29
За то время, что прошло с Бозмена, мы много раз вынимали вещи из поклажи и запихивали их туда обратно. Теперь всё это скомкано и измято. Когда мы поутру разложили всё на полу, получилась довольно большая куча как у старьёвщика. Пластмассовый пакет с чем-то маслянистым порвался, и туалетная бумага пропиталась чем-то пахучим. Одежда настолько скомкана, что складки на ней стали как врождённые. Тюбик с кремом от загара тоже лопнул, и белая паста размазалась по чехлу топорика, а запах от него теперь чувствуется во всём. Потёк и тюбик с жидкостью для улучшения зажигания. Какой беспорядок. Я помечаю в записной книжке: “Купить коробку для тюбиков”, затем добавляю: “Устроить стирку”. Ещё: “Купить ножницы для ногтей, крем от загара, жидкость для зажигания, щиток для цепи, туалетную бумагу.” Всё это надо успеть до того, как выпишемся из мотеля, так что я бужу Криса и велю ему вставать. Надо устроить стирку.
В прачечной самообслуживания я объясняю Крису, как работать с сушилкой, запускаю стиральные машины и ухожу по другим делам.
Я достал всё, кроме щитка для цепи. Продавец сказал, что у них её нет и вряд ли будет. Я уж подумал было ехать дальше без щитка, но ведь цепь будет разбрасывать грязь, да к тому же и опасно. И мне не хочется оставлять её в таком виде. Так что я решил всё-таки как-то поправить дело.
Немного дальше по улице нахожу вывеску сварщика и захожу туда.
Ещё нигде я не видал такой чистенькой сварочной мастерской. Позади неё большие деревья и лужайка с высокой травой, вид как у сельской кузни. Все инструменты аккуратно развешены на стенах, всё кругом аккуратно, но на месте никого нет. Зайду сюда попозже.
Я качу обратно к Крису, проверяю бельё, что он загрузил в сушилку, и весело еду дальше по улицам в поисках ресторана. Везде много машин, большинство из них хорошо ухожены. Западное побережье. Чистый воздух с лёгкой дымкой залитого солнцем городка, где не торгуют углем.
На окраине находим какой-то ресторан, садимся за стол, покрытый красной с белым скатертью и ждем официанта. Крис разворачивает газету “Мотоциклетные новости”, которую я купил в мастерской, и читает вслух о победителях гонок и статью о езде по пересечённой местности. Официантка с некоторым любопытством смотрит на него, затем на меня, на мои дорожные сапожки и записывает заказ. Она уходит на кухню, затем возвращается и снова смотрит на нас. Она вероятно уделяет нам так много внимания потому, что кроме нас других посетителей нет. Пока мы ждём, она бросает несколько монет в музыкальный автомат, и когда поспевает завтрак: вафли, сироп и сосиски, ах, мы едим его под музыку. Мы с Крисом обсуждаем написанное в газете, говорим под музыку со спокойным видом людей, пробывших вместе в дороге много дней, и краем глаза я замечаю, что за нами следят. Чуть погодя Крису приходится переспрашивать меня о чём-то, так как этот настойчивый взгляд сбивает меня с толку и трудно сосредоточиться на том, что он спрашивает. Музыка на пластинке о водителе грузовика на западе… Я заканчиваю разговор с Крисом.
Пока мы выходим, пока я завожу мотоцикл, она опять стоит в дверях и смотрит на нас. Ей одиноко. Она, возможно, ещё не понимает, что с таким взглядом ей недолго быть одинокой. Я пинаю стартёр и слишком резко газую, раздражённый чем-то, и пока мы едем снова к сварщику, раздражение понемногу проходит.
Сварщик на месте, старик лет шестидесяти-семидесяти, он отрешенно смотрит на меня, полная противоположность официантке. Я объясняю ему про щиток для цепи, немного спустя он отвечает мне: “Снимать щиток я вам не буду. Вам придётся сделать это самому”.
Я так и делаю и показываю ему его, а он говорит: “Он у вас весь в масле”.
Под развесистым каштаном я нахожу палочку и соскребаю маслянистую грязь в мусорное ведро. Не подходя ко мне, он говорит: “Вон в той банке есть растворитель.” Я вижу плоскую банку и стираю остатки масла пучком листьев, смоченных растворителем.
Когда я показываю ему щиток, он кивает, медленно идёт к рабочему месту и регулирует пламя газовой горелки. Затем разглядывает сопло и подбирает другое. Никакой спешки. Он подбирает стальной пруток, и я удивляюсь, он что, действительно собирается варить такой тонкий лист металла. Я никогда не свариваю листовой металл. Я залуживаю его латунным прутком. Если пытаюсь варить тонкий лист, то обязательно прожгу в нём дырки, которые приходится потом заваривать прутком и получаются большие шишки. “Вы не будет его залуживать? — спрашиваю я.
Нет. — Разговорчивый малый.
Он зажигает горелку, устанавливает маленькое тоненькое голубое пламя и, трудно даже описать, начинает танец горелки и прутка короткими плавными ритмичными движениями по тонкому листу металла. Всё место становится равномерным светящимся оранжево-жёлтым пятном, он подносит пламя и наполнительный пруток к нужному месту точно в нужный миг и затем отводит их как раз вовремя. Никаких дыр. Шов еле заметен. “Великолепно!” — восклицаю я.
Безо всякой улыбки он произносит: “Один доллар”. Я замечаю какой-то странный вопросительный оттенок в его взгляде. Он что, думает, что запросил слишком много? Нет, что-то другое… то же одиночество, что и у официантки. Может он посчитал, что я насмехаюсь над ним. Кто теперь ценит такую работу?
Мы упаковались и выехали из мотеля почти в расчётный час, вскоре оказались в приморском лесу, пересекли границу Орегона и въехали в Калифорнию. На дороге так много машин, что зевать не приходится. Всё вокруг стало серым, похолодало, мы останавливаемся, надеваем свитера и куртки. Но по-прежнему холодно, градусов около десяти, и мысли наплывают зимние.
Одиноко живётся людям в том городке. Я заметил это в большом магазине, в прачечной самообслуживания и когда мы выписывались из мотеля. Дачные прицепы среди леса, в которых много пенсионеров. Они разглядывают красноватый лес по пути к океану. Это замечаешь при первом же мимолётном взгляде на новое лицо, такой настороженный взгляд, затем он пропадает.
Мы ещё больше замечаем это одиночество теперь. Как это ни парадоксально, в самых густонаселённых местах, в больших приморских городах на западе и востоке, одиночество проявляется больше всего. Казалось бы, что в тех местах, где народу живёт немного, в западном Орегоне, Айдахо, Монтане и Дакотах, одиночество должно быть острее, но мы там этого не замечали.
Полагаю, объяснение состоит в том, что физические расстояния между людьми не имеют ничего общего с одиночеством. Всё дело в психической удалённости, в Монтане и Айдахо физические расстояния велики, а психическая удалённость людей невелика, а здесь всё наоборот.
