяч жителей которого, покинутые всем христианским миром, ожидают скорой смерти и, теснимые бесконечно врагами с суши и моря понимают, что родина начинает пресыщаться жалобами на их беды. После самой долгой осады в истории, нравы огрубели и ожесточились. Над городом витал дух отчаяния и насилия, который заставил Башрода сбавить цену из страха, что в противном случае горожане нападут на него и без платы заберут все, чем он владеет. И все же он получил прибыль достаточную, чтобы с лихвой окупить свое плавание, а потом начал приготовления к обратному путешествию и объявил, что берет на корабль пассажиров. Одним из тех, кто принял его предложение, был человек по имени Кола.

– Имя? – потребовал я. – Вспомните точно. Как было его имя?

Марко, сказал он. Да, именно так. Марко. Как бы то ни было, этот Кола был в прискорбном состоянии, сумрачный, изможденный и худой, грязный и косматый и наполовину безумный от боли и огромного количества спиртного, каковое потреблял как единственное свое лекарство. Трудно было поверить, что от него мог быть хоть какой-то толк для крепости, но вскоре Башрод обнаружил, что ошибался. К юноше относились с уважением офицеры многими годами его старше, а простые солдаты перед ним благоговели. Кола, по всей видимости, был лучшим лазутчиком в Кандии, умел искусно проскальзывать меж оттоманских аванпостов, доставляя депеши на отдаленные форты и устраивая всевозможные диверсии. Не раз он замышлял и успешно расставлял ловушки для высокопоставленных турок и убивал их, сделав себе имя леденящей кровь беспощадностью и жестокостью. Он умел бесшумно нанести удар, нападать ниоткуда и исчезать незамеченным и был фанатично предан делу христианской веры, вопреки всей видимости обратного.

Любопытство Башрода было возбуждено, и на обратном пути в Венецию (который на сей раз оказался вполне благополучным) он не раз пытался вовлечь своего пассажира в беседу. Кола был скрытен и прятался за неприветливым и унылым молчанием. Лишь однажды он явил истинный свой облик – когда Башрод спросил, женат ли он. Лицо Колы потемнело, и он сказал, что его невесту похитили в рабство турки. Отец послал его на Крит познакомиться с девушкой, которая оказалась хороша собой и хорошего рода, и Кола согласился на брак с ней. Ее отправили вперед него в Венецию, и корабль был захвачен. С тех пор он ничего о ней не слышал и весьма надеялся, что ее уже нет в живых. Против воли отца юноша остался в Кандии, дабы мстить, насколько было в его силах.

– А теперь?

– Теперь ему все равно. Он тяжело ранен и знает, что Кандия вскоре падет. Защищать ее больше нет ни денег, ни решимости, ни веры. Он еще не решил, вернется он назад или нет, возможно, его дарованиям лучше поискать применения в ином месте.

Тут Марко да Кола потянулся за бутылкой, и остаток путешествия провел сидя на палубе и не произнес – был ли он трезв или пьян – более ни слова, пока корабль не стал на якорь в Венеции.

Вот и все. Никто не может осуждать рвения в войне с язычниками, но все же это было очень странно. Солдат (или бывший солдат) якшался с республиканцами в Нидерландах, а агент его отца, соглядатай на службе Венеции, постоянно посылал депеши своим хозяевам за границей и передавал послания от смутьянов в Англии. Разрозненных обрывков было множество, но они не складывались в единое целое. Однако все это требовалось распутать, и ключом становился пакет, который, вопреки запрету мистера Беннета все-таки относился к моему ведомству.

Дабы никто не подумал, что, как у Турлоу, в моем распоряжении была армия наемных убийц, поспешу изложить истинные факты. Да, я располагал небольшим числом осведомителей, поставлявших мне сведения, но во всей стране лишь на пятерых человек я мог положиться, когда требовались решительные меры, а двое из них, должен признаться, пугали даже меня самого. К тому же это дело было не единственной – и даже не главной – моей заботой. Я уже упоминал о назревавшем мятеже, и он доставлял мне немало хлопот. А еще без счета прочих докучливых кружков смутьянов и подстрекателей, донесений о ропоте и возмущении – по большей части вздорных, однако таивших угрозу. Гарнизон Бингдона был очищен от главных заговорщиков, но его замирение нельзя было назвать полным. Секты и молельни возникали словно грибы после дождя, позволяя недовольным и крамольникам вволю встречаться, черпая друг у друга храбрость. Стали (опять) поступать настойчивые донесения дескать, появился Мессия Судного Дня и странствует переодетым по стране, проповедуя, и наставляя, и подстрекая к бунту. Сколько подобных самозванцев развелось в прошлые годы? Не менее дюжины. Я уповал, что в более мирные времена мы будем от них избавлены, но, видимо, ошибся. Наконец в самый разгар событий, которые я намереваюсь изложить, в Оксфорде объявился пьяный ирландский волхв, некий Грейторекс, который водворился на постоялом дворе «Митра», дабы потрошить кошельки простаков, и мне немало времени пришлось потратить на то, чтобы убедить его убраться из города. Иными словами, я был всецело занят и хотя трудился без устали, должен сказать, ни тогда, ни позднее мое усердие так и не получило заслуженных вознаграждения и признания.

Чтобы получить письма смутьянов, мне пришлось прибегнуть к услугам некоего Джона Кута, чья верность трону объяснялась только моим вмешательством – когда он в пьяном угаре едва не убил свою жену а затем перерезал горло мужчине, пытавшемуся (по его словам) наставить ему рога. Умным его не назвал бы никто, но он был искусным взломщиком и всецело находился в моей власти. Я считал, что он справится, но не преминул точно объяснить ему, что и как следует сделать. Я внушил ему ни в коем случае не прибегать к насилию и столь долго упирал на это, что даже человек столь недалекого ума не мог меня не понять.

Или так мне казалось. Когда Мэтью сообщил мне, что пакет доставлен в дом ди Пьетро и уже на следующее утро будет отправлен из Англии с ближайшим же кораблем, я приказал Куту принести его мне со всевозможной поспешностью. Кут послушно вернулся несколько часов спустя и передал мне мешок готовой к отправке почты, включавшей письма, какие доставил Мэтью. Я переписал их содержимое, и он унес суму назад. А на следующее утро Мэтью пришел ко мне с известием, что синьор ди Пьетро убит.

Это повергло меня в смятение и ужас, и я молил Господа о прощении за мое безрассудство. Невзирая на запирательства Кута, мне было ясно, что произошло. Кут проник в дом и вместо того, чтобы просто забрать почту, решил присвоить также и содержимое денежного сундука. Шум разбудил ди Пьетро, который явился разузнать о причине беспокойства, и Кут хладнокровно перерезал ему горло, да так, что едва не отделил голову от тела.

Со временем я добился от него признания. Он посмел спросить, какое мне дело до того, убит он купца или нет? Я желал получить пакет, я его получил. Тут я потерял самообладание и оборвал его. Он вернется в тюрьму, сказал ему я, и если он хоть словом обмолвится о случившемся, то будет повешен. Тут даже он понял, насколько я был серьезен, и на том печальное происшествие было предано забвению. Вскоре я узнал, что у Кола-отца был компаньон-англичанин, который желал забрать все дело себе и нисколько не заботился о том, чтобы найти виновника столь выгодного для него злодеяния. Прошло много дней, но наконец – и не без усилий – я успокоился, отчасти уверив себя, что мистер Беннет ничего не узнает о случившемся.

 

Глава третья

Это прискорбное происшествие по крайней мере оставило мне мешок с почтой ди Пьетро, которая оказалась много интереснее, чем я мог надеяться. Кроме письма, предназначавшегося смутьянам на Континенте, там нашлось еще одно, никак не помеченное, из иного и неизвестного источника. Я проглядел его лишь в силу привычки, какую привил служащим своей канцелярии Турлоу, осматривая почтовый мешок на предмет подозрительной корреспонденции, проверять все его содержимое. Всего писем было двенадцать: одно от смутьянов, десять совершенно безобидных, имеющих отношение только к делам коммерции, и вот это. Само отсутствие адреса уже привлекло бы мое внимание, а то, что на сургуче на обратной его стороне не имелось никакого оттиска, только усилило мою решимость узнать его содержание. Я сожалел лишь о том, что при мне нет этого ничтожного Сэмюэля Морленда, так как не было другого человека, кто мог бы молниеносно снять печать, а потом вновь наложить ее так, чтобы все прошло незамеченным. Мне же эта работа стоила немалых мучении, и я премного богохульствовал, пока бился над этой деликатнейшей задачей. Но я добился своего, и к тому же отлично, и был уверен, что после того, как письмо потреплет при перевозке, никто ничего не заметит.

А дело стоило таких трудов. Внутри оказался наилучший образчик тайнописи, какой мне только доводилось видеть, – пространное письмо приблизительно из двенадцати тысяч знаков сложного шифра случайной выборки, который я описал выше. Глядя на них, я ощутил дрожь волнения, ибо знал, что эта загадка достойна моего дара. Но в недрах моего ума шевельнулась другая, более тревожная мысль, ибо тайнопись подобна музыке и имеет собственный ритм и каденции. Эта, пока я проглядывал письмо, зазвучала в моей голове знакомым напевом, который я уже слышал прежде. Но я не мог вспомнить, что это за мелодия.

Множество раз меня спрашивали, почему я взялся за искусство шифрования, ибо это представлялось вульгарным занятием какое не пристало человеку моего положения и достоинства. Причин меня множество, и удовольствие какое я получаю от него, – последняя из них. Умы, подобные Бойлю, домогаются тайн природы, от чего я тоже получаю величайшую радость. Но какое наслаждение проникнуть также в тайны человеческих мыслей, превратить хаос людских стараний в порядок и вытащить на свет божий чернейшие преступления! Согласен, шифр – всего лишь набор знаков на странице. Превратить это невнятное нагромождение в осмысленную фразу посредством упражнения чистого разума – удовлетворение, какого мне так и не удалось преподать кому-либо еще. Могу лишь сказать, что это сродни молитве. Не расхожей молитве, когда уста бормочут слова, а мысли блуждают далеко, но истинному молению, столь полному и глубокому, что вы чувствуете, как на вашу душу нисходит благодать Господня. И часто я думал, что мой успех являет Его ко мне милость, будто это есть знамение, что дело мое Ему угодно.

Разгадать письмо сектантов было прискорбно легко, и ничего интересного я в нем не нашел. Знай я его содержание, я не стал бы трудиться, ибо оно не стоило ни жизни ди Пьетро, ни затруднений, какие мне причинило его убийство. В нем говорилось о неких приготовлениях – напыщенным штилем, столь любимым крамольниками, – и указывалось место, которое я уверенно определил как Нортхэмптон. Но пищи для размышлений в нем было не много, и ничто не оправдывало опасности, какой я себя подвергал. Если такое оправдание могло найтись, то оно заключалось в последнем загадочном послании, я решил во что бы то ни стало прочесть его и знал, что мне потребуется ключ.

Мэтью пришел ко мне, когда я сидел за столом, а передо мной во всем своем неповиновении лежало не поддающееся прочтению письмо, и спросил, все ли он сделал верно.

– Ты поступил прекрасно, – сказал я ему. – Превосходно, пусть и скорее волею случая, ибо твое письмо лишено интереса, но меня занимает другое, вот это.

Я протянул ему лист, дабы он мог изучить его, что он и сделал с присущими ему аккуратностью и тщанием.

– Вам это уже известно? Вы все уже разгадали?

Я улыбнулся его вере в меня.

– Иное письмо, иной источник и, без сомнения, иной адрес. Но я ничего не знаю и разгадал еще меньше. Я не могу прочесть это письмо. Тайнопись основана на книге, которая определяет последовательность знаков.

– Какая книга?

– Этого я не знаю, и если я не смогу ее найти, то не пойму ничего. Но уверен, это очень важно. Подобная тайнопись – редкость, я сталкивался с ней всего несколько раз, и тогда послания были написаны людьми высокого ума. Такой шифр слишком труден для глупцов.

– Вы преуспеете, – сказал он с улыбкой – В этом я уверен.

– Люблю тебя за доверие, мой мальчик. Но на сей раз ты ошибаешься. Без ключа дверь останется запертой.

– Но как нам найти ключ?

– Это знают только тот, кто написал письмо, и тот, кому оно предназначено, только они знают, что это за книга, и у каждого должен быть свой экземпляр.

– Тогда надо спросить их.

Я думал, он шутит, и уже открыл рот, чтобы выбранить его за неуместное легкомыслие, но по его лицу увидел, что он совершенно серьезен.

– Позвольте мне вернуться в Смитфилд. Я расскажу, будто кто-то пытался выкрасть письмо, но потерпел неудачу. И я предложу самому сесть на корабль, дескать, я стану охранять письмо, а потом удостоверюсь, что оно не попадет в чужие руки. Тогда я узнаю, кому оно послано и каков к нему ключ.

Юношеский ум – само простодушие, и я не смог скрыть усмешки.

– Почему вы смеетесь, доктор? – спросил он, нахмурив лоб. – Я ведь прав. Нет другого способа узнать то, что вам нужно, и вам некого послать, кроме меня.

– Мэтью, твоя невинность просто чудесна. Ты поедешь, тебя обнаружат, и все будет потеряно, пусть даже ты сбежишь целым и невредимым. Не докучай мне подобными глупостями.

– Вы всегда обращаетесь со мной как с малым дитятей, – сказал он, опечаленный моим замечанием. – Но я не вижу тому причины. Как еще вы сможете узнать, кому послано письмо и какая вам надобна книга? И если вы не можете доверять мне, кого еще вам послать?

Я взял его за плечи и заглянул в его сердитые глаза.

– Не расстраивайся, – ответил я уже мягче. – Я говорил так не из пренебрежения, а из заботы. Ты молод, а эти люди опасны. Мне бы не хотелось, чтобы ты попал в беду.

– И я благодарен вам за это. Но я не желаю ничего иного, кроме как послужить вам. Я знаю, скольким я вам обязан и сколь мало я сделал для того, чтобы этот долг уплатить. Потому прошу вас, сударь, дайте мне свое позволение. И решать вам следует быстро письма нужно вернуть, а корабль отплывает завтра утром.

Я помолчал, вглядываясь в его лицо, совершенство которого пятнала обида, и один вид этой обиды более слов сказал мне, что придется ослабить узы или же потерять его безвозвратно. И все же я попытался снова.

– «А если уж лишусь я детей, то осиротел я» (Бытие, 43:14).

Он поглядел на меня мягко и с такой добротой – я по сей день помню ее.

– «Отцы, не раздражайте детей ваших, дабы они не унывали» (Послание к Колоссянам, 3:21).

Перед этим я склонился и отпустил его, обняв моего мальчика на прощание, а потом смотрел из окна, как он, выйдя на улицу, затерялся в толпе. Я видел живость в его поступи и радость в его походке, какие дарила ему свобода, и горевал о моей утрате. Остаток дня я провел в молитве о его благополучном возвращении.

Я не получал вестей целых две недели и что ни день терзался тревогой и страхом не потонул ли корабль, не был ли мой мальчик изобличен. Но он повел себя лучше, чем я ожидал, и проявил сноровки более, чем большинство агентов на жаловании у правительства. Получив его первое письмо, я прослезился от облегчения и гордости.

Ваше преподобие – начиналось оно – Следуя вашим указаниям я сел на барк «Коломбо» и приплыл в Гаагу. Плавание было поистине ужасным, и однажды я уверился даже, что моя миссия завертится неудачей. Так как казалось неизбежным, что судно потонет со всей командой. По счастью шкипер оказался человеком опытным и привел нас в порт целыми и невредимыми, пусть и измученными морской болезнью.

К тому времени, когда мы стали на якорь, я вошел в доверие к этому человеку и узнал, что он не хочет надолго задерживаться в порту. Он был расстроен смертью ди Пьетро, озабочен тем, чтобы сохранить свое место, и потому желал возвратиться в Лондон возможно скорее. Я предложил ему доставить письма по назначению от его имени, сказав, что рад возможности провести некоторое время в этих краях. Не имея представления об их важности, он с готовностью согласился и сказал, что отвезет меня назад в Лондон, когда вернется со следующим грузом.

Мы просмотрели список столь же основательно, как любой почтмейстер, и сверили адреса на них со списком, какой был у него на руках.

– Вот это без адреса, – сказал я, беря письмо, столь вас интересующее.

– Действительно так. Но не тревожься, у меня в списке оно есть.

И он показал мне распоряжение, написанное рукой ди Пьетро. В нем говорилось, что это особое письмо следует доставить человеку по имени Кола на Гульденстраат.

Сударь, должен сказать вам, что означенный дом принадлежит послу Испании и что этот Кола там хорошо известен. Я еще не передал письмо, ибо мне сказали, будто Кола ждут не ранее завтрашнего дня, и потому я отказался отдать его, заявив, что мне строжайше наказано передать его Кола в собственные руки. Тем временем я попросил здешних англичан предоставить мне кров, и они согласились с большим дружелюбием, ибо чувствуют себя отрезанными от родины, и жаждут новостей из дома.

По возвращении я, разумеется, навещу вас дабы пересказать те новости, каковые мне довелось узнать. Будьте спокойны, дражайший и милейший сударь, и так далее, и так далее…

Пусть даже любовь в приветственных словах моего дорогого мальчика согрела мне сердце, боюсь, я мог бы забыться настолько что, будь он при мне, от разочарования оттаскал бы его за уши. Я понимал, что он славно потрудился, но тем не менее он не преуспел столь полно, сколь мне требовалось. Я все еще не имел названия книги, которая составляла ключ, а без него я недалеко продвинулся. Однако пусть даже он потерпел в этом прискорбную неудачу, я понимал, что он с лихвой восполнил ее в другом. Ведь мне было известно, что посол Испании, Эстебан де Гамарра, непримиримый и опасный враг Англии. Одна эта крупица сведений оправдывала все, что я до сих пор предпринял. Ибо этот Кола, как сказали мне несколькими месяцами ранее, якшался со смутьянами, а теперь еще у него появился адрес в испанском посольстве. Презанимательная загадка.

Сведения ввергли меня в затруднительное положение, ведь если я ослушался приказа, расследуя деятельность ди Пьетро, вмешательство в эти иностранные дела было проступком еще более тяжким. Мистер Беннет по-прежнему оставался единственным моим заступником, и я не мог позволить себе лишиться его расположения, пока не смогу заменить его лучшим патроном. И все же любое связующее звено между смутьянами и испанцами было крайне важным. О возможности союза между оплотом католицизма и самыми ярыми изуверами протестантства трудно даже помыслить, и тем не менее я держал в руках первые смутные намеки на подобный альянс, и малая вероятность в умозрительных выводах не должна была перевесить непосредственные и непреодолимые улики.

Это всегда служило мне компасом и в философии, и на службе правительству: человеческий разум слаб и часто не способен постичь умопостроение, на первый взгляд противоречащее здравому смыслу. Шифры, за разгадыванием которых я провел многие годы, простой тому пример, ибо кто способен понять (если не знает), и нагромождение бессмыслиц может сообщить читателю мысли сильных мира сего и полководцев на поле брани. Это противоречит здравому смыслу, и тем не менее это так. Объяснение, неподвластное человеческому разуму, зачастую встречается в Божьем творении, и притом столь часто, что мне случалось посмеяться над мистером Локком, который в своих философских трактатах столько весу придает здравому смыслу. «Дивно гремит Бог Гласом Своим, делает дела великие, для нас непостижимые (Иов, 37:5). И во всем мы горько платимся, забывая об этом.

Здравый смысл говорил, что испанцы не станут оплачивать приход к власти крамольников-республиканцев, не станут и эти самые раскольники по доброй воле подчинять свои устремления политике католиков. И все же улики начинали указывать на то что между ними существует некая договоренность. В то время я еще не мог разобраться в этом и потому отказывался строить невероятные теории, но одновременно я отказывался и отвергать свидетельства только потому, что они в тот момент не объяснялись здравым смыслом.

Разумеется, я подвергся бы насмешкам, представь я мои сведения мистеру Беннету, который гордился своим знанием испанцев и был убежден в их дружбе. Не мог я и предпринять шагов и против крамольников, ибо пока они не совершили ничего преступного. И так я бездействовал, положив держать мои подозрения при себе, пока не расшифрую письмо, не обнаружу, кто написал его, и не соберу новые доказательства, и тогда, быть может, смогу представить дело более крепкое. Я питал большие надежды на то, что Мэтью запомнил мои наставления, сколь важно раздобыть ключ к письму, так как теперь сноситься с ним было крайне трудно. Тем временем я написал донесение мистеру Беннету, в котором сообщил ему (в общих словах) о том, что в кругах смутьянов что-то назревает, и заверил его в преданнейшей моей службе.

Неделю спустя Мэтью оправдал мое доверие, и я получил еще одно письмо, содержавшее некоторые требуемые мне сведения. Он предлагал четыре возможные книги и просил прощения, что не смог добыть более точные улики. Он снова пошел с письмом в посольство, и на сей раз его провели в небольшую комнату, по всей видимости, кабинет. Это логово он счел отвратительным, ибо оно было увешано распятиями и в нем витал дух идолопоклонства, но, ожидая появления самого Кола, он увидел на столе четыре книги и наскоро списал их названия. Этим я был доволен, ибо так он подтвердил мою веру в него: подобный поступок следует счесть разумным и отважным – ведь ему грозила немалая опасность, войди кто-нибудь в комнату, пока он писал. К несчастью, тонкости искусства криптографии от него ускользнули, он не догадался (возможно, в этом есть и моя вина, ведь я не дал ему должных наставлений), что разные издания одной книги отличаются друг от друга и не то издание так же не поможет мне прочесть письмо, как и не та книга. В моем распоряжении оказалось списанное им буква за буквой, в полном неведении о сути.

Titi liuii ex rec heins ludg II polid hist nouo corol

Duaci thorn Vtop rob alsop eucl oct

He менее важным, но много более опасным было то, что он познакомился с самим Кола, и я получил первое представление о том, сколь великой властью смущать и обманывать обладал этот человек. Письмо я сохранил. Разумеется, я храню все вещицы, напоминающие мне о Мэтью, – каждое письмо, каждая малая тетрадь, какую он исписал, лежат в серебряном ларчике, завернутые в шелк и перевязанные прядью волос, которую я украл однажды ночью, пока он спал. Зрение мое слабеет, и вскоре я не смогу уже более читать его слова, тогда я сожгу все тетради и письма, так как не снесу, если кто-то станет читать их мне вслух или насмехаться над моей слабостью. Последняя моя связь с ним исчезнет, когда, мигнув, погаснет свет. Даже теперь я не слишком часто открываю этот ларчик, ибо тяжко мне выносить печаль.

Кола не преминул пустить в ход свое обаяние и соблазнил юношу – слишком молодого и наивного, чтобы постичь разницу между истинной добротой и искусственным ее подобием, – свести с ним знакомство, а потом видимость дружбы.

Это круглолицый человечек с блестящими глазами, и когда он появился и я отдал ему письмо, он, посмеиваясь, поблагодарил меня, хлопнул меня по спине и дал мне серебряный гульден. Потом он подробно расспросил меня об всевозможных вещах, выказывая большой интерес к моим ответам, и даже просил меня прийти снова, чтобы он смог побеседовать со мной еще.

Должен сказать, сударь, он ничем не показал, будто имеет отношение к делам политическим, и ни разу не упомянул ничего, сколько-нибудь предосудительного. Напротив, он выказал себя истинным джентльменом, учтивым в манерах и простым в обращении и в беседе…

Как просто ввести в заблуждение доверчивость! Этот Кола начал обманом втираться к нему в доверие, без сомнения, беседуя с легкостью мимолетного знакомства, несравнимого с заботой, какую посвящал я мальчику все эти годы. Нетрудно пленять и развлекать, труднее любить и просвещать; Мэтью, увы, был еще не достаточно взросл или разборчив, чтобы увидеть эту разницу, и стал легкой добычей для жестокого итальянца, обольстившего его словами, пока не настал час нанести удар.

Письмо встревожило меня, ибо больше всего я опасался, что Мэтью по природному своему дружелюбию может обронить неосторожное слово и тем самым насторожит Колу, открыв, что я осведомлен о нем. Усилием воли я сосредоточил ум на решении не столь трудных задач и вновь взялся за шифрованное письмо и ключ к нему.

Только одна книга из упомянутых Мэтью могла мне подойти, и трудность заключалась в том, чтобы определить, какая именно. В простейшем решении мне было отказано. Евклида в одну восьмую листа издали лишь однажды – в Париже в 1621 году, и это издание имелось в моей библиотеке. Потому без особых трудов я установил, что Евклид мне не подходит. Оставались еще три. И потому немедленно по возвращении в Оксфорд я пригласил к себе молодого чудака, мистера Антони Вуда, который, как я знал, был великим знатоком по части книг. В те дни я оказал ему немало услуг и заслужил его благодарность, допустив его к рукописям, вверенным мне на хранение, и он был трогательно рьян в своем стремлении отплатить мне за доброту, так что мне приходилось выслушивать бесконечные рассуждения о том и этом печатном оттиске, о том издании и о другом и тому подобное. Полагаю, он решил, будто меня интересуют мельчайшие подробности премудрости древних, и пытался угодить мне, втягивая меня в ученые беседы.

Прошло немало времени, прежде чем он как-то вечером посетил мои комнаты (строительные работы в моем доме вынудили меня тогда снимать жилье в Новом колледже – достойное сожаления обстоятельство, которое я разъясню позднее) и заявил, будто сумел определить, какие книги имеются в виду, хотя, по его мнению, существуют лучшие издания Томаса Мора или Полидора Вергилия и за более умеренную цену.

Эти пустые игры мне претили, однако я терпеливо объяснил, что мне по душе именно эти издания. Я желал бы, сказал я, сравнить различные издания, дабы подготовить и выпустить в мир исправленную версию, лишенную изъянов. Выразив огромное восхищение моим ревностным служением науке, Вуд сказал, что прекрасно меня понимает. «Утопия» Томаса Мора, сказал он, в издании в одну четверть – это, несомненно, перевод Робинсона, который Олсоп опубликовал в 1624 году он мог это определить с точностью, ибо Олсоп выпустил лишь одно издание, прежде чем времена переменились и издание трудов католических святых стало занятием небезопасным. Один экземпляр, по его словам, находился в Бодлеянской библиотеке. С «Историей» Полидора Вергилия также не будет затруднений ведь не так много новых изданий этого великолепного историка было напечатано в Дуэ. Это, по всей вероятности, уникальное издание Джорджа Лили, в одну восьмую листа, напечатанное в 1603 году. Экземпляр купить не трудно, не далее чем вчера видел его у мистера Хита, книготорговца за один шиллинг шесть пенсов. Он уверен, что, поторговавшись, эту цену можно сбавить – как будто мне хоть на два пенса было до того дело.

– А четвертая?

– В ней вся трудность, – сказал он – Мне кажется, я знаю, о каком издании идет речь. Выдает его, разумеется, сокращение «hems» – от первых букв издателя. Это указывает на замечательное издание истории Тита Ливия, выпущенное в Лейдене Даниэлем Гейнсием в 1634 году. Триумф мастерства и учености, увы, не получивший заслуженных похвал. Надо думать, речь идет о втором томе издания, которое было в одну двенадцатую долю листа, в трех томах. Экземпляров напечатано было немного, и сам я ни разу ни одного не видел. Я знаю о нем лишь с чужих слов – другие бесстыдно использовали озарения Гейнсия, не удостоив истинного автора даже упоминанием. Таков извечный крест истинных ученых.

– Разузнайте все, – произнес я, терпение мое было на исходе. – Я заплачу за него хорошую цену, если его возможно купить. Вы верно, знаете книготорговцев, собирателей древностей и книг и тому подобных людей. Если таковой экземпляр имеется, уверен, вы сможете его разыскать.

Глупый человечек принял этот комплимент с тщеславной скромностью.

– Я сделаю для вас все, что смогу, – сказал он – И могу вас заверить, что, если мне не удастся найти такой экземпляр, никто больше этого сделать не сможет.

– Это все, о чем я прошу, – ответил я и поспешил выпроводить его.

 

Глава четвертая

Недавно я прочел лживый памфлет, в котором (не называя моего имени прямо) утверждали, будто политический кризис, каковой мне пришлось улаживать в ту пору, был измышлен правительством для разжигания страха перед сектантами и будто на деле его не существовало вовсе. Ложь до последнего слова! Уповаю, я уже дал понять: я человек чести, и намерения мои чисты. От своих поступков я не отказываюсь, напротив, с готовностью признаю, как излишне ярко живописал опасность мятежа, что обеспечило мое поступление на службу к мистеру Беннету, и не снимаю с себя вины за ошибку, каковая привела к прискорбной смерти синьора ди Пьетро. Надеюсь, искренность моего раскаяния очевидна, однако он прятал письма крамольников и заговорщиков, и безопасность королевства требовала, чтобы они попали мне в руки.

Полагаю, мне следует разъяснить ход моих мыслей, дабы моя скрупулезность касательно писем и малоизвестных изданий не создала ложного впечатления мелочности и одержимости. Ведь книги, которые назвал в письме Мэтью, показались мне весьма необычными. Всем известно, чего стоят сектанты и их жалкие претензии на ученость. Самоучки, копошащиеся в пыли! Начитавшись пустых книг, они почитают себя образованными людьми. Образованными? Им не дано даже подступиться к возвышенным тонкостям и символической красе Библии. Пара вздорных памфлетов, накарябанных горсткой раскольников, чье высокомерие не знает стыда, – вот на чем покоится их образование. Не знают они ни латыни, ни греческого, а об иврите не стоит и вспоминать, не способны читать на языке ином, кроме собственного, но и на нем выслушивают бредни лжепророков и самозваных мессий. Разумеется, они не образованны, ученость – достояние людей благородного сословия. Не возьмусь утверждать, будто низы не способны к познанию, но вполне очевидно, что они не способны анализировать, ибо не обладают ни досугом, ни истинным образованием, дабы избегать предубеждений. Так говорил Платон, и я не знаю ни одного серьезного человека, кто стал бы ему возражать.

И чтобы написавший письмо Кола воспользовался в своем шифре одним из превосходных сложных текстов? Трактатом Ливия, Полидора, Мора? Поначалу меня в дрожь бросило от самой мысли, будто этих трудов касаются грязные лапы, но затем я нашел практичное возражение: какой-нибудь гнусный крамольный памфлет я готов был принять, но это? Откуда у них взялись бы книги, коим место в библиотеке джентльмена?

Ко времени возвращения Вуда – шмыгавшего и подергивавшего носом, будто жалкая мышь, – я уже установил, что ни Мор, ни Полидор Вергилий не являются искомой книгой. Ответ, следовательно, заключался в Ливии, найдите мне книгу, найдите мне ее владельца, и мой анализ совершит могучий скачок вперед. Вуд доложил, что некий давно уже почивший лондонский книготорговец завез в нашу страну полдюжины экземпляров в 1643 году в числе прочих книг, предназначавшихся для ученых. Что сталось с ними потом, увы, не ясно, так как несчастный был сторонником короля и его товары конфисковали в уплату штрафа, когда Парламент утвердился в Лондоне. Вуд предполагал, будто злосчастные книги попали тогда в самые разные руки.

– Так вы, наобещав мне так много, теперь говорите, что не можете принести нужный том?

Резкость моего тона словно бы удивила его, но он только покачал головой.

– Нет, сударь, – сказал он, – я думал, вам будет интересно, вот и все. Но эти книги редкость, и пока я нашел только одного человека, у кого такая доподлинно имелась, свой экземпляр он сам привез с Континента. Я знаю это потому, что мой друг мистер Обри писал книготорговцу в Италию по другому делу…

– Полноте, мистер Вуд, – оборвал его я, ибо терпение мое истощилось. – Мне не нужно знать все до последней малости. Мне нужно лишь имя владельца, дабы я мог написать ему.

– Э… он умер.

Я тяжело вздохнул.

– Но не отчаивайтесь, сударь, так как, по величайшему счастью, его сын-студент здесь и, уж конечно, должен знать, осталась ли книга в семье. Его имя Престкотт. Его отцом был сэр Джеймс Престкотт.

Так моя история и россказни Колы (столь же вымышленные, как побасенки, и столь же неправдоподобные, как вирши Тассо, хотя и много хуже сложенные) впервые соприкасаются на злополучном, тронувшемся умом Престкотте, и мне должно насколько возможно изложить его дело, хотя я всецело признаю, что некоторые обстоятельства не вполне мне ясны.

Юноша попал в поле моего зрения несколькими месяцами ранее, когда я услышал о его визите к лорду Мордаунту. Мордаунт известил об этом мистера Беннета, и со временем известие это дошло ко мне в Оксфорд: нечасто студент и сын предателя полагает уместным допрашивать придворных, и мистер Беннет решил, что за молодым человеком следует приглядывать.

Я мало что знал, но слышал достаточно, чтобы не сомневаться в одном: вера Престкотта в невиновность отца была столь же нелепа, сколь трогательна. Я не знал в точности, в чем заключалось предательство, ведь я к тому времени уже оставил службу, но поднятый им переполох свидетельствовал о деле чрезвычайно важном. Кое-что мне было известно потому, что в начале 1660 года мне поручили расшифровать одно письмо, и дело было крайне спешное. Я уже упоминал о нем раньше, потому что оно было единственной моей неудачей, и стоило мне его увидеть, я понял мне нечего ждать здесь успеха. Ради сохранения моей репутации и моего места (скорое падение Английской Республики становилось все более очевидным, и я не имел желания поддерживать связи с ее правительством) я отклонил эту просьбу. Однако на меня оказывалось поистине большое давление. Даже сам Турлоу написал мне, прибегнув к приправленной угрозами лести, дабы добиться моего согласия, и все же я отказался. И зашифрованное письмо и послание Турлоу мне привез Сэмюэль Морленд, чьи вкрадчивые речи и жажда возвышения всегда вызывали у меня отвращение, а само присутствие подталкивало к решительному отказу.

