Горькая судьбина

Писемский Алексей Феофилактович

Действие третье

 

 

Та же изба, что в первом действии.

 

Явление I

Матрена сидит у растворенного окна, в которое глядит Спиридоньевна. Лизавета лежит за перегородкой, где повешена и зыбка с ребенком.

Спиридоньевна. Так, слышь, баунька, он его уговаривал, – все лаской сначала… Сергей Васильич тоже при этом ихнем разговоре был, бурмистра опосля призвали… Те пытали, пытали его усовещивать, – ничто не берет: они ему слово, а он им два! Родятся же, господи, на свет экие смелые и небоязливые люди.

Матрена. Ну, матушка, и ему тоже нелегко, и сам, может, не рад тому, что говорит и делает. Как по-божески теперь сказать, не ему бы их, а им бы его оставить надо – муж есть!

Спиридоньевна. Ну, а вот, поди, тоже бурмистр али дворовые другое говорят: барина очень жалеют. На Ананья-то тем разом рассердившись, вышел словно мертвец, прислонился к косяку, позвал человека: «Дайте, говорит, мне поскорей таз», – и почесть что полнехонек его отхаркнул кровью. «Вот, говорит, это жизнь моя выходит по милости Ананья Яковлича. Не долго вам мне послужить… Скоро будут у вас другие господа…» Так и жалеют его оченно!

Матрена. Не знаю, мать; господин, вестимо, волен все сказать, а что, кажись бы, экому барину хорошему и заниматься этим не дляче было; себя только беспокоить, бабу баламутить и мужичка ни за что под гнев свой подводить… а псам дворовым, или злодею бурмистру, с пола-горя на чужой-то беде разводы разводить…

Спиридоньевна. То, баунька, слышь, барин теперь насчет того оченно опасается, чтоб Лизавете он чего не сделал, только теперь о том и разговор с Сергеем Васильичем имеет.

Матрена. Ну, матушка, помилует ли он Лизавету! Подначальный тоже ему человек во всем, как есть! Толды, как он от барина-то пришел, человек это был, али зверь какой? Я со страху ажно из избы убежала: сначала слышу голосила она все, молила что ли его, а тут и молвы не стало.

Спиридоньевна (с любопытством). Бил, значит, он ее?

Матрена. Вестимо, что уж не по голове гладил, только то, что битье тоже битью бывает розь; в этаком азарте человек, не ровен тоже час, как и ударит… В те поры, не утерпевши материнским сердцем своим, вбежала в избу-то, гляжу, он сидит на лавке и пена у рту, а она уж в постелю повалилась: шлык на стороне, коса растрепана и лицо закрыто!.. Другие сутки вот лежит с той поры, словечка не промолвит, только и сказала, чтоб зыбку с ребенком к ней из горенки снесли, чтоб и его-то с голоду не уморить…

Спиридоньевна. Как еще, мать, у нее молоко-то есть – не пропало и не иссушилось с этих страхов?

Матрена. Какое уж, поди, тоже молоко… Хошь бы и насчет пищи теперь, колькой день крохи во рту не бывало.

Спиридоньевна. Да где сам-то: дома, видно, нет?

Матрена. К священнику, что ли, пошел – не знаю… Меня вот сторожем приставил. «Сидите, говорит, мамонька, тут, чтобы шагу никуда Лизавета не могла сделать». Всю одежду с нее теплую и обувку обобрал и запер: сиди, пес, арестанкой, и не жалею я ее нисколько – сама на себя накликает это.

Спиридоньевна (взглянув в сторону). Идет, вон, матка!.. Назад ворочает… Сердитый, знать, такой, и господи: упер в землю глаза и ни на что не смотрит… Прощай, значит, баунька!.. Настудила я и то те избу-то.

Матрена. Да зашла бы – пирожка, что-либо, покушала.

Спиридоньевна. Спасибо, родимушка, неколды!.. К бурмистру забежать еще надо: пиво они новое ставили, так дрожжец на опару обещали. Прощай!

Матрена. Прощай, прощай!

Спиридоньевна уходит.

 

Явление II

Матрена (захлопнув окно). Ой, горя и печали наши великие! Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его… На одну теперь, выходит, владычицу нашу, тихвинскую божию матерь, все и чаяния наши… Отверзи милосердия твоего врата, матушка… Ты бо еси един покров наш… Заступи и помилуй!.. Угодники наши святые, Николай-чудотворец и диакон Стефан-великомученик, оградите крылом вашим раб недостойных, аще словом, ведением или неведением согрешили перед господом… Батюшки наши страстотерпцы и милостивцы.

