Странички из дневника

Яркий звонкий юг мне кажется праздником шумным – ярмаркой с плясками, выкриками – звонкий праздник! Север (Арктика) – строгий, светлый огромнейший кафедрал. Простор напоен стройным песнопением. Свет полный, без теней. Мир только что создан. Для меня Арктика – утро Земли. Жизнь на Земле только что начинается. Там теряется мысль о благах обычных, так загораживающих наше мышление. Если в Арктике быть одному и далеко от жилья – хорошо слушать святую тишину. Незакатное солнце наполняет светом радости.

Север своей красотой венчает земной шар… Для знакомства с югом дважды был в Египте, был в Греции, в Италии, был в Самарканде. Хотел побывать в Индии, Китае, но солнце слишком жгло.

На Севере лучи солнца более косые, спектр лучей более многогранен. В летние солнечные ночи солнце не просто светит, солнце поет! В зимнюю пору Север богат серебристыми жемчужными тонами.

В Риме меня просили научить серебристым тонам. Я ответил: «Это дает Север…»

В своих картинах я весь отдался Северу. Я здесь родился и вырос. Пока не был на юге, я вместе со всеми твердил о «сером севере», о «солнечном юге» и другую такую же чепуху. В 1905 году попал на юг. Проехал до Египта. По пути останавливался в Константинополе, Бейруте. С этюдником бродил по Палестине. Был в Италии, в Греции. Но, вероятно, это не то, что меня могло увлечь.

Красиво на юге, но я его не чувствовал, смотрел, как на декорации. Как на что-то ненастоящее. Через три месяца стал скучать, а через пять месяцев я был болен ужасной болезнью – тоской по родине.

Из Каира я торопился домой – к солнцу, к светлым летним ночам. Увидел березки, родные сосны. Я понял, что для меня тоненькая березка, сосна, искривленная бурями, ближе, дороже и во много раз красивее всех садов юга…

 

На Новой Земле

(из записок художника)

Первый раз я ехал на Новую Землю в 1905 году на пароходе «Великий князь Владимир». В первом классе было только два пассажира – правитель канцелярии губернатора и я. Это единственная поездка на Новую Землю, когда на пароходе были свободные места. Вышли на Канин Нос. Буря будто ждала нас. Тишина Белого моря оказалась затишьем. За Каниным Носом море сделало «заготовку» и рвануло ветром, ревом. Пароход кидался, пытался опрокинуться.

В те годы были три становища, куда заходил пароход: Белушья Губа, Малые Кармакулы и Маточкин Шар. Были промысловые избушки в разных местах и на Карской стороне. Пришлось видеть избушки-вежи. Часто это было подобие шалаша из леса-плавника и старых оленьих шкур. В такую избушку забирались только спать или переждать непогодь.

Белушья Губа.

С берега послышалась ружейная стрельба и ударила пушка. Это приветствовали наш пароход.

По берегу носились собаки, подбегали к воде, входили на шаг-два в воду и лаяли разноголосно, звонко. Собаки, приехавшие из Архангельска, отвечали лаем с взвизгиванием…

«Владимир» отгремел якорем, прогудел свистком и стоял в тихой бухте. С берега торопились гости…

Спокойные линии невысоких гор, редкие пятна снега. Несколько серых домиков, чумы. У самого берега склад. Захотелось идти по этой земле и послушать тишину…

В Белушьей Губе я впервые увидел ползучие деревья. Ива в местах, защищенных от холодного ветра, подымает ветки. Ствол ивы плотно прижат к земле.

Я видел много цветов – ярких, пахучих. Их век короток, как коротко и лето за Полярным кругом. Но цветы успевают вырасти, расцвесть, дать семена.

На Карской стороне льды надвинулись на берег, а на берегу, почти рядом со льдами, крупные белые ромашки с оранжевыми серединами. Полярные маки, бледно-желтые на мохнатых стебельках, встречались и на мысе Желания.

* * *

Выгрузка и погрузка шли своим чередом. Губернаторский чиновник, весь перепачканный, вылез из-под дома. – Что вы там делали?

– Идолов искал. Обещал архиерею привезти. Не могу найти, а есть, знаю, что есть…

Идолы были. Мне их показали – замазанных салом, закопченных.

– Где вы их прятали? Чиновник все перерыл, всюду лазил.

– Под собакой со щенятами. Собака чиновников-начальников не подпустит,– отвечали мне ненцы.

* * *

Третья остановка – Маточкин Шар. Горы Три Брата закрыты тяжелыми снежными тучами. Пила-гора стояла свободная. Белая полоска, как тропинка, шла по уступам хребта горы. По этой тропе легко подняться до вершины. На полдороге была небольшая туча, – прошел как через холодный туман. Низко идущие тучи местами закрывали землю и море.

Бывая на юге, я нередко слышал восклицания: «Ах, как красиво!» Красота Новой Земли иная. Сады на берегах Средиземного моря, ботанический сад в Каире – это казалось звучным, нарядным, как карусель пестрая с шарманкой.

Об Арктике кто-то хорошо сказал: – Кто побывал в Арктике, тот становится подобен стрелке компаса – всегда поворачивается к Северу.

* * *

На лето в 1905 году я остался в Кармакулах. Промышленники ушли на промысел. В становище остались старики да ребята.

Первой гостьей ко мне пришла старуха Маланья. В нарядной панице из белых камусов, расцвеченной полосками цветного сукна, Маланья села на пол у самой двери.

– Здравствуй, художник!

– Здравствуй, Маланья! Проходи, сядь к столу.

Маланья, медленно раскачиваясь, затянула что-то мало похожее на песню.

– Аа… ааа… аа…

– Маланья, тебе нездоровится? У тебя живот болит?

– Что ты! Я здорова. Я пою.

– Пой, пой, я послушаю.

– А ты что не спросил, что я пою?

– Скажи, пожалуйста, Маланья, о чем ты поешь?

– Я, Маланья, к художнику в гости пришла. Художник мне чарку нальет. Я выпью, мне весело станет…

– У меня другая песня есть,– отвечаю я гостье.

– Какая у тебя песня?

Подражая пенью Маланьи, я запел:

– Ко мне Маланья в гости пришла. У меня самовар кипит. Я заварю чай, буду гостью чаем угощать. Чай с сахаром, с вареньем, с сухарями, с конфетами, а водки у меня нет…

– Худа у тебя песня.

Обиженная гостья перевалилась через порог и колыхаясь, пошла домой. На мой зов не отозвалась.

Пришел старик Прокопий, муж Маланьи. От чаю отказался. Долго сидел молча, ждал от меня другого угощенья. Не вытерпел – заговорил:

– Ты что не наливаешь-то?

– У меня водки нет.

– Ну как так нет? У нас таких людей не бывало, приезжих. С Большой Земли с водкой приезжают. Налей, я что хоть дам. Все нутро в огне.

– Понимаю, да нет у меня водки.

– Налей стакан. Я тебе песца дам. Шкуру медведя дам, гольцов дам, денег дам.

Старик достал золотую монету, протягивает мне.

– Возьми, только налей стакан.

– Нет у меня водки. Сам не пью и не взял с собой.

Обиделся старик, поднялся и ушел не прощаясь. Дня через три я пришел к старикам. Мне хотелось побывать на птичьем базаре.

Прокопий уже поправился после похмелья. Лечился кислой капустой. Посмотрел хитро и спросил:

– А ты что заплатишь?

Все, что у меня было, мало могло соблазнить старика. Были у меня деньги – пять серебряных рублей. Я не собирался что-либо покупать на Новой Земле. Решил отдать три рубля. Два останутся на питание в дороге до Архангельска.

Достал три рубля, протянул Прокопию.

– Вот возьми деньги и свези меня.

Взял старик монеты, положил в рот, причмокнул и вынул.

– Не сладко.

Положил монеты на колено.

– Не тепло.

Прокопий сел на три серебряных рубля, поуминался на стуле.

– Не мягко. На что мне они? Возьми себе. А на птичий базар я и так свезу.

Явилась мысль – если бы серебряных рублей у меня было много, очень много, я был бы только сторожем: ни сесть, ни съесть, ни одеться, ни укрыться.

Через два года я второй раз приехал на Новую Землю. Старик Прокопий, здороваясь, погладил меня по лицу. В этом была большая ласка, выражение большой радости, – во мне не было протеста. Старик говорил:

– Не только сердце обрадовалось, глазам весело, что ты приехал.

Мне подарили тобоки (полупимы), – их приготовили, чтобы послать мне в Архангельск.

– За что подарок мне? И за что так встречаете?

– За то, что ты не винопродавец…

На птичий базар я попал. Для этого не понадобилось ни денег, ни водки. Непуганые птицы не понимали опасности, спокойно сидели на гнездах. Я протянул руку. Гагарка не улетела, она прижалась к руке.

Я не охотник. Успехи моих спутников, бивших птиц на корм собакам, меня не радовали.

На одном птичьем базаре я видел полярную сову. Сова медленно рвала гагарку. Остальные спокойно сидели на гнездах: их много, и опасность быть съеденными не очень велика.

Много раз пришлось побывать на Новой Земле с 1905 года до 1945 года. На птичий базар больше не ездил. Если бы можно было побыть на острове среди птиц без охотников, без сборщиков яиц!

* * *

В полночь солнце было близко к воде. Солнечные лучи пробежали по самой земле, пронизали стебельки цветов и травы. Цветы и травы засветились, как самоцветы. Свет над ними переливался широкими розовыми радугами И тишина казалась светящейся, как все кругом.

На крутом берегу над морем сидел молодой ненец и что-то пел. Ненец слышал, что я подхожу, но не обернулся, не перестал петь. Он мне доверял. Я сел рядом. Море перед нами золотилось переливчато.

Песня ненца не мешала тишине, казалось – свет и в песне.

Я долго слушал и спросил:

– Скажи, о чем ты поешь?

– Так, пою о том, что вижу.

– Скажи мне русскими словами, о чем поешь!

– Ладно, скажу, слушай.

Ненец запел русскими словами. Его пенье не мешало светлой тишине. Ненец пел:

Вышел я ночью на гору, Смотрю на солнце и на море. А солнце смотрит на море и на меня, И хорошо нам втроем - Солнцу, морю и мне. Солнце заметно поднялось над морем - Новый день.

Я тихо поднялся. Ненец пел по-своему. Когда я ушел далеко, и ненец не мог меня услышать, я повторил его песню:

Хорошо нам втроем: Солнцу, морю и мне!

* * *

Под горой у берега припай льда. С припая выполоскал белье. Вода чистая, прозрачная, на дне видны все камешки. Рейкой смерил глубину – глубина подходящая, немного не до плеч. Снял шубу, стоя на шубе разделся и в воду.

Ледяные стрелки верхнего слоя пресной воды разбежались в стороны. Казалось, ледяные иглы вонзились в меня. Я нырнул и подождал, чтобы вода надо мной успокоилась.

Выбрался на лед. Надо было размахивать руками, бегать. Чуть согрелся, надел валенки, шубу накинул на голое тело. Остальную одежду и выполосканное белье схватил охапкой и – домой. Самовар уже кипел. Напился чаю и спать. Утром открываю глаза. Около меня стоит старик. Озабоченно спрашивает:

– Болен?

– Болен.

– Что чувствуешь?

– Есть хочу.

Два с половиной месяца почти ежедневно купался. Пропускал дни больших ветров. Первый снег не мешал купанью.

В 1913 году в журнале «Аргус» помещена моя фотография. Я сижу на льдине, и подпись: «Художник П. нагуливает здоровье».

* * *

В первые дни я собрался идти подальше от становища. Увидела Маланья, заколыхалась, заторопилась, догнала.

– Ты куда пошел?

– На Чум-гору.

Посмотрела Маланья на мои ноги – я был в ботинках.

– Обратно как пойдешь? Боком перекатывать себя будешь? – Маланья объяснила, что на острых камнях ботинки скоро порвутся. – Я тебе пимы принесу.

Подождал. Маланья принесла новые пимы из нерпы с подошвой из морского зайца.

– Одень. В этих пимах и по камешкам хорошо, и по воде можно ходить. А сколько стоят пимы?

– Полтора рубля.

Мне это показалось дешево. Удивление вылилось вопросом:

– Оба?

Маланья засмеялась долгим смехом, даже села на землю. Отмахиваясь руками, раскачивалась. И сквозь смех сказала:

– Нет, один пим! Один ты оденешь, один пим я одену. Ты шагнешь ногой, и я шагну ногой. Так и пойдем.

Посмеялась Маланья и рассказала старинную ненецкую сказку о людях с одной ногой, которые могут ходить только обнявшись.

– Там живут любя друг друга. Там нет злобы. Там не обманывают, – закончила Маланья и замолчала, задумалась, засмотрелась в даль рассказанной сказки. Долго молчала Маланья.

Собаки угомонились, свернулись клубками, спят. Только уши собак вздрагивают при каждом новом звуке.

– Ты думаешь, в сказках все сказка? – снова заговорила Маланья. – Я думаю, и правда есть.

– Расскажи еще. Ты много знаешь старых сказок?

– Много знала, да потеряла. Живу давно, иду долго, по дороге и потеряла много.

* * *

Поехал я на два месяца, продуктов взял на четыре. Лишнее всегда пригодится остающимся. Не взял керосину, не взял дров и теплой одежды для зимы. Была у меня шуба, теплая шапка, но для зимы все это легкая одежда.

Начал готовиться к зимовке. Надо запасти дров. У берега было много плавника. Сталкивал бревна в воду, кое-как подгонял ближе к дому, распиливал и втаскивал в гору к дому. Много запасти не было силы и времени. Месяца на два-три запас.

С наступленьем темных ночей пришли и ветры, будто сговорились.

Несколько дней штормовой ветер не выпускал из дому. Ветер порывами наваливался на дом, пытался сбросить с места. Дом вздрагивал, отвечал не то вздохами, не то стонами. Наконец ветер успокоился. Я пошел делать зарисовки.

Большие пятна сгустками крови краснели на камнях. Подошел ближе. Это камнеломка в осеннем расцвете увядания. Листья желтеют и проходят всю гамму красных тонов. Яркое увядание камнеломки, похожее на цветение, разгоняло безнадежность, громко говорило о радости жизни, о силе жизни. В темном пейзаже увядающая камнеломка радовала больше весеннего цветения на юге.

* * *

Ненцы ждали с Большой Земли продуктов на зиму. Кто-либо из ненцев дежурил на высоком месте, всматривался в море.

– Пароход! Пароход идет!

Становище ожило. У всех оказалось много дела, хлопот. Сколько я ни всматривался в море – ничего не видел.

– Да ты носом нюхай. Дымом пахнет. Глазом-то и мы не видим.

* * *

В том же 1905 году познакомился с Тыко Вилкой. Картины Вылки меня поразили глубоким пониманием полярного пейзажа. Картины были исполнены карандашом и акварелью. Исполнение было неровное. Рядом с утонченнейшими акварелями, напоминающими лучших мастеров, были резко набросанные черные горы, скалы. В них надо было вглядеться, смотреть надо было иначе, чем обычные, привычные глазу пейзажи. Особенно радовали и запомнились «Жонка ловит рыбу» и «Ночь летом». «Жонка ловит рыбу» – непосредственная передача виденного, прочувствованного. Мягкие линии невысоких гор обступили залив. Лодка. Ряд поплавков. Рыбачка наклонилась над сетью.

«Ночь летом» – маленький островок, тихая вода, над островком два легких розовых облачка.

Вилка стремился на Большую Землю, в Москву. Хотелось отговорить, посоветовать окрепнуть в своих работах, окрепнуть в своих достижениях и тогда ехать.

В те недавние и, кажется, такие далекие от нашего времени годы не было бережного и заботливого отношения к самобытным художникам, выходящим из малых народов, как сейчас. К сожалению, в Москве Илья Константинович пережил много горьких минут.

* * *

В одну из поездок на Новую Землю пришлось ехать с губернатором Сосновским.