– Вам это не по плечу, ведь так, доктор? – спросил он с обычной для него глумливостью – такой дружелюбный с виду но едва скрывающий дерзкое презрение ко всему миру. – В этом причина вашего отказа?

– Я отказываюсь потому, что сомневаюсь в причинах вашего любопытства. Я слишком хорошо знаю вас, Сэмюэль. Все, к чему вы прикасаетесь, нечисто и лживо.

На это он весело рассмеялся и кивнут в знак согласия.

– Может, и так. Но на сей раз я нахожусь в благородном обществе.

Я вновь проглядел письмо.

– Превосходно, – сказал я – Я попытаюсь. Где ключ?

– О чем вы говорите?

– Сэмюэль, не принимайте меня за глупца. Вам прекрасно известно, о чем я говорю. Кто это написал?

– Некий роялист по имени Престкотт.

– Тогда спросите у него ключ. Это, верно, книга или памфлет. Мне нужно знать, на чем основан шифр.

– У нас его нет, – ответил Сэмюэль. – Он бежал. Письмо было найдено у одного из наших солдат.

– Как такое может быть?

– Отличный вопрос. Вот потому-то мы и хотим, чтобы вы расшифровали письмо.

– Тогда допросите солдата, раз уж не можете арестовать сэра Джеймса Престкотта.

Сэмюэль поглядел на меня виновато.

– Он умер несколько дней назад.

– И ничего больше при нем не было? Никаких бумаг, ни книги, ни записки?

Против обыкновения Сэмюэль растерялся, и это доставит мне некоторое удовольствие, ведь обычно он напускал на себя вид столь самодовольный, что увидеть его сбитым с толку, оробевшим было поистине приятно.

– Это все, что мы нашли. Мы ждали большего.

Я швырнул письмо на стол:

– Без ключа нет и разгадки, – сказал я. – Тут я ничего не могу поделать и не стану даже пытаться. Я не намерен трудиться в поте лица из-за вашего нелепого небрежения. Найдите сэра Джеймса Престкотта, найдите ключ, и я окажу вам содействие. Но не ранее того.

Разумеется, слухи, наводнившие в предыдущие несколько недель армию и правительство, дали мне путеводную нить. Я слышал о вооруженном восстании в Кенте и о лихорадочном дознании, какое велось в строжайшей тайне и с величайшей жестокостью. Позднее я услышал о бегстве сэра Джеймса Престкотта за море и о возводимых против него обвинениях, что он предал восстание 1659 года против Английской Республики. Одно это показалось мне весьма маловероятным я знал кое-что об этом человеке и считал его не более гибким, чем дубовая доска, полным непререкаемой веры в свои убеждения. Люди согрешили и должны понести наказание, отмщение должно свершиться: таковы были альфа и омега его политики, и он лишь утвердился в этих воззрениях вследствие лишений, какие претерпел в годы войны. И потому в заговорщики он совершенно не годился, но, в моих глазах, тем более маловероятен на роль человека, замыслившего нечто столь тонкое, как предательство: он был слишком честен, слишком благороден и слишком туп.

С другой стороны, за ним, по всей видимости, числилось нечто, заставлявшее и роялистов, и Турлоу искать его смерти и его молчания, но я не знал, что это было. Я сделал вывод, что ответ может заключаться в письме, из-за которого так суетился жалкий Сэмюэль, и когда это ничтожество удалилось, я, разумеется, попытался письмо расшифровать. Но нисколько не продвинулся, так как мастерство его автора было велико и намного превосходило все, чего я мог бы ожидать от вояки Престкотта.

Упоминаю я об этом потому, что слова, столь невинно произнесенные Вудом, подсказали мне догадку, каковую следовало бы сделать намного раньше. Рассказывая о ней теперь, я рискую выставить себя глупцом; однако не приемлю суда тех, чьи дарования много ниже моих. Узнать разновидность шифра – это все равно что распознать стиль в поэзии или музыке. Невозможно знать наперед, чем порождается такое узнавание, и сомнительно что найдется другой человек, кто сопоставил бы два письма – письмо адресованное Марко да Кола из почтового мешка ди Пьетро, и письмо, какое за три года до того привез мне Сэмюель Морленд, – и догадался бы, что они написаны одним и тем же шифром и, как подсказывало мне чутье, одной рукой. Как только я постиг форму, я изучил построение: два дня тяжких трудов над двумя листами привели меня к неизбежному и ясному выводу, что оба они были зашифрованы по одной и той же книге. Для зашифровки письма Кола, как мне было известно использовали том Ливия, и теперь я знал, что к нему же прибегли для письма Престкотта.

Не будь мое положение столь щекотливым, я вызвал бы молодого Престкотта, изложил бы ему суть дела и попросил бы эту книгу. Однако по очевидным причинам я не мог так поступить не разъяснив ее значения. Притом мне было известно, насколько он одержим невиновностью своего отца, и мне не хотелось брать на себя ответственность и случайно вновь оживить столь деликатную тему: ведь немало людей потрудились ради того, чтобы похоронить те события – каковы бы они ни были, – и я не снискал бы благодарности, если бы привлек к ним внимание. И потому мне пришлось прибегнуть к тонкой уловке и использовать Томаса Кена.

Этот Кен был отчаянно честолюбивый молодой человек, чьи устремления читались по его лицу, как в открытой книге. В глазах Кена интересы Господни и его собственные были слиты неразделимо, будто само Спасение зависело от того, получит он или нет восемьдесят фунтов годового дохода. Однажды он имел наглость просить моей помощи для получения прихода от лорда Мейнарда, которым распоряжался Новый колледж. Я не входил в совет колледжа, и потому мое мнение не имело большого веса, но в любом случае победителем должен был выйти доктор Роберт Гров, человек более ученый, уравновешенный и, разумеется, много более достойный. Но, дав согласие помочь, как бы ни мало стоила моя поддержка, я без труда заручился преданностью Кена.

Взамен я оставит за собой право потребовать его содействия в случае, если мне понадобятся услуги, и теперь попросил уговорить мистера Престкотта искать моей помощи. И Престкотт не замедлил явиться ко мне. Я подробно допросил его о сохранившихся вещах отца. Увы, он ничего не знал ни о книге Ливия, ни о каких-либо бумагах, хотя позднее подтвердил слова Морленда, сообщив, что, видимо, его мать ждала от мужа какой-то пакет который так и не был получен. Мое разочарование было чрезвычайным: улыбнись мне Фортуна, и я не только разгадал бы тайну переписки этого Марка да Кола, но и получил бы в свои руки и одну из величайших государственных тайн.

Но этот глупец Сэмюэль дал умереть единственному человеку, который мог бы дать мне ответ.

 

Глава пятая

Тогдашние обязанности понудили меня вести странный образ жизни, существовать наподобие ночной твари, которая охотится в то время, когда прочие спят, и отдыхает от своих трудов тогда, когда они бодрствуют. Когда все именитые особы, оставляя Лондон направлялись в свои поместья или следовали за королем из одного места праздных увеселений в другое, я покидал Оксфорд, чтобы поселиться в Лондоне. Когда двор возвращайся в Вестминстер, я удалятся в Оксфорд.

Такое положение дел не вызывало моего недовольства. Обязанности придворного поглощают время и по большей части не приносят плодов, если вы не вожделеете славы и влияния. Если же вас просто заботит безопасность королевства и четкая работа правительства, тогда состоять при дворе вам бессмысленно. Менее десятка человек во всей стране обладают истиной властью. Остальные – так или иначе – подданные, а мои дела касались тех, кто был действительно значим.

Среди этих последних я обрел несколько естественных союзников, однако многие вследствие дурных намерений или ограниченности понимания трудились во вред собственной стране. Это, должен заметить, в те дни можно было наблюдать повсеместно, даже среди философов, которые полагали, будто всего лишь тщатся разгадать тайны природы. Не заботясь о чистоте и содержании мысли, они не задумывались над делом рук своих и беспечно позволяли ему уводить себя к самому опасному из всех рубежей.

По прошествии лет, параллели стали мне тем более ясны, потому что слишком просто из жадности или великодушия угодить в расставленные нам ловушки. К примеру, несколько недель тому назад я одержал победу в споре, который до моего вмешательства представлялся самым незначительным, способным привлечь лишь самые взыскательные умы. Статс-секретарь (уже не мистер Беннет) написал мне, спрашивая, следует ли нашей стране присоединится к Континенту и принять грегорианский календарь. Полагаю, ко мне обратились лишь за подтверждением уже принятого решения, неправда ли, нелепо, что наша страна, единственная в Европе сохраняет иной календарь и вовеки принуждена отставать на семнадцать дней от остального мира.

В правительстве поспешно изменили мнение, когда я указал на последствия этого, на первый взгляд, безобидного шага. Ибо он наносил удар в самое сердце церкви и государства, воодушевляя папистов и ввергая в смятение и горе тех, кто трудился, дабы избавить страну от иноземного владычества. Разве для того наши армии оспаривают надменную мощь Франции, чтобы мы поступились нашей независимостью, когда на нее покушаются миром? Признать их календарь означает признать власть Рима не потому (как говорят неискушенные), что эта реформа задумана иезуитами, но потому, что, склонив выи, мы признаем право римского епископа указывать нашей Церкви, когда праздновать Пасху, определять, на какие дни приходятся прочие праздники. Стоит уступить в принципе, и остальное последует естественным путем: склониться перед Римом в одном значит покориться ему и во всем прочем. Священный долг англичан – противиться льстивому пению сирен, кои воркуют, убеждая, будто подобные малости принесут лишь пользу и никакого вреда. Это неверно, и если нам суждено остаться в одиночестве, да будет так. Слава Англии всегда была в сопротивлении притязаниям прочих держав, чьи соблазны оборачиваются рабством, а льстивые посулы – закрепощением. Почитание Господа важнее единства христианского мира. Таков был мой ответ, и счастлив сказать, он возобладал, спор был разрешен раз и навсегда.

Дела обстояли так и после возвращения короля, и ставки были, как никогда, высоки. Многие из тех, кто открыто или в тайне исповедовал римскую мерзость, втерлись ко двору и заняли влиятельные посты. Были среди них такие (я отдаю им должное и говорю, что делалось это по причинам, искренне почитавшимся здравыми), кто полагал, будто в лучших интересах государства стремиться теснее связать его с Францией, другие желали, объединившись с испанцами, воспрепятствовать честолюбивым замыслам Бурбонов.

Неделю за неделей и месяц за месяцем соперничали партии, и иностранные подкупы текли рекой. Не нашлось министра или чиновника, кто не обогатился бы в этой войне, ибо это была поистине война. Одно время испанская партия взяла верх, когда мистер Беннет и другие сомкнули ряды и прибрали к рукам еще большую власть. Затем французы нанесли ответный удар, подкупив страну приданым новой жены короля. А голландцы озабоченно переводили взор с одного могучего заклятого врага на другого, зная, что если они вступят в союз с одним, то немедля подвергнутся нападению другого. Интересы справедливости и веры совершенно потерялись из виду, пока придворные интриганы разыгрывали в миниатюре прославленные сражения, каким еще предстояло греметь на море и полях Европы.

И было две великие загадки: король, готовый вступить союз с кем угодно, лишь бы новый друг заплатит сумму достаточную, чтобы ее хватало на увеселения, и лорд Кларендон, противившийся всем иностранным союзам, ибо полагал, что трон его величества еще столь непрочен, что малейшее колебание на континенте низвергнет его безвозвратно. Его взгляды возобладали в 1662 году, но другие, такие как лорд Бристоль, держались другого мнения – или опасаясь, что славные победы в чужих землях усилят монархию, или втайне уповая на возможности, какие открылись бы перед ними в случае поражения. Потому что многие желали падения Кларендона и трудились без устали, дабы его низвергнуть. Военное поражение разрушило бы его карьеру лучше всего другого, и не сомневаюсь, не один добрый слуга короля лежал по ночам без сна, на него уповая.

Пока же величайшим оружием в руках врагов Кларендона было возмутительное поведение его дочери, которое менее полугода назад потрясло двор и серьезно подорвало положение лорда-канцлера. Негодница сочеталась браком с братом короля, герцогом Йоркским, не потрудившись прежде получить на то дозволение. Не возымело значения ни то, что ко времени церемонии девица была в тягости, ни то, что сам Кларендон питал глубокое отвращение к герцогу Йоркскому и сам был обманут не менее короля. Над королевской властью надсмеялись, и король лишился самого своего ценного козыря в дипломатической игре: брак с герцогом стал бы важным побуждением для заключения союза. Поговаривали, будто сам Кларендон запрещал даже заводить об этом разговор в своем присутствии и всечасно молится, чтобы королева принесла наследника, дабы сам он был очищен от подозрений в том, что будто пытается возвести на трон свою дочь, а это, несомненно, случилось бы, останься король без законного потомства. Такое не скоро прощается, и враги Кларендона, и прежде всего лорд Бристоль, самый острый ум из них всех, позаботились, чтобы эта история не забылась.

Подобные интриги сильных и кичливых мира сего не слишком привлекали мое внимание, это было, вероятно, безрассудством с моей стороны, ведь, придавай я больше веса подробностям этих перепалок, я почерпнул бы из них немало полезного. Я же был тогда слишком далек от понимания, что придворные интриги имеют прямое отношение к тому, что я расследовал, и что не будь их, у меня отпала бы причина для многих тревог. Это, однако, станет ясным в надлежащем месте. В то время я со всей скромностью видел себя слугой – быть может, влиятельным, но все же далеким от придворных баталий и не помышляющим воздействовать на государственную политику. Моим делом было рассказывать моим хозяевам тайную историю королевства с тем, чтобы решения, буде им так угодно, они принимали достаточно осведомленными. Здесь я имел истинное влияние: сбор сведений – матерь предотвращения, а меры подавления оставались далеки от совершенства. Городские стены повсюду ровняли с землей, но недостаточно быстро; сектантов всех мастей подвергали арестам и штрафам, но неизменно появлялись все новые, а более хитрые научились скрытности.

Всякий, читающий эту рукопись, вправе спросить, почему я уделял столько внимания Марко да Кола, ведь я не привел пока достаточных объяснений, почему столько трудов употребил на сбор сведений о нем. Тогда он еще представлял для меня лишь мимолетный интерес, был одной из линий розысков, какие предпринимают лишь из тщательности: меня подстегивало тогда только любопытство, ведь расследовать, по сути, было еще нечего. Да, я установил, что, возможно, существует связующее звено между изгнанниками и испанцами, и Марко да Кола и его семья являлись этим звеном. У меня имелось неподдающееся прочтению письмо, удивительно похожее на другой документ, написанный тремя годами ранее. И наконец, у меня была загадка самого да Кола, ибо я никак не мог понять, как вышло, что его военное прошлое не стало известно за многие месяцы, какие он провел в Нидерландах? Не мог я понять также, почему его отец, человек, известный деловой хваткой, с готовностью избавил единственного своего возможного наследника от обязательств по отношению к семье. Молодой Кола не только был, по всей видимости, нисколько не занят торговыми делами, он не был даже женат.

Таков был итог моих размышлений, и я поделился ими с мистером Уильямсом, моим другом-купцом, когда повстречал его на следующий день по прибытии в Лондон в начале 1663 года.

– Позвольте предложить вам трудный случай как человеку, много повидавшему на своем веку, – сказал я. – Положим, из-за того, что война закрыла порты, вы лишились главных рынков и торговых партнеров. У вас есть три дочери, одна из которых уже состоит в браке, а две другие вскоре достигнут брачного возраста. У вас только один сын, который может служить вам опорой. Какую тактику вы изберете, дабы упрочить и расширить свое дело.

– Как только перестану поддаваться панике и молиться о том, чтоб мне улыбнулась Фортуна? – с улыбкой спросил он – но вообразить обстоятельства и худшие, но таких не много.

– Положим, по природе своей вы человек спокойный и уравновешенный. Что бы вы сделали?

– Дайте подумать. Многое зависит от товаров и денежных сумм, какие есть в моем распоряжении, и, разумеется, отношений с близкими. Станет ли семья мне помогать? Это может отвратить надвигающуюся катастрофу и дать мне время оправиться. Но хотя это обеспечивает мне пространство для маневра, затруднений моих это не разрешит. Очевидно, мне придется искать новые рынки, но для того, чтобы освоить новый порт, требуется капитал, ведь зачастую приходится продавать в убыток, дабы утвердиться. Идем дальше. Самым простым выходом было бы заручиться поддержкой другого семейства. Вы жените сына, если ваше положение крепко, или отдаете дочь, если ваше положение слабо. Состояние дел, какое вы описали, требует выгодно женить сына, поскольку это привлечет в дело капитал. Однако положение ваше неблагоприятно, потому что вам нужны рынки, а это предполагает, что придется также отдать и дочь.

– А где взять деньги для приданого? Любой возможный союзник немедленно догадается, что вы стеснены в средствах, и станет добиваться кабальной сделки.

Мистер Уильяме согласно кивнул:

– В этом вся соль. Окажись я в таком затруднении, я подумал бы о том, чтобы найти сыну невесту как можно богаче, после чего немедля употребил бы ее приданое на то, чтобы выдать дочь за купца со связями. Если посчастливится, в моей семье может остаться небольшой резервный капитал, в противном случае мне, возможно, придется занимать под проценты, чтобы покрыть разницу. Но если мое дело оправится, выплатить долг не составит труда. Подобная тактика не обязательно приносит успех, но предлагает наилучшие возможности. Зачем нам еще сыновья, если не для подобных целей?

– А если бы я сказал, что наш купец не только не собирается женить сына, но позволил ему скитаться по Европе, где он не просто находится вне пределов досягаемости, но и оттягивает на себя существенные суммы?

– Тогда я серьезно отсоветовал бы вкладывать деньги в любое из его предприятий. Прав ли я буду, предположив, что вас по-прежнему занимает дом да Кола?

С великой неохотой я кивнул. Мне не хотелось во всем доверяться мистеру Уильямсу, но он был слишком проницателен, чтобы позволить обвести себя вокруг пальца, и честное признание, счел я, должно связать его обязательством молчать.

– Только не думайте, будто подобные вопросы не приходили голову и нам, – продолжал он.

– Нам?

– Нам коммерсантам. Мы ревниво собираем новости о наших конкурентах и, сколь ни прискорбно это признавать, радуемся услышав о разорении соперника. Лучшим среди нас это служит напоминанием, что такая судьба может постигнуть каждого. Достаточно малейшей неудачи, чтобы богатство обратилось в прах. Одна буря, одна непредвиденная война могут обернуться поправимым бедствием.

– На этот счет будьте покойны, – заверил его я. – Погоду предсказывать я не возьмусь, но война не застанет вас врасплох пока я в силах вам помочь.

– Благодарю судьбу. Я жду груз из Гамбурга на следующей неделе. Мне бы хотелось, чтобы он прибыл в безопасности.

– Насколько мне известно, вряд ли голландским пиратам в ближайшее время позволят бесчинствовать в Северном море. Но предусмотрительность требует, предвосхищая события, остерегаться подобных беззаконий.

– Поверьте, я принял все меры предосторожности. Одинокий капер мне не страшен.

– Отлично. А теперь давайте вернемся к Кола. Так что говорит купеческое товарищество?

– В двух словах: дела отца плохи и с каждым днем идут все хуже. Он понес слишком большие убытки на Востоке, где его пощипали турки; Крит почитай что потерян; он предпринял храбрую попытку открыть новую контору в Лондоне, но дело расстроилось после смерти его агента и дерзости его английского компаньона, присвоившего все себе. И ходят слухи, будто он продает корабли, чтобы собрать денег. Три года назад его флот состоял примерно из тридцати кораблей, теперь он сократился почти до двадцати. И его склады в Венеции забиты товарами, иными словами, деньги плесневеют без дела. Если он их не продаст, то не сможет расплатиться с кредиторами. А тогда ему конец.

– Он на хорошем счету?

– Все на хорошем счету, пока платят по счетам, простите мне мой каламбур.

– Так как же объяснить поступки отца? Или сына?

– Никак. Репутация у него отличная, поэтому я вынужден предположить, что в этом деле замешано нечто большее, чем доходит до сплетников из кофеен вроде меня. Ума не приложу, в чем тут дело. Но будьте покойны, как только узнаю, немедля вам сообщу.

Я поблагодарил его и удалился. Меня порадовало, что я столь верно расценил происходящее, но я ни на йоту не приблизился к решению занимавшей меня загадки.

Следующая крупица сведений, позволившая мне продвинуться в расследовании, явилась плодом моих трудов на ниве Королевского Общества и попала ко мне еще через дней десять, и скорее милость Божьей, нежели вследствие моих собственных усилий. По счастью мои мысли в ту пору занимало другое, иначе мой характер сильно испортился бы. Раздражительность – великий недостаток, и эту небольшую слабость я всегда тщился преодолеть. «Блажен, кто ожидает» (Книга пророка Даниила, 12:12), – говорит священное Писание, я на память знаю это изречение, но с годами мне все труднее ему следовать.

Я уже писал об этом августейшем Обществе и упомянул, как сношения с людьми любознательными по всему миру помогали мне в моих трудах. Первоначально я взял на себя обязанность секретаря по корреспонденции, но нашел прочие мои обязательства обременительными и постепенно передал пост мистеру Генри Ольденбургу, в ком отсутствие склонности к опытам уравновешивалось приятной способностью поощрять к ученым изысканиям других. Он заглянул ко мне однажды утром, чтобы обсудить последнюю корреспонденцию, ведь правильно поданное уведомление об опытах и открытиях – лучшее средство для того, чтобы дать отпор жадным иностранцам, пытающимся присвоить себе незаслуженную славу. Репутация Общества есть честь страны, а безотлагательное установление первенства – насущная необходимость.

Позволю себе заметить, что эта процедура разоблачает лживость жалоб Кола, дескать, его обманули в истории с переливанием крови. Ведь установлено (и не нами), что первоочередность определяется оповещением об открытии. Лоуэр это сделал, а Кола – нет. К тому же он не в силах представить какие-либо доказательства, подтверждающие его притязания, в то время как Лоуэр может не только предъявить письма, объявляющие о сделанном открытии, но и обратиться за ручательством к людям безукоризненной честности, таким как сэр Кристофер Рен. Дабы показать наглядно мою беспристрастность в этом деле, могу также сослаться на прецедент мистера Лейбница, который предъявил свои права на новый метод интерполяции – через сопоставление серий дифференциалов. Узнав, что Рено уже описал сходный ход мысли в письме Мерсенну, Лейбниц без промедления отказался от притязаний на первенство: он согласился с тем, что предание огласке имеет решающее значение. Таким образом, жалобы Колы не имеют под собой основания, ибо не важно, кто поставил опыт первым. Он не только не оповестил о своем открытии, но первоначальный его опыт был поставлен втайне и завершился смертью пациентки. Лоуэр, напротив, не только проделал свой опыт при свидетелях, он со временем показал его всему Обществу и сделал это задолго до того, как из Венеции донесся хотя бы писк протеста.

В тот день мы с Ольденбургом в полном согласии обсудили вопросы о членстве и устав и лишь затем перешли к делам более житейским. И туг меня ждало огромное потрясение.

– Кстати, я слышал о чрезвычайно интересном молодом человеке, которого рано или поздно можно будет принять в члены-корреспонденты, ибо он венецианец. Как вам известно, нам не хватает полезных связей с пытливыми умами этой Республики.

Это искренне меня порадовало и не вызвало никаких подозрений, так как Ольденбург всегда рьяно выискивал новые способы объединить философов всех стран и сделать оригинальные поиски одного известными всем.

– Рад слышать об этом, – сказал я. – И кто этот юноша?

– Я узнал о нем от доктора Сильвия, – ответил он, – ведь юноша учился у этого великого человека и снискал признание своих дарований. Его фамилия Кола, он состоятельный молодой человек из хорошей семьи.

Я выразил величайший интерес.

– И что еще лучше, он вскоре прибудет в Англию, и нам представится возможность поговорить с ним и самим убедиться в его качествах.

– Так сообщил Сильвий? Он приезжает в Англию?

– По-видимому, да. Он намерен прибыть в следующем месяце. Я намерен написать ему письмо, в котором буду обещать ему радушный прием.

– Нет, – возразил я, – не делайте этого. Я восхищаюсь познаниями Сильвия, но не его умением разбираться в людях. Если вы пошлете этому юноше приглашение, а он окажется невысоких способностей, мы можем оказаться в неловком положении ведь будет оскорблением, если после такого письма мы не изберем его членом нашего Общества. Мы еще успеем отыскать его и сможем без спешки познакомиться с ним.

Ольденбург согласился на это без возражений, и из дальнейшей предосторожности я взял письмо Сильвия, чтобы внимательно перечесть его. Подробностей в письме не приводилось, но я отметил слова о том, что Кола должен приехать в Англию по «неотложному делу». Так чем могло быть это дело? Торговлей он не занимался, а желание ознакомиться с нашими краями едва ли можно назвать неотложным делом. Так зачем приезжает сюда этот бывший солдат?

Следующий день подарил мне разгадку.

 

Глава шестая

Преподобный доктор и достопочтенный учитель.

(так начиналось письмо Мэтью)

Пишу я в большой спешке, ибо получил новости, какие могут показаться Вам крайне важными. Я завоевал доверие слуг в испанском посольстве и горжусь тем, что узнал многие тайны. Если меня обличат, жизни моей настанет конец, но ценность сведений такова, что я не должен останавливаться перед опасностью.

Не могу только сказать с точностью, какие тут строят планы, потому что слушаю только сплетни, но слуги всегда знают более, чем им положено, и более, чем подозревают их господа, а здесь твердят, что в апреле месяце нашей стране нанесут ужасный удар. Сеньор де Гамapрa, сдается, готовил его уже давно и делал это рука об руку с титулованными особами в самой Англии, и его происки вот-вот дадут плоды. Более мне не удалось разведать, потому что есть предел даже знаниям служанок, но, может статься, я узнаю после.

Должен сказать вам, сударь, что считаю ваши подозрения относительно Марко да Кола заблуждением, ибо он действительно на редкость благожелательный, и никакой воинственности я в нем не заметил вовсе; напротив, он словно бы создан для празднеств и увеселений, и щедрость его (как могу засвидетельствовать я сам) поистине велика. Я еще не встречал джентльмена более доброго и менее скрытного, нежели он. Скажу больше он, по всей видимости, вскоре от нас уедет и намерен через несколько дней задать прощальный пир с музыкой и танцами, на который пригласил меня как особо дорогого гостя, столь велик был мой успех в снискании его расположения. Он оказывает мне большую честь, держа меня при себе, и уверен, вы согласитесь, – это лучшее для меня место, если мне следует разузнать, желает ли он нам зла.

Прошу простить меня, сударь, но более прибавить мне нечего, боюсь, мои расспросы навлекут на меня подозрения, если я стану продолжать их.

Мои гнев и смятение по прочтении этого образчика юношеского безрассудства поистине не знали границ, хотя я не мог бы сказать, на кого я гневался сильнее – на Мэтью за его глупость или на этого Кола, который так мерзко втерся к нему в доверие и заручился его привязанностью. Сам я никогда не дозволял мальчику подобных развлечений, ибо они греховны и развращают неокрепший ум быстрее любой другой ошибки воспитания. Я же пекся о его душе и знал, что какие бы препоны ни чинило естественное легкомыслие юности, труд и внушение чувства долга и более уместны, и принесут большее вознаграждение. То, что Кола прибег к низким уловкам, дабы отвратить его от добродетели (и, как я страшился, от меня), вызвало во мне великий гнев, ведь я понимал, как легко это было – столь же легко, сколь трудно остаться непреклонным, когда единственным моим желанием было видеть улыбку радости на его лице. Но я – не Кола и не хотел покупать его привязанность.

Была тут опасность и иного рода: к подобным ухищрениям Кола прибег, дабы одурманить разум и чувства Мэтью, и это тревожило меня, ибо даже на расстоянии я понимал, насколько ошибочны заверения Мэтью относительно Кола: из слов Ольденбурга мне и так уже было известно, что тот приедет в Англию. А удар, о котором мне писал мой мальчик, был намечен на дни сразу после его прибытия на наши берега. Нетрудно было связать два этих факта, и я понял, что времени у меня в распоряжении много меньше, чем я рассчитывал. Я был словно новичок за шахматной доской, и фигуры моего противника медленно надвигались на мои, выстраиваясь для нападения, каковое, когда настанет время, будет столь же необоримым, сколь и внезапным. Узнавая каждое новое обстоятельство, я думал, что, будь у меня больше сведений, я мог бы распутать все дело, но всякий раз, когда ко мне попадала еще крупица сведений, ее оказывалось недостаточно. Я знал о существовании заговора и приблизительный срок, когда будет нанесен удар, и хотя его устроитель был мне известен, цели этого заговора и лица, стоящие за ним, оставались неведомы.

Могу сказать, что почитал себя тогда одиноким в моих размышлениях, так как был принужден обдумывать великие дела без совета других, которые умерили бы ход моей мысли и отточили бы мои доводы. В конце концов я решил представить мое дело другому лицу и тщательно обдумал, кого избрать в наперсники. Разумеется, в то время я не мог говорить откровенно с мистером Беннетом, не мог допустить и мысли о том, чтобы обратиться к кому-то из старой службы Турлоу, ведь кто знает, какой хозяин оплачивает теперь их преданность? Я чувствовал себя совершенно одиноким в подозрительном и полном опасностей мире, ибо мало было тех, кто хотя бы скрытно не сочувствовал той или другой стороне.

И потому я обратился к Роберту Бойлю, человеку слишком возвышенного склада ума, чтобы заниматься политикой, слишком благородных целей, чтобы стать на какую-то одну сторону, и известному чрезвычайным благоразумием и сдержанностью во всем. Я питал тогда и питаю до сих пор глубочайшее почтение к его хитроумию и благочестию, хотя должен сказать, что его слава стократно превышает его достижения. И тем не менее он был наилучшим заступником новой учености, потому что его аскетическая натура, его осмотрительное продвижение и проникновенная набожность не позволяли ни единому человеку с легкостью обвинить наше Общество, будто оно укрывает под своей сенью крамольные и нечестивые заблуждения. Мистер Бойль (который, думаю, под маской степенности скрывал некоторую наивность) полагал, что новая наука пойдет рука об руку с религией и непреложные истины Библии получат рациональное подтверждение.

Я же, напротив, придерживался взгляда, что она станет беспримерно мощным оружием в руках безбожников, ибо вскоре они примутся настаивать на том, чтобы и Бога подвергнуть испытанию экперименталистским опытом, и если его нельзя свести к теореме то, скажут они, это доказывает, что Его не существует вовсе.

Бойль ошибался, но, признаю, делал это из наилучших побуждений, и этот диспут между нами не пробил бреши в нашей дружбе которая, пусть и не теплая, была самого продолжительного свойства. Он происходил из знатной семьи и был гармоничного (хотя слабого) сложения и имел порядочное образование, все это расцвело красой непревзойденного суждения, которое никогда не склонялось под гнетом своекорыстных соображении. Я послал ему письмо в лондонский дом его сестры и, пригласив к себе, угостил прекрасным обедом из устриц, барашка, куропатки и пудинга, после чего попросил считать нашу беседу конфиденциальной.

Он молча слушал, а я возводил перед ним – в больших подробностях, чем первоначально намеревался, – все здание намеков и подозрении, которые так тревожили меня.

– Я весьма польщен, – сказал он, когда я закончил, – что вы почтили меня подобным доверием, но мне не совсем ясно, чего вы от меня хотите.

– Мне нужно ваше мнение, – сказал я – У меня имеются некоторые факты и частичная гипотеза, коей они ни в коей мере не противоречат. Но также и не подтверждают ее. Можете ли вы найти альтернативу, в которую эти факты укладывались бы столь же хорошо?

– Позвольте, я обдумаю. Итак, вам известно, что этот итальянец знаком и со смутьянами, и с испанцами. Вам известно, что в следующем месяце он прибудет к нам. Таковы ваши основные, хотя и не единственные факты. Вы полагаете, что он прибудет сюда со злыми намерениями; такова ваша гипотеза. Вам неизвестно, с какими именно.

Я кивнул.

– Тогда давайте посмотрим, нет ли альтернативы, которая могла бы заменить основную вашу гипотезу. Начнем с предположения, что этот Кола действительно тот, кем представляется: молодой джентльмен, который путешествует по миру и никакого касательства к политике не имеет. Он заводит дружбу с английскими изгнанниками, потому что с ними его свел случай. Он знаком с испанскими вельможами, потому что он джентльмен и происходит из богатой венецианской семьи. Он намерен приехать в Англию, потому что желает узнать нас поближе. Следовательно, он совершенно безобиден.

– Вы упускаете второстепенные факты, – возразил я, – которые усиливают один вывод, но ослабляют другой. Кола – старший сын купца, испытывающего серьезные затруднения, на первом месте для него должны стоять обязательства перед семьей, а он проводит время в Нидерландах и транжирит деньги на праздные увеселения. Такому поведению нужно серьезное основание, которое объясняется моей гипотезой, но не вашей. До своего прибытия в Лейден он не имел имени в ученых кругах, зато был известен отвагой и воинской доблестью. В вашей гипотезе мы должны учесть удивительную перемену в характере, в моей такой необходимости нет. И вы не принимаете во внимание главного, а именно: он был получателем письма, написанного тайнописью, какую до того использовал предатель из стана короля. Невинные путешественники, ведомые любознательностью, нечасто получают подобные послания.

