В водовороте

Писемский Алексей Феофилактович

Часть вторая

 

 

I

Часов в двенадцать дня Елена ходила по небольшому залу на своей даче. Она была в совершенно распущенной блузе; прекрасные волосы ее все были сбиты, глаза горели каким-то лихорадочным огнем, хорошенькие ноздри ее раздувались, губы были пересохшие. Перед ней сидела Елизавета Петровна с сконфуженным и оторопевшим лицом; дочь вчера из парка приехала как сумасшедшая, не спала целую ночь; потом все утро плакала, рыдала, так что Елизавета Петровна нашла нужным войти к ней в комнату.

– Леночка, ангел мой, что такое с тобой? – спросила она ее как-то робко.

С тех пор, как князь стал присылать к ним деньги, Елизавета Петровна сделалась очень нежна с дочерью и начала постоянно беспокоиться об ее здоровье.

Елена молчала и ничего не отвечала, и только выступившие на глазах ее слезы и вздрагивающие щечки говорили об ее страшном душевном настроении.

– Верно, с князем что-нибудь вышло?.. Непременно уж так, непременно! – произнесла Елизавета Петровна каким-то успокоивающим голосом.

– Он такой низкий человек, такой лгун! – проговорила, наконец, Елена.

– Ах, господи, ничего этого нет!.. Нам всегда так кажется, когда мы кого любим, – продолжала Елизавета Петровна тем же кротким и успокоивающим голосом.

Она в первый еще раз так прямо заговорила с дочерью об ее любви к князю.

– Нет, мне это не показалось!.. Я никогда бы не стала говорить, если бы мне это только показалось! – говорила Елена. – Впрочем, я сейчас сама ему тем же заплачу, – освобожу его от себя!.. Дайте мне бумаги и чернильницу!.. – прибавила она почти повелительно матери.

Та послушно встала, сходила и принесла ей то и другое.

Елена принялась писать к князю письмо.

«Вы понимаете, конечно, черноту ваших поступков. Я просила вас всегда об одном: быть со мной совершенно откровенным и не считать меня дурой; любить женщину нельзя себя заставить, но не обманывать женщину – это долг всякого, хоть сколько-нибудь честного человека; между нами все теперь кончено; я наложницей вашей состоять при вашем семействе не желаю. Пожалуйста, не трудитесь ни отвечать мне письмом, ни сами приходить – все это будет совершенно бесполезно».

Елизавета Петровна, усевшаяся невдалеке от Елены, употребляла было все усилия, чтобы прочесть то, что пишет Елена, но, по малограмотству своему, никак не могла этого сделать.

– Потрудитесь приказать Марфуше сходить к князю и отдать ему это письмо! – говорила Елена, запечатав облаткой письмо.

Елизавета Петровна нерешительно приняла его из рук дочери.

– Что ты такое, по крайней мере, пишешь к нему? – спросила она, вовсе не ожидая, что Елена ответит ей что-нибудь; но та, однако, отвечала:

– Пишу ему, что он нечестный человек и что между нами все кончено!

Елизавета Петровна даже побледнела при этом.

– Ах, не советовала бы я тебе этого делать, не советовала бы! – проговорила она, не уходя из комнаты.

– Позвольте мне в этом случае ничьих советов не спрашивать, – возразила ей Елена.

– Но ты только выслушай меня… выслушай несколько моих слов!.. – произнесла Елизавета Петровна вкрадчивым голосом. – Я, как мать, буду говорить с тобою совершенно откровенно: ты любишь князя, – прекрасно!.. Он что-то такое дурно поступил против тебя, рассердил тебя, – прекрасно! Но дай пройти этому хоть один день, обсуди все это хорошенько, и ты увидишь, что тебе многое в ином свете представится! Я сама любила и знаю по опыту, что все потом иначе представляется.

– Вы никогда не любили!.. Вы только, бог вас знает зачем, продавали себя! – сказала Елена.

Елизавета Петровна сильно покраснела.

– Нет, я любила, – повторила она и не стала больше говорить: она очень хорошо видела, что Елену нельзя вразумить, и только разве придется услышать от нее еще несколько крупных дерзостей.

– Марфуша! – крикнула между тем та.

– Я пойду и отдам ей письмо!.. – остановила ее с досадой Елизавета Петровна.

– Да вы непременно же отдайте! – сказала ей Елена.

– Отдам… Что мне!.. Делай глупости… – отвечала Елизавета Петровна, уходя, но, покуда шла из комнат в кухню, где была Марфуша, она кой-что попридумала.

– Поди, отдай это письмо князю!.. – начала она приказывать той. – Непременно отдай ему в руки сама и скажешь ему, что это письмо от Елены Николаевны, а что Елизавета Петровна приказала-де вам на словах сказать, чтобы вы очень не беспокоились и пожаловали бы к нам сегодня, – поняла ты меня?

– Поняла, барыня! – отвечала краснощекая и еще более растолстевшая Марфуша. Несмотря на простоту деревенскую в словах, она была препонятливая. – А что же, барыня, мне делать, как я князя не застану дома? – спросила она, принимая письмо от Елизаветы Петровны и повязывая голову платочком.

– Подожди его.

– А если он долго не придет?

– Подожди подольше, – разрешила ей Елизавета Петровна.

Марфуша после того проворно пошла через большой сад к Григоровым на дачу. Не возвращалась она, по крайней мере, часа два – три, так что Елена всякое терпение потеряла.

– Да что Марфуша пропала, что ли, совсем? – спросила она.

– Вероятно, забежала куда-нибудь к приятельницам! – отвечала Елизавета Петровна; о том, что она велела Марфуше лично передать князю письмо и подождать его, если его дома не будет, Елизавета Петровна сочла более удобным не говорить дочери.

Часу в четвертом, наконец, Елизавету Петровну вызвала кухарка, – это возвратилась Марфуша.

– Барыня, я не застала князя, – доложила ей та как-то таинственно, – ждала-ждала, все тамотко сидела.

– А письмо куда же ты девала?

– Письмо оставила там. Камердинер говорит: «Дай, говорит, я положу его на стол».

– Но где же может быть князь? – спросила Елизавета Петровна, все более и более приходя в досаду на то, что Марфуша не застала князя дома: теперь он письмо получит, а приглашение, которое поручила ему Елизавета Петровна передать от себя, не услышит и потому бог знает чем все может кончиться.

– И там-то, дома-то, не знают, где он, – толковала ей Марфуша, – в шесть часов утра еще ушел и до сей поры нет.

Елизавета Петровна понять не могла, что это значит. Она возвратилась к дочери.

– Марфуша пришла, князя дома нет, он в шесть часов еще утра уехал из дому, – проговорила она неторопливо.

– Как в шесть часов утра?.. Куда же это он мог уехать? – спросила Елена.

– Там дома никто не знает.

– Что за вздор такой! Пошлите ко мне Марфушу.

Елизавета Петровна сходила и позвала Марфушу.

– Куда князь уехал? – спросила ее Елена.

– Никто, барышня, не знает, – отвечала ей Марфуша, – княгиня уж людей по лесу искать его послала; в Москву если бы поехал, так лошадей бы тоже велел заложить.

– Но, может быть, он на извозчике поехал, – заметила Елизавета Петровна.

– Николи, барыня, он на извозчиках не ездит, николи!.. Люди ихние мне это говорили, – объясняла Марфуша.

Елена, слушая ее, все больше и больше бледнела.

– Ну, поди к себе, – сказала она каким-то тихим голосом Марфуше. – Подите и вы, – прибавила она матери.

Елизавета Петровна, взглянув с беспокойством на дочь, вышла; но, впрочем, села в ближайшей комнате и стала прислушиваться. Елена сидела несколько времени, не шевелясь на своем месте; лицо ее постепенно начало принимать какое-то испуганное выражение. Ей, после рассказа Марфуши, пришла в голову страшная мысль: «Князь ушел в шесть часов утра из дому; его везде ищут и не находят; вчера она так строго с ним поступила, так много высказала ему презрения, – что, если он вздумал исполнить свое намерение: убить себя, когда она его разлюбит?» Все это до такой степени представилось Елене возможным и ясным, что она даже вообразила, что князь убил себя и теперь лежит, исходя кровью в Останкинском лесу, и лежит именно там, где кончается Каменка и начинаются сенокосные луга. Затем Елена не могла более владеть собой; она вдруг встала с своего места.

– Дайте мне поскорее одеться!.. Дайте!.. – почти вскрикнула она.

На этот зов ее вбежала к ней сама Елизавета Петровна.

– Что такое, ангел мой, с тобой, что тебе надобно? – спросила она ее с беспокойством.

Елизавета Петровна по преимуществу боялась, чтобы от таких душевных волнений Елена не выкинула.

– Оденьте меня, maman, поскорее!.. Оденьте! – говорила Елена почти каким-то помешанным голосом.

– Но куда же ты, ангел мой, идешь? – спросила ее Елизавета Петровна робко.

– Я пойду поищу князя; я знаю, где он может гулять, – отвечала Елена тем же как бы помешанным голосом.

Такой ответ дочери Елизавету Петровну очень порадовал. «Слава богу, – подумала она про себя, – теперь они встретятся и наверно помирятся».

– Что ж, сходи; тебе и самой пройтись недурно! – произнесла она вслух.

Елена проворно вышла, прошла весь большой сад, всю Каменку, но ни в начале ее, ни в конце не нашла князя. Шедши, она встречала многих мужчин и, забыв всякую осторожность, ко всем им обращалась с вопросом:

– Скажите, вы князя Григорова знаете?

Большая часть мужчин несколько удивленным голосом отвечали: «Нет-с, не знаем!», но двое или трое из них сказали ей: «Знаем-с!»

– Бога ради, скажите, не видали ли вы его гуляющим здесь? – начала она приступать к ним.

– Решительно не видали, – отвечали те.

В конце Каменки Елене почему-то вообразилось, что князь, может быть, прошел в Свиблово к Анне Юрьевне и, прельщенный каким-нибудь ее пудингом, остался у нее обедать. С этою мыслию она пошла в Свиблово: шла-шла, наконец, силы ее начали оставлять. Елена увидала на дороге едущего мужика в телеге.

– Послушай, довези меня до Свиблова, – сказала она ему, – вот тебе двугривенный.

Мужик посадил ее. Елену начало сильно трясти, так, что угрожала опасность ее положению; она, однако, ничего этого не чувствовала и не понимала. Доехав до Свиблова, Елена послала мужика справиться, что не тут ли князь Григоров. Мужик очень долго ходил, наконец пришел и сказал, что там нет никакого князя Григорова. Елена была в отчаянии. Обратиться с просьбою в полицию, чтобы та разыскала князя по Останкинскому лесу, ей казалось единственным средством. Для этого она решилась ехать в Москву и в Останкино должна была возвращаться пешком, потому что мужик поехал далее за Свиблово. Елена пошла, но, дойдя до конца Каменки, она снова до такой степени утомилась, что почти упала на траву; а день между тем был теплый, ясный; перед глазами у ней весело зеленели деревья, красиво и покойно располагались по небу золотистые облачка, – этот контраст с душевным настроением Елены еще более терзал ее. Она принялась плакать и долго ли, коротко ли плакала, сама даже не помнит; только вдруг она услыхала над собой тихий и вкрадчивый голос:

– Mademoiselle Жиглинская, что вы тут делаете?

Елена приподнялась: перед ней стояла г-жа Петицкая.

– Я гуляла и так далеко зашла и устала, что расплакалась даже и легла вот тут отдохнуть, – отвечала она, стараясь улыбнуться и поспешно утирая свои глаза, но г-жа Петицкая заметила, конечно, расстроенный вид Елены.

– А я так, признаться, очень обрадовалась, увидав вас, – подхватила она, – и думала, что с вами непременно гуляет наш пропавший князь Григоров.

– А его еще не нашли? – проговорила Елена.

– Нет, удивительное дело: княгиня понять не может, где он, так что я по роще пошла искать его. А вы тоже его не видали? – прибавила г-жа Петицкая, устремляя на Елену испытующий взгляд.

– Нет, не видала!.. – отвечала та почти задыхающимся голосом: встретиться и беседовать в такую минуту с г-жою Петицкой было почти невыносимо для Елены, тем более, что, как ни мало она знала ее, но уже чувствовала к ней полное отвращение.

Г-жа Петицкая, впрочем, вскоре сама раскланялась с ней.

– Ну, adieu, авось отыщется где-нибудь наш беглец! – проговорила она и пошла, твердо уверенная, что князь гулял в лесу с Еленой: рассорились они, вероятно, в чем-нибудь, и Елена теперь плачет в лесу, а он, грустный, возвращается домой… И г-жа Петицкая, действительно, придя к княгине, услыхала, что князь вернулся, но что обедать не придет, потому что очень устал и желает лечь спать.

– Я думаю, он не столько от усталости не желает кушать… – произнесла она несколько двусмысленным тоном.

– А отчего же еще? – спросила ее княгиня, но как-то нерешительно.

– Так, я имею тут маленькие подозрения.

Но какие именно подозрения г-жа Петицкая имеет, – княгиня не спросила ее.

– Я сейчас встретила Елену, – продолжала г-жа Петицкая как бы самым обыкновенным голосом. – Вообразите, она лежит на траве вся расплаканная, так что мне даже жаль стало ее, бедненькую.

– О чем же она плачет? – не утерпела уже и спросила княгиня.

– Говорит, что ходила очень много, устала, оттого и расплакалась…

И г-жа Петицкая вслед за тем негромко рассмеялась.

Княгиня на это ничего ей не сказала.

Г-жа Петицкая до сих пор никак не могла вызвать ее на полную откровенность по этому предмету, так что начинала даже немножко обижаться за то на княгиню.

– Но где же барон? – воскликнула она, когда сели за стол и барон не являлся по обыкновению.

– Ах, он сегодня, к великому моему удовольствию, отправился на целый день к Анне Юрьевне! – отвечала княгиня.

– К великому удовольствию вашему… Но за что же такая ваша немилость к нему? – спросила г-жа Петицкая.

– За то, что он мне ужасно надоел, – сказала княгиня, по-видимому, совершенно искренним голосом, но г-жа Петицкая на это только усмехнулась: она не совсем поверила княгине.

Елена в это время ехала в Москву. Воображение она имела живое, и, благодаря тяжелым опытам собственной жизни, оно, по преимуществу, у ней направлено было в черную сторону: в том, что князь убил себя, она не имела теперь ни малейшего сомнения и хотела, по крайней мере, чтобы отыскали труп его. Что чувствовала Елена при таких мыслях, я предоставляю судить моим читательницам. Прежде всего она предположила заехать за Миклаковым; но, так как она и прежде еще того бывала у него несколько раз в номерах, а потому очень хорошо знала образ его жизни, вследствие чего, сколько ни была расстроена, но прямо войти к нему не решилась и предварительно послала ему сказать, что она приехала. Миклаков и на этот раз лежал в одном белье на кровати и читал. Услыхав о приезде Елены, он особенно этому не удивился.

– Сейчас приму-с, – сказал он лакею и в самом деле хоть не в очень полный, но все-таки приличный туалет облекся.

– Поди, проси, – сказал он лакею.

Тот пошел и пригласил Елену.

Миклаков даже отступил несколько шагов назад при виде ее, – до такой степени она испугала его и удивила выражением своего лица.

– Что такое с вами? – воскликнул он.

– Ничего, не обо мне дело, – проговорила Елена порывистым голосом, – но князь Григоров наш застрелил себя…

– Господи помилуй!.. – воскликнул еще раз Миклаков и еще более испуганным голосом. – Но где же, каким образом и зачем? – спрашивал он торопливо.

– Около Останкина в лесу, должно быть! – говорила Елена: она в эти минуты твердо была убеждена, что передает непреложнейшие факты.

– Но что же… видел, что ли, кто-нибудь его? – продолжал расспрашивать Миклаков.

– То-то никто не видал и нигде найти его не могут, – отвечала Елена.

– Но как же вы знаете, что он убил себя?

– Потому что мы поссорились с ним вчера, а он мне прежде всегда говорил, что, как я его оставлю, то он убьет себя.

– Но от этих слов до убийства еще далеко! – сказал Миклаков, махнув рукой. – Ах, вы, барышня, барышня смешная!

– Нет, я не смешная; его нигде не могут найти… Наконец, я писала ему, что между нами все кончено, а он, я знаю, не перенесет этого.

Елена все уже перепутала в голове; она забыла даже, что князь, не получив еще письма ее, ушел из дому.

– Зачем же вы писали ему это?

– Зачем?.. Из ревности, конечно!.. Теперь пойдемте объявить об его смерти в полицию; пусть она труп его отыщет!

– Труп отыщет!.. – рассмеялся Миклаков. – Бог даст и живым его обрящем!

– Нет, вы живым его не обрящете… Пойдемте!

– Куда пойдемте?

– В полицию какую-нибудь – объявить.

– Подите вы, в полицию объявлять… страмиться!.. Поедемте в Останкино лучше; там, может быть, и отыщем его.

– Но, чтобы отыскать его, надобно тысячу людей разослать по лесу!.. Как вы это сделаете без полиции? – возражала ему Елена.

– Мы тысячу людей и пошлем! В Останкине есть своя полиция, – зачем же нам городская нужна?

– Есть там полиция? – спросила Елена.

– Есть, – успокоивал ее Миклаков, и затем они вышли, сели на хорошего извозчика и поехали в Останкино.

Елена начала беспрестанно торопить извозчика.

– Бога ради, мой милый, поезжай скорее!.. – умоляла она его, и голос ее, вероятно, до такой степени был трогателен, что извозчик что есть духу начал гнать лошадь.

– Ну, барыня, – сказал он, подъезжая к Останкину, – за сто бы рублев не стал так гнать лошадь, как для тебя это делал.

– Спасибо тебе! На вот тебе за то! Сдачи мне не надо! – проговорила Елена и отдала извозчику пять рублей серебром.

– Ну, вот за это благодарю покорно! – проговорил тот, снимая перед ней шапку.

Видя все это, Миклаков поматывал только головой, и чувство зависти невольно шевелилось в душе его. «Ведь любят же других людей так женщины?» – думал он. Того, что князь Григоров застрелился, он нисколько не опасался. Уверенность эта, впрочем, в нем несколько поколебалась, когда они подъехали к флигелю, занимаемому князем, и Миклаков, войдя в сени, на вопрос свой к лакею: «Дома ли князь?», услышал ответ, что князь дома, но только никого не велел принимать и заперся у себя в кабинете.

– Э, так я силой к нему взойду! – сказал Миклаков и, не долго думая, вышел из сеней в небольшой садик, подошел там к довольно низкому из кабинета окну, отворил его, сорвав с крючка, и через него проворно вскочил в комнату.

– Что это вы, ваше сиятельство, делаете тут? – воскликнул он, увидя князя сидящим перед своим столом.

Князь, в свою очередь, услыхав шум и голос Миклакова, вздрогнул, проворно что-то такое спрятал в столовый ящик и обернулся.

– Что вы тут делаете? – повторил ему свой вопрос Миклаков.

– Да так!.. Ничего!.. – отвечал князь, как-то насильно улыбаясь, а между тем сам был бледен, волосы у него были взъерошены, глаза с мрачным выражением.

– Вы Елену ужасно напугали; она приехала ко мне в Москву и говорит, что вы застрелились.

Князь при этих словах еще более побледнел.

– Почему ж она знает это? – спросил он.

– Потому что, говорит, вы сами ей обещали при первом же удобном случае совершить над собой это приятное для вас дело.

Князь молчал.

Предчувствие любящего сердца Елены вряд ли обманывало ее. Князь в самом деле замышлял что-то странное: поутру он, действительно, еще часов в шесть вышел из дому на прогулку, выкупался сначала в пруде, пошел потом по дороге к Марьиной роще, к Бутыркам и, наконец, дошел до парка; здесь он, заметно утомившись, сел на лавочку под деревья, закрыв даже глаза, и просидел в таком положении, по крайней мере, часа два. После того он встал, пришел к Яру, спросил себе есть, но есть, однако, ничего не мог; зато много выпил и вслед за тем, как бы под влиянием величайшего нетерпения, нанял извозчика и велел ему себя проворнее везти обратно в Останкино, где подали ему письмо от Елены. Прочитав это письмо, князь сделался еще более мрачен; велел сказать лакею, что обедать он не пойдет, и по уходе его, запершись в кабинете, сел к своему столу, из которого, по прошествии некоторого времени, вынул знакомый нам ящик с револьвером и стал глядеть на его крышку, как бы прочитывая сделанную на ней надпись рукою Елены. В это время к нему в кабинет вскочил через окно Миклаков. Князь, как мы видели, очень сконфузился при его появлении.

– Пойдемте на улицу, Елена вас там у ворот дожидается! – говорил между тем тот.

Весь наружный вид князя и вся кругом его обстановка показались Миклакову подозрительными, и он не хотел его оставлять одного.

– На улице… у ворот дожидается? – говорил князь все еще каким-то опешенным, оторопелым голосом и потом пошел за Миклаковым.

Елена продолжала сидеть на пролетке; от волнения и усталости ее била лихорадка.

– Вот вам, жив и невредим – ваше сокровище! – сказал Миклаков, подводя к ней князя.

– Ах! – вскрикнула при виде его Елена. – Подите сюда, дайте мне ваши руки: вы живы?.. Здоровы, да? Да?.. – говорила она.

– Здоров! – отвечал князь, беря и с жаром целуя ее руку.

– Ну, поедемте к нам поскорее, – говорила Елена, почти таща князя на пролетку.

Тот сел. Извозчик нешибко поехал. Миклаков пошел около них.

– Я ужас, ужас, что ни надумала! – говорила Елена.

Князь молчал.

По приезде Елены домой силы опять совершенно оставили ее: она прилегла на диван и принялась потихоньку рыдать.

Князь поместился около нее и низко-низко склонил свою голову. Елизавета Петровна, очень обрадованная возвращению дочери и не менее того приезду князя, не преминула, однако, отнестись к тому с маленькой укоризной.

– Ну, наделали же вы нам хлопот, начудили! – говорила она ему.

Князь ничего ей не ответил и даже отворотился от нее. Он в последнее время нисколько даже и не скрывал перед ней чувства своего отвращения, но Елизавета Петровна, получая от него такие хорошие деньги, совершенно ему все это прощала.

Миклаков между тем ходил взад и вперед по комнате. Выражение лица у него было тоже какое-то недовольное; видно, что и у него на душе было скверно, и, когда Елена поуспокоилась несколько, он спросил ее:

– Скажите мне на милость, что такое собственно произошло между вами?

Елена рассказала, как рассердился князь на Архангелова за слова его о княгине, как и чем ей показалось это.

Миклаков усмехнулся при этом.

– Искренности и откровенности между вами нет, как между большею частию людей! – проговорил он.

– Вот уж нет!.. Нисколько! – воскликнула Елена. – Я с ним откровенна никак не меньше, чем сама с собой.

– Вы-то еще, может быть, откровеннее его, но он-то уж с вами очень мало откровенен.

Князь слушал приятеля с нахмуренным лицом.

– В чем же я не откровенен с ней? – сказал он наконец, не поднимая головы.

– Очень во многом, как и сами вы согласитесь, – отвечал ему Миклаков.

– Нельзя же всякий вздор, который приходит в голову, рассказывать… – пробурчал князь, как бы больше сам с собой.

– А вы считаете это вздором? – спросил Миклаков, намекая князю на кое-что.

– Что такое он от меня скрывает и в чем он со мной не откровенен? – начала приставать к Миклакову Елена.

– Как я вам могу открыть это!.. Это не моя тайна! – отвечал тот.

– Извольте сейчас сказать Миклакову, чтобы он все рассказал мне про вас! – обратилась она к князю.

– Зачем? Тебя опять может встревожить это; после я как-нибудь сам тебе расскажу, – отвечал князь.

– Но я теперь хочу, сию же минуту! – настаивала Елена.

Князь пожал плечами.

– Говорите, если уж начали, – обратился он к Миклакову с явным оттенком досады на него.

– Говорите, пожалуйста! – повторила тому и Елена.

– Извольте-с, – начал Миклаков. – Во-первых, я должен сказать, что князь вас любит. Согласны с этим?

– Согласна! – отвечала Елена.

– Но все-таки вы ревнуете его к княгине, – так?

– Так, ревную и имею на это, кажется, полное право.

– И вы ревнуете его потому, что вам представляется, будто бы он до сих пор продолжает еще любить княгиню?

– Конечно, любит! – подхватила Елена. – И прямое доказательство тому есть: она бог знает какое для него имеет значение, а я – никакого.

– Ну, то и другое несправедливо; князь не любит собственно княгини, и вы для него имеете значение; тут-с, напротив, скрываются совершенно другие мотивы: княгиня вызывает внимание или ревность, как хотите назовите, со стороны князя вследствие того только, что имеет счастие быть его супругой.

Князь при этом покачал головой.

– И последнее время, – не унимался, однако, Миклаков, – княгиня, как известно вам, сделалась очень любезна с бароном Мингером, и это, изволите видеть, оскорбляет самолюбие князя, и он даже полагает, что за подобные поступки княгини ему будто бы целый мир плюет в лицо.

Елена насмешливо улыбнулась.

– А, вот что!.. Признаюсь, я не ожидала этого!.. – произнесла она.

– Наконец, князь объясняет, что он органически, составом всех своих нервов, не может спокойно переносить положение рогатого мужа! Вот вам весь сей человек! – заключил Миклаков, показывая Елене на князя. – Худ ли, хорош ли он, но принимайте его таким, как он есть, а вы, ваше сиятельство, – присовокупил он князю, – извините, что посплетничал на вас; не из злобы это делал, а ради пользы вашей.

– Сплетничайте, если вам так этого хочется!.. – отвечал князь; овладевшая им досада все еще не оставляла его.

– И какой же мы теперь, – продолжал Миклаков, – из всего этого извлечем урок и какое предпримем решение, дабы овцы были целы и волки сыты? Вам голос первой в этом случае, Елена Николаевна.

– Я тут так близко заинтересована, что никак не могу быть судьей и, конечно, решу пристрастно! – отвечала та.

– И я уж, конечно! – подхватил князь.

– Значит, вы одни и решайте; вы и будьте только нашим судьей! – сказала Елена Миклакову.

– Быть вашим судьей!.. – повторил тот хоть и комически, но не без некоторого, кажется, чувства самодовольства. – Прежде всего-с я желал бы знать, что признает ли, например, Елена Николаевна некоторое нравственное право за мотивами, побуждающими князя известным образом действовать и чувствовать?

– Признаю отчасти, хотя нахожу, что мотивы эти весьма невысокого сорта.

– Но все-таки, как бы то ни было, вы не будете, значит, огорчаться, если он совершит когда-нибудь опять подобную выходку?

– Огорчаться буду, но менее, конечно! – произнесла Елена, взглянув при этом с любовью на князя.

– Теперь-с к вам обращаю мое слово, – отнесся Миклаков к князю. – Будете ли вы в такой мере позволять себе выходить из себя?

– Я не знаю этого! – возразил князь.

– Не знаете того! – повторил Миклаков. – Хорошо и то, по крайней мере, что откровенно сказано!.. Теперь, значит, остается внушить княгине, что, ежели она в самом деле любит этого господина, в чем я, признаться сказать, сильно сомневаюсь…

– И я совершенно в этом сомневаюсь! – подтвердила Елена.

– Но положим, что любит, то все-таки должна делать это несколько посекретнее и не кидать этим беспрестанно в глаза мужу. Все такого рода уступки будут, конечно, несколько тяжелы для всех вас и заставят вас иногда не совсем искренно и откровенно поступать и говорить, но каждый должен в то же время утешать себя тем, что он это делает для спокойствия другого… Dixi! – заключил Миклаков.

– Но кто же, однако, княгине передаст предназначенное для нее наставление? – спросила Елена.

– Конечно, уж не я! – отвечал Миклаков. – Потому что я двух слов почти с ней не говаривал… Всего приличнее, я полагаю, внушить ей это князю.

– Ему-то, ему; но осмелится ли еще он? – заметила ядовито Елена.

Князь ничего на это не произнес и даже такое имел выражение лица, как будто бы не про него это говорили.

– Все, значит, поэтому кончено! – воскликнул Миклаков и взялся было за шляпу, чтобы отправиться в Москву, но в это время проворно вошла в комнату Елизавета Петровна.

– Ни-ни-ни! Не пущу без ужина! – воскликнула она, растопыривая перед ним руки.

– Да ведь поздно: я пешком пойду! Темь такая, что, пожалуй, с кого-нибудь и шинель снимешь! – проговорил Миклаков.

– Вы же снимете! – воскликнула Елена.

– А вы как думаете! – отвечал Миклаков. – Я принадлежу к такого рода счастливцам, которые с других только могут стаскивать что-нибудь, а с меня никто ничего!

– Чтобы предохранить вас от этого преступления, мы вас в экипаже проводим, – сказал князь. – Потрудись, моя милая, сходить и сказать, чтобы коляска моя сюда приехала! – обратился он к Марфуше.

Та побежала исполнить его приказание.

– В коляске меня проводите? Это недурно! – произнес Миклаков снова комически и снова не без оттенка самодовольства.

Ужином Елизавета Петровна угостила на славу: она своими руками сделала отличнейший бифштекс и цыплят под соусом, но до всего этого ни князь, ни Елена почти не дотронулись; зато Миклаков страшно много съел и выпил все вино, какое только было подано.

– Ужин для меня, – толковал он своим собеседникам, – самая приятная вещь, так как человек, покончив всякого рода сношения с себе подобными, делается, наконец, полным распорядителем самого себя, своих мыслей и своих чувств.

Язык, при этих словах, у Миклакова начинал уж немного заплетаться. Когда же он сел в княжеский фаэтон, чтобы ехать в Москву, то как-то необыкновенно молодцевато надел на голову свою кожаную фуражку.

– Хорошо быть умным человеком: ни за что ни про что катают тебя князья в своих экипажах!.. – говорил он вслух и кивая в это время, в знак прощания, князю головою: выпивши, Миклаков обыкновенно делался откровеннее, чем он был в нормальном своем состоянии!

 

II

Княгиня, в свою очередь, переживала тоже довольно сильные ощущения: она очень хорошо догадалась, что муж из ревности к ней вышел до такой степени из себя в парке и затеял всю эту сцену с Архангеловым; она только не знала хорошенько, что такое говорила с ним Елена в соседней комнате, хотя в то же время ясно видела, что они там за что-то поссорились между собой. Требование же князя, чтобы княгиня ехала с ним в экипаже, обрадовало ее до души; она ожидала, что он тут же с ней помирится, и у них начнется прежняя счастливая жизнь. Княгиня, в противоположность Елене, любила все больше представлять себе в розовом, приятном цвете, но князь всю дорогу промолчал, и когда она при прощании сказала ему, что он должен извиняться перед ней в совершенно другом, то он не обратил на эти ее слова никакого внимания, а потом она дня три и совсем не видала князя. Надежды ее, значит, в этом отношении рушились совершенно, и ей вообразилось, что он, может быть, считает ее уже недостойною, чтобы помириться с нею, по случаю ее кокетства с бароном. Княгиня готова была плакать от досады, что держала себя подобным образом с этим господином, и решилась оправдаться перед мужем. Для этого она написала и послала князю такого рода письмо:

«Я, мой дорогой Грегуар, без вины виновата перед вами, но, клянусь богом, эту вину заставила меня сделать любовь же моя к вам, которая нисколько не уменьшилась в душе моей с того дня, как я отдала вам мое сердце и руку. Вам, вероятно, не нравилось то, что я была слишком любезна с вашим приятелем бароном, но заверяю вас, что барон никогда мне и нисколько не нравился, а, напротив, теперь даже стал противен, и я очень рада буду, когда он уедет. Кокетничая с ним, я думала этим возвратить вашу любовь ко мне, которая была, есть и будет всегда для меня дороже всего, и если вы дадите мне ее снова, я сочту себя счастливейшим существом в мире. Прошу вас убедительно ответить мне и не мучить меня неизвестностью; всегда верная и любящая вас жена

Е. Григорова».

Письмом этим княгиня думала успокоить князя; и если заглянуть ему поглубже в душу, то оно в самом деле успокоило его: князь был рад, что подозрения его касательно барона почти совершенно рассеялись; но то, что княгиня любила еще до сих пор самого князя, это его уже смутило.

Недоумевая, как и что предпринять, он решился подождать Миклакова, который вечером хотел прийти к нему на дачу и действительно пришел.

– Вот вы с Еленой говорили мне, – начал князь после первых же слов, – чтобы я разные разности внушил княгине; я остерегся это сделать и теперь получил от нее письмо, каковое не угодно ли вам прочесть!