Преисполненный довольством, высокий чин заговорил о целях своей поездки. Его не смущало, что его слова будут слушать и пассажиры второго класса, и даже пассажиры трюма, палубы, пассажиры третьего класса. Под мерный шум машины, под журчание воды, рассекаемой пароходом, губернатор говорил:

– Я еду – я получаю прогонные с каждой версты за двенадцать лошадей! За двенадцать лошадей с каждой версты! – Хмельной властелин Севера просто думал вслух: – Еду по морю, а версты считаются, прогонные сосчитываются. И море милое, тихое. Мне это нравится. Я доволен!..

На пароходе ехала одна женщина – учительница, туристка.

Море проявило непочтительность к губернатору, подняло волны и сильно раскачивало пароход. Капитан распорядился перевести пассажирку в почтовую каюту. Каюта была на верхней палубе, в ней менее укачивало.

Первый класс был занят чинами разных достоинств. Капитан распорядился поставить охрану к каюте пассажирки. Это оказалось не лишним. Ночью, несмотря на качку, чиновники пытались навестить одинокую путешественницу. Крепкие руки моряков помогли кавалерам вернуться на свое место.

* * *

На Новой Земле один чиновник показывал шкурки пыжиков, полученные «в подарок».

Ненец, чьи шкурки показывал чиновник, стоял тут же и, качая укоризненно головой, тихо сказал:

– Что ты наделал? Зачем взял? Я бы тебе сам отдал. Теперь злой дух в этих шкурах, и худо тебе будет от злого духа. Кабы я подарил тебе, тогда бы светлый дух был с тобой и хранил тебя.

Ненец не знал чиновничьих правил: украл – значит, получил в подарок.

* * *

О поездке губернатора промышленники говорили:

– Всякие напасти бывают – ныне проехал губернатор…

* * *

Баржа с грузом на Новую Землю. Это был первый опыт по плану В. И. Воронина.

Явился вопрос – как быть с баржой? На тихую погоду в обратном пути трудно было надеяться. Комсостав взялся доставить баржу в Архангельск..

Во время бури баржа за кормой парохода сильно вскидывалась, толстый трос стал перетираться. В. И. Воронин перекинулся через фальшборт. Одной рукой держался за стойку фальшборта, другой рукой обматывал тряпками трос. Корма «Сосновца» подымалась, и Владимир Иванович висел над крутящимся винтом парохода. Корма шла вниз – Владимир Иванович погружался в воду. Дело сделано, трос укреплен.

В Архангельске шли мимо судоремонтного завода. «Сосновец» сбавил ход. Короткая команда с мостика – и баржа стала плотно к стенке.

Скупы северяне на выражение похвалы. А стоявшие на берегу аплодировали.

* * *

В 1924 году основано становище Красино. Интересно было наблюдать выбор места для нового поселка. «Сосновец» медленно продвигался. На мостике стояли два Воронина – капитан «Сосновца» Владимир Иванович и Яков Федорович. Воронины молча всматривались в берега. Иногда тот или другой делали чуть заметное движение, как бы указывая место.

Баржу с материалом для построек нового становища подвели к берегу. Началась выгрузка. Зашумели пароходные лебедки, шум разносился далеко в прозрачной тишине…

* * *

В 1935 году я взял с собой кукольный театр. Первое представление было на острове Колгуеве. Комсомольцы, учитель и работник метеостанции после одной репетиции полностью усвоили роли.

Оповестили жителей. Ненцы – ребята и взрослые – наполнили помещение. Над ширмой появились Петрушка, Матрешка, Бузилкин, Томми (чернокожий), ненец, охотник и другие. Было заметно, что зрители заинтересованы.

После спектакля водившие кукол вышли к публике. Петрушка и Матрешка были надеты на руки, Матрешка держала коробку с конфетами, а Петрушка раздавал конфеты.

– Кукла! Кукла!

Эта часть спектакля была встречена особенно весело и шумно. Пришлось повторить спектакль. Зрители уже отвечали куклам и долго обсуждали увиденное.

На Новой Земле во всех становищах были спектакли. За неимением большого помещения сценой служила входная дверь какого-либо дома. Дверь открывали, вместо ширмы укреплялось одеяло – и сцена готова.

* * *

Арктика обжита, перестала быть далекой. В 1945 году я сошел в становище Белушья Губа. Много оказалось знакомых. Встретили с настоящим русским радушием.

В Кармакулах полярник М. Геннадиев приехал на своем моторе и позвал нас всех к нему в гости.

Геннадиев уезжал на Большую Землю. Пять лет он прожил в Кармакулах. Устал. Ему хотелось домой, в среднюю полосу. Хотелось видеть сады и все-все, что он не видел пять лет.

Это было в 1945 году, а через год Геннадиев снова уехал на Новую Землю. Заменивший Геннадиева по дороге много рассказывал о своей солнечной родине. Рассказывал хорошо, неторопливо. Но он ехал в Арктику. Уже много раз он был в разных местах Арктики. Выезжал. И снова тянуло.

Подтверждаются слова: «Побывавшие в Арктике уподобляются компасной стрелке – всегда поворачиваются на Север».

* * *

В Маточкином Шаре встретили также радушно, тепло. Легко работалось при хорошем отношении. Написал ряд картин «Лето на Новой Земле», «Рошаль» у берегов Новой Земли". «Рошаль» во время Отечественной войны обслуживал промысловые становища Новой Земли. Был под обстрелом, но благополучно ускользал от вражеских снарядов и успешно выполнял задания.

* * *

На мысе Желания, вблизи от места зимовки Седова, есть нагромождение камней, обточенных водой. Камни большие, будто груда застывших чудовищ – днем это интересно. Раз я увлекся работой над картиной «Место зимовки Г. Я. Седова», задержался среди нагромоздившихся камней… Время осеннее. Ночи уже темные. Кончил работу. Было сумеречно. Камни будто готовы двинуться с места, насторожились, ждут сигнала.

На северной оконечности Новой Земли, на мысе Желания, поставлен памятник В. И. Ленину.

На вопрос: «Кто поставил памятник?» – мне сказали: «Все».

Перед жилым домом поставили постамент, обили кровельным железом, покрасили красной краской и на нем укрепили бюст.

На самой северной точке Новой Земли, на Великом Сибирском пути, стоит памятник Ильичу.

 

Илья Константинович Вылка

Или просто Тыко Вылка. Познакомился с ним в 1905 г. на Новой Земле. Показал мне Тыко свои работы. Уже тогда это был большой мастер. Работы Вылки поражали неровностью: то детски неумелые, то сильные, полнозвучные, как работы культурнейшего европейца, в тонком рисунке, легких и прозрачных тонах. Но все это было. Большим мастером был Вылка до поездки в Москву.

Оставил я Вылке краски. А на просьбу «научить» – как мог, убеждал не учиться. Слишком самобытен он, и верным природным чутьем сам находил свою дорогу. Говорил я Вылке, что мы, приезжие, не знаем Новой Земли так, как он знает, и без наших указаний он лучше сделает. Но захотелось нашим меценатам вывезти в Москву Вылку, показать как чудо…

Увезли на целую зиму. С Новой Земли, от скал, льдов, штормов, от зимы-ночи с северным сиянием, от лета-дня с солнечными ночами. Увезли в сутолоку так называемой культурной жизни. Все поражало Тыко Вылку, впрочем, тут уж он стал Илья Константинович. Увидав впервые леса и кусты на берегу, Вылка приуныл: «Ой, какой земля лохматый!»

В Москве, став центром внимания, а чаще просто любопытства, Вылка сразу взял верный тон и любопытствующих рассматривал, как показывающихся. Самое большое впечатление произвела на него опера: «Как скаска, луцсе сем сон видишь!»

Кино тогда не понравилось. Узнав, что «жизненность» кино происходит от быстрой смены картин, заявил: «Обман один».

Много курьезов было. Не пощадили Вылку «культурные люди». Какая-то барышня или вдова хотела замуж за него выйти (временно). Посмотрел Илья Константинович на перетянутую в корсете фигуру и просто заявил: «Не хосю, ты ненастоящая зенсцина. Тут тонко, тут сыроко».

А обученье? Тут очень неладное случилось. Заняться серьезно, внимательно отнестись к Вылке было некому или не было времени. Стали учить по общему рецепту. Для Вылки этот рецепт оказался убийственным. С одной стороны – выставка рисунков и «картин», и успех, и шум в печати, с другой – его же учат как совсем неумеющего.

Неохотно показывал Вылка свои московские работы.

– Ну сто, тут больсе хозяин делал. Да и худо это.

Хозяином он звал учителя.

Из Москвы вернулся Илья Константинович просто великолепным: черный плащ с золотыми пряжками, на голове котелок и в пенсне (это, как многие, для «умного вида»)!

…Вместо непосредственного творчества занялся Вылка писанием «картинок»… Покупают, попросту берут, кто увидит из приезжих, – платят табаком, консервами. Хочется Вылке устроить выставку своих работ, хочется собрать их побольше – да как соберешь, как не отдашь?

Прошлым летом встретился с Вылкой в Белушьей Губе. Все тот же Тыко Вылка, так же топорщатся усы. Одет во френч, на карманах френча налеплены пряжки от черного плаща. Показал Вылка свои работы – лучшие уже были отобраны у него.

– Я все спрасывал про тебя, зыв – говорили. А последние годы уз громко слысно стало. Все здал, а ты и приехал!

В разговоре Вылка спросил: – Стоит ли продолжать рисовать? Вопрос большой, вызванный беспощадной самокритикой. В таких случаях всегда легко убедить не бросать работу. За рисунки дают табак, молоко… А еще лучше собрать побольше рисунков да послать в краеведческое общество. Быть может, устроят выставку, или пошлют на выставку, или смогут продать.

Понадобился Вылка кинооператорам для съемок. Разом сообразил, что надо делать, и очень хорошо разыграл сборы на охоту: запряг собак, собрал все нужное, выехал на большой припай снега у берега и «помчался на охоту». Потом проделал все как на охоте: высматривал зверя, стрелял и т.д. И наконец – «возвращение с охоты». Играл Вылка с увлечением, знал, что его увидят в Москве и за границей…

 

«Пушкинисты» на Новой Земле

В 1905 году я жил на Новой Земле в становище Малые Кармакулы.

Промышленники готовились за зверьем. Проверяли и налаживали нехитрые по тому времени принадлежности промысла. Сели покурить. Вытащили кисеты с махоркой.

– Ну, робята, у ково бумага подходяща?

Откликнулся Варламка:

– На, у меня цельна книга на цигарки взята.

Старик Николаич взял книгу, стемнел весь, сердито вскинул глазами на Варламку.

– Сказывай, где взял?

– Да я, дяинька, ништо, я в избе взял, тамотка валялась. Дяинька, да книга-то ишь трепана, ее не жалко и рвать.

Николаич сжал тяжелый кулак:

– Счастье твое, Варламка, что не почал рвать. Так бы я нарвал тебя, разом забыл бы курево! Ты прочитай, чье это писанье. Ну!

Варламка, с трудом складывая буквы в слоги, медленно прочел:

– Сы-о-со-чи-и-н-е-не – сочинение Аа-еы-пы-у-ш Пушкина! Его я знаю, дяинька, ишшо вчерась ты здорово жарил наизусть «Евгения Онегина».

– То-то, – жарил наизусть «Евгения Онегина». Вот бить надобно бы, да не тебя, – ты в возраст входишь, а грамоты у тебя – ой-ой! Долго ли учился?

– Зиму ходил.

– Ладно. Знаем. Болыпак ты, семьи кормилец. Николаич развернул книгу и обратился к артели: – А что, браты, пока тишь да светлось, не прочесть ли из сочинений Пушкина?

Артель отозвалась неспешными голосами:

– Ладно, читай. И Пушкин написал хорошо, да и ты, Николаич, читать, как показывать, – читай.

Николаич развернул книгу, читать начал по книге;

На берегу пустынных волн Стоял он, дум великих полн,- И вдаль глядел.

Рука с книгой опустилась. Николаич читал без лишнего пафоса, без жестов, и, казалось, видишь:

В гранит оделася Нева; Мосты повисли над водами: Темно-зелеными садами Ее покрылись острова.

Мы забыли, что сидим на борту карбаса, на бревнах, выкинутых морем. Николаич «жарил» на память. В грамоте-то он тоже не очень силен. В те годы не очень много учили: мало-мальски умеешь читать, писать и готово, грамотный. А то говорили: «Много будет учиться, перестанет бога признавать, перестанет царя почитать».

На вопрос, как он так помнит стихи, Николаич отвечал с усмешкой:

– Песня да сказки не молитвы, учить не надо, – сами помнятся. – И добавил: – А я, браты, ишшо вам сказку о попе и его работнике Балде скажу. Сочинение Александра Сергеевича Пушкина.

Сказку эту артель уже слыхала от Николаича, но слушали, как маленькие дети слушают давно знаемую сказку, но с неменьшим интересом воспринимая ее повторение. Благородные слушатели рассыпались хохотом, когда поп получил урок от Балды. Смеялись долго, повторяли отдельные, видимо, уже заученные места. Николаич заговорил:

– Видно, Орина Родионовна, нянька Александра Сергеевича, сказки брала из того же места, откуда и наши старики да старухи берут. Ну-ко, Савельич, расскажи, как парень к попу работником нанялся и как работал?

Савельич, довольный, ухмыльнулся, бородой прикрылся, будто лицо свое утирает, – видать, удовольствие лишнее спрятать хочет. Как же, подумайте-ка, сам Николаич зовет сказку сказывать – это большая честь!

– Ну-к, што ж, язык-то свой. Я буду молоть, а вы слушайте. Коли у Пушкина про попа, дак и от нас попу уваженье. Как парень к попу в работники нанялся… "Нанялся это парень к попу в работники и говорит: – Поп, дай мне денег вперед хоть за месяц. – На што тебе деньги? – это поп говорит. Парень отвечат:

– Сам понимать, каково житье без копейки. Поп согласился:

– Верно твое слово, како житье без копейки. Дал поп своему работнику деньги вперед за месяц и посылат на работу. Дело было в утрях. Парень попу: – Што ты, поп, где видано не евши на работу иттить! Парня накормили и опять гонят на работу. Парень и говорит:

– Поевши-то на работу?

– Да я себе брюхо испорчу. Теперича надобно полежать, пусть пишша на место уляжется.

Спал парень до обеда. Поп на работу посылать стал. – На работу? Без обеда? Ну, нет, коли время обеденно пришло, дак обедать сади!

Отобедал парень, а поп опять на работу гонит. Парень попу толком объяснят:

– Кто же после обеда работат? Уж тако завсегдашно правило заведено – тако положение: опосля обеда – отдыхать.

Лег парень и до потемни спал. Поп будит:

– Хошь теперича иди поработай.

– На ночь-то глядя? Посмотри-кось: люди добры за ужну садятся да спать валятся, то и мне надеть.

Парень поел, до утра храпел. Утром наелся, ушел в поле, там спал до полден. Пришел, пообедал и опять в поле спать. Спал до вечера и паужну проспал. К ужину явился, наелся. Поп и говорит:

– Парень, што ты севодня ничево не наработал? – Ах, Поп, поглядел я на работу: и завтра ее не переделать, и послезавтра не переделать, а сегодня и приниматься не стоит!

Поп весь осердился, парня вон гонит: – Мне еково работника не надобно. Уходи от меня! – Нет, поп, я хошь и за дешево нанялся, да деньги взял вперед за месяц. Я месяц и буду жить у тебя. Коли очень погонишь – я, пожалуй, уйду, ежели хлеба дашь ден на десять".

Артель так грохнула смехом, что чайки, нырявшие за рыбками, шарахнулись в сторону. Хохот далеко разнесся в светлой тишине по гладкой воде. Эхо в горах повторило его.

– Мастак, Савельич! Дак говорит парень – «Месяц жить буду так!»

И снова смех бородатых ребят.

Николаич оглянул курящих:

– Вы каку бумагу прирвали на цигарки?

Ответил скорый Варламка:

– Мы, дяинька, Троицки лиски рвали ["Троицкий листок объявлений" выходил в г. Троицке в 1908 г., позже – под названием «Троицкий вестник»], очень подходяче и душепользительно, и махорка хорошо тянется.