Бойль кивнул и принял мой контраргумент.

– Превосходно, – сказал он. – Согласен, ваша гипотеза стройнее моей и потому получает преимущество. Тогда я оспорю ваш вывод. Допустим, приезд Кола таит в себе возможную угрозу, приводит ли это к неизбежному выводу, что угроза осуществится? Если я правильно понимаю, у вас нет предположений, что может сделать этот человек, приехав сюда. Что столь опасного может совершить один человек?

– Сообщить что-либо, сделать что-либо или стать посредником, – ответил я. – Это – единственные возможные виды действий. Опасность, какую он представляет, относится к одной из этих категорий. Под посредничеством я подразумеваю, что он может привезти деньги или послание или увезти то или другое. Я не думаю, что дело обстоит так, ведь и у крамольников, и у испанцев достаточно возможностей провезти что-либо, не прибегая к услугам этого человека. Сходным образом не могу вообразить себе, какое его сообщение явилось бы угрозой и что потребовало бы его присутствия в нашей стране. И потому остаются поступки. Скажите, сударь, каким поступком один человек может поставить под угрозу наше королевство, если, как представляется, тут замешана его профессия?

Бойль поглядел на меня, но не отважился ответить.

– Вам, как и мне, известно, – продолжал я, – одно отличает солдата от всех прочих: он убивает. Но один не в силах убить многих. А если речь идет о немногих, это должен быть кто-то крайне важный, чтобы его смерть явилась великим потрясением.

Я излагаю эту беседу (вкратце, ибо продолжалась она много часов), дабы показать, что мои страхи не были измышлением разума, питающего подозрения ко всем и вся и видя опасности в каждой тени. Ни одна иная гипотеза не объясняла все обстоятельства столь полно, и ни одну другую не следовало рассматривать прежде, чем будет отвергнута эта. Таково правило ученого опыта, и к политике оно применимо в той же мере, в какой применимо к математике или врачеванию. Я предъявил свои доводы Бойлю, и он не смог найти иного приемлемого объяснения и принужден был согласиться, что моя гипотеза много лучше отвечает имеющимся фактам. Я не верил, что достиг неопровержимой достоверности, на такую доблесть способен претендовать лишь схоласт. Но я мог претендовать на вероятность достаточно существенную, чтобы оправдать мои тревоги.

Нанесите рану телу, и она вскоре исцелится, пусть даже будет глубокой. Но достанет лишь малого удара в сердце, и последствия будут трагичны. А живым сердцем королевства был король. Один человек в силах погубить все, и целая армия тут бесполезна.

Чтоб такое не показалось неправдоподобным, а страхи мои – чрезмерными, прошу, вспомните, сколько подобных убийств видим мы в истории последних десятилетий. Не более полувека назад великий государственный муж, король Франции Генрих IV, был убит ударом кинжала, как до него принц Оранский и Генрих II. Менее сорока лет назад герцог Бекингемский пал от руки собственного слуги; «судебное убийство» оборвало жизни графа Стэффордского, архиепископа Лода и мученика Карла I, будь благословенно его имя. Я сам раскрыл немало заговоров-покушений на жизнь Кромвеля, и даже лорд-канцлер в изгнании одобрил убийство послов Английской Республики в Гааге и Мадриде. Государственная политика пропитана кровью, и умерщвление короля вызвало бы во многих сердцах отвращения не более, чем забой скота. Мы свыклись с самыми вопиющими грехами и считали их орудием политики.

Теперь я знал, что открытый мной заговор не был затеей фанатиков, чья роль свелась бы, вероятно, к тому, чтобы принять на себя вину за злодеяние, совершенное ради выгоды других лиц. А эти «другие» были не кем иным, как испанцами, и главнейшей их целью было лишить Англию ее свобод и вернуть нашу страну под ярмо Рима. Убейте короля, и на трон взойдет его брат, ярый католик. И тут же он поклянется отомстить подлым убийцам возлюбленного брата Карла. Он обвинит фанатиков-пуритан и примется искоренять их. И вот умеренность забыта, и к власти вновь приходят сторонники крайностей. Плодом станет война, в которой англичанин вновь поднимется на англичанина. Однако на сей раз война будет еще более ужасна, ибо католики призовут на помощь своих испанских хозяев, и французы почтут себя вынужденными вмешаться. И воплотится ужас всех государей со времен Елизаветы – этот остров станет ареной борьбы европейских держав.

Последнему у меня не было прямых доказательств, однако это было разумным истолкованием фактов, какие имелись в моем распоряжении логика позволяет нам предвидеть будущее или наиболее вероятный ход событий. В математике мы можем вообразить себе линию, а затем силой рациональной мысли продлить ее далее, в саму бесконечность, так же и в политике возможно предполагать действия и предугадывать их последствия. Если принять мою основную гипотезу – а она выдержала критику Бойля и мое бесстрастное рассмотрение, – то она предполагала достоверные плоды и выводы. Я изложил эти возможности для того, чтобы разъяснить мои опасения. Признаю, в отдельных частностях и догадках я ошибался и в положенном месте безжалостно изложу мои ошибки, но все же я утверждаю, что в целом моя гипотеза была верна и потому способна изменяться, не утрачивая действенность.

Мэтью, я был уверен, не мог узнать ничего нового в Гааге. Благосклонность Кола одурачила его, и он не замечал улик, какие, несомненно, были у него перед глазами. Я тревожился за него, ибо он подвергал свою жизнь опасности, и желал как можно скорее удалить его от Кола. И тревога эта не была неуместной, так как Господь послал мне ужасающее сонное видение, подтвердившее основательность моих опасений. Обычно я не слишком доверяю такой чепухе, да и сны вижу лишь изредка, но этот был столь явно божественным в своей первопричине и столь ясно предсказывал будущее, что даже я не решился оставить его без внимания.

Хотя я еще не получил письма Мэтью о пирушке, пирушка эта явилась мне во сне, и позднее я узнал, что она была устроена в ту самую ночь. И была она на Олимпе, и Мэтью прислуживал богам, а те потчевали его всевозможными яствами и вином, пока он не напился допьяна. И тогда единственный смертный за столом, в котором я узнал Кола, пусть никогда и не видел его лица, подкрался к нему и пронзил его сзади – и не единожды вонзил ему в живот острый меч, пока Мэтью не вскричал от тяжкой боли. Я же был в другом покое и видел все, но не мог пошевелиться, а только приказывал Мэтью бежать. Но он меня не слушал.

Проснулся я в горьком страхе, зная, что надвигается ужаснейшая опасность, но уповал на то, что Мэтью в безопасности, и тревожился без конца, пока не узнал, что он жив и здоров. Я полагал, что Кола уже на пути в Англию, но не мог с точностью открыть его местонахождение, столь скудны были доступные мне средства. Мне также следовало решить, не послать ли письмо с предостережением его величеству, но я отказался от этого, так как знал, что оно не будет воспринято серьезно. Наш король был человек отважный, если не сказать отчаянный, и столь долго жил в страхе перед внезапным ударом в спину, что этот довод не мог более отвратить его от приверженности к развлечениям. И что мог я сказать? «Ваше величество, мной открыт заговор с целью умертвить вас, дабы ваш брат занял ваше место»? Без доказательств подобное утверждение лишило бы меня – по меньшей мере – моих пенсии и места. Диагональ прямоугольника непропорциональна его сторонам – я принимаю это не на веру, но принимаю потому, что это возможно доказать, и если эту мою теорию я мог развивать лучше любого другого, я пока не мог предоставить доказательств.

Неделю спустя Мэтью вернулся в Англию и рассказал мне, что Марко да Кола действительно покинул Нидерланды, но куда направился, неизвестно. Более того, у итальянца было преимущество в десять дней, так как Мэтью еще несколько дней после прощальной пирушки не мог найти корабля в Англию и (как я подозревал) настолько убедил себя в безвредности Кола, что не спешил возвратиться ко мне.

Сколь бы ни был я разочарован и озабочен, само присутствие Мэтью в моей комнате облегчило мне душу. Умный взгляд, придававший такую красоту его лицу, возбудил во мне всю прежнюю теплоту, остуженную разлукой, меня нисколько не удивляло, что Кола проникся к нему привязанностью и удерживал его при себе. Я возблагодарил Бога за счастливое возвращение моего дорогого мальчика и молился, чтобы все мои страхи оказались пустыми призраками, порожденными смятенным и встревоженным умом и не имеющими под собой оснований.

Но я был быстро выведен из заблуждения, ибо, когда я сурово пожурил мальчика за слабость и сказал ему, что он, безусловно, ошибся в итальянце, впервые за время нашего знакомства он отказался склониться перед моим превосходством и без обиняков объявил мне, что не прав я.

– Откуда вам знать? – спросит он – Вы никогда не встречали этого человека, и у вас нет доказательств, одни только подозрения, говорю вам, я знаю его, я провел с ним многие часы в приятнейшей беседе, и он не опасен ни вам, ни кому другому.

– Тебя обманули, Мэтью, – ответил я – Ты не знаешь того, что известно мне.

– Так скажите мне.

– Нет. Это государственные дела и тебя не касаются. Твой долг – без возражений принять мои слова на веру и не обманываться, считая человека безвредным лишь потому, что он осыпает тебя подарками и любезностями.

– Вы думаете, он купил мою дружбу? Вы считаете меня таким глупцом? Потому что сами всегда меня только порицаете, а единственным вашим даром были побои, когда я допускал ошибку.

– Я думаю, что ты молод и неопытен, – сказал я, теперь уже не сомневаясь, что сбываются худшие мои страхи. – Тебе следует помнить, что я забочусь о твоем благе. Но я прощаю тебе твои слова.

– Мне не нужно ваше прощение. Я сделал все, что вы просили, и даже больше. Это вам, облыжно обвиняющему всех, следует просить прощения.

Велико было искушение ударить его, но я сдержался и попытался положить конец ненужному препирательству, которое было столь же глупо, сколь и неуместно.

– Я не стану оправдываться перед тобой, скажу лишь, что когда смогу рассказать тебе все, то сделаю это, и ты поймешь, как ошибался. Полноте, Мэтью, мой мальчик. Ты только что приехал, а мы ссоримся. Не пристало так начинать. Садись же, налей себе кубок и расскажи мне о своих приключениях. Я истинно хочу обо всем услышать.

Постепенно он успокоился, поддался на увещевания и сел подле меня, и мало-помалу мы возобновили прежнюю нашу дружбу и провели следующие несколько часов в приятном уединении. Он поведал мне о своих странствиях, услаждая мой слух своей наблюдательностью и способностью без отступлений переходить к сути дела, хотя и ничего не сказал о прощании с Кола, а я нашел, что мне не хочется расспрашивать его об этом. В ответ я рассказал ему, как проводил время в его отсутствие, о книгах, какие прочел, разъясняя важность споров и диспутов, чего (я признаю) не делал никогда прежде. Когда в тот вечер он ушел от меня, я возблагодарил Господа за такого товарища, ибо без него моя жизнь была бы поистине пуста. Но на сердце у меня было неспокойно, так как в первый раз я не смог приказать и вынужден был просить его дружбы. Он подарил мне ее, но я не знал, могу ли я рассчитывать на нее вечно. Я знал, что вскоре мне придется восстановить должный порядок и напомнить ему о подчиненности его положения, дабы он не возгордился. Эта мысль приглушила мою радость, а потом, когда я обдумал рассказанное им, эта радость омрачилась еще более.

Я был уверен, что Кола уже в Англии, а если нет, то на пути сюда и, по всей вероятности, прибудет еще до того, когда я сумею снова напасть на его след. Каковы бы ни были намерения итальянца, я уповал, что он не приступит к действиям немедленно.

На следующее утро я отослал Мэтью к его друзьям в восточном Смитфилде. Ничего обнадеживающего я от этой поездки я не желал, и не слишком был разочарован, когда мой мальчик сообщил, что там ничего не слышали, но это был очевидный шаг и один из немногих, какие я мог сделать с легким сердцем. Затем я переговорил со своими знакомыми среди купцов, расспрашивая с наивозможной околичностью, какую допускала спешность не знают ли они чего-либо о корабле, который привез на наши берега одинокого путешественника – итальянца, испанца, француза. Кола мог выдать себя за любого из них, а многие моряки не потрудились бы заметить разницу. И вновь надежды мои были невелики, и вновь я не узнал ничего интересного. Уверенности у меня не было, но я полагал, что он сойдет на берег в одном из малых портов восточной Англии, и если в его распоряжении имелись испанские деньги, он вполне мог нанять судно для этой цели.

На этом все доступные мне средства исчерпались. Я мог бы, разумеется, написать начальнику каждого порта в восточной Англии, пусть мой интерес и стал бы повсеместно известен. Их ответы пришли бы не ранее чем через месяц, но даже и тогда я не смог бы определить, не будучи лично знаком с моими корреспондентами, насколько они полезны. Что еще мне оставалось делать? Ходить по улицам Лондона в надежде узнать человека, которого я никогда прежде не видел и который никому в этой стране не знаком? Сидеть в своем кабинете и уповать на то, что он как-либо проявит себя, прежде чем исполнит задуманное?

Ни тот, ни другой выбор не представлялся мне разумным, и потому с величайшей неохотой я решил сам возбудить некий отклик, который отпугнул бы его или заставил бы выйти на свет. Это был тонко рассчитанный шаг, но успех он принес бы только в том случае, если бы дал один единственный определенный результат. Я был подобен эксперименталисту, который, создав теорию, производит опыт, дабы подтвердить ее. Но мне было отказано в доступной любому натурфилософу роскоши производить опыты и строить гипотезы, основываясь на том, что он видел собственными глазами.

Целый день я взвешивал все «за» и «против», прежде чем заключить, что иного выхода у меня нет, и когда представилась возможность, приступил к моему опыту без колебаний. Предстояло собрание Общества на котором следовало обсудить многие важные материи, завершался же вечер публичным живосечением собаки. Подобные опыты всегда вызывают живой интерес, и боюсь, некоторые эскулапы проводят их ради развлечения собрания, нежели ради практической пользы.

Но всегда находились многие, кто желал бы присутствовать: гостей поощряли распространять славу наших трудов, а после Общество всегда было неизменно веселым и непринужденным. Я немедля попросил мистера Ольденбурга оказать мне услугу и пригласить сеньора де Моледи быть почетным гостем внушив этому господину, что его присутствие будет высоко оценено.

Этот де Моледи представлял в Англии Испанию и был близким другом Карасены, губернатора Испанских Нидерландов и ненавистника всего английского. Невозможно было помыслить, что его оставили в неведении относительно замышляемого покушения на короля пусть даже он был слишком благоразумен, чтобы интересоваться подробностями. Внести переполох в ряды заговорщиков проще всего было взявшись за него. Если мое вмешательство принесет плоды и вызовет полезный отклик, я получу необходимые доказательства и буду наконец в состоянии изложить мои подозрения с надеждой, что мне поверят.

Собрание в тот вечер было многолюдным, хотя послания, прочитанные мистером Ольденбургом по обыкновению тусклым и невыразительным голосом, едва ли заслуживали внимания. Один доклад по геометрии параболы был столь же нелепым, сколь и невнятным. Мое мнение стало решающим, и автор вкупе со своей писаниной без долгих слов был отвергнут. Другой – мистера Рена о солнечных часах – был, как свойственно сообщениям этого прекрасного человека образчиком изящества и отточенной простоты, но существенного значения не имел. Послания заграничных корреспондентов принесли обычный урожай любопытных заметок с примесью напыщенности и логических ошибок. Единственно важной, как мне помнится (и сверившись с протоколом заседания, я вижу, что память мне не изменила), стала превосходная лекция мистера Хука о его опытах с микроскопом собственного изготовления. Какое бы отвращение ни внушала его личность, он был искуснейшим мастером в нашем скромном кружке, тщательным в наблюдении и педантичным в записях. Его открытие целых миров, таящихся в капле простой воды, ошеломило всех нас и подтолкнуло на трогательную речь мистера Годдарда, который пылко ставил Господа, и Его творение, и Его доброту, каковая позволила Его созданиям постичь новое в Его Промысле. На том торжественное заседание завершилось молитвой, и желающие остались поглядеть на опыт с собакой.

По выражению лица де Моледи я понял, что завывания мучаемого животного ему, как и мне, противны, а потому подошел сказать, что никто не почтет оскорблением собранию, если он не станет присутствовать при живосечении. Во всяком случае, я не намерен тут оставаться, и если он пожелает распить со мной бокал вина, я буду весьма польщен.

Он согласился, и я, успев обо всем распорядиться заранее, провел его в комнату, которую Рен держал в Грэшем-колледже, где нас уже ждала добрая мадера.

– Надеюсь, вы не сочтете занятия нас, людей любознательных, чересчур отталкивающими. Знаю, они могут показаться странными, и некоторые считают их нечестивыми.

Мы говорили на латыни, и я с удовольствием нашел, что его беглость в этом благословенном языке не уступала моей. Он показался мне любезнейшим искусителем, и, если все испанцы походят на него, нетрудно понять, как мистер Беннет который придавал такое значение утонченности манер, мог поддаться соблазну полюбить этот народ. Я же был далек от того, чтобы обмануться подобными пустяками, ибо слишком хорошо знал, что прячут за этими прекрасными манерами.

– Напротив, я нашел это в высшей степени поучительным и уповаю, что все любознательные умы христианского мира объединятся в непринужденном общении. У нас в Испании также найдется немало тех, кто питает интерес к подобным опытам, и я с готовностью представил бы их вашему Обществу если вы сочтете это приемлемым.

Я выказал притворный восторг и напомнил себе предупредить мистера Ольденбурга об этой опасности. Испания – страна, где все научные изыскания подвергаются безжалостным гонениям, и полагать, что такие изуверы желают общения с нами, было бы смешно, не будь это столь возмутительно.

– Должен сказать, я рад знакомству с вами, доктор Уоллис, и еще более приятна мне возможность поговорить с вами наедине. Разумеется, я премного о вас наслышан.

– Вы меня удивляете, ваше превосходительство. Не знаю, как мое имя могло достигнуть ваших ушей. Я и не предполагал, что вы питаете интерес к математике.

– Лишь незначительный. Бесспорно, это возвышенное занятие, но я слишком слаб в цифрах.

– Какая жалость. Я давно убедился в том, что логический ход чистой математической мысли – лучшее образование, какого только можно желать.

– В таком случае должен сознаться в собственных недостатках, ибо величайшее мое увлечение – каноническое право. Но я узнал о вас не благодаря вашим познаниям в алгебре. Скорее благодаря вашему дару постижения тайнописи.

– Уверен, все слышанное вами крайне преувеличенно. Я обладаю лишь скромными способностями на этом поприще.

– Ваша слава лучшего криптографа в мире столь велика, что я спрашивал себя, не захотите ли вы поделиться познаниями.

– С кем?

– Со всеми людьми доброй воли, которые жаждут пролить свет во тьму и упрочить мир между всеми христианскими державами.

– Вы хотите сказать, мне следует написать об этом книгу?

– Возможно, и так, – с улыбкой ответил он. – Но книга требует времени и к тому же не принесет вам большой награды. Я думал скорее о том, не захотите ли вы поехать в Брюссель и дать наставления некоторым юношам, которые окажутся, я уверен, лучшими учениками, каких вам доводилось встречать. Разумеется ваши труды будут щедро вознаграждены.

Дерзость испанца меня ошеломила; он с такой непринужденностью и ловкостью подбросил это предложение, оно сорвалось с его уст столь естественно, что даже не вызвало у меня негодования. Разумеется, не было ни малейшего основания полагать, что я стану хотя бы рассматривать подобное предложение; возможно, он это знал. За свою карьеру я таких предложений получал немало и отклонял их все. Даже добрым протестантским державам я отказывал в каком-либо содействии, а недавно отверг намек, что мне следует дать наставления в моем искусстве мистеру Лейбницу. Я всегда был исполнен непреклонной решимости оставить мои познания на службе только моей стране, и никому более, и не дать им попасть в руки той державы, которая может стать ей противником.

– Ваше предложение столь же щедро, сколь мала моя ценность, – ответил я. – Но, боюсь, мои обязанности в университете не позволяют мне путешествовать.

– Какая жалость, – отозвался он без тени разочарования или удивления. – Предложение, конечно, остается в силе, буде ваши обстоятельства изменятся.

– Вы оказали мне большую честь, и я чувствую себя обязанным сейчас же отплатить вам за доброту, – сказал я. – Я должен сообщить вам, что ваши враги плетут заговор с целью запятнать вашу репутацию и распространяют для того непристойнейшие слухи.

– И это вы почерпнули из своих занятий?

– Не только. Я знаю многих титулованных особ и часто беседую с ними. Позвольте сказать вам откровенно, сударь, я и впрямь считаю, что вам следует дать возможность защитить себя от досужего злословия. Вы недостаточно долго пробыли в нашем королевстве, чтобы понимать, какую власть имеют слухи в стране, отвыкшей от дисциплины, водворяемой твердой рукой надежного правительства.

– Премного благодарен вам за заботу. Так скажите же, что это за слухи, которых мне следует беречься?

– Поговаривают, что вы не друг нашему монарху и что, постигни его удар судьбы, людям не придется долго искать источника его злоключений.

На эти слова де Моледи кивнул.

– Поистине клевета, – сказал он. – Ибо всем известно, что любовь к вашему королю не знает границ. Разве мы не помогали ему в изгнании, когда он был скитальцем без гроша за душой? Разве не предоставили мы ему и его друзьям пенсии и кров? Разве не рискнули войной с Кромвелем из-за того, что отказывались отречься от нашего долга перед вашим королем?

– Лишь немногие, – сказал я, – помнят былое добро. В природе человеческой – подозревать в ближних худшее.

– И человек, такой как вы, действительно питает подобные подозрения?

– Я не могу поверить, будто кто-либо может злоумышлять против человека, столь явно возлюбленного Господом.

– Это правда. Великая трудность заключается в том, что такую ложь трудно опровергнуть, особенно если иные злонамеренно распространяют ее.

– Но опровергнуть ее должно, – сказал я. – Могу ли я говорить откровенно?

Он дал свое согласие.

– Подобные наветы, если не положить им конец, нанесут немалый урон при дворе интересам вашим и ваших друзей.

– И вы предлагаете свое содействие? Простите мне мои слова, но я не ожидал такого великодушия от вас, тем более что ваши взгляды хорошо известны.

– Я открыто признаю, что не питаю большой любви к вашей стране. Многих ваших соотечественников я глубоко почитаю, но ваши интересы и наши обречены противоречить друг другу. Однако то же самое я могу сказать и о Франции. Благоденствие Англии всегда должно заключаться в том, чтобы не дать захватить господство в наших умах иноземной державе. Многие десятилетия такова была политика мудрейших наших государей, и ее должно продолжить. Когда сильна Франция, нам следует обратить свои взоры к Габсбургам; когда же сильны Габсбурги, нам должно поддерживать Францию.

– Вы говорите и от имени мистера Беннета тоже?

– Я говорю лишь за себя одного. Я – математик, священник и Англичанин. Но я уверен, Вам известно, какое почтение питает к вашей стране мистер Беннет. И ему тоже подобные сплетни не могут пойти на пользу.

Де Моледи встал и с изяществом поклонился.

– Я знаю, что вы человек, кому благодарность может быть предложена на словах, и на словах одних я приношу ее вам. Скажу лишь, что за свое великодушие человек иного склада покинул бы эту комнату много богаче, нежели вошел в нее.

Я облек мое предостережение де Моледи в добрый совет и, как было то в моем обычае, пока слабеющее зрение не свело на нет эту привычку, записал краткий отчет о беседе с ним себе на память. Записка до сих пор еще у меня, и я вижу, что мой совет был целесообразным и мудрым. Впрочем, я не питал особых надежд на то, что ему последуют. Государство подобно большому кораблю с многочисленной командой нелегко изменить однажды взятый курс, даже если подобное изменение необходимо и разумно.

Ответ де Моледи на мой с ним разговор воспоследовал, однако, много скорее и был более резким, чем я мог ожидать. На следующий же вечер в мои дом явился посыльный мистера Беннета с письмом, где сообщалось, что этот государственный муж незамедлительно требует меня к себе.

С нашей предыдущей встречи его положение при дворе стократно улучшилось, и он желал, чтобы все знали, какую власть ему дает титул государственного секретаря по делам Юга. Даже теперь еще опасно сравнивать кого-либо с Кромвелем в пользу последнего, но в великом злодее была простота, тем более внушительная, что была совершенно безыскусной и непритворной. Ибо Кромвель был поистине великим человеком, величайшим, какого знала эта страна. Ясность его ума, его сила и уверенность были таковы, что, родившись человеком благородного сословия, он построил себе королевство, будь он королевского рода, он создал бы себе империю. Три ненавидящих его народа он склонил к совершенному повиновению и правил, опираясь на армию, жаждавшую его гибели, и внушал страх по всему Континенту и за его пределами. Страну он держал за горло и все же не гнушался сам приветствовать посетителя и своими руками налить ему вина. Ему не было нужды в показном великолепии, ибо никто не усомнился бы в его власти. Я однажды сказал об этом лорду Кларендону, и он согласился с моим мнением.

У мистера Беннета не было ни внутренней силы, ни дарований Кромвеля, а вся его значимость не стоила бы и мизинца на руке Протектора. И все же с какой помпезностью держал он себя! Анфилада приемных возросла до поистине испанских пропорций, а раболепие слуг не знало меры, так что человеку простому трудно было подавить чувство некоторого отвращения. Не менее четверти часа занял у меня путь от входа в его покои до самой его милости, к королю Людовику во всем его нынешнем великолепии, думаю, приблизиться проще, чем было тогда к мистеру Беннету.

И все – показное, ибо в беседе он был столь же англичанин, сколь испанцем был в манерах. И действительно, его прямота граничила с грубостью, и все время разговора он продержал меня на ногах.

– Что, по-вашему, вы себе позволяете, доктор Уоллис? – крикнул он размахивая у меня перед носом листом бумаги, но держа о так далеко, что я не мог ничего разобрать. – Вы лишились рассудка и не подчиняетесь прямым моим приказаниям?

Я сказал ему, что не понимаю его вопроса.

– Я получил послание в самых крепких выражениях, – ответил он, тяжело дыша, дабы я одновременно мог и слышать, и видеть его гнев, – от крайне возмущенного испанского посланника. Правда, что вы вчера вечером имели наглость прочесть ему нотацию о мире во всех христианских государствах и о том, как следует вести внешнюю политику его страны?

– Разумеется, нет, – ответил я.

Такой поворот событий стал для меня полнейшей неожиданностью, и все же любопытство превозмогло тревогу при виде гнева, какой обрушил на меня мой патрон. Я достаточно хорошо знал мистера Беннета, чтобы понимать, что он выходит из себя крайне редко, ибо он твердо веровал в то, что подобные проявления недостойны джентльмена. Он не прибегал к ложным приступам ярости, дабы внушить благоговейный страх тем, кого удостаивал своими милостями, и я пришел к выводу, что тогда он был совершенно искренен и действительно разгневан. Это, разумеется, делало мое положение тем более опасным, так как я не мог позволить себе лишиться его покровительства. Но наша беседа становилась все интереснее, ибо я не мог понять причин его ярости.

– Как тогда вы объясните нанесенное ему оскорбление? – продолжал он.

– Я поистине не ведаю, в чем заключается это оскорбление. Вчера вечером я имел беседу – и, как мне казалось, весьма приятную – с сеньором де Моледи, и расстались мы с заверениями во взаимном почтении. Может статься, я разгневал его отказом от крупной взятки? Мне показалось, я отклонил предложение с большим тактом. Могу я узнать, в чем заключается жалоба?

– Он говорит, что вы все равно что обвинили его в подстрекательстве к заговору с целью убийства короля. Это правда?

– Нет, неправда. Я не только не упоминал ни о чем подобном, помыслить даже о сем не смел бы.

– Так что, по-вашему, вы сказали?

– Я сказал ему только, что существует твердое убеждение, дескать, его страна не желает Англии добра. Это было одно незначительное замечание в беседе.

– Но оно было брошено походя, – сказал мистер Беннет. – Вы ничего не делаете необдуманно. Теперь я желаю знать почему. Ваши доклады мне за последние полгода были настолько полны недоговорок и экивоков, что начали меня утомлять. Теперь я приказываю вам, изложить мне правду как она есть. И предупреждаю вас, что буду крайне недоволен, если вы не будете совершенно со мной откровенны.

Перед лицом подобного ультиматума я не мог поступить иначе. И это стало величайшей моей ошибкой. Я не виню мистера Беннета, я виню себя в слабости и знаю, что кара, постигшая меня за эту ошибку, стала бременем столь сокрушительным, что я и по сей день терзаюсь под его тяжестью. Я удостоился произойти из семьи, наделенной выносливостью и долголетием со стороны обоих моих родителей, и живу в полном уповании на то, что мне отпущено еще немало лет на этом свете. Сколько раз с того дня когда я молился о том, чтобы это благословение обошло меня, столь велико мое раскаяние.

Я рассказал мистеру Беннету о моих подозрениях. Полностью и, думается мне теперь, в больших подробностях, чем следовало бы. Я доложил о Марко да Кола и нитях подозрений, тянувшихся к нему. Я сказал ему, что, по моему мнению, итальянец сейчас на пути в нашу страну, если уже в нее не приплыл. И сообщил о том что, на мой взгляд, он намеревался совершить по прибытии.

Беннет слушал мой рассказ сперва нетерпеливо и раздраженно, но по ходу его все более мрачнел лицом. И когда я закончил, он встал и несколько долгих минут глядел в окно небольшого кабинета, где по обыкновению вел дела.

Наконец он повернулся ко мне, и по его лицу я прочел, что его гнев остыл. Однако это не избавило меня от дальнейшего порицания.

– Ваше усердие на службе его величества весьма похвально, – сказал он. – Я нисколько не сомневаюсь, что вы действовали из наилучших побуждений, и что заботой вашей была всецело безопасность государства. Вы превосходный слуга отечества.

– Благодарю вас.

– Но в этом деле вы совершили серьезную ошибку. Вам, верно, известно, что в дипломатии все на деле обстоит иначе, чем кажется, и то, что может представляться здравым смыслом, является его противоположностью. Мы не можем воевать. С кем нам сражаться? С испанцами? С французами? С голландцами? Со всеми разом или в союзе? И чем нам оплачивать армию? Крох, каких выделяет Парламент, едва хватает на кров для короля. Уверен, вам известно, что я неравнодушен к испанцам, а французов почитаю величайшими нашими врагами. Пусть так, я не стану противостоять союзу с ними, равно как не стану и поддерживать пакт против них. В ближайшие годы мы должны держаться деликатного курса между двумя этими скалами. И не допускать ничего, что толкнуло бы короля в объятия той или другой стороны.

– Но вам также известно, сударь, – сказал я, – что агенты Испании привольно расплодились в нашей стране и пригоршнями разбрасывают золото, покупая себе сторонников.

– Разумеется, они здесь. Равно как французы и голландцы. И что с того! Пока все они тратят с равным воодушевлением и никто не одерживает верх, никакого вреда в том нет. Ваши соображения сами по себе – прошу вас, не подумайте ничего дурного, – особого урона не нанесут. Но если ваши подозрения станут широко известны, положение французов сильно упрочится. У молодого Людовика глубокие сундуки. Его величество и так испытывает большой соблазн склониться на его сторону, пусть даже это станет большим несчастьем для страны. Наша обязанность – предпринять все, чтобы ничто не нарушило равновесия, созданного теми, кто думает лишь о благе государства. Теперь скажите, известно ли кому-нибудь еще о ваших подозрениях?

– Никому, – сказал я. – Я единственный, кто знает все от начала и до конца. Мои слуга Мэтью, без сомнения, имеет какое-то представление, ибо он смышленый мальчик, но и он не знает всего.

– И где он?

– Он уже вернулся в Англию. Но вам незачем опасаться за него. Он всецело у меня в долгу.

– Хорошо. Поговорите с ним и убедитесь, что он понимает необходимость молчать.

– Счастлив повиноваться вам в этом, – продолжал я, – но должен повторить, что насколько я понимаю, дело это весьма серьезное. С одобрения испанской короны или без оного, этот человек прибывает в нашу страну, и, на мой взгляд, он представляет собой большую опасность для нас. Как мне с ним поступить? Не можете же вы полагать, что его следует оставить в покое.

Беннет улыбнулся.

– Не думаю, что вам следует тревожить себя этим, сударь, – сказал он. – Это – не единственный доклад о заговоре, и мне наконец удалось убедить его величество увеличить охрану и держать ее при себе днем и ночью. Я не могу вообразить, будто даже самому отчаянному убийце удастся проникнуть к нему теперь.

– Это не простой солдат, сударь, – возразил я. – Поговаривают, что он создал себе имя бесстрашием и безжалостным истреблением турок на Крите. Нельзя его недооценивать.

– Я разделяю ваши тревоги, – ответил Беннет, – но должен указать, что если вы правы – а я этого не допускаю, – ваши упоминания о клеветнических слухах будут приняты во внимание. Де Моледи приложит все усилия, дабы не допустить ничего, что толкнуло бы нас в объятия величайшего врага Испании. Нет сомнений, что за подобным злодейским нападением последует союз с Францией, ибо эта интрига может принести плоды, лишь пока тот, кто сплел ее, остается в тени, а вы позаботились о том, чтобы этого не случилось.