 

Явление III

Те же и Ананий Яковлев.

Матрена тотчас же встает и становится в почтительное положение; Ананий Яковлев садится за стол.

Матрена (после короткого молчания). Батюшко, не прикажешь ли собрать пообедать? Кушанье у нас хорошее настряпано.

Ананий Яковлев (облокачиваясь на стол и склоняя голову на руку). Нет-с, неохота что-то… (После некоторого молчания.) Самоварчик, пожалуй, поставьте; а то в горле как-то уж оченно пересохло.

Матрена. Слушаю, сударь. (Уходит.)

 

Явление IV

Ананий Яковлев и Лизавета за перегородкой. Опять молчание.

Ананий Яковлев (взмахнув глазами на перегородку). Лизавета! Что вы тут все лежите? Подьте сюда!.. (Молчание.) Сами худое делаете, да еще в обиду вламываетесь. Не наказывать вас хотят, а хоша бы мало-мальски внушить и на хорошее наставить, коли не совсем еще рассудок свой потеряли… Вставайте! Нечего тут.

Лизавета. Не смогу я… будет с меня… спасибо.

Ананий Яковлев. А мне легче твоего? Не из блажи али из самодурства, всамотка, куражатся над тобой… Не успели тебя за вину твою простить, как ты опять за то же принялась. Камень будь на месте человека, так и тот лопнет… Не будь, кажется, ничего такого, – так не токмо что руку свою поднимать, а взглядом своим обидеть вас никогда не желал бы!

Лизавета. Много взглядов-то ваших видала всяких… и напредь того.

Ананий Яковлев. Врешь, всесовершенно врешь!.. Ежели и было что, так сама знаешь, за што и про што происходило… Мы, теперича, господи, и все мужики женимся не по особливому какому расположенью, а все-таки, коли в церкви божией повенчаны, значит, надо жить по закону… Только того и желал я, может, видючи, как ты рыло-то свое, словно от козла какого, от меня отворачивала.

Лизавета. Не от радости и я тоже отворачивалась.

Ананий Яковлев. С какой же печали-то особливой? По замужеству вашему не из сапог в лапти обули вас, а словно бы понарядней супротив прежнего стали сарафаны-то носить… Хоть бы то теперича маненько поценили, что, жимши в Питере, может, в каком-нибудь куске себе отказывал, а для чего и для кого все это было делано?.. Вот сейчас в кармане своем имею 500 целковых чистоганом… Думал: на будущий же год открою, хоша небольшую, свою лавочку; квартирку найму пообширнее; выпишу Лизавету и что ни есть стряпать самое не заставлю, а особую кухарку на то предоставлю: на, пей чай и кофей и живи в свое спокойствие.

Лизавета. Ничего мне вашего не надо: в Питере найдутся, окромя меня, охотницы на ваши деньги, – не позавидую им!

Ананий Яковлев. Ну да! Как же? Все вот она питерскими-то тычет глаза: коли знаешь что про Питер, так сказывай ясней; а я во всякий час хоша на суд господень к ответу готов идти…

Матрена в это время вносит самовар и начинает ставить на стол чашки а чайник. Лизавета молчит.

Ананий Яковлев (продолжая). То-то! Видно, и отвечать нечего, потому что сама лучше всякого знаешь, что никогда там ничего не было, да и быть не могло; а что теперича точно что: я, может, и хуже того на что пойду! Для какого рожна беречь себя стану?.. Взять, значит, эти самые деньги, идти с ними в кабак и кончить там… И с ними, и своей жизнию!

Матрена (пододвигая к Ананью Яковлеву чашку). Налила, батюшко, чай-то!

Ананий Яковлев. Вижу-с! Подайте уж и привереднице-то вашей.

Матрена. Подам и ей… (Уходит за перегородку.)

Ананий Яковлев (отодвигая от себя чашку). Мнением даже своим никогда не полагал, до чего теперь доведен стал. Все, что было думано и гадано, словно от дуновения ветра, пало и расстроилось.

Матрена (возвращаясь с невыпитой чашкой). Не хочет… не желает.