А том сочинений Пушкина Николаич разгладил рукой, наслаждаясь обладанием этой книги, и передал Варламке:

– Ну, пострел, унеси, положи ко мне в изголовье, да смотри, ежели ишшо…

Варламка досказать не дал:

– Дяинька, да я, да Пушкина… Да штоб прирвать? Пушкина? Ни в жизнь!

О.Э. Озаровская рассказывала о встречах с неграмотными пушкинистами на Пинеге. Пришла О.Э. Озаровская в избу к крестьянину-бедняку, – крестьянин, зная ее, поднялся навстречу и, указывая на беспорядок в избе, сказал:

– Извините, Ольга Эрастовна. Не прибраны «пожитки бедной нищеты».

В гостях у О.Э. этот же крестьянин отказывался от чаю:

– Боюсь, «как бы брусничная вода мне не наделала вреда», – как сказал Александр Сергеевич Пушкин.

О.Э. все-таки подала стакан чаю и спросила:

– Вы много Пушкина читали?

– Я неграмотный, где мне читать, а вот брат у меня грамотной, дак он наизусть без запинки отчеканивает и «Медново всадника», и «Евгения Онегина» и много знат стихов Александра Сергеича Пушкина, а я с голоса заучиваю.

Озаровская рассказывала мне, как была свидетельницей подготовки спектакля под открытым небом. Крестьяне одной из деревень на Пинеге готовили «Русалку». Выбрали подходящее место у мельницы. Руководил подготовкой студент, приехавший в родную деревню на каникулы (это было после 1920 года). Озаровская уехала накануне спектакля. Боялась, что река обмелеет, а пароход последний, придется ехать на лошадях. Хотелось сказать ей сердито: «Хотя бы пешком!» Лишить себя такой радости! «Русалка» под открытым небом, в светлую северную начь, в исполнении крестьян, из которых едва ли кто бывал в театре!..

Пушкина крестьяне знали даже в условиях прошлого темного времени.

Теперь и среди колхозников Северного края, и среди зимовщиков Новой Земли, и всей Арктики, как и по всему СССР, А.С. Пушкина будут знать полнее, шире, любовь к нему, издавна живущая в народе, вспыхнет еще ярче в нашу эпоху.

 

Ненецкте сказки

Как-то приходит старик ненец. Поговорил о том о сем попил чаю и спрашивает:

– Скази, худозник, ты знас, посему у тех людев, сто приезжают, две правды, а у нас одна?

Пробую не понять:

– Как две правды, тоже одна.

– Нет, сто ты, у них и хоросо быват нехоросим, и нехоросо хоросим, а у нас нехоросо – нехоросо, хоросо – хоросо.

Много говорили, и в том ли году или в 1907 году, когда снова жил до осеннего рейса, рассказывали мне сказки. Две из них, как мне кажется, я запомнил. В себе хранил, как дорогой подарок. Теперь уже много лет прошло, можно и передать, как тогда записал.

Больше мне нравится мечта о счастливом крае, где нет злобы, вражды, где только любят:

«Если пройдешь льды, идя все к северу, и перескочишь через стены ветров кружащих, то попадешь к людям, которые только любят и не знают ни вражды и ни злобы. Но у тех людей по одной ноге, и каждый отдельно они не могут двигаться, но они любят и ходят обнявшись, любя. Когда они обнимутся, то могут ходить и бегать, а если они перестают любить, сейчас же перестают обниматься и умирают. А когда они любят, они могут творить чудеса. Если надо за зверем гнаться или спасаться от злого духа, те люди рисуют на снегу сани и олени, садятся и едут так быстро, что ветер восточный догнать не может».

Вторая сказка.

"Герой сказки нашел в лесу могильный сруб: четыре столба невысоких, вбитых в землю и околоченных досками, как ящик. Около сани с возом, опрокинутые, и олени в упряжке. Оглянулся герой, нет никого, стал звать:

– Есть ли здесь кто-нибудь?

Голос из могилы откликнулся:

– Здесь я, девка, похоронена.

– Зачем же ты похоронена?

– Да я мертвая.

– Как ты узнала, или кто тебе сказал, что ты мертвая?

– Я всю жизнь была мертвой, у меня не было души, но я об этом не знала и жила, как и все живые. А когда была невестой и сидела с женихом и родными у костра накануне свадьбы, из костра выскочил уголь и упал на меня. Я и родные мои, и жених узнали, что у меня нет души, а только видимость одна. Меня и похоронили, и со мной все, что было мое.

Герой сказал:

– Хочешь, я сломаю могилу и ты будешь жить.

– Нет, у меня нет души, мне нечем жить.

– Я дам тебе половину моей души, и ты будешь моей женой!

Девка согласилась. Герой сказки сломал могильный сруб, освободил девку и увез с собой".

 

Двое в полярной ночи

Пришлось быть в экспедиции по установке радиосвязи Югорский Шар, Вайгач, Маре-Сале. В первый год постройка не была закончена. На Югорском Шаре оставили двух сторожей, двух закадычных друзей. Оставили также обильный запас продуктов.

Оставшиеся вдвоем сторожа тяжело пережили зиму. Им многое казалось пугающим: и осенние ветры выли не по-хорошему, и снег о чем-то шуршал-говорил и будто сам переходил с места на место. Все ужасы, накопленные с детства из рассказов-сказок, оживали и тесно стояли кругом дома. И весной при солнце страх не ушел. Рассказывали позднее:

– Идем по снегу и слышим – кто-то след в след идет за нами. Светлынь, солнце во всей силе, а кто-то идет и идет; остановимся – и тот, кто идет, тоже остановится. А то еще как кнутом большим щелкает с присвистом.

Сторожа стали бояться один другого. За несколько дней до парохода стали охотиться друг за другом.

Чтобы не называть по именам, обозначу сторожей «добрый» и «злой». Оба схватили ружья. Злой выбежал из дому, ждал доброго, ходил около дома.

По счастью, ружье злого оказалось незаряженным. А добрый так и не смог прицелиться в своего бывшего друга. Размахивать ружьем – это одно дело, а чтобы выстрелить – руки не подымались.

Показался пароход – и разом пропали-ушли все страхи. Друзья помирились, обнялись и даже вместе приготовили обед для гостей.

– Как стены раздвинулись! Широко стало. Зимой-то нас как крышкой накрыло. Когда разговаривали – еще ничего, жили, а как говорить промеж себя перестали – вот тут худо стало. Думается о многом, о доме вспоминается и слышится такое, что хоть на стену лезь. И теперь вспомнишь, так страшно становится. А на людях и свет-то стал другим.

По ненецким суевериям дурная примета.

 

Памятник жертвам интервенции в Иоканьге

В 1927 году я участвовал в этнографической экспедиции к лопарям. Наш путь был в погост Иоканьга. С тем же пароходом ехал художник Давыдов Иван Афанасьевич. Его задача была поставить памятник на месте тюрем в Иоканьге. С И.А. Давыдовым ехали и рабочие.

Мрачные камни, редкий мелкий кустарник, немного травы, цветные лишаи на камнях…

Выгрузили багаж. Главный груз был для памятника. Его верхняя часть из полированного гранита. Основную, нижнюю часть предполагали собрать из местного материала – кругом камни и камни.

Закладку памятника назначили на воскресенье. Пробовали начальник станции и Давыдов говорить, что здесь и народу мало и никто не видит, – лишние хлопоты. Но настоять было не трудно.

– Мы, здесь оказавшиеся, видим. Видят рабочие приехавшие, учительница, ребята. А ребят всюду полно. Согласились.

В воскресенье утром все собрались у скалы, на которой при интервентах стоял часовой. С этой скалы видны все тюремные помещения – самые страшные из бывших в истории. Это не подземелья, не каменные мешки. Бараки тюремные – из тонких досок наскоро сколоченные длинные шалаши, как двускатные крыши, поставленные на камни. В бараках справа и слева длинные ящики во всю длину.

Сначала памятник мне не понравился подобие тюрьмы и цепи.

Вечером я вышел к памятнику. Ветер разбивал о берег волны, далеко бросал холодные водяные брызги, и цепи от ветра позванивали. Я понял замысел художняка Давыдова: от интервенции в памяти остались тюрьмы и цепи.

На шлифованных камнях написано на русском, немецком, французском и английском языках:

ЖЕРТВАМ ИНТЕРВЕНЦИИ ВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ

Иностранцы, проходящие мимо, могут прочесть и будут знать, что МЫ ПОМНИМ!

 

На Землю Франца-Иосифа

Ледокол «Седов» шел навстречу волнам. Волны, разбиваясь, рассыпались мелкими брызгами, и над баком подымалась радуга, бежала до мостика. Снова волна – и новая радуга.

Так нас встретил Океан. Помню, как отошли от берега, – капитан сказал, что не надо запирать каюту. В море за весь длинный путь – от Архангельска до Александровска, оттуда мимо Новой Земли к Земле Франца-Иосифа и обратно через Карское море – каюты не запирались.

Из Архангельска отходили в ясную погоду, но только отошли – туман и дождь мелкий как с привязи сорвался.

– Пройдет скоро, погода временная – Федосья-рыскунья отшумит – и тихо будет,– пояснили мне [11 июня (29 мая) – день Федосьи. В это время на Севере часто дует (рыщет) холодный, резкий, перемеячивый ветер.].

Отшумела Федосья-рыскунья, тихо стало, но хотелось скорее ко льдам.

В Александровске – этом почти брошенном и как будто вымирающем городе – брали уголь. А из города не только жители ушли в Мурманск, но и дома увозят – местами остались только каменные фундаменты от домов. Достопримечательностью города за Полярным кругом был мороженщик. Он стоял около кооператива, или около Народного дома. Весь город (около ста человек) приходил «освежиться» мороженым.

Наконец отошли от Александровска. Пароход вымылся после погрузки угля. Теперь мы идем ко льдам! Чайки долго летели с нами.

9 июля. Идем льдом. Лед серый – может быть, усыпан береговым песком, – а местами белый, сверкающий. Источенный водой лед очень причудливых форм.

Ледокол медленно раздвигает лед, колет, давит своей тяжестью. Лед оседает, раскалывается длинными трещинами и раздвигается, унося с собой краску с ледокола,– будто красные раны на льдинах.

Ледокол полным ходом двинулся на толстый пласт льда, смял, расколол и остановился – подводная часть не пустила дальше. Короткие команды: – Лево на борт! – Задний ход! – Полный вперед!

Прошли. Вывернулся ярко-зеленый край льдины, а в воде в глубине льдина темно-зеленая. Из сплошного льда вышли.

На воде появляются тюленьи морды, утки проносятся мимо. А Михайло в бочке высматривает зверя.

Промышленники надели малицы. Туман. Мелкий лед кажется неподвижным. Тихо. Постукивает паровое отопление в трубах.

А в тумане, во льдах своя жизнь идет: то льдина прошуршит или слегка прозвенит рассыпаясь, то птица прокричит, и еще какие-то звуки.

11 июля. Сегодня солнечно. Снег блестит, и кажется, что светится. Показалась льдина-поле. Подошли, а она дырявая и для подъема самолета мала.

13 июля. Кругом лед почти сплошной. Под солнышком сверкают маленькие озерки воды, как дорога для «Седова». Показалось большое пространство воды. Блестит. А по краю мираж строится.

Радио принесло весть о спасении двух спутников Нобиле. Радиограмма висит около камбуза. Известие всех всколыхнуло. Много разговоров. За вечерним чаем, вернее полночным, долго и возбужденно обсуждали новость.

Чувствовалось, что все горды тем, что русские спасли.

14 июля. Девять часов утра. Туман остался на горизонте, тяжелый, темный и освещенный, очень похожий на береговые горы и по виду и по очертаниям.

17 июля. Медведь. Лед почти сплошной задерживает пароход, а медведь пустился бегом, и ветер к нему – пугает. Ранили. На льду полоска крови. Долго бежит медведь, уже думалось – уйдет, но полынья большая. Плывет медведь куда тише, чем бежит. Вчера взяли двух медведей.

Лед полярный чистый, белый с синевой и с зелеными озерками. Празднично красиво полярное лето! Идем от севера Новой Земли к Шпицбергену. Без промысла все скучают.

Два медведя идут навстречу друг другу, громко «переговариваются», и оба идут к пароходу.

18 июля. Радио теряет связь. Архангельск и Мурманск далеко, Югорский тоже, Матшар – горы мешают и слабая слышимость «Малыгина». И странно, стало хорошо. Освободились! Один среди бесконечных льдов.

А радио так сближает, что кажется, вот тут за туманом, совсем рядом, и архангельский шум газетный, и вся мелочь сутолоки житейской… В давние поездки ко льдам на «Фоке» в Карском море (с промысловым рейсом), в экспедициях по установке радиосвязи бродили без радио. Месяца по три без вестей. Чувствовалась дальность расстояния, и это давало полноту.

Теперь же и среди льдов мы крепко связаны с внешним миром. Это слишком много внимания отнимает.

Сейчас радио почти молчит. И больше внимания льдам и медведям, желтеющим на льдах, белым полярным чайкам, быстро снижающимся над водой, и неосторожной рыбешке, блеснувшей на солнце.

20 июля. Цвет льда изменился: уже вместо холодно-зеленого (ближе к синему) стал изжелта-зеленый (почти цвета травы). Встречаются айсберги – громадные темные кучи льда, запорошенные землей.

2 августа. У Земли Франца-Иосифа. 80°30' северной широты.

Полночь. Солнце, как и подобает ему, стоит высоко. Туман пробегает легкими полосами, а на тумане радуги, но не такие, как всегда, – радуги белые, цветистость чуть улавливается. Одна, две, три… Лед торчками. Напоминает мусульманское кладбище или остатки каких-то городов.

Хочется еще выше. Хочется ступить на Землю Франца-Иосифа. Водрузить наш флаг!

Вспоминается, что в Архангельске уже темнеет. Сегодня маяки зажглись. А мы в солнечных ночах. Лето, солнце, а туман, оседая на снастях, замерзает. А на днях градусник на солнце за ветром показал 32° Цельсия.

3 августа. Озерко на льдине казалось маленьким, а воды пресной взяли около 100 тонн. Качать воду все высыпали. Льдину утоптали в серое месиво. Зеленое, чуть синеющее озерко почти не убыло.

4 августа. Встретили на льдине черную гору. Думалось – не остатки ли дирижабля «Италия»? «Седов» с ходу налетел и остановился. Гора черная, похожая на каменный уголь. Капитан дошел до озерка, среди которого стояла гора. Она заметно колебалась от сотрясений льдины. Взять образец не удалось.

5 августа. Подошли к земле Александры. Шли свободной водой. Встречались лишь изредка льды, да айсберги медленно проходили мимо.

По распоряжению из Архангельска вернулись искать итальянцев. Идем самым тихим ходом. Якорь спущен на 30 сажен. Промеров здесь не было, и осторожность не лишняя. Подошли к прибрежному льду. «Седов» с ходу врезался в лед и остановился. Земля покрыта ледником, и лишь береговые скалы видны темными пятнами на розовеющем льду. Я остался на пароходе, чтобы написать этюд, но когда на берегу появились темные фигурки добравшихся до земли промышленников, я забыл все свои планы и с приятелем своим Василием Платоновичем (промышленник) спустился на лед и – к берегу. Лед розовеет, вода тихая, бледно-зеленоватая, кажется, такую можно только придумать. Кругом такое богатство красок, такая сокровищница, что я засмотрелся и оступился в воду. Кое-как переобулся и с мокрыми ногами пошел вперед – земля-то уже близко. Приятель пошел впереди и в трудных местах просто переносил меня. Слегка смущаясь, брал в охапку и ловким, точным прыжком перекидывался через воду.

Дошли до глетчера. Край ровным обрывом, лед откололся и осел. Промышленники с помощью багров ловко забираются на глетчер. Сначала мой этюдник попал на глетчер, потом Василий Платонович поднял меня, а вверху подхватили. Шумят ручейки, – много их и разноголосые. А с края глетчера струйками водопадов блестят трещины – иногда глубокие. Но тут нет широких, и идти легко. Обрывки водорослей по глетчеру делают узор.