На том наша беседа завершилась. Мое положение было серьезно, но не непоправимо, ослаблено. Я не лишился его покровительства, и мне не грозили никакими карами. Важнее было то, что моя уверенность поколебалась, такого отпора де Моледи я не предвидел. Он повел себя так, как повел бы себя в подобных обстоятельствах человек невиновный, – с удивлением и протестами. И сказанное мистером Беннетом также было разумно, в покушении на короля для испанцев нет смысла, если единственным его плодом станет то, что Англия предастся на милость французов.

Я не сознавал, пусть и начинал догадываться, что выводы мои основывались на ошибочных положениях. Прежде чем раз и навсегда развеются все сомнения, потребуется еще немало ужасающих доказательств.

 

Глава седьмая

Я так и не узнал, когда именно и каким путем Марко да Кола прибыл в Англию, хотя уверен, он ступил на нашу землю еще до моей беседы с испанским посланником, это подтвердил позднее Джек Престкотт, когда я допросил его. К третьей неделе марта Кола уже был в Лондоне, и, думается, кто-то успел предупредить его дескать, я осведомлен о его намерениях, он, должно быть, также дознался, что Мэтью мой слуга, а мальчику было известно многое, что могло оказаться опасным для него.

Я виделся с Мэтью в то утро, он явился ко мне в величайшей спешке, его лицо раскраснелось от успеха, и сказал мне, что разыскал Кола в Лондоне и намерен повидать его. В то же мгновение я понял, что должен предотвратить эту встречу.

– Ты этого не сделаешь, – сказал я. – Я тебе запрещаю.

Лицо его потемнело от гнева, чего я никогда не видел в нем прежде. И вновь разом вернулись все мои страхи, которые я до того успешно держал в узде, уповая, будто все станет хорошо теперь, когда он снова при мне.

– Почему? Что это за вздор? Вы ищете этого человека, а когда я нахожу его, вы запрещаете мне разузнать, где именно он обретается.

– Он убийца, Мэтью. Он поистине очень опасный человек.

Мэтью рассмеялся с беззаботным весельем, какое некогда дарило мне радость.

– Не думаю, что итальянец может грозить чем-либо мальчишке с лондонских улиц, – сказал он. – И уж конечно, не опасен он тому, кто стоит перед вами.

– Напротив. Улицы, проулки и все пути этого города тебе знакомы много лучше, чем ему. Но не стоит его недооценивать. Обещай мне, что и близко к нему не подойдешь.

Его смех стих, и я понял, что опять ранил его.

– Так вот в чем дело? Вы отказываете мне в друге, который может быть мне полезен, который станет щедро опекать меня, не требуя ничего взамен? Который слушает меня и ценит мое мнение, а не порицает меня непрестанно и не навязывает мне свое собственное? Говорю вам, доктор, этот человек добр ко мне и мне полезен, он никогда не бил меня и всегда вел себя достойно.

– Замолчи! – вскричал я в отчаянии от того, что меня столь жестоко сравнивают с другим, и что успех этого Кола превознесен лишь ради того, чтобы нанести мне сердечную рану. – Я говорю тебе правду. Тебе нельзя к нему приближаться. Я не могу снести мысли, что он станет касаться тебя, что он причинит тебе обиду или боль. Я хочу защитить тебя.

– Я сам могу о себе позаботиться. И вам это покажу. С самого рождения я водился с ворами, убийцами и крамольниками. А вот он я – целый и невредимый. А для вас все это – ничто, и вы говорите со мной, как с малым ребенком.

– Ты многим обязан мне, – сказал я в гневе на его гнев и в обиде на его слова. – И я добьюсь от тебя должного почтения и обходительности.

– Но сами вы отказываете мне в них, а ведь я их заслуживаю. Вы всегда отказывали мне во всем.

– Довольно. Убирайся из моей комнаты и не возвращайся, пока не будешь готов просить прощения. Знаю ты хочешь увидеться с ним. Мне известно, кто он такой и чего он хочет от тебя, я понимаю это лучше, чем ты. Зачем еще станет взрослый мужчина держать при себе такого мальчишку? Думаешь, это ради твоего острого ума? Его у тебя немного. Ради денег? Их у тебя нет. Ради твоих познаний в науках? У тебя есть лишь то, что дал тебе я. Ради твоего происхождения? Я вытащил тебя из канавы. Говорю тебе, если ты пойдешь к нему, ноги твоей больше не будет в этом доме. Ты меня понял?

Никогда прежде я не грозил ему так, не намеревался делать этого и в то утро. Но он быстро ускользал от меня. Соблазн непослушания рос в нем, подстрекаемый этим итальянцем, и немедля следовало положить этому конец. Он должен был знать, кто здесь хозяин. Иначе он погиб безвозвратно.

Но уже было слишком поздно. Слишком долго я медлил и порча въелась чересчур глубоко. И все же я думал, что, осознав свою ошибку, он станет просить у меня прощения, как готов он был поступить еще в недавнем прошлом. Но он только глядел на меня, не зная, говорю ли я всерьез, и, увидев этот взор, я ослабел и сам все погубил.

– Мэтью, – сказал ему я, – мои мальчик, иди ко мне.

Впервые в жизни наяву, но, Господи помоги мне, не в первый раз в мечтах, я обнял его и крепко прижал к груди, уповая ощутить нежность ответного чувства. Мэтью, однако, сделался холоден словно камень, а потом с силой уперся руками мне в грудь и вырвался и, отступая, даже споткнулся, так спешил он отдалиться от меня.

– Оставьте меня, – сдавленно вымолвил он. – Вы не можете приказывать мне и запрещать мне не в праве. Не я совершил здесь зло, и, думается, не итальянец держит меня при себе с гнусными помыслами.

На том он ушел, оставив меня во власти горького гнева и печального сожаления.

Никогда больше не видел я Мэтью живым. В тот самый вечер Марко да Кола хладнокровно перерезал ему горло в темном проулке и оставил его истекать кровью.

Даже сейчас мне невыносимо вспоминать подробности того дня, когда я узнал, что никакое примирение уже невозможно. Муж моей экономки (годом ранее я позволил этой женщине выйти замуж и был столь высокого мнения о ее честности, что не счел нужным вышвырнуть ее на улицу) сам пришел с горестным известием в Грэшем-колледж, где я обедал с мистером Реном. Этот простолюдин был человек крупный, медлительный и глупый и страшился моего гнева, но набрался храбрости, чтобы самому принести дурные вести.

Он трепетал, стоя передо мной и рассказывая о происшедшем. Он проявил находчивость и сам сходил на место происшествия, где расспросил тех, кто жил поблизости. По-видимому, там произошло злодейское нападения с целью убийства. Негодяи подкрался к Мэтью сзади, зажал ему рот и одним ударом перерезал ему горло. Не было ни шума, ни криков, ни обычной возни, какая указывает на схватку или ограбление. Виновного никто не видел, а ведь он оставил Мэтью умирать. Это была не дуэль и не честный поединок, мальчику не дали даже возможности умереть с сознанием того, что он повел себя как подобает мужчине. Это было простое и чистое убийство, совершенное самым подлым образом. Сон мой предостерег меня, и я, тем не менее, дал свершиться преступлению.

В записках да Кола я вижу, что у него даже достало наглости огласить свое преступление, пусть он и представляет все так, будто вынужден был защищаться. Он пишет – дескать, к нему подослали брави, и сделал это (как он утверждает) бывший компаньон его отца. С какими благородством и храбростью он отбивался от этих кровожадных негодяев! С какой скромностью описывает он, как один-одинешенек разогнал всех. Разумеется, он не говорит, что нападавшим был юноша девятнадцати лет, который никогда в своей жизни не дрался и который не мог желать ему зла. Он не говорит о том, что тайком следовал за юношей, а потом умышленно напал на него, не дав возможности постоять за свою жизнь. Он упускает сообщить, что совершил это убийство, дабы развязать себе руки и впоследствии совершить преступление более тяжкое.

И он не говорит, что этим злодеянием погасил свет моих очей, все погрузил во тьму и навеки покончил с усладой. Смерть Мэтью тяжким грузом легла мне на плечи, ибо недоверие побудило его к браваде, и не важно, что из двоих я поплатился горше. «Такова слава Господня, мой Авессалом, моя глина, что сам я создал величайшим из творений. Господь мне свидетель, что умер бы я вместо тебя, сын мой, сын мой» (Вторая книга Царств, 18:33).

Послушание его равнялось его благочестию, благочестие – верности, а верность – красе. Я воображал себе, как состарюсь, а он будет подле меня и будет мне утешением, на какое не способна ни одна женщина. Он один заставлял сиять мой день и наполнял утро упованием. Такова была любовь Давида к Саулу, и я рыдал от горечи моей кары. «Кто любит сына или дочь более, нежели Меня, недостоин Меня» (Евангелие от Матфея, 10:37). Сколь часто я читал эти слова, не разумея бремени, какой налагают они на весь род человеческий, ибо до того не любил я ни мужчины, ни женщины.

И урок мой был скор и суров, и я восстал на него. Я молил Всемогущего, пусть будет оно не так, пусть мой слуга ошибался и пусть другой умер бы вместо Мэтью.

И я знал, сколь жестоко мое желание, чтобы другой страдал вместо меня, чтобы иной отец скорбел на моем месте. Господь Наш принял Свой крест, но и Он молился, чтобы бремя было снято с Него, а потому молился и я.

И Господь сказал мне, что я слишком любил этого мальчика и дал мне вспомнить все те ночи, когда он спал в моей постели, а я лежал без сна, слушая его дыхание, желая лишь протянуть руку и коснуться его.

И я вспомнил, как молился об избавлении от желаний и как жаждал их исполнения.

Такова была кара, столь полно заслуженная. Я думал, я умру под грузом боли ее и никогда не оправлюсь от потери.

В сердце моем гнев загорался хладен и яростен, ибо я знал что это Марко да Кола искушал моего дорогого мальчика, и отвратил его от меня, и обольстил его так, чтобы он не заметил выхваченного из ножен кинжала.

Я просил Господа, чтобы сказал он мне, как сказал он Давиду «Вот, я предам врага твоего в руки твои, и сделаешь с ним, что тебе угодно» (Первая книга Царств, 24:2). И я поклялся, что свирепая жестокость Кола станет его погибелью.

Сказано «Кто прольет кровь человеческую, того кровь прольется рукой человека» (Книга Бытия, 9:6).

Благодарение Богу, я никому не позволяю увидеть моих чувств, и у меня было всегда глубокое сознание долга, ведь только оно заставило меня оправиться и заново посвятить себя моей цели. Итак, совершив молитвы, я опять принудил себя заняться трудами, тяжелейшего подвига я не совершал никогда, ибо всегда сохранял привычное самообладание, какое люди зовут холодностью, в то время как всечасно мое сердце кровоточило от горя. К этому я ничего более не прибавлю, слышать это не подобает ничьим ушам. Но скажу, что с того самого часа я имел лишь одно намерение, одну цель и одно желание, и они оставались со мной и в снах, и в каждое мгновение моего бодрствования. Я оставил все попытки утвердить за собой первенство в расшифровке тайнописей, ставивших в тупик всех прочих криптографов. Книги Ливия, письма Кола стали теперь звеньями в великой цепи доказательств, я уже знал о них, и мне не было нужды держать в руках первые или постигать точный смысл вторых. Они сделали свое, и мне предстояло дело более важное, нежели разгадывание отвлеченных головоломок.

Мэтью твердил дескать, он не верит в то, что Кола заподозрил его в Нидерландах, будь это так, нога моего мальчика никогда бы не ступила на землю Англии. Следовательно, Кола обнаружил что-то в Лондоне, и потому с уверенностью можно утверждать, что до него дошел мой рассказ мистеру Беннету, в разговоре с которым я назвал Мэтью единственным человеком, кто посвящен в мои подозрения. Мне следовало бы знать, что нет такого создания на свете, как умеющий молчать придворный, и что ни одна душа в Уайт-холле не способна хранить тайну. И потому я порешил не сообщать более мистеру Беннету о моих успехах. Я не только не хотел, чтобы неосмотрительная болтовня не предостерегла Кола, я также желал уберечь собственную жизнь и знал, что, если итальянец без жалости пролил кровь моего мальчика из-за известной ему малости, как тогда мог он не совершить сходного покушения на мою жизнь?

Тем не менее я нисколько не удивился, услышав, что в Оксфорд прибыл молодой ученый джентльмен и выразил намерение остаться у нас на некоторый срок.

Каково же было мое удивление, когда сразу по приезде он немедля свел знакомство с семейством Бланди.

 

Глава восьмая

Здесь следует остановиться и рассказать об этих Бланди, ибо рукописи Кола доверять нельзя ни в чем, и вполне очевидно, что писания Престкотта полны нелепых домыслов. Престкотт испытывал странное влечение к молодой Бланди и возомнил, будто она желает ему зла, хотя не берусь судить, как она могла бы устроить подобное. Да и нужды никакой не было. Престкотт сам старался причинить себе столько вреда, что кому-либо другому не было смысла способствовать ему.

Я знал, что Эдмунд Бланди был известен в армии как подстрекатель, призывавший к мятежу, и слышал, что он умер. Также мне было известно, что его жена с дочерью поселились в Оксфорде. Некоторое время я присматривался к ним через моих соглядатаев, но по большей части оставлял их в покое пока они соблюдали закон, я не видел причин притеснять их, даже если их еретичество вопияло к Небесам. Уповаю, я уже недвусмысленно дал понять, что моей заботой было водворение доброго порядка в обществе, и меня мало волновали жалкие лжеумствования сектантов, если на людях они следовали догматам. Знаю, что многие (и к некоторым из них, таким как мистер Локк, я питаю величайшее почтение в прочих вещах) придерживаются доктрины веротерпимости, но с ней я решительно не согласен, если понимается под ней почитание Господа вне рамок признанной Церкви. Государство не может выжить без единства веры, как не может оно существовать без общих целей правительства, ибо отрицать Церковь – значит, в конечном счете, отрицать и светскую власть. По этой причине поддерживаю добродетельную умеренность, какую предписывает англиканское уложение, балансируя меж показной пышностью Рима и гнусностью пуританских молелен.

Что до обеих Бланди, я с удовольствием видел, что урок, какой преподало им крушение всех их надежд, они усвоили. Хотя мне было известно, что они состоят в сношениях со многими крамольниками и смутьянами всех мастей в Оксфорде и Эбингдоне поведение их не давало повода для беспокойства. Пока раз в три месяца они посещали церковь, пусть даже сидели там с каменными лицами на задних скамьях, отказывались петь и вставали лишь с неохотой, это меня не касалось. Они выказывали послушание, и их молчаливое повиновение было уроком для всех, кто мог бы замышлять вызов Церкви. Ибо если даже женщина, которая некогда командовала солдатами, натравливая их на войска роялистов при великой осаде Глостера, не имеет более воли сопротивляться, то откуда ей взяться у людей не столь отчаянных.

Сегодня мало кому известна эта история. Я привожу ее здесь отчасти потому, что она наглядно поясняет характер этих людей, а отчасти потому, что она заслуживает внесения в анналы скорее как исторический анекдот, в каких находят удовольствие люди, подобные мистеру Вуду. В то время Нед Бланди уже состоял на службе у Парламента, и его жена следовала за ним с прочими солдатскими женщинами, дабы супруг ее был накормлен и чисто одет на марше. Он был солдатом в отряде Эдварда Масси и находился в Глостере, когда король Карл осадил город. Многие знают об этом яростном противостоянии, в котором решимость одной стороны натолкнулась на непреклонность другой, и обеим отваги хватало вдоволь. Преимущество было на стороне короля, ибо защитники города были малочисленны и плохо подготовлены, но его величество, как случается с государями более благородными, нежели мудрыми, упустил напасть с надлежащей поспешностью. Парламентаристы же уповали на то, что им надо продержаться совсем немного и на помощь придет освободительная армия.

Убедить в том горожан и простых солдат было непросто, тем более что отвага офицеров истощила их ряды, и многие взводы и роты остались обезглавлены. В том случае, о котором идет речь, рота королевских солдат попыталась штурмовать слабейший участок городских укреплений, зная, что защищающие его солдаты пали духом и пребывают в нерешительности. И действительно, поначалу все шло к тому, что этот дерзкий штурм увенчается успехом: многие роялисты уже забрались на стены, и подрастерявшие храбрость защитники начали отступать. Не пройдет нескольких минут – и стена будет взята, и осаждающая армия ворвется в город.

Тогда указанная женщина выступила вперед, подоткнула юбки, подобрала пистоль и шпагу павшего офицера. «Вперед, или я погибну одна» – говорят, крикнула она и ринулась на волну атакующих, рубя и коля без разбора. Столь пристыжены были парламентаристы тем, что женщина превзошла их храбростью, и столь властен был голос их нового командира, что они построились и атаковали. Они не отступали ни на пядь, и их яростный натиск заставил отхлынуть роялистов. А когда роялисты возвращались на свои позиции, женщина построила защитников в шеренгу и приказала стрелять отступающим в спины, пока не израсходован был последний мушкетный заряд.

Это была жена Неда Бланди, Анна, уже снискавшая себе славу кровожадной свирепостью. Не стану утверждать, будто она обнажила груди прежде, чем броситься в ряды роялистов, дабы галантность помешала им пронзить ее, но такое возможно и вполне соответствовало бы ее репутации женщины бесстыдной и склонной к насилию.

Такова была эта женщина, более буйная делами и нравом, нежели ее супруг. Она утверждала, будто знает тайны знахарства, и говорила, что таким же даром обладала ее мать и мать ее матери. Она даже приходила на солдатские сборища и произносила там речи, возбуждая в равной мере благоговение и насмешки. Это она, полагаю, побудила своего мужа к еще более опасной и преступной крамоле, ибо совершенно пренебрегала властью любой, кроме той, какую соглашалась признать по собственной воле. Муж, считала она, не должен иметь над женой власти больше, чем жена над мужем. Не сомневаюсь, что со временем она бы заявила, что между человеком и ослом должно быть такое же равноправие.

Несомненно также и то, что ни она, ни ее дочь не раскаялись в своей крамоле. Когда времена переменились и на престол вернулся король, очень многие – кто неохотно, кто радостно – оставили старые взгляды, однако немало было и тех, кто упорствовал в заблуждениях, – и это вопреки тому, что Господь со всей очевидностью лишил их Своей милости. В возвращении короля эти люди видели испытание Божье, годы в чистилище перед пришествием Царя Иисуса и Его тысячелетнего царства. Или они видели в Реставрации знак Господнего гнева и становились еще фанатичнее, дабы вернуть Его благоволение, или же они отвергали и Господа и Его творение, сетуя на оборот событий, и погружались в апатию обманутой алчности.

Я не решился бы гадать, во что именно верила Анна Бланди, и, сказать правду, меня это ничуть не интересовало. Важно было только ее молчание, и в этом она вполне готова была повиноваться. Однако я все же однажды расспросил об этом мистера Вуда, ибо знал, что его матушка взяла к себе в услужение дочь Анны.

– Полагаю, вам известно ее прошлое? – спросил я его – ее родители и ее вера?

– О да, – ответил он – Я знаю, каково ее прошлое, как дела обстоит теперь. Почему вы спрашиваете?

– Я питаю к вам расположение, молодой человек, и мне не хотелось бы, чтобы на вашу семью или вашу матушку легла тень позора.

– Благодарю вас за внимание, но вам нечего опасаться. Девушка соблюдает все законы и настолько почтительна, что я ни разу не слышал, чтобы она высказывала свое мнение о чем-либо. А вот когда вернулся его величество король, глаза ее наполнились слезами чистейшей радости. Будьте покойны, это правда, ведь моя матушка не пустила бы в свой дом пресвитерианку.

– Но ее мать?

– Я встречал эту женщину только раз или два и нашел ее ничем не примечательной. Она наскребла денег на прачечную и в поте лица зарабатывает себе пропитание. Думаю, единственная ее забота – скопить достаточно на приданое дочери. Только это на уме и у самой Сары. Кое-что о былых подвигах старой Бланди я узнал в ходе моих изысканий, но, полагаю, она исцелилась от безумия раскола так же совершенно, как и наша страна.

Я не стал полностью полагаться на слово мистера Вуда, ибо питал сомнения в его способности глубоко разбираться в людях, но его рассказ успокоил меня, и я с радостью обратился к более интересным источникам сведений. Время от времени я получал донесения о том, что дочь ходила в Эбингдон, Бэнбери или Берфорд и что их лачугу посещают сомнительные людишки вроде ирландского волхва, о котором я уже упоминал раньше. И тем не менее я не видел причин тревожиться. Мать и дочь, по-видимому, оставили прошлое свое желание переделать Англию по своему подобию и удовлетворились тем, чтобы зарабатывать столько денег, сколько им позволят их сословие и умения. Против такой похвальной цели у меня не было возражении, и я не обращал на них особого внимания до тех пор, пока Марко да Кола не отправился по приезде в их лачугу под предлогом пользовать старуху от увечья.

Разумеется, я с величайшим тщанием прочел его рассказ об этом случае, и мастерство, с каким он представляет себя человеком невинным и милосердным, чуть ли не привело меня в восхищение. Метод его, как я вижу, заключается в том, чтобы поведать толику истины, но всякий раз погрести каждую крупицу правды, под многими наслоениями лжи. Трудно предположить, будто кто-то может потратить столько трудов для создания подобной видимости, и, не знай я правды, я и сам, возможно, дал бы себя убедить в искренности его заверений и в его великодушии.

Но взгляните на этот рассказ со стороны, имея сведений больше, чем готов предоставить мистер Кола. Свой человек в кругах крамольников в Нидерландах, он приезжает в Оксфорд и уже через несколько часов сводит знакомство с семьей, которая таких семей знает больше, чем кто-либо еще в королевстве. Невзирая на то что они ему далеко не ровня, он посещает их по три-четыре раза на дню и более внимателен, чем был бы даже настоящий врач к наибогатейшему пациенту. Ни один здравомыслящий человек так не поступает, и надо отдать дань таланту мистера Кола, ибо, пока читаешь, подобное нелепое и неправдоподобное поведение представляется совершенно естественным.

Как только мистер Бойль сказал мне, что Кола также проник в кружок философов из кофейни на Главной улице, я понял, что мне наконец представилась возможность узнать больше о мыслях и передвижениях итальянца.

– Надеюсь, вы ничего не имеете против того, что я взял его под свое крыло, – сказал мне Бойль, упомянув о приезде Кола, – но ваш рассказ был весьма любопытным, и когда итальянец появился в кофейне, я не смог устоять и решил сам с ним познакомиться. И должен сказать, вы совершенно в нем ошиблись.

– Моим доводам вы не возражали.

– Но это были досужие построения, основанные на умозаключениях. Теперь, когда я познакомился с ним, я с вами не согласен. Всегда следует принимать во внимание характер, ибо это вернейший проводник к душе человека и, следовательно, к его намерениям и поступкам. В его характере я не вижу ничего, что соответствовало бы вашим домыслам о его побуждениях. Совсем наоборот.

– Но он хитер, а вы доверчивы. С тем же успехом можно сказать, что лиса безвредна для наседки, потому что подбирается к ней тихонько и мягко. Опасна она, только когда наносит удар.

– Люди – не лисы, доктор Уоллис, и я – не наседка.

– И все же вы исключаете возможность ошибки?

– Разумеется.

Тут Бойль улыбнулся тонкогубой надменной улыбкой, давая понять, что ему трудно даже помыслить о таком.

– И потому вы все же признаете, что будет благоразумным следить за ним.

Тут Бойль недовольно нахмурился.

– Ничего подобного я делать не стану. Я рад оказать вам услугу во многих делах, но доносить не стану. Об этой вашей деятельности мне известно, но я не желаю быть в нее замешан. Вы занимаетесь низким и темным ремеслом, доктор Уоллис.

– Я глубоко уважаю вашу щепетильность, – ответил я, раздосадованный его словами, ибо он редко высказывался столь резко. – Но иногда ради безопасности королевства приходится и отказываться от такой разборчивости.

– Нельзя позволить, чтобы достоинство королевства роняли подлые поступки людей чести. Берегитесь, доктор. Вы желаете сохранить чистоту добродетельного общества, а прибегаете для того к обычаям обитателей клоак.

– Я предпочел бы словами внушать людям необходимость благого поведения, – ответствовал я – Но они как будто на удивление глухи к подобным урезониваниям.

– Только остерегайтесь, как бы вы своими преследованиями не толкнули их на неразумное поведение, какого они не допустили бы при прочих обстоятельствах. Такая опасность, знаете ли, тоже существует.

– Будь обстоятельства обычными, я бы согласился с вами. Но я рассказывал вам о мистере Кола, и вы согласились, что мои опасения обоснованны. И я сам получил немало ран, доказывающих, сколь опасен этот человек.

Бойль выразил сожаление о смерти Мэтью и произнес слова утешения, он был великодушнейшим из людей и готов был стерпеть резкую отповедь, намекнув, что ему известна мера моей потери. Я был благодарен ему, но не мог допустить, чтобы его слова о христианском смирении заставили меня свернуть с моего пути.

– Вы намерены преследовать этого человека до конца, но у вас нет уверенности в том, что именно он убил вашего слугу.

– Мэтью неотступно следовал за ним, а Кола здесь для того, чтобы совершить преступление, и он известен как убийца. Вы правы, неопровержимых доказательств у меня нет, ибо я не видел своими глазами, как все свершилось, и иных свидетелей там не было. Однако я убежден, что вы не можете неопровержимо доказать, будто он не повинен в смерти Мэтью.

– Возможно, вы правы, – ответил Бойль, – но, со своей стороны, я не стану его осуждать, пока не буду уверен. Послушайтесь моего предостережения, доктор. Удостоверьтесь прежде в том, что гнев не застит вам глаза и не заставляет вас опускаться до его уровня «Око мое лежит на душе моей», – сказано в «Плаче Иеремии». Берегитесь, как бы не стало верным обратное.

Он встал, собираясь уходить.

– Если вы не хотите мне помочь, то не станете по крайней мере возражать, если я обращусь к мистеру Лоуэру? – спросил я, разгневанный высокомерием, с каким он отмахнулся от столь важного дела.

– Это между ним и вами, хотя он разборчив в друзьях и скор на обиду за них. Сомневаюсь, что он поможет вам, узнав, чего вы желаете, ведь он проникся к итальянцу большим расположением и гордится своим умением разбираться в людях.

Так, предупрежденный, я на следующий день пригласил врача к себе. Я питал некоторое расположение к Лоуэру. В то время он напускал на себя легкомысленный и беспечный вид, но даже человек менее проницательный, нежели я, заметил бы под этой маской снедающую его жажду мирской славы. Я знал, что он не сможет вечно довольствоваться тем, чтобы, оставаясь в Оксфорде, кромсать тварей и довольствоваться положением помощника при Бойле. Он жаждал признания своих трудов и места в одном ряду с величайшими эксперименталистами. И не хуже любого другого ему было известно, что ему понадобятся удача и очень хорошие друзья, ежели он хочет сделать себе имя в Лондоне. Это было его слабым местом и удобным оружием для меня.

Я вызвал его под тем предлогом, что мне нужен его совет о моем недомогании. Я был в отличном здравии тогда, как пребываю в нем и теперь, если умолчать о слабости зрения. Тем не менее я изобразил боль в руке и подвергся осмотру. Он был хорошим врачом вместо того чтобы, как многие хвастуны, пуститься в высокопарные разъяснения, выдумать сложный диагноз и прописать дорогостоящее и бессмысленное лечение, Лоуэр признал, что совершенно сбит с толку, а я вполне здоров. Он посоветовал дать руке покой – достаточно дешевое средство, надо сказать, но какое я не мог, однако, себе позволить, даже будь в нем необходимость.

– Я слышал, вы свели знакомство с итальянцем по имени Кола? – спросил я, когда мы закончили и я налил ему стакан вина за труды. – Даже взяли его под крыло?

– Действительно так, сударь Синьор Кола – истинный джентльмен и проницательный философ. Бойль счел его весьма полезным. Он – человек большого обаяния и обширных познаний и высказал немало удивительных соображений о крови.

– Вы немало утешили меня, – сказал я, – ибо я высоко ценю ваше суждение в таких делах.

– Но почему вам понадобилось утешение? Вы ведь с ним не знакомы, верно?

– Отнюдь. Не утруждайтесь этим более. Я всегда брал за принцип сомневаться в словах иностранных корреспондентов; разумеется, когда их мнение оспорено английским джентльменом, я с удовольствием отмету его. И с радостью позабуду услышанные мной наветы.

Лоуэр нахмурился.

– Что еще за наветы? Сильвий отзывался о нем весьма похвально.

– Нисколько не сомневаюсь, и слова его вполне соответствуют истине, насколько она ему известна. Людей всегда следует принимать такими, какими мы их видим, разве нет? А противоречивые рассказы о них оценивать в свете собственного опыта. «А язык укоротить никто из людей не может: это неудержимое зло; он исполнен смертоносного яда» (Послание Иакова, 3:8).

– Кто-то отзывается о нем дурно? Полноте, сударь, будьте со мной откровенны. Я знаю, что вы слишком порядочны и не допустите злословия, но если кто-то распускает об итальянце клеветнические слухи, то пусть предмет их станет известен, дабы он смог защитить себя.

– Разумеется, вы правы. И единственное мое колебание – от того, что это донесение столь легковесно, что едва заслуживает внимания. Сам я нисколько не сомневаюсь, что оно насквозь лживо. Трудно поверить, будто человек благородного звания способен на столь низкие поступки.

– Какие низкие поступки?

– Это относится к пребыванию Кола в Падуе. Математик, с которым я состою в переписке, упомянул об одном случае. Мой корреспондент известен мистеру Ольденбургу из нашего Общества, и я могу поручиться за его правдивость. Он писал лишь, будто имела место какая-то дуэль. По всей видимости, некто поставил новые опыты с кровью и рассказал о них этому Кола. Кола присвоил опыты себе. Когда же от него потребовали признать, кто был первым, он потребовал сатисфакции. К счастью, власти остановили поединок.

– Подобные недоразумения случаются, – задумчиво сказал Лоуэр.

– Разумеется, случаются, – охотно согласился я. – И вполне может статься, что право на стороне вашего друга. А раз он ваш друг, уверен, что дело обстоит именно так. Однако есть люди жадные до славы. Я рад, что философия обычно избавлена от подобного мошенничества; подозревать друга и следить за своими словами, дабы друг не украл успеха, принадлежащего тебе по праву, было бы невыносимо. Впрочем, раз уж открытие совершено, какая разница, кому его припишут? Мы трудимся не ради мирской славы. Мы трудимся ради Господа, а Ему всегда ведома истина. Какое нам дело тогда до молвы?

Лоуэр кивнул с такой решительностью, что я понял – я преуспел и заставил его насторожиться.

– К тому же, – продолжал я, – едва ли найдется человек столь безрассудный, кто вступил бы в прения с Бойлем, ибо его слово всегда перевесит утверждения его противников. Уязвим лишь тот, чья репутация еще не упрочена. Так что я не вижу тут затруднений, пусть даже Кола действительно таков, как пишет мой корреспондент.

Я действовал из благородных побуждении, хотя и прибегнул к обману. Я не мог поделиться с Лоуэром моими истинными опасениями, но крайне важно было, чтобы этот Кола не мог беспрепятственно строить коварные замыслы, злоупотребляя доверием Лоуэра. «А кто остерегся, тот спас душу свою» (Иезекииля, 35:5). Побудив Лоуэра усомниться в честности Кола, я дал ему возможность разоблачить двуличие итальянца в том, в чем оно заключалось на самом деле. Я убедил его не упоминать об этом разговоре, ведь, сказал я ему, если донесение правдиво, добра от этого не будет, если же оно ложно, то это разожжет вражду, какой быть не должно. Он ушел от меня намного более серьезным, намного менее доверчивым, чем явился, но и в этом была своя добродетель. К несчастью, однако, он не сумел совладать с собой и потому едва не отпугнул Кола. Лоуэр был человеком открытым и не умел притворяться, и из рукописи Кола слишком ясно видно, как его сомнения и тревоги прорвались на поверхность суровостью и гневом.

В той беседе Лоуэр упомянул, что Кола ходил с ним в тюрьму к Джеку Престкотту и как итальянец с готовностью пообещал юноше вино и, видимо, принес его сам и немало времени провел с арестантом. Эта новая странность также требовала тщательного рассмотрения. Кола был венецианец, а сэр Джеймс состоял на службе у Венецианской Республики, и, возможно, Кола всего лишь проявил сострадание к сыну человека, хорошо послужившего его отечеству. Другим звеном был том Ливия, ибо с его помощью сэр Джеймс зашифровал письмо в 1660 году, а Кола получил послание сходной тайнописью тремя годами позднее. Я не мог постигнуть всего и пришел к выводу, что мне следует снова расспросить молодого Престкотта – и на сей раз, подумал я, добиться от него правды, ведь в его настоящем положении он слишком от меня зависел.

Должен сказать, я начал уже сомневаться, верно ли я понимаю замыслы Кола, настолько его поступки не соответствовали тому, что он, как я предполагал, намеревался совершить. Я не столь (повторяю) самоуверен; мои умозаключения были выведена основе здравых принципов и обоснованного и беспристрастного анализа. Иными словами, меня осенило, что если он готовил покушение на короля, который в то время делил свои дни между Уайт-холлом, Танбриджем и скачками в Ньюбери, то выбрал довольно странное место жительства, но он обосновался Оксфорде и не выказывал ни малейшего намерения уехать. Вот по этой причине, когда доктор Гров сообщил мне, что итальянец будет в тот день обедать в колледже, я преодолел свое отвращение и заключил, что тоже должен присутствовать там, дабы самому поглядеть на этого человека и послушать, что он скажет.