Мы сейчас в первичной Америке. Это случилось позапрошлой ночью у развилки на Прайнвилл, и с тех пор это ощущение не покидает нас. Это первичная Америка с автомобильными магистралями, реактивными самолётами, грандиозными представлениями в кино и на ТВ. И люди, очутившиеся в этой первичной Америке, как бы живут большую часть своей жизни не очень-то сознавая, что происходит непосредственно вокруг них. Средства массовой информации убедили их в том, что происходящее вокруг них — неважно. Вот почему они одиноки. Это видно по их лицам. Вначале слабый проблеск поиска, а затем, когда уже смотрят на вас, вы просто в некотором роде объект. Вы не в счёт. Вы — не то, чего они ищут. Вы не из телевизора.
А во вторичной Америке, что мы проезжали, на просёлочных дорогах, где китайские рвы и лошади аппалоза, где раскинулись горные хребты, наводящие на размышления, где живут дети с сосновыми шишками и шмелями, где небо раскинулось над нами на многие, многие мили вокруг, там преобладает то, что пронизывает всё, то, что реально, то, что окружает нас. Поэтому там и не было так одиноко. И так оно было лет сто, а то и двести лет тому назад. Было мало людей, и почти не было одиночества. Я тут, конечно, делаю слишком широкие обобщения, но при определённых оговорках всё будет верно.
В значительной степени в вину одиночеству ставят технику, ибо техника конечно ассоциируется с новейшими её достижениями, ТВ, ракетами, автомагистралями и т. д. Но надеюсь, что уже достаточно ясно дано понять, что настоящее зло не в объектах техники, а в тенденции техники изолировать людей, создавать в них чувство одиночества от объективности. Зло создаёт объективность, дуалистическое мировоззрение, лежащее в основе понимания техники. Поэтому я потратил столько сил, чтобы показать, как можно воспользоваться техникой, чтобы разрушить это зло. Человек, который умеет качественно ремонтировать мотоциклы, вряд ли останется без друзей, в отличие от того, кто этого не умеет. И на него уже больше не будут смотреть как на какой-то предмет. Качество постоянно разрушает объективность.
Или если он возьмётся за какую бы то ни было скучную работу, коль уж придётся, а рано или поздно все они становятся такими, и когда просто ради удовольствия начнёт выискивать возможности Качества, и втайне будет продолжать так работать, просто ради самой работы, тем самым превратив то, что делает в искусство, вполне возможно он обнаружит, что стал гораздо более интересным человеком и меньше просто предметом для окружающих его людей, ибо решения по качеству изменили его самого. Не только его работу и его самого, но и других, ибо у качества есть свойство расходиться волнами. Качественная работа, которую он и не думал, что заметят, в действительности обращает на себя внимание, и тот, кто замечает это, чувствует себя при этом лучше, такое чувство передаётся другим, и таким образом Качество набирает вес.
Я лично считаю, что именно так можно добиться дальнейшего улучшения мира: каждый в отдельности будет принимать качественные решения, и больше ничего. Боже мой, не надо больше энтузиазма громадных программ, наполненных социальным планированием для больших масс народа, которые упускают индивидуальное качество. Их можно на время оставить в покое. Для них тоже есть место, но их надо строить на основе качества отдельных индивидов. В прошлом у нас было это индивидуальное качество, которое мы сами того не зная эксплуатировали как природное богатство, и теперь оно почти исчерпано. Почти у всех иссякло вдохновение. Думаю, что пора вернуться к восстановлению этого ресурса Америки — индивидуальной ценности. Некоторые политические реакционеры говорили что-то в этом роде многие годы. Я не из их числа, но в той мере, что они говорят об индивидуальной ценности и не используют её лишь как уловку для дальнейшего обогащения богатых, они правы. Нам действительно надо вернуться к индивидуальной целостности, опоре на свои собственные силы и старомодному вдохновению. Это уж точно. Надеюсь, что в данной шатокуа указаны к этому некоторые направления.
От идеи индивидуальных, персональных качественных решений Федр пошёл другим путём. Мне кажется, что это неверный путь, но возможно, окажись я на его месте, тоже пошёл бы по нему. Он чувствовал, что решение исходит из новой философии, он даже рассматривал это шире, как новую духовную рациональность, при которой уродство и одиночество, духовная серость дуалистического технического мышления станут нелогичными. Разум не будет больше “свободен от ценности”. Логически разум должен подчиняться Качеству, и он был уверен, что найдёт причину того, что оно не было в загоне у древних греков, чьи мифы оставили в наследство нашей культуре тенденцию, лежащую в основе всего зла нашей техники, тенденцию делать то, что «разумно», даже если в этом нет ничего хорошего. В этом корень всего вопроса. Вот тут. Я давно уже говорил, что он гоняется за призраком разума. Вот это я и имел в виду. Разум и качество оказались разделёнными и противопоставленными друг другу, и уже тогда качество оказалось внизу, а разум стал преобладать.
Начал накрапывать дождь. Но не настолько сильно, чтобы стоило останавливаться. Просто потихоньку стало моросить. Дорога выходит из высоких лесов на простор серых небес. Вдоль дороги много рекламных щитов. Везде и всюду видны теплые краски причёски Шенли, и складывается впечатление, что перманент у Ирмы выглядит несколько усталым и посредственным, ибо на её афишах краска потрескалась.
Я снова перечитал Аристотеля, выискивая там массу зла, которое проявляется в воспоминаниях Федра, но не нашёл. Я нашёл у него только довольно скучную коллекцию обобщений, многие из которых невозможно обосновать в свете современных знаний, организация которых представляется чрезвычайно неудачной, она кажется примитивной, так же как и древнегреческая керамика в музеях выглядит примитивной. Уверен, что если бы я знал об этом больше, то понял бы всё гораздо лучше, и оно вовсе не казалось бы мне таким примитивным. Но не зная всего этого, не могу считать, что оно соответствует запросам программы Великих книг или заслуживает гнева Федра. Я конечно же, не считаю работы Аристотеля основным источником как положительных, так и отрицательных ценностей. Но дифирамбы группы великих книг хорошо известны, они опубликованы. А гнев Федра никому не известен, и я чувствую себя обязанным остановиться на нём. Аристотель начинал так: ”Риторика — искусство, ибо его можно свести к рациональной системе порядка”.
Это просто приводило Федра в ярость. Он оказался в тупике. Он был готов расшифровать исключительно тонкие по смыслу сообщения, чрезвычайно сложные системы, чтобы глубже понять внутренний смысл Аристотеля, о котором многие говорят, что он величайший философ всех времён. И вдруг получить удар по лицу наотмашь таким идиотским утверждением! Это его просто потрясло.
Он стал читать дальше:
Риторику можно подразделить на частные доказательства и темы с одной стороны и общие доказательства с другой. Частные доказательства можно подразделить на методы доказательств и виды доказательств. Методы доказательств бывают искусственными и безыскусными. Среди искусственных доказательств бывают этические, эмоциональные и логические свидетельства. В число этических входят практическая мудрость, добродетель и добрая воля. Частные методы, использующие искусственные доказательства этического плана при доброй воле требуют знания эмоций, а для тех, кто забыл, что это такое, Аристотель составил их список. Это гнев, пренебрежение (подразделяющееся на презрение, вызов и высокомерие), мягкость, любовь или дружба, страх, уверенность, стыд, бесстыдство, снисходительность, благосклонность, жалость, благородное негодование, зависть, соревновательность и презрение.