Ананий Яковлев. Что ж так? И тем уж, что ли, брезгует?.. (Грустно улыбаясь и качая головой.) Человек-то, как видно, заберет себе блажь в голову, так что хошь с ним делай, ничего понять не может: ты к нему с добром, а он все к тебе с колом. Я вот теперь не то, что с гневом каким, а истерзаючись всем сердцем моим и со слезами на очах своих, при матери вашей прошу вас: образумьтесь и станем жить, как и прочие добрые люди!

Лизавета. Добрые люди не укащики про нас!

Матрена. Так что ж те, али на худых глядеть надо? Ишь, что, псовка, говорит… Мало тебе еще, видно, было: смирен Ананий-то Яковлич, ей-богу, смирен.

Ананий Яковлев. То бы теперь, кажись, рассудить надо: ну, пускай так, я пропадать, значит, должен, дурак, видно, и был, может, это еще за удовольствие для них будет; вы тоже, может, чрез то в могилу ляжете; что ж опосля того с самой-то последует? Царь небесный справедлив: он все это видеть будет и не помилует тебя, Лизавета, поверь ты мне!

Матрена. А я, батюшко, разве не то же ей долблю и наказываю?.. На то я ее при своем сиротчестве, почесть что мирским подаяньем да кровными своими трудами, вспоила и вскормила, чтобы видеть от нее экие радости… (Начинает плакать.)

Ананий Яковлев. Э, полноте, пожалуйста, хороши уж и вы! Говорить-то только неохота, а, может, не менее ее имели в голове своей фанаберию, что вот-де экая честь выпала – барин дочку к себе приблизил, – то забываючи, что, коли на экой пакости и мерзости идет, так барин ли, холоп ли, все один и тот же черт – страм выходит!.. Али и в самотка век станут ублажать и барыней сделают; может, какой-нибудь еще год дуру пообманывают, а там и прогонят, как овцу паршивую! Ходи по миру на людском поруганье и посмеянье.

Матрена. И ништо ей, батюшко, будет, ништо!..

Ананий Яковлев. Для чего ж доводить-то себя до того? Другое дело, кабы ее на худое-то толкали, а то только всеми силами отвести ее от того желают: сам свое сердце смирил, кажись, сколько только мог, и какой бы там внутри червяк ни сидел, все прощаю и забываю; ну, по пословице, что с возу упало, то пропало, – не воротишь! По крайности наперед себя поправить желается. И греха теперь бежавши, как и священник вот тоже советует, завтра же поедем со мною в Питер, а ежели насчет паспорта какое притеснение выйдет, так я и так увезу; прямо начальству объясню, почему и для чего это было делано.

Матрена. Да ты, батюшко, так и сделай! Что на ее смотреть?!. И я тебя прошу о том. Чего и кого тебе бояться тут?

Ананий Яковлев. Не о боязни речь! А говоришь тоже, все еще думаючи, что сама в толк не возьмет ли, да по доброй воле своей на хороший путь не вступит ли… А что сделать, я, конечно, что сделаю, как только желаю и думаю. Муж глава своей жены!.. Это не любовница какая-нибудь: коли хороша, так и ладно, а нет, так и по шее прогнал… Это дело в церкви петое: коли что нехорошее видишь, так грозой али лаской, как там знаешь, а исправить надо.

Матрена. Да как же, батюшко, не исправить. Коли бы нас, дур, баб не били да не учили, так что бы мы были! Ты вот хошь и гневаться на меня изволишь, а я прямо те скажу: на моих руках ты ее и не оставляй. Мне с ней не совладать: слов моих бранных она не слушает, бить мне ее силушки не хватает, значит, и осталось одно: послать ее к черту-дьяволу.

Лизавета (простонав). Проклинайте больше, проклинайте!

Матрена. Али не прокляну, чтобы провалиться тебе, дьяволице, в тартары-тартаринские, на муки веченские, вот тебе мое материнское слово!

Ананий Яковлев. Перестаньте, полноте тут с вашей пустой болтовней.

Матрена. Батюшко! Вывела уж она меня из всего моего терпения.

 

Явление V

Работница (заглядывая в дверь). Ананий Яковлич! Бурмистр тамотка пришел: спрашивает тебя и Лизавету Ивановну.

Ананий Яковлев. Как Лизавету Ивановну?.. Подь сюда, взойди.

Работница (не входя). Да больно, батюшко, я необрядна: спрашивает… Таково много мужичья с ним привалило.