Вероятно, мне следует уделить несколько слов характеру доктора Грова, ибо его кончина была трагичной и за исключением смотрителя Вудворда, он был единственным членом факультета Нового колледжа, к кому я питал уважение. Верно и то, что у нас не было ничего общего, кроме духовного сана; достоинства новой философии совершенно от него ускользнули, и он был даже более строг, нежели я, в своем следовании всем догматам церкви. При этом он был человеком доброжелательным, и суровость сочеталась в нем с душевной щедростью. У него не было причин любить меня, ибо я являл все, к чему он питал отвращение, и все же он искал моего общества: принципы его были общего характера и ни в коей мере не сказывались на том, как он оценивал того или иного человека.

Он был не только священнослужителем, но еще и астрономом-любителем, хотя и ничего не опубликовал ни по этому предмету, ни, скажу с прискорбием, по какому другому. Даже останься он в живых, полагаю, плоды его трудов никогда не увидели бы свет, так как доктор Гров был столь скромного мнения о своих дарованиях и столь мало ценил признание, что видел в публикациях дерзость и самомнение. Он был из тех редких избранных, кто чтит Господа и Вселенную в скромном молчании, награду видя в самой учености.

Он вернулся в университет, когда король вернулся на трон, а теперь желал оставить его и поселиться в сельском приходе, когда таковой освободится. Успех сам шел к нему в руки, ведь противостоял ему лишь ничтожный юнец Томас Кен, чьи претензии пришлись по сердцу некоторым из тех, кто желал избавиться от его безотрадного присутствия в колледже. Отчасти его близкий отъезд печалил меня, ибо общество Грова я находил странно освежающим. Я не стал бы утверждать, будто мы были друзьями – это означало бы зайти слишком далеко, и, несомненно, тон его бесед легко задевал тех, кто не видел скрывающейся под ним доброты. Слабостью Грова были острый язык и язвительное остроумие, эту слабость он так и не смог побороть. Он был полон противоречий, и никогда нельзя было знать наперед исход беседы с ним; он мог быть то добрейшим из людей, то человеком что ни на есть язвительным. На деле он довел до совершенства методу быть и тем, и другим одновременно.

Это Гров пригласил меня поселиться в Новом колледже, когда каменщики и штукатуры изгнали меня из моего дома, сделав его непригодным для жилья. После кончины члена факультета его комнаты пустовали, а колледж все откладывал избрание замены, попечительский совет, по своему обыкновению, решил сдать комнаты, пока на них не предъявит свои права новый ученый доктор. Никогда прежде, даже в бытность мою студентом, я не питал склонности к совместной жизни и, получив первое свое повышение, с радостью оставил ее позади. Как член факультета я, разумеется, имел право вступить в брак и жить в собственном доме, и потому миновало уже более двадцати лет с тех пор, как я жил бок о бок с другими членами факультета. Такое испытание поначалу развлекало меня, а уединенная комната в колледже вполне подходила для ученых занятий. Я даже пожалел об ушедшей юности и вновь возжелал той вольности, когда все еще только предстоит и ничто не решено бесповоротно. Но чувство это вскоре развеялось, и очарование Нового колледжа быстро потускнело. За исключением доктора Грова все члены факультета были подлого звания, многие продажны и безнравственны и крайне небрежны к своим обязанностям. Я все более и более отходил от их круга и возможно меньше времени проводил среди них.

По вечерами Гров нередко был моим собеседником, ибо взял в привычку стучаться ко мне, когда желал подискутировать. Поначалу я прилагал усилия к тому, чтобы расхолодить его, но отделаться от него было непросто, и под конец я нашел, что почти приветствовал это нарушение моего покоя, ведь присутствие Грова не позволяло мне излишне предаваться мрачным мыслям. И диспуты, какие мы вели, неизменно были высочайшего свойства, хоть мы и очень не подходили друг к другу. Гров изучил и усвоил приемы схоластов, я же постарался избавиться от них как стесняющих воображение. И как тщился я ему указать, новую философию просто невозможно выразить в терминах определении, аксиом и теорем, всего арсенала формальной аристотелевой логики. Для Грова же новая философия была шарлатанство и обман, ибо он полагал, держась этого мнения как догмы, будто красота и тонкости логики охватывают все возможные перспективы, и если о взятом для примера случае невозможно рассуждать доказательно на основе его форм, это свидетельствует об изъяне примера.

– Уверен, вы найдете Кола занимательным собеседником, – сказал я, когда он сообщил мне, что итальянец отобедает в колледже этим самым вечером. – Со слов мистера Лоуэра я понял, что он большой поклонник опытов. Поймет ли он ваш чувство юмора, не могу предугадать. Думаю, я сам пообедаю сегодня в колледже, погляжу, чем все закончится.

Гров просиял от удовольствия и, помнится, отер платком красные, воспаленные глаза.

– Великолепно, – сказал он – Составим троицу, а потом может, разопьем бутылочку вместе и устроим настоящую дискуссию. Я распоряжусь, чтобы ее принесли. Я надеюсь весьма с ним позабавиться, и так как лорд Мейнард обедает сегодня с ними, я покажу ему, как умею вести диспут. Тогда лорд Мейнард поймет какому человеку достанется его приход.

– Надеюсь, Кола не сочтет за оскорбление, что его используют подобным образом.

– Уверен, он ничего не заметит. А кроме того, у него прекрасные манеры, и он вполне умеет держать себя в обществе. Совсем не похож на итальянцев, как их живописует молва, ведь я всегда слышал, будто они раболепны и подобострастны.

– Насколько я понял, он венецианец, – сказал я. – Говорят, они холодны, как их каналы, и так же заперты на все засовы, как темницы дожей.

– Я не нахожу его таким. Он, конечно, большой путаник и повторяет все ошибки юности, но вовсе не холоден и не скрытен. Впрочем, вскоре вы сами увидите. – Тут он помедлил и нахмурился. – Совсем забыл! Только я успел предложить вам распить бутылочку, как должен взять назад свое приглашение.

– Почему?

– Из-за мистера Престкотта. Вы про него знаете?

– Слышал кое-что.

– Он послал мне записку. Просит прийти к нему. Вы знали, что я когда-то был его воспитателем? Скверный мальчишка, не слишком умный и никакой склонности к наукам. То само обаяние, а то вдруг дуется и буянит. Да еще и подвержен припадкам ярости и склонен к суевериям. Как бы то ни было, он желает повидаться со мной по всей видимости, угроза петли заставила его задуматься о своей жизни и своих грехах. Идти мне не хочется, но, думаю, придется.

И тут я принял внезапное решение, сознавая, что раз уж я намерен заключить сделку с Престкоттом, так лучше сдетать это как можно скорее. Может статься, это была минутная прихоть, или, быть может, ангел-хранитель отверз мне уста. Возможно, я просто не доверял внезапному благочестию Престкотта, который, как мне сказали всего лишь днем раньше, не выражал ни малейшего раскаяния.

– Разумеется, вам не следует идти, – твердо сказал я. – Ваши глаза крайне воспалились, и уверен, прогулка под ночным ветром еще больше им повредит. Я пойду вместо вас. Если ему нужен священник, думаю, я справлюсь не хуже вас. А если он желает видеть именно вас и никого другого, вы сможете пойти к нему позднее. Спешки нет. Суд начнется не ранее, чем через две недели, а ожидание сделает мальчишку сговорчивее.

Не потребовалось особого искусства убеждения, чтобы склонить его принять мой совет. Успокоенный тем, что мятущаяся душа не останется без утешения, он от чистого сердца поблагодарил меня за доброту и признался, что вечер, посвященный тому, чтобы дразнить эксперименталиста, много больше ему по душе. Я даже заказал за него бутылку, так как глаза его сделались совсем плохи. Ее доставили от моего виноторговца и оставили у подножия лестницы, прикрепив к ней записку с моим именем. Именно эту бутылку отравил Кола, вот почему я знаю, что предназначалась она мне.

 

Глава девятая

Заглянув в памятную тетрадь, я вижу, что тот день провел как обычно. Я посетил службу в церкви Пресвятой Девы Марии, как делаю это всегда, ибо, бывая в Оксфорде, отдаю предпочтение университетской церкви, и выдержал утомительную (и полную ошибок) проповедь на тему текста из Евангелия от Матфея, пятнадцать, двадцать три, в которой даже самый благочестивый прихожанин не нашел бы достоинств, пусть даже мы и пытались отыскать их потом в обсуждении. За свою жизнь я выслушал таких немало и нахожу, что папистское богослужение пробуждает у меня даже некоторую симпатию. Пусть это противно религии, пусть это нечестивая ересь, но католицизм хотя бы не подвергает столь жестоко верующих пустым речам напыщенных глупцов, преисполненных более любви к звуку собственного голоса, нежели любви к Господу.

Потом я занялся делами. Корреспонденция отняла у меня около часа, лишь немногие письма в тот день требовали ответа, и остаток утра я провел за работой над моим трактатом по истории алгебраического метода и с легкостью написал несколько абзацев, в которых неопровержимо доказал лживость притязаний Виета, все открытия которого, на самом деле, сделаны тридцатью годами ранее мистером Хэриотом.

Мелочи. Но они занимали меня всецело, пока наконец я не облачился в мантию и не спустился в нижнюю залу, где Гров представил мне Марко да Кола.

Не могу выразить словами удушающее омерзение, какое я испытал, когда мой взор впервые упал на человека, лишившего Мэтью жизни так беспечно и с такой жестокостью. Все в его внешности отвращало меня, и настолько, что мне показалось, будто горло у меня сжалось, и на мгновение я подумал, что меня сейчас вытошнит. Его учтивость лишь оттеняла его жестокосердие, его изысканные манеры напоминали мне о его бессердечии, дороговизна его платья – стремительность и бездушие его преступления. Господь свидетель, я не мог снести мысли, будто это смрадное раздушенное тело находилось вблизи Мэтью, что эти пухлые ухоженные руки гладили прекрасную юношескую щеку.

Я испугался тогда, что мое лицо выдаст мои мысли, поведает Кола, что мне известно, кто он и что он собирается совершить. Может статься, ужас в моем лице побудил его скорее нанести удар и совершить покушение на мою жизнь той же ночью. Не знаю. Оба мы вели себя с наивозможной любезностью; и ни один, мнится мне, не выдал себя и потом, и всем прочим обед, полагаю, показался совершенно обыкновенным.

Кола преминул рассказать об этом обеде, перемежая оскорбления хозяевам с преувеличенными похвалами его собственному искусству вести беседу. О, какие превосходные речи, какие продуманные ответы! С каким терпением он лил масло на разбушевавшиеся воды и исправлял вопиющие ошибки выживших из ума бедняг, превосходящих его годами и опытом! Приношу мои извинения, если даже по прошествии стольких лет я не могу воздать должное его остроумию, проницательности и мягкосердечию, ибо, признаюсь, тогда эти высокие качества всецело от меня ускользнули. Вместо них я увидел (или мне показалось, будто я видел, ведь я могу ошибаться) беспокойного человечка, в котором манерности было более, нежели манер, разряженного как попугай и с вкрадчивыми претензиями на ученость, нисколько не скрывавшими, сколь поверхностны его познания. Нарочитость придворных манер и пренебрежение к тем, кто радушно оказал ему гостеприимство, были очевидны всем, кто имел несчастие сидеть с ним рядом. Напыщенность, с какой он извлек кусок ткани, дабы прочистить нос, вызвала всеобщие насмешки, а его едкие замечания – в Венеции все пользуются вилками, в Венеции вино пьют из стеклянных бокалов, в Венеции то, в Венеции это – возбудили лишь омерзение.

Я почти пожалел его, когда Гров, подмигнув мне, принялся подстрекать его, точно неразумного быка, тянуть то в одну сторону, то в другую, подталкивая его на смехотворнейшие заявления, а затем заставляя поразмыслить над их нелепостью. Помниться, не было предмета под небесами, о котором у итальянца не имелось бы твердого и непререкаемого мнения, и ни одно не было ни верно, ни выведено логическим путем. По правде сказать, он поразил меня, ибо мысленным взором я видел его иначе.

Трудно было поверить, как такой человек может быть кем-то иным, нежели олухом, не способным причинить вред ни одной душе, разве что замучить скукой смертной или удушить испарениями духов, исходившими от его тела.

Лишь один раз он утратил бдительность, и на краткий миг я проник за маску – и все подозрения вернулись с прежней силой. Я понял, что он почти преуспел в своем намерении обезоружить бдительных. К такому я был не готов, хотя мне и не следовало бы спешить с пренебрежением, ведь слова торговца из Флитской тюрьмы предостерегли меня. Башрод упоминал о том, как его удивило, что к этому человеку с величайшим почтением относились закаленные в сражениях солдаты Кандии, а я почти поддался обману!

Но лишь до той минуты, когда, единственный раз за весь вечер, взрыв вражды между Гровом и Томасом Кеном принудил отойти Кола в тень. Ибо Кола был из тех актеров, кто расхаживает важно по сцене, охорашиваясь в лучах внимания публики. Пока глаза зрителей устремлены на них, они – во всем те, кого они представляют, и все собравшиеся верят, будто перед ними король Гарри в ночь перед Азинкуром или принц Датский в своем замке. Но присмотритесь к ним тогда, когда говорит другой, а они оказываются в тени: вы увидите, как огонь в них гаснет, как они вновь превращаются в ничтожных лицедеев и надевают маски лишь тогда, когда вновь настает их черед говорить.

Кола походил на такого комедианта. Когда Кен и Гров закончили обмениваться библейскими цитатами и Кен, пошатываясь, вышел, согбенный неизбежностью своего поражения – ведь решение, кому достанется приход, предстояло принять на следующей неделе, и победа Грова была предрешена, – Кола дал соскользнуть маске, какую так умело носил. Впервые оказавшись у кулисы, он откинулся на спинку стула, дабы насладиться разыгрывающейся у него на глазах сценой. Я один наблюдал за ним; перепалка членов совета факультета не представляла для меня интереса, ибо слишком многим таким я уже был свидетелем. И я один увидел, как во взоре его мелькнуло веселье, и что все сказанное и несказанное в этой ссоре становилось ему тут же понятно. Он вел игру со всеми нами и, уверенный в успехе, теперь недооценивал своих зрителей, как прежде недооценил его я. Он не догадался, что в то мгновение я заглянул ему в душу! Узрел скрытый дьявольский замысел, свернувшийся в ней подобно ее, готовый ужалить, едва все вокруг, очарованные, сочтут его глупцом. Я почерпнул силу в этом прозрении и возблагодарил Господа за этот данный мне знак: теперь я знал, кто такой Кола, и знал, как победить его. Он – человек, который может оступиться, и величайшей его ошибкой была излишняя самоуверенность.

Беседа с ним показалась утомительной даже Грову, но приличия требовали пригласить итальянца распить бутылку бренди после окончания трапезы и послеобеденной молитвы. Я знал, что так оно и было, пусть даже Кола утверждает обратное. Он пишет, будто Гров сразу после обеда проводил его до ворот колледжа, на том беседа между ними и завершилась. Такого быть не могло, ибо природная учтивость Грова не позволила бы ему так поступить. Несомненно, Гров постарался поскорей выпроводить гостя и, дабы избавиться от итальянца, солгал, будто ему нужно повидать Престкотта. Но невозможно поверить, чтобы вечер завершился так, как описал Кола. Это еще одна умышленная ложь, какую я нашел в его повествовании, но, полагаю, я уже разоблачил их столько, что нет смысла продолжать эти упражнения далее.

С уверенностью могу утверждать, что Кола полагал, будто я отправлюсь в мою комнату и по дороге найду отравленную бутылку коньяка у подножия моей лестницы – кому еще она могла предназначаться, если, кроме меня, наверху жил только Гров, а он, как полагал итальянец, ушел? Потом Кола вернулся поздно ночью и, хотя не нашел мои хладный труп, но обыскал мою комнату и забрал с собой не только письмо, какое я перехватил, но и письмо, которое дал мне Сэмюэль Морленд в 1660 году. Его козни еще более усугубились, когда он предпочел остаться и позволить молодой Бланди умереть вместо него. Я нисколько не сомневаюсь, что мышьяк он приобрел в Нидерландах, а затем бессовестно солгал, заявив, будто в его фармакопее ничего подобного нет. Чудовищно было бы даже помыслить о таком, но есть люди столь развращенные и безнравственные, что способны на любой обман.

Не ожидал Кола одного – того, что истинный объект его кровожадной злобы окажется вне его досягаемости. Ибо я отправился повидать Престкотта, и пусть даже мне пришлось вынести величайшее унижение от рук несчастною мальчишки, полезные сведения с лихвой возместили мне это оскорбление. Вечер был холодный, и я закутался как мог теплее. У Престкотта нашлось достаточно друзей, чтобы он не испытывал нужды в одеялах и теплой одежде, пусть даже эта щедрость не простиралась далее огня в очаге или освещения иного, чем свечи из самого дешевого свиного сала, которые, испуская неверный свет, коптили и воняли. Я по небрежности забыл захватить свою свечу, и наша беседа велась в почти полной темноте чем, также моим безрассудным благородством я объясняю то, что он сумел напасть на меня и меня пересилить.

Вначале Престкотт наотрез отказался даже выслушать меня, если я не пообещаю освободить его от тяжелых цепей – которыми его приковали к стене, – необходимая предосторожность, как я убедился позднее.

– Поймите же, доктор Уоллис, я прикован так уже три недели и весьма от этих цепей устал. Колени у меня все в язвах, а лязганье цепей, стоит мне повернуться, сводит меня с ума. Неужто кто-то думает, будто я могу сбежать? Проломить ход через каменную стену в четыре фута толщиной, потом спрыгнуть с высоты в шестьдесят футов в ров и убежать?

– Я не стану просить расковать вас, – ответил я, – пока не увижу хотя бы толики содействия.

– А я не стану вам помогать, не получив хотя бы намека на то, что останусь в живых после ближайшего судебного разбирательства.

– Здесь я могу кое-что вам предложить. Если ваши ответы будут удовлетворительными, тогда я выхлопочу вам королевское помилование. Свободы вы не обретете, ибо оскорбление, нанесенное семейству Комптонов, слишком тяжко, но вам позволят уехать в Америку, где вы сможете начать новую жизнь.

Он презрительно фыркнул.

– Свободы больше, чем мне потребно, – сказал он. – Свободы пахать землю, как грязный крестьянин, до смерти замученный бормотанием пуритан. Свободы быть изрубленным на куски индейцами, чьи обычаи, скажу я вам, недурно было бы перенять и здесь. Кое-кто любого разумного человека заставит схватиться за топор. Благодарю вас, добрый доктор. Спасибо за ваше великодушие.

– Это самое большее, что я могу для вас сделать, – сказал я, хотя даже тогда не был уверен, что буду даже пытаться. Но я знал, что, предложи я ему слишком много, он бы мне не поверил. – Если вы согласитесь, то останетесь живы и позднее, возможно, заслужите помилование и вам позволят вернуться. Это единственное ваше спасение.

Сгорбившись на кровати и завернувшись в одеяло, он надолго задумался.

– Хорошо, – неохотно сказал он. – Полагаю, у меня нет выбора. Все-таки лучше того, что мне предложил мистер Лоуэр.

– Рад, что вы наконец образумились. А теперь расскажите мне о мистере Кола.

Он поглядел на меня с неподдельным изумлением.

– С какой стати вам понадобилось расспрашивать о нем?

– Вам следует радоваться, что он меня интересует. Зачем он приходил к вам?

– Потому что он учтивый и обходительный джентльмен.

– Не тратьте мое время, мистер Престкотт.

– Я, право, не знаю, что еще вам сказать, сударь.

– Он просил у вас что-нибудь?

– Что я мог бы ему дать?

– Тогда, может, что-то, что принадлежало вашему отцу?

– Например?

– Том Ливия.

– Опять вы об этом? Скажите, доктор, почему вам так важна эта книга?

– Вас это не касается.

– В таком случае не вижу смысла отвечать.

Я решил, что откровенный ответ мне не повредит, ибо у Престкотта все равно книги нет.

– Эта книга – ключ к труду, каким я как раз занимаюсь. С ее помощью я смогу расшифровать несколько писем. Итак, Кола вас спрашивал о ней?

– Нет.

Тут Престкотт растянулся на своей жалкой кровати и скорчился от смеха.

– Истинная правда, нет. Простите меня, доктор, – сказал он, вытирая глаза. – И чтобы загладить мою вину, я расскажу вам, что знаю. Мистер Кола гостил недавно у моего опекуна и был в поместье, когда на сэра Уильяма напали. Без его умения, насколько я понимаю, сэр Уильям бы умер от ран в ту ночь, и он, наверное, бывалый костоправ, раз сумел зашить его так ловко. – Тут он пожал плечами. – Вот и все, что я могу рассказать. Более мне сказать нечего.

– Что он там делал?

– У них как будто какие-то общие коммерческие дела. Отец Кола – купец, а сэр Уильям – начальник артиллерийского управления. Один продает товары, другой покупает их на деньги правительства. И тот, и другой желают получить наибольшую прибыль, и тем не менее им желательно сохранять свое знакомство в тайне, чтобы не вызывать гнев лорда Кларендона. Таково, насколько я понимаю, положение вещей.

– Почему вы так решили?

Престкотт бросил на меня пренебрежительный взгляд.

– Полноте, доктор Уоллис. Даже я знаю, что сэр Уильям Комптон с лордом Кларендоном на ножах. И даже мне понятно, что, если пройдет хоть малейший слушок, что сэр Уильям греет руки на своей должности, Кларендон тут же использует это, чтобы отнять ее у него.

– Помимо ваших собственных умозаключений, есть у вас причины полагать, что знакомство Кола с сэром Уильямом старательно скрывается именно из опасений перед гневом лорда Кларендона?

– Они беспрестанно говорили о Кларендоне. Сэр Уильям так ненавидит, что переводит на него любой разговор. Мистер Кола, по-моему, был чрезвычайно любезен, терпеливо выслушивая все его жалобы.

– Как так?

Престкотт был настолько наивен, что совершенно не понял, насколько велик мои интерес ко всему, что делал или говорил Кола, и, мягкостью я заставил его повторить каждое слово и каждый жест итальянца.

– Трижды при мне сэр Уильям переводил разговор на лорда Кларендона, и всякий раз он твердил одно и то же: какое, дескать, пагубное влияние тот оказывает. Как он держит короля в кулаке и поощряет распутство его величества, чтобы королевство было ему отдано на полное разграбление. Как все добрые англичане хотели бы свергнуть его, но им не хватает решимости и храбрости действовать. Ну, вы знаете, как это бывает.

Я кивнул, желая подбодрить его и расположить юнца к большей откровенности.

– Мистер Кола слушал его терпеливо, как я и сказал, и доблестно пытался перевести беседу в более мирное русло, но неизменно она вновь возвращалась к вероломству лорда Кларендона. Более всего распалял ярость сэра Уильяма роскошный дом Кларендона в Корнбери-парк.

Я, верно, нахмурился, ибо не мог разобраться, в чем тут суть. Богатства, какими был осыпан Кларендон со времени возвращения короля, действительно у многих вызвали зависть, но я не понимал, почему средоточием ее стал Корнбери. Престкотт заметил мое недоумение и на сей раз был так добр, что без понуканий просветил меня:

– Лорд-канцлер приобрел крупные земельные участки, которые тянутся до самого Чипнинг-Нортона и глубоко врезаются в земли Комптонов. Сэр Уильям считает, что ведется согласованное наступление на интересы его семьи в южном Варвикшире. Как он говорил, еще недавно Комптоны знали бы, как ответить на такую наглость.

Я серьезно кивнул, так как с каждым словом, срывавшимся с уст Престкотта, все более проникал в эту великую тайну. Я даже начал подумывать о том, чтобы сдержать данное мальчишке слово, ибо его показания могли бы оказаться полезными в будущем. Я лишился бы таковых, буде его повесят.

– Мистер Кола сумел перевести разговор на другое, но ни один предмет не безопасен. Стоило ему упомянуть о его злоключениях на английских дорогах, как и это заставило сэра Уильяма вернуться к Кларендону.

– Каким образом?

Престкотт помедлил.

– Это сущий пустяк.

– Разумеется, пустяк, – согласился я. – Но все же расскажите. А когда вы закончите, я позабочусь о том, чтобы вас расковали и не заковывали больше на весь недолгий срок вашего пребывания в этом месте.

Не сомневаюсь, что, как все люди в подобных обстоятельствах, он досочинил то, чего не мог вспомнить. Подобная ложь широко распространена, и я вполне ее ожидал. Обязанность опытного следователя отделить пшеницу от плевел и дать ветрам сдуть сор с драгоценных зерен.

– Они говорил о дороге, ведущей на север от Уитни до Чиппинг-Нортон, по которой Кола добрался в Комптон-Уинеитс. Почему он выбрал ее, не берусь сказать, это ведь не самый прямой путь. Но думаю, он из любознательных господ. Я таких называю пронырами вечно высматривают и вынюхивают то, что их не касается, и называют это учеными изысканиями.

Я подавил вздох и улыбнулся мальчишке, как мне казалось, с сочувствием Престкотт, по-видимому, истолковал это именно так.

– Кажется, по этой дороге лорд Кларендон ездит в Корнбери, и Кола пошутил, что сэру Уильяму посчастливилось Кларендона может растрясти до смерти в пути или же он утонет в глубокой рытвине – столь плачевно состояние этой дороги и столь дурно графство о ней заботится. Сударь, вы действительно желаете это слышать?

Я кивнул.

– Продолжайте, – сказал я, чувствуя, как от волнения сердце сильнее забилось у меня в груди, ведь я знал, что уже близок к разгадке, и не в силах был сносить дальнейших проволочек. – Рассказывайте.

Престкотт пожал плечами.

– Сэр Уильям рассмеялся и попытался его превзойти, сказав, что Кларендона, может статься, даже застрелит грабитель с большой дороги, ведь всем известно, что он всегда путешествует с малой свитой. Многие расстались с жизнью в последнее время, а убийцы еще на свободе. Потом они заговорили о другом. Вот и все, – сказал Престкотт. – Конец истории.

Я понял! Я знал, что снял с этой головоломки слой шелухи и проник в самое ее сердце. Да, это было подобие тех задач, какие забавы ради составляют математики, дабы посрамить соперников. Сколь бы внушительной она ни представлялась, сколь ни приводила в недоумение, в основе такой задачи – сама простота, и разгадка ее кроется в скрупулезном обдумывании и спокойном анализе внешних кругов, пока не будет достигнут центр. Подобно тому, как осаждающая армия не бросается на штурм со всех сторон разом, но осторожно нащупывает слабое место в обороне, а такое всегда имеется. Тогда вся мощь штурма сосредотачивается в одном этом месте, пока оно не поддастся Кола совершил промах, посетив Престкотта, и я убедил Престкотта рассказать мне об их знакомстве.

А теперь почти весь заговор был у меня в руках, и прежняя моя ошибка стала ясна Кола здесь не для того, чтобы убить короля как я думал прежде. Он здесь для того, чтобы умертвить лорда-канцлера Англии.

И все же я не мог поверить, будто тупоголовый джентльмен, сэр Уильям Комптон, был способен на такое изощренное коварство, способен месяцами плести интриги заодно с испанцами и помогать наемному убийце. Как я уже говорил, я знал его. Вызов на дуэль или иную браваду я бы понял. Но не это. Я продвинулся далеко, но еще недостаточно. За Комптоном должен был стоять кто-то еще.

Поэтому я вновь принялся допрашивать Престкотта, выискивая любое связующее звено, выуживая из него все до единого имена, какие только упоминали сэр Уильям или Кола. Он ничего полезного не сказал, а затем решил поторговаться еще.

– А теперь, сударь, – сказал он, пошевелив ногами так, что кандалы у него на щиколотках забряцали и зазвенели об пол, – я говорил достаточно долго и достаточно доверился вам, поведав многое, но ничего пока не получил взамен. Теперь прикажите отомкнуть эти кандалы, чтобы я смог ходить по этой каморке, как обычный человек.

Прости мне, Господи, я исполнил его просьбу, не видя в том вреда и желая склонить его к дальнейшему содействию. Я позвал тюремщика, который отомкнул кандалы и отдал мне ключ, попросив вновь запереть их перед уходом. Это стоило мне шести шиллингов.

Потом он вышел из камеры, и Престкотт, как мнилось мне, в скорбном молчании слушал, пока шаги его снова не затихли на ступенях каменной лестницы.

Я не стану входить в подробности унижения, которое я претерпел от рук безумца, когда все звуки снаружи стихли. На стороне Престкотта было коварство отчаяния, меня же погубила рассеянность, ибо мысли мои были заняты тем, что он мне поведал. Престкотт же пустил в ход насилие, заткнул мне рот, связал мне руки и приковал меня к кровати столь туго, что я не мог ни пошевелиться, чтобы поднять тревогу. Я был в таком гневе, что едва способен был мыслить, и преисполнился ярости, когда он наконец приблизил свое лицо к моему.

– He слишком приятно, а? – прошипел он мне в ухо. – А я сносил такое неделями. Вы – счастливец, вы останетесь здесь только на одну ночь. Помните, я без труда мог бы убить вас, но я этого не сделаю.

Вот и все. Десять минут он сидел как ни в чем не бывало, пока не счел, что прошло достаточно времени, а потом закутался в мой тяжелый плащ, надел мою шляпу, взял мою Библию – семейную Библию, переданную мне в руки отцом, – и поклонился в грубой пародии на обходительность.

– Сладких снов, доктор Уоллис, – сказал он. – Надеюсь, мы с вами больше не встретимся.

Через пять минут я оставил попытки вырваться из оков и лежал неподвижно, пока утро не принесло мне освобождение.

Такова неисповедимая доброта Господа, что Он являет величайшую Свою милость, когда суд Его кажется наиболее суровым, и не человеку сомневаться в Его мудрости, ему дано лишь в наислепейшей вере возносить благодарность, что Он не оставил верного Своего слугу. На следующее же утро мои сетования обратились в пустые жалобы, каковыми они и были на деле, когда мне открылась вся мера Его милости. Теперь я говорю Господь милосерд и любит всех, кто верует в Него, как иначе я сохранил бы жизнь в ту ночь?

Только ангел-хранитель, направляемый рукой Всевышнего, мог отвести меня от пропасти и, сохранив, дал королевству избегнуть великого бедствия. Ибо я не верю, что такая милость была дарована для спасения моей бесполезной жизни, которая в глазах Его имеет веса не более, нежели мельчайшая пылинка. Но как Он постоянно являл Свои милости Своему народу, так Он избрал меня орудием зашиты Своего народа, и со смирением и радостью я принял это бремя, зная, что волею Его я преуспею.

Я был освобожден вскоре после рассвета и немедля пошел к мировому судье, сэру Джону Фулгрову, сообщить о случившемся, дабы он мог поднять тревогу и начать розыски беглеца. В то время я не стал упоминать о своем интересе к мальчишке, хотя и побудил сэра Джона позаботиться о том, чтобы при поимке его, если возможно, не лишили бы жизни. Затем я поел в гостинице, ведь быть узником – труд, пробуждающий голод, к тому же я промерз до мозга костей.

И лишь тогда в глубокой задумчивости я вернулся в мои комнаты в Новом колледже и узнал, какие страшные события произошли там в ту ночь. Гров умер вместо меня, а моя комната была перевернута вверх дном, и бумаги пропали.

Вина Кола в этом возмутительном поругании закона была мне столь же ясна, как если бы я собственными глазами видел как он подливает в бутылку яд, а его невозмутимая дерзость – ведь он посмел вернуться в колледж, чтобы первым обнаружить (с какими возгласами потрясения! С каким горем и ужасом!) дело рук своих, ужаснула даже меня. Смотритель Вудворд рассказал мне, будто итальянец пытался – коварными умозаключениями и уклончивыми словами – склонить колледж к мысли, что Гров умер от апоплексического удара, и, дабы разоблачить эту ложь, я просил Вудворда поручить Лоуэру осмотреть покойного.

Лоуэр, разумеется, был польщен этой просьбой и с готовностью согласился. И он оправдал мое доверие, так как одного взгляда на труп Грова ему хватило, чтобы задуматься, и вид у него стал недоуменным.

– Я не решился бы сказать, будто это был удар, – с сомнением произнес он. – Я никогда не видел, чтобы при апоплексии изо рта шла пена. Однако синева на губах и на веках совпадает с диагнозом, и мои друг, видимо, поспешил принять во внимание только эти симптомы.

– Возможно, он что-то съел? – спросил смотритель.

– Он обедал в трапезной, не так ли? Будь причиной еда, то вы все были бы мертвы. Я осмотрю его комнату, если хотите, может быть, там мы найдем что-нибудь.

Вот так Лоуэр обнаружил бутылку с осадком на дне и вернулся в дом смотрителя сильно взволнованный, объясняя суть опытов, какие можно поставить, дабы узнать, что это за вещество. Вудворда эти частности нисколько не заинтересовали. Однако я нашел их поразительными и, так как не раз беседовал с мистером Шталем, понял, что Лоуэр совершенно прав, предлагая прибегнуть к его услугам. Оставался, разумеется, Кола, ибо подобный шаг неизбежно насторожил бы его. И потому я решил, что прямой путь будет здесь наилучшим, и предложил Лоуэру привлечь итальянца к этим изысканиям, дабы посмотреть, не выдадут ли его поступки или речи тайные замыслы. Я без труда мог бы добиться его немедленного ареста, но был уверен, что еще не разгадал до конца всей тайны. Мне требовалось время, и Кола пришлось оставить на воле. Хотя я ничего не объяснял, Лоуэр уловил скрытый смысл моих советов.