Помните описание мотоцикла, которое давалось ещё в Южной Дакоте? То, где скрупулёзно перечислялись все части и функции мотоцикла? Федр был убеждён, что именно отсюда происходит такой стиль рассуждений. Аристотель это делает страница за страницей. Подобно третьеразрядному инструктору в технике он перечисляет всё, показывает взаимосвязь перечисленных вещей, ловко устанавливая новые случайные отношения среди них, а затем дожидается звонка с тем, чтобы повторить всё это следующему классу.
Федр не усмотрел между строк никаких сомнений, никакого ощущения ужаса, только извечное самодовольство профессионального академика. Действительно ли Аристотель считал, что его студенты станут лучшими риториками, если выучат все эти бесконечные названия и взаимосвязи? А если нет, то считал ли он в самом деле, что преподаёт риторику? Федр полагал, что он так и считал. В его манере не было ничего такого, что указывало бы на то, что Аристотель может сомневаться в Аристотеле. Федр понял, что Аристотеля совершенно удовлетворяет такая уловка, как обозначение и классификация всего и вся. Его мир начинается с этой уловки и ею кончается. Если бы Аристотель не умер более двух тысяч лет тому назад, он с удовольствием стер бы его в порошок, ибо он видел в нём прототип многих миллионов самодовольных, но по настоящему невежественных учителей в истории человечества, которые небрежно и ловко убивали в своих студентах творческий дух посредством этого тупого ритуала анализа, этого слепого, бездумного, вечного перечисления вещей. Зайдите сегодня в любую из сотен тысяч аудиторий и послушайте, как учителя разделяют, подразделяют, взаимосвязывают и устанавливают “принципы” и исследуют “методы”, и вы услышите призрак Аристотеля, вещающего сквозь века, расчленяющий безжизненный голос дуалистического мышления.
Занятия по Аристотелю проходили за огромным круглым столом в мрачной аудитории через дорогу от больницы. К вечеру солнце едва выглядывало из-за крыши больницы, с трудом проникало сквозь грязные окна аудитории и высвечивало пыльный воздух за окном. Тускло, бледно и тоскливо. К середине урока он заметил большую трещину прямо посредине огромного стола. Похоже она была там уже многие годы, но никто и не подумал, чтобы починить стол. Все, несомненно, слишком заняты более важными вещами. В конце урока он всё-таки спросил: “Можно ли задавать вопросы по риторике Аристотеля?”
— Если вы прочли материал, — ответили ему. Он заметил во взгляде профессора философии ту же напряжённость, которая была у него в первый день при регистрации. Он воспринял это как предупреждение, что ему надо очень тщательно подготовиться. Он так и поступил.
Дождь усилился и мы останавливаемся, чтобы надеть защитные щитки на шлемы. Затем продолжаем путь с умеренной скоростью. Я смотрю, как бы не попасть в ухабы, на участки с песком и масляные пятна.
На следующей неделе Федр прочитал весь нужный материал и был готов разгромить утверждение, что риторика является искусством, ибо её можно свести к рациональной системе порядка. По данному критерию продукция фирмы “Дженерал Моторз” представляет собой чистое искусство, а работы Пикассо таковыми не являются. Если Аристотель подразумевает нечто большее, чем видно на первый взгляд, то здесь было бы уместно прояснить эту мысль.
Но вопрос так и не удалось задать. Федр поднял было руку, уловил мгновенную ярость во взгляде профессора, но тут другой студент, почти перебив его, сказал: “Мне кажется, что тут есть ряд весьма сомнительных утверждений”.
И вот что он получил в ответ.
— Сэр, мы собрались здесь не для того, чтобы узнать, что вы думаете по этому поводу, — прошипел профессор философии. Очень ядовито. — Мы пришли сюда, чтобы выяснить, что думает об этом Аристотель! — Прямо в лицо. — Когда нам понадобится выяснить ваше мнение, мы назначим специальный курс на эту тему!
Молчание. Студент просто ошарашен. Все остальные тоже.
Но профессор на этом не успокоился. Он указывает пальцем на студента и вопрошает: “По Аристотелю, каковы три вида частной риторики в соответствии с изучаемой темой?”
Снова тишина. Студент не знает этого. — Так вы не читали материала, не так ли?
Затем с блеском в глазах, свидетельствующим, что он давно ждал этого, профессор снова поднимает палец и указывает на Федра.
— Вы, сэр, каковы три вида частной риторики в соответствии с изучаемым предметом?
Но Федр уже подготовлен. — Судебная, совещательная и эпидиктическая, — спокойно отвечает он.
— Каковы эпидиктические приёмы?
— Приём выявления подобия, приём восхваления, панегирика и усиления.
— Да-а-а-с… — медленно произносит профессор философии.
Затем наступает всеобщая тишина.
Остальные студенты в смятении. Что же такое произошло? Это известно только Федру, и возможно, профессору философии. Несчастному студенту достался удар, предназначавшийся Федру.
Теперь все лица насторожены, все приготовились к новым вопросам такого рода. Профессор сделал ошибку. Он очень сурово обошёлся с невинным студентом, а Федр, виновник всего этого, бросивший ему вызов, всё ещё на свободе. И становится всё смелей и смелей. Поскольку раньше он не задавал вопросов, теперь его уже никак нельзя срезать. Отныне, поняв, как будут отвечать на вопросы, он конечно же, не будет задавать их.
Несчастный студент уставился в стол, лицо у него красное, он закрывает руками глаза. Его стыд вызывает у Федра гнев. За всю свою преподавательскую работу он никогда так не обращался со студентами. Так вот как преподают классику в чикагском университете! Теперь Федр понял профессора философии. Но профессор ещё не знает Федра.
Уставленная рекламными щитами дорога спускается к городу Кресент-Сити, штат Калифорния, под блёклыми дождливыми небесами сам город выглядит серым, холодным и мокрым. Мы с Крисом видим воду, океан позади пирсов и серых строений, и я вспоминаю, что вот к этой великой цели мы и стремились все эти дни. Мы заходим в ресторан с шикарным красным ковром на полу и шикарным меню с чрезвычайно высокими ценами. Кроме нас тут больше никого нет. Мы молча едим, расплачиваемся и снова выезжаем на дорогу, ведущую на юг. Холодно и туманно.
На следующие занятия посрамлённый студент больше не является. Ничего удивительного. Класс просто оцепенел, что неизбежно, когда происходят такие случаи. На каждом занятии всю беседу ведёт только один человек, профессор философии, он говорит, и говорит, и говорит, а лица студентов превратились в совершенно бесстрастные маски.
Профессор вроде бы сознаёт, что же произошло. Злоба в его взгляде на Федра теперь перешла в испуг. Он кажется понимает, что при сложившейся в классе обстановке с ним в своё время могут поступить так же, и он не встретит сочувствия ни у кого из присутствующих. Он уже отбросил своё право на любезность. Теперь возмездия больше не избежать, надо только как следует защищаться.
Но чтобы правильно защищаться, надо усердно работать и говорить всё исключительно точно. Федр тоже понимает это. Храня молчание, он теперь может учиться при очень выгодных условиях.
В то время Федр очень усердно занимался, он моментально всё усваивал, но помалкивал, и было бы неверно считать его хорошим студентом. Хороший студент стремится к знаниям честно и беспристрастно. Но только не Федр. Ему нужно было наточить топор, он стремился только к тому, что могло помочь ему точить его. Он крушил всё, что мешало ему наточить топор. У него не было ни времени, ни интереса читать Великие книги других людей. Он здесь для того, чтобы написать свою собственную Великую книгу. Он исключительно нетерпимо относился к Аристотелю именно потому, что тот был несправедлив к его предшественникам. Они испоганили всё, что он хотел сказать.