Ананий Яковлев. Это еще что за выдумки ихние?.. (Матрене.) Погляди, что там такое?

Матрена и работница уходят.

Ананий Яковлев (жене). Ежели, теперича, разбойник этот ворвется сюда, и вы слово при нем промолвите, я жив с вами, Лизавета, не расстанусь.

 

Явление VI

Те же и бурмистр.

Бурмистр. Ананий Яковлев дома?

Ананий Яковлев. Был да весь вышел… Что те надо?

Бурмистр (входя.) Надо нам!.. (Обращаясь к дверям.) Входите, братцы! Выборный, входи!

Выборный входит.

Федор Петрович, входи, батюшко! Матвей!.. Кирило!.. Проваливайте, кто там еще есть…

Входят Федор Петров, кривой мужик, рябой мужик, молодой парень и Давыд Иванов.

(Обращаясь к Ананью Яковлеву). Я еще вчерасятко тебя на сходку звал, ты не пришел!.. Сегодня бабенка Спиридоньевна прибегала к нам и новые известия об тебе дала… Значит, я сам к тебе с миром на дом пришел.

Ананий Яковлев. Милости просим… Понравится ли только вам угощенье мое, не знаю.

Бурмистр. Прозубоскалишься, погоди маненько… (Обращаясь к мужикам.) Я, теперича, господа мужички почтенные, позвал вас сюда, так как мне тоже одному с этим человеком делать нечего; на ваш, значит, суд и расправу предаю его, так вы то и заведомо свое имейте!

Федор Петров (опираясь на клюку и шамкая). Заведомо нам, Калистрат Григорьич, неча тут иметь, коли мы теперь ничего того не знаем, за што и про што привел ты нас сюда.

Бурмистр. А за то ты, старичок почтенный, приведен сюда, что мы вот, теперича, с тобой третьим господам служим; всего тоже видали на своем веку: у покойного, царство небесное, Алексея Григорьича, хоть бы насчет того же женского полу, всего бывало… И в твоем семействе немало происходило этого… не забыл еще, может, чай того.

Федор Петров (обидясь). Чтой-то, помилуй, каким ты меня, старого человека, словом попрекаешь… Оставь меня, пожалуйста, прошу о том.

Бурмистр. Не попрекают тебя, а что хошь бы тот же выборный… не потаит того: жена не жена, а все тоже близкий человек… сестра… Известно тоже, в каком в последние годы барина положеньи при нем была.

Выборный (тоненькой фистулой). Я, помилуйте, судырь, как, значит, совершенно все жил в Питере, как же, теперича, мог, значит, знать, какие там положенья есть?.. А хоша бы и теперича, как привязан, значит, стал в свою должность, тоже ничего не знаю ни про себя, ни про других кого.

Бурмистр. Не про то, глупый ты человек, говорят, а что хвалят вас очень, так как никогда никакого буянства от вас не было. Вон тоже и Давыд Иванов. Он тут, при нем скажу: давно бы, можетка, ему свою бабу наказать бы следовало за все ее художества, так он и тут, по смиренству своему, все терпит.

Давыд Иванов. О, батюшка, нашел, на кого указывать. Не с сего дня я наплевал на то: бог с ней!

Бурмистр (показывая на Ананья Яковлева). Да, а тут вот другое говорят: дебош хотят делать.

Ананий Яковлев (с трудом сдерживая себя). Послушай, Калистрат Григорьев, смеяться ли ты надо мной пришел с этими дураками, али совсем уж меня до худова довести хочешь, – скажи ты мне только одно?

Бурмистр. Нечего мне тебе сказывать! Я уж пел тебе свою песню-то: колькие годы теперь, жеребец этакой, в Питере живет; баловства, может, невесть сколько за собой имеет, а тут по деревне, что маненько вышло, так и стерпеть того не хочешь, да что ты за король-Могол такой великий?

Ананий Яковлев. Великий, коли сам себя знаю!.. И тебе меня не учить, как понимать себя.

Бурмистр. Не по своей воле тя учат, а барское приказание на то я имею… (Обращаясь к мужикам.) Барин, теперича, приказал с ответом всей вотчины, чтобы волоса с главы его бабы не пало, а он тогда, только что из горницы еще пришедши, бил ее не на живот, а на смерть, и теперь ни пищи, ни питья не дает; она, молока лишимшись, младенца не имеет прокормить чем: так барин за все то, может, первей, чем с него, с нас спросит, и вы все единственно, как и я же, отвечать за то будете.