– Не можете же вы подозревать в убийстве Кола? – спросил он. – Я знаю, что вы получили о нем дурные сведения, но зачем ему совершать подобное преступление?

Я совершенно его успокоил, но указал, что, раз Кола был последним, кто видел доктора Грова живым, на его счет неизбежно должны возникнуть подозрения. Однако неучтиво по отношению к нашему гостю предать эти подозрения огласке, и я умолял доктора Лоуэра, чтобы он ни словом о них не обмолвился.

– Мне бы не хотелось, чтобы он по возвращении домой, он отзывался о нас перед всем светом, – сказал я. – Вот почему мне кажется разумным пригласить его присутствовать при вскрытии. Ведь вы могли бы устроить так, чтобы он один оказался возле тела и коснулся его. Так вы увидели бы, не обвинит ли его труп.

– У меня нет оснований верить в надежность подобной проверки, – ответил Лоуэр.

– И у меня тоже. Но это рекомендованная процедура при дознании, и она существует века и века. Мудрейшие законоведы признают, что это полезная и необходимая часть следствия и судебного разбирательства. Если труп закровоточит, мы получим подтверждение. Если нет, уже этим он будет наполовину очищен от подозрений. Но не дайте ему заподозрить, что он подвергся такому испытанию.

 

Глава десятая

Я не стану повторять уже сказанное другими или пересказывать события, которым сам не был свидетелем. Все, о чем я повествую, я видел собственными глазами или узнал со слов людей безукоризненной репутации. Кола не догадывался о павших на него подозрениях и потому не имел причин извращать рассказ о том вечере, когда он, Лоуэр и Локк вскрывали тело доктора Грова на кухне смотрителя Вудворда. По этой причине, полагаю, рассказ его в большей своей части правдив.

Лоуэр сообщил мне, что устроил так, чтобы Кола оказался возле оголенного трупа до того, как был сделан первый надрез, и прекрасно видел, что душа Грова не призвала к отмщению и не обвинила своего убийцу. Означает ли это, что подобные проверки действительно бесполезны или что требуется произнести надлежащие молитвы или проводить эти испытания (как говорят некоторые) на освященной земле, я не берусь судить. На некоторое время подозрения Лоуэра в отношении человека, которого он считал своим другом, развеялись, а у меня появился досуг поразмыслить и в первый раз допросить молодую Бланди.

На следующий же день я вызвал ее к себе в комнату под предлогом, будто желаю побеседовать с ней и решить, возьму ли я ее себе в услужение, ибо негодные бездельники-мастеровые приблизились наконец к завершению своих трудов, и у меня были все основания полагать, что вскоре у меня вновь появится дом, какой я смогу назвать своим. Так как мое положение в прошлом году несколько улучшилось, я решил держать четырех, а не трех, как прежде, слуг и поддаться на нескончаемые просьбы моей докучливой супруги и нанять ей собственную горничную. Это преисполнило меня печалью, ведь одновременно я должен был подумать о замене Мэтью. Бремя потери омрачало мою душу, когда я глядел на представавших предо мной грязных, неграмотных и тупых нерях, недостойных чистить его башмаки, не говоря уже о том, чтобы занять его место.

Разумеется, я не стал бы даже помышлять о том, чтобы дать место Саре Бланди, хотя во всем, что касалось внешних приличий, встречались горничные и похуже. Я не из тех мужей, кто позволит доброй христианке завести французскую потаскуху, чтобы та причесывала ей волосы. Напротив, здесь надобна девушка рассудительная и трудолюбивая, здравомыслящая и благочестивая, опрятная в одежде и в поведении. Такую девушку нелегко подыскать, и, будь у нее иные родители и вероисповедание, Сара Бланди подошла бы мне во всех отношениях.

Сам я прежде ее не встречал и с интересом заметил похвальное смирение в том, как она держалась, и разумность ее речей. Даже Кола, помнится, указывает именно на эти ее черты. Однако дерзость, о которой он тоже пишет, не осталась сокрытой надолго, ибо как только я сказал ей откровенно, что не намерен нанимать ее, она вздернула подбородок, и в глазах ее вспыхнул вызов.

– Значит, вы впустую потратили мое время, вызвав меня к себе, – сказала она.

– Твое время и существует для того, чтобы его тратить, если мне так угодно. Я не потерплю от тебя дерзости. Ты ответишь на мои вопросы, иначе тебя ждут серьезные неприятности. Мне прекрасно известно, кто ты и откуда.

Ее жизнь, должен сказать, нисколько меня не касалась. Если б она навязалась какому-нибудь доверчивому мужчине, пребывающему в неведении о том, кто она, ее удача нисколько бы меня не опечалила. Но я знал, что никто по доброй воле не возьмет ее в жены, если ее прошлое станет известно, ведь такой брак подверг бы его всеобщему порицанию. Однако такой угрозой я мог принудь ее к повиновению.

– Ты, если не ошибаюсь, прибегла недавно к услугам итальянского врача для лечения твоей матери. Человека высокого положения, высокого звания на своем поприще. Могу я спросить, чем ты платишь ему?

Она покраснела и понурила голову при этом обвинении. Странно, не правда ли, что великодушие может простираться столь далеко. Немногие из английских врачей поступили бы так своим временем и мастерством.

– Мистер Кола порядочный и добрый джентльмен, – сказала она. – И он не думает о плате.

– О, разумеется!

– Это правда, – сказала она с большой настойчивостью – я сразу сказала ему откровенно, что не смогу заплатить.

– Во всяком случае, деньгами. И все же он не жалеет трудов ради твоей матери.

– Я считаю его только добрым христианином.

– Он папист.

– Добрые христиане встречаются повсюду. В англиканской церкви я знаю многих, сударь, более жестоких и немилосердных, нежели он.

– Попридержи язык. Мне нет дела до твоего мнения. Что ему от тебя нужно? И от твоей матери?

– Ничего, насколько мне известно. Он хочет вылечить мою матушку. Большего мне и не нужно. Вчера он и доктор Лоуэр провели чужеземное и удивительное лечение, которое доставило им немало беспокойства.

– И оно подействовало?

– Моя матушка, слава Господу, жива, и я молюсь о том, чтобы ей стало лучше.

– Аминь. Но вернемся к моему вопросу, и на сей раз не пытайся увильнуть. Кому ты доставляла от него письма? Я знаю, у тебя много знакомых и в гарнизоне Эбингдона, и в пуританских молельнях. К кому ты ходила? С записками? С письмами? Кто-то должен доставлять его послания, ведь почтой он ничего не отправляет.

Она покачала головой.

– Ни к кому.

– Не серди меня.

– Я не хочу прогневить вас. Я говорю правду.

– Ты отрицаешь, что ходила в Эбингдон – я сверился с тетрадью для записей, – в прошлую среду и в пятницу перед тем, а до того в понедельник? Ты пешком дошла до Берфорда и оставалась там до вторника? Что в том же городе ты посетила молельное собрание в доме Титмарша?

Она не ответила. Я увидел, что моя осведомленность о ее делах явилась для нее потрясением.

– Что ты делала! Какие сообщения ты доставила? С кем ты встречалась?

– Ни с кем.

– Две недели назад к тебе приходил ирландец по имени Грейторекс. Чего он хотел?

– Ничего.

– Ты считаешь меня глупцом?

– Я ничем вас не считаю.

За это я ее ударил. Пусть я человек терпимый, но ведь есть предел всякой дерзости! Когда она отерла кровь со рта, то как будто смирилась, и все же она ничего мне не открыла.

– Я не доставляла никаких посланий от мистера Кола. Он мало что говорил мне, а моей матушке еще меньше, – прошептала она. – Однажды он беседовал с ней довольно долго, это было в тот первый его приход, и он отослал меня купить лекарства у аптекаря. Я не знаю, о чем они говорили.

– Ты должна это выяснить.

– Почему?

– Потому что я тебе приказываю.

Я помолчал и, поняв, что взывать к ее лучшим чувствам бесполезно, достал из стола несколько монет и положил перед ней. Она поглядела на них с изумлением и презрением, а потом отодвинула их.

– Я уже сказала вам. Тут не о чем говорить. – Но голос ее был слаб, и, произнося эти слова, она вновь понурила голову.

– Тогда уходи и хорошенько подумай. Я знаю, ты мне лжешь. Я дам тебе еще одну последнюю возможность рассказать мне правду об итальянце. Иначе ты горько пожалеешь о своем молчании. И позволь мне предостеречь тебя. Мистер Кола – опасный человек. Ему не раз случалось убивать в прошлом, и он будет убивать снова.

Не сказав более ни слова, она ушла. Она не взяла денег которые лежали перед ней, но прежде чем отвернуться, наградила меня взглядом, полным жгучей ненависти. Она была напугана, это я знал. И все же я не был уверен, что страха будет достаточно.

Раздумывая вновь о моих тогдашних поступках, я вижу, что неосведомленные невежды могут назвать меня суровым. Я уже слышу протесты. Необходимая мягкость с людьми низшего сословия и так далее. Со всем этим я соглашусь без оговорок, действительно, джентльмен обязан повседневно показывать, что сословия и звания, полученные нами от Господа, хороши и справедливы. Как и детей, низших следует журить с любовью, исправлять с добротой и наказывать с твердостью и сожалением.

Однако к Бланди это не относилось. Не было смысла обращаться с ними благожелательно, когда они уже отринули от себя долг и отказывались признавать превосходство людей выше их званием. И муж, и жена презрели узы, связующие каждого со всеми, и сопроводили этот бунт против явленной Божьей воли изречениями из самой Библии. Все эти диггеры, левеллеры и анабаптисты возомнили, будто сбрасывают свои цепи с благословения Господня, вместо этого они оборвали шелковые путы, что поддерживают в гармонии весь род человеческий, и желали заменить их кандалами из крепчайшего железа. В своей глупости они не ведали, что творили. Я обошелся бы с Сарой Бланди и с кем бы то ни было с добротой и уважением, если бы они их заслуживали, если бы отплачивали тем же, если бы это не было слишком опасно.

Нетерпение и разочарование мои в ту пору достигли поистине исполинских размеров, когда я говорил с Престкоттом, весь заговор был у меня в руках, но ускользнул от меня из-за моего собственного безрассудства. Признаю, я также хотел сохранить собственную жизнь и страшился, что подвергнусь новому нападению. По этой причине я сделал следующий шаг и сообщил мировому судье, что, по моему разумению, доктор Гров был убит.

Услышав это, сэр Джон ужаснулся и был встревожен неминуемым последствием моих слов.

– Смотритель не питает подозрений, что было совершено преступление, и не поблагодарит меня, если я расскажу ему о моих, – сказал я. – Тем не менее мой долг сообщить вам, что, на мой взгляд, основания для них имеются. Следовательно, ни в коем случае нельзя хоронить тело.

Разумеется, мне не было дела до того, что станется с телом, испытание Кола телом уже состоялось и не дало полезных результатов. Много больше меня заботило то, что Кола узнает, как я шаг за шагом раскрываю его злодеяния и противодействую его планам. Если посчастливится, думал я, он снесется со своими хозяевами, дабы сообщить им о происшедшем.

Краткое время я пребывал на грани того, чтобы добиться его ареста. Передумал я из-за мистера Турлоу, который вскоре приехал в Оксфорд, чтобы повидаться со мной. В своих записках Кола описал нашу встречу во время представления, и я не намерен повторять его слова. Потрясение, отразившееся у меня на лице, видно было всем. Я был поражен, и не только потому, что не видел Турлоу более трех лет, но потому что едва узнал его.

Как он переменился со времен былого величия! Я словно бы повстречал незнакомца, который чем-то походил на человека, кого я знал когда-то. Во внешнем облике очевидных перемен было немного, ибо он принадлежал к тем, кто в молодости выглядит стариком, а в старости моложавым. Но в нем ничто не напоминало о той власти, которую он некогда крепко держат в руках. В то время как многие горько сожалеют об утрате влияния, Турлоу как будто радовался, что с плеч его спал этот груз, и был доволен своей безвестностью. Изменилась сама посадка его головы, и с лица его исчезло выражение глубокой озабоченности, и через такие незначительные мелочи его облик в целом изменился почти до неузнаваемости. Когда он подошел ко мне, я не спешил обратиться к нему с приветствием, он улыбнулся мне так, будто распознал мою растерянность и понял ее причину.

Я искренне верю, что он столь решительно отвернулся от своей прошлой жизни, что даже будь она предложена ему теперь, он отказался бы принять какой-либо пост. Позднее он сказал мне, что дни он проводит в молитве и размышлениях и эти занятия считает более достойными, чем все его труды на благо страны. Общество ближних, по большей части, его не интересовало, и он ясно дал понять, что не желает, чтобы его тревожили те, кто стремится оживить безвозвратно ушедшие времена.

– У меня к вам поручение от вашего друга, мистера Престкотта, – шепнул он мне на ухо. – Быть может, нам стоит поговорить?

После спектакля я сразу же пошел домой (я вернулся под кров моего дома еще утром в тот день) и стал ждать его. Он не замедлил появиться и опустился в кресло со спокойной невозмутимостью, всегда ему присущей.

– Вижу, вы еще не утолили своей жажды влияния и власти, доктор Уоллис, – сказал он. – Что нисколько меня не удивляет. Я слышал, вы допрашивали этого юношу, и у вас достаточно влияния, чтобы, если вы пожелаете, получить для него помилование. Вы теперь состоите при мистере Беннете, как я понимаю?

Я кивнул.

– Какой у вас интерес к Престкотту и этому итальянскому джентльмену, о котором вы его допрашивали?

Даже тень былого авторитета и силы Турлоу все еще слепила более, нежели сияние власти придворного, подобного мистеру Беннету и, должен сказать, мне и в голову не пришло не ответить или указать на то, что он не имеет никакого права допрашивать меня.

– Я убежден, что зреет заговор, способный вновь ввергнуть страну в гражданскую войну.

– Разумеется, – сказал Турлоу со спокойствием, с каким всегда встречал любые известия, сколь серьезными бы они ни были. – Когда в какой-либо день и час за последние несколько лет такой заговор не зрел бы? Так что в этом нового?

– Новое то, что, как я полагаю, за ним стоят испанцы.

– И что это на сей раз? Объединенное нападение «людей пятой монархии»? Внезапная стрельба из пушек, предпринятая взбунтовавшейся гвардией?

– Только один человек. Венецианский джентльмен, который сейчас слывет философом. Он уже убил двоих – моего слугу и доктора Грова. И он украл у меня письма величайшей важности.

– Тот самый врач, о котором вы расспрашивали Престкотта?

– Он не врач. Он солдат, известный убийца и сюда прибыл для того, чтобы убить графа Кларендонского.

Турлоу крякнул. Впервые в жизни я видел его удивленным.

– Тогда вам лучше убить его первым.

– В таком случае те, у кого он состоит на жалованье, попытаются снова и нанесут удар быстро. По крайней мере сейчас мне известно, кто убийца. В следующий раз мне, возможно, не так посчастливится. Я должен использовать эту возможность, чтобы разоблачить английских участников заговора и покончить с ним раз и навсегда.

Турлоу встал и тяжелой кочергой поворошил поленья в камине так, что вверх в трубу взметнулся сноп искр: в его обычае всегда было, размышляя, занимать себя незначительными упражнениями.

Наконец он снова повернулся ко мне.

– На вашем месте я убил бы его, – повторил он. – Если этот человек будет мертв, то и заговору конец. Возможно, заговор оживят, а возможно, и нет. Если он ускользнет, то кровь падет на вас.

– А если я ошибаюсь?

– Тогда умрет итальянский путешественник, застигнутый грабителем на большой дороге. Без сомнения, великое несчастье. Но все, кроме его родных, позабудут об этом через неделю-другую.

– Не могу поверить, что в подобных обстоятельствах вы послушались бы своего же совета.

– Придется. Когда я охранял Оливера, то, прознав, что против Протектора злоумышляют, всегда действовал без промедления. Мятежи, восстания, заговоры, прочие незначительные дела – им можно дать немного воли, так как их всегда легко разгромить. Но покушение – иное дело. Одна ошибка – и с вами покончено навеки. Поверьте мне, доктор Уоллис: не переусердствуйте в хитрости. Вы имеете дело с людьми, а не с геометрией. Люди далеко не так предсказуемы и много чаще преподносят неожиданности.

– Я от всего сердца согласился бы с вами, – сказал я, – если бы мне было на кого положиться. Неудавшаяся же попытка лишь насторожит итальянца. А чтобы получить необходимую помощь, мне придется более подробно осведомить мистера Беннета. Я кое-то рассказал ему, однако далеко не все.

– А, да, – задумчиво ответил Турлоу. – Этот честолюбивый и чванный джентльмен. Вы считаете его не слишком надежным?

Я с неохотой кивнул. Я все еще не знал, как могло так случиться, что Кола столь быстро узнал о Мэтью. Оставалась некая возможность, пусть и слишком ужасная, чтобы о ней можно было даже помыслить: что, если Беннет передал кому-то эти сведения и сам, возможно, замешан в заговоре против Кларендона?

Турлоу откинулся на спинку кресла и, погрузившись в размышления, сидел молча и так неподвижно, что я испугался, не задремал ли он, пригревшись у камина: быть может, ум его уже не тот, что был раньше, и старик более не способен занимать себя государственными делами.

Но я ошибался. В конце концов он открыл глаза и кивнул самому себе.

– Я бы усомнился в том, что он причастен к заговору, если это вас заботит, – сказал он.

– Есть что-нибудь, что подсказывает вам такой вывод?

– Нет. Я знаю его меньше, чем вы. Я исхожу из характера, вот и все. Мистер Беннет – способный человек, очень способный. Это известно всем, а королю более других. При всех его недостатках он не из тех государей, кто окружает себя глупцами; в этом он на отца не похож. Мистер Беннет возглавит правительство, когда уйдет Кларендон, как он вскоре вынужден будет уйти. До власти мистеру Беннету рукой подать; все, что от него требуется, это подождать, когда желанные плоды сами упадут ему в руки. Так зачем ему пускаться в сумасбродные интриги, которые ничем не улучшат его видов на будущее? Станет ли он подвергать опасности все, если, проявив терпение, вскоре добьется исполнения всех своих желаний? Думается, это на него не похоже.

– Рад, что вы так думаете.

– Но этому заговору, безусловно, способствует некто в самой Англии, тут вы, несомненно, правы. Вы знаете, кто это?

Я беспомощно пожат плечами:

– Им может оказаться кто угодно из десятков людей. Врагов у короля без счета – по разумным или по пустым причинам. Это Вам известно не хуже меня. На него нападали в лицо и печатных листках, в Палате общин и в Палате лордов, через его семью и через его друзей. Думаю, покушение на его персону всего лишь дело времени. И это время, возможно, скоро наступит.

– Ваш венецианец, сколь бы хорошим солдатом он ни был, опрометчив, если действует столь отчаянно, ибо всегда есть вероятность, что он промахнется и его схватят. Разумеется, его могут держать про запас, на случай, если остальные попытки погубить лорда Кларендона потерпят неудачу.

– И что это за попытки? – спросил я, чувствуя, что Турлоу снова учит меня, как наставлял он целое поколение слуг государства. – Откуда вам все это известно, сударь?

– Я держу глаза и уши открытыми, – с легкой усмешкой отозвался Турлоу. – Чего и вам советую, доктор.

– Вы слышали еще об одном заговоре?

– Может быть. Сдается, враги Кларендона пытаются ослабить его, представив соучастником измены. В частности, измены Джона Мордаунта, который выдал мне восстание тысяча шестьсот пятьдесят девятого года. Для этого они намерены воспользоваться услугами Джека Престкотта, сына человека, на которого возложили вину за то прискорбное событие.

– Мордаунт? – недоверчиво переспросил я. – Вы говорите серьезно?

– Совершенно серьезно, можете не сомневаться. Незадолго до смерти Кромвеля, – продолжал он, – я имел с протектором приватную беседу, в которой он расписал собственную смерть, каковую, как он знал, невозможно было надолго отсрочить. Протектор едва ходил, ослабленный смертельной болезнью и слишком суровым лечением, назначенным ему врачами. Он лучше многих понимал, как мало ему отпущено времени, и неизбежное встречал стойко, желая лишь устроить свои земные дела, прежде чем Господь призовет его к Себе.

Он дал мне инструкции, как мне действовать, уверенный в том, что его распоряжения будут исполнены, даже если его уже не будет в живых, чтобы принудить их исполнение. Титул Лорда-Протектора на время перейдет к его сыну Ричарду, сказал он, и это поможет выиграть время, необходимое для завершения переговоров с Карлом, как лучше всего осуществить восстановление монархии. Королю должно быть позволено вернуться лишь тогда, когда он будет скован многими цепями, которые ограничат его действия и не дадут ему поступать так, как поступал его отец.

Разумеется, все это следовало хранить в строжайшей тайне: не велось записей ни об одной встрече, не посылалось никаких писем, и ни слово не должно было просочиться за пределы узкого круга лиц, посвященных в переговоры.

Я все исполнил в точности, ибо он был прав: только Кромвель мог держать в узде гражданскую войну, и с его смертью она вспыхнула бы вновь, если расколотая страна не будет воссоединена. Англичане по натуре своей монархисты, и порабощение им предпочтительнее свободы. Это было невероятно трудно, ведь узнай о переговорах фанатики с обеих сторон, все пошло бы прахом. И все равно они едва не захватили власть снова, и меня на время сместили с моего поста. Но и тогда я поддерживал переговоры, на которых Джон Мордаунт представлял его величество. Одно из условий, разумеется, состояло в том, чтобы всем планам и заговорам с целью восстания был положен конец; и если их не могли предотвратить роялисты, мы должны были получить достаточно сведений, чтобы самим разгромить их. И потому Мордаунт сообщил нам все подробности подготовки восстания тысяча шестьсот пятьдесят девятого года, которое мы подавили без излишних жертв с обеих сторон.

Гораздо больше людей простились бы с жизнью, начнись вновь война, но это соображение не спасло бы Мордаунта, если бы подробности той сделки стали общеизвестны. Беда в том, что юный Престкотт теперь пытается доказать невиновность своего отца, а для этого он должен найти другого предателя – Мордаунта, так как ему известно достаточно, чтобы понять, на ком в действительности лежит ответственность. А тогда будет сделан вывод, что Мордаунт действовал по распоряжению Кларендона.

– Это так?

Турлоу улыбнулся.

– Нет. Распоряжение отдал сам король. Но Кларендон принял бы вину на себя, спасая от порицания его величество. Он – верный слуга и лучший, чем того заслуживает такой король.

– Престкотту все это известно?

– Не совсем. Он убежден, что предателем был Мордаунт, который действовал самостоятельно. И я поддержал его в убеждении, будто Сэмюэль Морленд был с ним заодно.

– Дело становится еще более запутанным, – заметил я. – Зачем вы это сделали?

– Причина очевидна: в противном случае он остался бы при убеждении, что виновник я, и перерезал бы мне горло. Кстати, вы можете оказать мне услугу. Когда будете в следующий раз в Лондоне, предупредите Сэмюэля о том, что этот молодой человек намерен его убить.

– И вы говорите, кто-то помогал Престкотту?

– Думаю, да, – ответил Турлоу.

– Кто?

– Он слишком хитер, чтобы ответить на этот вопрос, пока не назовут подходящую цену.

– Его показания в любом случае ничего не стоят, – сказал я в ярости, что маленький негодяй посмел рядиться со мной, да еще по такому делу.

– В суде? Разумеется, ничего. Но вы ведь искушены в политике, доктор.

– Чего он хочет?

– Доказательств невиновности его отца.

– У меня их нет.

Турлоу улыбнулся. Я кашлянул.

– Полагаю, у меня нет оснований не пообещать ему, чего он пожелает. Разумеется, когда у меня будут его показания…

Турлоу погрозил мне пальцем.

– Конечно, конечно. Но не считайте его глупцом, сударь. У него изворотливый ум, хотя я и сомневаюсь в его здравости. Он не из тех, кто доверяет людям, и хочет сперва получить от вас кое-что в знак доброй воли. Вы сделаете кое-что для него, он отплатит вам тем же. Он никому не доверяет.

– Чего же он хочет?

– Он хочет, чтобы с него сняли все обвинения.

– Сомневаюсь, что могу это устроить. Мои отношения с мировым судьей вовсе не таковы, чтобы он стал оказывать мне услуги.

– А вам этого не понадобится. Мистер Престкотт готов предоставить изобличающие улики, что этого Грова убила какая-то женщина по имени Бланди. Не знаю точно, как они попали к нему, особенно если вы говорите, что в убийстве повинен итальянец. Но нам следует использовать те возможности, какие даются нам в руки. Думается, нетрудно будет убедить мирового судью в том, что твердый обвинительный приговор по делу об убийстве лучше шаткого по делу о нападении. Суд над ней означает свободу Джека Престкотта и его содействие.

Я уставился на него в полном непонимании, пока не догадался, что говорит он совершенно серьезно.

– Вы хотите, чтобы я потворствовал судебному убийству? Я не наемный убийца, мистер Турлоу.

– Вам и не нужно им быть. От вас требуется только поговорить с мировым судьей, а потом хранить молчание.

– Сами вы, конечно, подобных подлостей не совершали, – сказал я.

– Поверьте мне, я их совершал. И с радостью. Долг слуги взять грех на себя, дабы обезопасить государя. Спросите лорда Кларендона. Это – ради сохранения доброго порядка.

– Так, без сомнения, утешал себя Понтий Пилат.

Он согласно наклонил голову.

– Без сомнения. Но, думается, обстоятельства здесь иные. Во ком случае, это для вас не единственный ваш выход. Этой женщине не обязательно умирать. Но тогда вы не узнаете, кто стоит за итальянцем. Не будет у вас и надежд предать его суду. Но, чувствую, вы желаете большего.

– Я желаю смерти Кола и погибели тех, кто призвал его сюда.

При этих моих словах глаза Турлоу прищурились, и я понял, что горячность моего ответа и ненависть в моем голосе дали ему увидеть слишком многое.

– Неразумно, – сказал он, – руководствоваться чувством в таких делах. Или жаждой мщения. Потянувшись за слишком многим, вы рискуете потерять все. – Он встал. – А теперь я должен оставить вас. Я передал вам то, о чем меня просили, и дал мой совет. Мне жаль, что вы находите его столь тяжким, хотя и вполне понимаю ваши колебания. Если бы я мог побудить мистера Престкотта к более умеренным требованиям, я, безусловно, сделал бы это. Но на его стороне упрямство молодости, и он не пойдет на уступки. В вас, если мне позволено будет заметить, этого упрямства тоже немало.

 

Глава одиннадцатая

В ту ночь я молился о наставлении свыше, но ни помощи, ни утешения не было мне дадено; я был совершенно покинут, оставлен собственным моим колебаниям. Я не был столь слеп, чтобы позабыть о том, что у Турлоу были собственные причины вмешаться, но я не знал, каковы они. Разумеется, он не преминет обмануть меня, если сочтет это необходимым. Средств в его распоряжении оставалось немного, и я полагал, что он использует их сполна.

Я чувствовал, что не должен пренебрегать ни единым из доступных мне путей, и несколько дней спустя я переговорил с мировым судьей, который тут же велел арестовать Сару Бланди. Ее уже допрашивали, и она, естественно, была напугана, а мне не хотелось лишать себя возможности сделки с Престкоттом из-за ее внезапного бегства. Если бы она сбежала, нашлось бы достаточно людей, которые согласились бы укрыть ее, и я едва ли мог бы надеяться отыскать ее снова.

К тому времени Кола уже отправился во врачебный объезд с Лоуэром. Узнав об этом, я пришел в ярость, ибо меня обуял страх, что эта его поездка может стать завершающей ступенью в его преступном замысле, но меня успокоил мистер Бойль, который в письме из Лондона известил меня, что лорд-канцлер не намеревается уезжать в поместье еще несколько недель. Преследовавший меня кошмар – готовившаяся засада на лондонской дороге, кареты поломаны, а вся вина возложена на старых солдат Кромвеля, взявшихся за грабеж на большой дороге, – оставил меня, когда я догадался, что Кола, верно, просто скрашивает время праздного ожидания. Возможно, Турлоу действительно прав, и Кола прибыл в Англию, чтобы вступить в игру только тогда, когда потерпят неудачу все попытки мирно свергнуть Кларендона.

Скажу больше я даже радовался передышке, какую мне принесло это известие, ибо мне предстояло принять решение чрезвычайной важности, и я готов был стать на путь, который или приведет к погибели меня, или низвергнет одного из могущественнейших вельмож королевства, а к такому никто не приступает с легким сердцем.

И потому в ту мирную неделю, пока Кола объезжал графство (насколько я понимаю, его повествование в этом вновь соответствует истине, так как Лоуэр рассказал мне, что он усердно трудился, облегчая страдания страждущих), я обдумал все открывающиеся предо мной возможности, пересмотрел улики – и все они указывали, что мои умозаключения о том, что Кола опасен, были верны. Я не нашел в них изъяна, как не найдет его никто, кто усомнится в них никогда человек невинный не вел себя так преступно. Кроме того, я вновь взялся за Сару Бланди, ибо думал, что смогу уговорить ее рассказать, какой интерес был у Кола к ее семье, и тогда, быть может, мне удалось бы избавить себя от унижения, на какое я пойду, уступив желаниям полубезумного юнца, каким был Джек Престкотт.

Ее привели ко мне в небольшую комнату, где обычно находился тюремный надзиратель. Заключение не слишком изменило ее внешность и, как я вскоре обнаружил, не умерило ее дерзости.

– Думаю, у тебя было время поразмыслить над нашим прошлым разговором. Я в силах помочь тебе, если только ты сама мне это позволишь.

– Я не убивала доктора Грова.

– Я это знаю. Но многие думают, будто ты его убила, и ты умрешь, если я тебе не помогу.

– Если вы знаете, что я невинна, то ведь в любом случае должны мне помочь. Вы же священник.

– Возможно, и так. Но ты – верная подданная его величества и тем не менее отказалась помочь мне, хотя я просил тебя лишь о малой услуге.

– Я не отказывалась. Я не знала ничего, что вы желали услышать.

– Тебе угрожает виселица, а ты как будто не желаешь избегнуть столь ужасной участи.

– Если по воле Божьей мне суждено умереть, я умру охотно. Если же это не так, участь эта меня минует.

– Господь ждет, что мы сами будем стараться себя защитить. Послушай, девушка. Я прошу от тебя малости, в которой нет ничего страшного. Не сомневаюсь, что только по неведению ты оказалась соучастницей самого злодейского заговора, о каком только можно помыслить. Если ты окажешь мне содействие, ты получишь не только свободу, но вдобавок еще и награду.

– В каком заговоре?

– Вот этого я тебе объяснять не намерен.

Она ничего не ответила.

– Ты сказала, – подстегнул ее я, – что твой благодетель, мистер Кола, как-то беседовал с твоей матерью. О чем они говорили? О чем он спрашивал? Ты сказала, что узнаешь это.

– Она слишком больна, чтобы ее расспрашивать. Она сказала только, что мистер Кола всегда обходился с ней с большой учтивостью и слушал с превеликим вниманием, когда ей хотелось поговорить. Сам он говорил мало.

Я с досадой покачал головой.

– Послушай, глупая ты девчонка. – Я едва не закричал на нее. – Этот человек прибыл сюда, чтобы совершить вопиющее злодеяние. И первое, что он сделал по приезде, это явился к вам. Если вы не помогаете ему, в чем тогда цель его посещений?

– Я не знаю. Мне известно только, что моя матушка больна, а он ей помог. Никто больше не предложил своей помощи, и не будь он столь великодушен, она бы умерла. Большего я не знаю и не желаю знать.

Тут она поглядела мне прямо в глаза и продолжила.

– Вы говорите, он преступник. Не сомневаюсь, у вас есть веские на то причины. Но я никогда не видела и не слышала, чтобы он вел себя иначе, как с кротчайшей любезностью, большей, чем я, возможно, заслуживаю. Преступник он или папист, я сужу по тому, что вижу.

Сим заявляю, что я желал спасти ее, если бы мог, если бы она только позволила мне это сделать. Всем сердцем я желал, чтобы она сломалась и рассказала все, что ей известно. В случае удачи нужда в показаниях Престкотта отпадет, и тогда я смогу отказаться от сделки с ним. Снова и снова я наседал на нее, гораздо дольше, чем делал бы это, будь на ее месте кто-либо другой. Но она не поддалась.

– Тебя не было в Новом колледже в тот вечер, но и дома ты не была, ты не ухаживала за матерью. Ты выполняла поручения Кола. Расскажи мне, где ты была и с кем говорила. Расскажи какие поручения ты выполняла для него в Эбингдоне, Байчестере и Берфорде. Это опровергнет улики против тебя, и одновременно ты заручишься моей помощью.

Она вскинула голову все с тем же дерзостным непокорством.

– Я не знаю ничего, что могло бы быть вам полезно. Я не знаю зачем здесь мистер Кола, я не знаю, почему он помогает моей матушке, если он делает это не из христианского милосердия.

– Ты передавала его записки.

– Я этого не делала.

– Тогда где ты была? Я установил, что ты не ухаживала за матерью, как того требует твой дочерний долг.

– Я вам не скажу. Но Господь свидетель, я не сделала ничего дурного.