Князь подал Миклакову письмо княгини, которое тот внимательно прочел, и вслед за тем все лицо его приняло какое-то умиленное выражение.

– Какая, однако, отличнейшая женщина княгиня! – воскликнул он.

– Чем же? – спросил князь, хотя и догадался почти, что хочет сказать Миклаков.

– Добрейшая и чистейшая женщина, каких когда-либо я встречал, – продолжал Миклаков. – Вы сколько лет женаты? – прибавил он князю.

– Десять лет! – отвечал тот.

– Шутка!.. И после того, что вы изволили творить против нее, она сохранила такую преданность к вам!.. Не умеете вы, сударь, ценить подобное сокровище, решительно не умеете!..

– Но Елена, я надеюсь, как женщина, никак не хуже княгини, – проговорил князь.

– Елена имеет совсем другие достоинства, – сказал Миклаков.

Друзья после этого замолчали на некоторое время.

– Как я предсказывал, так и вышло! – начал Миклаков, рассмеясь. – Вся эта история с бароном, от которой вы так волновались и бесились, оказалась сущим вздором.

– Если она даже вздор, – подхватил князь, – то все-таки это ставит меня в еще более щекотливое положение… Что я буду теперь отвечать на это письмо княгине?.. Обманывать ее каким-нибудь образом я не хочу; написать же ей все откровенно – жестоко!

– Зачем писать?.. На словах ей надобно объяснить, – возразил Миклаков.

– А на словах я не могу, потому что, как и испытал это раз, или наговорю ей каких-нибудь резкостей, чего вовсе не желаю, или сам расчувствуюсь очень.

– Так как же тут быть? – воскликнул Миклаков.

– Всего бы было удобнее… – продолжал князь, пожимая плечами, – если бы вы, по доброте вашей ко мне, взяли на себя это поручение.

– Какое поручение? – спросил Миклаков.

– Поручение объясниться с княгиней.

– Это с какой мне стати? – воскликнул Миклаков.

– С такой, что я ваш друг и просил вас о том…

– Но что же именно объяснять я ей буду? – говорил Миклаков, уже смеясь.

– Объяснять… – начал князь с некоторой расстановкой и обдумывая, – чтобы она… разлюбила меня, потому что я не стою того, так как… изменил ей… и полюбил другую женщину!

– Э, нет!.. Этим ни одну женщину не заставишь разлюбить, а только заставишь больше ревновать, то есть больше еще измучишь ее. Чтобы женщина разлюбила мужчину, лучше всего ей доказать, что он дурак!

– Ну, докажите княгине, что я дурак; можно, полагаю, это?

– Можно! – отвечал совершенно серьезным тоном Миклаков. – Хорошо также ее уверить, что вы и подлец!

– Уверьте ее, что я и подлец! – подхватил князь.

Миклаков после этого помолчал немного, а потом присовокупил:

– Нечестно-то, в самом деле нечестно с ней поступили!

– Может быть, я не спорю против того; но как же, однако: вы беретесь, значит, и скажете ей?

– Да, пожалуй! – отвечал Миклаков.

– А когда именно?

– Когда хотите, мне все равно.

– Сегодня, например!.. Она теперь дома и сидит одна!..

– Нет, сегодня нельзя! – сказал наотрез Миклаков, взглянув при этом мельком на свои худые брюки и сапоги в заплатах.

– Отчего? – спросил князь, вовсе не подозревая, чтобы подобная причина могла останавливать Миклакова.

– Да оттого, – отвечал тот, – что я должен сообразить несколько и обдумать мое посольство!.. Завтра разве?

– Ну, завтра!.. В таком случае я пришлю за вами в Москву экипаж, – сказал князь.

– Присылайте! – согласился Миклаков.

И, придя домой, сей озлобленный человек начал совершать странные над собой вещи: во-первых, еще вечером он сходил в баню, взял там ванну, выбрился, выстригся, потом, на другой день, едва только проснулся, как сейчас же принялся выбирать из своего небогатого запаса белья лучшую голландскую рубашку, затем вытащил давным-давно не надеваемые им лаковые сапоги. Касательно верхнего платья Миклаков затруднялся, что ему надеть: летняя визитка у него была новее черного сюртука, но зато из такого дешевого трико была сшита, что, конечно, каждый лавочник и каждый лакей имел такую; сюртук же хоть и сделан был из очень хорошего сукна, но зато сильно был ветх деньми. Миклаков все-таки решился лучше надеть сюртук, предварительно вычистив его самым старательным образом; когда, наконец, за ним приехал экипаж князя, то он, сев в него, несколько развалился и положил даже ногу на ногу: красивая открытая коляска, как известно, самого отъявленного философа может за: ставить позировать!.. Бойкие кони понесли. Миклакова в Останкино. Он всю дорогу думал о княгине и о предстоящем свидании с нею. Она еще и прежде того немного нравилась ему и казалась такой милой и такой чистенькой. В настоящие же минуты какое-то тайное предчувствие говорило ему, что он произведет довольно выгодное для себя впечатление на княгиню. Приехав в Останкино и войдя в переднюю флигеля, занимаемого княгинею, Миклаков велел доложить о себе, и, когда лакей ушел исполнить его приказание, он заметно оставался в некотором волнении. Княгиню тоже удивило это посещение.

– Проси! – сказала она как-то беспокойно лакею.

Миклаков вошел.

Княгиня подала ему свою беленькую ручку.

– Вы, вероятно, у мужа были? – спросила она его.

– Нет, я не был у него сегодня, – отвечал Миклаков уже несколько и мрачно.

– А я полагала, что вы не застали его дома, – продолжала княгиня, все еще думавшая, что Миклаков приехал к князю.

– Я даже не заходил к нему, – отвечал тот.

Княгиня дальше не знала, что и говорить с Миклаковым, и только попросила его садиться и сама села.

Миклаков некоторое время вертел шляпою.

– Я, собственно, явился к вам… – начал он, немного запинаясь, – не от себя, а по поручению князя.

– От мужа? – спросила княгиня с испугом и вся краснея в лице.

– От него-с! – отвечал Миклаков. – Мы с князем весьма еще недолгое время знакомы, но некоторое сходство в понятиях и убеждениях сблизило нас, и так как мы оба твердо уверены, что большая часть пакостей и гадостей в жизни человеческой происходит оттого, что люди любят многое делать потихоньку и о многом хранят глубочайшую тайну, в силу этого мы после нескольких же свиданий и не стали иметь никаких друг от друга тайн.

Княгиня начала почти догадываться, что хочет этим сказать Миклаков, и это еще больше сконфузило ее. «Неужели же князь этому полузнакомому человеку рассказал что-нибудь?» – подумала она не без удивления.

– А в силу сего последнего обстоятельства, – продолжал Миклаков, – я и сделался невидимым участником ваших бесед семейных и пререканий.

Удивлению княгини пределов не стало.

– Признаюсь, я вовсе не желала бы, чтобы кто-нибудь был участником в наших семейных отношениях, – проговорила она.

Миклаков пожал на это плечами.

– Тут вам нечего ни желать, ни опасаться, потому что из всего этого, если не выйдет для вас некоторой пользы, то во всяком случае не будет никакого вреда: мне вчерашний день князь прочел ваше письмо к нему, которым вы просите его возвратить вам любовь его.

Княгиня окончательно запылала от стыда и смущения.

– И князь поручил мне сказать вам, – говорил Миклаков с какой-то даже жестокостью, – что как он ни дорожит вашим спокойствием, счастием, но возвратиться к прежнему чувству к вам он не может, потому что питает пылкую и нежную страсть к другой женщине!

Княгиня при этих словах из пылающей сделалась бледною.

– С недобрыми же и нехорошими вестями пришли вы ко мне! – проговорила она.

– Что делать! – произнес в свою очередь невеселым голосом Миклаков. – Но мне хотелось бы, – прибавил он с некоторою улыбкою, – не только что вестником вашим быть, но и врачом вашим душевным: помочь и пособить вам сколько-нибудь.

– Нет, мне никто и ничем не может пособить! – произнесла княгиня, и слезы полились по ее нежным щечкам.

– Будто?.. Будто печаль ваша уж так велика? – спросил с участием Миклаков.

– Очень велика! – отвечала ему княгиня.

– Гм!.. – произнес Миклаков и после того, помолчав некоторое время и как бы собравшись с мыслями, начал. – Вот видите-с, на свете очень много бывает несчастных любвей для мужчин и для женщин; но, благодаря бога, люди от этого не умирают и много-много разве, что с ума от того на время спятят.

– А это бывает же? – спросила княгиня.

– Бывает-с это! – отвечал ей Миклаков торопливо. – И, по-моему, лучшее от того лекарство – самолюбие; всякий должен при этом вспомнить, что неужели он все свое человеческое достоинство поставит в зависимость от капризной воли какого-нибудь господина или госпожи. Нас разлюбили, ну и прекрасно: и мы разлюбим!

– Хорошо, разлюбим; а как не разлюбляется? – возразила княгиня.

– Что за вздор: не разлюбляется! – воскликнул Миклаков. – Для этого, мне кажется, стоит только повнимательнее и построже вглядеться в тот предмет, который нас пленяет – и кончено!.. Что вам, например, по преимуществу нравится в князе?

Княгиня некоторое время затруднялась отвечать на такой вопрос.

– Ум, конечно? – подхватил Миклаков.

– Разумеется, ум, потому что мужчина прежде всего должен быть умен, – проговорила княгиня.

– Совершенно верно-с… Жаль только, что женщины иногда совсем не то принимают за ум, что следует!.. В чем именно, по-вашему, ум князя проявляется?

– Как вам сказать, в чем… Каждое слово его показывает, что он человек умный.

– Гм… слово! – повторил Миклаков. – Слова бывают разные: свои и чужие, свое слово умное придумать и сказать очень трудно, а чужое повторить – чрезвычайно легко.

– Так неужели вы думаете, что князь все говорит чужие слова? – спросила княгиня с некоторым оттенком неудовольствия.

– Я тут ничего не говорю о князе и объясняю только различие между своими словами и чужими, – отвечал Миклаков, а сам с собой в это время думал: «Женщине если только намекнуть, что какой-нибудь мужчина не умен, так она через неделю убедит себя, что он дурак набитейший». – Ну, а как вы думаете насчет честности князя? – продолжал он допрашивать княгиню.

Та даже вспыхнула от удивления и неудовольствия.

– Господи, вы уж его и бесчестным человеком начинаете считать!.. Худого же князь адвоката за себя выбрал, – проговорила она.

– Я опять-таки повторяю вам, – возразил Миклаков, – что я желаю только знать ваше мнение, а своего никакого вам не говорю.

– Какое же тут другое мое мнение будет; я, без сомнения, признаю князя за самого честного человека!

– То есть почему это так? Может быть, потому, что, имея семьдесят тысяч годового дохода, он аккуратно платит долги по лавочкам и по булочным?

Княгиня опять вспыхнула.

– Нет, не потому, – сказала она явно сердитым голосом, – а вот, например, другой бы муж всю жизнь меня стал обманывать, а он этого, по своей честности, не в состоянии был сделать: говорит мне прямо и искренно!

– Что ж прямо и искренно говорить!.. – возразил Миклаков. – Это, конечно, можно делать из честности, а, пожалуй, ведь и из полного неуважения к личности другого… И я так понимаю-с, – продолжал он, расходившись, – что князь очень милый, конечно, человек, но барчонок, который свой каприз ставит выше счастия всей жизни другого: сначала полюбил одну женщину – бросил; потом полюбил другую – и ту, может быть, бросит.

– И все мужчины, я думаю, такие! – сказала княгиня.

– Нет, не все мужчины такие, – произнес Миклаков.

– Кто же? Вас, что ли, прикажете считать приятным исключением? – спросила его колко княгиня.

– Да хоть бы меня, пожалуй! – отвечал ей нахально Миклаков.

Княгиня пожала плечами.

– Скромно сказано! – проговорила она опять с насмешкой.

Ее не на шутку начинали сердить эти злые отзывы Миклакова о князе. Положим, она сама очень хорошо знала и понимала, что князь дурно и, может быть, даже нечестно поступает против нее, но никак не желала, чтобы об этом говорили посторонние.

Миклаков с своей стороны видел, что он мало подействовал на княгиню своими убеждениями, и рассчитал, что на нее временем лучше будет повлиять.

– А что, скажите, чем вы занимаетесь?.. На что тратите вы ваш досуг? – спросил он ее.

– Да ничем особенно не занимаюсь, – отвечала княгиня.

– Читаете что-нибудь?.. Музыкой много занимаетесь? – продолжал Миклаков спрашивать.

– Прежде много занималась, а теперь и та наскучила.

– Значит, только и делаете, что оплакиваете утраченную любовь вашего недостойного супруга?

– И того нет: для меня решительно все равно, утратила я его любовь или нет, – произнесла княгиня, сильно досадуя в душе на князя, что он подводит ее под подобные насмешки.

– Но надобно же, однако, на что-нибудь приятное и занятное направить вам ваше воображение, – говорил Миклаков.

– Я направлю его к богу и буду просить у него смерти, – отвечала княгиня.

– Э, пустяки – смерти просить!.. А в карты, скажите, вы любите играть? – спросил ее Миклаков.

– Люблю! – сказала протяжно княгиня.

– Ну, хотите, я буду ходить к вам в карты играть, серьезно, по большой?.. Буду вас обыгрывать, – благо у вас денег много.

Княгиня усмехнулась. Она это предложение Миклакова приняла сначала за шутку.

– Прикажете или нет? – настаивал тот.

– Пожалуй, ходите, – отвечала, наконец, княгиня.

Ей самой немножко улыбнулась мысль о подобном времяпрепровождении.

– Так, так, значит, на том и покончим! – произнес он, уже вставая и протягивая княгине на прощанье руку.

Та ему ничего не отвечала и только подала ему тоже свою руку.

Миклаков ушел.

Княгиню страшным образом удивило и оскорбило такое посольство от князя. «Разве сам он не мог побеспокоиться и написать ей ответ?.. Наконец, просто сказать ей на словах?.. Зачем же было унижать ее еще в глазах постороннего человека?» – думала княгиня и при этом проклинала себя, зачем она написала это глупое письмо князю, зная по опыту, как он и прежде отвечал на все ее нежные заявления. С настоящей минуты она начала серьезно подумывать, что, в самом деле, не лучше ли ей будет и не легче ли жить на свете, если она разойдется с князем и уедет навсегда в Петербург к своим родным.

Сам же князь в продолжение всего времени, пока Миклаков сидел у княгини, стоял у окна в своем кабинете и с жадным вниманием ожидал, когда тот выйдет от нее. Наконец, Миклаков показался.

– Идите сюда скорей! – не утерпел и крикнул ему князь.

Миклаков подошел было к нему к окну.

– Идите же в комнату! – крикнул ему еще раз князь.

Миклаков усмехнулся, мотнул головой и вошел в комнаты.

– Ну что, говорили? – спросил его стремительно князь.

– Говорил! – отвечал протяжно Миклаков.

– Что же вы именно говорили?

– Говорил, во-первых, что вы человек весьма недалекий, – произнес Миклаков и приостановился на некоторое время, как бы желая наблюсти, какое это впечатление произведет на князя.

Того, при всем его желании скрыть это, заметно передернуло.

– Ну-с, далее! – сказал он.

– Далее я ей объяснил, что вы человек пустой и не совсем даже честный, в отношении ее, по крайней мере!

– Благодарю, что не во всех уж отношениях! – сказал князь, притворно усмехаясь.

– Не во всех-с, не во всех! – подхватил Миклаков.

– Что же она на все это?

– Она пока еще не соглашается с таким моим мнением, но, во всяком случае, решилась понемногу начать развлекать себя, и я в этом случае предложил ей свое товарищество и партнерство.

– Предложили? Вот за это спасибо! – воскликнул князь.

– Предложил; только наперед вам говорю: прошу меня не ревновать, а то я в этих случаях труслив, как заяц: сейчас наутек уйду!

– Ни взглядом, ни словом не обнаружу сего грубого чувства пред вами, – отвечал с оттенком веселости князь. – Но она все-таки не очень огорчилась? – прибавил он озабоченным голосом.

– Нет, по-видимому, не очень.

– Это и отлично! – произнес князь с видимым удовольствием.

– Мне, однако, пора домой! – сказал Миклаков.

– Не смею останавливать!.. Экипаж готов! – сказал князь, с чувством и с благодарностью пожимая руку приятеля.

Миклаков опять сел в тот же фаэтон и поехал: он и на этот раз думал о княгине. В его зачерствелом и наболевшем сердце как будто бы снова заискрилось какое-то чувство и зашевелились надежды и мечты!

 

III

Прошло недели две. Князь и княгиня, каждодневно встречаясь, ни слова не проговорили между собой о том, что я описал в предыдущей главе: князь делал вид, что как будто бы он и не получал от жены никакого письма, а княгиня – что к ней вовсе и не приходил Миклаков с своим объяснением; но на душе, разумеется, у каждого из них лежало все это тяжелым гнетом, так что им неловко было даже на долгое время оставаться друг с другом, и они каждый раз спешили как можно поскорей разойтись по своим отдельным флигелям.

После 15 августа Григоровы, Анна Юрьевна и Жиглинские предположили переехать с дач в город, и накануне переезда князь, сверх обыкновения, обедал дома. Барон за этим обедом был какой-то сконфуженный. В половине обеда, наконец, он обратился к княгине и к князю и проговорил несколько умиленным и торжественным голосом:

– А я завтрашний день поблагодарю вас за ваше гостеприимство и попрошу позволения проститься с вами!

– Вы едете в Петербург? – спросила его княгиня заметно довольным голосом.

Князь кинул взгляд на барона.

– Нет, я остаюсь в Москве, – отвечал тот, все более и более конфузясь, – но я буду иметь дела, которые заставляют меня жить ближе к городу, к присутственным местам.

Князь и княгиня, а также и г-жа Петицкая, обедавшая у Григоровых, посмотрели на барона с некоторым удивлением.

– Какие же это у вас дела такие? – спросил его князь.

– Да так… разные, – отвечал уклончиво барон.

– Разные… – повторил князь. – Но разве от нас вы не могли бы ездить в присутственные места?

– Далеко, ужасно далеко! – отвечал барон.

– Что же вы в гостинице, что ли, где-нибудь будете жить? – продолжал князь и при этом мельком взглянул на княгиню. Он, наверное, полагал, что это она потребовала, чтобы барон переехал от них; но та сама смотрела на барона невиннейшими глазами.

– Я нанял квартиру у Анны Юрьевны, – отвечал барон протяжно.

– У Анны Юрьевны?.. – воскликнули в один голос Григоровы.

– Но где же и какая у ней квартира может быть? – подхватила стремительно Петицкая.

Она успела уже познакомиться с Анной Юрьевной и даже побывать из любопытства в городском ее доме.

– Внизу. Я весь низ беру себе, – отвечал барон, – главное потому, что мне нужно иметь квартиру с мебелью, а у Анны Юрьевны она вся меблирована, и меблирована прекрасно.

– Еще бы не прекрасно! – воскликнул князь. – Мало ли чего нет у моей дорогой кузины; вы у ней многое можете найти, – присовокупил он как-то особенно внушительно.

Г-жа Петицкая при этом потупилась: она обыкновенно всегда, при всяком вольном намеке князя, опускала глаза долу.

Барон же старался принять вид, что как будто бы совершенно не понял намека князя.

– Я вас поздравляю: вы непременно влюбитесь в Анну Юрьевну! – объяснила ему прямо княгиня.

– Влюблюсь? – спросил барон, подняв, как бы в удивлении, свои брови.

– Непременно, она очень милая, хоть, может быть, и не совсем молода! – подхватила княгиня.

– Совершенно верно; но, к сожалению, я сам мало способен к этому чувству, – проговорил барон.

– Почему же это?.. Я полагаю, напротив! – сказала с некоторою колкостью княгиня.

– И я тоже, – поддержала ее г-жа Петицкая.

– Я так много, – продолжал барон, – перенес в жизни горя, неудач, что испепелил сердце и стал стар душою.

– А вот Анна Юрьевна накатит вас отличнейшим бургонским, и помолодеете душой, – подхватил князь.

– Что ты за глупости говоришь! – произнесла княгиня, а г-жа Петицкая опять сделала вид, что ей ужасно было стыдно слушать подобные вольности, и ради этого она позадержала даже немножко дыхание в себе, чтобы заметнее покраснеть.

– Князь для острого словца не пожалеет и отца! – подхватил с своей стороны, усмехаясь, барон.

Все эти подозрения и намеки, высказанные маленьким обществом Григоровых барону, имели некоторое основание в действительности: у него в самом деле кое-что начиналось с Анной Юрьевной; после того неприятного ужина в Немецком клубе барон дал себе слово не ухаживать больше за княгиней; он так же хорошо, как и она, понял, что князь начудил все из ревности, а потому подвергать себя по этому поводу новым неприятностям барон вовсе не желал, тем более, что черт знает из-за чего и переносить все это было, так как он далеко не был уверен, что когда-нибудь увенчаются успехом его искания перед княгиней; но в то же время переменить с ней сразу тактику и начать обращаться холодно и церемонно барону не хотелось, потому что это прямо значило показать себя в глазах ее трусом, чего он тоже не желал. В видах всего этого барон вознамерился как можно реже бывать дома; но куда деваться ему, где найти приют себе? «К Анне Юрьевне на первый раз отправлюсь!» – решил барон и, действительно, на другой день после поездки в парк, он часу во втором ушел пешком из Останкина в Свиблово. Анна Юрьевна, в свою очередь, в это утро тоже скучала. Встретив юный музыкальный талант под руку с юной девицей, она наотрез себе сказала, что между нею и сим неблагодарным все и навсегда кончено, а между тем это ей было грустно, так что Анна Юрьевна, проснувшись ранее обыкновенного поутру, даже поплакала немного; несмотря на свою развращенность и цинизм в понимании любви, Анна Юрьевна наедине, сама с собой, все-таки оставалась женщиной. Приходу барона она обрадовалась, ожидая, что это все-таки немножко развлечет ее.

– Что ваш князь и княгиня? – спросила она его с первого же слова.

– А я их не видал сегодня! – отвечал барон.

Анна Юрьевна до прихода барона сидела в саду в беседке, где и приняла его.

– L'air est frais aujourd'hui!.. Пора в город переезжать, – проговорила она, кутаясь в свой бурнус и затрудняясь на первых порах, о чем бы более интересном заговорить с своим гостем.

– Нет, что же за холодно; я еще ни разу не надевал своего осеннего пальто! – возразил барон, желая, кажется, представить из себя здорового и крепкого мужчину.

– Да, но, может быть, вас согревает в Останкине приятная атмосфера, которая вас окружает! – произнесла Анна Юрьевна лукавым голосом.

– Атмосфера приятная? – переспросил барон, совершенно как бы не поняв ее слов. – Какая же это атмосфера? – прибавил он.

– Атмосфера в обществе с хорошенькой и милой женщиной, – отвечала Анна Юрьевна. Она сама отчасти замечала, а частью слышала от прислуги своей, что барон ухаживает за княгиней, и что та сама тоже неравнодушна к нему, а потому она хотела порасспросить несколько барона об этом.

– Да, вот что! – произнес тот. – Но только атмосфера эта скорее холодящая меня, чем согревающая! – заключил он.

– Будто? – сказала Анна Юрьевна недоверчивым голосом.

– Уверяю вас!

– Что вы влюблены – в этом… je ne doute guere!.. Но чтобы и вам не отвечали тем же – не думаю! – проговорила она.

– Что я не влюблен и что мне ничем не отвечают, могу доказательство тому представить.

– Пожалуйста.

– Скажите, когда бывают влюблены и им отвечают взаимно, то пишут такие письма? – проговорил барон и, вынув из своего бумажника маленькую записочку, подал ее Анне Юрьевне. Письмо это было от княгини, писанное два дня тому назад и следующего содержания: «Вы просите у меня „Московских ведомостей“, извините, я изорвала их на папильотки, а потому можете сегодня сидеть без газет!»

– Пишут в таком тоне? – повторил барон.

– Пишут во всяком!.. – проговорила Анна Юрьевна, и при этом ей невольно пришла в голову мысль: «Княгиня, в самом деле, может быть, такая еще простушка в жизни, что до сих пор не позволила барону приблизиться к себе, да, пожалуй, и совсем не позволит», и вместе с тем Анне Юрьевне кинулось в глаза одно, по-видимому, очень неважное обстоятельство, но которое, тем не менее, она заметила. Барон сидел к ней боком, и Анна Юрьевна очень хорошо видела его рыжий затылок, который ей весьма напомнил затылок одного молодого английского лорда, секретаря посольства, человека, для которого некогда Анна Юрьевна в первый раз пала.

Часу в четвертом барон, наконец, встал и хотел было отправиться в Останкино.

– Куда же вы?.. Dinez avec moi… le diner sera bon! – сказала ему Анна Юрьевна.

– О, нисколько в том не сомневаюсь! – отвечал барон и, разумеется, не отказался от этого приглашения.

Когда они сели за стол, барон сказал:

– Я завтра хочу ехать в Москву на целый день погулять там, посмотреть… Я почти совсем не видал Москвы.

– Да и видеть особенно нечего, – подхватила Анна Юрьевна. – Я сама тоже завтра еду туда на целый день.

– Изволите ехать?

– Да, et pour des raisons desagreables!.. Там у меня какие-то процессы глупые затеваются; надобно ехать к нотариусу, написать одному господину доверенность.

– Какого же рода процессы у вас? – спросил барон.

– Да там с мужиками по размежеванию земель; я их всех на выкуп отпустила, у меня очень большое имение, тысяч двадцать душ по-прежнему было!..

При этих словах барон даже пошевелился как-то беспокойно на стуле.

– Ну, а мужики все эти, говорят, ужасно жадны: требуют себе еще что-то такое больше, чем следует; управляющие мои тоже плутовали, так что я ничего тут не понимаю и решительно не знаю, как мне быть.

Барон, слушая все это, по-видимому, мотал себе на ус.

– De quelle maniere vous rendez vous a Moscou, – en voiture de place? – спросила его Анна Юрьевна.

– Oui, – en fiacre! – отвечал барон.

– Хотите, я заеду за вами? – сказала Анна Юрьевна.

– Si vous le voulez, bien! – проговорил барон, вежливо склоняя перед ней голову.

– Хорошо, похищу вас, так и быть!.. Только мне надобно ехать в мой дом; вы не соскучитесь этим?

– Нисколько.

На другой день Анна Юрьевна в самом деле заехала за бароном и увезла его с собой. Дом ее и убранство в оном совершенно подтвердили в глазах барона ее слова о двадцати тысячах душ. Он заметно сделался внимательнее к Анне Юрьевне и начал с каким-то особенным уважением ее подсаживать и высаживать из экипажа, а сидя с ней в коляске, не рассаживался на все сиденье и занимал только половину его.

– Господина, которому вы даете доверенность, вы хорошо знаете? – спросил он ее, когда они подъехали к самой уж конторе нотариуса.

– Нисколько!.. Он адвокат здешний и очень хороший, говорят, человек.

– Ну, это… особенно если доверенность будет полная и при таком большом имении, дело не совсем безопасное.

– Очень может быть, даже опасное! Mais que devons nous faire, nous autres femmes, если мы в этом ничего не понимаем!

– В таком случае не повременить ли вам немножко, и не поручите ли вы мне предварительно пересмотреть ваши дела? – проговорил барон.

– Ах, пожалуйста! – воскликнула Анна Юрьевна, и таким образом вместо нотариуса они проехали к Сиу, выпили там шоколаду и потом заехали опять в дом к Анне Юрьевне, где она и передала все бумаги барону. Она, кажется, начала уже понимать, что он ухаживает за ней немножко. Барон два дня и две ночи сидел над этими бумагами и из них увидел, что все дела у Анны Юрьевны хоть и были запущены, но все пустые, тем не менее, однако, придя к ней, он принял серьезный вид и даже несколько мрачным голосом объяснил ей:

– У вас дел очень много, так что желательно было бы, чтобы ими занялся человек, преданный вам.

– Но эти адвокаты, говорят, очень честны!.. Il songent a leur renommee! – сказала на это ему Анна Юрьевна.

– Не всегда! – возразил ей барон. – Честность господ адвокатов, сколько я слышал, далеко не совпадает с их известностью!

– Вы думаете? Но к кому же я в таком случае обратиться должна? – воскликнула Анна Юрьевна.

– Позвольте мне, хоть, может быть, это и не совсем принято, предложить вам себя, – начал барон, несколько запинаясь и конфузясь. – Я службой и петербургским климатом очень расстроил мое здоровье, а потому хочу год или два отдохнуть и прожить даже в Москве; но, привыкнув к деятельной жизни, очень рад буду чем-нибудь занять себя и немножко ажитировать.

– Mille remerciements! – воскликнула Анна Юрьевна, до души обрадованная таким предложением барона, потому что считала его, безусловно, честным человеком, так как он, по своему служебному положению, все-таки принадлежал к их кругу, а между тем все эти адвокаты, бог еще ведает, какого сорта господа. – Во всяком случае permettez-moi de vous offrir des emoluments, – прибавила она.

Барон при этом покраснел.

– Я сам имею совершенно обеспеченное состояние и желаю вашими делами заняться ad libitum, – проговорил он.

Состояния у барона собственно никакого не было, кроме двух-трех тысяч, которые он скопил от огромных денежных наград, каждогодно ему выхлопатываемых Михайлом Борисовичем.

– Но как же это так?.. – произнесла Анна Юрьевна, конфузясь в свою очередь.

– Я вас буду настоятельно просить об этом! – сказал барон решительно.

Анна Юрьевна на это ничего не отвечала и пожала только плечами; она, впрочем, решила в голове через месяц же сделать барону такой подарок, который был бы побогаче всякого жалованья.

Сделавшись таким образом l'homme d'affaire Анны Юрьевны, барон почти каждый день стал бывать у ней; раз, когда они катались вдвоем в кабриолете, она спросила его:

– Вы, переехав с дачи, у князя будете жить?

– Не знаю, – отвечал протяжно барон, – мне бы очень не хотелось!.. Думаю приискать себе где-нибудь квартиру.

Анна Юрьевна некоторое время как бы недоумевала или конфузилась.

– Возьмите у меня низ дома, – сказала, наконец, она и при этом как-то не смотрела на барона, а глядела в сторону.

– Но мне с мебелью нужна квартира! – возразил барон, как бы не зная, что у Анны Юрьевны весь дом битком набит был мебелью.

– У меня там мебель есть, – отвечала Анна Юрьевна, – но только одно: je n'accepte point d'argent, так как вы не удостоиваете меня чести брать их за мои дела.

– В этом случае, как вам угодно, – согласился барон.

– И потом я буду просить вас не держать повара, мой стол будет всегда к вашим услугам.

– Очень благодарен! – согласился и на это барон. – Ваш обед так заманчив, что его можно предпочесть всем на свете обедам, – присовокупил он.

– Вы находите?! – спросила Анна Юрьевна и сильно ударила вожжами по лошади, которая быстро их понесла.

Когда они потом стали возвращаться с своей прогулки, Анна Юрьевна снова заговорила об этом предмете.

– Тут, конечно, – начала она, делая гримасу и как бы все внимание свое устремляя на лошадь, – по поводу того, что вы будете жить в одном доме со мной, пойдут в Москве разные толки, но я их нисколько не боюсь.

– А я еще и меньше того! – подтвердил барон; но передать своим хозяевам о переезде к Анне Юрьевне он, как мы видели, едва только решился за последним обедом на даче, а когда перебрались в город, так и совсем перестал бывать у Григоровых. Известия об нем княгиня получала от одной лишь г-жи Петицкой, которая посещала ее довольно часто и всякий почти раз с каким-то тихим азартом рассказывала ей, что она то тут, то там встречает барона на лошадях Анны Юрьевны. Чтоб объяснить все эти последние поступки барона, я, по необходимости, должен буду спуститься в самый глубокий тайник его задушевнейших мыслей: барон вышел из школы и поступил на службу в период самого сильного развития у нас бюрократизма. Для этого рода деятельности барон как будто бы был рожден: аккуратный до мельчайших подробностей, способный, не уставая, по 15 часов в сутки работать, умевший складно и толково написать бумагу, благообразный из себя и, наконец, искательный перед начальством, он, по духу того времени, бог знает до каких высоких должностей дослужился бы и уж в тридцать с небольшим лет был действительным статским советником и звездоносцем, как вдруг в службе повеяло чем-то, хоть и бестолковым, но новым: стали нужны составители проектов!.. Барон очень хорошо понимал, что составлять подобные проекты такой же вздор, как и писать красноречивые канцелярские бумаги, но только он не умел этого делать, с юных лет не привык к тому, и вследствие этого для него ясно было, что на более высокие должности проползут вот эти именно составители проектов, а он при них – самое большое, останется чернорабочим. Все это страшно грызло барона, и он, еще при жизни Михайла Борисовича, хлопотал, чтобы как-нибудь проскочить в сенаторы, и тот обещал ему это устроить, но не успел и умер, а преемник его и совсем стал теснить барона из службы. Только немецкий закал характера и надежда на свою ловкость дали барону силы не пасть духом, и он вознамерился пока съездить в Москву, отдохнуть там и приискать себе, если это возможно будет, какую-нибудь выгодную для женитьбы партию.