Аристотель испоганил то, что хотел сказать Федр, поместив риторику на безобразно низкое место в иерархическом порядке вещей. Он считал её ветвью Практической науки, которая была как бы на побегушках у другой категории, Теоретической науки, которой Аристотель и занимался главным образом. Как ветвь Практической науки, она оказалась изолированной от Истины, Добра и Красоты, которые лишь служили инструментом для ведения споров. Таким образом, Качество в системе Аристотеля полностью отделено от риторики. Такое пренебрежение риторикой вкупе с собственно Аристотелевым безобразным качеством риторики, настолько возмущало Федра, что он не мог больше читать его труды без того, чтобы не изыскивать способов нападок на них и выражения презрения к ним.
Но проблема состояла не только в этом. В течение всей истории Аристотель постоянно подвергался нападкам, и осмеяние наиболее абсурдных мест в его работах, как и ловля рыбы в бочке с водой, не давало настоящего удовлетворения. Не будь Федр так пристрастен, он возможно, познал бы кое-что в ценной технологии Аристотеля вовлечения себя в новые отрасли знания, для каковой цели по сути дела и была создана эта комиссия. Но не будь он так пристрастен в поисках места запуска своей работы по Качеству, его вообще бы здесь не было, так что шансов на успех у него практически не было.
Профессор философии читал лекции, а Федр обращал внимание как на классическую форму, так и романтическую поверхность того, что говорилось. Особенно неуютно чувствовал себя профессор по теме “диалектика”. Хотя Федр и не мог постичь, почему это так происходит в плане классической формы, его всё возрастающее романтическое чутьё подсказывало ему, что он попал на какой-то след, добычу.
Диалектика, а?
Книга Аристотеля начиналась с неё самым таинственным образом. Там говорилось, что риторика стоит в одном ряду с диалектикой, как будто бы это исключительно важно, однако не давалось никакого объяснения этой важности. За этим следовал ряд других разрозненных сообщений, от которых оставалось впечатление, что многое там пропущено, либо материал собран воедино неправильно, либо печатник что-то выпустил, ибо сколько бы он ни читал материал, ничего у него не вырисовывалось. Было ясно только одно, Аристотеля очень занимало взаимоотношение риторики и диалектики. На взгляд Федра здесь чувствовалась та же неловкость, которая была и у профессора философии.
Профессор дал определение диалектики, Федр внимательно слушал его, но всё влетало в одно ухо и вылетало в другое, что весьма характерно для философских утверждений, когда в них что-либо пропущено. В другом классе один из студентов, у которого вроде бы были такие же трудности, попросил профессора ещё раз дать определение диалектики, и профессор при этом снова глянул на Федра испуганным взглядом и как-то занервничал. Федр стал задумываться, а нет ли у “диалектики” какого-либо особого смысла, делающего его ключевым словом, которым можно изменить весь ход спора в зависимости от того, как его разместить. Так оно и есть.
В общем плане диалектика означает “в природе диалога”, то есть беседу двух людей. Сейчас это значит логическая аргументация. Она включает в себя технику перекрёстного допроса, при которой постигается истина. Это способ рассуждений Сократа в “Диалогах” Платона. Платон считал, что диалектика — единственный способ постижения истины. Ничего другого нет.
Вот почему оно является решающим словом. Аристотель критиковал этот подход, утверждая, что диалектика пригодна только для каких-то определённых целей, для выявления убеждений людей, для выяснения истины о вечных формах вещей, известных как Идеи, которые по Платону фиксированы и неизменны и поэтому представляют собой реальность. Аристотель говорил, что есть также научный метод или “физический” метод, при котором наблюдают физические факты и выявляют истину о сущности, которая претерпевает изменения. Центральными в философии Аристотеля были двойственность формы и сущности и научный метод выявления фактов сущности. Поэтому развенчание диалектики в понимании Сократа и Платона было исключительно необходимо для Аристотеля, и посему “диалектика” была и остаётся ключевым словом.
Федр догадывался, что принижение Аристотелем диалектики, от платоновского единственного метода постижения истины до “постановки её в один ряд с риторикой”, должно быть так же нетерпимо для современных последователей Платона, как это было для самого Платона. Поскольку профессор философии не знал, какую “позицию” занимает Федр, это и вызывало у него раздражение. Он мог бы опасаться, что платонист Федр нападёт на него здесь. Если так, то ему совершенно не о чем было беспокоиться. Федра вовсе не оскорбляло то, что диалектику низводят до уровня риторики. Его возмущало то, что риторику низводят до уровня диалектики. Вот такое недоразумение было в то время.
И тем, кто должен был прояснить всё это, был, несомненно, Платон. К счастью, он был следующим участником круглого стола с трещиной посередине в тусклой сумрачной комнате через дорогу от здания больницы в южной части города Чикаго.
Теперь мы едем по холодному, мокрому и тоскливому побережью. Дождь временно перестал, но на небе не видать проблесков надежды. В одном месте я замечаю пляж и каких-то людей, гуляющих там по мокрому песку. Я устал и поэтому останавливаюсь.
Крис, слезая, интересуется: “И зачем это мы остановились?”
— Устал, — отвечаю. С океана дует холодный ветер, в одном месте, где образовались дюны, мокрые и холодные от только что кончившегося дождя, я нахожу, где можно полежать, и при этом немного согреваюсь.
Однако я не сплю. На гребне дюны появляется девчушка с таким видом, как будто ей хочется поиграть со мной. Некоторое время спустя она уходит.
Немного погодя возвращается Крис и хочет ехать дальше. Он говорит, что нашёл на камнях какие-то забавные растения со щупальцами, которые втягиваются, когда трогаешь их. Я иду с ним туда и между накатами волн на камни вижу морские анемоны, которые являются не растениями а животными. Я говорю ему, что щупальца могут парализовать мелкую рыбу. Говорю, что сейчас отлив, иначе он не увидел бы их. Краем глаза замечаю, что та девчушка на другой стороне камней нашла морскую звезду. Её родители тоже несут несколько морских звёзд.
Мы садимся на мотоцикл и двигаем на юг. Иногда дождь усиливается, и я пристёгиваю щиток к шлему, чтобы он не хлестал мне в лицо, но в нём мне неудобно, и как только дождь стихает, я снова снимаю его. До наступления темноты нам надо добраться до Аркаты, и мне не хочется ехать слишком быстро по такой мокрой дороге.
Кажется, Кольридж говорил, что каждый из нас либо последователь Платона, либо Аристотеля. Те, кто терпеть не могут бесконечную конкретизацию деталей, естественно склоняются к возвышенным обобщениям Платона. Тем, кому не по нутру парящий идеализм Платона, приветствуют приземлённые факты Аристотеля. Платон по существу склоняется к Будде, который вновь и вновь появляется в каждом поколении, устремляясь вперёд и выше к “единственному”. Аристотель же извечный механик по мотоциклам, предпочитающий “множество”. В этом смысле я сам в значительной мере приверженец Аристотеля и предпочитаю находить Будду в качестве фактов вокруг меня, но Федр был явно платонист по темпераменту, и ему стало гораздо уютнее, когда в классе перешли к изучению Платона. Его Качество и Благо Платона настолько схожи, что если бы не записи, оставшиеся от Федра, можно было подумать, что они идентичны. Но он отрицал это, и со временем я стал понимать, насколько важным было это отрицание.