– Господь не станет свидетельствовать на твоем суде, – сказал я и отослал ее назад в камеру.

Я был в мрачном настроении. В то мгновение я понял, что пойду на сделку с Престкоттом. Да простит мне Господь, я предоставил ей возможность спасти себя, но она сама погубила свою жизнь.

На следующий день я получил письмо с нарочным от мистера Турлоу. Я привожу его здесь как показания очевидца, присутствовавшего при событиях, коим сам я не был свидетелем.

Имею честь и удовольствие известить Вас о недавних происшествиях, о которых вы вправе узнать без промедления, ибо вам надлежит действовать быстро, иначе возможность будет упущена. Интересующий Вас итальянский джентльмен побывал в нашем селении, и хотя он снова уже уехал отсюда в обществе мистера Лоуэра, (полагаю, они возвращаются в Оксфорд), но успел напугать мистера Престкотта: рассказы о безжалостности Кола столь поразили молодого человека, что он весьма озабочен, с какими намерениями прибыл сюда этот джентльмен.

Из любопытства, равно как и в надежде раскрыть его замыслы, я беседовал с ним долгое время и нашел его юношей представительным и приятным, хотя это впечатление не помешало мне принять обычные меры предосторожности, дабы оградить себя от нападения. Однако такового не случилось, и я взял на себя смелость сообщить ему об аресте Сары Бланди, дабы он мог вернуться в Оксфорд без стpaxa, если им владеют подобные опасения.

Уповаю, вы это одобрите. Пока Престкотт и Кола беседовали, я взял на себя смелость увидеться с доктором Лоуэром, и внушил ему, что ни в коем случае нельзя допустить, чтобы Кола ускользнул незамеченным. Доктор был чрезвычайно встревожен и, должен сказать, весьма разгневан при мысли, что его обманули, но в конце концов согласился уступить моим пожеланиям, и не давать своему итальянскому спутнику повода для подозрений. Однако он слишком откровенен в своих душевных порывах, и у меня нет полной уверенности в том, что подобный подвиг ему под силу.

Много ночных часов я провел в муках нерешительности, прежде чем пришел к неизбежному выводу. Престкотт запросил высокую цену, и душа его будет гореть за это в аду. Но торговаться я не мог. Мне нужны были его показания и необходимо было знать, кто стоит за заговором против Кларендона. Уповаю, что из моего рассказа ясно видно, сколько усилий я приложил. Трижды я пытался найти выход из затруднительного положения. Более недели удерживал я свою руку и не предпринимал ничего в пустой надежде, что мне представится иной выбор, и многое поставил на карту из-за этого промедления. С тяжелым сердцем я заключил, что долее медлить не могу.

Сара Бланди умерла два дня спустя. К этому мне нечего добавить, слова мои ничему не послужат.

Джон Турлоу посетил меня вечером того же дня.

– Не знаю, следует ли мне принести вам поздравления или нет, доктор. Вы совершили ужасающе праведный поступок. И более важный, нежели сами о том подозреваете.

– Думается, значение моих поступков мне известно, – сказал я. – И их цена тоже.

– Думаю, нет.

И тогда с безжалостным хладнокровием, столь хорошо мне известным, Турлоу поведал мне величайшую государственную тайну, и впервые я ясно понял, почему после возвращения его величества и он сам, и люди, подобные Сэмюэлю Морленду, не понесли никаких наказаний и кар. Также я узнал истинную суть измены сэра Джеймса Престкотта, предательства столь опасного, что его пришлось выдать за измену меньшую, дабы оно никогда не раскрылось.

– У меня на службе был один солдат, – начал свой рассказ Турлоу, – которому можно было доверить самые щекотливые поручения. Если мне требовалось доставить чрезвычайно опасное письмо или охранять узника, на этого человека всегда можно было положиться. Он был истинный фанатик в своей ненависти к монархии и республику почитал необходимым началом Царства Божия на земле. Он желал, чтобы Парламент избирался голосованием, включая голоса женщин и безземельных, он желал раздачи земель и полной терпимости ко всем вероисповеданиям. В дополнение к этому он был человеком большого ума, находчивым и способным, хотя и чересчур вдумчивым, чтобы быть совершенным исполнителем. Но я считал, что он беззаветно предан Английской Республике, ибо все прочие возможные формы правления считал много худшими.

К несчастью, тут я ошибся. Он был уроженцем Линкольншира и за много лет до того, как попал ко мне на службу, проникся признательностью к тамошнему землевладельцу, который защищал местных жителей от разорения осушителями. В решающую минуту эта верность воскресла, дабы преследовать его и пересилить все соображения здравого смысла. Должен сказать, мы ничего об этом не знали до тех пор, пока не нашли на его трупе письмо, которое Сэмюэль просил вас расшифровать.

– А какое это имеет отношение к делу, сударь? Прошу вас, не говорите загадками, мне достаточно моих.

– Этот землевладелец был, разумеется, сэр Джеймс Престкотт, а солдат – Нед Бланди, муж Анны и отец девушки, умершей два дня назад.

Я воззрился на него в величайшем удивлении.

– В прошлое мое посещение я рассказал вам о том, как Джон Мордаунт выдал мне восстание тысяча шестьсот пятьдесят девятого года. Он поведал мне также об еще одном, не столь значительном бунте, даже лучше сказать, местных волнениях, какие задумал устроить в Линкольншире сэр Джеймс Престкотт. Ничего серьезного, но генерал Лудлоу собирался послать полк, чтобы разогнать бунтовщиков, прежде чем они успеют учинить беспорядки. Нед Бланди об этом знал и, когда ему приказали доставить депеши в полк, из глупой линкольнширской верности передал предупреждение Престкотту, и тем самым спас ему жизнь, с которой тот иначе, без сомнения бы, расстался.

Знакомство, будучи однажды возобновлено, привело к раскрытию все новых и новых тайн, ибо оба они были фанатиками и нашли между собой много общего, объединившись в ненависти ко всем, кто желал мира. Бланди взялся выяснить все тайны переговоров о восстановлении монархии, что мог сделать с легкостью неоправданной, ибо никто не бывает столь осмотрительным и осторожным в словах, как следовало бы. Через него эти тайны узнал и Престкотт. Он знал, кто из роялистов был умышленно предан в руки правительства, какие заговоры были выданы заранее, дабы они не могли причинить вреда.

И преисполнившись гнева, он возжаждал мести. Прознав, что король втайне приезжает в Англию для окончательных переговоров со мной, он не мог более сдерживаться. Он приехал в Дили в феврале того же тысяча шестьсот шестидесятого года, когда должен был прибыть король, и затаился в засаде. Не знаю, как долго он скрывался там, но однажды утром, когда король отправился прогуляться по саду позади дома, в котором мы собирались, сэр Джеймс напал на него и попытался пронзить его своей шпагой.

Я ничего не знал об этих переговорах и тем более о попытке покушения, настолько хорошо все участники скрыли эту историю, и был изумлен и услышанным, и тем, что Турлоу рассказывает мне это сейчас.

– Почему покушение не удалось?

– Оно чуть было не удалось. Король получил колотую рану в руку, был совершенно ошеломлен и, без сомнения, погиб бы, если бы кто-то не закрыл его своим телом и не принял бы смертельный удар в самое сердце.

– Храбрый и добродетельный человек, – сказал я.

– Возможно. И разумеется, крайне необычный, ибо это был не кто иной, как Нед Бланди, который пожертвовал собой и умер за государя, им презираемого, позволив свершиться реставрации той самой монархии, какой противостоял всю свою жизнь.

Я только уставился на него, слушая эту удивительную историю. Видя мое недоумение, Турлоу улыбнулся и пожал плечами:

– Быть может, он был человеком чести, который верил в справедливость и не находил ее в убийстве. Полагаю, сэр Джеймс не посвятил его в свои намерения. Не могу дать более внятного объяснения его побуждениям, да оно, думаю, и не нужно: Бланди был хорошим солдатом и верным товарищем, но я никогда не слышал, чтобы он убивал без необходимости или обращался с врагом жестоко. Уверен, он был счастлив спасти жизнь Престкотту, но не пособлять ему в убийстве, пусть даже его жертвой должен был пасть король.

– А что же сэр Джеймс? Почему вы его не убили? Это ведь, кажется, ваше излюбленное решение всех вопросов.

– Убить его было непросто. На переговорах присутствовали очень немногие, и охраны не было почти никакой, так что некого было послать в погоню: ради безопасности мы полагались более на тайну, нежели на силу. Поэтому после нападения сэр Джеймс спасся без особых затруднений, и что ни день мы ждали, что он предаст огласке то, что успел узнать. И мои агенты, и сторонники короля без устали охотились за ним, но тщетно. Мы не могли объявить о его преступлении, ибо это раскрыло бы предмет наших переговоров, и единственной нашей надеждой было заранее очернить его, дабы, когда он заговорит, никто бы ему не поверил. Сэмюэль, как обычно, прекрасно справился с подделкой писем, и среди сторонников короля нашлось достаточно таких, кого можно было подкупить, чтобы не особенно докапывались до сути. Престкотт бежал за границу и там умер. Ирония судьбы: своего короля он предал, как никто другой, но был совершенно неповинен в преступлениях, какие ему приписывали.

– Итак, ваши затруднения остались позади.

– Нет. Отнюдь. Он не решился бы на столь отчаянный поступок, полагаясь на одно только слово Неда Бланди. Он настаивал на том, чтобы самому увидеть доказательства, и Нед представил ему их.

– Что за доказательства?

– Письма, памятные записки, дипломатическая корреспонденция, извлечения, даты встреч и имена присутствующих. Много всего.

– И он ими не воспользовался?

Турлоу печально улыбнулся.

– О нет. Я принужден был заключить, что их у него не было, что Нед Бланди припрятал их где-то вместе с ключом к шифру, которым был скрыт их смысл.

– Следовательно, он и был тем самым человеком, о котором упоминал Сэмюэль?

– Да. Незадолго до смерти Бланди в последний раз посетил свою семью. Логично заключить, что он оставил пакет у них. В этом деле он не мог положиться больше ни на кого другого, даже на старых товарищей по оружию. Я многократно приказывал обыскать их дом, вот только мои люди ничего не обнаружили. Но я уверен, девушка или ее мать знали, где спрятан пакет, и они были единственными, кому это было известно. Бланди был слишком разумен, чтобы доверить такую тайну посторонним.

– А они мертвы. И теперь не могут сказать вам, где он.

– Совершенно верно. Но не могут они рассказать и Джеку Престкотту. – Турлоу улыбнулся. – И это величайшее для всех облегчение. Ибо, окажись у него эти улики, он мог бы просить графский титул и половину графства в придачу, и король бы пожаловал их ему. И Кларендон пал бы безропотно.

– И вы пообещали Престкотту, что я дам ему эти самые бумаги?

– Я сказал только, что вы дадите ему некие сведения. И это вы вполне в силах сделать, поскольку я вам их сообщил.

– Вы уже располагаете сведениями, которые ищет Престкотт.

– Нет. Но буду безукоризненно честным и скажу, что догадываюсь, в чем они заключаются.

– И вы решили не говорить мне, чтобы я обрек эту девушку на смерть.

– Верно. Я предпочел бы получить бумаги Бланди, чтобы их уничтожить. Но поскольку на это надежды мало, то лучше, чтобы они не достались никому. Они поставят под угрозу безопасность и положение слишком многих людей, включая меня самого.

– Вы заставили меня совершить убийство ради собственных целей – уныло произнес я, ужаснувшись жестокости этого человека.

– Я говорил вам, что власть не для щепетильных натур, доктор – негромко ответил он. – Да и что вы потеряли? Вы ищете как отмстить Кола и его покровителям, и благодаря Престкотту вам это удастся.

Тут он подал знак позвать Престкотта, и юнец вошел, сияя самодовольством, очень гордый своей хитростью. Во всяком случае, я был уверен в том, что долго это самодовольство не продлится. Я согласился избавить его от суда, но понимал, что сведения, которые он услышит из моих уст, явятся для него горшей карой. Не был я и в настроении щадить его.

Он начал с пространных и лицемерных изъявлений благодарности за доброту и милосердие; их я оборвал без церемоний. Я знал, что содеял, и не желал восхвалений того, что произошло. Это было необходимо, но мои ненависть и презрение к этому человеку, который принудил меня к преступлению, не знали предела.

Турлоу, думается, заметил мой гнев и мое нетерпение и вмешался, прежде чем я дал волю своему бешенству.

– Вопрос в том, мистер Престкотт, кто подвел вас к вашим выводам? От кого вы получали подсказки и намеки, которые дали вам уверенность в том, что Мордаунт виновен? Вы многое рассказали мне о своих изысканиях, но не все, а я не люблю, когда меня обманывают.

Юнец покраснел от этого обвинения и попытался сделать вид, будто не испугался угрозы, таившейся в тихом и мягком голосе Турлоу. А Турлоу, умевший навести больший ужас с меньшими усилиями, чем кто-либо из известных мне людей, продолжал с холодной невозмутимостью.

– Повторяю, кое о чем вы умолчали. Из вашего собственного рассказа следует, что вы даже не подозревали о существования сэра Сэмюэля Морленда и все же без труда многое узнали о нем и его интересах. У вас не было рекомендательного письма к управляющему лорда Бедфорда, и тем не менее управляющий вас принял и весьма щедро снабдил всевозможными сведениями. Как вам это удалось? Зачем было такому человеку, как Коллоп, разговаривать с вами? А именно этот разговор явился переломным моментом в вашем дознании, ведь так? До встречи с ним все было покрыто мраком и туманно, а после стало вдруг ясно и понятно. Кто-то сказал вам, что Мордаунт предатель, кто-то рассказал вам о его связи с Сэмюэлем Морлендом и этот кто-то поощрял и поддерживал вас в ваших поисках. До того у вас были всего лишь подозрения и неясная догадка.

Престкотт все еще запирался, но понурил голову, как нерадивый ученик, не выучивший урок.

– Надеюсь, вы не собираетесь сказать нам, будто сами все придумали. Доктор Уоллис подвергался опасности ради вас и заключил с вами соглашение. И это соглашение потеряет силу, если вы не выполните своих обещаний.

Наконец он поднял голову и уставился на Турлоу, и лицо его расплылось в странной и, я сказал бы, почти безумной ухмылке.

– Я узнал это от друга.

– Друга. Как мило с его стороны. Не соблаговолите ли назвать нам его имя?

Я даже подался вперед в предвкушении, так как был уверен, что следующие его слова дадут ответ на вопрос, ради которого я рисковал столь многим.

– Китти, – сказал он, и я воззрился на него в совершеннейшем недоумении. Это имя ничего мне не говорило.

– Китти, – повторил как всегда невозмутимый Турлоу. – Китти. И он…

– Она, во всяком случае, в прошлом, потаскуха.

– По всей видимости, очень хорошо осведомленная.

– Она достигла больших высот в своем ремесле. Удивительно, не правда ли, как некоторым улыбается Фортуна? Когда я впервые повстречал ее, она пешком брела в Танбридж, чтобы заниматься этим там. Не прошло и полугода, и вот она уже обрела полное благополучие как метресса одного из величайших вельмож страны.

Турлоу поощрительно и ласково улыбнулся.

– Она весьма здравомыслящая девушка, – продолжал Престкотт. – До ее возвышения я был добр к ней, а когда случайно встретил ее в Лондоне, она отплатила мне сполна, пересказав слухи, какие ей довелось услышать.

– Случайно?

– Да. Я прогуливался, а она увидела меня и подошла ко мне. Просто проезжала мимо.

– Да, разумеется. А этот вельможа, который ее содержит. Его имя?..

Престкотт выпрямился в кресле.

– Лорд Бристоль, – сказал он. – Но молю вас, не говорите никому, что сказал вам я. Я обещал хранить молчание.

Я тяжело вздохнул, и не только потому, что мое расследование неизмеримо продвинулось, но и потому, что ответ Престкотта был, очевидно правдив. Если в не в характере мистера Беннета было поставить на карту все, то Бристоль вполне мог беспечно и безрассудно рискнуть всем, что имел. Он полагал себя самым близким советником короля, хотя не имел ни поста, ни власти. Он открыто исповедовал католицизм, и это воспрепятствовало его назначению, и Кларендон неизменно одерживал над ним верх во всех политических делах. Это отравляло Бристолю жизнь, но, без сомнения, он был человек большой храбрости и верности и дольше многих был подле короля, с которым разделил изгнание и нищету. Он был человеком выдающихся качеств и блистал образованием, был красив лицом, изящен в манерах, а в беседе отличался большим красноречием. Он мог взяться за любое дело и не довести его до успешного завершения, ибо сколь ни велики были его способности, его тщеславие и честолюбие многократно их превосходили. К тому же он питал такую веру в свои таланты, что она зачастую кружила ему голову, приводила в восторг и подводила его. Он отстаивал государственные меры, не имевшие ни крупицы благоразумия, но таившие немалую угрозу спокойствию страны, однако был так убедителен, что они представлялись единственно возможными. Не составило бы труда убедить двор, будто он замышлял убийство Кларендона, ибо он был вполне способен на подобное безрассудство.

– Будьте покойны, мы не обманем ваше доверие, – сказал Турлоу. – Я вновь должен поблагодарить вас, молодой человек. Вы очень нам помогли.

Престкотт поглядел на него недоуменно.

– И это все? Вам от меня больше ничего не нужно?

– Быть может, позднее. Но пока ничего более.

– В таком случае, – сказал Престкотт, поворачиваясь ко мне, – не откажете ли вы мне в еще кое-каких сведениях. Доказательства вины Мордаунта, как сказал мне мистер Турлоу, несомненно, существуют. Так где же они? У кого они?

Даже в моем величайшем унынии я почувствовал к нему жалость. Он был попеременно то глуп, то преисполнен заблуждений, то жесток, то доверчив. Он прилежал насилию и делом, и духом, исполнен желчи и предрассудков, он был чудовище извращенности и порка. Но единственным искренним его чувством была благоговейная любовь к отцу, и вера в благородство родителя поддерживала его во всех странствиях и злоключениях. Эта добрая душа была столь извращена злобой и мстительностью, что трудно было разглядеть ее доброе зерно, и все же оно было.

Мне не доставило никакого удовольствия погасить эту искру и сказать ему, что своим жестокосердием он сам стал творцом своего последнего и рокового несчастья.

– О том, где они, было известно лишь одному лицу.

– Имя, сударь. Я отправлюсь к нему немедля. – Он с жадностью подался вперед, и его юношеское лице выразило предвкушение.

– Ее имя – Сара Бланди. Та самая, на смерти которой вы настаивали. Вы навеки запечатали ей уста, и теперь эти доказательства останутся навсегда сокрыты, ибо она, без сомнения, надежно спрятала их. Теперь вам никогда не доказать невиновности вашего отца и не вернуть себе поместья. Ваше имя навеки будет запятнано изменой. Это справедливая кара за ваши прегрешения. Вам придется жить в сознании, что вы сами творец своего несчастья.

Он откинулся на спинку кресла и проницательно улыбнулся.

– Вы потешаетесь надо мной, сударь. Наверное, такое у вас в обычае, но должен просить вас, будьте со мной откровенны. Прошу вас, скажите мне правду.

Я повторил сызнова, добавляя все новые и новые подробности, пока ухмылка не сползла с его лица и руки у него не начали дрожать. Я не почерпнул в этом удовольствия, и хотя это было только справедливо, не нашел и удовлетворения в еще одной устрашающей каре, какая обрушилась на него. Ибо, когда я рассказал ему в точности, как его отец предал и едва не умертвил короля, из его горла вырвалось рычание, и такое омерзительное демоническое выражение возникло на его скривившемся и искаженном лице, что оно, полагаю, напугало даже Турлоу.

К счастью, Турлоу сохранил свою прежнюю предусмотрительность, за дверью комнаты ждал дюжий слуга, готовый ко всяческим неожиданностям. Когда я закончил, Престкотт вскочил и схватил меня за горло и, без сомнения, лишил бы меня жизни, будь ему дарованы несколько мгновений, – но его осилили и повалили наземь.

Как священник я, разумеется, верю в то, что люди могут быть одержимы дьяволом, но, надо думать, всегда беспечно и бездумно использовал это как фигуральное выражение. Я не мог ошибаться более, и те скептики, кто не верит в подобные вещи, обмануты собственным самомнением. Демоны существуют на самом деле и способны завладевать душами и телами людей и ввергать их в неистовство, исполненное злобы и жажды разрушения. Престкотт в полной мере представил искомое доказательство, раз и навсегда исцелившее меня от скептицизма, ибо ни один человек не способен на скотство, какому я был свидетель в той комнате. Чудовищный дьявол, сидящий в Престкотте, полагаю, управлял его помыслами и поступками уже многие месяцы, но делал это с осторожностью и коварством, что никто не подозревал о его присутствии.

Теперь же, когда его чаяниям пришел конец, ярость и буйство вышли наружу с ужасающей свирепостью, заставляя несчастного Престкотта кататься по полу, царапать половицы ногтями, пока из-под них не хлынула кровь, оставляя на дереве тонкие красные линии. Понадобилось немало усилий, чтобы связать его, но и тогда мы не смогли помешать ему снова и снова биться головой о мебель и пытаться укусить нас, когда мы по неосторожности протягивали к нему руку. И все это время он выкрикивал страшные непристойности (хотя, по счастью, большинства слов нельзя было разобрать) и продолжал биться, пока его не связали еще туже, не заткнули ему рот кляпом и не доставили в университетскую тюрьму ожидать, пока какой-нибудь родственник не заберет его оттуда.

 

Глава двенадцатая

Я выехал бы в Лондон немедленно, даже если бы не узнал – и подумать только, от мистера Вуда! – что Кола, услышав о смерти Сары Бланди, бежал из Оксфорда. Теперь и она, и ее мать были мертвы, и мне казалось, что хотя бы отчасти его планы потерпели крах, он лишился возможности сноситься с предполагаемыми пособниками, и дальнейшее его пребывание в Оксфорде стало бесполезным. Важнее было другое: Кола скорее всего узнал о том, что Престкотт впал в буйство. Если прав был Турлоу и первое покушение на Кларендона должен был совершить юный безумец, то Кола не мог не понимать, что своей пешки он уже лишился и теперь настало время вступить в игру ему самому. Эта мысль, более, нежели какая-либо другая, побудила меня уехать с наивозможной поспешностью.

Путешествие было, как всегда, утомительным. Трясясь в карете, я думал о том, что моя добыча опережает меня всего на несколько часов. Но когда я прибыл в Чаринг-Кросс, никто не вспомнил человека, который отвечал бы его описанию. Поэтому я тут же отправился в Уайтхолл, где с наибольшей вероятностью мог застать мистера Беннета, и попросил доложить ему, что я нижайше прошу принять меня по неотложному делу.

Принял он меня спустя час, проволочка меня задела, но, впрочем, я приготовился к еще более длительному ожиданию.

– Надеюсь, ваше дело действительно важно, доктор, – сказал он, когда я вошел в его кабинет, где, как я с облегчением заметил, он был один. – Не в вашем обычае учинить такой переполох.

– Полагаю, оно достаточно важно, сударь.

– Так скажите же, что гнетет вас теперь? Все те же заговоры?

– Именно так. Прежде чем объяснить, я должен задать вам вопрос чрезвычайной важности. Когда несколько недель назад я сообщил вам о своих подозрениях, вы поделились ими с кем-либо? Говорили о них?

Он пожал плечами и нахмурился в ответ на этот скрытый упрек.

– Возможно.

– Это очень важно. Иначе я не стал бы спрашивать. Не прошло и двух дней после нашей с вами беседы, как Кола убил моего доверенного слугу, чье имя я вам назвал. Затем он явился в Оксфорд, где пытался убить и меня тоже. Он знал, что у меня имеется список с его письма, и украл его вместе с еще одним, которое я хранил уже много лет. Я пришел к выводу, что за присутствием его здесь стоит лорд Бристоль. Мне необходимо знать, сообщали ли вы его сиятельству о моих подозрениях.

Мистер Беннет долгое время молчал, и я видел, что его острый и быстрый ум со всех сторон оценивает мои слова, равно как и все, что из них следует.

– Надеюсь, вы не предполагаете…

– Будь это так, я едва ли упомянул бы об этом в разговоре с вами. Но ваша верность друзьям широко известна, и вы никак не ожидали бы, чтобы человек, стольким обязанный королю, действовал против него. И я думаю, что намеченная Кола жертва не король, а лорд-канцлер.

Это его удивило, но как будто теперь ему становилось ясным то, что прежде казалось туманным.

– В ответ на ваш вопрос скажу, что, кажется, упомянул о них лорду Бристолю или, во всяком случае, кому-то из его приближенных.

– И его отношения с лордом Кларендоном все так же плохи?

– Все так же. Но не настолько, чтобы я мог поверить, будто он решится на подобные действия. Он склонен к необдуманным интригам, но я всегда считал его слишком слабым, чтобы чего-либо добиться. Лучше расскажите, как и почему вы пришли к такому выводу.

И я рассказал. Мистер Беннет выслушал меня с величайшей серьезностью, не прервав мой рассказ даже тогда, когда я признался, что советовался с Джоном Турлоу. Когда я закончил, он вновь долго молчал.

– Так-так, – наконец сказал он. – Веревка, чтобы повесить графа. Трудно поверить, и все же поверить должно. Вопрос в том, как нам поступить в сложившихся обстоятельствах.

– Марко да Кола следует остановить, а Бристоля покарать.

Мистер Беннет бросил на меня пренебрежительный взгляд.

– Да, разумеется. Однако проще сказать, чем сделать. Вы знаете, что затеял Кола?

– В общих чертах.

– Как он сносится с лордом Бристолем?

– Нет.

– Есть ли письма или иные неопровержимые доказательства, что такие сношения имели место?

– Нет.

– И что, по-вашему, мне следует сделать? Может быть, обвинить его сиятельство в государственной измене? Вы, верно, забыли, что он оказывает покровительство мне так же, как я оказываю его вам. Если я порву с ним, то должен совершенно оправдать себя, иначе я навлеку на себя обвинение в вероломстве. Если падет лорд Бристоль, с ним падет и половина двора, и кто будет держать Кларендона в узде, кто посмеет сдерживать короля? Само правительство будет подорвано. Говорю вам, доктор Уоллис, мне трудно поверить, что лорд Бристоль может так поступить.

– И все же он так поступает. Его следует остановить, и вы должны занять его место.

Беннет молча воззрился на меня.

– Я далек от того, чтобы льстить вам, сударь, и не говорю ничего, чего бы вы не чувствовали в глубине души сами. Широко известно, сколь высоко ценит вас его величество. Равно очевидно, какую пользу вы принесете, противостоя интересам лорда Кларендона. Лорду Бристолю помешала в этом его собственная неумеренность. Вам это по силам, и вы справитесь с этим еще лучше, если будете избавлены от его безрассудств. Вам следует порвать с ним и самому его низвергнуть. Если вы этого не сделаете, можете быть уверены, он все равно падет, и тогда вы падете вместе с ним. Он все еще молчал, но, набравшись смелости, я продолжил, ибо знал, что высказываю самые сокровенные его мысли.

– Вы в долгу перед ним как перед патроном, который возвысил и продвигал вас, и я знаю, свой долг вы уплатили сполна преданностью. Но вы не обязаны способствовать ему в дурном, и этот его шаг кладет конец любым обязательствам.

Наконец мои слова убедили его он опустил голову на руки, а локти поставил на стол – самая непринужденная поза, какую он когда-либо принимал при мне.

– Поставить все на карту, так по-вашему, доктор? А если Кларендона все равно убьют и Бристоль и впрямь займет его место? Что будет со мной и близкими мне? А вы подумали о том, долго ли вы сами тогда сохраните свое место?

– Не дольше недели-другой. Но сомневаюсь, что проживу так долго, так что потеря места для меня особого значения иметь не будет.

– Я много размышлял над тем, каким должно быть истинное мое место при дворе. Вы, без сомнения, считаете меня честолюбивым, и вы правы. Но я также верный слуга его величества, и чего бы я ни желал для самого себя, я всегда советовал ему то, что почитал наилучшим. Я заслуживаю самых высоких постов в стране. Кларендон всегда стоял у меня на пути, так как он препятствует всем, кто моложе и умнее него. И вы говорите, мне следует покинуть того, кто всегда был добр ко мне, и помочь удержаться у власти тому, кто презирает сам воздух, каким я дышу?

– Я не говорю, что вы должны помочь ему удержать власть. Я всего лишь указываю, что вам нельзя допустить, чтобы ваше имя связали с его убийством, а молчание и станет таким связующим звеном.

Мистер Беннет задумался, потом уступил – я ни минуты не сомневался, что так будет.

– Вы сами намерены выступить против лорда Бристоля или известите лорда Кларендона? – спросил я.

– Последнее. У меня нет желания выдвигать обвинения. Пусть это сделают другие. Пойдемте, доктор Уоллис. Вы должны пойти со мной.

Я не был представлен лорду-канцлеру Англии, хотя, разумеется, не раз видел его издали. Его чрезмерная тучность не стала для меня неожиданностью, а вот легкость, с какой мы получили доступ к нему, меня удивила. Он чурался церемоний; без сомнения, годы, проведенные в изгнании, когда он влачил нищенское существование и зачастую принужден был обходиться даже без слуги, научили его добродетелям простоты – хотя я заметил, что сходные лишения не преподали такого же урока мистеру Беннету.

Как сказал мистер Турлоу, Кларендон был чрезвычайно предан своему повелителю, который во множестве случаев обходился со своим слугой недостойно, а в грядущие годы обойдется еще более подло. Тем не менее Кларендон решительно поддерживал его и, как мог, отвращал от безрассудных поступков. В изгнании он без устали трудился ради возвращения его величества, а как только эта великая цель была достигнута, по мере сил тщился укреплять трон. Величайшей его слабостью была та, какая встречается у многих в преклонных годах, ибо он излишне полагался на мудрость старости. Нет сомнений, почтение к старшим – большая добродетель, но ожидать его просто так – не меньшая глупость, которая порождаёт одно только недовольство. Мистер Беннет был из тех, кого лорд Кларендон без нужды настроил против себя, ибо здравый смысл обращал их в естественных его союзников. Но Кларендон неизменно препятствовал продвижению друзей Беннета и лишь изредка допускал, чтобы привилегии поста и звания доставались кому-либо вне круга его приближенных.

Однако вражда между этими двумя вельможами внешне ни в чем не проявлялась. Церемонная учтивость мистера Беннета и природная степенность Кларендона были таковы, что любой человек, менее осведомленный или менее наблюдательный, чем я, счел бы, будто их связывает самая сердечная дружба. Но на деле все обстояло иначе, и я знал, что хладнокровие мистера Беннета напускное и он крайне встревожен исходом этой встречи.

Когда речь шла о делах поистине важных, мистер Беннет не имел обыкновения прятать суть за изысканным оборотом или тонким намеком. Он представил меня как состоящего у него на службе, и я поклонился, а затем без околичностей объявил, что я имею доложить о деле чрезвычайной важности. Кларендон прищурился, вспомнив, кто я такой.

– Удивлен, что встречаю вас в подобном обществе, доктор. Вы, кажется, способны служить многим господам.

– Я служу Господу и правительству, милорд, – ответил я. – Первому потому, что таков мой долг, последнему потому, что меня о том просили. Не будь мои услуги требуемы и испрошены, я счастливо доживал бы свой век в приятной безвестности.

Этот ответ он оставил без внимания и, тяжело ступая, прошелся по комнате, в которой принял нас. Мистер Беннет молчал, на лице его отражалась едва скрытая тревога. Он знал, что все его будущее всецело зависело от того, как проявлю я себя в этой словесной дуэли.

– Вы считаете меня тучным, сударь?

Вопрос был, очевидно, обращен ко мне. Лорд-канцлер Англии остановился против меня, упрев руки в боки и задыхаясь от усилий, какие ему потребовались, чтобы сделать несколько шагов.

Я поглядел ему прямо в глаза.

– Да, разумеется, милорд.

Он с удовлетворением крякнул, потом проковылял до своего кресла и уселся, жестом разрешая нам сесть тоже.

– Многие глядели мне прямо в глаза, вот как вы сейчас, и клялись, будто сходство с Адонисом поразительно, – заметил он. – Сдается, чары важной должности таковы, что способны даже исказить зрение. Таких людей я выбрасываю за дверь. А теперь, мистер Беннет, расскажите, что заставило вас преодолеть свое отвращение ко мне. И почему вы привели с собой этого джентльмена.

– С вашего позволения я предоставлю говорить доктору Уоллису. Он располагает всеми нужными сведениями и изложит их много лучше.

Канцлер повернулся ко мне, и я вновь, как мог кратко, изложил суть дела. И снова я должен сознаться во всех моих слабостях: мое повествование будет без пользы, если я поведу себя на итальянский манер и опущу то, что бросает на меня тень. Я не стал рассказывать лорду Кларендону о Саре Бланди.

Я давно свыкся со всем тем, что говорил, что факты эти уже более меня не удивляли. И все же было поучительно видеть, как люди более ординарные (если мне будет позволено на мгновение назвать ординарным лорда-канцлера) воспринимают обвинения, которые для меня были очевидностью. Лицо Кларендона застыло и побелело, пока я излагал ход моего расследования и мои выводы, его губы сжались от гнева, и под конец он даже не в силах был смотреть на того, кто принес ему такие известия.