Барон в этом случае, благодаря своему петербургскому высокомерию, полагал, что стоит ему только показаться в Москве в своих модных пиджаках, с дорогой своей тросточкой и если при этом узнается, что он действительный статский советник и кавалер станиславской звезды, то все московские невесты сами побегут за ним; но вышло так, что на все те качества никто не счел за нужное хоть бы малейшее обратить внимание. Приняв этот новый удар судьбы с стоическим спокойствием и ухаживая от нечего делать за княгиней, барон мысленно решился снова возвратиться в Петербург и приняться с полнейшим самоотвержением тереться по приемным и передним разных влиятельных лиц; но на этом распутий своем он, сверх всякого ожидания, обретает Анну Юрьевну, которая, в последние свои свидания с ним, как-то всей своей наружностью, каждым движением своим давала ему чувствовать, что она его, или другого, он хорошенько не знал этого, но желает полюбить. Все прежние планы в голове барона мгновенно изменились, и он прежде всего вознамерился снискать расположение Анны Юрьевны, а потом просить ее руки и сердца; она перед тем только получила известие из-за границы, что муж ее умер там.

– Теперь вам надобно замуж выходить! – сказал ей барон по этому поводу.

– Ни за что на свете, ни за что! Чтобы связать себя с кем-нибудь – никогда!.. – воскликнула Анна Юрьевна и таким решительным голосом, что барон сразу понял, что она в самом деле искренно не желает ни за кого выйти замуж, но чтобы она не хотела вступить с ним в какие-либо другие, не столь прочные отношения, – это было для него еще под сомнением.

Ухаживать за женщинами, как мы уже видели, барон был не мастер: он всегда их расположение приобретал деньгами, а не речами, и потому привык обращаться с ними чересчур нахально и дерзко. Такой прием, разумеется, всякую другую женщину мог бы только оттолкнуть, заставить быть осторожною, что и происходило у него постоянно с княгиней Григоровой, но с Анной Юрьевной такая тактика вышла хороша: она сама в жизнь свою так много слышала всякого рода отдаленных и сентиментальных разговоров, что они ей сильно опротивели, и таким образом, поселясь при переезде в город в одном доме а видясь каждый день, Анна Юрьевна и барон стали как-то все играть между собой и шалить, словно маленькие дети.

В один, например, из сентябрьских дней, которые часто в Москве бывают гораздо лучше июньских, барон и Анна Юрьевна гуляли в ее огромном городском саду по довольно уединенной и длинной аллее. Барон сломал ветку и стал ею щекотать себе около уха и шеи.

– Что вы это делаете? – спросила Анна Юрьевна, устремляя на него смеющийся взор.

– Щекочу себя!.. Ужасно щекотно, – отвечал барон. – Посмотрите! – прибавил он и пощекотал у Анны Юрьевны шею.

Та при этом съежилась всем станом.

– Ни, ни, ни! Не смейте больше! – проговорила она, но барон еще раз ее пощекотал.

– Voila pour vous!.. – вскрикнула Анна Юрьевна и, сломив ветку, хотела ударить ею барона, но тот побежал от нее, Анна Юрьевна тоже побежала за ним и, едва догнав, ударила его по спине, а затем сама опустилась от усталости на дерновую скамейку: от беганья она раскраснелась и была далеко не привлекательна собой. Барон, взглянув на нее, заметил это, но счел более благоразумным не давать развиваться в себе этому чувству.

– Велите мне дать воды, мне ужасно жарко! – сказала Анна Юрьевна.

Барон пошел и сам ей принес полный стакан с водою, из которого Анна Юрьевна, отпив до половины, не проглотила воду, а брызнула ею на барона.

– А, так и я на вас брызну! – воскликнул он и, схватив стакан, тоже набрал из него воды. Тогда Анна Юрьевна уж побежала от него, но он, однако, в кабинете догнал ее.

– Ну, бог с вами, брызгайте, пожалуй! – вскричала она, снова утомившись и падая на длинное кресло.

Барон хотел на нее брызнуть, но не мог и захохотал при этом во все горло.

– Нет, не могу; я проглотил воду! – сказал он, продолжая хохотать.

– Стиксовали, значит! – проговорила Анна Юрьевна.

– Да, стиксовал. А вы знаете это выражение? – спросил ее барон.

– Еще бы! – отвечала Анна Юрьевна.

Другой раз, это было после обеда, за которым барон выпил весьма значительное количество портеру, они сидели, по обыкновению, в будуаре.

– Хороша ли у меня ботинка? – спросила Анна Юрьевна, протягивая к нему свою ногу, обутую, в самом деле, в весьма красивую ботинку.

– А хорош ли у меня сапог? – отвечал ей на это барон, подставляя свою ногу под ногу Анны Юрьевны и приподнимая ту немного от пола.

– Не смейте так делать! – прикрикнула уж на него Анна Юрьевна.

Это занятие их, впрочем, было прервано приходом лакея, который стал зажигать лампы и таким образом сделал будуар не столь удобным для подобного рода сцен.

Наконец, однажды вечером барон и Анна Юрьевна разговорились о силе.

– Я очень сильна, – сказала Анна Юрьевна.

– И я очень силен! – подхватил, не желая ей уступить, барон.

– В руках я не меньше вашего сильна! – подхватила Анна Юрьевна.

– Не думаю – померяемтесь.

– Eh bien, essayons!.. – согласилась Анна Юрьевна, и они, встав и взяв друг друга за руки, стали их ломать, причем Анна Юрьевна старалась заставить барона преклониться перед собой, а он ее, и, разумеется, заставил, так что она почти упала перед ним на колени.

На другой день после этого вечера барон, сидя в своем нарядном кабинете, писал в Петербург письмо к одному из бывших своих подчиненных:

«Почтеннейший Клавдий Семеныч!

Потрудитесь передать прилагаемое при сем прошение мое об отставке по принадлежности и попросите об одном, чтобы уволили меня поскорей из-под своего начальствования. В настоящее время я остаюсь пока в Москве. Этот город, исполненный русской старины, решительно привлекает мое внимание. Вы знаете всегдашнюю мою слабость к историческим занятиям (барон, действительно, еще служа в Петербурге, весьма часто говорил подчиненным своим, что он очень любит историю и что будто бы даже пишет что-то такое о ливонских рыцарях), но где же, как не в праматери русской истории, это делать? Карамзин писал свою великую историю в Свиблове, где я почти каждый день бывал нынешним летом!»

Перечитав все это, барон даже улыбнулся, зачем это он написал об истории; но переписывать письма ему не захотелось, и он только продолжал его несколько поискреннее:

«Будущее лето я поеду за границу, а потом, вероятно, и в Петербург, но только не работать, а пожуировать». Барон непременно предполагал на следующую зиму перетащить Анну Юрьевну в Петербург, так как боялся, что он даже нынешнюю зиму умрет со скуки в праматери русской истории.

 

IV

Раз, часу в первом дня, Анна Юрьевна сидела в своем будуаре почти в костюме молодой: на ней был голубой капот, маленький утренний чепчик; лицо ее было явно набелено и подрумянено. Анна Юрьевна, впрочем, и сама не скрывала этого и во всеуслышание говорила, что если бы не было на свете куаферов и косметиков, то женщинам ее лет на божий свет нельзя было бы показываться. Барон тоже сидел с ней; он был в совершенно домашнем костюме, без галстука, в туфлях вместо сапог и в серой, с красными оторочками, жакетке.

Лакей вошел и доложил:

– Николай Гаврилыч Оглоблин!

Анна Юрьевна взглянула на барона.

– Принимать или нет? – проговорила она, как бы спрашивая его.

– Отчего не принимать? Примите!.. Дайте только мне уйти, – отвечал барон и поднялся с своего места.

– Проси! – сказала Анна Юрьевна лакею.

Тот пошел.

Барон между тем ушел в соседнюю комнату и оттуда, по особой винтовой лестнице, спустился вниз.

Вошел Оглоблин: это был еще молодой человек с завитой в мелкие-мелкие барашки головой и с выпуклыми глазами, тоже несколько похожими на бараньи; губы и ноги у него были толстые и мясистые.

По происхождению своему Оглоблин был даже аристократичнее князя Григорова; род его с материнской стороны, говорят, шел прямо от Рюрика; прапрадеды отцовские были героями нескольких битв, и только родитель его вышел немного плоховат, впрочем, все-таки был сановник и слыл очень богатым человеком; но сам Николя Оглоблин оказывался совершенной дрянью и до такой степени пользовался малым уважением в обществе, что, несмотря на то, что ему было уже за тридцать лет, его и до сих пор еще называли monsieur Николя, или даже просто Николя. Он обыкновенно целые дни ездил в моднейшем, но глупейшем фаэтоне по Москве то с визитами, то обедать к кому-нибудь, то в театр, то на гулянье, и всюду и везде без умолку болтал, и не то чтобы при этом что-нибудь выдумывал или лгал, – нисколько: ум и воображение Николя были слишком слабы для того, но он только, кстати ли это было или некстати, рассказывал всем все, что он увидит или услышит.

За такого рода качества ему, разумеется, немало доставалось, так что от многих домов ему совсем отказали; товарищи нередко говорили ему дурака и подлеца, но Николя не унимался и даже год от году все больше и больше начинал изливать из себя то, что получал он из внешнего мира посредством уха и глаза.

– А я, кузина, и не знал, что вы в городе, – зарапортовал он сейчас же, как вошел, своим мясистым языком, шлепая при этом своими губами и даже брызгая немного слюнями, – но вчера там у отца собрались разные старички и говорят, что у вас там в училище акт, что ли, был с месяц тому назад… Был?

– Был!.. Что же? – сказала ему Анна Юрьевна довольно суровым голосом.

– И там архиерей, что ли, какой-то был!..

– Был и архиерей, – говорила Анна Юрьевна тем же суровым голосом.

– И что там начальница училища какая-то есть… mademoiselle Жиглинская, что ли…

– Есть, что же?

– А то, что… – начал Оглоблин, и шепелявый язык его немного запнулся при этом, – будто бы архиерей… я, ей-богу, передаю вам то, что другие говорили, спросил даже: дама она или девица… Слышали вы это?

– Нет, не слыхала.

– Спросил, говорят, и потом у себя, что ли, или там в каком-нибудь интимном кружке своем и говорит: «что это, говорит, начальница в училище у Анны Юрьевны девица и отчего же elle est enceinte?»

– D'apres quoi est-ce qu'il pense cela? – воскликнула Анна Юрьевна, заметно обеспокоенная этим известием.

– Je ne sais pas, – отвечал Николя, пожимая плечами.

– Ну!.. Il se trompe!.. Elle n'est pas enceinte, mais elle est malade! – говорила Анна Юрьевна, желая как-нибудь спасти Елену от подобной молвы.

– C'est bien probable!.. – согласился и Николя. – Но ведь вы знаете, наши старички, – продолжал он, брызгая во все стороны слюнями, – разахались, распетушились… «В женском, говорят, заведении начальница с такой дурной нравственностью!.. Ее надобно, говорят, сейчас исключить!..»

Анна Юрьевна не на шутку при этом рассердилась.

– Дурная нравственность passe encore! – начала она, делая ударение на каждом почти слове. – От дурной нравственности человек может поправиться; но когда кто дурак и занимает высокую должность, так тут ничем не поправишь, и такого дурака надобно выгнать… Так вы это и скажите вашим старичкам – понравится им это или нет.

Николя при этом самодовольнейшим образом захохотал.

– Ей-богу, сказал бы, да рассердятся только; отцу разве скажу, – отшлепал он своим язычищем.

– Отцу скажите, – он из таких же!

– Из таких же! – подтвердил и Николя, продолжая хохотать. – Там они еще говорили, – присовокупил он более уже серьезным тоном, – в газетах даже есть статья о вашем училище.

– Какая статья? – спросила Анна Юрьевна. Сама она никогда не читала никаких газет и даже чувствовала к ним величайшее отвращение вследствие того, что еще во время ее парижской жизни в одной небольшой французской газетке самым скандальным образом и с ужасными прибавлениями была рассказана вся ее биография.

– Я потом отцу и говорю: «какая, я говорю, статья?» Он меня позвал в кабинет и подал: «на, говорит, свези завтра к Анне Юрьевне!»

И вслед за тем Николя вынул из кармана нумер газеты и подал его Анне Юрьевне. Та прочла статейку, и лицо ее снова запылало гневом.

– Ах, какое негодяйство! – воскликнула она.

Статейка газеты содержала следующее: «Нигилизм начинает проникать во все слои нашего общества, и мы, признаться, с замирающим сердцем и более всего опасались, чтобы он не коснулся, наконец, и до нашей педагогической среды; опасения наши, к сожалению, более чем оправдались: в одном женском учебном заведении начальница его, девица, до того простерла свободу своих нигилистических воззрений, что обыкновенно приезжает в училище и уезжает из него по большей части со своим обожателем».

Весть об этом в редакцию сообщил Елпидифор Мартыныч, который пользовал в оной и, разговорившись как-то там о развращении современных нравов, привел в пример тому Елену, которую он, действительно, встретил раз подъезжающею с князем к училищу, и когда его спросили, где это случилось, Елпидифор Мартыныч сначала объяснил, что в Москве, а потом назвал и самое училище.

«Печатая это, – гласила статья далее, – мы надеемся, что лица, поставленные блюсти за нравственностью юных воспитанниц, для которых такой пример может быть пагубен на всю их жизнь, не преминут немедля же вырвать из педагогической нивы подобный плевел!»

– Вы господина, что издает эту газету, знаете? – обратилась Анна Юрьевна к своему гостю.

– Знаю-с! – отвечал Николя.

– Ну, так передайте ему, что я презираю его мнением et que je me moque de ses pasquinades и учиться у него управлять моим училищем не буду!

– Хорошо-с, передам! – сказал, опять засмеясь, Николя и очень, как видно, довольный таким поручением. – У нас после того Катерина Семеновна была, – бухал он, не давая себе ни малейшего отчета в том, что он говорит и кому говорит. – «Что ж, говорит, спрашивать с маленькой начальницы, когда, говорит, старшая начальница то же самое делает».

– Это я, что ли, то же самое делаю?

– Да, вы; она ужасно вас всегда бранит… У вас вот тут внизу барон Мингер живет! – прибавил Николя, показывая на пол.

– Живет! – подтвердила Анна Юрьевна.

– Катерина Семеновна говорит, что вы за него замуж выходите.

– Выхожу, может быть… Ей-то что ж до этого!.. Завидно, что ли?

– Должно быть, завидно, что ее никто не берет! – сказал Николя и снова захохотал своим глупым смехом.

Наконец, выболтав все, что имел на душе, он стал прощаться с кузиной.

– Мне во многих еще местах надобно побывать! – говорил он, протягивая ей свою жирную и пухлую руку.

По уходе его Анна Юрьевна велела позвать к себе барона. Тот пришел.

– Дуралей этот Николя множество новостей мне привез, – сказала она ему.

– Новостей? – спросил барон с некоторым вниманием.

– Да, и ужасно какого вздору: прежде всего, что я за вас замуж выхожу… раз – враки.

– Враки… – повторил за нею протяжно барон.

– Потом уж газетная сплетня: статья там есть про мое училище.

– Есть… читал… – произнес барон тем же протяжным голосом.

– Что же вы мне не сказали о ней?

Барон пожал плечами.

– Во-первых, я полагал, что вы сами ее знаете и читали; а во-вторых, и спорить с вами не хотел.

– Но в чем же вы спорить со мной тут думали? – спросила Анна Юрьевна.

– В том, что я с этой статьей совершенно согласен: нельзя же, в самом деле, девушек, подобных Елене, держать начальницами учебных заведений.

– А как же у вас, у мужчин, дураки набитые занимают высокие места?

– И это очень нехорошо! – возразил ей барон.

– Хорошо или нет, они, однако, занимают.

Барон еще и прежде того пробовал Анне Юрьевне делать замечания насчет Елены, но она всякий раз останавливала его довольно резко, что сделала и теперь, как мы видим.

– Ваше дело-с! – произнес он заметно недовольным тоном.

– Чисто мое, и ни до кого оно не касается! – сказала Анна Юрьевна; но в эту самую минуту судьба как бы хотела смирить ее гордость и показать ей, что это вовсе не ее исключительно дело и что она в нем далеко не полновластна и всемогуща.

Вошел лакей и подал ей пакет.

– Казенный-с! – проговорил он каким-то мрачным голосом.

Анна Юрьевна, взглянув на адрес, изменилась немного в лице и проворными руками распечатала письмо. Оно было, как и ожидала она, об Елене.

«Милостивая государыня Анна Юрьевна! – писалось к ней. – Глубоко ценя ваши просвещенные труды и заботы о воспитании русских недостаточного состояния девиц, я тем более спешу сообщить вам, что начальница покровительствуемого вами училища, девица Жиглинская, по дошедшим о ней сведениям, самого вредного направления и даже предосудительного, в смысле нравственности, поведения, чему явным доказательством может служить ее настоящее печальное состояние. Будучи уверен, что в этом послаблении вами руководствовала единственно ваша доброта, я вместе с тем покорнейше просил бы вас сделать немедленное распоряжение об удалении сказанной девицы от занимаемой ею должности».

Дочитав письмо, Анна Юрьевна сейчас же передала его барону, который тоже прочел его и, грустно усмехнувшись, покачал головой.

– Печальная вещь, но которой, впрочем, надобно было ожидать, – проговорил он.

– De la part des fous on peut s'attendre de tout! – произнесла Анна Юрьевна.

Барон на это ей ничего не сказал.

– Что же вы, однако, намерены делать? – спросил он ее потом, помолчав немного.

– Я сама не знаю!.. Должна буду удалить ее; но я и сама после этого выйду!.. Дайте мне перо и бумаги, я сейчас же это и сделаю.

Барон пододвинул то и другое Анне Юрьевне. Она села и написала:

«По письму вашему я сделаю распоряжение и велю бедной девушке подать в отставку. Какое неприятное чувство во мне поселяет необходимость повиноваться вам, вы сами можете судить, а потому, чтобы не подвергать себя другой раз подобной неприятности, я прошу и меня также уволить от должности: трудиться в таком духе для общества, в каком вы желаете, я не могу. Письмо мое, по принятому обычаю, я хотела было заключить, что остаюсь с моим уважением, но никак не решаюсь написать этих слов, потому что они были бы очень неискренни».

– Позвольте!.. Позвольте!.. – воскликнул барон, все время стоявший за плечом у Анны Юрьевны и смотревший, что она пишет. – Так писать нельзя, что вы в конце приписываете.

– Отчего же нельзя? – спросила настойчиво и капризно Анна Юрьевна.

– Оттого что вас под суд отдадут за подобное письмо. Разве можно в полуофициальном письме написать, что вы кого бы то ни было не уважаете!

– Ну, что ж из того, что отдадут под суд?.. Пускай отдадут: с меня взять нечего – я женщина.

– Это все равно; вас все-таки будут таскать в суд к ответам и потом посадят, может быть, на несколько времени в тюрьму.

Последнего Анна Юрьевна немножко испугалась.

– Позвольте, я вам продиктую, – подхватил барон, заметив несколько испуганное ее настроение, – все, что вы желаете выразить, я скажу и только соблюду некоторое приличие.

– Ну, диктуйте, – согласилась Анна Юрьевна, садясь снова за письмо.

Барон ей продиктовал:

«Получив ваше почтеннейшее письмо, я не премину предложить бедной девушке выйти в отставку, хоть в то же время смею вас заверить, что она более несчастное существо, чем порочное. Усматривая из настоящего случая, до какой степени я иначе понимала мою обязанность против того, как вы, вероятно, ожидали, я, к великому моему сожалению, должна просить вас об увольнении меня от настоящей должности, потому что, поступая так, как вы того желаете, я буду насиловать мою совесть, а действуя по собственному пониманию, конечно, буду не угодна вам».

– Вот видите, – заключил барон, кончив диктовать письмо, – вышло ядом пропитано, но придраться не к чему.

– Никакого тут яду нет. Не так бы к этим господам следовало писать! – возразила Анна Юрьевна с неудовольствием, однако написанное прежде ею письмо изорвала, а продиктованное бароном запечатала и отправила. Барон вообще, день ото дня, все больше и больше начинал иметь на нее влияние, и это, по преимуществу, происходило оттого, что он казался Анне Юрьевне очень умным человеком.

– Ecoutez, mon cher! – обратилась она к нему после некоторого раздумья. – Князь Григоров не секретничает с вами об Елене?

– Нет, не секретничает, – отвечал барон.

– Съездите к нему, будьте так добры, и расскажите все это! – заключила Анна Юрьевна.

Барон сделал гримасу: ему очень не хотелось ехать к Григоровым, так как он предполагал, что они, вероятно, уже знали или, по крайней мере, подозревали об его отношениях к Анне Юрьевне, а потому он должен был казаться им весьма некрасивым в нравственном отношении, особенно княгине, которую барон так еще недавно уверял в своей неизменной любви; а с другой стороны, не угодить и Анне Юрьевне он считал как-то неудобным.

– Пожалуйста, – повторила между тем та.

Барон, нечего делать, поднялся и поехал, а через какой-нибудь час вернулся и привез даже с собой князя. Сей последний не очень, по-видимому, встревожился сообщенным ему известием, что отчасти происходило оттого, что все последнее время князь был хоть и не в веселом, но зато в каком-то спокойном и торжественном настроении духа: его каждоминутно занимала мысль, что скоро и очень скоро предстояло ему быть отцом. О, с каким восторгом и упоением он готов был принять эту новую для себя обязанность!..

– Я рад с своей стороны, что Елена не будет служить, – сказал он Анне Юрьевне.

– Но я зато не рада!.. – возразила она. – Тут они затронули меня!.. Я сама должна через это бросить мое место.

– И то отлично, что вы бросаете место!.. Разве в России можно служить? – подхватил князь.

– Я также нахожу, что отлично кинуть подобную должность, – подтвердил и барон.

Ему давно хотелось навести как-нибудь Анну Юрьевну на эту мысль с тем, чтобы удобнее было уговорить ее ехать сначала за границу, а потом и совсем поселиться в Петербурге.

Анна Юрьевна, однако, доводами своих кавалеров мало убедилась и оставалась рассерженною и взволнованною.

Князь после того поехал сказать Елене о постигшей ее участи и здесь встретил то, чего никак не ожидал: дверь ему, по обыкновению, отворила Марфуша, у которой на этот раз нос даже был распухшим от слез, а левая щека была вся в синяках.

– Дома Елена Николаевна? – спросил он ее.

– Нет-с, никак нет! – ответила Марфуша, едва удерживаясь от рыданий.

– Но где же она? – спросил с беспокойством князь.

– Они совсем от маменьки уехали-с.

– Как совсем уехала? Куда уехала?

– В гостиницу Роше какую-то!.. Дворник сейчас и платья ихние повез туда за ними.

Князь понять ничего не мог из всего этого.

– Что же она рассорилась, что ли, с матерью? – спросил он.

– Не знаю-с, – отвечала Марфуша, недоумевавшая, кажется, говорить ли ей правду или нет.

– А Елизавета Петровна где? – спросил князь.

– Они дома-с.

Как ни противно было князю каждый раз встречаться с Елизаветой Петровной, но на этот раз он сам назвался на то, чтобы узнать от нее, что такое случилось.

– Поди, доложи, примет ли она меня? – сказал он Марфуше.

Та пошла.

– Пожалуйте, просят-с, – сказала она, возвратясь к нему в переднюю.

Князь пошел.

Елизавета Петровна приняла князя у себя в спальне и лежа даже в постели. Лицо у нее тоже было заплаканное и дышавшее гневом.

– Что Елена-то Николаевна ваша наделала со мной!.. – произнесла она тотчас же, как князь вошел.

– Что такое? – спросил тот.

Елизавета Петровна злобно усмехнулась.

– Разгневаться изволила… Эта сквернавка, негодяйка Марфутка, – чесался у ней язык-то, – донесла ей, что управляющий ваш всего как-то раза два или три приходил ко мне на дачу и приносил от вас деньги, так зачем вот это, как я смела принимать их!.. И таких мне дерзостей наговорила, таких, что я во всю жизнь свою ни от кого не слыхала ничего подобного.

Князь слушал Елизавету Петровну с понуренной головой и с недовольным видом; ему, видимо, казалось все это вздором и бабьими дрязгами.

– И все это по милости какой-нибудь мерзкой девки, – продолжала между тем та, снова приходя в сильный гнев. – Ну, и досталось же ей!.. Досталось!.. Будет с нее…

Елизавета Петровна, в самом деле, перед тем только била и таскала Марфушу за волосы по всем почти комнатам, так что сама даже утомилась и бросилась после того на постель; а добродушная Марфуша полагала, что это так и быть должно, потому что очень считала себя виноватою, расстроив барыню с барышней своей болтовней.

– Что ж, Елена Николаевна совсем от вас уехала? – спросил князь Елизавету Петровну.

– Совсем!.. Говорит, что не хочет, чтобы я ею торговала. Я пуще подбивала ее на это… Жаль, видно, стало куска хлеба матери, и с чем теперь я осталась?.. Нищая совсем! Пока вот вы не стали помогать нам, дня по два сидели не евши в нетопленных комнатах, да еще жалованье ее тогда было у меня, а теперь что? Уж как милостыни буду просить у вас, не оставьте вы меня, несчастную!

Елизавета Петровна повернулась при этом на своей постели и спустила одну руку до самого пола, как бы представляя, что она кланяется до земли.

– Будете вы обеспечены, этим не тревожьтесь! – сказал ей тот с досадой и собираясь уйти.

– А нынешний-то месяц получу ли, что прежде получала? Он уж весь прошел!.. – проговорила Елизавета Петровна кротким голосом.

– Получите и за нынешний и за будущий, – отвечал ей князь, выходя в залу и явно презрительным тоном.

Сев в карету, он велел как можно проворнее везти себя в Роше-де-Канкаль. Елена взяла тот же нумер, где они обыкновенно всегда встречались. При входе князя она взмахнула только на него глазами, но не тронулась с своего места. За последнее время она очень похудела: под глазами у нее шли синие круги; румянец был какой-то неровный.

– Прекрасно, отлично со мной вы поступали! – говорила она, подавая, впрочем, князю руку, когда тот протянул свою.

– Что такое я поступал? – отвечал тот, смеясь.

– Ничего!.. Смешно это очень!.. – продолжала искренно сердитым голосом Елена. – Хоть бы словом, хоть бы звуком намекнул мне, что у них тут происходит: хороша откровенность между нами существует!

– В чем тут откровенности-то быть, – я даже не знаю!..

– Как вы не знаете? – воскликнула Елена. – Вы знали, я думаю, что я всю честь мою, все самолюбие мое ставила в том, чтобы питаться своими трудами и ни от кого не зависеть, и вдруг оказывается, что вы перешепнулись с милой маменькой моей, и я содержанкой являюсь, никак не больше, самой чистейшей содержанкой!

– Содержанкой, выдумала что!.. – произнес князь.

– Как же не содержанкой? Мать мне сама призналась, что она получала от вас несколько месяцев по триста рублей серебром каждый, и я надеюсь, что деньги эти вы давали ей за меня, и она, полагаю, знала, что это вы платите за меня!.. Как же вы оба смели не сказать мне о том?.. Я не вещь неодушевленная, которую можно нанимать и отдавать в наем, не спрашивая даже ее согласия!

– Я единственно не сказал тебе потому, что этого не желала мать твоя.

– А вы разве не знали, что за существо мать моя?.. Разве я скрывала от вас когда-нибудь ее милые качества? Но, может быть, вам ее взгляд на вещи больше нравится, чем мой; вам тоже, может быть, желалось бы не любить меня, а покупать только!..

– Я не покупал вас, а делился с вами тем, чего у меня избыток: вы сами собственность считаете почти злом, от которого каждому хорошо освободиться!

– Да-с, прекрасно!.. – возразила ему с запальчивостью Елена. – Это было бы очень хорошо, если бы вы весь ваш доход делили между бедными, и я с удовольствием бы взяла из них следующую мне часть; но быть в этом случае приятным исключением я не желаю, и тем более, что я нисколько не нуждалась в ваших деньгах: я имела свои средства!

– Но ваши средства были так ничтожны, что на них нельзя было существовать. Елизавета Петровна мне призналась, что до моей маленькой помощи вы не имели дров на что купить, обеда порядочного изготовить, и если вам не жаль себя и своего здоровья, так старуху вам в этом случае следует пощадить и сделать для нее жизнь несколько поспокойнее.

– Я нисколько не обязана эту старуху особенно успокоивать! – возразила Елена.

– Как не обязаны!.. Она вам мать! – воскликнул даже с удивлением князь.

– Что ж такое мать! – отвечала, в свою очередь, с запальчивостью Елена.

Князь пожал на это плечами.

– То, что в нас есть чисто инстинктивное и совершенно бессознательное чувство любви родителей к детям и детей к родителям! – возразил он ей.

– Да, родителей к детям – это так: и оно дано им природой в смысле поддержания рода, чтобы они берегли и лелеяли своих птенцов; дети же обыкновенно наоборот: как получат силы, в них сейчас является стремление улететь из родного гнезда. Конечно, есть родители, которые всех самих себя кладут в воспитание детей, в их будущее счастье, – те родители, разумеется, заслуживают благодарности от своих детей; но моей матери никак нельзя приписать этого: в детстве меня гораздо больше любил отец, потом меня веселил и наряжал совершенно посторонний человек, и, наконец, воспитало и поучало благотворительное заведение.

С каждым словом Елены князь становился все мрачнее и мрачнее. Он совершенно соглашался, что она говорит правду, но все-таки ему тяжело было ее слушать.

– Вы, может быть, действительно, – начал он, не поднимая глаз на Елену, – имеете некоторое право не заботиться очень много о вашей матери, но вы теперь должны уже подумать о самой себе: вам самим будет не на что существовать!

– Почему же мне не на что будет существовать? Я жалованье имею.

– То есть имели!.. Вот прочтите эту бумагу, которую прислали о вас Анне Юрьевне, – проговорил князь и подал полученное Анной Юрьевной письмо, которое он, уезжая от нее, захватил с собой.

Прочитав письмо, Елена страшно изменилась в лице. Князь никак не ожидал даже, чтобы это так сильно ее поразило.

– Что ж, разве Анна Юрьевна и выгонит меня по этому письму? – спросила она с раздувшимися ноздрями и дрожащим немного голосом.

– Анне Юрьевне делать больше нечего, она не может не послушать данного ей приказания, – отвечал неторопливо князь.

– Нет, этого нельзя!.. Этого не должно быть!.. – возразила Елена. – Вы, князь, извольте хлопотать как угодно!.. Поднимите все ваши аристократические связи и отстойте меня!..

– Весьма рад бы был, – сказал тот, – но тут ничего не поделаешь; вы прочтите, кем подписано письмо: этих господ никакими связями не пересилишь!

– Поэтому я так и погибать должна? – спросила Елена.

– Но зачем же погибать, друг мой милый? Вдумайтесь вы хорошенько и поспокойней в ваше положение, – начал князь сколь возможно убедительным голосом. – На что вам служба?.. Зачем она вам?.. Неужели я по своим чувствам и по своим средствам, наконец, – у меня ведь, Елена, больше семидесяти тысяч годового дохода, – неужели я не могу обеспечить вас и вашу матушку?

– Я не хочу моей матери обеспечивать, – понимаете вы?.. Я еще давеча сказала, что ей довольно мною торговать! Если вы хотите ей помогать, так лично для нее, но никак не для меня!.. Чтоб и имени моего тут не было!

– Прекрасно: я ей буду помогать лично для нее; но как же вы-то, чем будете жить? Позволите вы мне вам предложить что-нибудь для вашего существования?

– Теперь, конечно, давайте! Не с голоду же умирать! – отвечала Елена, пожимая плечами. – Не думала я так повести жизнь, – продолжала она почти отчаянным голосом, – и вы, по крайней мере, – отнеслась она к князю, – поменьше мне давайте!.. Наймите мне самую скромную квартиру – хоть этим отличиться немного от содержанки!

– Вы помешаны, Елена, ей-богу, помешаны! – сказал князь.