Однако, Курс анализа идей и исследования методов не интересовало платоновское понятие Блага, его интересовало платоновское понимание риторики. Платон очень ясно даёт понять, что риторика не имеет никакого отношения к Благу, риторика — это “Зло”. После тиранов Платон больше всего ненавидит риториков.
Первой работой из платоновских “Диалогов” по плану была “Горгий”, и у Федра появилось ощущение, что он добрался. По крайней мере, он хочет, чтобы это было так.
У него всё время было ощущение, что его несут вперёд непонятные силы, мессианские силы. Наступил и прошёл октябрь. Дни стали какими-то нереальными и несвязными, кроме как в плане Качества. Ничто больше в мире не имеет значения, кроме того, что у него вот-вот родится новая, потрясающая, переворачивающая весь мир правда, и хотите вы того или нет, но мир морально обязан принять её.
В этом диалоге, Сократ прекрасно знает, чем и как Горгий зарабатывает себе на жизнь, а Горгием звали одного из софистов, которого он допрашивает, но начинает он свою диалектику Двадцати вопросов, спрашивая, какой риторикой тот интересуется. Горгий отвечает, что его интересуют рассуждения. В ответ на другой вопрос, он говорит, что конечная цель его рассуждений в том, чтобы убедить. Отвечая ещё на один вопрос, он говорит, что уместны они в судебных органах и других собраниях. И в ответ ещё на один вопрос он сообщает, что предметом рассуждений являются справедливость и несправедливость. Всё это, представлявшее собой простое описание Горгием того, чем были склонны заниматься софисты, теперь искусно поданное в сократовской диалектике, становится чем-то иным. Риторика стала объектом, а объект состоит из частей. А эти части соотносятся друг с другом, и отношения эти непреложны. В этом диалоге ясно показано, как аналитический скальпель Сократа рассекает искусство Горгия на куски. И что ещё более важно, видно, что эти куски представляют собой основу аристотелева искусства риторики.
Сократ с самого детства Федра был одним из его героев, и этот диалог его потряс и рассердил. Он исписал все поля текста своими собственными ответами. Это должно быть сильно расстроило его, ибо никак нельзя узнать, как бы пошёл тогда диалог, если бы были даны такие ответы. В одном месте Сократ спрашивает, к какому классу вещей относятся те слова, которыми пользуется риторика. Горгий отвечает: “К величайшим и лучшим”. Федр, несомненно, распознав качество в этом ответе, написал на полях “Верно!” Но Сократ отвечает, что такой ответ сомнителен. Он всё ещё в потёмках. “Враки!”, - пишет Федр на полях, и даёт ссылку на страницу, где ясно видно, что он не мог быть “в потёмках”.
Сократ не пользуется диалектикой, чтобы понять риторику, он использует её, чтобы разрушить, или хотя бы оспорить её. Поэтому его вопросы — совсем не настоящие вопросы, а просто словесные ловушки, в которые попадают Горгий и его друзья риторики. Федра это просто бесит, жаль, что его там не было.
На уроках же профессор философии, обратив внимание на очевидно хорошее поведение и прилежание Федра, посчитал, что он пожалуй не такой уж плохой студент. И это была вторая ошибка. Он решил поиграть с Федром и спросил того, что он думает о кулинарии. Сократ продемонстрировал Горгию, что и риторика, и кулинария — ветви угодливости, изнеженности, ибо обе они взывают к эмоциям, а не к подлинному знанию.
В ответ на вопрос профессора Федр даёт сократовский ответ, что кулинария — ветвь угодливости.
В классе раздался женский смешок, и это рассердило Федра, так как он знает, что профессор хочет взять его в диалектические тиски, подобные тем, что были у Сократа для его оппонентов, и его ответ вовсе не был рассчитан на то, чтобы рассмешить кого-то, а просто отбросить те диалектические тиски, в которые профессор хотел зажать его. И Федр вполне готов детально процитировать именно те аргументы, которые использует Сократ для обоснования этой точки зрения.
Но профессору хочется не этого. Ему хочется организовать в классе диалектическую дискуссию, в которой Федр был бы риториком, и который был бы повержен силой диалектики. Профессор хмурится и пробует снова. “Нет, я хочу узнать, действительно ли вы считаете, что следует отказываться от хорошо приготовленного блюда, поданного в отличном ресторане.”
Федр спрашивает: “Вы имеете в виду моё личное мнение?”
Вот уже несколько месяцев, с тех пор, как исчез тот несчастный студент, никаких личных мнений в классе не высказывалось.
— Ага-а-а, — отвечает профессор.
Федр молчит и пытается сформулировать ответ. Все ждут. Его мысли мелькают с быстротой молнии, провеивая диалектику, разыгрывая в аргументах одно шахматное начало за другим, он выясняет, что в любом из них он проигрывает, и всё быстрее переходит к следующему, а весь класс напряжённо ждёт. Наконец, разочаровавшись, профессор отступается и продолжает лекцию.
Но Федр не слышит лекции. Его мысли устремляются всё дальше и дальше сквозь дебри диалектики, дальше и дальше, наталкиваясь на препятствия, находя всё новые ответвления и разветвления, с гневом взрываясь при каждом новом открытии злобности, порочности и низости этого “искусства”, называемого диалектикой. Профессор, заметив его выражение, тревожится и продолжает лекцию в спешке, как бы паникуя. Мысли Федра уносятся всё дальше вперёд, ещё дальше, и наконец он замечает нечто дурное, зло, укоренившееся глубоко в нём самом, которое делает вид, что пытается понять любовь, красоту, истину и мудрость, но настоящая цель его вовсе не состоит в том, чтобы понять их, его истинная цель всегда в том, чтобы узурпировать их и воцариться на троне самому. Диалектика — узурпатор. Вот это он понял. Выскочка, попирающая всё, что есть Хорошего, стремящаяся ограничить его и подчинить себе. Зло. Профессор раньше времени заканчивает лекцию и поспешно уходит из аудитории.
После того, как студенты молча вышли из комнаты, Федр остается один, он молча сидит за громадным круглым столом до тех пор, пока солнце за пыльным окном не исчезает совсем, и в комнате всё становится серым, а затем темным.
На следующий день он приходит в библиотеку ещё до открытия и сразу же начинает яростно читать, впервые отложив Платона в сторону, всё то немногое, что известно о риториках, которых он так презирал. И то, что он обнаружил, начинает подтверждать то, о чём он уже интуитивно догадывался раздумывая накануне.
Многие учёные ещё раньше с большими сомнениями относились к осуждению Платоном софистов.
Сам председатель комиссии высказался в том плане, что те критики, которые не совсем уверены в том, что имел в виду Платон, должны с равным сомнением относиться к тому, что имели в виду его соперники по диалогам. Раз уж известно, что Платон вложил свои слова в рот Сократу (об этом свидетельствует Аристотель), то почему бы тогда не предположить, что он это делал и с другими.