Между мужиками говор.

Федор Петров. Почто ж мы отвечать за то будем, коли ничем тому не причиной?

Выборный. Господин, значит, помилуйте! Сам волен теперь: что прикажут, то мы и сделаем.

Кривой мужик. Известно, что – господская воля.

Рябой мужик. Не уйдешь от нее тоже, паря, никуда.

Давыд Иванов. Кабы мы теперь супротивники, что ли, какие были, ну так то бы дело было.

Молодой парень. У нас тоже просто насчет того; тогда меня на миру отбаловали, и сам не ведаю за что.

Давыд Иванов. Как же, голова, помилуй! Хошь бы и насчет Ананья Яковлича, какая воля барская есть, разе мы знаем то…

Ананий Яковлев. Какая ж тут воля барская?.. Ах, вы, окаянный, дикий народ; миром еще себя имянуют!.. Коль я вам, теперича, на суд ваш дурацкий предан, какая же и чья тут воля может быть?.. Али пословица-то, видно, справедливотка, что мирской разум везде ныне из кабака пошел, так я вам, лопалам, три бочки выкачу, только говори, помня бога и в правиле.

Федор Петров. Что ж мы сказали не в правиле… Это, братец, одна только напраслина твоя… Как вон, ну, на миру говорят о земельке, что ли, али по податной части, известно, мужичка кажиннова дело – всякий скажет, а тут, теперича, в эком случае, ничего мы того не знаем, и что ж мы сказать можем.

Ананий Яковлев. Нет, ты, старый человек, должен был бы сказать, и не то, что в ихней шайке быть, а остановить бы душегуба этого, да и другим тоже внушить, коли хоша маненько себя поумней и почестней других полагаешь.

Федор Петров. Мне тоже, Ананий Яковлич, не распинаться стать из-за тебя… Я сам, выходит, человек подначальный.

Ананий Яковлев. Вижу я, что вы все одинаковы Иуды-то предатели… Тебе вон только словом намекнули на твое дело прошлое и забытое, так ты и то со стыда-то всю рожу в бороду спрятал… Какой-нибудь пискун выборный про сестру свою посконную, и то от себя отпихивает, – за что ж вы меня-то опосля того почитаете? Али всамотка совсем к подлецу Давыдке применить хотите, коли в дом мой приходите и этакой смертельной обидой меня язвите? Души моей больше не хватает переносить того: я наперед вам говорю, – кому голова своя дорога, так убирайся отседова… топор у меня вострый!

Федор Петров. Как же это можно, братец, топором ты нам грозишь?.. Дураками и лопалами нас облаял да топором еще грозишь, – за что это?

Бурмистр. А за то, что вам мало еще, право! Хорошенько их, Анашка! Взял да и пошел валять того да другого в зубы: нате, мол, вам, господа миряне, коли дураки вы такие.

Молодой парень. Что ж вы так наши-то зубы оченно уж дешево ставите – коли он нас начнет бить, так и мы его станем.

Бурмистр. Ты мне бей не бей его, а хоша свяжи, да бабу ослободи мне от него, потому самому, что не могу ее оставить при нем. Мне тут за ним не углядеть: с сего же дня она будет у меня во дворе, в особой келейке жить, коли я теперь за нее отвечать должон!

Ананий Яковлев. Будто?

Бурмистр. Ну да, будто!

Ананий Яковлев. Будто?.. А ежели я скорей по уши в землю ее закопаю, чем ты сделаешь то! (Колотя себя в грудь.) Не выводи ты меня из последнего моего терпенья, Калистрат Григорьев: не по барской ты воле пришел сюда, а только злобу свою тешить надо мной; идем сейчас к господину, коли на то пошло.

Бурмистр. Ну да, так вот сейчас и пойдут. Сидишь и тут хорош!

Ананий Яковлев. Не станут с тобой тут сидеть; ты к тому только, видно, и ведешь человека, что либо мне, либо тебе остаться жить на свете. Побереги ты своих седых волос!

Бурмистр. Ничего я тебя не боюсь, власти твоей не хватит ничего сделать ни мне, ни бабе твоей!

Ананий Яковлев. Бабе моей! Когда она, бестия, теперь каждый шаг мой продает и выдает вам, то я не то, что таючись, а середь белого дня, на площади людской, стану ее казнить и тиранить; при ваших подлых очах наложу на нее цепи и посажу ее в погреб ледяной, чтоб замерзнуть и задохнуться ей там, окаянной!