– Ну да, разумеется, помешанная: думала всю жизнь сама собой просуществовать, а судьба-то и пристукнула: «Врешь!.. Помни, что ты женщина! А негодяи-мужчины давным-давно и всюду отняли у вас эту возможность!..»

Князь ничего ей не возражал: его по преимуществу беспокоило то, что Елена, в ее положении, волнуется и тревожится.

– Если я умру теперь, что весьма возможно, – продолжала она, – то знайте, что я унесла с собой одно неудовлетворенное чувство, про которое еще Кочубей у Пушкина сказал: «Есть третий клад – святая месть, ее готовлюсь к богу снесть!» Меня вот в этом письме, – говорила Елена, указывая на письмо к Анне Юрьевне, – укоряют в вредном направлении; но, каково бы ни было мое направление, худо ли, хорошо ли оно, я говорила о нем всегда только с людьми, которые и без меня так же думали, как я думаю; значит, я не пропагандировала моих убеждений! Напротив того, в этой дурацкой школе глупых девчонок заставляла всегда твердейшим образом учить катехизис и разные священные истории, внушала им страх и уважение ко всевозможным начальническим физиономиям; но меня все-таки выгнали, вышвырнули из службы, а потому теперь уж извините: никакого другого чувства у меня не будет к моей родине, кроме ненависти. Впрочем, я и по рождению больше полячка, чем русская, и за все, что теперь будет клониться к погибели и злу вашей дорогой России, я буду хвататься, как за драгоценность, как за аромат какой-нибудь.

Князь продолжал оставаться нахмуренным.

– Странная логика! – продолжал он. – Вам один какой-то господин сделал зло, а вы начинаете питать ненависть ко всей стране.

– Не один этот господин, а вся страна такая, от малого и до большого, от мужика и до министра!.. И вы сами точно такой же!.. И это чувство я передам с молоком ребенку моему; пусть оно и его одушевляет и дает ему энергию действовать в продолжение всей его жизни.

– Но, прежде чем передавать ему такие убеждения, – возразил князь, видя, что Елена все больше и больше выходит из себя, – вам надобно позаботиться, чтобы здоровым родить его, а потому успокойтесь и не думайте о той неприятности, которую я имел глупость передать вам.

– Ах, да, действительно, – воскликнула Елена грустно-насмешливым голосом, – женщина прежде всего должна думать, что она самка и что первая ее обязанность – родить здоровых детей, здоровой грудью кормить их, потом снова беременеть и снова кормить: обязанность приятная, нечего сказать!

– Зато самая естественная, непридуманная, – сказал князь.

– Конечно, конечно!.. – соглашалась Елена тем же насмешливым тоном. – Неприятно в этом случае для женщин только то, что так как эти занятия самки им не дают времени заняться ничем другим, так мужчины и говорят им: «Ты, матушка, шагу без нас не смеешь сделать, а не то сейчас умрешь с голоду со всеми детенышами твоими!»

– Но что же делать с тем, что женщины, а не мужчины родят, – это уж закон природы, его же не прейдеши! – сказал князь, смеясь.

– Нет, прейдем, прейдем, – извините! – повторяла настойчиво Елена.

– Но как и чем? – спросил князь.

– А тем, что родим ребенка, да и отдадим его в общину!

– И вы в состоянии были бы теперь вашего ребенка отдать в общину?

– Отчего же не отдать?.. Не знаю, что я потом к нему буду чувствовать, но, судя по теперешним моим чувствам, кажется, отдала бы… – отвечала Елена, но как-то уже не таким решительным тоном.

– Нет, не отдали бы! – возразил ей князь и вскоре потом ушел от нее.

Всю дорогу он прошел пешком и был точно ошеломленный. Последний разговор его с Еленой не то что был для него какой-нибудь неожиданностью, – он и прежде еще того хорошо знал, что Елена таким образом думает, наконец, сам почти так же думал, – но все-таки мнения ее как-то выворачивали у него всю душу, и при этом ему невольно представлялась княгиня, как совершенная противуположность Елене: та обыкновенно каждую неделю писала родителям длиннейшие и почтительные письма и каждое почти воскресенье одевалась в одно из лучших платьев своих и ехала в церковь слушать проповедь; все это, пожалуй, было ему немножко смешно видеть, но вместе с тем и отрадно.

 

V

Миклаков, несмотря на то, что условился с княгиней играть в карты, не бывал, однако, у Григоровых в продолжение всего того времени, пока они жили на даче. Причина, его останавливавшая в этом случае, была очень проста: он находил, что у него нет приличного платья на то, чтобы явиться к княгине, и все это время занят был изготовлением себе нового туалета; недели три, по крайней мере, у него ушло на то, что он обдумывал, как и где бы ему добыть на сей предмет денег, так как жалованья он всего только получал сто рублей в месяц, которые проживал до последней копейки; оставалось поэтому одно средство: заказать себе у какого-нибудь известного портного платье в долг; но Миклаков никогда и ни у кого ничего не занимал. По нескольку раз в день он подходил к некоторым богатым магазинам портных, всходил даже до половины лестницы к ним и снова ворочался. Наконец, раз, выпив предварительно в Московском трактире рюмки три водки, он решился и вошел в магазин некоего господина Майера. Подмастерье с жидовскою физиономиею встретил его.

– Могу я видеть господина хозяина? – спросил Миклаков, краснея немного в лице.

– Господина хозяина?.. – переспросил его с некоторым недоуменьем подмастерье.

– Да… Я желал бы с ним переговорить об одной вещи, – сказал, как-то неловко и сильно конфузясь, Миклаков.

– Ваша фамилия? – спросил подмастерье опять тем же тоном недоумения.

– Он меня не знает: это все равно, скажу ли я мою фамилию или нет, – говорил Миклаков, окончательно сконфузясь.

Подмастерье некоторое время недоумевал; он вряд ли не начинал подозревать в Миклакове мошенника, который хочет выслать его из комнаты, а сам в это время и стянет что-нибудь.

– Генрих! – крикнул он, наконец, как бы придумав нечто.

На этот зов из соседней комнаты выскочил молодой человек в самомоднейших узких штанах и тоже с жидовскою физиономией.

– Попросите сюда Адольфа Иваныча! – сказал ему подмастерье.

– А!.. Адольфа Иваныча! – крикнул юный Генрих и опять ускочил в соседнюю комнату.

Через несколько времени после того показался и сам Адольф Иваныч, уже растолстевший и краснощекий жид, с довольнейшей физиономией и с какими-то масляными губами: он сейчас только изволил завтракать и был еще даже с салфеткой в руках.

– Вас спрашивает вот этот господин! – сказал ему подмастерье, указывая рукой на Миклакова.

Адольф Иваныч подошел к тому и несколько вопросительно склонил голову.

Миклаков начал, немножко запинаясь, и был при этом не то что уж красный, а какой-то багровый.

– Я вот видите-с… служу бухгалтером… жалованье получаю порядочное… и просил бы вас… сделать мне в долг… за поручительством, разумеется, казначея нашего… в долг платье… с рассрочкой на полгода, что ли!..

– Платье?.. В долг?.. – повторил Адольф Иваныч и неторопливо обтер себе при этом рот салфеткой. – Ваша фамилия? – прибавил он затем как бы несколько строгим голосом.

– Фамилия моя не княжеская и не графская, а просто Миклаков! – отвечал тот, в свою очередь, тоже резко.

Адольф Иваныч открыл при этом широко глаза.

– Господин Миклаков, автор таких прекрасных рассуждений? – произнес он с уважением и с удивлением.

– Тот самый-с! – отвечал Миклаков, сильно этим ободренный.

– Но скажите, отчего же вы не пишете теперь? – спрашивал его Адольф Иваныч.

– Да так!.. Как-то разошелся со всеми господами журналистами.

– Жаль!.. Очень жаль!.. Я еще в молодости читал ваши сочинения и увлекался ими: действительно, в России очень многое дурно, и всем, кто умеет писать, надобно-с писать, потому что во всех сословиях начинают уже желать читать! Все хотят хоть сколько-нибудь просветиться!.. Какое же вам платье угодно иметь, почтеннейший господин Миклаков? – заключил Адольф Иваныч с какой-то почти нежностью.

– Да я и не знаю… – отвечал тот, пришедший, в свою очередь, тоже в какое-то умилительное состояние, – фрачную пару, что ли, сюртук потом… Пальто… брюки какие-нибудь цветные.

– Прекрасно-с!.. Бесподобно!.. – повторял за ним Адольф Иваныч. – Снимите мерку!.. – присовокупил он подмастерью, который, с заметным уже уважением к Миклакову, стал исполнять это приказание.

– Мне бы, знаете, и белье надобно было сделать, – говорил Миклаков, вытягивая, по требованью подмастерья, то руку, то ногу. – Нет ли у вас знакомой мастерицы, которая бы мне совершила это в долг?

– Да мы же вам и сделаем, – что вам хлопотать!.. Отлично сделаем!.. – воскликнул Адольф Иваныч, и подмастерье, не ожидая от хозяина дальнейших приказаний, снял с Миклакова также мерку и для белья.

– Нужно-с в России просвещение, нужно-с!.. – толковал между тем Адольф Иваныч.

– А что будет стоить все мое платье и белье? – спросил Миклаков, гораздо более занятый своим туалетом, чем просвещением в России.

– Счет!.. – крикнул Адольф Иваныч подмастерью.

Тот сейчас же написал его и подал Миклакову, у которого, по прочтении этого счета, все лицо вытянулось: платья и белья вышло на шестьсот рублей, значит, ровно на половину его годичного жалованья.

– Немножко дорого!.. – проговорил он негромким голосом.

– Дорого-с, очень дорого!.. – согласился и Адольф Иваныч, но уступить, кажется, не намерен был ни копейки.

Миклаков, делать нечего, решился покориться необходимости, хотя очень хорошо понимал, что потом ему не на что будет купить никакой книжки, ни подписаться в библиотеке, и даже он лишится возможности выпивать каждодневно сквернейшего, но в то же время любимейшего им, по привычке, вина лисабонского, или, как он выражался, побеседовать вечерком с доброй Лизой.

– Прикажете доставить вам удостоверение от казначея?.. – проговорил он Адольфу Иванычу.

– Ни, ни, ни!.. Не нужно-с! Я господину Миклакову верю гораздо более, чем всем на свете казначеям.

– Ну, благодарю!.. – сказал Миклаков, протягивая Адольфу Иванычу руку, которую тот с чувством и дружески пожал, и когда, наконец, Миклаков совсем пошел из магазина, он нагнал его на лестнице и почти на ухо шепнул ему:

– У меня брат вот приехал из-за границы!.. Я сейчас с ним и завтракал!.. Друг задушевный Герцена был!.. Все замыслы его знал.

– Вот как!.. – произнес Миклаков, чтобы что-нибудь сказать в ответ.

– Да!.. Да!.. – повторил Адольф Иваныч с важностью. – И он тоже совершенно со мной согласен, что в России нужней всего просвещение. Русский работник, например, мужик русский – он не глуп, нет!.. Он не просвещен!.. Он только думает, что если праздник, так он непременно должен быть пьян, а будь он просвещен, он знал бы, что праздник не для того, а чтобы человек отдохнул, – согласны вы с этим?

– Конечно!.. – согласился Миклаков. – Итак, до свиданья, monsieur Майер! – прибавил он затем поспешно.

– До свиданья, до свиданья! – сказал ему тот самым радушнейшим образом.

Как ни велико оказал одолжение почтенный господин Майер Миклакову, но тот, выйдя от него, сейчас же разразился почти ругательством.

– Скверно-с, скверно не иметь денег, – говорил он, пробираясь домой. – Всякий лавочник, всякий торгаш будет вам нести чушь, и вы ему должны улыбаться, потому что он меценат ваш!

Но как бы ни было, однако, магазин Адольфа Иваныча с этого дня сделался предметом самого тщательного внимания для Миклакова: он чуть не каждый день заходил узнавать, что не нужно ли что-нибудь примерить на нем, и когда, наконец, ему изготовлены были сюртучная пара и несколько сорочек, то он немедля все это забрал и как бы с сокровищем каким проворно пошел домой. Здесь он прежде всего написал княгине записку: «По разного рода делам моим, я не мог до сего времени быть у вас; но если вы позволите мне сегодняшний день явиться к вам в качестве вашего партнера, то я исполнил бы это с величайшим удовольствием».

Снести это послание Миклаков нарочно нанял мальчика из соседней мелочной лавочки, который невдолге принес и ответ ему.

«Я рада буду вас видеть и сегодня целый день дома», – писала ему княгиня.

Такое позволение, как видно, очень обрадовало Миклакова; он несколько раз и с улыбкою на губах перечитал письмецо княгини и часов с семи принялся одеваться: надев прежде всего белую крахмальную рубашку, он почувствовал какую-то свежесть во всем теле; новый черный сюртучок, благодаря шелковой подкладке в рукавах, необыкновенно свободно шмыгнул у него по рукам; даже самая грудь его, одетая уже не в грязную цветную жилетку, а в черную, изящно отороченную ленточкой, стала как бы дышать большим благородством; словом, в этом костюме Миклаков помолодел по крайней мере лет на десять. Взяв в руки свое старое пальто и свернув немного набок круглую шляпу, он весело и напевая даже песенку, пошел шагать по улицам московским. У Григоровых в этот день, как нарочно, произошел целый ряд маленьких событий, которые, тем не менее, имели влияние на судьбу описываемых мною лиц. Началось с того, что с самого раннего утра к ним явилась г-жа Петицкая. Княгиня на этот раз была более обыкновенного в откровенном настроении духа и, между прочим, рассказала своей приятельнице, что у ней с мужем чисто одни только дружественные отношения.

– Но как же это так, как так? – воскликнула г-жа Петицкая, исполненная удивления.

– Но разве между нами могут существовать другие отношения? – возразила ей, с своей стороны, княгиня.

– Почему ж не могут? – спросила г-жа Петицкая голосом невиннейшего младенца.

– Потому что он любит другую женщину, – отвечала княгиня спокойно и с достоинством.

– Ах, так вы это знаете? – воскликнула г-жа Петицкая опять-таки детски-невинным голосом.

– Он мне сам давно сказал об этом! – отвечала княгиня с прежним достоинством.

Г-жа Петицкая решительно не знала, как и держать себя: начать ли бранить князя или нет? Она, впрочем, слишком не любила его, чтобы удержаться при подобном случае.

– Все это очень хорошо!.. – начала она, как-то скосив на сторону весь свой рот. – Но тут я только одного не могу понять: каким образом молоденькую, хорошенькую жену променять на подобную цыганку, потому что mademoiselle Жиглинская, по-моему, решительно цыганка!

– Это уж его вам надобно спросить, а не меня! – отвечала ей с горькой усмешкой княгиня.

Разговор этот их был прерван полученным письмом от Миклакова, прочитав которое, княгиня сейчас же написала на него ответ и обо всем этом тоже не сочла за нужное скрывать от г-жи Петицкой.

– А у меня сегодня вечером гость будет! – сказала она ей.

– Кто такой? – спросила г-жа Петицкая с любопытством.

– Миклаков! – отвечала княгиня.

– Ну, неинтересен!..

– Но он очень умен, говорят!

– Не думаю!.. Что пьяница – это я слышала; но об уме его что-то никто не говорит!..

– Нет, он очень, говорят, умен! – повторила еще раз княгиня.

В это время вошел лакей и доложил:

– Николай Гаврилыч Оглоблин!

Княгиня сделала при этом недовольную мину.

M-r Оглоблин приходился тоже кузеном и князю Григорову, который, впрочем, так строго и сурово обращался с ним, что m-r Николя почти не осмеливался бывать у Григоровых; но, услышав последнее время в доме у отца разговор об Елене, где, между прочим, пояснено было, что она любовница князя, и узнав потом, что ее выгнали даже за это из службы, Николя воспылал нестерпимым желанием, что бы там после с ним ни было, рассказать обо всем этом княгине.

Подъехав к дому Григоровых, он не совсем был уверен, что его примут, и его действительно не приняли бы, но за него заступилась г-жа Петицкая.

– Примите его, душенька! – воскликнула она. – Я так много слышала об этом господине.

Княгиня послушалась ее и велела впустить Николя.

Тот влетел расфранченный и блистающий удовольствием.

– Анну-то Юрьевну… – начал он отшлепывать сию же минуту своими толстыми губищами, – выгнали из службы!

– Как выгнали? – спросила княгиня почти испуганным голосом.

Г-жа Петицкая свои, по обыкновению, опущенные в землю глаза при этом приподняла и уставила на Оглоблина.

– Выгнали! – повторил Николя почему-то с необыкновенным удовольствием. – Там у ней начальница училища была какая-то Жиглинская… Она девушка, а очутилась в положении дамы, а Анна Юрьевна все заступалась за нее, – их обеих и вытурили! Ха-ха-ха!

– Вот как, и Елену вытурили? – спросила г-жа Петицкая как бы больше княгиню.

– Не знаю, я не слыхала этого, – отвечала та с некоторым сомнением.

– Вытурили обеих!.. Это головой моей парирую, что верно!.. – выбивал язычищем своим Николя. – К нам приезжал Яков Семеныч Перков – вы знаете Перкова?

– Да, немножко!.. – отвечала княгиня.

– Он этакий святоша… жития архиереев все описывает, и говорит моей maman: «Анне Юрьевне, – говорит, – можно быть начальницей женских заведений только в Японии, а не в христианском государстве».

– Почему же в Японии? – спросила княгиня невинным голосом.

– Неужели вы не понимаете? – воскликнул Николя.

– Нет! – отвечала княгиня, смотря на него по-прежнему с недоумением.

– Et vous aussi?.. – отнесся Николя к Петицкой.

– Я немножко!.. – отвечала та, слегка краснея: когда что касалось до каких-нибудь знаний, то г-жа Петицкая, несмотря на свою скромность, всегда признавалась, что она все знает и все понимает.

– Там девушек учат не в пансионах, а в других местах!.. – пояснил Николя и залился снова смехом.

Но княгиня, кажется, и тут ничего не поняла.

Г-жа же Петицкая, задержав при этом, по обыкновению, дыхание, окончательно покраснела.

– Яков Семеныч, по-моему, совершенно справедливо говорит, – отшлепывал Николя, побрызгивая слюнями во все стороны. – Девушка эта сделалась в известном положении: значит, она грешна против седьмой заповеди, – так?

На вопрос этот обе дамы ему не отвечали.

– Значит, ее надобно наказать!.. Предать покаянию, заключить в монастырь…

– Монастырей недостало бы, если бы всех за это так наказывали, – сказала княгиня, слегка усмехаясь.

– Нет, мало что недостало бы!.. Тогда хуже бы вышло: стали бы скрывать это и убивать своих детей! – проговорила г-жа Петицкая.

– Сделайте милость: пусть убивают, а их за это на каторгу будут ссылать! – расхорохорился Николя.

– Но почему же вы так строго судите?.. Это почему? – отнеслась к нему г-жа Петицкая. – Неужели вы сами совершенно безгрешны?

– О, я совершенно безгрешен! – отвечал Николя и самодовольным образом захохотал во все горло.

– Вы?.. Вы?.. – воскликнула г-жа Петицкая с каким-то особенным ударением и устремляя на Николя проницательный взгляд.

– Да, я! – отвечал, продолжая смеяться, Николя.

– Ну, я имею причины думать совсем другое! – возразила г-жа Петицкая.

– Вы имеете? – спросил Николя. – Ах, это очень интересно! – воскликнул он и пересел рядом с г-жою Петицкой.

Та при этом подобрала немножко платье с той стороны, с которой он сел, и даже вся поотодвинулась от него несколько: она опасалась, чтобы Николя, разговаривая с ней, не забрызгал ее слюнями.

– Что такое вы имеете, что такое? – начал он приставать к ней, наклоняясь почти к самому уху ее.

Г-жа Петицкая, в самом деле, знала про Николя кой-какие подробности: года три тому назад она жила на даче в парке, на одном дворе с француженкой m-lle Пижон, тайною страстью m-r Оглоблина, и при этом слышала, что он очень много тратит на нее денег. Кроме того, г-жа Петицкая из своего верхнего окна очень хорошо могла смотреть в окна к m-lle Пижон, – у г-жи Петицкой была почти страсть заглядывать в чужие окна!.. При этом она видела, как Николя, для потехи m-lle Пижон, плясал в одном белье, как иногда стоял перед ней на коленях, и при этом она била его по щекам; как в некоторые ночи он являлся довольно поздно, но в комнаты впускаем не был, а, постояв только в сенях, уезжал обратно.

– Наконец, это неблагородно! – воскликнул Николя. – Произнести человеку обвинение и не сказать, в чем оно состоит!..

Николя думал, что это он сказал очень умную, а главное – чрезвычайно современную фразу.

– А, так вы хотите, чтобы я назвала вам вашу тайну? – проговорила г-жа Петицкая немножко как бы и устрашающим голосом.

– Хочу, скажите! – отвечал ей на это смело Николя.

– Извольте, я вам напомню: парк, Лазовский переулок, третья дача на левой стороне.

– А!.. Ха-ха-ха! – захохотал Николя.

– Так вы, значит, смеетесь теперь тому, что там происходило? – спросила его г-жа Петицкая.

– Ха-ха-ха! – продолжал хохотать Николя. – Но как вы это знаете?.. Вот что удивительно.

– Я все знаю! Все знаю! – говорила г-жа Петицкая знаменательно.

– И когда-нибудь мне это скажете? – говорил Николя с разгоревшимися глазами.

– Не знаю, увижу, как вы еще будете стоить того!.. – отвечала Петицкая.

Николя, по преимуществу, доволен был тем, что молодая и недурная собой женщина заговорила с ним о любви; дамам его круга он до того казался гадок, что те обыкновенно намеку себе не позволяли ему сделать на это; но г-жа Петицкая в этом случае, видно, была менее их брезглива.

– Но где же я с вами буду встречаться? – присовокупил Николя вполголоса.

– Да приезжайте хоть сюда ужо вечером!.. Здесь будут кое-кто! – отвечала ему г-жа Петицкая тоже вполголоса.

– А княгиня ничего?.. Примет? Впрочем, я и без доклада войду!.. А вы будете? – говорил Николя.

– Буду непременно!

Николя после этого поднялся с своего места.

– Adieu, кузина! – проговорил он, обращаясь к княгине.

– Adieu! – отвечала ему та, как бы очень занятая своей работой и не подняв даже глаз на него.

Николя уехал.

Князь последнее время видался с женой только во время обеда, и когда они на этот раз сошлись и сели за стол, то княгиня и ему тоже объявила:

– А у меня сегодня будет твой приятель Миклаков.

– И отлично!.. Он славный господин! – произнес князь.

– Но только я ужасно его боюсь: он насмешник, должно быть, большой! – сказала княгиня.

– И насмешник не то что этакий веселый, а ядовитый! – подхватила г-жа Петицкая, неизвестно за что почти ненавидевшая Миклакова.

– Не свои ли вы качества приписываете ему? – сказал ей на это князь, начавший последнее время, в свою очередь, тоже почти ненавидеть г-жу Петицкую.

Та при этом очень сконфузилась, покраснела и разобиделась.

– Благодарю покорно за подобное мнение обо мне! – проговорила она.

– Почему ж оно для вас обидно?.. Ядовитость не такое дурное качество, которого бы люди могли стыдиться! – возразил ей князь.

– Да, но все-таки… – произнесла г-жа Петицкая и не докончила своей мысли.

– Все-таки подобных вещей не говорят в глаза! – пояснила за нее княгиня.

Князь ответил на это небольшой гримасой и совершенно отвернулся от г-жи Петицкой.

– Миклаков вот какой человек, – заговорил он потом, явно обращаясь к одной только жене. – В молодости он обещал быть ученым, готовился быть оставленным при университете; но, на беду великую, в одном барском доме, где давал уроки, он встретил дочь – девушку смазливую и неглупую… Он влюбился в нее по уши; она отвечала ему тем же, давала ему даже тайные свидания в саду, а когда время приспело, так и вышла замуж за кого ей приличнее и нужнее было! Бедный Миклаков все тут потерял – всякое сердечное спокойствие, веру в людей, всю свою университетскую карьеру и, наконец, способность заниматься, потому что с ума сошел!

– Как с ума сошел?.. Не может быть! – воскликнули в один голос княгиня и Петицкая.

– Так, сошел! – повторил князь. – А потому человек, которого постигали в жизни подобные события, вряд ли способен к одной только ядовитости; а что он теперь обозлился на весь божий мир, так имеет на то полное нравственное право!

Всю эту историю любви Миклакова князь узнал от Елены, от которой тот не скрывал ее. Сам же Миклаков никогда прямо не говорил об том князю.

– Вот никак бы не предполагала, что Миклаков может влюбиться до такой степени, – проговорила княгиня.

– И я тоже! – подхватила г-жа Петицкая.

– Мало ли кто чего не предполагает, и женщины вообще очень дурно понимают мужчин! – возразил князь.

– Точно так же, как и мужчины! – сказала ему на это г-жа Петицкая.

Но князь на это ее замечание не ответил ни словом и по-прежнему сидел, отвернувшись от нее. Между тем рассказ его о Миклакове перевернул в голове княгини совершенно понятие о сем последнем; она все после обеда продумала, что какую прекрасную душу он должен иметь, если способен был влюбиться до такой степени, и когда, наконец, вечером Миклаков пришел, она встретила его очень дружественно и, по свойственной женщинам наблюдательности, сейчас же заметила, что он одет был почти франтом. Княгине это было приятно: предчувствие говорило ей, что так щегольски Миклаков оделся для нее. Вскоре затем в зале раздались новые шаги: княгиня думала, что это князь, но в гостиную явился Николя Оглоблин. На лице княгини явно выразилось удивление, а г-жа Петицкая при его появлении немного потупилась. Николя заметил, кажется, не совсем приятное выражение на лице хозяйки.

– А я вам давеча, кузина, – начал он, – забыл сказать, что у отца скоро будет бал!.. Не забудьте об этом и позаботьтесь о вашем туалете: я нарочно заехал вам сказать о том.

Прием этот Николя употреблял во всех домах, куда приезжал неприглашенный.

– Не знаю, я вряд ли буду у вас на бале, – отвечала ему довольно сухо княгиня.

– Ну нет, приезжайте! – воскликнул Николя и поспешил затем усесться рядом с г-жою Петицкой.

Княгиня же обратилась к Миклакову:

– Вы желаете играть в карты?

– Если вам угодно! – отвечал тот.

Княгиня повела его в совершенно особое отделение гостиной, за трельяжем, увитым плющом и цветами, и где заранее были приготовлены стол, карты и свечи. Здесь они уселись играть. Миклаков вначале сильно потрухивал проиграть, потому что у него в кармане было всего только три рубля серебром; но, сыграв несколько игр, совершенно успокоился: княгиня играла как новорожденный младенец и даже, по-видимому, нисколько не хлопотала играть получше. Ее главным образом мучило желание заговорить с Миклаковым поскорее об его несчастной любви и сумасшествии.

– Скажите, – начала она, сильно конфузясь и краснея, – мне муж про вас говорил… только вы, пожалуйста, не рассердитесь!.. Я, конечно, глупо делаю, что спрашиваю вас, но мне ужасно любопытно: правда ли?.. Но нет, прежде вы лучше скажите мне, что не рассердитесь на меня.

– Никогда и ни за что не рассержусь, – отвечал ей Миклаков. – Разве на ангела можно сердиться? – прибавил он, тасуя несколько дрожащими руками карты.

– На ангела!.. – повторила княгиня еще более смущенным голосом. – Мне муж говорил, что вы раз сходили с ума от несчастной любви!

Миклаков очень хорошо понял, что такая рекомендация в глазах княгини была для него недурна.

– Целый год был сумасшедший! – отвечал он ей просто и совершенно нерисующимся образом.

– Вот этак приятно быть любимой! – проговорила княгиня.

– Но неприятно так любить, – возразил ей с горькой усмешкой Миклаков.

– Еще бы! – подтвердила с участием княгиня.

Далее разговор на эту тему не продолжался. Миклаков стал молча играть в карты и только по временам иногда слегка вздыхал, и княгиня каждый раз уставляла на него при этом добрый взгляд; наконец, она, как бы собравшись со смелостью и ставя при этом огромнейший ремиз, спросила его тихим голосом:

– Где ж теперь эта особа?

– Она давно уж умерла, – отвечал ей Миклаков по-прежнему просто.

Княгине как будто бы приятно было это услышать.

К концу пульки она, проиграв рублей сорок, вспомнила вдруг:

– Ax, monsieur Миклаков, вы, может быть, ужинаете? – произнесла она.

– Ужинаю, если ужин есть, и не ужинаю, когда его нет!

– Он сейчас будет! – воскликнула княгиня и сама побежала хлопотать об ужине, который через полчаса и был готов.

М-r Оглоблин в продолжение всего вечера не отошел от г-жи Петицкой, так что ей даже посмеялась княгиня:

– Вы, кажется, нового обожателя себе приобрели?

– Кажется! – отвечала Петицкая с усмешкой и с маленькой гримасой.

За ужином Миклаков, по обыкновению, выпил довольно много, но говорить что-либо лишнее остерегся и был только, как показалось княгине, очень задумчив. При прощании он пожал у ней крепко руку.

– Благодарю вас за все, за все! – говорил он с ударением.

– Вы будете иногда приходить ко мне? – спросила на этот раз княгиня сама, смотря на него своим добрым взглядом.

– Как прикажете, хоть завтра же!

– Завтра приходите! – сказала ему княгиня.

– Хорошо! – отвечал Миклаков и ушел.

Николя, в свою очередь, предложил г-же Петицкой довезти ее до дому; они тоже, должно быть, постолковались между собой несколько и пустились в некоторые откровенности; Николя, например, узнал, что г-жа Петицкая – ни от кого не зависящая вдова; а она у него выпытала, что он с m-lle Пижон покончил все, потому будто бы, что она ему надоела; но в сущности m-lle Пижон его бросила и по этому поводу довольно откровенно говорила своим подругам, что подобного свинью нельзя к себе долго пускать, как бы он ни велики платил за то деньги. Затем г-жа Петицкая сделала Николя такой вопрос, что кого же он теперь любит? А он начал ее с божбой уверять, что никого!.. Но г-жа Петицкая этому, разумеется, не верила. Тогда Николя ей объяснил, что он, пожалуй, теперь принадлежит всем женщинам и ни одной в особенности, и этому г-жа Петицкая поверила. Поехав, дорогой Николя сам уж рассказал ей, что он имеет своего личного, независимого от отца, годового дохода двадцать тысяч; г-жа Петицкая перевела при этом как-то особенно дыхание. Когда, наконец, они подъехали к квартире г-жи Петицкой, Николя прямо спросил ее, что в какой день он может застать ее дома?..

– В воскресенье, понедельник, вторник, середу, четверг, пятницу и субботу! – отвечала ему скороговоркой г-жа Петицкая.

– А если я не застану вас в какой-нибудь день дома, что тогда с вами сделать? – сказал Николя, тоже, в свою очередь, желая сострить.

– Тогда на другой день приедете! – произнесла г-жа Петицкая, проворно соскакивая с саней и скрываясь за калиткою своего дома.

Все эти объяснения сильно взволновали Николя.

– Эка какая она – а? – говорил он, и толстые губищи его как-то отвисли у него при этом.

 

VI

Ссора с матерью сильно расстроила Елену, так что, по переезде на новую квартиру, которую князь нанял ей невдалеке от своего дома, она постоянно чувствовала себя не совсем здоровою, но скрывала это и не ложилась в постель; она, по преимуществу, опасалась того, чтобы Елизавета Петровна, узнав об ее болезни, не воспользовалась этим и не явилась к ней под тем предлогом, что ей никто не может запретить видеть больную дочь. Кроме того, Елена не хотела беспокоить и князя, который, она видела, ужасно тревожится грядущим для нее кризисом; она даже думала, чтобы этот кризис прошел секретно для него, и ему уже сказать тогда, когда все будет кончено. В одну ночь, однако, князь вдруг получил от Елены каким-то странным почерком написанную записку:

«Друг мой, поспеши ко мне, я умираю, спасите хоть ребенка».

Князь, едва надев на себя кое-что, бросился к ней. Он застал Елену, лежащую на постели, с посинелым лицом и закатившимися глазами. Довольно нестарая еще акушерка суетилась и хлопотала около нее.

– Ну, вот теперь мне легче будет умирать! – проговорила Елена, увидав князя и беря его за руку.

Вслед же за тем его отозвала акушерка.

– Пошлите поскорей за доктором!.. Я одна тут ничего не могу сделать! – проговорила она.