Отрывки из работ других древних учёных вроде бы вели к иным оценкам софистов. Многие из старших софистов были выбраны “послами” своих городов, что весьма почётно. Название Софист употреблялось даже в отношении самих Сократа и Платона безо всякого уничижительного смысла. Кое-кто из более поздних историков предположил, что Платон потому так ненавидел софистов, что они не шли ни в какое сравнение с его учителем, Сократом, который фактически был величайшим из всех софистов. Последнее объяснение, думает Федр, довольно интересно, но неудовлетворительно. Нельзя ненавидеть школу, членом которой был твой учитель. Какова же была истинная цель Платона при этом? Федр читает всё больше и больше трудов досократовских греческих мыслителей и в конце концов приходит к выводу, что ненависть Платона к риторикам — часть ещё более крупной битвы, где реальность Блага, представляемого софистами, и реальность Правды, представляемой диалектиками, находятся в жестокой схватке за будущий разум человека. Правда победила, Благо проиграло, вот почему сегодня мы с такой лёгкостью воспринимаем реальность правды, и с таким трудом воспринимаем реальность Качества, хотя ни в одной из этих областей нет полного согласия до сих пор.
Чтобы понять, как Федр пришёл к этому, требуются кое-какие разъяснения.
Прежде всего следует отрешиться от мысли, что период времени от последнего пещерного человека до первого из греческих философов был краток. К такому заблуждению иногда приводит отсутствие каких-либо исторических сведений об этом периоде. Но прежде чем на сцене появились греческие философы, был период в пять раз больший всей нашей письменной истории со времен греческих философов, когда существовали цивилизации в довольно развитой стадии. У них были города и сёла, транспортные средства, дома, базары, огороженные поля, земледельческие орудия и домашние животные. Люди жили ничуть не менее богатой и разнообразной жизнью, чем в большей части сельской местности современного мира. Как и люди в этих регионах в настоящее время они не видели смысла в том, чтобы описывать всё это, а если и занимались этим, то таких материалов не сохранились. Поэтому мы о них ничего не знаем. “Мрачное средневековье” было возобновлением естественного хода жизни, который лишь на мгновенье был прерван греками.
Ранняя греческая философия представляла собой первую сознательную попытку поиска того, что есть нетленного в делах людей. До того всё нетленное было в сфере богов, сфере мифов. А теперь в результате всё возрастающей беспристрастности греков к окружающему миру, выросла и степень абстракции, которая дала им возможность рассматривать старые греческие мифы не как откровения, а как воображаемые творения искусства. Такое осознание, которого в мире раньше никогда не бывало, выявило совершенно новый уровень преобразования в греческой цивилизации.
Но мифы сохраняются, то, что разрушает старый миф, становится новым мифом, и новые мифы при первых ионических философах превратились в философию, которая по-новому воплотила в себе постоянство. Постоянство перестало быть исключительной прерогативой Бессмертных Богов. Его можно также обнаружить среди Бессмертных Принципов, одним из которых стал наш современный закон тяготения.
Вначале Бессмертный принцип был назван Фалесом водой. Анаксимен называл его воздухом. Пифагорейцы называли его числом, и были первыми, кто рассматривал Бессмертный принцип как нечто нематериальное. Гераклит называл его огнём и ввёл понятие изменчивости как части Принципа. Он говорил, что мир существует как противоречие и борьба противоположностей. Он говорил, что существует Единство и существует Множество, и Единство — это универсальный закон, присущий всему. Анаксагор первым определил Единство как nous, что означает “разум”.
Парменид впервые уяснил, что Бессмертный принцип, Единство, Истина, Бог отделены от видимости и от суждения, и важность такого отделения для последующей истории нельзя переоценить. Вот тут впервые классический разум распрощался с романтическими истоками и провозгласил: “Благо и Истина не обязательно одно и то же”. И пошёл дальше своим путём. У Анаксагора и Парменида был слушатель по имени Сократ, который полностью развил их идеи.
В данном случае необходимо понять, что до сих пор не было таких категорий как дух и материя, субъект и объект, форма и сущность. Такое подразделение всего лишь изобретение диалектики, которое появилось позже. Современный разум иногда просто не может себе представить, что такие дихотомии изобретены и говорит: “Ну так такое разделение существовало, раз уж греки открыли его”, а вы вынуждены спросить: “Где оно было? Укажите!” И современный разум оказывается в смятении, что бы всё это значило, и по-прежнему полагает, что разделение всё-таки было.
Но как утверждал Федр, его не было. Это просто призраки, бессмертные боги современных мифов, которые представляются нам реальными, ибо мы сами находимся в этом мифе. А в действительности они такое же художественное творение, как и антропоморфические боги, которых они заменили собой.
Все упомянутые до сих пор досократовские философы стремились выявить универсальный Бессмертный принцип во внешнем мире, который был вокруг них. Их общие усилия объединили их в группу, которую можно назвать Космологами. Все они сходились в том, что такой принцип существует, но не могли преодолеть разногласий в том, что же он из себя представляет. Последователи Гераклита настаивали, что Бессмертный принцип — это изменение и движение. А ученик Парменида, Зенон, доказал целым рядом парадоксов, что любое восприятие движения и изменений иллюзорно. Действительность должна быть неподвижной.
Разрешение споров Космологов проявилось в совершенно новом направлении со стороны группы, которую Федр посчитал ранними гуманистами. Они были учителями, но стремились преподавать не принципы, а верования людей. Их целью была не единая абсолютная истина, а усовершенствование человека. Они говорили, что все принципы, все истины — относительны. “Человек — мера всего”. Они-то и были знаменитыми учителями “мудрости”, софисты древней Греции.
Для Федра такое новое освещение конфликта между софистами и космологами ставит “Диалоги” Платона в совершенно другую плоскость. Сократ вовсе не исповедует благородные идеи в вакууме. Он находится в гуще войны между теми, кто считает истину абсолютной, и теми, кто считает её относительной. И он ведёт эту войну всеми имеющимися у него средствами. И противник у него — софисты.
Только теперь становится понятной ненависть Платона к софистам. Он с Сократом защищает Бессмертный принцип космологов от того, что они считают декадентством софистов. Истина. Знание. Они не зависят от того, что кто-либо о них думает. Идеал, за который Сократ отдал жизнь. Идеал, который есть только у Греции впервые в истории мира. Он всё ещё очень хрупок. И может исчезнуть совсем. Платон безудержно проклинает софистов не потому, что они низкие и аморальные люди, в Греции очевидно есть гораздо более низкие и аморальные люди, на которых он совершенно не обращает внимания. Он проклинает их за то, что они мешают человечеству впервые ухватить идею истины. Вот в чём дело.
Результатом жертвенности Сократа и последовавшей затем непревзойденной прозы Платона стала вся западная цивилизация человечества в том виде, как она нам известна теперь. Если бы идее истины позволили погибнуть нераскрытой вновь в эру Возрождения, вряд ли мир сегодня ушёл бы далеко от уровня доисторического человека. Идеи науки и техники и прочих систематически организованных усилий человека непосредственно нацелены на это. Это ядро всего.
И всё же Федр понимает, то что он говорит о Качестве, каким-то образом противостоит всему этому. Оно как бы стоит гораздо ближе к софистам.
“Человек есть мера всех вещей”. Да, вот это он и говорит о Качестве. Человек не является источником всех вещей, как сказали бы субъективные идеалисты. Он также не является пассивным наблюдателем всего, как бы сказали объективные идеалисты и материалисты. Качество, создающее мир, возникает как соотношение человека и его опыта. Он участник создания всех вещей. Мера всех вещей — это подходит. И они учили риторике — тоже сходится.