 

Явление VII

Те же и Лизавета, быстро появляется из-за перегородки со всклокоченной головой, в худом сарафанишке и босиком.

Лизавета. Нету! Нету!.. Не бывать по-вашему никогда!.. Довольно вы надо мной поначальствовали… Я вот, господин бурмистр, теперь заявляю вам – он тиранил меня, а что напредь еще сделает, неизвестно то: сам про то не сказывает…

Ананий Яковлев (опуская руки). Лизавета, уйди… Бога ради, уйди, оставь меня при моем деле.

Лизавета. Это не ваше дело, а мое! (Обращаясь к мужикам.) Все вы, может, видели, как я повенчана-то за него была… в свадебных-то санях почесть что связанную везли. Честь мою девичью мне легче бы было кинуть разбойнику в лесу, чем ему – так с меня спрашивать тоже много нечего: грешница, али праведница через то стала, а что стыд теперь всякой свой потеряючи, при всем народе говорю, что барская полюбовница есть, и теперь, значит, ведите меня к господину – последней коровницей али собакой, но при них быть желаю, а уж слушаться и шею свою подставлять злодею своему не хочу. Он теперь обувку и одежду обобрал – не остановит меня то, уйду к барину… (Начинает искать на голбце и по лавкам платье себе.)

Ананий Яковлев. Лизавета, еще раз тебе говорю, не делай ты этого.

Бурмистр. Нечего тут, не делай. (Молодому парню.) Дай ей своего полушубка и сапог, – до усадьбы только довести ее.

Молодой парень отвечает ему на это только диким взглядом.

Ананий Яковлев (обращаясь к мужикам). Господа миряне! Что же это такое? Заступитесь, хоша вы, за меня, несчастного! Примените хоша маненько к себе теперешнее мое положенье: середь белого дня приходят и этакой срам и поруганье чинят. (Становится на колени.) Слезно и на коленях прошу вас, обстойте меня хоша сколько-нибудь и не доводите меня до последнего. Бог вас наградит за то… (Кланяется общим поклоном всему миру в ноги.)

Федор Петров. Я, друг любезный, это что? Ничего: по тебе говорить надо!.. (Лизавете.) Как же ты, мужняя жена, сходишь от мужа и как ты смеешь то! Ты спроси, позволит ли и барин те сделать это.

Бурмистр. Позволено, коли делают. Старый черт, суется туда же. (Молодому парню.) Говорят тебе, скорей разболокайся и давай полушубок и сапоги.

Молодой парень. Нет у меня про это ни полушубка, ни сапогов. (Быстро уходит.)

Бурмистр. О, дьявол, грубиян-народ! На, Лизавета, надевай мою сибирку. (Снимает с себя сибирку.)

Лизавета. Давайте, судырь! Я в нее младенца, красавчика моего заверну, а сама и так добегу: мне ничего. (Проворно уходит за перегородку.)

Ананий Яковлев (вскакивая и вбегая за ней). Не дам я тебе младенца!

Бурмистр. Черт, прибьет еще бабу-то!.. Свяжите его, ребята, сейчас же!

Никто из мужиков не трогается.

Голос Лизаветы. Подай младенца, подай, а то ослеплю тебя.

Голос Анания Яковлева. Ах ты, бестия, смела еще руку свою поднять на меня. На, вот, тебе твое поганое отродье!

Раздается страшный удар и пронзительный крик ребенка.

Голос Лизаветы. Батюшки, убил младенца-то.

Бурмистр. Согрешили грешные! Говорил вам, кажется, черти-дьяволы, вяжите его. (Бьет по шее рябого мужика.)

Рябой мужик. Чего вязать-то?.. Давайте веревку-то… Где веревка-то?

Давыд Иванов (стаскивая с полицы веревку). На, вот те веревку-то, входи туда!

Рябой мужик. Чего входить?.. Цапнет топором еще, пожалуй. Сунься-ко сам.

Голос Лизаветы. Батюшки, совсем уж не дышит, вся головка раскроена!

Выборный (несмело заглянув в дверь). Ничего, значит, не цапнет: окно высадил и убег.

Бурмистр. Караул! Бей скорей в набат и ловите его, окаянный народ!.. Что теперь барин-то с нами сделает – пропали наши головы!..

Занавес падает.