Князь опять побежал домой, сам разбудил кучера и послал его за знаменитым доктором; кучер возвратился и доложил, что знаменитый доктор у другой больной. Князь при этом известии вырвал у себя целую прядь волос из головы, послал еще за другим знаменитым доктором, но тот оказался сам больным. Князь был готов с ума сойти, тем более, что Елена почти с голосу на голос кричала. Он знал ее терпеливость и понимал, каковы должны быть ее страдания. Среди такого отчаяния он вдруг припомнил, как еще покойная мать его говорила ему, что ей в родах очень помог Елпидифор Мартыныч.

– Поезжай за Иллионским! – крикнул он стоявшему в дверях кучеру.

Тот поскакал за Иллионским.

Елпидифора Мартыныча разбудили и доложили ему, что его зовут от князя Григорова к г-же Жиглинской. Он уже слышал, что Елена больше не жила с матерью, и понял так, что это, вероятно, что-нибудь насчет родов с ней происходит. Первое его намерение было не ехать и оставить этих господ гордецов в беспомощном состоянии; но мысль, что этим он может возвратить себе практику в знатном доме Григоровых, превозмогла в нем это чувство.

Он поехал. Князь, увидав его, чуть не бросился ему на шею.

– Спасите, бога ради, несчастную! – воскликнул он.

– Я помочь только могу, а не спасти; спасти ее может один только бог! – отвечал ему наставническим голосом Елпидифор Мартыныч.

Войдя затем к больной, он начал ее довольно опытным образом исследовать; благодаря значительной силе в руках и большой смелости, Елпидифор Мартыныч, как акушер, был, пожалуй, недурной.

– Я ничего тут не вижу особенно опасного!.. – говорил он, продолжая мрачно смотреть на Елену.

– Может быть, младенец очень велик… – тихо и несмело ему заметила акушерка.

– Ну да, врите больше!.. – возразил ей Елпидифор Мартыныч и, взяв Елену за руку, стал у нее пульс щупать, наклонив при этом даже голову, как бы затем, чтобы лучше чувствовать биение артерии.

– Кроме слабости и упадка сил, решительно ничего нет! – продолжал он, как бы рассуждая сам с собой. Затем Елпидифор Мартыныч, отошед от Елены, осмотрел ее уже издали. – Ну, прежде всего надобно помолиться богу! – заключил он и начал молиться.

Акушерка, в подражение ему, тоже стала молиться.

Князь смотрел на всю эту сцену, стоя прислонившись к косяку и с каким-то бессмысленным выражением в лице. С Елпидифора Мартыныча между тем катился уже холодный пот, лицо у него было бледно, глаза горели какой-то решимостью.

– Потрудитесь, моя милая, теперь все, какие у вас есть, ковры и одеяла постлать на пол, чтоб сделать его помягче, – сказал он менее суровым голосом стоявшей в дверях горничной.

Та принялась исполнять его приказания. Елпидифор Мартыныч мрачно и внимательно смотрел на ее труды.

– Зачем вы все это делаете? – спросил его, наконец, князь, как бы пришедший несколько в себя.

– А вот затем, чтобы вы ушли отсюда!.. Ступайте!.. Ступайте!.. – сказал ему Елпидифор Мартыныч и почти вытолкнул князя за дверь, которую за ним затворил и сверх того еще и запер. Князь, очутившись в зале, стал, однако, с напряженным и каким-то трагическим вниманием прислушиваться к тому, что происходило за дверью.

– Ну-с, теперь все готово и отлично, – послышался ему голос Елпидифора Мартыныча. – Не угодно ли вам, милостивая государыня, привстать и пройтись немножко! – присовокупил он, видимо, относясь к Елене.

– Не могу!.. Не могу!.. – простонала было та на первых порах.

– Нет!.. Можете!.. Встаньте!.. Это необходимо, – к-ха! – говорил, кашлянув слегка, Елпидифор Мартыныч.

Когда Елена начала вставать, то к ней, должно быть, подошла на помощь акушерка, потому что Елпидифор Мартыныч явно, что на ту крикнул: «Не поддерживайте!.. Не ваше дело!..», – и после того он заговорил гораздо более ласковым тоном, обращаясь, конечно, к Елене: «Ну, вот так!.. Идите!.. Идите ко мне!»

Елена, вероятно, подходила к нему.

– К-ха! – кашлянул вдруг страшнейшим образом Елпидифор Мартыныч, а вместе с тем страшно вскрикнула и Елена.

Князь толкнулся было в дверь, но она не уступила его усилиям. Прошло несколько страшных, мучительных мгновений… Князь стоял, уткнувшись головою в дверь, у него все помутилось в голове и в глазах; только вдруг он затрепетал всем телом: ему послышался ясно плач ребенка… Князь опустился на стоявшее около него кресло; слезы, неведомо для него самого, потекли у него по щекам. «Боже, благодарю тебя!» – произнес он, вскидывая глаза к небу.

Долго ли просидел князь в таком положении, он сам того не знал, наконец, запертая дверь отворилась, и в ней показался Елпидифор Мартыныч.

– Ну что, благополучно? – спросил его трепещущим голосом князь и с еще более выступившими слезами на глазах.

– Всеотличнейшим манером!.. Сына-с вам подарила!.. – отвечал Елпидифор Мартыныч как бы веселым голосом, хоть холодный пот все еще продолжал у него выступать на лбу, так что он беспрестанно утирал его своим фуляровым платком.

Князь в радости своей не спросил даже Елпидифора Мартыныча, что такое, собственно, он сделал с Еленой, а между тем почтенный доктор совершил над нею довольно смелую и рискованную вещь: он, когда Елена подошла к нему, толкнул ее, что есть силы, в грудь, так что сна упала на пол, и тем поспособствовал ее природе!.. Способ этот Елпидифор Мартыныч заимствовал у одной деревенской повитухи, которая всякий раз и с большим успехом употребляла его, когда родильницы трудно рожали. Сам же Елпидифор Мартыныч употребил его всего только другой раз в жизни: раз в молодости над одной солдаткой в госпитале, так как о тех не очень заботились, – умирали ли они или оставались живыми, и теперь над Еленой: здесь очень уж ему хотелось блеснуть искусством в глазах ее и князя! Довольный и торжествующий, он сел в зале писать рецепт, а князь потихоньку, на цыпочках вошел в спальню, где увидел, что Елена лежала на постели, веки у ней были опущены, и сама она была бледна, как мертвая. Князь не осмелился даже подойти к ней и пробрался было в соседнюю комнату, чтобы взглянуть на сына; но и того ему акушерка на одно мгновение показала, так что он рассмотрел только красненький носик малютки. Князь после того, как бы не зная, чем себя занять, снова возвратился в залу и сел на прежнее свое место; он совершенно был какой-то растерянный: радость и ужас были написаны одновременно на лице его. Елпидифор Мартыныч, кончив писание рецепта, обратился к нему:

– Вот-с, извольте все это взять в аптеке и употреблять по назначению, а завтра часов в двенадцать я опять к вам заеду, – проговорил он, затем встал, отыскал свою шляпу и проворно пошел.

Князь тут только вспомнил, что надобно было заплатить Елпидифору Мартынычу, и поспешил его догнать.

– Благодарю вас, – говорил он, суя ему в руку пятьсот рублей сериями, которые случились у него в кармане.

– Не нужно-с! Не нужно! – ответил вдруг Елпидифор Мартыныч, кинув быстрый взгляд на деньги и отстраняя их своей рукой от себя. – Я не из корысти спасал больную, а прежде всего – по долгу врача, а потом и для того, чтобы вы оба устыдились и не на каждом бы перекрестке кричали, что я дурак и идиот: бывают обстоятельства, что и идиоты иногда понадобятся!

Говоря это, Елпидифор Мартыныч блистал удовольствием от мысли, что он мог так великодушно и так благородно отомстить князю и Елене. Первый же стоял перед ним с потупленным и нахмуренным лицом.

– Пожалуйста, возьмите!.. – повторил он еще раз, протягивая опять к Елпидифору Мартынычу руку с деньгами.

– Не возьму-с! – отвечал тот, снова кинув какой-то огненный взор на деньги и надевая калоши. Через минуту он хлопнул дверьми и скрылся совсем из глаз князя.

За минутами такого торжества для Елпидифора Мартыныча вскоре последовали и минуты раскаяния. Приехав домой, он лег, было, в постель, но заснуть не мог и вдруг, раздумавшись, ужасно стал досадовать на себя, зачем он не взял от князя денег. «Вот дурак-то я!» – говорил он сам с собой, повертываясь с одного бока на другой. «Вот дуралей-то!» – прибавлял он, повертываясь опять на прежний бок, и таким образом он промучился до самого утра, или, лучше сказать, до двенадцати часов, когда мог ехать к Жиглинской, где ожидал встретить князя, который, может быть, снова предложит ему деньги; но князи он не нашел там: тот был дома и отсыпался за проведенную без сна ночь. Елпидифор Мартыныч надеялся на следующий день, по крайней мере, встретить князя и действительно встретил его; князь был с ним очень внимателен и любезен, но о деньгах ни слова, на следующий день тоже, – и таким образом прошла целая неделя. Елпидифор Мартыныч потерял всякое терпенье и раз даже не выдержал и сказал акушерке:

– А что, вам не платили еще ничего здесь?

– Нет, не платили, а что же?

– Да так, мне тоже; я сам, впрочем, имел глупость: тогда князь тотчас же после родов предлагал мне тысячу рублей, а я не взял. Как думаю, брать в такую минуту, – сами согласитесь!

– Конечно! – согласилась акушерка. – Но что же, все равно, он после вам заплатит.

– Да ведь то-то после заплатит – к-ха!.. Как тоже он понял мои слова? Может быть, он думает, что я никогда не хочу с него брать денег… Нельзя ли вам этак, стороной, им сказать: – «А что, мол, платили ли вы доктору? – Пора, мол, везде уж по истечении такого времени платят!»

– Ни за что, ни за что! – воскликнула акушерка. – Они, пожалуй, подумают, что этим я хочу о плате себе напомнить, ни за что!

– Ну, глупо! Другой раз вас ни на какую практику с собой не приглашу! – сказал Елпидифор Мартыныч.

– Пожалуй, не приглашайте! Сделайте такое ваше одолжение! – отвечала насмешливо акушерка.

Елпидифор Мартыныч стал в такое затруднительное положение касательно этих денег, что решился даже посоветоваться с Елизаветой Петровной и, собственно с этой целью, нарочно заехал к ней.

– Поздравляю вас с внуком! – сказал он, входя к ней.

– Как, разве родила Лена? – воскликнула Елизавета Петровна, вспыхнув вся в лице, – того, чтобы даже ей не прислали сказать, когда дочь родит, она уж и не ожидала!

– Как же, родила с неделю тому назад прехорошенького мальчика!..

Елизавета Петровна на это молчала.

– Что ж, вам надобно теперь ехать и познакомиться с внуком! – продолжал Елпидифор Мартыныч.

– Где уж мне этакой чести дождаться!.. Я во всю жизнь, может быть, не увижу его!.. И в подворотню свою, чай, заглянуть теперь не пустят меня! – отвечала Елизавета Петровна, и ей нестерпимо захотелось хоть бы одним глазком взглянуть на внука.

– Нет, пустят! – успокоивал ее Елпидифор Мартыныч.

– А я знаю, что не пустят! – возражала ему Елизавета Петровна, и слезы уж текли по ее желтым и поблекшим щекам.

– Да, вот дети-то!.. Кабы они хоть немного понимали, сколько дороги они родительскому сердцу, – говорил Елпидифор Мартыныч размышляющим голосом. – Но вы все-таки съездите к ним; примут ли они вас или нет – это их дело.

– Съезжу, исполню этот долг мой, – сказала Елизавета Петровна.

– Съездите!.. – повторил еще раз ей Елпидифор Мартыныч. – Ну и спросите их, – продолжал он как бы более шутливым голосом: – «А что, мол, кто у вас лечит?» Они скажут, разумеется, что я.

– А разве вы ее лечите?

– Я. На волоске ее жизнь была… Три дня она не разрешалась… Всех модных докторов объехали, никто ничего не мог сделать, а я, слава богу, помог без ножа и без щипцов, – нынче ведь очень любят этим действовать, благо инструменты стали светлые, вострые: режь ими тело человеческое, как репу.

– Что вы-то такое сделали? – спросила его Елизавета Петровна.

– Так, тут секретец один, – отвечал Елпидифор Мартыныч уклончиво.

– Князь, чай, хорошо заплатил вам за это? – спросила Елизавета Петровна, заранее почти догадавшаяся, к чему он ведет весь этот разговор.

– Да пока еще ничего! – отвечал Елпидифор Мартыныч, как-то стыдливо потупляя глаза свои. – Тут маленькое недоразуменьице вышло… Когда все это благополучно кончилось, он вдруг кидается ко мне и предлагает тысячу рублей…

– Тысячу же рублей, однако? – перебила его Елизавета Петровна.

– Целую тысячу, – повторил Елпидифор Мартыныч, неизвестно каким образом сосчитавший, сколько ему князь давал. – Но я тут, понимаете, себя не помнил – к-ха!.. Весь исполнен был молитвы и благодарности к богу – к-ха… Мне даже, знаете, обидно это показалось: думаю, я спас жизнь – к-ха! – двум существам, а мне за это деньгами платят!.. Какие сокровища могут вознаградить за то?.. «Не надо, говорю, мне ничего!»

– Вот уж это, по-моему, глупо! – сказала Елизавета Петровна. – С бедных не взять – другое дело, а с богатых – что их жалеть!

– Согласен, что так, но что же прикажете с характером своим делать? Не надо да не надо!.. Проходит после того день, другой, неделя, а они все, может быть, думают, что мне не надо, – так я на бобах и остался!

– И ништо вам, сами виноваты, – сказала ему Елизавета Петровна.

– Сам, сам!.. – согласился Елпидифор Мартыныч. – Не пособите ли вы мне в этом случае?.. Право, мне становится это несколько даже обидно… Вот когда и нужно, – присовокупил он каким-то даже растроганным голосом, – чтобы родители были при детях и наставляли их, как они должны себя вести!

– Плохо уж нынешних детей наставлять! – воскликнула Елизавета Петровна.

– Плохо-то, плохо! Конечно, что на первых порах слова родительские им покажутся неприятными, ну, а потом, как обдумаются, так, может быть, и сделают по-ихнему; я, вы знаете, для вас делал в этом отношении, сколько только мог, да и вперед – к-ха!.. – что-нибудь сделаю, – не откажитесь уж и вы, по пословице: долг платежом красен!

– Сделаю, скажу, если только примут меня! – отвечала Елизавета Петровна.

– Примут, примут! – повторил двоекратно Елпидифор Мартыныч и, поехав от Елизаветы Петровны, готов был прибить себя от досады, что о деньгах, которые были почти в руках его, он должен был теперь столько хлопотать. Почтенный доктор, впрочем, совершенно понапрасну беспокоился. Князь имел намерение поблагодарить его гораздо больше, чем сам того ожидал Елпидифор Мартыныч; кроме того, князь предположил возобновить ему годичную практику в своем доме, с тем только, чтобы он каждый день заезжал и наблюдал за Еленой и за ребенком. После помощи, оказанной Иллионским Елене, князь решительно стал считать его недурным доктором и не говорил ему о своих предположениях потому только, что все это время, вместе с Еленой, он был занят гораздо более важным предметом.

– Как же мы назовем нашего птенца? – спросил он ее.

– Да хоть Николаем, в честь моего отца, который был весьма, весьма порядочный человек! – отвечала она.

– Хорошо; но когда же мы крестить его будем?

Елена при этом вопросе молчала некоторое время.

– Знаешь что, – начала она неторопливо и с расстановкой. – Если бы только возможно это было, так я желала бы лучше его совсем не крестить.

– Как не крестить? – воскликнул князь.

– Так, не крестить… Я и ты, разумеется, нисколько не убеждены в том, что это необходимо; а потому, зачем же мы над собственным ребенком будем разыгрывать всю эту комедию.

– Как же, ты так-таки совсем и хочешь оставить его некрещеным? – спросил князь, все еще не могший прийти в себя от удивления.

– Так, совсем некрещеным, – отвечала Елена, как бы ясно и определенно обдумавшая этот предмет.

– Но это, – начал князь, все более и более теряясь, – по нашим даже русским законам совершенно невозможно; ты этим подведешь под ответственность и неприятности себя и ребенка!

– Вот в том-то и дело; я никак не желаю, чтобы он жил под русскими законами… Ты знаешь, я никогда и ни на что не просила у тебя денег; но тут уж буду требовать, что как только подрастет немного наш мальчик, то его отправить за границу, и пусть он будет лучше каким-нибудь кузнецом американским или английским фермером, но только не русским.

– Но и там все-таки нельзя быть некрещеным.

– Там, то есть в Америке, он может приписаться к какой хочет секте по собственному желанию и усмотрению.

Князь, на первых порах, почти ничего не нашел, что ей отвечать: в том, что всякий честный человек, чего не признает, или даже в чем сомневается, не должен разыгрывать комедий, он, пожалуй, был согласен с Еленой, но, с другой стороны, оставить сына некрещеным, – одна мысль эта приводила его в ужас.

– Нет, я никак не желаю не крестить его! – сказал он, вставая с своего места и начав ходить по комнате.

По тону голоса князя и по выражению лица его Елена очень хорошо поняла, что его не своротишь с этого решения и что на него, как она выражалась, нашел бычок старых идей; но ей хотелось, по крайней мере, поязвить его умственно.

– Это почему ты не желаешь? Нельзя же иметь какое-то беспричинное нежелание!.. – спросила она.

– Да хоть потому, что я не желаю производить над сыном моим опыты и оставлять его уж, конечно, единственным некрещеным человеком в целом цивилизованном мире.

Последнее представление поколебало, кажется, несколько Елену.

– А китайцы и японцы?.. И это еще неизвестно, чья цивилизация лучше – их или наша!.. – проговорила она.

– Я нахожу, что наша лучше, – сказал князь.

– Я так нахожу, так хочу… Какой прекрасный способ доказывать и убеждать! – сказала насмешливо Елена. – Спросим, по крайней мере, Миклакова, – присовокупила она, – пусть он решит наш спор, и хоть он тоже с очень сильным старым душком, но все-таки смотрит посмелее тебя на вещи.

– Изволь, спросим! – согласился князь и вследствие этого разговора в тот же день нарочно заехал к Миклакову и, рассказав ему все, убедительно просил его вразумить Елену, так что Миклаков явился к ней предуведомленный и с заметно насмешливой улыбкой на губах. Одет он был при этом так франтовато, что Елена, несмотря на свое слабое здоровье и то, что ее занимал совершенно другой предмет, тотчас же заметила это и, подавая ему руку, воскликнула:

– Что это, каким вы франтом нынче?

– Он нынче всегда таким является и каждый вечер изволит с моей супругой в карты играть! – подхватил князь.

– Изволю-с, изволю!.. – отвечал Миклаков, несколько краснея в лице.

– Ну, прежде всего подите и посмотрите моего сына, – сказала ему Елена.

– Да, да, прежде всего этого господина надобно посмотреть! – отвечал Миклаков и прошел в детскую.

– Какой отличный мальчик! Какой прелестный! – кричал он оттуда.

Елена при этом вся цвела радостью. Князь, в свою очередь, тоже не менее ее был доволен этим.

Миклаков, наконец, вышел из детской и сел.

– Славный мальчик, чудесный, – повторил он и тут еще раз.

– А вот Елена Николаевна хочет не крестить его, – сказал князь.

– Что-с? – спросил торопливо Миклаков, как бы ничего этого не знавший.

– Я хочу, чтобы он остался некрещеным, – отвечала Елена.

– Но на каком же это основании?

– На том, что оба мы, родители его, не признаем никакой необходимости в том.

– Поэтому вы сына вашего хотите оставить без всякой религии?

– Хочу! – сказала Елена.

Миклаков поднял от удивления плечи.

– Признаюсь, я не знаю ни одного дикого народа, который бы не имел какой-нибудь религии.

– У диких она пусть и будет, потому что все религии проистекают или из страха, или от невежества.

– От невежества ли, от страха ли, из стремления ли ума признать одно общее начало и, наконец, из особенной ли способности человека веровать, но только религии присущи всем людям, и потому как же вы хотите такое естественное чувство отнять у вашего сына?!

– Если у него нельзя отнять религиозного чувства, то я не хочу, по крайней мере, чтоб он был православный.

– Какой же бы религии вы желали посвятить его? – спросил насмешливо Миклаков.

– Да хоть протестантской!.. Она все-таки поумней и попросвещенней! – отвечала Елена.

– А позвольте спросить, долгое ли время вы изволили употребить на изучение того, чтобы определить достоинство той или другой религии? – продолжал Миклаков тем же насмешливым тоном.

– Для этого вовсе не нужно употреблять долгого времени, а просто здравый смысл сейчас же вам скажет это.

– Ну, а я этого здравого смысла, признаюсь, меньше всего в вас вижу, – возразил Миклаков.

– Это почему? – воскликнула Елена.

– А потому, что если бы вы имели его достаточное количество, так и не возбудили бы даже вопроса: крестить ли вам вашего сына или нет, а прямо бы окрестили его в религии той страны, в которой предназначено ему жить и действовать, и пусть он сам меняет ее после, если ему этого пожелается, – вот бы что сказал вам здравый смысл и что было бы гораздо умнее и даже либеральнее.

– Может быть, умнее, но никак не либеральнее, – сказала, отрицательно покачав головой, Елена.

– Нет, либеральней, – повторил еще раз Миклаков. – То, что вы сделаете вашего сына протестантом, – я не говорю уже тут об юридических неудобствах, – что вы можете представить в оправдание этого?.. – Одну только вашу капризную волю и желание, потому что предмета этого вы не изучали, не знаете хорошо; тогда как родители, действующие по здравому смыслу, очень твердо и положительно могут объяснить своим детям: «Милые мои, мы вас окрестили православными, потому что вы русские, а в России всего удобнее быть православным!»

– В том-то и дело, что я вовсе не хочу, чтобы сын мой был русский!

– И того вы не имеете права делать: сами вы русская, отец у него русский, и потому он должен оставаться русским, пока у него собственного, личного какого-нибудь желания не явится по сему предмету; а то вдруг вы сделаете его, положим, каким-нибудь немцем и протестантом, а он потом спросит вас: «На каком основании, маменька, вы отторгнули меня от моей родины и от моей природной религии?» – что вы на это скажете ему?

– Ничего я ему не скажу, – возразила Елена с досадой, – кроме того, что у него был отец, а у того был приятель – оба люди самых затхлых понятий.

– А мы ему скажем, – возразил Миклаков, – что у него была маменька – в одно и то же время очень умная и сумасшедшая.

– Не сумасшедшая я! – воскликнула на это Елена. – А надобно же когда-нибудь и кому-нибудь начать!

– Что такое начать? – спросил ее Миклаков. – Чтобы все люди протестантами, что ли, были?

– Подите вы с вашими протестантами! – воскликнула Елена. – Чтобы совсем не было религии – понимаете?..

Когда Елена говорила последние слова, то у ней вся кровь даже бросилась в лицо; князь заметил это и мигнул Миклакову, чтобы тот не спорил с ней больше. Тот понял его знак и возражал Елене не столь резким тоном:

– А вот когда не будет религии, тогда, пожалуй, не крестите вашего сына: но пока они существуют, так уж позвольте мне даже быть восприемником его! – заключил он, обращаясь в одно и то же время к князю и к Елене.

– Ну, делайте там, как хотите! – сказала та с прежней досадой и отворачиваясь лицом к стене.

– Я очень рад, конечно, – отвечал князь и пожал даже Миклакову руку.

– А когда же эта история будет? – спросил тот.

– Как-нибудь на этой неделе, – отвечал протяжно князь. – Можно на этой неделе? – счел он, однако, нужным спросить и Елену.

– Мне все равно! – отвечала та, не повертываясь к ним лицом.

– На неделе, так на неделе! – сказал Миклаков и веялся за шляпу.

– А вы еще к нам… К княгине зайдете? – спросил его князь.

– Зайду-с, – отвечал Миклаков опять как бы несколько сконфуженным голосом.

По уходе его, Елена велела подать себе малютку, чтобы покормить его грудью. Мальчик, в самом деле, был прехорошенький, с большими, черными, как спелая вишня, глазами, с густыми черными волосами; он еще захлебывался, глотая своим маленьким ротиком воздух, который в комнате у Елены был несколько посвежее, чем у него в детской.

– Милый ты мой, – говорила она, смотря на него с нежностью. – И тебя в жизни заставят так же дурачиться, как дурачатся другие!

 

VII

Приход, к которому принадлежал дом князя Григорова, а также и квартира Елены, был обширный и богатый. Священник этого прихода, довольно еще молодой, был большой любитель до светской литературы. Он имел приятный тенор, читал во время служения всегда очень толково, волосы и бороду немного достригал, ходил в синих или темно-гранатных рясах и носил при этом часы на золотой цепочке. С купечеством и со своею братиею, духовенством, отец Иоанн (имя священника) говорил, разумеется, в известном тоне; но с дворянством, и особенно с молодыми людьми, а еще паче того со студентами, любил повольнодумничать, и повольнодумничать порядочно. Дьякон же в этом приходе, с лицом, несколько перекошенным и похожим на кривой топор (бас он имел неимовернейший), был, напротив, человек совершенно простой, занимался починкой часов и переплетом книг; но зато был прелюбопытный и знал до мельчайших подробностей все, что в приходе делалось: например, ему положительно было известно, что князь по крайней мере лет пятнадцать не исповедовался и не причащался, что никогда не ходил ни в какую церковь. В недавнее время он проведал и то, что князь к ним же в приход перевез содержанку свою. Обо всем этом дьякон самым добродушнейшим образом докладывал священнику. Тот на это не делал никакого замечания и только при этом как-то необыкновенно гордо смотрел на дьякона. Вообще отец Иоанн держал весь причт ужасно в каком отдаленном и почтительном от себя расстоянии. В одну из заутрен дьякон доложил снова ему:

– Метреса-то у князя родила!

– А она девица? – спросил зачем-то священник.

– Девица, кажется! – отвечал дьякон.

Отец Иоанн на это ничего не сказал, но как будто бы ему приятно было слышать, что девица родила.

Князь и Елена в этот самый день именно и недоумевали, каким образом им пригласить священников крестить их ребенка: идти для этого к ним князю самому – у него решительно не хватало духу на то, да и Елена находила это совершенно неприличным; послать же горничную звать их – они, пожалуй, обидятся и не придут. Пока Елена и князь решали это, вдруг к ним в комнату вбежала кухарка и доложила, что маменька Елены Николаевны приехала и спрашивает: «Примут ли ее?».

Елизавета Петровна до того смиренно явилась, что даже вошла не в переднюю дверь, а через заднее крыльцо в кухню.

Князь и Елена переглянулись между собой.

– Что ж, ты примешь ее? – спросил он Елену по-французски.

Та сделала недовольную мину.

– Очень бы не желала, но если сегодня ее не принять, все равно, она завтра приедет… – отвечала Елена тоже по-французски. – Проси! – присовокупила она кухарке по-русски.

Та ушла, и вслед за тем появилась Елизавета Петровна тише воды и ниже травы.

– Ну, что, как твое здоровье? – сказала она, подойдя к дочери, самым кротким голосом.

Елена после родин еще не вставала и лежала в постели.

– Теперь ничего! – отвечала она довольно сухо матери.

Елизавета Петровна простояла некоторое время в молчании: она даже шляпки не снимала с головы, ожидая, вероятно, что ее не пригласят долго оставаться.

– А что, можно мне внучка моего посмотреть? – прибавила она опять кротчайшим голосом.

– Посмотрите!.. Он там в комнате!.. – отвечала Елена, показывая ей глазами на соседнюю комнату.

Елизавета Петровна самыми тихими шагами ушла туда.

Князю между тем пришла мысль воспользоваться посещением Елизаветы Петровны.

– А что, ежели я попрошу мать твою похлопотать насчет крестин?.. Я тут ничего не понимаю, – сказал он Елене.

– Очень хорошо сделаешь; пусть она и устроит все это!.. – ответила Елена, видимо, довольная этой выдумкой князя.

– Но кто же скажет ей о том: ты или я? – спрашивал князь.

– Я скажу! – отвечала Елена.

В это время Елизавета Петровна возвратилась из детской.

– Премиленький!.. Агушки уж понимает, ей-богу! – проговорила она тихо и тихо села около дочери.

– Какое понимает!.. Мы еще и не крестили его и имени ему не давали!.. – сказала Елена.

– Ах, как это можно!.. Пора, пора! – посоветовала Елизавета Петровна несколько посмелее: она и тем была довольна, что с нею разговаривают, а не молчат.

– Мы оба не знаем, как это сделать… – продолжала Елена. – Похлопочите, пожалуйста, вы об этом!

– С удовольствием, с удовольствием! – сказала Елизавета Петровна совершенно уже смело и с некоторою даже важностью. – Я-то это дело очень хорошо знаю… Слава тебе, боже: у меня самой трое детей было.

– А у вас трое было детей? – спросил ее князь ласково. Он очень уж благодарен был Елизавете Петровне, что она принимала на себя крестинные хлопоты.

– Трое-с. В живых только вот она одна, ненаглядное солнышко, осталась, – отвечала Елизавета Петровна и вздохнула даже при этом, а потом, снимая шляпку, обратилась к дочери. – Ну, так я извозчика, значит, отпущу; ночевать, впрочем, не останусь, а уеду к себе: где мне, старухе, по чужим домам ночевать… И не засну, пожалуй, всю ночь.

Последние слова Елизавета Петровна сказала для успокоения Елены, чтобы та не подумала, что она совсем у ней хочет поселиться; получая и без нее от князя аккуратным образом по триста рублей в месяц, она вовсе не хотела обременять ее собой.

– Скажите, вы все-таки, вероятно, желаете сделать завтрак для священников? – отнеслась она к князю.

– Право, не знаю! – отвечал тот, пожимая плечами. – Желаю, чтобы было сделано, как везде это делается.

– Везде так и делается, везде! – подхватила Елизавета Петровна. – Потому что шампанское акушерка подает; тут ей обыкновенно и деньги кладут, – в этом ее главный доход. И как же теперь шампанское подавать без завтрака, – неловко, согласитесь сами…

Князь согласился с ней.

– Наконец, священники всегда обижаются, когда их не угощают, – всегда!.. Сколько раз я от них слыхала: «Закусочки, говорят, даже не поставили, словно щенка какого-нибудь мы крестили!»

Елизавета Петровна очень настаивала на завтраке главным образом потому, что в эти минуты сама очень проголодалась, и в ее воображении необыкновенно приятно рисовались отбивные телячьи котлеты, превосходно приготовляемые одним ее знакомым кухмистером-кондитером, поставлявшим обыкновенно обеды на свадьбы, похороны, крестины.

– Ну, так вы поэтому священников и пригласите! – подхватил князь, более всего беспокоимый последним обстоятельством.

– Хорошо! – сказала Елизавета Петровна на первых порах очень было решительно, но потом она пообдумала, видно, несколько.

– На два слова! – сказала она, уходя в другую комнату и махая рукой князю.

Тот хоть и не совсем охотно, но вышел к ней.

– Я за священниками сходить схожу, – начала Елизавета Петровна, – но что я мать Елены, я им не скажу, потому что будь она дама, то другое бы дело!..

– Ну да!.. – подхватил князь, очень хорошо понявший, что хочет сказать Елизавета Петровна.

– Я сейчас же к ним в церковь и пойду, благо обедня еще не кончилась. Ведь эта большая церковь, вероятно, ваш приход? – присовокупила она, показывая на видневшуюся в окно огромную колокольню.

– Эта самая! – отвечал князь.

– В минуту слетаю туда! – сказала Елизавета Петровна и, проворно войдя в комнату дочери, проворно надела там шляпку и проворнейшим шагом отправилась в церковь, куда она, впрочем, поспела к тому уже времени, когда юный священник выходил с крестом. Он, видимо, хотел представить себя сильно утомленным и грустным выражением лица желал как бы свидетельствовать о своих аскетических подвигах.

Елизавета Петровна прямо подлетела к нему.

– Покорнейшая просьба, батюшка, к вам! – проговорила она, поцеловав крест и раскланиваясь перед священником.

Ее нахальный и расфранченный вид невольно обратили внимание отца Иоанна.

– Чем могу служить-с? – отвечал он, потупляя перед ней свои голубые глаза.

– Тут одна моя знакомая родила и желает имя наречи и окрестить своего ребенка.

– Это в доме Яковлева, вероятно? – спросил всезнающий и стоящий около священника дьякон.

– Точно так! – отвечала Елизавета Петровна.

– Это что я вам вчера говорил! – сказал дьякон священнику.

– А! – произнес тот, снова потупляя свои глаза.