Когда я окончил, наступило долгое, очень долгое молчание. Мистер Беннет отказывался говорить, лорд-канцлер, по всей видимости, не мог. Со своей стороны, я считал свою миссию завершенной свое дело я сделал и доложил о своих выводах тем, в чьих руках была власть принять меры. Я сознавал тяжесть моих слов и вновь поразился их ужасающей мощи, ведь слова способны во мгновение ока низвергнуть вельмож, и несколько фраз могут добиться большего, нежели целая армия за год. Ибо человек возносится над ближним своим на легкой паутинке репутации, которая столь тонка и хрупка, что унести ее может простое дыхание.

Наконец Кларендон прервал молчание и подверг меня самому строжайшему допросу из всех, какие мне только доводилось выдерживать. Он был адвокат и, как все законники, ничего так не любил, как блеснуть своими талантами при допросе, который продолжался более получаса, и на все вопросы я отвечал насколько мог точно и без раздражения. И вновь я буду откровенен, ибо мои ответы по большей части удовлетворили его, но его ум безжалостно выискивал неувязки в моем рассказе, и все слабые места представленного мной дела были вскоре вскрыты для дальнейшего рассмотрения.

– Итак, доктор Уоллис, ваша вера в таланты мистера Кола на военном поприще…

– Основана на рассказе купца, который доставил его в Венецию из Италии, – ответил я. – У купца не было причин лгать мне, ибо он не знал о моем интересе к венецианцу. Он не принадлежит к благородному сословию, и все же я считаю его надежным свидетелем. Он рассказал о том, что видел и что слышал и мои выводы ни в коей мере не основываются только на его мнениях.

– А связи Кола с крамольниками!

– Вполне подтверждены моими осведомителями в Нидерландах и моим слугой. В Оксфорде мистер Кола также не замедлил завязать сношения с семьей известных крамольников.

– С сэром Уильямом Комптоном?

– Надежный очевидец видел его в доме сэра Уильяма, где он провел много дней. Несколько раз они обсуждали вашу особу, путь, какой вы намереваетесь проделать через несколько недель, и выражали надежду на то, что на вас нападут на дороге.

– С лордом Бристолем?

– Как, я уверен, вам известно, сэр Уильям принадлежит к сторонникам лорда Бристоля.

– Равно как и мистер Беннет.

– Я изложил мистеру Беннету мои подозрения, еще не имея ни малейшего представления о том, кто стоит за Кола. Он рассказал лорду Бристолю, и не прошло и двадцати четырех часов, как Кола убил моего слугу. Несколько дней спустя я сам едва не стал жертвой покушения.

– Этого недостаточно.

– Да. Но это еще не все. Лорд Бристоль, как известно, выступает за союз с Испанией, а Кола близко знаком с правителем Нидерландов. Лорд Бристоль – открытый католик и, следовательно, не признает власти короля, Парламента или законов нашей страны. И это не первый раз, когда он пустился в безрассудные интриги. Далее, он много месяцев исподволь руководил неким юношей в попытке сделать ход против вас, опорочив имя лорда Мордаунта.

Наконец, мне нечего было более добавить. Я или убедил Кларендона или нет. Удивительное дело – пытаться убедить человека в том, что его вот-вот убьют. В пользу лорда Кларендона говорит то, что он отказывался верить, пока ему не представят веские причины. Немало найдется вельмож менее великих, кто с готовностью ухватился бы за одно лишь подозрение и сам измыслил бы дополнительные улики, дабы уничтожить соперника.

– Но они никогда не встречались? Никто не видел их вместе? никаких писем? Никто не подслушал разговора между ними?

Я покачал головой.

– Нет, это весьма маловероятно. Здравый смысл предает вести все переговоры через третьих лиц.

Кларендон откинулся на спинку кресла, и я услышал, как оно заскрипело под его тяжестью. Мистер Беннет все это время сидел безучастно, и на лице его не отражалось никаких чувств: он ничем не помогал мне и ничем не препятствовал и хранил безмолвие, пока Кларендон не повернулся к нему.

– Вас это убедило, сударь?

– Я убежден, что вам может грозить опасность и что следует принять меры, дабы оберечь вас от покушения.

– Весьма великодушно со стороны человека, который любит меня так мало.

– Нет. Вы – ближайший министр его величества, и долг всех нас – защищать вас, как самого короля. Если король сочтет нужным отправить вас в отставку, я не стану трудиться, чтобы предотвратить ваше падение, это, уверен, вам и так известно. Но понуждать его величество к этому было бы изменой, равно как убивать человека вопреки закону – преступление. Если Бристоль ищет подобного, то я не желаю его знать.

– А вы думаете, он этого ищет? Вот ведь в чем вопрос, не так ли? Я не намерен сидеть сложа руки и ждать, докажет ли удар ножа мне в спину правоту доктора Уоллиса. Я не могу обвинить лорда Бристоля в государственной измене, ведь дело против него недостаточно крепкое, и попытку призвать его к суду, король расценит как злоупотребление моим положением. И сам я не стану прибегать к подобным мерам.

– В прошлом вы это делали, – сказал мистер Беннет.

– Изредка, и в этом случае не стану. Лорд Бристоль, как и я, был подле короля и его отца более двадцати лет. Мы вместе делили изгнание, отчаяние и лишения. Я любил его как брата и люблю до сих пор. Я не могу причинить ему вред.

Беседа двух вельмож и далее велась в подобном духе: ничего, кроме умеренности, хитроумия и сожалений. Таковы обычаи придворных, которые облекают свои речи в тайнопись более глубокую и непроницаемую, нежели ничтожные шифры моих повседневных противников. Я даже не сомневаюсь, что они действительно верили в каждое слово, какое произносили; но, невысказанный и подразумеваемый, тут велся иной, более безжалостный разговор, в котором оба собеседника торговались и выискивали, как обратить себе на пользу созданные мной обстоятельства.

Я не презираю их за это; каждый верил, будто победа его и его сторонников послужит общему благу. Не считаю я и подобную гибкость ошибкой, в последние несколько лет Англия немало пострадала от рук людей твердых принципов, которые отказывались согнуться и не могли измениться. То, что Кларендон и мистер Беннет состязались за милость короля, лишь добавляет к славе его величества. Силой вырывать эту милость, отбирать у него право выбора – вот он, грех, совершенный Парламентом в прошлом и совершаемый лордом Бристолем в настоящем. Вот почему обоим следовало противостоять. Не удивляло меня и то, что оба собеседника желали как следует оценить возможный урон, какой нанесет падение Бристоля им обоим. Ибо последствия его будут велики, как бывают они всегда, когда терпят поражения могучие силы. Возглавляемый Бристолем Дигби имел большое влияние в Палате общин и в Западных графствах, многие его друзья и члены семьи состоял при дворе и на государственных постах. Удалить лорда Бристоля – это одно, изгнать его семейство – совсем иное.

– Надеюсь, мы можем сделать вывод, что этого итальянца следует остановить, – сказал лорд-канцлер с первым проблеском улыбки какую я увидел с тех пор, как сообщил ему мои сведения. – Это прежде всего. Более серьезное затруднение, если я могу так выразиться, представляет собой лорд Бристоль. Я не желаю обвинять его, не говоря уже о том, чтобы самому возбуждать против него дело в Парламенте. Вы это сделаете, мистер Беннет?

Тот покачал головой:

– Не могу. Слишком многие из его людей – также и мои люди. Это посеет раздор между нами, и мне перестанут доверять. Я не буду поддерживать его, но не могу вонзить нож ему в спину.

Они оба умолкли, их привлекала цель, но не способ ее достижения. Наконец я решился заговорить, несколько смущенный тем, что, не будучи спрошен, предлагаю совет вельможам, но в уверенности, что дарованиями не уступаю им.

– Может статься, он сам навлечет на себя падение, – сказал я. Они оба внимательно на меня поглядели, не зная, упрекнуть меня за то, что я заговорил, или позволить мне продолжать. Наконец Кларендон кивком дал мне это разрешение.

– Лорд Бристоль опрометчив, легкоуязвим в своем тщеславии и в делах чести и весьма пристрастен к широким жестам. Это он являл достаточно часто. Его следует принудить действовать особенно безрассудно, дабы даже у короля кончилось терпение.

– И как, по-вашему, мы можем этого добиться?

– Он предпринял попытку, я полагаю, низвергнуть вас используя Престкотта, но она потерпела неудачу. Теперь необходимо остановить и Кола. Затем лорда Бристоля следует раздражать и сердить до тех пор, пока он не позабудет о здравом смысле. Нанять нового убийцу непросто, на это у него уйдет по меньшей мере несколько месяцев. Вам следует начать наступление на него в скорейшем времени и опередить его.

– И что же следует предпринять?

– Возможностей немало. Он – попечитель моего университета; вы могли бы предложить, чтобы его сместили с этого поста на основании того, что он католик. Изгнать его сторонников с их должностей.

– Это не толкнет его на опрометчивость, только вызовет досаду.

– Милорд, могу я говорить прямо?

Кларендон кивнул.

– Ваша дочь вышла замуж за герцога Йоркского против вашей воли и без вашего ведома.

Кларендон медленно кивнул, уже готовый разгневаться. Мистер Беннет застыл словно каменное изваяние, пока я произносил самые опасные в моей жизни слова. Одно лишь упоминание в присутствии канцлера про этот прискорбный брак могло стоить человеку его карьеры, ибо брак дочери, когда о нем стало известно, едва не оборвал карьеру самого Кларендона. Опрометчиво было даже намекать на него и еще более опрометчиво заводить о нем разговор, как это собирался сделать я. Насколько это было в моих силах, я выдержал холодный и неподвижный взгляд лорда-канцлера и сделал вид, будто не замечаю, что мистер Беннет поддерживать меня не намерен.

– Я не решаюсь предложить подобный ход, но следует уверить лорда Бристоля в том, будто ее величество королева бесплодна и что вам это было известно, когда вы допустили такой брак своей дочери.

После того, как я выговорил эти слова, повисло тяжкое мертвое молчание, и я устрашился, что навлек на себя его гнев. И вновь он удивил меня: он не взорвался яростью, а только спросил холодным и суровым голосом:

– И какая от того польза?

– Лорд Бристоль завидует вашему возвышению. Если он всецело будет уверен в том, что вы замышляете посадить на трон собственную дочь, злоупотребив неплодностью королевы, его охватит зависть к вашему будущему. Тогда можно будет пытаться убедить его возбудить против вас дело в Палате общин. Если мистер Беннет откажется поддержать такой шаг перед самым возбуждением дела, оно обернется провалом, и королю придется дать отпор человеку, который пытался публично присвоить себе его власть и силой сместить его первого министра. Ради сохранения престижа монархии король вынужден будет вмешаться.

– И как пустить в обращение подобную сплетню?

– Мой молодой коллега в Оксфорде доктор Лоуэр желает составить себе имя в Лондоне. Если вы станете ему покровительствовать, уверен, он позволит пустить слух о том, будто его втайне вызвали осмотреть королеву и будто он нашел ясные свидетельства ее бесплодия. Разумеется, под присягой мистер Лоуэр расскажет правду и опровергнет, что якобы проводил подобный осмотр.

– Разумеется, – вмешался мистер Беннет, – если вы примете предложение, вам придется положиться на то, что в решительную минуту я поддержу вас. Я с радостью даю вам слово, но полагаю что в подобном случае его не достаточно.

– Думаю, сударь, можно найти способ, чтобы сдержать это слово было в ваших интересах.

Беннет кивнул.

– Это все, о чем я прошу.

– Вы соглашаетесь? – спросил я, пораженный тем, что мое предложение не встретило ни сопротивления, ни возражений.

– Думаю, да. Я приложу все усилия, дабы использовать падение лорда Бристоля для укрепления моего положения как первого министра при короле; мистер Беннет использует его для того, чтобы усилить свои позиции и со временем низвергнуть меня. Однако это случится лишь позднее; в настоящее время нам следует считать себя союзниками ради достижения общей и необходимой цели.

– И итальянец не должен чинить помех, – сказал Беннет. – Его нельзя арестовать и нельзя предать суду, где он может заговорить. Правительство не может допустить, чтобы его пошатнули разговоры об измене среди друзей короля.

– Его следует убить, – сказал я. – Выделите мне солдат, и я о том позабочусь.

Итак, все было договорено. Я покинул кабинет лорда-канцлера некоторое время спустя, уверенный, что свой долг я исполнил и теперь могу предаться своей личной мести.

 

Глава тринадцатая

После этого разговора Кларендон не покидал своего дома, окружил себя стражей и ссылался на то, что у него разыгралась подагра (неподдельная жалоба, ибо недуг безжалостно терзал его, и так продолжалось уже многие годы). Он отменил свою поездку в Корнбери и прятался дома, за стены которого выходил только для того, чтобы отправиться в поездку с Пиккадилли в Уайт-холл к королю.

А я выслеживал Марко да Кола, пустив в ход все средства, какие мне были предоставлены для его поисков. Пятьдесят солдат ждали моих распоряжений, и все до единого осведомители был оповещены. Все известные мне крамольники были арестованы на случай, если итальянец нашел убежище у них, за домом испанского посла велось незаметное наблюдение – и за парадной дверью и за черным ходом, – и мои люди обходили все харчевни, постоялые дворы и гостиницы, расспрашивая о Кола. Также я послал соглядатаев в доки и попросил моего друга-торговца мистера Уильямса предупредить, чтобы меня незамедлительно известили об иностранце, который захочет оплатить свой проезд.

Французы, думается, с большим успехом справляются с подобными задачами, ибо полагаются на «полицию», как они выражаются, чтобы поддерживать порядок в своих городах. После бесплодных поисков Кола я начал думать, что и нам, наверное полезно было бы завести что-либо подобное и в Лондоне, пусть это и маловероятно. Быть может, будь у нас подобный отряд, Кола удалось бы найти много скорее; возможно, он не подошел бы так близко к осуществлению своего замысла. И после трех полных разочарования дней я понял, что поиски мои тщетны. Как мог исчезнуть без следа человек, обыкновенно столь бросающийся в глаза? Однако он должен был скрываться в Лондоне, ибо где еще он мог скрыться? Но он словно бы растворился в воздухе.

Разумеется, мне приходилось постоянно докладывать о ходе розысков лорду Кларендону и мистеру Беннету, и я чувствовал, как день ото дня тает их доверие ко мне, когда я раз за разом признавался в своей неудаче. Мистер Беннет ничего не говорил прямо, но я достаточно хорошо его знал и понимал, что теперь на карту уже поставлено и мое собственное положение и что я должен отыскать итальянца возможно скорее или лишиться его покровительства. Визит на четвертый день моих поисков был худшим из всех, ибо мне пришлось вновь выдержать град вопросов и сносить его всевозрастающую холодность, и потому я шел к реке через дворцовые дворы в глубоком унынии.

Внезапно я остановился, понимая, что заметил нечто величайшей важности, но не сумел тут же определить, что это было. Меня охватило предчувствие, что мне грозит величайшая опасность, и оно не покидало меня, сколько бы я ни пытался угадать, какая мимолетная мысль породила это чувство. Помнится, утро было превосходное, и я решил развеяться, прогулявшись от апартаментов мистера Беннета через Коттон-Гарден, затем через проход во Двор Святого Стефана, а оттуда выйти к Вестминстерской лестнице. Вот в этом-то узком проходе, с обеих сторон обрамленном тяжелыми дубовыми дверями, тревога впервые обуяла меня, но я отмахнулся от нее и зашагал дальше. Только когда я уже вышел на набережную и собирался сесть в лодку, меня осенило, и я поспешно вернулся и обратился к ближайшему стражнику.

– Поднимите тревогу, – сказал я, дав ему знать о моих полномочиях. – В здание проник наемный убийца.

Я назвал ему приметы итальянца, а затем вернулся к мистеру Беннету и ворвался к нему, на сей раз без всяких предварительных церемоний.

– Он здесь, – сказал я. – Он во дворце.

Мистер Беннет поглядел на меня недоверчиво.

– Вы видели его?

– Нет. Я его учуял.

– Прошу прощения?

– Учуял его запах. В проходе. Он душится определенными духами, в запахе которых ошибиться невозможно и которыми не станет пачкать себя ни один англичанин. Я почувствовал этот запах. Поверьте мне, сударь, он здесь.

Мистер Беннет крякнул.

– И что вы предприняли?

– Я известил стражников, и они начали поиски. Где король? И где лорд-канцлер?

– Король в часовне, а канцлера нет во дворце.

– Вы должны выставить дополнительную стражу.

Мистер Беннет кивнул и, немедленно вызвав служителей, принялся отдавать им распоряжения. Впервые, думается, я понял тогда, почему его величество так высоко ценит его, ибо он действовал спокойно, не проявляя тревоги, но меры принимал наирешительнейшие. Не прошло и нескольких минут, как стража окружила короля, молитва завершилась ранее срока – хотя и не настолько быстро, чтобы встревожить придворных, – и небольшие отряды солдат рассеялись по дворцу, обыскивая сотни его покоев, дворов и коридоров.

– Надеюсь, вы правы, сударь, – сказал мистер Беннет, когда мы глядели в окно, за которым солдаты остановили и подвергли допросу нескольких дворцовых служителей. – Не то отвечать вам придется не передо мной.

И тут я увидел человека, которого искал столько дней. Мистер Беннет занимал апартаменты в угловой части здания, и одна пара окон выходила на Темзу, а другая – в проулок, ведущий к Парламентской лестнице. И по этому самому проулку из Двора Старого Дворца мимо Палат Принца преспокойно двигалась знакомая мне фигура. Без тени сомнения я узнал его: Кола, как обычно, невозмутимый, пусть и одетый не столь броско, выглядел так, словно имел полное право здесь находиться.

– Вот он! – крикнул я, схватив за плечо мистера Беннета. Ему понадобилось много месяцев, чтобы простить мне этот поступок. – Вон он. Теперь скорее!

Не дожидаясь ответа, я выбежал из комнаты, сбежал по лестницам, на ходу приказывая стражам следовать за мной со всей возможной поспешностью. И, как Гораций Коклес, загородил собой проход к Парламентской лестнице, поджидающим лодкам и единственному пути Кола к свободе.

Я не имел представления, что мне делать дальше. Оружия при мне не было, я был совершенно один и без средств защитить себя от человека, который не раз засвидетельствовал свое мастерство убийцы. Но мое желание и мой долг подвигли меня стать у него на пути, ибо я вознамерился не дать ему ускользнуть от меня и от мщения, какого я не мог не искать.

Если бы Кола выхватил оружие и набросился на меня, тогда его спасение было бы упрочено, а моя гибель неизбежна. Моим оружием была одна только неожиданность, и я вполне сознавал, сколь оно ничтожно.

Однако оно сделало свое дело, ибо, увидев меня, Кола был столь изумлен, что не знал, как ему себя повести.

– Доктор Уоллис! – воскликнул он и даже выдавил улыбку, которая вполне могла бы сойти за изъявление радости. – Вот уж вас я никак не ожидал тут встретить.

– Мне это известно. Могу я осведомиться, зачем вы здесь?

– Я осматривал здешние достопримечательности, сударь, – ответил он, – прежде чем отправиться в путь домой, что я намерен сделать завтра.

– Я так не думаю, – сказал я с облегчением, ибо увидел, как через двор к нам приближаются солдаты. – Думаю, ваш путь уже завершился.

Он повернулся поглядеть, на что я смотрю, потом нахмурился с недоумением и тревогой.

– Полагаю, меня предали, – сказал он, и я вздохнул с огромным облегчением.

Его увели – без суеты и шума – в комнаты позади Рыбного двора, и я пошел с ним. Мистер Беннет отправился к его величеству, чтобы известить его о происшедшем, а также, полагаю, сообщить лорду Кларендону о том, что опасность миновала. Со своей стороны, я был ошеломлен своим успехом и вознес благодарственную молитву, что сумел поймать итальянца до, а не после того, как он нанес удар. Я удостоверился, что его заковали в кандалы, и лишь затем принялся подробно расспрашивать, но я мог бы и не трудиться, столь мало мне удалось узнать.

Бравада Кола удивила меня, ведь он сделал вид, будто, невзирая на обстоятельства, рад встрече со мной. Приятно, сказал он, видеть знакомое лицо.

– Я чувствовал себя очень одиноким с тех пор, как покинул ваш прекрасный город, доктор Уоллис, – продолжал он. – Жители Лондона не кажутся мне чрезмерно радушными.

– Не могу помыслить почему. Но перед вашим отъездом вы и Оксфорде были не слишком желанным гостем.

Он сделал вид, будто очень огорчен.

– Пожалуй, да. Хотя я и пребываю в полном неведении, чем я мог заслужить такую грубость. Полагаю, вы слышали о моих разногласиях с мистером Лоуэром? Он обошелся со мной очень дурно, поверьте мне, но я теряюсь в догадках. Я поделился с ним всеми моими идеями, а в ответ встретил лишь жестокосердие.

– Возможно, ему стали известны не только ваши идеи, и он был не слишком доволен, что помогал подобному человеку. Никто не любит, чтобы его обманывали, и если как джентльмен он предпочел не обличать вас открыто, я бы не стал считать неучтивостью изъявление досады.

Его невозмутимое широкое лицо обрело выражение хитрой настороженности. Он сел напротив и уставился на меня, словно чему-то посмеиваясь.

– Полагаю, благодарить за это мне следует вас? Мистер Лоуэр говорил мне, будто вы вечно суете свой нос в дела ближних и занимаете себя тем, что вас не касается.

– Да, эта честь принадлежит мне, – сказал я, решившись не поддаваться на его оскорбительный тон. – Я действую на благо моей страны и ее законного правительства.

– Отрадно слышать. И так должно поступать всем. Мне хочется думать, что я равно верен моей Республике.

– Думаю, так оно и есть. Вы это доказали в Кандии, не так ли?

Глаза его сузились, когда я явил мою осведомленность.

– Я не знал, что моя слава простирается так далеко.

– И также вы были знакомы с сэром Джеймсом Престкоттом?

– Ах вот что, – ответил он, делая вид, будто его осенило. – Вам это сказал его странный отпрыск. Не следует верить всему, что говорит этот юноша. Он во власти самых прискорбных заблуждений обо всем и обо всех, кто был связан с его досточтимым родителем. Он способен измыслить обо мне все что угодно, лишь бы одеть славой этого бедного изгнанника.

– Я едва ли назвал бы сэра Джеймса бедным.

– Неужели? Я встретил его в иных обстоятельствах, которые принудили продавать свою шпагу, и за душой у него не было ни гроша. Печальное падение, не менее печальное потому, что ни один из его друзей не протянул ему руку помощи. Вы способны настолько порицать его? Он в то время был уже всеми покинут. А ведь он был самым мужественным из людей, храбрейшим из друзей, и я почитаю его память в той же мере в какой скорблю о его кончине.

– И потому вы сами приехали в Англию и никому не рассказали о собственной доблести?

– С той порой моей жизни покончено раз и навсегда. Я не желаю вспоминать о ней.

– Вы якшаетесь с врагами короля, где бы вы ни появились.

– Мне они не враги. Я вожу знакомства с кем пожелаю, и кого считаю приятным собеседником.

– Я хочу получить назад мои письма. Те, что вы выкрали из моей комнаты.

Он, помолчав, улыбнулся.

– Ни о каких письмах мне не известно, сударь. Обыщите меня и мои веши, если пожелаете, но должен сказать, что возмущен таким намеком на воровство. Джентльмену не пристало с легкостью бросать подобные обвинения.

– Расскажите мне о лорде Бристоле.

– Должен сказать, что не знаком с этим джентльменом.

Лицо его хранило безразличие, он спокойно глядел мне прямо в глаза и продолжал запираться.

– Ну разумеется, – сказал я. – И о лорде Кларендоне вы тоже не слышали?

– О нем? Да что вы! Как можно не слышать о лорде-канцлере? Естественно, я о нем слышал. Хотя и не понимаю, к чему этот вопрос.

– Расскажите мне о сэре Уильяме Комптоне.

Кола вздохнул:

– Сколько же у вас вопросов! Сэр Уильям, как вам известно, был другом сэра Джеймса. Последний говорил мне, что, если я когда-либо приеду в Англию, сэр Уильям будет рад предложить свое гостеприимство. Что он и сделал весьма радушно.

– И в благодарность на него напали.

– Не я, как, кажется, подразумевают ваши слова. Насколько мне известно, это был молодой Престкотт. Я лишь сохранил ему жизнь. И никто не станет отрицать, что я неплохо потрудился.

– Сэр Джеймс Престкотт предал сэра Уильяма Комптона, и тот презирал его. Вы думаете, я поверю, что он охотно пригласил вас в свой дом?

– Он так поступил. А что до презрения, никаких тому признаков я не заметил. Какая бы ни была между ними вражда, она, кажется, умерла вместе с сэром Джеймсом.

– Вы обсуждали убийство лорда-канцлера с сэром Уильямом.

Перемена в поведении итальянца при этом моем заявлении была поистине удивительной: от покладистого добродушия человека, который не почитает себя в опасности, не осталось и следа, он напрягся, пусть незаметно, но разница все же была чрезвычайной. С этого мгновения он стал тщательнее выбирать слова. Однако в его тоне сохранилась усмешка, словно он все еще был достаточно уверен в себе и не предвидел большой для себя угрозы.

– Так вот в чем дело? Мы говорили о многом.

– В том числе о нападении на дороге в Корнбери?

– Английские дороги, как я понял, полны превратностей для неосмотрительных путников.

– Вы будете отрицать, что поставили бутылку с ядом для меня в ту ночь в Новом колледже?

Тут терпению его как будто стал приходить конец.

– Доктор Уоллис, вы начинаете сильно меня утомлять. Вы спрашиваете о нападении на сэра Уильяма Комптона, и это невзирая на то, что в преступлении повинен Джек Престкотт, который все равно что признал свою вину бегством. Вы спрашиваете о смерти доктора Грова, невзирая на то, что та девушка не только была повешена за это убийство, но и по собственной воле в нем созналась. Вы спрашиваете о разговорах о безопасности лорда Кларендона, даже невзирая на то, что я в Лондоне совершенно открыто, а лорд-канцлер пребывает в добром здравии – да продлится это счастливое для него состояние. Каковы ваши цели?

– Вы станете отрицать, что убили моего слугу Мэтью в марте этого года в Лондоне?

Тут он вновь принял недоуменный вид.

– Я снова вас не понимаю. Кто такой Мэтью?

На лице моем, должно быть, отразился холодный гнев, ибо впервые он поглядел на меня с тревогой.

– Вам прекрасно известно, кто такой Мэтью. Юноша, которого вы так великодушно взяли под свое покровительство в Нидерландах. Тот, кого вы призвали на свой пир и растлили. Тот, кого вы повстречали в Лондоне снова и хладнокровно убили, когда он только и желал от вас любви и дружбы.

Тут дерзкое легкомыслие Кола испарилось, и он завертелся как рыба на крючке, дабы не взглянуть в глаза тому, что даже он считал двуличием и малодушием.

– Я помню юношу в Гааге, – сказал он, – хотя звали его иначе, так во всяком случае, он мне сказал. Возмутительное обвинение в растлении я не удостою даже ответом, ибо не знаю, чем оно вызвано, а что до убийства, я просто его отрицаю. Я признаю, что вскоре после моего прибытия в Лондон на меня напал грабитель. Я признаю, что защищался по мере сил и убежал, как только смог. Кем был нападавший на меня и в каком он был состоянии после того, как мы расстались, мне неизвестно, хотя и не думаю, что он получил тяжелую рану. Если кто-то умер, мне очень жаль. Если это был тот мальчик, мне также жаль, хотя с уверенностью могу сказать, что не узнал его и не причинил бы ему вреда, если бы узнал, как ни велик был его обман. Но я посоветовал бы вам в будущем подбирать слуг с большим тщанием и не нанимать людей, которые восполняют малую плату ночным разбоем.

Жестокость его слов пронзила меня, как его кинжал пронзил горло Мэтью, и в то мгновение я пожалел, что у меня не было при себе ножа, или большей свободы действий, или души, способной на убийство ближнего. Но Кола прекрасно знал, какие меня связывают обязательства, он верно почуял это при первом моем появлении и позволил себе дразнить и мучить меня.

– Будьте очень осторожны в речах, сударь, – сказал я, едва в силах совладать с дрожью в голосе. – Если пожелаю, я могу причинить вам немало вреда.

Но в то время это было пустой угрозой, и об этом тоже он, верно, догадался, ибо рассмеялся с легким сердцем и с презрением.

– Вы сделаете то, что вам прикажут ваши хозяева, доктор. Как и все мы.

 

Глава четырнадцатая

Рассказ мой близок к завершению, все прочее я знаю понаслышке и не возьму на себя смелость подробно рассуждать о том, что лучше предоставить другим. Однако я пришел в порт на следующий день, когда Марко да Кола привезли на пристань. Я видел, как подъехала карета и как итальянец с живостью поднялся по сходням на борт. Он даже заметил меня и с улыбкой отвесил иронический поклон в мою сторону, прежде чем спуститься вниз. Я не стал дожидаться отплытия, но кликнул карету и поехал домой. И в Оксфорд я уехал только после разговора с капитаном корабля, который сам сказал мне, что Кола и его багаж были сброшены за борт милях в пятнадцати от берега и при таком волнении волн, что он не смог бы долго удержаться на поверхности. Пусть даже отмщение мое свершилось, оно не принесло мне удовлетворения, и прошло еще несколько месяцев, прежде чем ко мне вернулось былое спокойствие. Но не счастье.

Со временем мистер Беннет, теперь уже лорд Арлингтон, настоял, чтобы я вновь вернулся на службу. Мои неохота и отвращение оказались бессильны против его пожеланий. За минувшие между тем месяцы произошло многое. Союз интересов Кларендона и Беннета продержался достаточно долго, чтобы оба они успели добиться своих целей. Провал его плана и покушения, упорные слухи, что со временем дочь лорда Кларендона взойдет на трон Англии, постоянные нападки на его людей понудили Бристоля поставить на кон все разом, и он попытался возбудить дело против лорда-канцлера в Парламенте, обвинив его в государственной измене. Это не вызывало ничего, кроме насмешек и пренебрежения, и Беннет отмежевался от этого шага своего бывшего покровителя. Какими заверениями в поддержке он улещивал Бристоля, чтобы подтолкнуть его к действию, мне неведомо. Его величество был столь оскорблен попыткой насильственно сместить его министра, что сослал Бристоля на Континент. Положение Кларендона укрепилось, и Беннет получил свою награду, приняв в свой стан бывших приближенных Бристоля. Надеждам на союз с Испанией был нанесен сокрушительный удар, и он более не обсуждался.

Согласие между Кларендоном и Беннетом не могло продлиться долго; оба они это знали, и всему свету известно, чем все закончилось. Лорд Кларендон, лучший слуга, какой только был у короля, сам со временем вынужден был удалиться в изгнание во Францию, где он окончил свои дни в нищете, сокрушенный неблагодарностью короля, жестокосердием былых товарищей и открытым переходом в католичество дочери. Беннет возвысился и занял его место, но со временем и он лишился власти, свергнутый другим так же, как он свергнул Кларендона. Такова политика, и таковы политики.

Но по крайней мере недолгое время мои труды оберегали королевство, крамольники и смутьяны, пусть и обильно снабжаемые испанским золотом, не могли достичь ничего, натолкнувшись на решительные меры правительства, не отвлекаемого расколом в собственных рядах. И даже по прошествии стольких лет я все еще помню, в какую страшную цену обошлась эта победа.

Всему виной было мое желание покарать человека, причинившего мне такое горе. А теперь я узнал, что человек этот, которого я ненавидел столь же сильно, сколь любил Мэтью, ускользнул из их рук и избег моего гнева. Я совершал бесчестные поступки и все равно лишился отмщения. В сердце моем я знаю, что меня предали, ибо капитан судна, который напрямик сказал мне, будто видел как Кола утонул, не посмел бы солгать, не будь он напуган кем-то, много могущественнее меня.

Не знаю, кто решил пощадить Кола и укрыть его от меня почему это было сделано. Нет у меня теперь и возможности это узнать. Турлоу, Бристоль, Кларендон – мертвы. Беннет хандрит в угрюмой отставке и отказывается принимать кого-либо. Лоуэр и Престкотт, по-видимому, не знают ничего, а сам я не могу предполагать, будто мистер Кола снизойдет до того, чтобы просветить меня. Я не говорил только с одним участником тех событий, с Вудом, но уверен, что ему неизвестно ничего, кроме ничтожных крупиц истины и незначительных подробностей.

Я никогда не пытался скрыть содеянного мной, хотя и никогда не предавал моих поступков огласке. Не сделал бы я этого и теперь, не появись эта рукопись. Я не отрекаюсь от того, что совершил. Во всяком случае, события доказали, что я был прав по существу. Даже тем, кто порицает меня, придется помнить об этом останься я в бездействии, Кларендон погиб бы и страна, вероятно вновь вверглась в воину. Одно это более чем оправдывает все мои действия, те беды, какие я претерпел, и те, что я причинил другим.

И все же, пусть я знаю, что был прав, воспоминания о той девушке начали преследовать меня. Грешно было умыть руки и молчать, пока ее приговаривали к смерти. Я всегда это знал, но признал только теперь. На это злодеяние меня обманом подтолкнул Турлоу, и единственным моим побуждением была жажда справедливости, каковую я всегда почитал достаточным оправданием.

Все это известно Судье Верховному, и Ему должно мне вверить мою душу, памятуя, что во всех моих поступках я всегда по мере сил служил Ему.

Но как часто теперь, когда я опять лежу без сна или когда чувствую тщету моих молитв, в которых уже не обретаю былой радости меня охватывает страх, что единственная моя надежда на спасение – в том, что Его милосердие окажется большим, нежели мое.

Но более я в это не верю.