Дошли до земли. Мыс Людлоф. Наконец-то я на Земле Франца-Иосифа! Много лет мечтал. В 1914 году в поисковой экспедиции за Седовым я надеялся быть здесь, но…

Промышленники уже сложили из камней гурий (опознавательный знак). Я красной краской написал на большом камне Серп и Молот, СССР, а ниже на другом " «л/п „Седов“ -5/VIII-1928 г.». А с другой стороны – имена бывших на берегу.

Мокрые ноги не позволяли остаться писать этюды. Набрали цветов: бледно-желтые маки. Приятелям я сказал, чтобы взяли по два камня плоских. Сообразили, в чем дело, и взяли не только по два. Обратно дорога короче. Спуск с глетчера был прост, я просто скатился на подставленную спину капитана. На пароходе переоделся – и снова на лед. Написал этюд – «Седов» у Земли Франца-Иосифа" и потом на камнях более 50 раз повторил. Писать было легко – ведь все приятели!

Солнце поднялось, и спины ледников засветились, будто свет идет из толщи льда.

В салоне на тарелке цветы, взятые с корнями и с землей.

6 августа. Море тихое, как вчера, и так же легко зеленеет с синими полосами. В поисках итальянцев зашли в пролив между островами. Остановились у ледяного поля, занесли якорь. Птицы кружатся, бороздят воду. Ледники как спины спящих чудищ.

Светло, ветра и в помине нет. Остановились на ночь. Течением в пролив двинуло айсберги, появился туман.

Успели выскочить! Почти у самого берега узким проходом между глетчерами и берегом проскочили. На пароходе мало кто заметил, какой опасности мы подвергались. И много раз капитан выводил ледокол из ловушек, подстроенных льдами, туманом, ветром. Не заметили – спали крепко. Прогулка по земле для всех была праздником, и теперь спят.

Ушли от айсбергов. В тумане проплывают редкие льдины.

8 августа. Радио из Матшара. Радист беспокоится, спрашивает, куда, в какую дыру опять забрались, что такая плохая слышимость. Весь день идем в тумане.

9 августа. Пробиваемся во льду. Сегодня взяли 11 медведей, четырех живыми. Не понимают медведи опасности или уж очень уверены в своей силе. Один, идя к пароходу, катался, чтобы показать свои мирные намерения. А медвежата на палубе едят охотно компот, хлеб.

10 августа. Разбудил голос 2-го штурмана – докладывает капитану: – Лед нажимает, может затереть!

Через час идем по свободной воде. Мы проходим в местах предполагаемого нахождения итальянцев. Но у нашего самолета колеса, лыжи, но не поплавни. А подняться можно только с воды. Ледяные поля все в проталинах.

В вечере уже предосеннее. Облака тяжелеют. Небо на горизонте окрасилось желтой полосой.

13 августа. Третий день стоим в тумане. Льдина заметно разъедается водой. И заметно на льдине, что стоим около трех суток – банки, бумага, мусор.

В кают-компании разговоры на тему – Архангельск, Я же думаю, как бы еще выше побывать на берегу.

Туман ушел. Двинулись. Подошли близко к острову Виктория. Остров выгнул ровную блестящую спину глетчера. Края старого облома с пятнами свежего снега. Большой медведь важной медленной поступью пришел почти к самому пароходу.

Осторожный обычно капитан так увлекся желанием оказать помощь погибающим итальянцам и так усердно всматривался в берег, давал свистки, что мы попали в лабиринт неподвижных айсбергов. Смерили глубину – три с половиной сажени. Айсберги на мели. Капитан дал сигнал в машину и в трубку тихо сказал: – Нажми, старина!

Механик вышел на палубу, огляделся, сдвинул шапку на затылок, свистнул и ушел в машину. Выбрались благополучно. Опять почти никто не заметил.

Убили зайца пудов на тридцать. На краю тонкой льдины лежит. Много народу пустить опасно. Двое, как акробаты, скатились с лестницы. На льдине каждое движение рассчитано, точно и грациозно. Багор пробует льдину. Легкий прыжок. Льдинка покачнулась, но промышленник уже на другой, третьей, пока льдинка собралась перевернуться. Сняли шкуру, взяли и тушу для обитателей «медвежьего дома».

Ночь, небо затянуто не темным, а многокрасочным пологом, на горизонте – ярко-красочным. Кажется, не одно, а три солнца светят из-за облаков. Яркий предзакатный свет собрался в трех местах. А на другой половине неба бахромчатые занавеси шоколадного цвета на синеватом, слегка мутном фоне.

14 августа. Туман несется полосами – то редкий и посветлеет, то сдвинется почти к самому пароходу, и мы затериваемся в океане.

16 августа. Туман. На большой льдине озерки пресной воды. Снова берем запас.

20 августа. К пароходу из тумана выплыла медведица с медвежонком. Медвежонка взяли живым.

Из тумана появляются и исчезают, проходя мимо, льдины причудливых форм – очень похоже на карнавал…

Оборачиваюсь. Рядом старик промышленник тоже наблюдает за льдами. А карнавал льдов все идет и идет. Между льдинами появляются нерпы, зайцы…

Вечером по радио слушаем чей-то доклад о походе «Малыгина». Начало пропустили. Участник похода «старался»: говорил, что они были «накануне прикосновения к неприкосновенным припасам», что «льда кругом больше, чем у них провизии и угля». И трогательно рассказывал, как встретили первые льды, – они «ласкались, как ласковые собаки». Радио дало нам веселый вечер.

21 августа. Получено распоряжение обследовать восточную сторону Земли Франца-Иосифа. Туман разнесло. Океан тяжелый, темно-стальной с белыми гребнями. Редкий снег.

22 августа. Мокрый снег хлопьями облепил пароход. Стоим у льдины. Нет, не стоим, а с льдиной куда-то несемся. Можно попросить капитана показать на карте, где мы, но не все ли равно: лишь бы двигаться не на юг, а еще на север.

Вечером встретили «Гобби». Идет на поиски итальянцев и Амундсена. Сравнительно небольшое судно, машина на корме. На палубе два гидроплана в собранном виде, стоят под стрелами, всегда могут быть опущены в воду. Подошли близко. Капитан «Гобби» и начальник экспедиции Ларсен приехали к нам. С «Гобби» нас усердно фотографировали и вели киносъемку. Чтобы не повредить крылья самолетов, «Гобби» носом подошел к борту «Седова». Иной мир. Чужая речь, костюмы. Хозяйка судна, американка Гобби, и ее спутница одеты по-мужски. По виду у них на судне все хорошо прилажено, но у нас как-то теплее, проще и уютнее.

Туман поднялся, и на горизонте стала видна земля – мыс Гранта, Стофан, Билль, места знакомые: здесь мы уже были. Но внизу еще осела полоса тумана, над ней – темный с белыми полосами снега остров; на ровной площадке глетчера, будто искусственно, сделан конус. Туман развеялся, и остров оказался не так дико высок, каким выглядел до этого. Солнце за облаками, но еще не закатилось. Хорошо бы еще несколько солнечных ночей.

23 августа. Стоим в Британском проливе. Туман сливается с глетчерами. Иногда куски тумана вытягиваются, отрываются и улетают, будто острова выкидывают в небо куски глетчера. В одном месте туман стал подыматься кусок за куском, как извержение. Стоим близко от мыса Флора.

24 августа. Идем малым ходом мимо о. Хукер, где зимовал «Фока». Рядом о. Едзерайдис, низенький и без ледника – зеленеет. На нем, похоже, стоят две избы. Подошли ближе – это только камни, а уже подумалось, что нашли итальянцев.

Пароход ударил в льдину. На ней за ропаком спал медведь. Охотники его не видели и не приготовились. Медведь проснулся от толчка, вскочил, заорал и бежать! И ушел. А за кормой другой появился.

Ночь солнечная. Вдруг из-за горизонта серым клином вытянулся туман, закрыл розовеющие облака и навалился на льды, на пароход. Идем к Новой Земле.

25 августа. Весь пароход покрыт ледяной коркой. Антенну опускали, чтобы отбить лед. Промышленники заканчивают плетение сетей. Путь длинный, времени много, и постоянно несколько человек занято сетями.

26 августа. День ясный. Океан свободен ото льда, промышленники назвали его голым.

Дошли до севера Новой Земли. Мыс Ледяной, за ним и мыс Желания… От Земли Франца-Иосифа это уже на юг. Тут больше земли, свободной от ледников. Мыс Желания длинной узкой полосой вышел в океан, и на нем зелень.

7 часов вечера. По обе стороны от солнца на тонком слое тумана два кусочка яркой радуги.

27 августа. Встретился лед, подводная часть зеленая, почти цвета желтеющей травы. Капитан объясняет это пресной водой из Оби. Туман.

Ждем встречи с ботом Госторга «Новая Земля». «Седов» дает свистки. На 76° северной широты свистки создают впечатление населенности.

Стало по-осеннему сумеречно, и часы в каюте стали громче тикать.

30 августа. Обошли Новую Землю. Карские ворота кругом. Встретили последние льды. Отошли от Новой Земли. Тут уже дома. В полночь по горизонту над закатом полоса широкой усиленной радуги, переходящей в темно-синий прозрачный тон. А на другой стороне Неба луна над горизонтом в оранжевом треугольнике.

 

Летние солнечные ночи

Полные красоты, развертываются летние ночи за Полярным кругом. Там к полуночи солнце склонится к горизонту, как будто остановится, постоит – и снова пойдет выше, чтобы, поднявшись, начать свой рабочий день. Вернее сказать, днем солнце светит обычно и тени падают, а ночью пропадают тени и свет кажется праздничным.

Раз в Карских воротах мои спутники по экспедиции поехали бить ленных гусей (гуси, линяя, почти не летают, и бьют их палками – назвать это охотой трудно). Меня оставили на островке-торче, площадью метров с двадцать, и забыли, увлекшись ловлей гусей.

Океан был спокоен. Полночь. Солнце висит над горизонтом, а с другой стороны – луна, чуть золотистая. Она не светила, а только светилась, отражаясь в океане. Из воды торчали маленькие островки.

Свет ровный, ласковый окружил и меня, и островки, и все видимое пространство. Казалось, что все стало почти прозрачным. Я написал этюд. Сидел в свете, в тишине и рад был, что один среди этого великого молчания.

Не заметил, как прошла ночь. Солнце поднялось высоко, упали тени. Пробежала рябью вода – как будто я откуда-то вернулся. Оглянулся… Красиво, светло, но исчезла золотая радуга, только что все наполнявшая. Лишь в душе осталась радость пережитого.

Мои спутники вернулись на судно, а за завтраком вспомнили, что оставили меня на островке в океане. Вернулись.

– Ты не очень сердит на нас, что забыли тебя? Уж прости, заохотились.

Жаль было уходить с островка. Куда там сердиться, я готов был благодарить их за эту забывчивость.

 

Белые медведи

Первого медведя на свободе я увидал в Карском море в летнюю солнечную ночь. Медведь спал на льдине. В ту ночь море было сиреневое, льды – розоватые, подводная часть льдин, просвечивая в воде, была зеленая. Медведь, вырисовываясь на снегу желтоватой массой, спал к нам спиной. Мы подходили так, что ветер шел от медведя к нам. Он не слышал запаха людей, но услыхал шум парохода, приподнял голову, понюхал воздух и снова лег… Но шум уже мешал. Медведь встал, обернулся на нас. Он был крупный и в прозрачном воздухе солнечной ночи казался громадным. Посмотрел на нас, почуял, видимо, опасность и бросился в воду: торопился добраться до ледяного поля, растянувшегося на километры. Тогда он еще мог бы спастись быстрым бегом. В воде медведю трудно удирать: плавает он тише, чем бегает, а жир мешает долго держаться под водой.

Но две белые шлюпки с разных сторон, обойдя льдину, уже мчались за ним. Медведь оборачивался, ревел сердито, нырял. Когда медведь нырял – увы, неглубоко,– он был красивого зеленого цвета. Раздался выстрел…

Через час медвежьи окорока висели, привязанные к вантам. Шкура на веревке полоскалась за бортом. Повар жарил медвежье мясо.

Мимо плыли розоватые льдины с зелеными тенями. На льдинах встречались кровавые пятна – тут медведь позавтракал. Встречались убитые, но несъеденные нерпы, оставленные про запас. Мы вторглись в медвежьи владения, нарушив их покой.

Потом встречи с медведями стали чаще и сделались обыденными. На борт взяли трех маленьких медвежат. Убили медведицу. На льдине снимали шкуру, а два медвежонка не уходили, ревели и плавали около. Их поймали петлями и на воде втиснули в ящики. Ящики деревянные, обиты внутри железом. Подняли ящики на борт, сняли петли с медвежат, окатили их водой. «Пассажиры» очухались, им дали воды, угостили сахаром. Медвежата сразу полюбили сахар. Через несколько дней они освоились с заключением. Их можно было гладить. Медвежата и сами ласкались – лизали руки и, высовывая из ящика морду, смешно оглядывали подходящих.

Так с воды достали еще одного маленького медведя и одного подростка. Для подростка заготовленные ящики были малы. Торопясь, сколотили ящик и не обили его железом. Когда подняли на борт, медведь показал себя! Окатили его водой, освободили от петли. Он замотал головой, взревел дико, заметался в ящике, схватил пастью доску толщиной в два пальца и смял ее, как бумажную.

Весело было! Кто куда рассыпался: кто на мостик капитана, кто на ванты вскарабкался повыше, но в каюту никто не ушел. Не шутка – рукопашная с медведем, и ружья под рукой не оказалось, но интересно, и «шкуру» надо не упустить.

Маленькие медвежата рев подняли в три глотки. Из-за их рева разговаривать стало трудно. Хорошо если бы медведь, вырвавшись, кинулся за борт, – на воде его можно было бы опять взять. А если бы, разозленный, он бросился на людей, то трудно сказать, чем бы дело кончилось. Догадался механик – сунул в ящик железный толстый прут. Медведь занялся прутом: грыз его, мял лапами и отчаянно урчал. А тем временем сколотили новый ящик, обили железом и привязали к первому – дверь в дверь. Разом открыли – подняли двери ящиков. Медведь приостановился настороженно. В новый ящик сунули мясо. Рванулся медведь за мясом его и заперли в крепком ящике.

Поймали моржонка живого. Убили моржа-самку, на отмели снимали шкуру. Моржонок все плавал и рвался к матери. Затащили шлюпку на отмель, уложили в нее снятую шкуру, а шлюпку на бок опрокинули. Моржонок забрался в шлюпку, прижался к шкуре и успокоился. Так его и привезли на пароход.

 

Гарпунер

Старик гарпунер промахнулся. Молодежь посмеивалась, а старик, если бы водка была, напился бы пьяным, а трезвый только отругивался. Он и сам был раздосадован промахом. Пришел ко мне в каюту.

– Эх, Григорьевич! Мне бы крови стакан выпить для поправления глаза, я показал бы им, как я бью. Пулю в пулю лепить буду!

Остановились у берега, убили оленя. Прибежал ко мне старик.

– Попроси капитана, пусть меня пошлет шкуру снимать. Молодые испортят, изрежут.

Капитан согласился. Я – не охотник и не очень стремился смотреть, как снимают шкуру. Так хорошо почувствовать под ногами твердую землю после долгого плавания на воде! Встретилась громадная глыба заледеневшего снега, одним краем держалась у крутого склона горы. Под глыбой можно было встать во весь рост. Только холодно, и редкие капли падали. Я пошел под льдиной. Сыро, холодно, даже как-то могильно. Прошел. Меня ждали спутники: они не успели остановить меня, боялись окрикнуть и ждали, затаив дыхание. Едва я показался у края, меня подхватили ласковые руки.

– Как ты жив остался! Счастье, что не крикнул.

Я оглянулся. Льдина так надежно держится, гулко падают успокаивающие капли.

Один из спутников выстрелил. От сотрясения воздуха льдина дрогнула и осела. Урок хороший! Я больше не проходил под такими висящими льдинами.