– Так завтрашний день в 12 часов окрестить и откушать!.. – продолжала Елизавета Петровна.

– Хорошо-с! – сказал священник задумчивым тоном.

Получив этот ответ, Елизавета Петровна отправилась обратно к дочери.

– Ну-с, священников я пригласила, – сказала она. – А кто же у вас будут восприемниками: кум и кума?

– Кум будет Миклаков, – отвечал князь и затем приостановился.

– А кума уж вы будьте! – подхватила Елена.

– Хорошо, очень приятно, с большим удовольствием! – отвечала Елизавета Петровна радостно и немножко важничая. – Теперь поэтому о завтраке только надобно похлопотать, – сколько вы изволите жертвовать на него? – отнеслась она снова к князю.

Толстые телячьи котлеты все соблазнительней и соблазнительней рисовались в воображении Елизаветы Петровны.

– Сколько нужно будет? – отвечал тот.

– Ста рублей не пожалеете?

– Разумеется! – сказал, усмехаясь, князь.

Во все это время Елена имела мучительнейшее выражение лица.

– Посторонних у вас никого не будет, а только кум, кума, акушерка, доктор?

– Да, – подтвердил князь.

– Ах, кстати о докторе!.. – подхватила Елизавета Петровна, как будто бы к слову. – У вас ведь Елпидифор Мартыныч лечит, а что вы заплатили ему?

– То есть я ему заплачу потом, – отвечал князь, несколько сконфуженный таким вопросом.

Елена же при этом более не вытерпела.

– Мамаша, это, наконец, несносно!.. Что за расспросы: заплатили ли тому, что дадите на то?.. Вам что за дело до этого?! – почти вскрикнула она сердитым голосом.

– Не буду, не буду больше! – отвечала Елизавета Петровна, заметно струхнув, и затем, подойдя к Елене, поцеловала ее, перекрестила и проговорила: – Ну, прощай, я поеду… До свиданья! – присовокупила она почти дружественным голосом князю.

Тот, не вставая с места, кивнул ей головой.

Елизавета Петровна отправилась к знакомому ей кухмистеру тоже пешком и тем же проворным шагом. Услышав, что он болен, она не остановилась перед этим и дорвалась до его спальни. Кондитер был уже девяностолетний старик, глухой и плохо видящий.

– Здравствуйте, Яков Иваныч! – воскликнула Елизавета Петровна, входя к нему. – Что, вы, вероятно, не узнали меня?

– Нет, не знаю, извините! – отвечал кондитер, выглядывая на нее из-под зеленого зонтика своего.

– Я Елизавета Петровна Жиглинская.

– А, вот кто… Очень рад, покорнейше прошу садиться! – заговорил кондитер гораздо более любезным голосом: в прежние годы, когда у Жиглинских был картежный дом, почтенный старец готавливал у них по тысяче и по полторы обеды.

– Я к вам с делом, – продолжала Елизавета Петровна, – приготовьте-ка мне завтрачек, – у меня дочь родила.

– Дочь?.. Вот как! – воскликнул старец еще приветливее. – За кем же она замужем? – присовокупил он.

– Да тут за одним господином… Его, впрочем, нет в Москве.

– Нет в Москве? – повторил, как бы соображая кое-что про себя, многоопытный старец.

– Завтрачек вы мне сделайте персон на десять, рублей во сто серебром.

– Можно это! – протянул старец, и в его почти омертвелом лице на мгновение блеснул луч какого-то удовольствия: он сразу же тут сообразил, что от этого дела рублей с полсотни наживет.

– Завтрачек, понимаете, чтобы приличный, дворянский был.

– Дворянский будет! – подтвердил старик. – А в карты после крестин будут играть?

– Конечно, будут! – отвечала, неизвестно на каком основании, Елизавета Петровна.

– Чтобы карты от моих лакеев были! – объяснил старец.

– От ваших, от ваших! – успокоила его Елизавета Петровна и затем, оставив ему адрес Елены, отправилась, наконец, домой. Всем этим днем и тем, что случилось с ней, Елизавета Петровна была очень довольна.

На другой день часу в 12-м, лица, долженствующие участвовать в крещении, собрались. Князь, впрочем, по предварительному соглашению с Еленой, не пришел совсем, Елпидифора Мартыныча тоже не было: не получая до сих пор от князя ни полушки, он, наконец, разобиделся и дня два уже не был у Елены.

Елизавета Петровна, разумеется, явилась раньше всех, в чепце с цветами, набеленная, нарумяненная; лицо ее дышало важностью и удовольствием. Акушерка тоже была довольно нарядна и довольно весела; но зато Миклаков, в новом своем фраке, в новом белье и белом даже галстуке, сидел мрачный в зале на стуле. Он сам напросился на кумовство, а теперь и не рад был тому, потому что вся эта процедура начинала казаться ему страшно скучною. Наконец, пришли священники. Отец Иоанн был в самой новенькой своей гарнитуровой рясе; подстриженные волосы и борода его были умаслены, сапоги чистейшим образом вычищены. Он велел на эти крестины взять весьма дорогие ризы, положенные еще покойным отцом князя Григорова в церковь; купель тоже была (это, впрочем, по распоряжению дьякона) вычищена. Церемония началась. Отец Иоанн одной своей гарнитуровой рясой и сильно вычищенными сапогами уже произвел на Миклакова весьма неприятное впечатление, но когда он начал весьма жеманно служить, выговаривая чересчур ясно и как бы отчеканивая каждое слово, а иногда зачем-то поднимая кверху свои голубые глаза, то просто привел его в бешенство. «Вот фигляр-то и комедиант!» – думал Миклаков, стоя у купели. Затем отец Иоанн, говоря куму и куме, чтоб они дунули и плюнули, точно как будто бы усмехнулся при этом. «А, так ты вот еще из каких… Ну, я теперь тебя насквозь понимаю!» – продолжал почти с бешенством думать Миклаков. Он имел своим правилом, что если кто поп, тот и будь поп, будь набожен, а если кто офицер, то будь храбр и не рассуждай, но если выскочил умственно и нравственно из своего положения, так выходи вон и ищи себе другой деятельности. Отца Иоанна он решился при первом удобном случае срезать на чем свет стоит. По окончании церемонии дьячки, забрав купель и облачение, отправились домой. Отец Иоанн ни на каких обедах и завтраках не позволял им оставаться, так как им всегда почти накрывали или в лакейской, или где-нибудь в задних комнатах: он не хотел, чтобы духовенство было так публично унижаемо; сам же он остался и уселся в передний угол, а дьякон все ходил и посматривал то в одну соседскую комнату, то в другую, и даже заглядывал под ларь в передней. Ему все хотелось увидать князя Григорова, который, по его мнению, непременно должен быть где-нибудь тут. Елизавета Петровна, расплакавшаяся от полноты чувств во время церемонии, по окончании ее сейчас же повела Миклакова поздравить родильницу.

Елена лежала на постели в новеньком нарядном чепчике, в батистовой белейшей кофте и под розовым одеялом. Таким образом нарядиться ее почти насильно заставила Елизавета Петровна и даже сама привезла ей все это в подарок.

– Ну, поздравляю вас, поздравляю! – говорил Миклаков Елене.

– С чем, с чем? – повторила та дважды и как бы укоризненным голосом.

Елизавета Петровна, нисколько, разумеется, не понявшая подобного возражения дочери, прошла в другую комнату, чтобы поскорее велеть подавать священникам чай.

Когда Миклаков снова вернулся в залу, его спросил дьякон своим густым и осиплым басом:

– Ваш чин и фамилия для записания в книгу?

– Надворный советник Миклаков, – отвечал ему тот.

– Благодарю! – сказал дьякон и записал фамилию на бумажке.

Отец Иоанн внимательно вслушался в ответ Миклакова. Он не преминул догадаться, что это был тот самый сочинитель, про которого он недавно еще читал в одном журнале ругательнейшую статью.

Отец Иоанн в натуре своей, между прочим, имел два свойства: во-первых, он всему печатному почти безусловно верил, – если которого сочинителя хвалили, тот и по его мнению был хорош, а которого бранили, тот худ; во-вторых, несмотря на свой кроткий вид, он был человек весьма ехидный и любил каждого уязвить, чем только мог.

– А я недавно читал критику на ваши сочинения, – начал он, кладя с заметным франтовством ногу на ногу.

– На мои сочинения? – спросил Миклаков несколько уже удивленным голосом.

– Да, – отвечал ему отец Иоанн с важностью. – Тут, – прибавил он с некоторой расстановкой, – во многом вас порицают, и я нахожу, что некоторые из порицаний справедливы и основательны.

– Вы находите? – повторил Миклаков.

В голосе его послышался какой-то хрип, и если б отец Иоанн знал, какую он бурю злобы поднимал против себя в душе Миклакова, то, конечно, остерегся бы говорить ему подобные вещи. Миклаков решился уже теперь не продернуть попенка, а просто-напросто пугнуть его хорошенько. Сделав над собой всевозможное усилие, чтобы овладеть собою, он прежде всего вознамерился приласкаться к отцу Иоанну и, пользуясь тем, что в это время вошла в залу Елизавета Петровна и общим поклоном просила всех садиться за завтрак, параднейшим образом расставленный официантами старца, – он, как бы совершенно добродушным образом, обратился к нему:

– Что нам, батюшка, предаваться бесполезным литературным разговорам!.. Выпьемте-ка лучше с нами водочки!

– Нет-с! Благодарю, я не пью, – отвечал отец Иоанн не без важности.

– А вы, отец дьякон? – спросил Миклаков дьякона.

– Я пью-с! – пробасил тот.

– Водку не пить, конечно, прекрасная вещь, – продолжал Миклаков, – но я все детство мое и часть молодости моей прожил в деревне и вот что замечал: священник если пьяница, то по большей части малый добрый, но если уж не пьет, то всегда почти сутяга и кляузник.

– Это есть, есть! – подтвердил с удовольствием и дьякон, улыбаясь себе в бороду.

Отец Иоанн эти слова, кажется, принял прямо сказанными на его счет, но по наружности постарался это скрыть.

– Образ жизни деревенских священников таков, – отвечал он, – что, находясь посреди невежественных крестьян, они невольно от скуки или обезумевать должны, или изощрять свой ум в писании каких-нибудь кляуз. Здесь вон есть и библиотеки и духовные концерты, – и то в нашем сане иным временем бывает крайне скучно.

– Ну, нет!.. По-моему, тут есть несколько другая причина, – возразил ему Миклаков, – они видят, что им каждодневно приходится обманывать этих невежественных крестьян, ну и совестно, люди попорядочнее и пьют со стыда!

Сам Миклаков, в продолжение всего этого разговора, пил беспрестанно и ничего почти не ел.

– Чем же они обманывают их? – спросил отец Иоанн с легким оттенком улыбки на лице.

– Как чем, батюшка? – воскликнул Миклаков. – Ах, отец Иоанн!.. Отец Иоанн!.. – прибавил он как бы дружественно-укоризненным голосом. – Будто вы не знаете и не понимаете этого…

Отец Иоанн позаметнее при этом улыбнулся, но вместе с тем указал Миклакову глазами на дьякона, как бы упрашивая его не компрометировать его и не говорить с ним о подобных вещах при этом человеке.

– Меня вот что всегда удивляло, – продолжал Миклаков, как бы вовсе не понявший его знака, – я знаю, что есть много умных и серьезно образованных священников, – но они, произнося проповеди, искренно ли убеждены в том, что говорят, или нет?

– Смотря по тому, что говорят… – отвечал отец Иоанн с прежней полуулыбкой.

– Стало быть, есть нечто и даже, может быть, несколько этих нечто, в чем вы сомневаетесь? – спросил Миклаков.

– Конечно, что нельзя же всего проверить умом человеческим, и потому многое остается неразгаданным, – отвечал опять как-то уклончиво отец Иоанн, – тайное предчувствие шептало ему, что он должен был говорить осторожно.

– Но надеюсь, что в этом случае не дьявол же вас смущает и поселяет в вас сомнение, – проговорил Миклаков, пожимая плечами.

– Разумеется… Что же такое дьявол?! – отвечал отец Иоанн, уже явно усмехаясь.

Выражение лица Миклакова в эту минуту мгновенно изменилось, из добродушного оно сделалось каким-то строгим.

– А ведь это скверно, батюшка, ужасно скверно! – воскликнул он.

Глаза Миклакова в это время совершенно уже посоловели, и он был заметно пьян. В эту же самую минуту вышла акушерка с шампанским.

Миклакову пришлось отдать ей свои последние десять рублей, что еще более усилило его дурное расположение духа.

– Скверно это-с, скверно! – продолжал он повторять.

Отец Иоанн смотрел на него с удивлением, не понимая, к чему он это говорит.

– Вот, изволите видеть, – объяснил, наконец, Миклаков (язык у него при этом несколько даже запинался), – в той статье, о которой вы так обязательно напомнили мне, говорится, что я подкуплен правительством; а так как я человек искренний, то и не буду этого отрицать, – это более чем правда: я действительно служу в тайной полиции.

Отец Иоанн, а также и дьякон подались несколько назад на своих местах.

– И вот о том, батюшка, что вы, по вашим словам, во многом сомневаетесь, я – извините меня – должен буду донести моему начальству, а оно, вероятно, сообщит об этом митрополиту.

Отец Иоанн побледнел при этом.

– Я ничего подобного не говорил! – произнес он.

– Как, вы ничего не говорили? Нет! Нет!.. Не отнекивайтесь!.. По вашему священству вам стыдно такое запирательство чинить! Вы – светильники наши… – болтал Миклаков.

– Что же я такое говорил? – воскликнул отец Иоанн, у него губы даже дрожали при этом. – Донос и клевета, конечно, все могут на человека изобресть! – присовокупил он.

– Что на вас будет донос – это совершенно справедливо, но чтобы это была клевета – это вздор-с, совершеннейший вздор-с! – восклицал, как-то даже взвизгивая, Миклаков.

– Но я вас прошу, по крайности… – начал было отец Иоанн и не мог докончить, потому что в это время Елизавета Петровна позвала Миклакова к Елене.

– Это зачем? – спросил было тот.

– Нужно-с, ступайте! – повторила настоятельно Елизавета Петровна.

Миклаков послушался и пошел.

– Что это вы за глупости священнику говорили, что донесете на него? – сказала Елена сердитым голосом Миклакову, – весь предыдущий разговор она слышала от слова до слова из своей комнаты.

– Учу батьку, дрессирую немножко его! – отвечал Миклаков.

– Подите сейчас и скажите ему, что вы все это шутили.

– Ни за что, ни за что! – воскликнул Миклаков. – Пусть себе мучится и терзается… А вот у вас так ручку поцелую, ибо сейчас домой отправляюсь! – сказал Миклаков и в самом деле поцеловал у Елены руку.

– Говорят же вам, скажите, что вы шутили! – повторила ему еще раз Елена.

– Я ему скажу, только другое, только другое! – говорил Миклаков, выходя в залу, где сейчас же отыскал свою шляпу.

– Так я буду иметь неудовольствие донести на вас! – сказал он, расшаркиваясь перед отцом Иоанном. – А вас похвалю, похвалю, – поп настоящий! – отнесся он к дьякону и ушел.

Отец Иоанн остался совершенно растерянным, но его также Елизавета Петровна позвала к Елене.

– Вы, пожалуйста, не беспокойтесь, – сказала ему та, – Миклаков вовсе не служит в тайной полиции, – это честнейший и либеральнейший человек.

Отец Иоанн, как-то сомнительно скосив рот, улыбнулся.

– Судя по тем отзывам, которые я читал о нем в литературе, он далеко не пользуется именем такого человека.

– Он потому и не пользуется, что очень честен, всем говорит правду в глаза, всех задирает!.. Пожалуйста, не беспокойтесь!

– Благодарю вас за утешение, хоть и не могу вполне оным успокоиться, а прошу вас об одном, что если будет какой-либо донос, засвидетельствовать в мою пользу, – отвечал отец Иоанн.

Этой своей просьбой он показался противным Елене.

– Да не будет на вас никакого доноса! – воскликнула она с явной досадой.

– Дай бог!.. – произнес, вздохнув, отец Иоанн и затем, раскланявшись с Еленой, вышел от нее, а через минуту оба они с дьяконом шли к домам своим, имея при этом головы понуренными.

 

VIII

Миклаков издавна вел безобразную жизнь, так что, по его собственному выражению, он с тех пор, как бросил литературу, ничего порядочного не делал и даже последнее время читал мало. Утра у него обыкновенно проходили в службе, а вечера или у какого-нибудь приятеля, где затевались карты, попойка и бессмысленные споры с разными пошляками, или у приятельницы секретной; но встреча с княгиней и некоторое сближение с ней заставили его как бы отрезвиться физически и нравственно и устыдиться своих поступков. Собственно говоря, Миклаков не признавал за женщиной ни права на большой ум, ни права на высокие творческие способности в искусствах, а потому больше всего ценил в них сердечную нежность и целомудрие. Корделию, дочь короля Лира, он считал высшим идеалом всех женщин; нечто подобное он видел и в княгине, поразившей его, по преимуществу, своей чистотой и строгой нравственностью. Что касается до сей последней, то она, в свою очередь, тоже день ото дня начала получать о Миклакове все более и более высокое понятие: кроме его прекрасного сердца, которое княгиня в нем подозревала вследствие его романического сумасшествия, она стала в нем видеть человека очень честного, умного, образованного и независимого решительно ни от чьих чужих мнений. Обо всех этих качествах Миклакова княгине, впрочем, больше натолковал князь.

Спустя несколько дней после крестин у Елены, г-жа Петицкая, успевшая одной только ей известным способом проведать, что у Елены родился сын, и даже то, что она не хотела его крестить, – сейчас же прибежала к княгине и рассказала ей об этом. Как княгиня ни была готова к подобному известию, все-таки оно смутило и встревожило ее. Она решилась расспросить поподробнее Миклакова, который, как донесла ей та же г-жа Петицкая, был восприемником ребенка.

Вечером Миклаков, по обыкновению, пришел к княгине, и все они втроем уселись играть в карты. Княгиня, впрочем, часов до одиннадцати не в состоянии была обратиться к Миклакову с расспросами; наконец, она начала, но и то издалека.

– А что, скажите, вы видаете вашу знакомую, mademoiselle Жиглинскую?

– Видаю-с! – отвечал ей Миклаков почтительно. Он постоянно держал себя у княгини несколько мрачно, но с величайшим уважением как к ней самой, так и ко всей ее окружающей среде.

– У ней есть, кажется, прибавление семейства? – продолжала княгиня.

Миклаков некоторое время затруднялся отвечать, но потом, как видно, надумал.

– Если уж вы знаете об этом, то скрывать, конечно, нечего… Есть!

– Что же, сын или дочь? – добавила г-жа Петицкая, по обыкновению, самым невинным голосом, как будто бы ничего об этом не знавшая и в первый раз еще слышавшая о том.

– Сын-с! – отвечал ей Миклаков довольно вежливо.

«Князь, я думаю, очень этим доволен?» – хотела было первоначально спросить княгиня, но у ней духу не хватило, и она перевернула на другое:

– А вот что еще мне скажите: правда ли, что Жиглинская не хотела было крестить ребенка?

Вопрос этот опять очень смутил Миклакова: от княгини он не хотел бы ничего скрывать и в то же время при г-же Петицкой не желал ничего говорить.

– Что за пустяки такие! – произнес он, усмехаясь.

– Я думаю, что вздор! – подхватила княгиня. – Потому что, если б это правда была, то это показывало бы, что она какая-то страшная и ужасная женщина.

– Нет, она вовсе не страшная и не ужасная женщина, – отвечал Миклаков уже серьезно, – а немножко эксцентричная – это действительно; но в то же время она очень умная и честная девушка!

– Не знаю, может быть, это от ее эксцентричности происходит; но про нее, в самом деле, рассказывают ужасные вещи, – вмешалась в разговор г-жа Петицкая.

– Мало ли про кого что рассказывают-с! – отвечал ей с ударением Миклаков, он сам слыхал про г-жу Петицкую такие вещи, которые тоже могли бы показаться ужасными; но только не хотел ей напоминать теперь о том.

Княгиня между тем оставалась печальной и смущенной; ей невольно припомнилось то время, когда она была невестой князя, как он трепетал от восторга при одном ласковом взгляде ее, от одного легкого пожатия руки ее, и что же теперь стало? Княгиня готова была расплакаться от грусти. Ее печальный вид не свернулся с глаз Миклакова и навел его тоже на весьма невеселые мысли касательно собственного положения.

«Она все еще, кажется, изволит любить мужа, – думал он, играя в карты и взглядывая по временам на княгиню, – да и я-то хорош, – продолжал он, как-то злобно улыбаясь, – вообразил, что какая-нибудь барыня может заинтересоваться мною: из какого черта и из какого интереса делать ей это?.. Рожицы смазливой у меня нет; богатства – тоже; ловкости военного человека не бывало; физики атлетической не имею. Есть некоторый умишко, – да на что он им?.. В сем предмете они вкуса настоящего не знают».

«Все это прекрасно-с!» – рассуждал он затем, придя домой и в том же озлобленном настроении. – Но если я в самом деле не имею для ее сиятельства никакого значения, то зачем же мне в таком случае таскаться к ней каждый день?.. Надобно, по крайней мере, сделать ей декларацию: «так и так, мол, а там как вам угодно будет». Но Миклаков очень хорошо знал, что на словах он не в состоянии будет сделать никогда никакой декларации уж по одному тому, что всякий человек, объясняющийся в любви, до того ему казался смешным и ничтожным, что он скорее бы умер, чем сам стал в подобное положение.

«Мы княгине напишем! – решился он после некоторого размышления. – Благо бумага все терпит: трус на бумаге может явиться храбрецом; подлец нагло говорит о своем благородстве, она смиренно переносит всякую ложь, пошлость, глупость, – виват бумаге! Напишем-с», – повторил еще раз Миклаков и действительно написал. Письмо его вышло в том же юмористическом и насмешливом тоне, хоть вместе с тем на сердце у него сильно щемило и болело.

«Милостивая государыня, княгиня Елизавета Сергеевна! – писал он. – Если дьяволам дозволено не бескорыстно возводить свои очи на ангелов земных, именуемых женщинами, то я виновен в том пред вами и пылаю к вам неудержимой страстью, после которой опять, может быть, придется еще раз сойти с ума. С вашей стороны прошу быть совершенно откровенною, и если вам не благоугодно будет дать благоприятный на мое письмо ответ, за получением которого не премину я сам прийти, то вы просто велите вашим лакеям прогнать меня: „не смей-де, этакая демократическая шваль, питать такие чувства к нам, белокостным!“ Все же сие будет легче для меня, чем сидеть веки-веченские в холодном и почтительном положении перед вами, тогда как душа требует пасть перед вами ниц и молить вас хоть о маленькой взаимности».

Отправившись, как и всегда, вечером к княгине, Миклаков захватил это письмо с собой. Г-жу Петицкую он застал там же, она еще и не уходила со вчерашнего дня от княгини. Сели, как водится, играть в карты. Миклаков беспрестанно щупал себя за карман, как бы опасаясь, чтобы письмо оттуда не выскочило. Сам он был при этом бледен и заметно встревожен. Все это заметили княгиня и г-жа Петицкая. Последняя вряд ли не догадалась, что «на тут немножко лишняя, потому что, воспользовавшись первой удобной минутой, вышла. По уходе ее Миклаков заговорил каким-то могильным и торопливым тоном:

– Вы как-то просили меня прочесть вам мои сочинения, – все это вздор, они не стоят того, а вот я лучше желаю, чтобы вы прочли то, что я собственно для вас написал. Можно вам передать это?

Тут уж княгиня, в свою очередь, побледнела.

– Давайте! – проговорила она торопливо.

Миклаков вынул из кармана письмо и подал его ей. Княгиня сейчас же спрятала его в карман.

– Я завтра приду за ответом! – присовокупил Миклаков.

– Приходите! – отвечала княгиня протяжно.

Г-жа Петицкая довольно долго еще не возвращалась, но Миклаков и княгиня ни слова уже не говорили между собой и даже не глядели друг на друга.

Весь следующий день Миклаков провел в сильном беспокойстве и волнении. Он непременно ожидал, что когда придет к Григоровым, то усатый швейцар их с мрачным выражением в лице скажет ему строгим голосом: „Дома нет-с!“.

Но швейцар, однако, встретил его с обычной своей флегмой.

– А что, дома княгиня? – спросил его Миклаков.

– У себя-с! – отвечал швейцар, повертывая к нему свою засаленную спину и вешая вместе с тем его пальто на обычном гвоздике.

Миклаков прошел в гостиную, где княгиня всегда его принимала, но там никого не застал и оставался довольно долгое время один, так что, увидав выглянувшую на него из-за дверей с любопытством горничную, он поспешил сказать ей:

– Доложи княгине, что я пришел.

– Слушаю-с! – отвечала та и, вероятно, сейчас же доложила, потому что княгиня, наконец, вышла. Лицо ее имело весьма расстроенное и как бы испуганное выражение.

– Bonsoir, – сказала она и тотчас же села на диван в несколько церемонной позе.

Миклаков тоже сел невдалеке от нее и тоже в церемонной позе. Разговор между ними не начинался несколько минут, наконец, Миклаков прервал это молчание.

– Я пришел получить ваш ответ на мое письмо… – проговорил он.

– Вы уже получили его! – отвечала княгиня, держа глаза совсем опущенными в землю.

– То есть я не прогнан: значит, я могу растолковать это совершенно в мою пользу?

– Я не знаю, ей-богу, – отвечала княгиня, не поднимая глаз.

– Как вы не знаете? – спросил Миклаков, удивленный и испуганный таким ответом. – Я, кажется, весьма прямо и ясно спросил.

Княгиня молчала.

– Почему же вы отвечаете мне так уклончиво? – присовокупил он.

– Потому что я не могу иначе отвечать! – сказала княгиня.

– Отчего ж не можете?

– Оттого, что я на днях совсем уезжаю в Петербург к отцу и матери своей.

И слезы при этом заискрились на глазах княгини.

– В Петербург уезжаете, навсегда!.. – повторил глухим голосом Миклаков. – И вы давно имели это намерение?

– Давно!

– Ну, и то хорошо, что я раньше этого не знал!.. Было в жизни хоть несколько минут счастливого самообольщения… Ох, боже мой, боже мой! – как бы больше простонал Миклаков.

Княгиня обмирала и едва могла переводить дыхание. Получив накануне объяснение в любви Миклакова, она с той поры пережила тысячу разнообразных и мучительных чувствований: сначала она обрадовалась, потому что для нее найдена, наконец, была цель в жизни, но потом и испугалась того: как! Отвечать любовью совершенно постороннему человеку? Что скажет ее совесть?.. Что скажет князь… общество? Отказаться же от этой любви – значило опять обречь себя на скуку, на одиночество, а такая жизнь казалась княгине теперь больше невозможною, и она очень хорошо сознавала, что, оставаясь в Москве, не видеться с Миклаковым она будет не в состоянии. Чтобы спасти себя от этого соблазна, она решилась уехать в Петербург, к отцу. С этим намерением княгиня пробыла весь день и с этим же намерением приняла Миклакова; но его расстроенный вид, его печаль и отчаяние, когда она сказала ему свое решение, сильно поколебали ее решимость: она уже готова была сказать ему, что она, пожалуй, и не поедет, однако, произнести эти слова ей было невыносимо стыдно, и она сочла за лучшее промолчать.

Миклаков вскоре после того встал и, держа в руках шляпу, произнес:

– Итак, до свидания?

– До свидания… – проговорила княгиня.

– Зачем же я, безумец, говорю: до свидания? Надобно говорить откровеннее, – навсегда прощайте!

Княгиня и на это хотела сказать, что зачем же навсегда, что она вовсе не желает этого и что этого никогда быть даже не может, но ничего, однако, не сказала.

Миклаков еще некоторое время постоял перед ней, как бы ожидая услышать от княгини хоть одно слово в утешение, но она молчала, и Миклаков, раскланявшись, ушел. Княгине легче даже сделалось, когда она перестала его видеть… Она сейчас же ушла к себе в комнату и здесь, тщательно скрывая это от прислуги, начала потихоньку плакать…

Миклаков прошел от княгини не домой, а в Московский трактир, выпил там целое море разной хмельной дряни, поссорился с одним господином, нашумел, набуянил, так что по дружественному только расположению к нему трактирных служителей он не отправлен был в часть, и один из половых бережно даже отвез его домой. Здесь он сначала спал, как мертвый, потом часу в девятом утра проснулся с совершенно почти обезумевшей головой. Мысли, одна другой несбыточнее, бессвязно проходили в уме его: то ему думалось ехать за княгиней в Петербург, преследовать ее год, два, лишь бы добиться ее любви, то похитить ее здесь и увезти куда-нибудь с собой далеко. Наконец, он вдруг вскочил со своей постели, схватил бумагу и написал княгине письмо: „Я страшно заболел и, вероятно, невдолге опять помешаюсь… Молю об одном: пришлите мне ваш большой портрет, который висит у вас в угольной комнате; я поставлю его вместо образа в головах, когда буду умирать!“

Отправив записку эту, он снова послал за водкой, напился ею до бесчувственности и опять заснул.

Княгиня, получив записку, окончательно перепугалась. Портрет она, разумеется, сейчас же послала и приложила к нему еще записочку: „Посылаю вам мою фотографию, но вы спрячьте ее, потому что я сегодня непременно упрошу мужа заехать к вам и сказать мне, что такое с вами?“

За обедом она действительно сказала князю:

– Миклаков прислал ко мне записку, что он очень болен.

– Это чем и отчего? – спросил тот.

– Не знаю, – проговорила княгиня, потупляясь. – Ты не заедешь ли его проведать?

– Непременно, сегодня же!

– Пожалуйста, съезди и мне скажешь, что такое с ним, – повторила княгиня.

– Хорошо! – отвечал князь и, встав из-за стола, сейчас же велел подать себе карету и поехал к Миклакову.

Тот в это время успел уже опять проснуться и, мрачный, истерзанный, сидел перед полученным портретом княгини и смотрел на него. Вдруг раздались шаги. Миклаков сообразил, что это может быть князь, и спрятал портрет в ящик.

В нумер действительно вошел князь.

– Что такое с вами? – воскликнул он, пораженный наружным видом Миклакова.

– Да так что-то… не совсем хорошо! – отвечал тот, по преимуществу стараясь, как бы не дохнуть на князя вином.

– Но что же именно? – расспрашивал его тот.

– Опять, кажется, сумасшествие начинается, – отвечал Миклаков, держась за голову, которая от боли треснуть была готова.

– Не может быть! – возразил князь искренно встревоженным голосом. – Но что же это, от любви, что ли, опять какой-нибудь? – присовокупил он, смотря, по преимуществу, с удивлением на воспаленные глаза Миклакова и на его перепачканные в пуху волосы.

– А черт его знает от чего! – отвечал тот.

– Не хотите ли, я вам медика пришлю?

– Не нужно-с! – произнес с досадой Миклаков и при этом встал со стула, подошел к постели своей и лег на нее, а потом начал растирать рукою грудь, как бы затрудняясь, чем дышать.

Князь продолжал смотреть на него с участием.

– Не мешаю ли я вам? Вы заснуть, кажется, хотите, – присовокупил он, видя, что Миклаков закрыл глаза и несколько времени лежит в таком виде.

– Да, лучше оставьте меня; я один как-нибудь тут пролежу-с, – отозвался, не открывая глаз, Миклаков.

– А медика решительно не хотите? – переспросил его князь.

– Решительно не хочу.

Князь, делать нечего, уехал и завернул сначала домой, чтобы рассказать о своем посещении княгине.

– Он чуть ли опять с ума не сходит, – проговорил он, входя к ней.

Княгиня побледнела.

– Как с ума сходит? – почти воскликнула она. – Что же, он лежит в постели?

– Не лежит, а весь вид имеет сумасшедшего человека; я предлагал было прислать ему доктора, – не хочет.

– Но если он сумасшедший, что же его слушать? Просто послать к нему доктора!

– Посылай, пожалуй, – не примет, или даже прогонит.

При этом разговоре князю в первый раз еще запало в голову некоторое подозрение, что не влюблена ли жена в Миклакова, и он решился расспросить об этом Елену, которая, как припомнил он теперь, кое-что, в шутку, конечно, и намекала ему на это.

* * *

По отъезде мужа снова из дому, княгиня осталась в совершенном отчаянии: из-за нее человек с ума сходил, мог умереть, наконец! По своей доброте, она готова была пожертвовать собою, чтобы только спасти его; но как это сделать, она решительно не могла понять. К счастию, к ней явилась на помощь г-жа Петицкая, которая сейчас же заметила ее смущенный и расстроенный вид и приступила к ней с расспросами: что это значит? Княгиня решилась на этот раз с ней быть совершенно откровенною. Она рассказала ей, как Миклаков прислал ей с объяснением в любви записку, как он у нее был потом, и она сказала ему, что уезжает в Петербург к отцу и матери.