Единственное, что не сходится из того, что говорит он и что говорит Платон о софистах, так это их претензия на то, что они преподают добродетель. Все сведения указывают на то, что это центральная часть их учения, но как вы собираетесь учить добродетели, если утверждаете, что все этические идеи относительны? Добродетель, если она что-либо значит, прежде всего подразумевает этический абсолют. Человеком, чьи представления о том, что верно, меняются изо дня в день, можно восхищаться, ценить широту его ума, но не его добродетель. По крайней мере не в том плане, как понимает это слово Федр. Но как можно было вывести добродетель из риторики? Это нигде не объясняется. Чего-то не хватает.
В своих поисках он прочитал ряд книг историков древней Греции, которых он как обычно читал так, как читают детективы, выискивая только те факты, которые могли бы помочь ему и отбрасывая те, которые не подходят. Вот он читает “Греков” Г.Д.Ф. Китто, бело-голубенькую книжонку, которую купил за пятьдесят центов, и доходит до абзаца, где дано описание “самой души Гомерического героя”, легендарной фигуры доупадочной, досократовской Греции. Вспышка прозрения по прочтении этих страниц настолько ярка, что герои так и остались в памяти, и я вижу их безо всякого напряжения.
“Илиада” — это история осады Трои, которая будет повержена в прах, а её защитники будут перебиты. Жена их руководителя, Гектора, говорит ему: “Твоя сила тебя же погубит, в тебе нет жалости ни к своему сыну младенцу, ни к своей несчастной жене, которая скоро станет твоей вдовой. Ибо скоро ахейцы набросятся на тебя и убьют, и если я тебя потеряю, то мне лучше самой умереть”.
Муж отвечает ей: “Мне хорошо это известно, я уверен в том, что наступит день, когда погибнет Троя, погибнет Приам и народ богатого Приама. Но я печалюсь не столько о троянцах, не о самой Гекубе, не о царе Приаме, не о моих благородных братьях, которых перебьют враги, и которые будут лежать в пыли, сколько о тебе, когда один из одетых в бронзу ахейцев утащит тебя всю в слезах, и на том закончатся твои дни свободы. Тогда ты, возможно, будешь жить в Аргосе и работать за ткацким станком в доме какой-нибудь женщины или носить воду для другой женщины в Мессене или Гиперии, ты будешь мучиться в неволе, и на тебе будет тяжёлая обязанность. И увидев тебя плачущей, какой-нибудь мужчина скажет: “Она была женой Гектора, самого благородного в битве укрощающих коней троянцев, когда они сражались за Илион.” Так они будут говорить, и это вновь усугубит твоё горе, тебе придётся вытерпеть и такое. Но пусть лучше я погибну, пусть сомкнётся земля над моей могилой, лишь бы не слышать мне твоих стонов и не видеть насилия, совершённого над тобой.”
Так говорил блистательный Гектор, протягивая руки к сыну. Но младенец заплакал и спрятался на груди своей дородной няньки, ибо испугался при виде дорогого папочки, в бронзе и с конским хвостом, грозно развевавшемся на шлеме. Отец громко рассмеялся, и его благородная жена тоже. Тут же блистательный Гектор снял шлем и положил его на землю, и пока ласкал и лелеял дорогого сыночка, он молился Зевсу и другим богам: “Зевс и вы другие боги, сделайте так, чтобы сын мой, как и я, стал самым славным среди троянцев, чтобы он стал могучим мужчиной и правил в великом Илионе. И пусть говорят, когда он вернётся с войны: “Он гораздо лучше своего отца”.
Китто комментирует: “Греческого воина на подвиги вдохновляет не чувство долга, как мы понимаем его, долг по отношению к другим, а больше долг по отношению к самому себе. Он стремится к тому, что мы называем “добродетелью”, но по-гречески это arete, “великолепие”… мы остановимся поподробнее на arete. Оно пронизывает всю жизнь греков.
Здесь, считает Федр, и есть определение Качества, которое существовало тысячу лет до того, как диалектики стали придумывать для него слова-ловушки. Любой, кто не в состоянии понять это значение без логических definiens, definendum и differentia либо лжёт, либо настолько оторван от общей судьбы человечества, что недостоин вообще получить какой-либо ответ. Федра также восхищает описание мотива “долга по отношению к самому себе”, которое является почти точным переводом санскритского слова dharma, которое иногда передают словом “один” на хинди. Могут ли быть dharma индусов и “добродетель” древних греков идентичными?
Затем Федр чувствует позыв снова перечитать этот отрывок, он так и делает и затем… что это?!.. “То, что мы переводим как “добродетель”, на греческом значит “великолепие”.
Озарение молнии!
Качество! Добродетель! Дхарма! Вот чему учили софисты! А не этическому релятивизму. Не просто “добродетель”. А arete. Великолепие. Дхарма! Прежде Храма Разума. Прежде сущности. Прежде формы. Прежде духа и материи. Прежде самой диалектики. Качество было абсолютным. Эти первые учителя западного мира учили Качеству, а среда, которую они выбрали для этого, была риторикой. Он всё время делал всё верно.
Дождь перестал настолько, что стало видно горизонт, чёткую линию, разграничивающую светло-серое небо и темно-серую воду.
Но это ещё не всё, что Китто говорил об arete у древних греков. “Когда мы встречаем arete у Платона, — пишет он, — мы переводим его как “добродетель” и следовательно теряем весь аромат его. “Добродетель”, по крайней мере в современном английском, почти полностью слово, относящееся к морали. Arete, напротив, применяется без разбора во всех категориях и просто означает великолепие.”
Итак, герой “Одиссеи” — это великий воин, ловкий интриган, прирождённый оратор, человек с мужественным сердцем и широкой мудростью, который знает, что ему следует вынести без особых сетований то, что ему посылают боги. Он может и построить корабль и плавать на нём, может провести борозду ничуть не хуже любого, победить молодого хвастуна в метании диска, посостязаться с фракийским юношей в кулачном бою, борьбе или беге, забить быка, снять с него шкуру, разделать его и зажарить, его может взволновать до слёз песня. В действительности он прекрасный мастер во всём, он превосходит arete.
Arete подразумевает уважение цельности и единства жизни и следовательно неприязнь к специализации. Оно подразумевает презрение к эффективности, или пожалуй к гораздо более высокой идее эффективности, эффективности, которая существует не в какой-то одной сфере жизни, а в самой жизни.
Федр вспомнил строку из Торо: “Никогда не приобретаешь ничего, кроме того, что теряешь”. И тогда он впервые стал сознавать невероятные масштабы того, что потерял человек, когда обрёл способность понимать мир и править им в плане диалектических истин. Он выстроил империи научной способности манипулировать явлениями природы и создавать громадные воплощения своих мечтаний о власти и богатстве. Но на них он променял царство понимания не меньших масштабов, понимания того, что значит быть частицей мира, а не его врагом.
В какой-то степени можно обрести спокойствие духа просто наблюдая за горизонтом. Это геометрическая линия… совершенно плоская, ровная и известная. Может быть, это та самая линия, которая привела к евклидовому пониманию линейности, исходная линия, из которой были выведены расчёты первых астрономов, которые начертали звёзды.