Пришли к месту охоты. Шкура с оленя снята. Старик гарпунер сидит довольнехонек. Выпил две кружки горячей крови: усы, борода – все в крови.

– Вот теперь не дам промаху!

Поставили мишень – какую-то щепку. Старик стрелял пуля в пулю. Что это – самовнушение или, действи тельно, горячая кровь оленя помогла?

Вскоре после этого был случай, когда с нашей шлюпки и шлюпки с норвежского судна одновременно бросили гарпуны в моржа. Как доказать, чей гарпун попал первым?

Старик гарпунер по душевному складу был добродушнейшим существом. Но его взлохмаченная голова, большая с проседью борода, громкий голос и уменье дико таращить глаза производили устрашающее впечатление. Недаром дали ему прозвище – Черт.

Черт вскочил, вытаращил глаза да как заорет на норвежцев, бросая разом и русские и норвежские ругательства… Норвежцы отступились.

И было из-за чего шуметь: зверина был больше чем в тонну весом

 

Во льдах

Ехал я с экспедицией по установке радиосвязи на Югорском Шаре, Вайгаче и Маре-Сале.

Пароход не был приспособлен к плаванию во льдах – простой полугрузовик. Ехали «на авось». На этот раз «авось» вывезло. Но были близки к гибели.

За Колгуевым нас встретили льды. Мимо плыли льдины причудливых форм. Сначала как цветы – большие, белые. Зеленеющие подводные части льдин усиливали сходство с растениями. Лед все прибывал и, словно стадо, стал обступать кругом.

Замедлили ход, но двигались. Думали, авось выйдем из полосы льдов. Но натолкнулись на ледяные поля длиною в километры. Мы счастливо попали в озеро среди льдов. Если бы лед сдвинулся, пароход раздавило бы. Опасность была велика. А кругом так светло, так нарядно среди белых синеющих льдов с зелеными озерками пресной воды на них, что об опасности не думалось. Со льдин добавили запасы воды.

Часть спутников (не северяне) все же напугалась и пыталась добраться до берега. Взяли лодку, всякого груза (провизии, дров, ружье и т.д.) набрали свыше сил и потащились. Через несколько дней пришли обратно – измученные, чуть живые от усталости.

Прошло 28 дней. Зашуршали льды, двинулись… Мы были свободны.

Много разных льдин встречалось, иногда – источенные водой, как кружевные. Красивые льдины!

А раз океан рассказал жуткую повесть. У берега остановилась льдина, на ней что-то темнело. Я подошел ближе посмотреть, что это. В льдину вмерз руль.

Льдина давняя, руль вмерз довольно глубоко. Где судно? Спасся ли кто-нибудь из бывших на нем?.. Кругом тихо, золотисто-радужный свет наполнял все. А на берегу, близко к воде, ко льдам, цветут ромашки с ярко-оранжевыми серединами и крупные незабудки – голубые и розовые.

 

Беспокойный человек

(из прошлого города Архангельска)

В восьмидесятых-девяностых годах прошлого века весь город знал Куликовского Александра Павловича. Рабочий в колбасной, Куликовский причинял много хлопот начальствующим лицам. При видимой благонадежности Куликовский был бунтарем…

Семья у Александра Павловича была большая, ребят – десять. Жили голодно.

Восстанавливая в памяти Куликовского и его «дела», я обратился к людям старше меня годами. Спросил у Марьи Яковлевны, помнит ли Куликовского.

– Как не помнить! И было тоне сколь давно. Будто вчера или позавчера (Марье Яковлевне за восемьдесят, и восьмидесятые и девяностые годы для нее – недавнее вчера).

– Трезвый Александр Павлович, – продолжала рассказ Марья Яковлевна, – шел всегда прямо. В костях широк. Когда здоровался, волосами весело встряхивал. Волосы темные, курчавились. Росту был обыкновенного, значит, среднего. Ходил в шляпе, только в большие морозы надевал шапку. Ему в провинность ставили и шляпу – «Будто господин какой!» Не могли подобрать закона для запрета шляпы. Народ Куликовского уважал, а что пил – то ему не очень в вину ставили: он и пьяный с пониманием вел себя.

Тогдашние начальники всячески донимали Александра Павловича. Каждый из них знал свои дела и боялся, что узнает про то Александр Павлович и в каком-нибудь виде на свет выставит. Даже архиерей говаривал:

– У него, у Куликовского, и почтение-то какое-то непочтительное, и указать не на что, и сказать нечего. Меня он не затрагивает, а оглядываюсь на него с опаской и себя проверяю.

Из дел или проделок Куликовского особенно прошумела история с царской телеграммой.

В 1888 году пришло известие о крушении царского поезда и о спасений царской семьи. Спасение объявили «чудесным проявлением вышней заботы о царской семье». Куликовский только что получил свою зарплату и решил опередить господина губернатора и других начальствующих особ. Написал телеграмму царю, царице и всему царскому семейству. Про себя решил Александр Павлович: «Бьют крепким словом, можно попробовать почтительным что-либо выколотить. Эх, была не была!»

И на все полученные деньги послал хорошо сплетенную телеграмму. Расчет оправдался. Пришел ответ. Весь город облетела весть:

– Куликовскому телеграмма от царицы! От самой царицы! И адрес полностью проставлен, и имя, и отчество, и фамилия. И подписано: «Мария!»

Содержание телеграммы все время менялось, всяк по-своему говорил. Одновременно в Архангельске был получен запрос – кто такой господин Куликовский! В каких чинах, каких капиталах, какое место занимает эта предостойная особа? Проявляется ли в должной мере заботливость к господину Куликовскому?

На улице, где проживал Куликовский, сейчас же навели порядок: починили мостки для пешеходов, у ворот дома поставили столб с фонарем – один на всю улицу. На окраинных улицах из ламп в фонарях часто выливали керосин. Из «фонаря Куликовского» керосин не брали, это была особая дань уважения. Телеграмму доставили только на другое утро. По двору прошагал франтоватый околоточный. Он не стал стучать в дверь – звонка не было, – толкнул ее и в темных сенях стукнулся лбом о притолоку. Надо было пятак приложить, чтобы шишка на лбу была меньше, да не до того – мешала телеграмма, надо ее скорее сдать. Околоточный чиркнул спичкой, огляделся – нет ли умысла? Нет, постройка такая или дом осел. Если бы не царская телеграмма, околоточный сумел бы и виновного сыскать, и с виновного взыскать.

Не хотелось околоточному наклонять голову, и он решил присесть, входя. Вошел. Выпрямился. Прокричал:

– Александр Куликовский! Тебе телеграмма от царицы, получай, расписку дай – и на чай!

Куликовский вскочил, оглянулся. Околоточный оторопел: самое большое начальство не могло быть таким грозным. Околоточный пролепетал:

– Что ты медвежьим солнышком смотришь? Если нет чем за доставку заплатить, потом отдашь, я получить не забуду.

Куликовский ногой топнул и так закричал, что во всем домишке отдалось. На улице было слышно:

– Да как ты посмел прийти с высочайшей грамотой?! Ведь это не простая телеграмма, это вы-со-чай-шая грамота! От ее им-пе-ра-тор-ско-го ве-ли-чес-тва! Должен самый старший по чину и положению принести и вручить мне. Должен его превосходительство господин губернатор в полной парадной форме, при всех регалиях и чтобы со свитой полагающейся. Он явится представителем вы-со-чай-ших особ! А ты – вон убирайся, пока я не составил протокол за непочтительное отношение к их им-пе-ра-тор-ским ве-личе-ствам!

Околоточный сжал кулаки, побагровел, но повернулся с заученной ловкостью и выскочил из комнаты, в дверях согнулся и, не разгибаясь, выбежал на улицу. Куликовский долго смеялся:

– У дурака слова «высочайших величеств» ум отшибли!

На улице, на глазах любопытных, околоточный выпрямился, отдышался, принял осанку, по чину положенную. Фуражку пришлось сдвинуть далеко на затылок: знак от притолоки был виден всем прохожим, рассматривающим его без всякой почтительности. Некогда было цыкнуть – околоточный чуть не бегом понесся по улице. Наблюдающие говорили:

– Здорово, знать, влетело – здорово летит!

Долго обсуждали, как Александр Павлович расправился с околоточным – палкой или кулаком? Наотмашь или ткнул в лоб? Спросить у околоточного не решались.

В квартире Куликовского пошла спешная уборка, приборка, чистка, мытье. Из комнаты вытащили кровати, столы, стулья. Надо было освободить место для всех господ начальников. Садиться им не обязательно! Постоят в квартире Куликовского – и того довольно им, лишь бы места хватило для всех.

Тряпками вытерли стены и потолок, благо до него рукой подать. Пол вышаркали голиками с дресвой. Жена Куликовского принесла половики из распоротых мешков. Куликовский велел убрать.

– Без ковров. Пол вымыли, и ладно. Чисто – не чисто, было бы мыто.

На стене прицепили булавками ярко раскрашенные лубочные портреты царя, царицы, наследника. В закопченной комнате яркие олеографии назойливо лезли в глаза.

Жена Куликовского протестовала:

– Откуда у тебя, Александр, почтение к царям взялось?

– Молчи, жена, ни тебе ни мне портреты не нужны, а тем, кто сейчас приедут, портреты помогают на ногах держаться, над нами измываться. Уедут «гости», портреты опять под кровать сунем.

Перед иконой затеплили лампадку. Ребят утолкали в кухню, настрого наказав не шуметь. Едва успели справиться со всеми делами, явились гости. Во двор разом втолкнулись шесть полицейских. Два вытянулись у калитки, два встали у крыльца и два остановились по дороге от ворот к дому – домишко стоял в глубине двора. Франт околоточный занял пост в сенях, у притолоки ему знакомой: он приготовился почтительно предупреждать их превосходительств и их высокоблагородий наклонять голову.

Улица, всегда безлюдная, ожила. Народ сбежался поглядеть, как будет и что будет.

Во двор вступил губернатор, за ним бригадный генерал и другие чины. Выступали с важной медлительностью и как будто боялись провалиться.

Остановились у входа: не было приличной прихожей с приличествующей вешалкой. Маленькие сенцы и дверь в комнату. Где оставить шинели? Для передачи царской телеграммы нельзя входить в шинелях. Если приехали, то надо явить себя во всем начальственном виде.

Околоточный кивнул головой полицейским. Два от ворот, два, стоящих на полпути от ворот до домишка, подскочили к двум, стоящим у крыльца, вытянулись выполнять приказания… Замерли в ожидании. На руки полицейских господа сбросили шинели, плащ губернатора ловко подхватил околоточный.

Дорога во двор оказалась свободной, любопытные столпились у всех окон. Полицейские не могли помешать, с шинелями на руках они были прикованы к месту, не могли бежать, выгонять, взять на окрик тоже нельзя: господа начальники близко, полицейским более привычно действовать «действием». А надо стоять и не замечать любопытных у окон.

Кто-то виноват во всем этом, и нет времени искать виновного. А все царица с ответной телеграммой… кабы ей!

У дверей околоточный докладывал о притолоке. Губернатор остановился. Короткий разговор:

– Не могли вырубить?

– Так что, ваше пре…

– Болван!

– Так что, ваше превосходительство, извольте сильнее наклониться.

Губернатор и все чины приготовились повергнуть в трепет своим великолепием, своей начальственной осанкой! Устрашить и заставить согнуться в поклоне! А надо наклоняться, входить с опущенной головой. Особенно трудно было губернатору: высокий воротник мундира подпирал голову, а корсет, стягивающий довольно тучный живот для придания стройности фигуре, не позволял наклоняться. Стройности в фигуре губернатора давно уже не было, осталась одна выпяченная важность.

Если бы на телеграмме не был указан адрес Куликовского, то можно было бы вызвать, даже коляску послать за ним, заставить подождать в приемной часа два-три и допустить до себя, вручить телеграмму, сохраняя собственное достоинство. И этот телеграфный запрос: "В достаточной ли мере оказывается уважение и внимание господину Куликовскому? "

Губернатор подогнул колени. Так он никогда никуда еще не входил.

Случилось и еще нечто, не бывшее в жизни его превосходительства: треуголка мешает! Нет места красиво согнуть и слегка отогнуть левую руку, поддерживающую треуголку, и шпага, как нарочно, подвернулась неловко, подняла фалды мундира. Так и пришлось войти с поднятым хвостом! И вприсядку! За окном кто-то крикнул: «Губернатор петухом идет!..» Приходилось бывать на больших приемах и самому делать приемы, но такого глупого положения не было.

Входили, расправлялись. А картинность торжественного, грозного входа уже пропала. Вошли. Вытянулись истуканами.

Торжественным и даже строгим стоял хозяин. Он одним общим взглядом убедился в наличии парадных мундиров и регалий, не дал времени здороваться. Обернулся к иконам лицом, воздел руки и начал молиться. Пришлось и гостям молиться. Громко поминая имя царя. Куликовский сделал земной поклон и обернулся на гостей.

Гости вытянулись, окаменели: – «Этого еще недоставало!».

Первым торнулся из окаменелости губернатор, достал носовой платок, бросил на пол, еще не просохший, – губернатор берег свои белые брюки.

Гости по-своему делали земные поклоны: опускались на одно колено. Тугие воротники мундиров мешали наклонять голову, вместо поклона чуть подтягивали подбородок и опускали глаза.

С этим Александр Павлович мирился: если, по понятиям «чинов», так подобает – вместо поклона подмаргивать иконе, – пусть так поупражняются. Кто из них решится за царя не молиться при всем честном народе?

Поднялся Куликовский, возгласил моление за царицу и снова бухнулся на колени, и снова обернулся на гостей. Гости все стояли на коленях. При упоминании имени царицы гостей заметно передернуло. Некоторые волками оглядывались на портрет царицы. Чувствовалось, что все ругательства и проклятия по ее адресу кипят в «молящихся».

Пришлось вставать на колени и за наследника, и за всю царскую семью. Да не один раз! Куликовскому этого было мало. Запел полным голосом молитву за царя, обернулся и бросил:

– Пойте!

Запели. От злости голоса хрипят, зубы скалятся, кулаки зуботычины готовят, а поют!

Хор – хуже не придумать, а поют громко. Стараются один перед другим доказать усердие в молитве за весь царствующий дом.

Во все окна народ глядит, слушает. Послушали за окнами, шапки сняли и тоже запели. Получилось всенародное пение за царя, и получился беспорядок. И запретить нельзя!

Один Куликовский находил, что так и быть должно. Подражая регенту, размахивая руками, запел еще громче! Больше часу продолжалась молитвенная гимнастика и пение. Очень походило на издевательство над высочайшими особами. Куликовский с усмешкой поглядывал на портреты и оглядывался на поющих важных господ, усердствующих один перед другим. Устал Александр Павлович или надоело ему разыгрывать комедию, – громко возгласил:

– Аминь! – Обернулся к гостям с видом, милостиво подпускающим к себе.

Губернатор откашлялся и, с трудом сдерживая бешенство, начал:

– Господин Куликовский!

Куликовский подсказал:

–Александр Павлович.

Чиновники остолбенели от такой дерзости: осмелиться поправить самого губернатора! Губернатор овладел собой:

– Уважаемый Александр Павлович! Ее императорскому величеству благоугодно было…

Куликовский поднял руку:

– Всемилостивейшей государыне императрице…

Губернатор скрипнул зубами, сдерживая желание раскричаться, расшуметься и, может быть, дать волю кулакам. Осмелиться дважды остановить его превосходительство – неслыханная дерзость! Но Куликовский защищает титулование императрицы, ее честь…

Губернатор оттянул рукой тугой воротник мундира, глотнул воздух. Ждали какого-либо припадка, но важная особа справилась с собой и продолжала медленно, выделяя каждое слово.

– Глубокоуважаемый Александр Павлович! Ее императорскому величеству, всемилостивейшей государыне императрице благоугодно было в ответ на ваше всеподданнейшее поздравление с чудесным спасением августейшей семьи послать вам высочайшую грамоту в виде телеграммы, кою я имею высокую честь вручить вам, принося свое поздравление с монаршей милостью и с пожеланием вам доброго здоровья на многие годы!