– Но разве вы в самом деле уезжаете? – воскликнула г-жа Петицкая, тоже испугавшись. Она сама очень многое теряла в княгине, не говоря уже о дружбе ее, даже в материальном отношении: та беспрестанно делала ей подарки, давала часто денег взаймы.

– Да, то есть я хотела уехать, – отвечала княгиня сконфуженным голосом.

– Зачем?.. Для чего?..

– Для того… Что же мне остается делать?

– Как что?.. Я не понимаю вашего вопроса.

– Не отвечать же мне на его чувство, – пояснила, наконец, княгиня, краснея в лице.

– Стало быть, он вам не нравится!

– Тут дело не в том, нравится ли он мне или нет; но мне никто не должен нравиться.

– Это почему? – спросила г-жа Петицкая с удивлением.

– Потому что я – замужняя женщина.

– Нет, вы не замужняя женщина, вы – разводка, даже больше того: вы – вдова, потому что муж ваш для вас невозвратим; и что бы вы теперь ни делали, вас извинят не только что люди, но и бог!

– Да я-то себя не извиню, – отвечала княгиня.

Г-жа Петицкая пожала при этом плечами.

– Тут дело не во мне, – продолжала княгиня, – если бы одной меня касалось, я бы сумела совладеть со всяким моим чувством; но тут другой человек замешан! Он, говорят, с ума сходит и умрет.

– Очень не мудрено… Это не барон, который поухаживал, его прогнали, он и утешился сейчас: Миклаков – человек с чувством, с душой.

Г-жа Петицкая готова была бог знает как хвалить Миклакова, чтобы только полюбила его княгиня и не уехала в Петербург.

– А теперь я и поправить решительно не знаю как, – присовокупила та.

– Ах, боже мой, как трудно, скажите, пожалуйста! – воскликнула Петицкая. – Напишите ему, что отвечаете на его чувство – вот и все!

– Ни за что!.. Никогда!.. – воскликнула княгиня почти с ужасом. – Если бы как-нибудь при свидании успокоить и утешить его каким-нибудь словом, – я готова.

– Ну, утешьте его при свидании.

– Но где ж я его увижу?

– У вас… Пошлите к нему, чтобы он пришел к вам.

– Не могу я послать к нему, потому что это значило бы прямо – признаться ему в любви.

Петицкая только усмехнулась при этом и опять пожала плечами: княгиня начала становиться для нее совершенно непонятною.

– Ну, хотите, я к нему напишу, чтобы он пришел ко мне?

– Что ж из того, что он к вам придет?

– То, что и вы ко мне приезжайте: у меня и увидитесь, – больше ничего!

Княгиня некоторое время думала.

– Пожалуй… Хорошо!.. – ответила, наконец, она.

* * *

Г-жа Петицкая после этого сейчас же побежала домой и написала Миклакову записку на французском языке, в которой приглашала его прийти к ней, поясняя, что у нее будет „une personne, qui desire lui dire quelques paroles consolatrices“ , и что настанет даже время, „il sera completement heureux“ . В конце же записки было прибавлено: „У меня также будет и княгиня Григорова“. К счастью Миклакова, он после посещения князя удержался и не пил целый вечер, на другой день поутру отправился даже на службу, по возвращению с которой он и получил благодатную весточку от г-жи Петицкой. Радость его с полною ясностью я описать даже не могу, а скажу только, что Миклаков начал по своему нумеру танцевать, припрыгивать, прищелкивать. Затем, не выпивши ни рюмки вина или водки, пообедал только, и так как всю предыдущую ночь не спал, то заснул мертвым сном и часов в восемь проснулся поздоровевший и совершенно счастливый. Расфрантившись, надушившись, он отправился к г-же Петицкой, которая в своей маленькой квартирке, очень мило убранной, приготовила все как следует для приема гостей. У ней готов был чай с бриошками, карточный столик был поставлен в небольшой гостиной, и даже заказан был легкий ужин. Когда Миклаков пришел к Петицкой, княгиня была уже у ней.

– Вы были больны? – спросила его Петицкая.

– Да, и порядочно! – отвечал ей Миклаков немного смущенным голосом от тайной мысли, чем собственно он был болен.

Княгиня вся пылала в лице.

Г-жа Петицкая, только что перед тем убеждавшая ее как можно скорее ободрить Миклакова, поспешила будто бы зачем-то по хозяйству выйти.

– Кто это позволил вам быть больным? – проговорила княгиня, когда они остались вдвоем, видимо, употребляя над собой страшное усилие.

– Что делать, сил недостало перенести такой удар, – отвечал Миклаков, держа голову и глаза потупленными.

– Удара тут никакого нет!.. Я вовсе не еду в Петербург! – говорила княгиня.

– Не едете? – спросил Миклаков радостным голосом.

– Не еду! Только теперь, пожалуйста, нечего больше об этом говорить!.. – присовокупила она скороговоркой и затем сейчас же перевела разговор на совершенно другие предметы. Когда потом г-жа Петицкая возвратилась, то княгиня заметно была рада ее приходу и даже сказала ей:

– Не извольте больше уходить!

Г-жа Петицкая, разумеется, повиновалась ей, но вместе с тем сгорала сильным нетерпением узнать, объяснился ли Миклаков с княгиней или нет, и для этой цели она изобретала разные способы: пригласив гостей после чаю сесть играть в карты, она приняла вид, что как будто бы совершенно погружена была в игру, а в это время одним глазом подсматривала, что переглядываются ли княгиня и Миклаков, и замечала, что они переглядывались; потом, по окончании пульки, Петицкая, как бы забыв приказание княгини, опять ушла из гостиной и сильнейшим образом хлопнула дверью в своей комнате, желая тем показать, что она затворилась там, между тем сама, спустя некоторое время, влезла на свою кровать и стала глядеть в нарочно сделанную в стене щелочку, из которой все было видно, что происходило в гостиной. При этом г-жа Петицкая очень ясно рассмотрела, что Миклаков сидел некоторое время, понурив голову, и чертил мелом на столе; княгиня же, откинувшись на задок кресел, то вскидывала на него глаза свои, то снова опускала их. Вдруг Миклаков что-то такое проговорил ей. Княгиня на это, осмотревшись боязливо кругом, протянула ему свою руку, которую он с жаром поцеловал. Г-жа Петицкая и этим уж была довольна на первый раз и сошла с своего наблюдательного поста.

 

IX

В одно утро Елпидифор Мартыныч беседовал с Елизаветой Петровной и сам был при этом в каком-то елейном и добром настроении духа. Князь накануне только прислал ему тысячу рублей и приглашение снова сделаться годовым в доме его врачом.

– Что, ничего еще на внучка не получали? Ничем князь его не обеспечил? – спрашивал он, повертывая между пальцами свою золотую табакерку.

– Ничем!.. Ни грошем!.. – отвечала Елизавета Петровна невеселым голосом.

– Он обеспечит непременно!.. Не такой человек князь! – успокоивал ее Елпидифор Мартыныч.

– Знаю, что не такой человек по душе своей; но ведь в животе и смерти бог волен: сегодня жив, а завтра нет, – что тогда со всеми нами будет?

– Да, конечно, к-ха!.. – согласился Елпидифор Мартыныч. – Объяснить бы как-нибудь вам это надо было ему, – присовокупил он.

– Нет, уж это – благодарю покорно! – возразила Елизавета Петровна грустно-насмешливым голосом. – Мне дочка вон напрямик сказала: „Если вы, говорит, маменька, еще раз заикнетесь, говорит, с князем о деньгах, так я видеться с вами не буду“. Ну, так мне тут погибай лучше все, а видеть ее я желаю.

– Конечно, конечно! – опять согласился Елпидифор Мартыныч.

– Вы тоже не хотите сказать князю об этом, хоть и ваша личная польза тут замешана, – говорила Елизавета Петровна.

– Мне как сказать ему об этом?.. На это надобно иметь большое право.

– Да ведь прежде же говорили?..

– Прежде все-таки не о таком важном предмете шел разговор. Кроме того, я тут тоже через одну особу действовал.

– Через какую же это особу?

– Так, тут, через одну – к-ха!

– Где же теперь эта особа?

– Умерла! – отвечал Елпидифор Мартыныч, чтобы отвязаться от дальнейших расспросов Елизаветы Петровны.

Действовал он, как мы знаем, через Анну Юрьевну; но в настоящее время никак не мог сделать того, потому что когда Анна Юрьевна вышла в отставку и от новой попечительницы Елпидифору Мартынычу, как любимцу бывшей попечительницы, начала угрожать опасность быть спущенным, то он, чтобы спастись на своем месте, сделал ей на Анну Юрьевну маленький доносец, которая, случайно узнав об этом, прислала ему с лакеем сказать, чтобы он после того и в дом к ней не смел показываться. Елпидифор Мартыныч смиренно покорился своей участи, хотя в душе и глубоко скорбел о потере практики в таком почтенном доме.

– Но как же тут быть, что делать? – спрашивала его Елизавета Петровна.

Елпидифор Мартыныч развел руками.

– К-ха!.. – начал он, как и во всех важных случаях, с кашля. – От времени тут надобно больше всего ожидать.

– Что же время может сделать?.. Только несчастье нам может принести, если, чего не дай бог слышать, князь умрет, – перебила его Елизавета Петровна.

– А время вот что-с может принести!.. – продолжал Елпидифор Мартыныч, перемежая по временам речь свою кашлем. – Когда вот последний раз я видел княгиню, она очень серьезно начала расспрашивать меня, что полезно ли будет для ее здоровья уехать ей за границу, – ну, я, разумеется, зная их семейную жизнь, говорю, что „отлично это будет, бесподобно, и поезжайте, говорю, не на один какой-нибудь сезон, а на год, на два“.

– Что ж из того, что она поедет за границу?.. Поедет да и приедет! – возразила Елизавета Петровна.

Елпидифор Мартыныч нахмурил при этом свои густые брови.

– Ну, пока еще приедет, а князь тем временем совершенно будет в руках ваших, – произнес он.

– Да разве в моих, батюшка, в моих разве руках он будет? Я опять тут ни при чем останусь! – воскликнула Елизавета Петровна.

– Что ж ни при чем? Вам тогда надобно будет немножко побольше характеру показать!.. Идти к князю на дом, что ли, и просить его, чтобы он обеспечил судьбу внука. Он вашу просьбу должен в этом случае понять и оценить, и теперь, как ему будет угодно – деньгами ли выдать или вексель. Только на чье имя? На имя младенца делать глупо: умер он, – Елене Николаевне одни только проценты пойдут; на имя ее – она не желает того, значит, прямо вам: умрете вы, не кому же достанется, как им!..

– Так, так! – согласилась Елизавета Петровна с блистающими от удовольствия глазами и как бы заранее предвкушая блаженство иметь на князе в тридцать, в сорок тысяч вексель.

Умаслив таким образом старуху, Елпидифор Мартыныч поехал к Елене, которая в это время забавлялась с сыном своим, держа его у себя на коленях. Князь сидел невдалеке от нее и почти с пламенным восторгом смотрел на малютку; наконец, не в состоянии будучи удержаться, наклонился, вынул ножку ребенка из-под пеленки и начал ее целовать.

– А посмотри, ручки у него какие смешные, – сказала Елена, вытаскивая из-под пеленки ручку ребенка.

Князь и ту начал целовать.

– А носик у него какой тоже славный! – произнесла Елена и тут уж сама не утерпела, подняла ребенка и начала его целовать в щечки, в глазки; тому это не понравилось: он сморщил носик и натянул губки, чтобы сейчас же рявкнуть, но Елена поспешила снова опустить его на колени, и малютка, корчась своими раскрытыми ручонками и ножонками, принялся свои собственные кулачки совать себе в рот. Счастью князя и Елены пределов не было.

В комнату вошел, наконец, приехавший Елпидифор Мартыныч.

– Приятная семейная картина! – произнес он негромким голосом.

– Ах, здравствуйте! – сказала ему на это Елена довольно ласковым голосом.

– Здравствуйте! – сказал ему тоже ласково и князь.

– Прежде всего-с – к-ха! – начал Елпидифор Мартыныч. – Осмотрим Николая Григорьича… Теплота в тельце умеренная, пупок хорош, а это что глазки ваши вы так держите?.. Не угодно ли вам их открыть?.. – И Елпидифор Мартыныч дотронулся легонько пальцем до горлышка ребенка, и тот при этом сейчас же открыл на него свои большие черные глаза.

– Воспалены немного, воспалены, – продолжал Елпидифор Мартыныч, – маленькое прилитие крови к головке есть.

– Но он ужасно много ест и спит! – как бы пожаловалась Елена на сына.

– И отлично делает, что сим занимается, отлично! – подхватил Иллионский и уселся, чтобы, по обыкновению своему, поболтать.

– Какой случай сейчас! – начал он с усмешкою. – Подъезжаю я почти к здешнему дому, вдруг мне навстречу сын этого богача Оглоблина, – как его: Николай Гаврилыч, что ли!.. Ведь он, кажется, родственник вам?

– По несчастью, родственник, – отвечал князь, начинавший немного досадовать в душе, зачем Елпидифор Мартыныч расселся тут и мешает ему любоваться сыном.

– Только вдруг он кричит: „Стой! Стой!“, – продолжал свой рассказ доктор. – Я думал, бог знает что случилось: останавливаюсь… он соскакивает с своего экипажа, подбегает ко мне: „Дайте-ка, говорит, мне вашу шляпу, а я вам отдам мою шапку. Мне, говорит, ужо нужно ехать в маскарад, и я хочу нарядиться доктором“. – „Что такое, говорю, за глупости!“ Ну, пристал: „Дайте, да дайте!“ Думаю, сын такого почтенного и именитого человека, – взял, да и отдал, а он мне дал свою шапку. Хорошо, по крайней мере, что моя-то шляпенка ничего не стоит, а его шапка рублей двести, чай, заплачена.

И с этими словами Елпидифор Мартыныч встряхнул перед глазами своих слушателей в самом деле дорогую бобровую шапку Оглоблина и вместе с тем очень хорошо заметил, что рассказом своим нисколько не заинтересовал ни князя, ни Елену; а потому, полагая, что, по общей слабости влюбленных, они снова желают поскорее остаться вдвоем, он не преминул тотчас же прекратить свое каляканье и уехать.

Николя Оглоблин выпросил шляпу у Елпидифора Мартыныча действительно для маскарада, но только хотел нарядиться не доктором – это он солгал, – а трубочистом. Месяца два уже m-r Николя во всех маскарадах постоянно ходил с одной женской маской в черном домино, а сам был просто во фраке; но перед последним театральным маскарадом получил, вероятно, от этого домино записочку, в которой его умоляли, чтобы он явился в маскарад замаскированным, так как есть будто бы злые люди, которые подмечают их свидания, – „но только, бога ради, – прибавлялось в записочке, – не в богатом костюме, в котором сейчас узнают Оглоблина, а в самом простом“. Николя начал ломать себе голову, какой бы это такой простой костюм изобресть; не в цирюльню же ехать и взять там себе какую-нибудь мерзость. Но когда он встретил Елпидифора Мартыныча и невольно обратил внимание на его лоснящуюся против солнца скверную, круглую шляпенку, то ему вдруг пришла в голову счастливая мысль выпросить эту шляпу и одеться трубочистом. Намерение свое, как мы видели, он привел в исполнение и в двенадцать часов был уже в предполагаемом костюме в театральной зале. Вскоре потом он увидел свое знакомое женское домино и прямо направился к нему.

– Ах, это вы? – проговорило ему домино пискливым голосом.

– Я-с! – отвечал Николя, едва ворочая под маской своими толстыми губищами и сильно задыхаясь под ней.

Затем маска взяла Оглоблина под руку.

– Лучше нам, я думаю, ложу взять; здесь тесно, да и такая дрянная толпа, – проговорила она.

– Bon! – повиновался ей Николя и взял самую темную ложу в бенуаре.

Толпа замаскированных все больше и больше прибывала, и, между прочим, вошли целых пять мужских масок: две впереди под руку и сзади, тоже под руку, три. Маски эти, должно быть, были все народ здоровый, не совсем благовоспитанный и заметно выпивший.

– Что ж, они здесь? – спросила одна из передних масок.

– Здесь! Я уж справлялся. Он сегодня в костюме трубочиста.

– А, в костюме трубочиста! Ха-ха-ха!.. – говорил и смеялся спрашивающий.

Задняя тройка шла молча и как-то неуклюже шагая. В передней паре один одет был разбойником, с огромным кинжалом за поясом, а другой – кучером с арапником. Задние же все наряжены были в потасканные грубые костюмы капуцинов, с огромными четками в руках. Проходя мимо того бенуара, в котором поместился Николя со своей маской, разбойник кивнул головой своему товарищу и проговорил несколько взволнованным голосом:

– Смотри, вот они где сидят.

– Ага!.. И отлично! – повторил опять другой и снова захохотал. – Ребятам-то надобно дать еще выпить! – присовокупил он, когда они прошли в ложу.

– Дадим! Пойдемте, господа, вонзимте! – проговорил разбойник, обращаясь к задней тройке.

– Вонзим, вонзим! – отозвалась одна из масок, и все они с видимым удовольствием последовали за разбойником, который провел их в буфет, где и предложил им целый графин водки в их распоряжение. Все три капуцина сейчас же выпили по рюмке и потом, не закусивши даже, по другой, а разбойник и кучер угостили себя по стаканчику лисабонского.

– Теперь-с, – начал первый из них толковать прочим товарищам, – как они тронутся, мы на тройке за ними; девка уже подкуплена, на звонок отворит нам, мы войдем и сделаем свое дело…

– Чтобы тоже кто из соседей не услыхал: пожалуй, и полицию притащат! – заметил один из капуцинов, вероятно, более благоразумный.

– Да никто, черт ты этакий, не услышит, – возразил ему с досадой разбойник, – совершенно отдельный флигель и ход даже с улицы: я приезжал туда, бывало, какой пьяный, пел и орал, чертям тошно, – никто никогда ничего не слыхал!

– Да ведь, наконец, брат, коли взялся, так отнекиваться нечего! – подхватил кучер, обращаясь к капуцину.

– Коли деньги взял, так действуй, как велят! – подхватил другой капуцин.

– Да, это точно что… – согласился невеселым голосом первый капуцин.

В это время Николя и Петицкая (читатель, вероятно, догадался, кто была эта маска) продолжали сидеть в своем бенуаре и разговаривали между собой. Г-жа Петицкая была на этот раз более чем грустна. Пользуясь тем, что она сидела в совершенно почти темном углу ложи, маску свою она сняла и, совершенно опустив в землю глаза, нетерпеливой рукой, сама, кажется, не замечая того, вертела свое домино до того, что изорвала даже его. М-r Николя тоже был в каком-то раздраженно-воспаленном состоянии. Он перед тем только спросил бутылку шампанского, которую хотел было распить вместе с г-жой Петицкой, что и делал всегда обыкновенно в прежние маскарады; но та решительно отказалась, так что он всю бутылку принужден был выпить один.

– Этому решительно не должно продолжаться, – говорила г-жа Петицкая.

– Но почему же? – спрашивал Николя удивленным и испуганным голосом.

– Потому что завтра или послезавтра должна приехать моя сестра ко мне, и я не хочу, чтобы она была свидетельницей моего позора.

У г-жи Петицкой ни на какую сестру в целом мире намека не было.

– Но что ж сестра?.. Мы можем видаться не у вас, а в гостиницах! – как-то шлепал больше Николя своим толстым языком.

– Что?.. Что?.. – воскликнула г-жа Петицкая. – Это уже глупо, наконец, так говорить! – проговорила она как бы и раздраженным голосом.

Николя сильно сконфузился таким замечанием.

– Вы принимаете меня, я не знаю, за какую женщину… – продолжала г-жа Петицкая.

– Нисколько я не принимаю!.. И думать никогда ничего подобного не смел!.. Я люблю только пламенно вас, – говорил Николя.

Петицкая захохотала самым обидным, саркастическим смехом.

– Чему же вы смеетесь? – спросил ее Николя, в свою очередь, тоже обиженным и опечаленным тоном.

– Ах, боже мой, боже мой, – произнесла на это, как бы больше сама с собой, г-жа Петицкая. – Если бы вы действительно любили меня пламенно, – обратилась она к Николя, – так не стали бы спрашивать, чему я смеюсь, а сами бы поняли это.

– Но как же мне понять? Ей-богу, я не знаю, научите меня, – je vous supplie.

– Подобным вещам не учат-с, а мужчины, любя, сами знают их!

Николя на это пожал только плечами. Он в самом деле был поставлен в довольно затруднительное положение: по своему уму-разуму и по опытам своей жизни он полагал, что если любимая женщина грустит, капризничает, недовольна вами, то стоит только дать ей денег, и она сейчас успокоится; но в г-же Петицкой он встретил совершенно противуположное явление: сблизясь с ней довольно скоро после их первого знакомства, он, видя ее небогатую жизнь, предложил было ей пятьсот рублей, но она отвергнула это с негодованием. Потом он и после того несколько раз умолял ее принять от него или деньги, или хоть подарок какой-нибудь; на все это г-жа Петицкая только грустно усмехалась и отрицательно качала головой. Она в этом случае имела совершенно иные виды: слывя между всеми своими знакомыми, конечно, немножко за кокетку, но в то же время за женщину весьма хорошей нравственности, тем не менее однако, г-жа Петицкая, при муже и во вдовстве, постоянно имела обожателей, но только она умела это делать как-то необыкновенно скрытно: видалась с ними по большей части не дома, а если и дома, то всегда подбирала прислугу очень глупую и ничего не понимающую. Самой живой и сильною страстью ее в последнее время был Архангелов; он сильно пленил ее красотой своей; но на розах любви, если только под ними не подложено обеспеченного состояния, как известно, нельзя долго почить. Г-жа Петицкая увидала, что ей скоро кушать будет нечего, потому что Архангелов только опивал и объедал ее, да еще денег у нее брал взаймы; само благоразумие заставило ее не пренебречь ухаживанием m-r Николя, и, рассчитывая на его недалекость и чувственный темперамент, г-жа Петицкая надеялась даже женить его на себе; для этого она предположила сначала сблизиться с ним, показать ему весь рай утех, и вдруг все это прервать, объяснив ему, что рай сей он может возвратить только путем брака. Настоящее свидание было последнее, на котором она и предназначила объявить ему свое решение.

– Что ж, мы отсюда к вам поедем? – проговорил Николя каким-то уж робким голосом.

Петицкая некоторое время недоумевала: сказать ли ему свое решение в маскараде и потом самой уехать, оставя Николя одного?.. Но как в этом случае можно было понадеяться на мужчину: пожалуй, он тут же пойдет, увлечется какой-нибудь маской и сейчас же забудет ее! Гораздо было вернее зазвать его в свой уединенный уголок, увлечь его там и тогда сказать ему: finita la commedia!

– Поедемте, если уж вы так желаете этого, – отвечала она ему грустным тоном.

Николя был в восторге и предложил сейчас же уехать из маскарада.

– Хорошо, – отвечала Петицкая и на это грустным тоном.

Через несколько минут они в карете Николя уже неслись в скромный проулок жилища г-жи Петицкой. Вскоре за ними, этим же путем, проехала и ухарская извозчичья тройка с несколькими седоками.

По возвращении домой, Петицкая не позволила Николя войти прямо за собой в спальню и объявила ему, что она еще переодеться хочет, потому что ей будто бы страшно неловко было в маскарадном платье, и когда, наконец, он был допущен, то увидел ее сидящею в восхитительной блузе.

Николя даже совестно сделалось, что сам он одет был трубочистом. Он тяжело опустился в кресло и начал глядеть на свою собеседницу. От выпитого шампанского и от волновавшей его страсти у него глаза даже выперло вперед.

– Подите сюда, я вас поцелую! – произнес он каким-то задыхающимся голосом.

– Нет!.. Нельзя! – отвечала на это г-жа Петицкая, отрицательно качнув головой и не трогаясь с своего места.

– Отчего же нельзя? – спросил Николя уже с испугом и удивлением.

– Оттого же!.. – отвечала протяжно Петицкая. – Что посидите еще у меня немного, и adieu навсегда.

– Не может быть, вы шутите?.. – говорил Николя: у него на глазах почти были слезы.

– Нисколько!.. Я долго себе позволяла безрассудно увлекаться; пора же и опомниться!

– Но почему же безрассудно? – бормотал Николя.

– Почему безрассудно?.. Странный вопрос! – отвечала г-жа Петицкая грустно-насмешливым голосом. – Словом, – присовокупила она решительным тоном, – любовницей я ничьей больше быть не желаю, но женой вашей с величайшим восторгом буду!

Николя опять выпучил глаза, и неизвестно, что бы он отвечал, но в это время раздался сильный звонок.

Петицкая вздрогнула и не успела крикнуть горничной, чтобы та не отворяла дверей, как услыхала, что та уж прибежала и отворила их.

В переднюю вошли несколько замаскированных людей; это были знакомые нам разбойник, кучер и капуцины. Горничная как бы от испугу вскрикнула и затем, убежав в кухню, спряталась там. Разбойник повел своих товарищей хорошо, как видно, знакомым ему путем. Они вошли сначала в залу, а потом через маленькую дверь прямо очутились в спальной.

– А, вот они! – вскрикнул разбойник, вынув свой кинжал и махнув им.

– Боже мой! – вскрикнула Петицкая. Она, кажется, узнала вошедших, или, по крайней мере, одного из них.

Николя с испуганным и удивленным лицом хлопал пока только глазами.

– Распоряжайтесь с этим барином хорошенько! – крикнул разбойник, показывая на него товарищам.

Те сейчас же бросились на Николя, и, как тот ни отбивался, они повергли его на пол и принялись его хлестать – кучер плетью, а капуцины четками.

– Боже мой! Боже мой! – стонала между тем Петицкая, ломая руки.

Перед ней стоял разбойник с поднятым кинжалом. Николя первоначально продолжал, ругаясь, отбиваться и старался высвободиться; наконец, начал орать во все горло и кричать:

– Караул!

– О, не кричите так!.. Вы меня совсем погубите! – упрашивала его Петицкая.

Николя начал уж восклицать:

– Умираю! Умираю!

– Ну, бросьте его! – разрешил, наконец, разбойник.

Капуцины поотпустили Николя, который мгновенно же поднялся на ноги и бросился бежать. В передней он едва успел схватить шубу и, держа ее в руках, вскочил в свою карету и велел, что есть духу, везти себя домой.

– Ну, теперь вас, madame, – обратился разбойник к Петицкой.

– Серж, умоляю тебя, я невинна! – взмолилась к нему она.

– Знаю я вас, как вы невинны! – воскликнул разбойник.

Здесь, впрочем, автор находит более удобным накинуть завесу на последовавшую затем грустную и возмутительную картину и воскликнуть только:

О, родина моя!

Когда смягчишься в нравах ты!

 

X

На другой день после описанного нами горестного события княгиня получила от Петицкой записку, которую та прислала к ней со своей горничной, очень безобразной из себя. Горничную эту г-жа Петицкая тоже считала весьма недалекою, но в сущности вряд ли это было так: горничная действительно имела рожу наподобие пряничной формы и при этом какой-то огромный, глупый нос, которым она вдобавок еще постоянно храпела и сопела; но в то же время она очень искусно успела уверить барыню, что во вчерашнем происшествии будто бы сама очень испугалась и поэтому ничего не слыхала, что происходило в спальне. В записке своей, написанной, по обыкновению, очень правильным французским языком, г-жа Петицкая умоляла княгиню приехать к ней, так как она очень больна и, что хуже всего, находится совершенно без денег; но идти и достать их где-нибудь у ней совершенно не хватает сил. Г-жа Петицкая не упускала ни одного случая, чтобы занять у княгини хоть маленькую сумму, которую она, разумеется, никогда и не возвращала. Добрая княгиня очень встревожилась этим известием и сама вышла к горничной.

– Что такое с твоей барыней? – спросила она.

– Оне нездоровы очень-с! – отвечала с храпом горничная и вместе с тем улыбаясь всем своим ртом.

– Но чем именно?

– Спинка, должно быть, болит-с! – произнесла горничная и вместе с тем, как бы не утерпев, фыркнула на всю комнату.

– Но чему же ты смеешься, моя милая? – спросила княгиня, несколько уже рассердившись на нее.

– Да я всегда такая-с! – отвечала горничная, втягивая в себя с храпом воздух: ей главным образом смешно было вспомнить, что именно болит у ее госпожи.

Сама княгиня не поехала к своей подруге, так как она ждала к себе Миклакова, но денег ей, конечно, сейчас же послала и, кроме того, отправила нарочного к Елпидифору Мартынычу с строгим приказанием, чтобы он сейчас же ехал и оказал помощь г-же Петицкой. Тот, конечно, не смел ослушаться и приехал к больной прежде даже, чем возвратилась ее горничная.

Дверь с крыльца в переднюю оставалась еще со вчерашнего вечера незапертою. Елпидифор Мартыныч вошел в нее, прошел потом залу, гостиную и затем очутился в спальне г-жи Петицкой. Та в это время лежала в постели и плакала.

– Это что, о чем такие слезы? – воскликнул Елпидифор Мартыныч.

Он видал Петицкую еще прежде того несколько раз у княгини.

– Ах, боже мой, Елпидифор Мартыныч! – воскликнула она, в свою очередь, стараясь поправить несколько свое неглиже.

– Я-с, я-с это – к-ха! – отвечал ей доктор, садясь около ее кровати. – Княгиня прислала меня к вам и велела мне непременна вас вылечить!

– Merci! – проговорила больная, почему-то вся вспыхнувши в лице.

– Что же у вас такое болит-с? – спрашивал Елпидифор Мартыныч, несколько наклоняясь к ней.

– Все болит! – отвечала Петицкая.

– Как все? Что-нибудь да не болит же ведь!.. – возразил Елпидифор Мартыныч.

– Все! – повторила г-жа Петицкая настойчиво.

Елпидифор Мартыныч поставлен был в большое недоумение; он взял ее руку и пощупал пульс.

– Пульс нервный только, – произнес он. – Видно, только раздражение нервное. Что вы, не рассердились ли на что-нибудь, не опечалились ли чем-нибудь, не испугались ли чего?

– Ах, я очень испугалась! – воскликнула Петицкая, как бы обрадовавшись последнему вопросу Иллионского. – Вообразите, я ехала на извозчике; он меня выпрокинул, платье и салоп мой за что-то зацепились в санях; лошадь между тем побежала и протащила меня по замерзшей улице!

– А, скверно это, скверно… Что же, переломов нет ли где в руке, в ноге?

– Переломов нет.

– Ушибы, значит, только?

– Да, ушибы.

– Г-м! – произнес глубокомысленно Елпидифор Мартыныч. – Посмотреть надобно-с, взглянуть! – присовокупил он.

– Ни за что на свете, ни за что! – воскликнула г-жа Петицкая.

– А вот это так предрассудок, совершенный предрассудок! – возразил ей Иллионский. – Стыдливость тут ни к чему-с не ведет.

– Ну, как вы там хотите, а я не могу.

– Все-таки примочку какую-нибудь прописать вам надобно.

– Пожалуй! – протянула г-жа Петицкая.

Елпидифор Мартыныч вышел прописать рецепт и только было уселся в маленькой гостиной за круглый стол, надел очки и закинул голову несколько вправо, чтобы сообразить, что собственно прописать, как вдруг поражен был неописанным удивлением: на одном из ближайших стульев он увидел стоявшую, или, лучше оказать, валявшуюся свою собственную круглую шляпенку, которую он дал Николя Оглоблину для маскарада. Первым движением Елпидифора Мартыныча было закричать г-же Петицкой несколько лукавым голосом: „Какая это такая у ней шляпа?“, но многолетняя опытность жизни человека и врача инстинктивно остановила его, и он только громчайшим образом кашлянул на всю комнату: „К-ха!“, так что Петицкая даже вздрогнула и невольно проговорила сама с собой:

– Господи! Как он кашляет ужасно…

Елпидифор Мартыныч после того принялся писать рецепт, продолжая искоса посматривать на свою шляпенку и соображая, каким образом она могла попасть к г-же Петицкой.

– Когда же с вами эта неприятность от извозчика случилась? – крикнул он своей пациентке, как бы для соображения при писании рецепта, а в сущности для объяснения обстоятельств по случаю шляпы.

– Вчера! – отвечала ему больная из своей комнаты.

– Вчера!.. – повторил протяжно доктор: вчера он именно и дал шляпу Николя.