Теперь с такой же математической уверенностью, какую ощущал Пуанкаре, решив фуксианские уравнения, Федр понял, что arete и было тем недостающим звеном, которое довершало структуру, но теперь он решил дочитать всё до конца.
Ореол над головами Платона и Сократа теперь исчез. Он понял, что они неизменно проделывают именно то, в чём обвиняют софистов. Они используют эмоционально убедительные выражения для того, чтобы в конечном итоге выдвинуть более слабый аргумент в пользу диалектики так, чтобы он выглядел сильнее. Больше всего мы осуждаем в других то, думал он, чего сильнее всего боимся в себе.
Но почему так, удивлялся Федр. Зачем разрушать arete? И не успел он задать этот вопрос, как тут же появился ответ. Платон и не стремился разрушить arete. Он лишь заключил его в кокон, сделал из него постоянную, фиксированную идею, он превратил его в жёсткую неподвижную Бессмертную истину. Он сделал из arete Благо, высшую форму, высшую Идею всего. Она подчинена только самой Истине в синтезе всего того, что произошло прежде.
Вот почему то Качество, к которому пришёл Федр в классной комнате, казалось так близко к Благу Платона. Благо Платона было взято у риториков. Федр искал, но не нашёл никого из космологов, кто бы прежде говорил о Благе. Оно пришло от софистов. Разница лишь в том, что по Платону Благо было фиксированной, вечной и неподвижной Идеей, а для риториков оно вообще не было идеей. Благо не было формой реальности. Оно было самой реальностью, постоянно изменяющейся, в конечном итоге непостижимой каким-либо фиксированным, жестким путём.
Зачем Платон сделал это? Федр рассматривал философию Платона как результат двух синтезов.
Первый синтез пытался разрешить разногласия между последователями Гераклита и последователями Парменида. Обе космологические школы исповедовали Бессмертную истину. Чтобы добиться исхода борьбы в пользу Истины, где проигрывает arete, против противников, которые учат arete, где проигрывает истина, Платон должен был сначала разрешить внутренний конфликт среди поборников Истины. Поэтому он утверждает, что бессмертная истина не просто изменение, как утверждают последователи Гераклита. Она также не неизменная сущность, как твердят последователи Парменида. Обе эти Бессмертные истины сосуществуют как Идеи, которые неизменны, и как Видимость, которая изменяется. Поэтому Платон находит уместным разделять, к примеру, “лошадность” и “лошадь”, и говорит, что лошадность реальна, фиксирована, верна и недвижима, а лошадь — простое, неважное, преходящее явление. Лошадность — это чистая Идея. Лошадь, которую мы видим, — это набор изменяющихся Видимостей, лошадь, которая может сколько угодно видоизменяться и двигаться как хочет, может даже тут же сдохнуть, ничуть при этом не потревожив лошадность, которая является Бессмертным принципом и может вечно следовать по путям древних Богов.
Второй синтез Платона — включение arete софистов в эту дихотомию Идей и Видимостей. Он ставит его в положение высших почестей, подчинённое только самой Истине и методу, которым приходят к Истине, диалектике. Но в попытке объединить Благо и Истинное, делая Благо наивысшей из идей, Платон, тем не менее, узурпирует место arete, подставляя туда диалектически определённую истину. Как только Благо ограничили в качестве диалектической идеи, для другого философа не составило труда показать диалектическими методами, что arete, Благо, выгоднее поместить на более низкую позицию в пределах “истинного” порядка вещей, более совместимого с внутренним механизмом диалектики. И такой философ не заставил себя ждать. Его звали Аристотель.
Аристотель чувствовал, что смертная лошадь Видимости, евшая траву, занимавшая место людей и порождавшая маленьких лошадок, заслуживает гораздо больше внимания, чем ей уделил Платон. Он заявил, что эта лошадь не просто Видимость. Видимости льнут к чему-то, что не зависимо от них, и что, подобно идеям, неизменно. Это “нечто”, к которому льнут видимости, он назвал “сущностью”. И именно в этот момент, и ничуть не раньше, родилось наше современное научное понимание реальности.
По “Читателю” Аристотеля, где знания о троянском arete блистают своим отсутствием, во всём доминируют форма и сущность. Благо — относительно мелкая ветвь знаний, называемая этикой; его главным образом интересуют разумение, логика, знания. Arete мертво, а наука, логика и университет в их нынешнем виде получили в качестве устава следующие положения: находить и изобретать бесчисленное множество форм у существенных элементов мира и называть эти формы знанием, а также передавать эти формы будущим поколениям как “систему”.
А риторика. Бедная риторика, когда-то “познававшая” себя, теперь сводится к преподаванию маньеризма и форм, аристотелевых форм, для письма, как если бы они имели значение. Федр припоминал: пять орфографических ошибок, или одна ошибка неполноты предложения, или три определения, поставленных не на месте, или… и так далее и тому подобное. Любой из этих позиций было достаточно, чтобы сообщить студенту, что он не знает риторики. Ведь риторика, в конце концов, в этом и состоит, не так ли? Конечно, существует также и “пустая риторика”, то есть риторика, взывающая к эмоциям без должного подчинения диалектической истине, но ведь нам не нужно ничего подобного, а? При этом мы уподобимся тем лгунам, лжецам и мошенникам древней Греции, которых называют софистами, помните их? Мы же выучим истину на других академических курсах, затем подучим слегка риторику, чтобы можно было красиво изложить её и произвести впечатление на наших начальников, которые продвинут нас по службе.
Формы и манеры, которые лучшие ненавидят, а любят худшие. Из года в год, десятилетие за десятилетием “ученики” с первых рядов с любезными улыбками и аккуратным почерком получают аристотелевы пятёрки, а те, кто обладает подлинным arete, молча сидят на задних партах и удивляются, в чём же дело, почему они не могут полюбить этот предмет.
И сейчас в тех немногих университетах, где всё ещё берут на себя труд преподавать классическую этику, студенты, следуя Аристотелю и Платону, бесконечно играют вопросом, который в древней Греции и задавать-то было незачем: “Что такое Благо?” И как мы угадываем его? Поскольку разные люди определяли его по разному, можем ли мы знать, что оно существует вообще? Кое-кто говорит, что благо находят в счастье, но откуда нам знать, что такое счастье? И как можно определить счастье? Счастье и добро — не объективные термины. С ними нельзя иметь дело по научному. А поскольку они не являются объективными, то они существуют лишь в вашем воображении. Так что, если хотите быть счастливы, просто вообразите себе что-либо другое. Ха-ха, ха-ха.”
Аристотелева этика, аристотелевы дефиниции, аристотелева логика, аристотелевы формы, аристотелева сущность, аристотелева риторика, аристотелев смех… ха-ха, ха-ха.”
Кости софистов давным-давно превратились в прах, и то, что они говорили, также обратилось в прах вместе с ними, а прах похоронен под руинами упадочных Афин и затем под руинами падшей Македонии. В результате упадка и гибели древнего Рима и Византии, Оттоманской империи и современных государств они погребены так глубоко, с такой бесцеремонностью, с такой помпой и злорадством, что только сумасшедший спустя века мог бы найти ключи, нужные для их раскрытия, и с ужасом увидел бы, что же было сделано…
На дороге стало так темно, что мне теперь приходится включить фару, чтобы уследить за ней сквозь эти туманы и дождь.