Куликовский протянул руку губернатору, позволяя пожать. Позволил и другим чинам высказать поздравления, позволил пожать руку. Расшаркивались, улыбались – улыбки получались кривые, зубы скалились, а слова были самые изысканные, из слов кружева плелись.

Злоба переполняла гостей. Злились и на Куликовского, а больше на царицу: дернуло ее послать ответ! С этой телеграммой пришлось ехать к черту на кулички, чуть не на свалку, и на потеху любопытным молиться и распевать! А народ – будто у всех свободное время – устроил гулянье.

Расшаркались гости, заулыбались, прощаясь, в дверях гнули головы и плечи.

Надевая шинели, начальствующие почувствовали возвращение в значительность своих чинов и положений. Оглянулись: толпа любопытных, невозбранно проникших в неохраняемые ворота, заполнила двор. Любопытные не выражали восторга, не выкликали слов привета, но и ничего иного, никакой непочтительности не проявляли: просто уставились.

Губернатор изобразил улыбку милостливо-снисходительную и в меру строгую. Этой улыбкой его превосходительство старался показать и убедить: «Все было так, как надо, как должно быть!» Все чины тоже сделали улыбки.

Вслед начальству кто-то сказал:

– Ишь, намолились, напелись – будто напились, наелись, лицом довольны, нутром злостью исходят…

Отметил Куликовский белые перчатки у всех гостей и у полицейских. Купил себе белые перчатки и с телеграммой в руках появился на рынке. Белые перчатки, неторопливая поступь делали Куликовского важным. Полицейские вытягивались, козыряли, провожали глазами.

Все знали и о «гостях» Куликовского, и о молении, и о пении. Всем хотелось видеть телеграмму.

Из лавок зазывали, кричали не по фамилии, как обычно, а по имени, отчеству.

– Александр Павлович, сделай милость, зайди, покажи телеграмму!

– Пять целковых за прочтение.

– Что очень дорожишься?

– Надо деньги вернуть: когда я телеграмму посылал – без мала месячный заработок ухлопал. Деньги гони вперед, да один читай.

– Ну уж это, как подобает. За свои собственные деньги я хочу в своих собственных руках держать царскую телеграмму и собственными глазами единолично читать. Держи деньги.

Желающих было много. Подходили с бумажными пятирублевиками или с золотыми пятирублевиками. Серебряными рублями Куликовский не брал: карман оттягивают. Из соседних лавок торопили желающие «единолично и собственными глазами читать царскую телеграмму».

К вечеру цена за прочтение снизилась до трех рублей. На другой день брал по рублю, и даже по полтиннику…

Объявили праздничный «царский» день. В соборе – торжественная служба.

За час до звона Куликовский был в соборе. Прихватил с собой ребят. Установил ребят на колени и сам занялся усердной молитвой.

Гулко отдались по собору шаги полицейской команды, молодцевато отпечатывающей шаг.

Бедноту, забравшуюся посмотреть торжественную службу, послушать архиерейский хор, быстро вытеснили, – места освободили для «чистой публики». Хотели убрать и Куликовского. Полицмейстер приказал не беспокоить.

В разных местах собора в стойке «смирно» замерли отборные, рослые полицейские, строго распределяя публику (молящихся) по чинам и по одежде.

Отзвонили колокола. Забренчали бубенчики на архиерейском облачении. Духовенство собралось со всего города.

Явились все начальствующие особы. Покосились на Куликовского, но не решились помешать его молитве.

Служба шла своим чередом. Протодьякон вобрал полную грудь воздуха, растворил рот и рявкнул многолетие.

Куликовский, преисполненный молитвенным усердием, тоже запел многолетие во всю силу. Его пение неслось отдельно от хора. Напрасно регент делал знаки, прося или не петь, или вступить в пенье с хором. Начальствующие переглядывались. Полицмейстер ждал сигнала принять меры.

Служба кончилась. Куликовский подошел к губернатору, поздравил, протянул руку. Лицо у губернатора передернулось. Губернатор овладел собой, и лицо его любезнейше заулыбалось.

Спектакль продолжался. Пришлось губернатору пожать ручонки маленьким Куликовским. Ребятишки звонко проговорили заученные слова поздравления.

Таким же чередом были поздравлены и другие в чине генерала и полковника. Остальным Куликовский милостиво кивнул головой. Громко высказал радость о чудесном спасении, повторяя на разные лады сказанное.

Губернатор слышал в словах Куликовского, напыщенных и нарочито громких, издевательство над высочайшими особами, но счел более спокойным для себя не замечать этого.

Куликовский с губернатором вышел на Соборную площадь. Появление Куликовского среди начальства никого не удивило. С утра говорили в народе:

– Куликовский будет парад принимать!

Слушая рапорт, хотя и не к нему обращенный, Александр Павлович, как и окружающие, козырял рукой в белой перчатке. Со стороны было похоже: Куликовский принимает парад. Разговоры в толпе продолжались:

– Куликовский-то во всем новом, и ребята в обновках. Деньги-то впрок пошли.

– Александр-то Павлыч наш в таку пошел гору, что в гости звать впору.

Сказанное оправдалось. После парада многие стали звать Куликовского в гости. Кто звал обедать, кто кофею откушать.

Александр Павлович с поклоном благодарил:

– В другое время – ваши гости, а сегодня дома праздную, сегодня мой праздник. Жена и в церковь не пошла, пироги печет, меня с ребятами ждет. Не обессудьте!

Соблазняли выпивкой:

– Пойдем, Александр Павлыч, выпьем по одной-другой и все по единой.

Куликовский показал на уходящее начальство:

– Сегодня их очередь выпивать, обиду заливать. Сегодня мне и без вина весело.

Вечером была иллюминация. На главной улице, на Троицком проспекте, в окнах были поставлены зажженные лампы, свечи. В окнах присутственных мест и в окнах губернаторского дома были деревянные подставки, и на них свечи стояли елочкой.

В дни иллюминаций народ медленно идущей толпой гулял по Троицкому проспекту.

В этот день гулянье было мимо жилья Куликовского. На улице светил один фонарь у ворот дома Куликовского. Но нашлось много желающих помочь «иллюминации в честь Александра Павловича»: на улице, к великому удовольствию мальчишек, загорелись плошки.

Иллюминация на этой улице была первый раз. Улица полна народом, гуляющие двигались медленно, не было ни выкриков, ни громких разговоров, была торжественная чинность. Гуляли в честь Куликовского.

Обитатели улицы праздновали, в каждом домике – гости. Праздновали по уговору без выпивки, гостям объясняли: «Ежели Александр Павлович не пьет сегодня, так и мы не будем – мы с ним одному и тому же радуемся»

 

На Соловецком подворье

Из дальних концов России шли богомольцы в Соловецкий монастырь. Пешком шли тысячи километров. Ветхая одежда от солнца, дождя, от ветра у всех одинаково пыльно-серого цвета. Лица обветренные, покорные, тоже казались серыми. Горели глаза, будто идущие ждали чуда, которое освободит их от беспросветной нужды, бесправия.

С котомками за плечами, запасными лаптями у пояса брели богомольцы по городу. Останавливались перед памятником Ломоносова, снимали шапки, крестились и кланялись. Не спрашивали, какой святой, сами решали: кто-либо из соловецких чудотворцев – сподобились поклониться. Перед богомольцами за небольшой зеленой оградой на высокой каменной подставке стоял голый человек, тело покрыто простыней, в руках человек держал лиру, перед ним ангел на одно колено стал и поддерживает лиру. По углам зеленой оградки стояли четыре столба и на каждом столбе по пять фонарей. Богомольцы решили: значит, святой высокочтимый.

Не понравилось это начальству. Памятник стоял перед присутственными местами. И вид бедноты, шествующей по главной улице, вызывал беспокойство. Богомольцев стали направлять по набережной.

Добирались богомольцы до Соловецкого подворья в Соломбале. Дальше дорога шла морем. Среди богомольцев часто были неимущие, без денег на билет. Иногда брали на пароход и безбилетных, знали монахи, что в лохмотьях богомольцев зашиты деньги, посланные в монастырь родными и знакомыми. Часто безденежные богомольцы жили, сколько позволяла полиция, и шли обратной длинной дорогой.

В жаркий летний день на подворье толпа безденежных богомольцев ждала выхода архимандрита.

Богомольцы сбились кучей перед крыльцом, с надеждой: «Авось смилостивится, сдобрится, примет на пароход». И увидят они монастырь, среди моря стоящий, и над ним солнечный свет и днем и ночью все лето. Увидят чаек, устраивающих свои гнезда на папертях церквей и по дорогам, где проходят богомольцы. Увидят морские камешки с морской травой, кустами на них растущей. Увидят много чудесного, о чем рассказывали побывавшие в монастыре, и сами будут рассказывать, украшая виденное придуманными красотами. Только бы взяли на пароход!

На этом пароходе возвращался в монастырь архимандрит, ехали важные и именитые гости из Архангельска. Все каюты первого и второго классов заняты. И в третьем классе, в трюме и на палубе все места будут заняты пассажирами, купившими билеты. Для бесплатных пассажиров места нет.

Распахнулись двери. Монастырские послушники вынесли на крыльцо и развернули большой ковер во всю ширину крыльца. Медлительной поступью вышел, будто выплыл, архимандрит. Весь он лоснился, светился, сиял и сверкал! Лоснилось моложавое лицо, обрамленное пышной русой бородой, лоснились волосы, слегка подвитые. Светились сытые глазки, при солнце светилась шелковая ряса. Блестел отполированный посох с серебряным набалдашником. Сверкали янтарные четки, сверкал золотой наперсный крест с драгоценными камнями.

Архимандрит красивым, хорошо разученным взмахом руки благословил богомольцев. На крыльцо вынесли большое мягкое кресло и осторожно придвинули к архимандриту. Поддерживаемый дюжими монахами-телохранителями архимандрит колыхнулся и погрузился в кресло. Весь вид архимандрита полон благостыни и милосердия, от него несся легкий аромат розового масла и запах росного ладана. Архимандрит одной рукой перебирал четки, другой рукой слегка передвигал золотой крест на груди. Было похоже, что он непрестанно молится. На самом деле крест холодил – так казалось архимандриту. Под шелковой рясой была пуховая подушечка, к кресту приделана тонкая кипарисовая дощечка, а холод чувствовался мучительно. Доктора прописали ежедневные морские ванны (запас морской воды для сего был на пароходе). Архимандрит не переносил горячей воды и боялся холодной, для него делали «летнюю воду».

После такой ванны и после обеда благорасположение ко всем и ко всему помогало выслушивать слезные просьбы безденежных богомольцев.

У Соловецкого подворья была пристань для пароходов, бегающих между городом и Соломбалой. С парохода сошел Куликовский. Он торопился по каким-то делам, но увидал монахов, высящихся на крыльце, и, забыв о своих делах, стал всматриваться и вслушиваться.

Архимандрит не утомлял себя, говорил не очень громко, но четко, всеми хорошо слышимо. Говорил о монашеском бытии, о непосильных трудах, о неустанном молитвенном бдении, об изнурительных постах, особо строго соблюдаемых. Говорил так убедительно, что и сам верил своим словам; в его голосе слышалась настоящая скорбь о всей монашеской братии.

Куликовский оглядел монахов, как на подбор откормленных. Есть же в монастыре не поддающиеся полноте при всем обилии яств – таких не нашел. Справа и слева кресла стояли два образца «постников»: ремни не сходились на их животах. Один монах опоясался ремнем выше живота и пухлые ручки уместил на сей возвышенности; другой опоясался ниже живота,– казалось, у него над ремнем или бочка, или туго стянутая перина.

Архимандрит закончил свое «слово» особенно проникновенно и ласково и – отказал взять на пароход безбилетных.

Куликовскому хотелось тряхнуть сытых монахов, заставить услышать голодных, хотелось ударить монахов если не кулаком, то хотя бы словом. Он вскинул голову, готовясь что-то громко крикнуть, и остановился. Все, что могло быть последствием, одним взмахом пронеслось в голове: у монахов и власть и сила, его, Куликовского, привлекут за оскорбление монашествующих и припишут еще ряд статей. Александр Павлович рванул с головы шляпу – это можно счесть за почтение к монашествующим, – забежал в часовню, схватил евангелие и с евангелием, высоко поднятым над головой, подбежал к архимандриту. Не сдерживая себя, крикнул на все подворье:

– Помнишь ли, что здесь сказано: «Приходящих ко мне – не отрину!»

На какую-то часть минуты архимандрит рассвирепел, но, вспомнив наставление доктора не волноваться, беречь сердце, овладел собой, вернул себе благостный вид, взял из рук Куликовского евангелие, приложился, благословил безденежных богомольцев и разрешил им погружаться на пароход.

Провожая ликующих богомольцев, Куликовский успокаивал архимандрита:

– Свое возьмешь. В море, если будет качка, устроишь моление об избавлении от погибели. Если будет тихо – моление благодарственное, вот и добавочный доход!

Архимандрит рад, что Куликовский не вздумал сам ехать в монастырь. Это вернуло хорошее настроение. Поддерживаемый монахами, архимандрит прошествовал на пароход по трапу, устланному ковровой дорожкой, которая свертывалась следом за архимандритом.

На звоннице у часовни забрякали колокола, пароход дал третий свисток и тронулся от стенки.

Куликовский был доволен своей победой, снял шляпу и поклонился архимандриту глубоким, почти монашеским поклоном, оказывая свое «почтение».

Архимандрит счет уместным ответить на поклон поклоном. Тяжелый живот не позволял ему делать обычный поклон, и архимандрит приспособился слегка приседать и наклонять голову – похоже на поклон и картинно. Старухи говорили: «Умилительно кланяется».

Ответив умилительным (и примирительным) поклоном, архимандрит послал благословение Куликовскому и второе – всем оставшимся на берегу. Богомольцы с парохода кричали Куликовскому:

– Спасибо, заступник, век помнить будем!

 

Хваленки

Село Веркола на реке Пинеге. 1905 год. Заканчиваю этюд старого дома. Подходит старуха. Оглядела меня внимательно:

–Здорово посиживаешь!

– Здорово похаживаешь!

Этим мы поздоровались.

– Чей?

– Из Архангельска.

– Мм… Женат?

Старуха поглядела на мою работу.

– Скажи на милость, чего ради сымашь дом, старо которого нет? Наизгиль али понасердки?

– Нет, бабушка, не издеваюсь, не изгиляюсь я над хозяином и на сердце против него не несу ничего. Сымаю для памяти, чтобы знать, каки дома раньше строили. Теперь таких уже не строят.

– Верно твое слово, новы дома ишь курносы.

Старуха показала на новые дома с вышками. Раздалось пение на высоких нотах.

– Бабушка, что это? Или поет кто?

– Хваленки на передызьи поют.

– Я тебя не понял, что ты сказала.

– Чего не понял, я по-русски сказала.

– По-русски, да слова мне не знакомы.

– Которо слово незнакомо?

– Кто поет-то?

– Хваленки, понимать, девки-невесты, на выданьи которы; их сватьи хвалят – вот те и хваленки. Слышь, сколь ни тонко тянут.

– А где поют? Я даже повторить слово не умею.

– Передызье-то? Да звоз на повети, перед избой, значит.

Пенье стало слышнее. Хваленки шли к нам. В пестрых безрукавках, в ярких красных сарафанах, как огнистый развернувшийся венок. Цвета были красные, желтые, разных оттенков. Хваленки шли, взявшись за руки. Подошли, остановились полукругом, поклонились. День стал праздничным.

– Торговый?

– Молчите, девки, – сымальщик из Архангельскова. Гляньте, сколь дотошно дом Онисима Максимовича снял.

Хваленки подошли, рассматривали и работу, и меня.

– Ох ты мнеченьки, дом-то исто капанный, и окошко разбито. Вставь стекло-то, вставь, не обидь хозяина, подрисуй.

– Ладно, вставлю, дома закончу.

Одна из хваленок не то смущенно, не то кокетничая спросила:

– А можно к Вам прийти рисоваться?

– Можно, рад буду.

Кисти уложены, этюд закончен. Хваленки собрались уходить.

– Хваленки, вы куда?

– За реку, на ту сторону.

– Возьмите меня с собой?

– С хваленками ехать дорого стоит. Коли по полтине на рыло дашь, поедем.

– Мое дело казной трясти.

Денег лишних нет. Решаю занять на дорогу домой у почтового чиновника.

Идем деревней, открылось окно, и звонкий голос догнал нас:

– Девоньки, вы куда? Нате-ко меня!

– Прибавляйся.

Девица прибавилась.

Старик перевозчик сел к рулю, а меня остановил:

– Не садись, парень, в весла. Мужиково дело править, бабье дело в веслах сидеть.

– Хваленки, песню споете?

– Андели, да разве хваленки без песни ездят?

– Тут и петь-то негде, и вся-то Пинега не широка.

– А мы не по реки, а по песни поедем.

Повернул старик лодку вверх. Затянули хваленки песню старинную, длинную, с выносом. Все зазвенело: и солнечный день, и яркие наряды хваленок, и песня… Допели. Старик повернул лодку, запели песню другую – веселую. Подъехали к берегу. Девицы в гору.

– Девушки, хваленки, стойте, погодите, деньги возьмите!

Хваленки с высокого берега прокричали заспевно:

– Доброй человек сымальщик, где же это видано, где же это слыхано, чтобы хваленки за деньги пели? За слово ласково, здоров будь!

 

В канун праздника

Село Койнас. Звонят к всенощной. Спрашиваю ямщика:

–Завтра праздник?

Ямщик сердито обернулся:

– Вижу, что везу безбожника. Праздников не знат. Кабы знал, что безбожник, на козлы не сел бы. – Повернулся к лошадям: – Ей вы, ленивые!

На постоялом дворе лошади были. Решил заглянуть в церковь – может быть, есть интересные иконы или сохранился старинный иконостас.

Вошел. Служба еще не началась. Поп где-то задержался с требой.

На скамейках направо и налево сидят молча. Направо – старики, налево – старухи.

Есть понятия хорошего тона в разных городах и обществах, а у нас на Севере, в дальних краях его, хороший тон особенно строг. Я как на сцену вышел. Ужели, думаю, провалюсь, не сумею войти, как следует. Смотрят с двух сторон за каждым моим движением.

Отошел от порога три шага, чтобы не помешать входящим за мной. Сделал три поклона в сторону иконостаса. Делал все слегка замедленно. Повернулся к старикам и без крестного знамения поклонился – рукой до полу.

Старики встали стеной, все враз поклонились – рукой до полу, выпрямились, сели. Сели прямо, не сгибая спины, не кладя ногу на ногу. Руки или скрещены на груди, или положены на колени.

Я так же не спеша повернулся к старухам. Так же отвесил поклон, выпрямился. Старухи встали стеной, все разом поклонились, сели.

Я подошел к старикам – раздвинулись, дали место. Сел, выпрямился, ноги поставил слегка раздвинув, руки положил на колени. Тихо. Среди старух одна – видом Марфа Посадница – слегка стукнула палкой-посохом:

– Что, старики, не спросите – чей?

Я встал, поклонился Марфе Посаднице, выпрямился и сказал:

– Старики молчат. Дозволь со старухами разговор вести.

Марфа Посадница тоже встала, согнулась в поклоне, выпрямилась, села. Сел и я.

– На поклон легок, на слово скор, говори чей?

– Слыхали? – назвал я отца и мать.

Старуха в ответ назвала моего деда и бабушку.

– Достойных родителей сын. Далеко ли дорога твоя?

– Еду к Андрею Владимировичу.

Не надо было пояснять, что Андрей Владимирович – Журавский – работает на сельскохозяйственной опытной станции Усть-Цыльмы.

– Хороший человек Андрей Владимирович, работает на пользу людям.

Пришел священник. Началась служба. Уйти к самовару, к книге уже нельзя.

Служба кончилась. Вышел из церкви, отошел от порога три шага, чтобы не мешать выходящим за мной, повернулся. Около стоит Марфа Посадница.

– Пойдем ко мне в гости.

– Покорно благодарю, поздно сейчас.

– А ты не кобенься, не тебя чествую, а твоих дедушку да бабушку, твоих папеньку, маменьку. Ты-то ишшо поживи да уваженье себе наживи.

– Я не кобенюсь. Да время позднее, и завтра праздник, надо обедню не проспать.

– Верно твое слово. И я-то, старая, зову гостя на ночь глядя да ишшо под праздник! Приходи завтра после ранней обедни.

Я-то мечтал проспать и раннюю, и позднюю.

 

В большом наряде

В 1923 году проехал по Пинеге, по Мезени, собирал образцы народного творчества для Северного отдела Всесоюзной сельскохозяйственной выставки в Москве.

Село Сура на Пинеге. Престольный праздник в селе. На квартире разбираю свой багаж.

– Маменька, глянь-ко, глянь-ко! Анка Погостовска в большом наряде идет.

– Анка? Андели, андели, Анка Погостовска – да в большом наряде! Да сумеет ли выступить, сумеет ли гунушки сделать?

– Сделат, маменька, сделат, оногдысь делала, дак ладно вышло.

Не удержался, выглянул в окно. Девица в старинном алом штофнике, в парчовой коротенько, в высокой золотой повязке на голове перебиралась через плетень. Для сохранности штофник высоко подобрала.

– Что вас так дивит Анка Погостовска?

– А то и дивит, что девка из бедного житья. Наряд взяла на одеванье – отрабатывать нать будет. А в большом-то наряде в первый раз идет. А ты подешь нашу Петровщину смотреть? Коли подешь, дак не проклаждайся, опоздать к началу.

Наскоро свернул свои вещи. Поспел к началу. На место Петровщины сходились девицы в больших нарядах: цветные шелковые сарафаны, парчовые коротеньки, высокие золотые повязки на головах девиц, у молодух ярко-красные шелковые косынки на голове завязаны кустышками – широким бантом над лицом. Старинные шелковые шали перекинуты на руку, в руках беленькие платочки. Белые пышные рукава перевязаны лентами. Белизна рукавов подчеркивает переливчатую яркость золота и старинного шелка.

Спросил у старухи:

– Бабушка, я не опоздал?

– Отвяжись, сбивашь смотреть. – Обернулась ко мне, оглядела и уже ласковее заговорила: – Ты у Феклы Онисимовны остановился? Сказывают, ты сымальщик. Ну, дак не опоздал. Вишь, только собрались. Расшипериваться начали, потом телеса установят, личики сделают, гунушки сделают, тогды и пойдут. Да ты сам гляди и мне не мешай.

Гляжу, как не глядеть! Перед глазами – живое прошлое – XVII век! Девицы «расшиперивались», расправляли наряды. Тетки помогали изо всех сил: одергивали, расправляли сарафаны, взбивали рукава, расправляли ленты.

Большой наряд не простая забава, это большое дело. «Расшиперились». Начали «телеса устанавливать»: выпрямились, как-то чуть двинули себя – и телеса установлены. Это не по команде «смирно», это по команде «стройно», только команда не произнесена. «Личики сделать», «гунушки сделать» девицы учатся перед зеркалом. И тут все умеючи «сделали» спокойные лица – чуть торжественные и улыбку – чуть приметную, смягчающую торжественность. Готовы!

Моя соседка-старуха замерла в торжественном ожидании. Впрочем, не одна она, все мы замерли перед «действом».

Какой-то незаметный знак – и девицы чуть колыхнулись и поплыли.

И вдруг дождик частый, мелкий, торопливый. Мы не заметили, как набежала туча, – нам было не до того. Старухи всполошились:

– Охти мнеченьки, что девкам делать? И фасон сбить нельзя, и наряд мочить нельзя.

Девки вопрос решили просто: подол на голову – и под навес. Анка Погостовска выдержала экзамен. И кумушки, и тетки, и соседки признали:

– Хорошо Анка шла, как и не перьвоучебна.

 

Старики

День жаркий. У окна сидит старуха и прядет, веретено крутит и дремлет-засыпает за пряжей.

– Лихо прясть из-за солнышка. Споро прясть из-за огничка. Ох, хо-хоо…

– Бабушка, ты прилегла бы пошла, чем маять себя.

– И то повалилась бы пошла, да тебя совещусь, проезжего человека, – осудишь.

– Нет, не осужу. Отдохнешь – снова за работу возьмешься.

– Хорошо, коли так. Люди разные есть. Новые придут, глаза попучат – пойдут да и нас учат! А севодня я рано зажила. Севодня у нас помочь. Стряпала да пекла. А печеному да вареному не долог век: сели да поели – и все тут!

Анна Ивановна Симакова одна в комнате. Темно. Лампочка перегорела. Я присел на стул. Анна Ивановна заговорила:

– Сейчас вот сшевелюсь с кровати.

Сшевелилась, нащупала темную кофту на стуле. Одевается, на голову повязала темный платок.

– Анна Ивановна, зачем Вы одеваетесь в темноте? Так посидим. Не видно ведь…

– Как же так? Гость пришел, гостю надо честь оказать.

Анне Ивановне 84 года.

– Как себя чувствуете?

– Да все еще жива. Глаза открою и дивлюсь – еще жива. Уж сколько раз до краю дойду – и жива.

 

О козулях

Уходящий старый быт уносит с собой загадку про исхождения рождественских козуль.

Издавна завелось к рождеству печь козули. Но почему они пекутся к рождеству только? И откуда это название – козули? Это до сего дня вопросы… Наши этнографы пропустили их мимо внимания, видимо, потому, что приезжали в Архангельск летом, когда козуль не бывает. Попробую сказать несколько слов о козулях. Может быть, кто-либо откликнется и можно будет выяснить начало козуль.

Самые древние козули – холмогорские и мезенские – из черного теста, иногда расцвеченные белым тестом. Холмогорские козули по виду напоминают оленя. Из теста вылеплена фигура на четырех ногах, голова, куст рогов ветвистых, на рогах яблоки, на яблоках птички, вернее крылышки птичек, сделанные из белого теста (яблоко с крылышками напоминает изображение крылатого солнца). И вся козуля кажется перенесенной из очень давнего языческого мира. Чудится какая-то оккультная запись в этой странно красивой фигуре. Размер такой козули бывает 5-6 вершков. Меньшего размера козули делают без яблок на рогах, а только с птичками (птички напоминают кисти рук с растопыренными пальцами). Пекут козули и маленького размера – около вершка, упрощенные по рисунку, или пытаются придать им сходство с коровой, конем (иногда с всадником на коне). Профессор Зелинский в 1913 году заметил, что эти маленькие козули по форме и размеру очень похожи на фигуры каменного века.

В Мезенском уезде, кроме маленьких, подобных холмогорским, еще пекут плоские козули: раскатывают тесто длинной лентой толщиной в половину карандаша и свертывают ее разными рисунками, порой неожиданно похожими на священный лотос в волнистом окружении, напоминающем сияние. Бывают также птички на гнезде и другие.

Весной в 1914 году по моей просьбе старуха взялась настряпать козули. Раскатала из теста нити и начала складывать рисунок, что-то нашептывая. Я спросил: «Что, бабушка, шепчешь?» Остановилась старуха и строго сказала: «А ты не сбивай, коли нужны козули». Имело ли шептание старухи какое-либо отношение к козулям, не знаю. Старуха не объяснила. Другие отговаривались незнанием.

В Архангельске козули пекутся из пряничного теста, режутся железными формами (пряничные силуэты) и украшаются (разделываются) сахарной глазурью, белой и цветной (чаще розовой), обильно облепляются «золотом» и «посыпью». Формы, сделанные из железа, иногда довольно толстого, сохраняются долго, переходя из рода в род. Расспросами удалось установить давность форм до 200 лет, но, несомненно, есть формы и значительно большей давности. У Ел. Пет. П-вой формы от ее матери, бабки и т.д. Также и у других мастеров козуль наиболее древних рисунков из дошедших до нас. Козульницы и козульники часто совершенно не умеют рисовать карандашом, а возьмут палочку или трубочку с глазурью и по силуэту пряника, повторяя виденное и перенятое у старших, творят удивительные по красоте рисунки.

В 1913 или 1914 году я увидел у торговки-козульницы на рынке козулю, изображающую орла. На груди у него буква "А" и одна палочка (Александр I). Спросил ее: "Почему у тебя на орле буква "А" и одна палочка? Надо "Н" и две палочки". И услышал в ответ: "А потому, что так надо. Моя маменька да моя бабушка делали букву "А" да одну палочку – значит, так надо. А ты что за указчик выискался?" Изменениям подвергаются формы в кондитерских. Там мастера придумывают новые формы и изощряются в затейливости разделки, мало считаясь с установленными рисунками.

Печь козули начинают с октября. В начале декабря козули появляются в булочных и кондитерских. В половине декабря ими заполняются все витрины и полки булочных и кондитерских. Размер козуль – от полутора до 10-12 вершков. Стоимость их – от копейки до рубля, а более вычурные изделия кондитеров стоят до 10 рублей и более.

Перед рождеством козули заполняют рынок. Торговки козулями выстраиваются рядами и развертывают свои короба – предлагают покупателям широкий выбор. Громадное количество посылок с козулями рассылалось по России и за границу.

Многое в Архангельской губернии сохранилось от очень глубокой старины. Мне кажется, что и козули холмогорские и мезенские (и в ряде других уездов) являются наследием здешних первонаселенников. Возможно, что пришедшие сюда новгородцы и москвичи принесли с собой пряники. И из древней козули из черного теста и из пряника могла выявиться наша козуля. Но, может быть, пряник завезен на Север иноземцами и приспособлен взамен языческого печения к христианскому празднику.

Рисунки наиболее давних форм – звезда, ангел, пастух, корзина (с дарами), птицы, близкие к человеку животные, елка, виноград, вазы с цветами, олень с санями, лев (лев как царь зверей, а может быть, тут сказалось влияние английское или норвежское). Более поздние козули – амазонка, извозчик, собака с будкой, кошка. И появившиеся за последние десятки лет – пароход, паровоз, велосипедист, аэроплан. А после 1920 года – серп и молот и дед с лозунгом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». В 1925 году я видел на рынке козулю с изображением нового орла: форма пряника та же, что и раньше, только на груди орла серп и молот, крест отрезан, а на короне – «РСФСР».

В прошлом, 1926 году я встретил в Москве Н. Д. Виноградова, собравшего большую и, кажется, единственную в России коллекцию пряников как образцов народного творчества. Видя, как Н. Д. Виноградов любовно и внимательно относится к этому виду народного творчества, я поставил перед собой задачу – собрать ему по возможности полную коллекцию козуль. И, может быть, с помощью Н. Д. Виноградова и других дельных на то людей удастся выяснить их происхождение.

 

Биография

В одной из моих предыдущих биографий я написал: «Родился в той комнате, в которой живу». За это получил резкий окрик. Кто-то, разбирающий почту в ССП, подшивающий анкеты, крикнул из Москвы: «Писать надо кратко и без лишних слов!» До сего дня не понимаю, что вызвало такой окрик.

Снова анкета. Уполномоченный ССП в Архангельске говорит: «Подробнее напиши». Подробнее и ни одного лишнего слова. Сначала напишу для избежания нового строгого окрика без лишних слов.

БИОГРАФИЯ No 1, КРАТКО ИЗЛАГАЕМАЯ. Жить начал в 1879 году 12 октября по ст. ст., 25 октября по н. ст. Живу до сих пор. Подумывал перестать жить. Кое-как удалось перетерпеть и – живу. Вырастая, стал грамотным, стал писать сказки. Печатали – писал и много. Перестали печатать – писать стало трудно. Все.

БИОГРАФИЯ БЕЗ ОПАСЕНИЯ ОКРИКА. Родился в г. Архангельске, Поморская, 27, в той комнате, в которой живу. Родился в 1879 году 12 октября по ст. ст., 25 окт. по н. ст. Назвать меня хотели Сергеем, но бабушка запротестовала. В честь деда моего деда назвали Степаном. С детства жил среди богатого словотворчества. Язык моих сказок мне более близок, нежели обычный литературный язык. Говоря северян не захломощена иностранными словами и более четко показывает, что говорящий хочет выразить. Творчество сказок наследственное. Мой дед был сказочник. Часто сказка слагалась на ходу, к делу, к месту, к слову. Лет четырнадцати стал записывать свои сказки. Сказки слагались про окружающих, про людей знаемых и не были безобидными. По этой причине авторство скрывалось.С детства я тянулся к живописи, хотел быть художником. Это не нравилось отцу: «Будь сапожником, доктором, учителем, будь человеком нужным, а без художника люди проживут».

Чтобы попасть в Петербург, нужны были деньги на дорогу. Я поступил рабочим на лесопильный завод Я. Макарова, убирал хлам на бирже. К концу лета в руках были деньги на дорогу. Из дому получал по 10 р. в месяц. На питание оставалось по 4 к. в день. Надо было оплатить квартиру, купить материал для работы. Так прожил полтора года. В 1905 г. за протест против самодержавия я был лишен права продолжать образование. Летом был на Новой Земле. На зиму решил ехать за границу. Западная Европа не влекла. Хотел посмотреть Восток – яркий, красочный.

Турция, Палестина, Египет. Шумно, душно, жарко и аляповато-ярко. Через год-полтора побывал в Италии, Греции. Возвращаясь домой, я полнее и глубже почувствовал чистую красоту Севера. Богатство более широкого спектра солнечных лучей. Солнечные ночи. Был также в Париже.

За работу в школе (с 1928 года стал преподавать в средней школе) меня премировали путевкой на курорт. Это почти испугало! Лишить себя солнечного лета, уехать от солнечных ночей! От подобной «награды» я отказался.

В 1924 году в сб. «На Северной Двине» напечатана сказка «Не любо – не слушай» («Морожены песни»). Сказка пошла в ход. Ее передавали по радио. Не раз рассказчики пытались присвоить авторство. По этой причине я настаиваю на названии сборников сказок «Сказки Писахова». Проведя почти всю жизнь впроголодь, я хочу хотя бы авторство своих сказок за собой уберечь. Сказки попали в «30 дней», редактор Безруких П. Е. Внимание «30 дней» дало толчок моим сказкам. Днем занимался в школе или живописью, а ночи отдавал сказкам.

В прошлой анкете я говорил: нас, детей, в семье было четырнадцать человек. Осталось двое: сестра Серафима Григорьевна Писахова, работник областной библиотеки, и я. Так и досуществовываем.

 

Моя палитра

В выборе своих друзей-красок я очень осторожен. Я хочу сказать, что очень осторожен в выборе масляных красок. Акварель и карандаши меня мало беспокоят, в их обществе я со всеми знакомлюсь, со всеми разговариваю. Если разговор не клеится или не понимаем друг друга – расходимся.

В масляных красках иначе. Тут я очень разборчив. При знакомстве и познакомившись, подружившись, ценю и берегу дружбу. Есть краски, с которыми я не ссорясь перестал встречаться…

 

Почему много лёту в сказках?

Меня корят да упреками донимают: почему много лёту в сказках? В редкой кто не летает.

А как иначе? Кругом столько лёту: и скоростные самолеты, и на дальность, и высотные, и с большим грузом. Фантазия начинает свое дело полетом. Не мое дело останавливать фантазии полет. Вот направлять полет в како-либо место, которо в памяти болит…

 

Сколько надо денег?

Как-то пристали ко мне с досужим разговором.

– Сколько надо тебе денег, чтобы было довольно?

А жил я на 20-25 рублей в месяц. К концу месяца часто «постничал».

– Сколько? Трудно сказать.

– Сто рублей довольно?

– Сто? Ну куда я с ними?! Да сто рублей мало, чтобы нанять хорошую мастерскую.

 

Екатерина Константиновна

Дом на углу по старому названию Литейного проспекта и Пантелеймоновской улицы. Фасад дома облеплен «мавританским стилем». Какие квартиры за окнами, выходящими на улицы, не знаю. Знаю темные сырые квартиры окнами во двор. На воротах зеленые бумажки: «Сдаются комнаты». На белых клочках пишется об углах. Грязная лестница, ободранная дверь – «мавританский стиль» сюда не дошел.

«Угол» в темном коридоре. На ящике можно спать. Коридор освещается маленькой керосиновой лампой. Читать нельзя. Угол не для занятий – только спать. Цена – 1 руб. 75 к. в месяц. Устроился. Через месяц переехал в кухню – плата 2 р. 25 к. В кухне есть окно. Мое место между плитой и раковиной. Стола для меня нет. Есть ящик. Он – кровать, и стол, и стул.

В кухне чад. Что-то пригорело… Кислый запах жареного цикория. Цикорий покупался сырой, жарился, к нему прибавлялся кофе – это было главное питание всей семьи.

Глава семьи – высокий дряхлый старик. Один сын неработоспособный, другой страдает жаждой к водке. Старший сын где-то работает, но у него жена, дети. Хозяйка Екатерина Константиновна – высокая старуха, болезненная, бьется изо всех сил, чтобы как-нибудь просуществовать на какую-то мизерную пенсию мужа и на заработок шитьем. Я был таким же «капиталистом». На питание в сутки у меня было четыре копейки… Особенно трудно было к концу месяца.

У меня не было денег на стирку. Но за ящиком, на котором я жил (спал и занимался), оказывалась пара белья, – должно быть, я уронил и забыл. В кармане пальто оказывался чистый платок, слегка смятый. То же было с воротничками: помнится, вчера воротничок был сомнительной свежести, а сегодня чистый и хорошо выглаженный. Прошло много времени, прежде чем я догадался, что Екатерина Константиновна стирала белье, платки, воротнички и подбрасывала мне. Такая забота, такая деликатная забота от старухи, замученной нуждой.

Раз Екатерина Константиновна мыла пол в своей комнате. Вышла мыть в коридор, но сил не хватило. Легла на кровать, оставив воду и вехоть. Я снял ботинки и вымыл коридор и кухню.

Екатерина Константиновна думала, что пол домыла ее невестка, жена старшего сына.

Иногда, приходя домой, я находил на подушке на бумажнике кусочек постного сахара. – Екатерина Константиновна, откуда это? – Я сэкономила семь копеек, купила сахару. Это ваша доля.

Это было искренне, было от сердца, и отказаться было нельзя.

 

Доктор наук

1905 год. Мой первый приезд на Новую Землю. Пароход ушел. Водку выпили. Опохмелились, кто как сумел. Кто баней, кто кислым. Промышленники ушли на места промысла. В становище остались старики, старухи и ребята.

Надо устраивать свое жилье. Выстирал белье, выстирал и половики. Нашел их в сенях в углу, грязные и затоптанные, они валялись там кучей. После стирки вычистил самовар, вымыл пол. Поставил самовар греться и пошел полоскать белье.

Берег около дома оказался крутоват и довольно высок. У берега припай плотной крепкой льдиной. Выполоскал белье. Вода прозрачно-зеленоватая. Все видно до маленьких камешков, до тонких веток водорослей. Верхний пресный слой воды замерзает и разбегается стрелками. Смерил палкой,– глубина мне почти до плеч.

Не утерпел. Разделся и прыгнул в воду. Я задохся, меня будто ледяными иголками проткнуло со всех сторон. Пробормотал: – Бабушки, дедушки!

Но окунулся и подождал, чтобы вода надо мной успокоилась. Выскочил. Одеваться было некогда. Бросился по снежному припаю. Согреваясь, исполнял танец, названья которому нет. Говорил что-то похожее на привет морю, солнцу, ряби и дали морской.

Согревшись, надел ботинки, накинул пальто, собрал в охапку мокрое белье и сухую одежду – и домой.

Самовар вскипел и замолчал. Я прибавил углей, и он снова весело запел. Напившись чаю, я погрузился в сон: устал за день с непривычной работы. Самое трудное для меня – мытье полов, от него подколенки болят. Утром, едва открыл глаза, увидел соседа по комнате.

– Болен?

– Болен.

– Что болит, что чувствуешь?

– Подожди, сейчас соображу.

Проверил себя всего.

– Есть хочу.

Так два с половиной месяца и купался. Пропуски делал в дни сильных ветров, когда из дома к дому ходили с помощью протянутой веревки.

Осенью в Петербурге я почувствовал какое-то покалывание в груди. Мне посоветовали идти к доктору Науку. Сказали, что честный, внимательный и не очень дорогой – визит 1 рубль. Наук строго сказал:

– О таких вещах, как сердце, легкие, нельзя говорить легко, – и внимательно меня выслушал. – Совершенно здоровы. Чего ради пришли ко мне? Сердце и легкие в полном порядке.

Я, одеваясь, рассказал о купании со льдины.

– Раздевайтесь. – Снова стуканье, слушанье. – Вам родители дали громадный капитал – здоровье. Исключительное, крепкое. Вам его надолго хватит. Ваши дедушка и бабушка, вероятно, никогда не лечились?

– Дедушка, бабушка – староверы и не признают докторов. И мама говорит: «Если доктора позвать, он навыдумывает разных болезней».

– Права Ваша матушка. Передайте ей привет. Пусть и дальше живет дальше от докторов. Купаться Вы можете, только другому никому не советуйте, – для этого надо иметь ваше сердце. У вас накожные нервные боли. А надо ли художнику лечиться от нервов? Это может походить на лечение от талантливости.

Я оделся и протянул рубль за визит.

– Со здоровых не беру.

Лет через пять я почувствовал утром острую боль в спине. С трудом оделся и добрался до Наука. Больных было много.

– Вы так страдаете, что идите вне очереди, – предложили мне.

Прошел вне очереди. Доктор помог раздеться, провел рукой по позвоночнику. Все прошло, боли как не бывало.

– Вас надо горячим утюгом прогладить. Шляетесь, отнимаете время. Заплатите за визит, чтобы неповадно было напрасно ходить.

– Доктор, я был пять лет назад.

– Хотя бы десять. Раз здоровы, не ходите.

Доктор Наук взял мою одежду, выкинул на середину зала ожидания:

– Полюбуйтесь. Здоровый отнимает у вас, больных, время.

И стыдно было одеваться при дамах и хорошо ощущать себя здоровым. Одевшись, я крикнул в кабинет доктора:

– Спасибо, доктор!

 

Странички из дневника

Я ехал на юг. В Константинополе мне сказали:

– Вы удачно едете. Скоро зацветет миндаль, зацветет алоэ!

Миндаль, алоэ!

Звучит-то как. Наконец-то я увижу что-то красивое-красивое. Увижу самое прекрасное. Поехал дальше. Увидал. Цветет миндаль. Ну да, цветет. Красиво. Да, очень красиво. Вишни и яблоки тоже красиво цветут, даже лучше на яркой зелени и в голубом небе.

Миндаль на фоне белого неба. От мельчайшей пыли, наполняющей горячий воздух, небо кажется белым.

А вот – алоэ – молодец! Увидал я этого хулигана за городом. Обломанный палками прохожих, истерзанный, безобразный алоэ расцвел большим огнистым цветком.

Как будто хулиган, голый, избитый, остановился у ворот огорода и улыбнулся!

Улыбнулся так ярко, так хорошо, что весь стал красивым!

– Молодец, Алоэ! Цвети! Ты хорош и растерзанный! Твой цветок поет, звенит! Какое нам дело до выхоленных цветов, богатых садов! Цвети, выгнанный, оборванный, цвети, обломанный.

Стоило ехать на юг, стоило спешить, чтобы видеть, как ты ярко, громко цветешь!

* * *

В 1907 году, уезжая с Новой Земли, взял камешек и сказал:

– Новая Земля, этот камень брошу в Большой канал в Венеции. Не попал в Венецию. Камень был в Иерусалиме, у Мертвого моря, у прудов Соломона, в Хевроне. В Хеврон и Вильгельма не пустили. Я был к великому испугу каймакама (градоправителя). Оный дал переводчика, двух телохранителей. Камень был на пирамиде Хеопса, в Колизее, был в Афинах. Но не в Венеции. Обмануть Новую Землю? Оттолкнуть прижавшуюся к руке вольную птицу? Тогда и Солнце не обнимет!

С хорошим человеком послал камень, заказал сказать:

– Новая Земля! Не довез, возьми!..

Вспомнил случай на базаре в Архангельске. Торговля шла тихо, день не базарный. Две торговки ругались без сердитости, просто не о чем было разговор вести… Одна назвала другу – барыня! Ох! Обруганная вскочила, она от обиды просто задыхалась! – Врешь, врешь! Всю жизнь была честной женщиной!

Ни одного дня не была барыней!!! Ах! Хотелось поблагодарить торговку. А было это лет пятьдесят с гаком тому назад! У нас бар и чинов не считали людьми (!) У них души нет…

* * *

Середка сыта – концы играют, руки машут, ноги пляшут, язык песенки поет.

Семь человек – печка.

Горница с улицей не спорница: на улице мороз, в горнице поморозница.

* * *

Кинь кроху на лес, пойдешь и найдешь.

У скупа не у нета.

Меня скупым не зовут, а смогу ли напомнить новое? Встретилась старуха, спрашивает: – Што тебя не видать: ни в сноп, ни в горсть?

Спросил старика: – Што долго не заходил? – Заделья не было.

Пришел помор – капитан один. – Что жена не пришла? – Не выторопилась.

Ох, Петр да свет Васильевич! Не возьми в обиду, что поговорки кое-какие и идут кое-как. К слову, к месту бегут, выстраиваются… На поклон легки, на слово скоры, хороводы ведут, словами узор плетут. Только успевай записывай: откуда берут, куда кладут! Так и сказки: сижу пишу. Вдруг радио: ГОВОРИТ МОСКВА! Кто говорит: лучше этого слова и нет. А, знать, пора спать.

А бывало и так, что сказка не отпустит! Ежели я в бабкиной юбке с двумя самоварами полетел на Луну? Никакой остановки! Надо долететь, поглядеть и домой воротиться!

Часто бывает и так: легко пишется, да не легко печатается.

Выкинули «Уйма в город на свадьбу пошла». Нельзя «Соборна колокольня взамуж за пожарну каланчу пошла». Возмутились антирелигиозники. Колокола звонят.

Выкинули «Лётно пиво» – борьба с алкоголем. А я спиртного и не пью. (Вот как встречу 2000 год – выпью только виноградного). В Риме я хлестал! За обедом литр!

И цена ему была 8 к. Это было недавно – в 1907 году. Извините, Вы-то не запомнили. Без сказки «Лётно пиво» нет пояснения, как девки в гал вылетели!

Сказывали небывальщину-послыхальщину: по поднебесью медведь летит. Летят от нас на самолетах бурые, и белые. Разлетаются по зверинцам.

Мнится мне и сказать охота другу неслыхальщину: по поднебесью Землю пашут, снопами машут, на Землю урожай складывают.

Петр Васильевич, голубчик. Не думайте, что я того -заговариваюсь…

Нельзя класть запрет мысли. Пусть летит, вьется. Говорят: человек не может придумать, чего не может быть. Если моя баба на радии в гости летала, а это правда, даже в печати обсказано, хотя и с моих слов, а сказано – значит, правда.

Очень захотелось увидать Вас на фото. Это, м.б., и не очень трудно для Вас.

Выступал я в доме офицеров. Один полковник в месте, не очень удобном для перехода, подхватил меня заботливо, ласково. Я оглянулся. У детины спина – хоть рожь молоти! Шарнул, что силы моей было! Полковник обрадовался, жмет руку: – Спасибо за внимание.

На книжке этому милому человеку я написал: – "За Вашей широкой спиной, за спиной Советской Армии хорошо работникам труда, работникам искусств! " Крепко Вас обнимаю, Петр Васильевич!

Не очень протестуйте, мне приятно мысленно Вас обнять. Мой портрет в книжке. Мой рост – как у Наполеона. В 1812 году мы с ним мерились в Москве. Что я ему сказал, в книжке написано.

Ст. Писахов

* * *

Содержание