Для Елпидифора Мартыныча не оставалось более никакого сомнения в том, что между сим молодым человеком и г-жой Петицкой кое-что существовало.

– Стало быть, у извозчика лошадь была очень бойкая, если он так долго не мог остановить ее? – крикнул он ей опять.

– Очень бойкая! – отвечала ему та.

– Бойкая!.. – повторил еще раз Елпидифор Мартыныч и сам с собой окончательно решил, что она вовсе ехала не на извозчике, а, вероятно, на бойких лошадях Николя Оглоблина, и ехала, вероятно, с ним из маскарада.

– А рано ли вы это ехали? – попытался он еще спросить ее.

– Очень поздно, из маскарада ехала! – отвечала г-жа Петицкая.

Елпидифор Мартыныч при этом только с удовольствием улыбнулся.

– Эврика! – произнес он сам с собой и затем, написав рецепт и отдав его с приличным наставлением г-же Петицкой, расшаркался перед нею моднее обыкновенного, поцеловал у нее даже при этом ручку и уехал.

Елпидифор Мартыныч вообще со всеми женщинами, про которых он узнавал кто-что, всегда делался как-то развязнее.

От г-жи Петицкой Елпидифор Мартыныч прямо отправился к княгине с тем, чтобы донести ей о том, что исполнил ее приказание, а потом, если выпадет к тому удобный разговор, то и рассказать ей о том, что успел он наблюсти у г-жи Петицкой. Елпидифор Мартыныч, опять-таки по своей многолетней опытности, очень хорошо знал, что всякая женщина, как бы она ни была дружна с другой женщиной, всегда выслушает с удовольствием скандал про эту другую женщину, особенно если этот скандал касается сердечной стороны. Услыхав о приезде Иллионского, княгиня поспешила даже выйти к нему навстречу.

– Что такое с Петицкой? – спрашивала она, когда Елпидифор Мартыныч только что успел показаться в зале.

– Да нехорошо-с, нехорошо-с! – отвечал доктор. – А пожалуй, и хорошо! – присовокупил он после нескольких минут молчания с улыбкою.

– Как, нехорошо и хорошо? – спросила княгиня, немножко испуганная и с удивлением.

– Это я так, пошутил, – отвечал Елпидифор Мартыныч, лукаво потупляя перед ней глаза свои.

– Но чем же собственно она больна? – приставала княгиня.

– Испугом, кажется, больше ничего; она ехала, выпрокинулась из саней и немножко потащилась.

– Господи боже мой! – воскликнула княгиня окончательно испуганным голосом. – Но откуда же это она ехала?

– Из маскарада… ночью и, кажется, не одна!.. – отвечал Иллионский с расстановкой (он в это время вместе с княгиней входил в гостиную, где и уселся сейчас же в кресло). – Между нами сказать, – прибавил он, мотнув головой и приподнимая свои густые брови, – тут кроется что-то таинственное.

– Но что такое тут может быть таинственного? – спросила княгиня.

Елпидифор Мартыныч сначала усмехнулся немного, а потом рассказал подробнейшим образом, как он отдал свою шляпу Николя Оглоблину для маскарада и как сегодня, приехав к г-же Петицкой, увидел эту шляпу у ней в гостиной.

– Ту самую, которую вы отдали Николя? – спросила его княгиня.

– Ту самую! – отвечал Иллионский.

Княгиня при этом покраснела даже немного в лице. Она сама уже несколько времени замечала, что у Петицкой что-то такое происходит с Николя Оглоблиным, но всегда старалась отогнать от себя подобное подозрение, потому что считала Николя ниже внимания всякой порядочной женщины.

– Зачем же могла быть у нее его шляпа?

– Вероятно, заезжал после маскарада побеседовать с ней!..

На последние слова Елпидифор Мартыныч сделал сильное ударение.

– Я, однако, все-таки тут ничего не понимаю! – произнесла княгиня досадливым голосом. – А вы спрашивали, зачем у нее эта шляпа?

– Господи помилуй! Разве о подобных вещах спрашивают дам? – возразил Елпидифор Мартыныч, растопыривая руки.

– А я так спрошу ее непременно, – говорила княгиня.

– Нет, уж и вы, пожалуйста, не спрашивайте – к-ха!.. Я сказал вам по преданности моей, а вы меня и выдадите – к-ха!.. – начал было упрашивать Елпидифор Мартыныч.

– Я вас не буду выдавать – нисколько!.. – возразила ему княгиня.

– Да как же не выдавать, – от кого же вы узнали про это? – продолжал Елпидифор Мартыныч каким-то уже жалобным голосом.

– Ну, уж я знаю, от кого узнала! – почти прикрикнула на него княгиня.

Елпидифор Мартыныч чмокнул только на это губами и уехал от княгини с твердою решимостью никогда ей больше ничего не рассказывать. Та же, оставшись одна, принялась рассуждать о своей приятельнице: более всего княгиню удивляло то, что неужели же Петицкая в самом деле полюбила Оглоблина, и если не полюбила, то что же заставило ее быть благосклонною к нему?

Как бы в разрешение всех этих вопросов вошел лакей и доложил, что приехал Николя Оглоблин.

– Ах, проси! – воскликнула на этот раз княгиня с явным удовольствием.

По свойственному женщинам любопытству, она не в состоянии была удержаться и решилась теперь же, сейчас же, не говоря, конечно, прямо, повыведать от Николя всю правду, которую он, как надеялась княгиня, по своей простоватости не сумеет скрыть.

Николя вошел к ней, заметно стараясь быть веселым, беззаботным и довольным. Он нарочно ездил по своим знакомым, чтобы те не подумали, что с ним накануне что-нибудь случилось. На Петицкую Николя был страшно сердит, потому что догадался, что вздул его один из ее прежних обожателей. Он дал себе слово никогда не видаться с нею и даже не произносить никогда ее имени, как будто бы и не знал ее совсем.

– Пожалуйте-ка сюда, – пожалуйте! – сказала княгиня, при его входе, несколько даже как бы угрожающим голосом.

Николя от одного этого уже немного сконфузился.

– Что такое, что такое? – зашлепал он своим толстым языком.

– А где вы вчера вечером были? – спросила княгиня, уставляя на него пристальный взгляд.

Николя просто обмер.

– Дома был-с! – отвечал он, решительно не находя, что бы такое придумать.

– А зачем же вы шляпы у Елпидифора Мартыныча просили? – продолжала княгиня.

– Какой шляпы-с? – спросил Николя, как бы ни в чем неповинный.

– А такой, в которой вечером вы были в маскараде.

Николя при этом покраснел, как рак вареный.

– Это вам все старый этот черт Иллионский наболтал, – проговорил он.

– Нет, не Иллионский! – возразила ему княгиня. – Потому что я знаю даже, куда вы из маскарада уехали.

Николя окончательно растерялся; он нисколько уже не сомневался, что княгиня все знает и теперь смеется над ним, а потому он страшно на нее рассердился.

– Много что-то вы уж знаете! До всего вам дело!.. – произнес он, надувшись.

– Дело потому, что вы мне родня…

– Много у меня этакой-то родни по Москве! – бухнул Николя.

Княгиня увидела, что с этим дуралеем разговаривать было почти невозможно.

– Как это мило так выражаться! – сказала она, немножко уж рассердясь на него.

– Что выражаться-то? Вы сами начали… – продолжал Николя.

Княгиня окончательно на него рассердилась.

– Действительно, я на этот раз виновата и вперед не позволю себе никакой шутки с вами! – проговорила она и, встав с своего места, ушла совсем из гостиной и больше не возвращалась, так что Николя сидел-сидел один, пыхтел-пыхтел, наконец, принужден был уехать.

Его главным образом бесило то, от кого княгиня могла узнать, и как только он помышлял, что ей известна была вся постигшая его неприятность, так кровь подливала у него к сердцу и неимоверная злоба им овладевала. С этим самым» чувством он совершил все прочие свои визиты, на которых никто даже не намекнул ему о вчерашней неприятности, – значит, одна только княгиня в целой Москве и знала об этом, а потому она начинала представляться ему самым злейшим его врагом. Надобно было ей самой отомстить хорошенько. О, Николя имел для этого отличное средство! Г-жа Петицкая давно уже рассказала ему о шурах-мурах княгини с Миклаковым. «А где ж они видаются?» – спросил тогда ее Николя. – «В доме у княгини… Миклаков почти каждый вечер бывает у ней, и князя в это время всегда дома нет», – отвечала Петицкая. – «Значит, они в гостиной у них и видаются?» – продолжал допрашивать Николя. «Вероятно, в гостиной», – отозвалась Петицкая. Николя все это очень хорошо запомнил, и поэтому теперь ему стоило сказать о том князю, так тот шутить не будет и расправится с княгиней и Миклаковым по-свойски. Николя, как мы знаем, страшно боялся князя и считал его скорее за тигра, чем за человека… Но как же сказать о том князю, кто осмелится сказать ему это? «А что если, – придумал Николя, – написать князю анонимное письмо?» Но в этом случае он опасался, что князь узнает его руку, и потому Николя решился заставить переписать это анонимное письмо своего камердинера. Для этого, вернувшись домой, он сейчас же позвал того ласковым голосом:

– Пойдем, Севастьянушко, ко мне в кабинет.

Камердинер последовал за ним.

– Вот видишь, – начал Николя своим неречистым языком: – видишь, мне надобно послать письмо.

– Слушаю-с! – протянул Севастьян, глубокомысленно стоя перед ним.

– Перепиши мне, пожалуйста! – заключил Николя.

Камердинер посмотрел на барина с каким-то почти презрением и удивлением.

– Да что я за писарь такой! Я и писать-то настоящим манером не умею, – произнес он.

– Да ничего, как-нибудь, пожалуйста!.. – упрашивал его Николя.

Камердинер опять с каким-то презрением усмехнулся.

– Да сами-то вы не умеете, что ли, писать-то? – сказал он.

– Мне нельзя, понимаешь, руку мою знают; догадаются, тогда черт знает что со мной сделают!.. Перепиши, сделай дружбу, я тебе пятьдесят целковых за это дам.

Камердинер отрицательно покачал головой.

– Коли с вами что-нибудь сделают, что же со мною будет?

– Да ничего тебе не будет, уверяю тебя! – успокоивал его Николя.

Севастьянушко и сам очень хорошо понимал, что вряд ли барин затеет что-нибудь серьезно-опасное, и если представлялся нерешительным, то желал этим набить лишь цену.

– Ну, я тебе сто рублей дам! – бухнул Николя от нетерпения сразу.

Камердинер почесал у себя при этом в затылке.

– К кому же такому письмо-то это? – продолжал он спрашивать, как бы еще недоумевая.

– К князю Григорову… безыменное!.. Никем не подписанное… О том, что княгиня его живет с другим.

– Да, вот видите-с, штука-то какая! – произнес камердинер, несколько уже и смутившись.

– Никакой штуки тут не может быть: руки твоей князь не знает.

– Нет-с, не знает.

– Люди ихние тоже не знают твоей руки?

– Нет-с, не знают; да и самих-то их я никого не знаю.

– Так чего же тебе бояться?..

Камердинер продолжал соображать.

– Только деньги-то вы мне вперед уж пожалуйте: они теперь мне очень нужны-с! – проговорил он, наконец.

– Деньги отдам вперед, – отвечал Николя, покраснев немного в лице.

Камердинер не без основания принял эту предосторожность: молодой барин часто обещал ему разные награды, а потом как будто бы случайно и позабывал о том.

Условившись таким образом с Севастьяном, Николя принялся сочинять письмо и сидел за этой работой часа два: лоб его при этом неоднократно увлажнялся потом; листов двенадцать бумаги было исписано и перервано; наконец, он изложил то, что желал, и изложение это не столько написано было по-русски, сколько переведено дурно с французского:

«Любезный князь! Незнакомые вам люди желают вас уведомить, что жена ваша вам неверна и дает рандеву господину Миклакову, с которым каждый вечер встречается в вашей гостиной; об этом знают в свете, и честь вашей фамилии обязывает вас отомстить княгине и вашему коварному ривалю».

Все сие послание камердинер в запертом кабинете тоже весьма долго переписывал, перемарал тоже очень много бумаги, и наконец, письмо было изготовлено, запечатано, надписано и положено в почтовый ящик, а вечером Николя, по случаю собравшихся у отца гостей, очень спокойно и совершенно как бы с чистой совестью болтал с разными гостями. Он, кажется, вовсе и не подозревал, до какой степени был гадок содеянный им против княгини поступок.

 

XI

Князь получил анонимное письмо в то время, как собирался ехать к Елене. Прочитав его, он несколько изменился в лице и вначале, кажется, хотел было идти к княгине, показать ей это письмо и попросить у нее объяснения ему; но потом он удержался от этого и остался на том же месте, на котором сидел: вся фигура его приняла какое-то мрачное выражение. Более всего возмущал его своим поступком Миклаков. Положим даже, что княгиня сама первая выразила ему свое внимание; но ему сейчас же следовало устранить себя от этого, потому что князь ввел его в свой дом, как друга, и он не должен был позволять себе быть развратителем его жены, тем более, что какого-нибудь особенно сильного увлечения со стороны Миклакова князь никак не предполагал. Самым простым и естественным делом казалось князю вызвать подобного господина на дуэль! Но он очень хорошо знал, каким образом Миклаков смотрит на дуэли этого рода, да и кроме того, что скажет об этой дуэли Елена: она ее напугает, глубоко огорчит, пойдет целый ряд сцен, объяснений!.. Словом, рассудок очень ясно говорил в князе, что для спокойствия всех близких и дорогих ему людей, для спокойствия собственного и, наконец, по чувству справедливости он должен был на любовь жены к другому взглянуть равнодушно; но в то же время, как и в истории с бароном Мингером, чувствовал, что у него при одной мысли об этом целое море злобы поднимается к сердцу. Скрыть это и носить в этом отношении маску князь видел, что на этот, по крайней мере, день в нем недостанет сил, – а потому он счел за лучшее остаться дома, просидел на прежнем своем месте весь вечер и большую часть ночи, а когда на другой день случайно увидел в зеркале свое пожелтевшее и измученное лицо, то почти не узнал себя. С княгиней он мог еще не видаться день и два, но к Елене должен был ехать.

«Э, черт возьми! Могу же я быть спокойным или не спокойным, как мне пожелается того!» – подумал он; но, поехав к Елене, все-таки решился, чтобы не очень встревожить ее, совладеть с собой и передать ей всю эту историю, как давно им ожидаемую. Но Елена очень хорошо знала князя, так что, едва только он вошел, как она воскликнула встревоженным даже голосом:

– Что такое у тебя за вид сегодня?

– А что? – спросил князь, как бы не понимая ее.

– Ты зеленый какой-то…

– Так, нездоровится что-то сегодня.

Елена продолжала на него смотреть, не спуская глаз.

Князь после нескольких минут молчания постарался даже усмехнуться.

– Я вчера получил анонимное письмо, которым извещают меня, что между княгиней и Миклаковым существует любовь… – проговорил он, продолжая усмехаться; но этим, однако, ему не удалось замаскироваться перед Еленой.

– И тебя это, видно, очень встревожило? – спросила она его.

– Да, отчасти, – отвечал князь: – главное, в том отношении, что этим соблазнителем моей супруги является Миклаков, человек, которого я все-таки любил искренно!..

– А, вот что!.. – произнесла Елена, и князь по одному тону голоса ее догадался, какая буря у ней начинается в душе.

– Ты, разумеется, – заговорил он, опять усмехаясь немного и как бы желая в этом случае предупредить Елену, – не преминешь сочинить мне за то сцену, но что же делать: чувствовать иначе, как я чувствую, я не могу…

– Это с чего ты взял, что я сочиню тебе сцену? – воскликнула Елена, гордо поднимая перед ним свою голову. – Слишком ошибаешься!.. Прошла та пора: теперь я тебя очень хорошо понимаю, и если бы ты даже стал притворяться передо мною, так я бы это сейчас увидела, и ты к теперешним своим качествам прибавил бы в глазах моих еще новое, весьма некрасивое.

– Какое же это такое? – спросил князь.

– Качество лжеца! – отвечала Елена.

– Качество нехорошее! – произнес князь. – А какие же мои теперешние качества, – любопытно было бы знать? – присовокупил он.

– Качества весьма обыкновенные… Весьма! – отвечала Елена почти с презрительной гримасой. – Ты имеешь любовницу и жену; обеих их понемножку любишь и очень не желаешь, чтобы которая-нибудь из них изменила тебе!.. Словом, себя считаешь в праве делать все, что тебе угодно, и крайне бываешь недоволен, когда другие вздумают поступать тоже по своему усмотрению.

Князь при такого рода определении ему самого себя, покраснел даже в лице.

– Очень странно, что ты такого человека позволила себе полюбить, – сказал он.

– Ошиблась, больше ничего! – пояснила ему Елена. – Никак не ожидала, чтобы люди, опутанные самыми мелкими чувствами и предрассудками, вздумали прикидываться людьми свободными от всего этого!.. Свободными людьми – легко сказать! – воскликнула она. – А надобно спросить вообще: много ли на свете свободных людей?.. Их нужно считать единицами посреди сотней тысяч, – это герои: они не только что не боятся измен жен, но даже каторг и гильотин, и мы с вами, ваше сиятельство, никак уж в этот сорт людей не годимся.

– Совершенно согласен! – сказал князь. – Но опять тебе повторяю, что мне странно, как ты полюбила человека, подобного мне, а не избрала кого-либо, более подходящего к воображаемому тобою герою.

– Вначале я тебя считала подходящим к такому герою.

– Что же такое потом тебя разочаровало во мне?.. Это мое некоторое внимание к поведению жены?

– Нет, не это только, а многое, многое! – отвечала Елена с ударением.

Князь хотя и полагал, что она говорит таким образом под влиянием ревности, а потому, может быть, высказывает то, чего и не чувствует, но, как бы то ни было, он рассердился на нее и решился, в свою очередь, тоже высказать ей несколько горьких истин.

– Вот видишь ли что! – начал он с дрожащими немного от досады губами. – Согласен, что я имею предрассудки, мелкие чувства; но когда мы кого любим, то не только что такие недостатки, но даже пороки прощаем!.. Значит, любви в тебе ко мне нисколько нет!.. Мало этого, в тебе даже нет простого чувства сожаления ко мне, которое мы имеем ко всем почти людям!.. Ты очень хорошо знала, что я пришел к тебе с большой моей раной; но ты вместо того, чтобы успокоить меня, посоветовать мне что-нибудь, говоришь мне только дерзости.

– Ах, нет, уж извините!.. За советом этим вам лучше обратиться к какому-нибудь вашему адвокату! – воскликнула Елена. – Тот научит вас, куда и в какой суд подать вам на вашу жену жалобу: законы, вероятно, есть против этого строгие; ее посадят, конечно, за то в тюрьму, разведут вас.

– Я вовсе не хочу жены моей сажать в тюрьму! – возразил князь. – И если бы желал чего, так это единственно, чтобы не видеть того, что мне тяжело видеть и чему я не желаю быть свидетелем.

– В таком случае прогоните вашу жену от себя, или еще лучше того – отправьте ее за границу!.. Это многим может показаться даже очень великодушным с вашей стороны.

– В том-то и горе, что она не желает этого… – возразил князь.

– Тогда начните поколачивать ее, и после этого она непременно уж пожелает.

Князь при этом усмехнулся даже несколько.

– А ты думаешь, что я способен поколотить ее? – проговорил он.

– Ах, нет, нет, виновата! – опять воскликнула Елена. – Я ошиблась; жену вашу, потому, разумеется, только, что она жена ваша, вы слишком высоко ставите и не позволите себе сделать это против нее; но любовница же, как я, например, то другое дело.

– Тебя, значит, это я способен поколотить?..

– Еще как!.. С наслаждением, я думаю! Вообще: бросить, поколотить любовницу всякому нравственному человеку, как ты, даже следует: того-де она и стоит!

Слова эти окончательно рассердили князя. Он встал и начал ходить по комнате.

– После того, как ты меня понимаешь, мне, в самом деле, следовало бы тебя оставить, что я и сделал бы, если бы у нас не было сына, за воспитанием которого я хочу следить, – проговорил он, стараясь при этом не смотреть на Елену.

– В отношении воспитания вашего сына, – начала она, – вы можете быть совершенно покойны и не трудиться наблюдать нисколько над его воспитанием, потому что я убила бы сына моего из собственных рук моих, если бы увидела, что он наследовал некоторые ваши милые убеждения!

– И ты искренно это говоришь? – спросил ее князь, бледнея весь в лице.

– Совершенно искренно, совершенно! – отвечала Елена с ударением и, по-видимому, в самом деле искренним голосом.

– Хорошо, что заранее, по крайней мере, сказала! – проговорил князь почти задыхающимся от гнева голосом и затем встал и собрал все книги, которые приносил Елене читать, взял их себе под руку, отыскал после того свою шляпу, зашел потом в детскую, где несколько времени глядел на ребенка; наконец, поцеловав его горячо раза три – четыре, ушел совсем, не зайдя уже больше и проститься с Еленой. Та, в свою очередь, тоже осталась в сильно раздраженном состоянии. Ее больше всего выводила из себя эта двойственность и непоследовательность князя. Говорит, что не любит жену, и действительно, кажется, мало любит ее; говорит, наконец, что очень даже рад будет, если она полюбит другого, и вместе с тем каждый раз каким-то тигром бешеным делается, когда княгиня начинает с кем-нибудь даже только кокетничать. Положим, прежде бесновался он оттого, что барона считал дрянью совершенною, но про Миклакова он никак не мог этого сказать. «В самом деле им лучше разъехаться; по крайней мере они не будут мучить друг друга», – решила в мыслях своих Елена. Кроме того, отъезд княгини за границу она находила недурным и для себя, потому что этим окончательно успокаивалась ее ревность; сообразив все это, Елена прежде всего хотела перетолковать с Миклаковым и, не любя откладывать никакого своего намерения, она сейчас же отправилась к нему. Миклакова Елена застала дома и, сверх обыкновения, довольно прилично одетым.

– У меня сейчас был князь, – начала она, усевшись на одном из сломанных стульев, – и сказывал, что получил анонимное письмо о вашей любви с княгиней.

– О нашей любви с княгиней? – повторил Миклаков, по-видимому, тоном немалого удивления. – Но кто ж ему мог написать эту нелепость? – присовокупил он.

– Лепость это или нелепость – я не знаю и, конечно, уж не я ему писала! – проговорила Елена, покраснев от одной мысли, что не подумал ли Миклаков, что князь от нее узнал об этом, так как она иногда смеялась Миклакову, что он влюблен в княгиню, и тот обыкновенно, тоже шутя, отвечал ей: «Влюблен-с!.. Влюблен!».

– Знаю, что не вы, – произнес он, нахмуриваясь в свою очередь. – Впрочем, что ж?.. На здоровье ему, если у него есть такие добрые и обязательные корреспонденты.

– Ему вовсе не на здоровье, потому что он взбешен, как я не знаю что! – возразила Елена.

Миклаков усмехнулся при этом и взглянул пристально на Елену.

– Да вы о ком тут больше хлопочете: о нас или о князе? – спросил он.

– И о вас и о князе, потому что я никак не ручаюсь, чтобы он, в одну из бешеных минут своих, не убил вас обоих!

– Даже убил?.. Ой, батюшки, как страшно! – сказал Миклаков комическим тоном.

– Пожалуйста, не шутите! Смеяться в этом случае нечего, потому что князь решительно не желает быть свидетелем вашей любви, и потому, я полагаю, вам и княгине лучше всего теперь уехать за границу.

Миклаков на это опять усмехнулся.

– Уехать за границу, конечно, каждому хорошо, но для этого прежде всего нужно иметь деньги.

– За деньгами дело не станет: князь с удовольствием даст на это княгине денег.

– Все это очень хорошо-с! – возражал Миклаков. – Но это дело, нисколько до меня не касающееся.

– Как не касающееся! – воскликнула Елена. – И вы должны ехать за границу, если только любите княгиню.

– Я-то? – спросил Миклаков каким-то дурацким голосом и почесывая у себя в затылке.

– Да, вы-то! – повторила Елена.

Миклаков продолжал улыбаться и почесывать у себя в затылке.

– Что же, поедете или нет? – присовокупила Елена.

– Поеду, если уж очень звать будут! – отвечал Миклаков.

– Звать его будут!.. Вот противный-то! – воскликнула Елена. – Но, во всяком случае, вы отправляйтесь к княгине и внушите ей эту мысль.

– Какую эту мысль? – спросил Миклаков, как бы не поняв Елены.

– Мысль уехать за границу.

– Ну, уж это – слуга покорный… Я никогда ей внушать такой мысли не буду.

– Это почему?

– Потому что это прямо значит увезти ее от мужа, да и на мужнины еще деньги!.. Очень уж это будет благородно с моей стороны.

– Подите вы с вашим казенным благородно, неблагородно!.. Вас вовсе не то останавливает!

– Что же меня останавливает?

– То, что вы старый, развратный старичишка: вам просто страшно сойтись надолго с порядочной женщиной.

Миклаков, обыкновенно нисколько не стесняясь, всегда рассказывал Елене разные свои безобразия по сердечной части.

– Может быть, и то останавливает… – произнес он, смотря как-то в угол.

– Знаете что… – начала вдруг Елена, взглянув внимательно ему в лицо. – Вы таким тоном говорите, что точно вы нисколько не любите княгини, и как будто бы у вас ничего с ней нет…

– Да у меня с ней ничего и нет! – отвечал, усмехаясь, Миклаков.

– Так-таки ничего? – повторила свой вопрос Елена.

– Серьезно – ничего!..

Елена пожала плечами.

– Странно!.. – произнесла она. – В таком случае зачем же вам и ехать с ней за границу!

Миклаков в ответ на это опять почесал у себя только затылок и молчал.

– Что ж, вы ничего и не скажете княгине о сегодняшнем нашем разговоре с вами? – спросила его Елена.

– Не знаю. Подумаю… – отвечал Миклаков.

Досада заметно отразилась на лице Елены.

– Ну-с, – проговорила она, уже вставая, – я сказала вам мое мнение, предостерегла вас, а там делайте, как знаете.

– Да, это так!.. На том благодарим покорно! – произнес Миклаков снова тоном какого-то дурачка.

Елена уехала от него.

Миклаков хоть и старался во всей предыдущей сцене сохранить спокойный и насмешливый тон, но все-таки видно было, что сообщенное ему Еленою известие обеспокоило его, так что он, оставшись один, несколько времени ходил взад и вперед по своему нумеру, как бы что-то обдумывая; наконец, сел к столу и написал княгине письмо такого содержания: «Князя кто-то уведомил о нашей, акибы преступной, с вами любви, и он, говорят, очень на это взбешен. Приготовьтесь к этому и примите какие-нибудь с своей стороны меры против того: главное, внушите ему, что ревновать ему вас ко всякому встречному и поперечному не подобает даже по религии его, – это, мне кажется, больше всего может его обуздать».

Письмо это, как и надобно было ожидать, очень встревожило княгиню, тем более, что она считала себя уже несколько виновною против мужа, так как сознавала в душе, что любит Миклакова, хоть отношения их никак не дошли дальше того, что успела подсмотреть в щелочку г-жа Петицкая. Не сознавая хорошенько сама того, что делает, и предполагая, что князя целый вечер не будет дома, княгиня велела сказать Миклакову через его посланного, чтобы он пришел к ней; но едва только этот посланный отправился, как раздался звонок. Княгиня догадалась, что приехал князь, и от одного этого почувствовала страх, который еще больше в ней увеличился, когда в комнату к ней вошел лакей и доложил, что князь желает ее видеть и просит ее прийти к нему.

– Доложи князю, что я сейчас выйду в гостиную и что я переодеваюсь теперь, – проговорила она.

Лакей, видя, что барыня вовсе не переодевается, глядел на нее в недоумении.

– Ну, ступай, – сказала ему княгиня.

Лакей ушел.

Княгиня после того зачем-то поправила свои волосы перед зеркалом, позвала потом свою горничную, велела ей подать стакан воды, выпила из него немного и, взглянув на висевшее на стене распятие, пошла в гостиную. Князь уже был там и ходил взад и вперед. Одна только лампа на среднем столе освещала эту огромную комнату. Услыхав шаги жены, князь приостановился. Княгиня, как вошла, так сейчас же поспешила сесть в самом темном месте гостиной. Князь снова начал ходить по комнате. Гнев на Елену, на которую он очень рассердился, а частью и проходившие в уме князя, как бы против воли его, воспоминания о том, до какой степени княгиня, в продолжение всей их жизни, была в отношении его кротка и добра, значительно смягчили в нем неудовольствие против нее. Он дал себе слово, что бы там на сердце у него ни было, быть как можно более мягким и кротким с нею в предстоящем объяснении.

– Я очень рад, что застал вас дома, – начал он почти веселым голосом.

Княгиня молчала.

– Тут один какой-то мерзавец, – продолжал князь после короткого молчания и с заметным усилием над собой, – вздумал ко мне написать извещение, что будто бы вы любите Миклакова.

Княгиня и на это молчала: ей в одно и то же время было страшно и стыдно слушать князя.

– Скажите, правда это или нет? – заключил он почти нежно.

Признаться мужу в своих чувствах к Миклакову и в том, что между ними происходило, княгиня все-таки боялась; но, с другой стороны, запереться во всем – у ней не хватало духу; да она и не хотела на этот раз, припоминая, как князь некогда отвечал на ее письмо по поводу барона, а потому княгиня избрала нечто среднее.

– На подобные вопросы обыкновенно не отвечают мужьям, – проговорила она, как бы больше шутя.

– Отчего же? – спросил князь тем же ласковым голосом.

– Оттого, что откровенный ответ может их оскорбить.

– Поэтому ваш откровенный ответ мог бы оскорбить меня? – растолковал ее слова князь.

Княгиня на это ничего не сказала.

– Но вы ошибаетесь, – продолжал князь. – Никакой ваш ответ не может оскорбить меня, или, лучше сказать, я не имею даже права оскорбляться на вас: к кому бы вы какое чувство ни питали, вы совершенно полновластны в том!.. Тут только одно: о вашей любви я получил анонимное письмо, значит, она сделалась предметом всеобщей молвы; вот этого, признаюсь, я никак не желал бы!..

– Но как же помочь тому?.. Молва иногда бывает совершенно напрасная! – возразила княгиня.

– Да, но тут она не напрасная! – перебил ее резко князь. – И я бы просил вас для прекращения этой молвы уехать, что ли, куда-нибудь!

Княгиня опять затрепетала: ее испугала мысль, что она должна будет расстаться с Миклаковым.

– Но куда же вы хотите, чтоб я уехала? – спросила она прерывающимся голосом.

– Лучше всего за границу!.. Пусть с вами едет и господин Миклаков! – отвечал князь, как бы поняв ее страх. – Я, конечно, обеспечу вас совершенно состоянием: мое в этом случае, как и прежде, единственное желание будет, чтобы вы и я после того могли открыто и всенародно говорить, что мы разошлись.

– Разошлись?.. – проговорила княгиня, но на этот раз слово это не так страшно отозвалось в сердце ее, как прежде: во-первых, она как-то попривыкла к этому предположению, а потом ей и самой иногда невыносимо неловко было встречаться с князем от сознания, что она любит другого. Княгиня, как мы знаем из слов Елпидифора Мартыныча, подумывала уже уехать за границу, но, как бы то ни было, слезы обильно потекли из ее глаз.

Князь это видел, страшно мучился этим и нарочно даже сел на очень отдаленное кресло от жены. Прошло между ними несколько времени какого-то тяжелого и мрачного молчания. Вдруг тот же лакей, который приходил звать княгиню к князю, вошел и объявил, что приехал Миклаков. Княгиня при этом вздрогнула. Князя, тоже вначале, по-видимому, покоробило несколько. Княгиня, поспешно утирая слезы, обратилась к лакею:

– Скажи, что дома нет, что все уехали на целый вечер!.. – проговорила она скороговоркой.

– Нет, зачем же?.. – возразил ей князь. – Прими, скажи, что просят! – возразил он лакею.

Тот пошел.

– А вы несколько успокойтесь! – отнесся князь к жене. – Это отлично, что Миклаков пришел: мы сейчас же с ним все и устроим! – присовокупил он, как бы рассуждая сам с собой.

Миклаков, войдя в гостиную и увидя князя, немного сконфузился: он никак не ожидал, чтобы тот был дома.

– Здравствуйте, мой милый друг! – сказал князь приветливо, протягивая к нему руку.

Миклаков неловко принял у него руку и так же неловко поклонился княгине.

– А вот мы сейчас с княгиней решили, – продолжал князь, – что нам, чем морочить добрых людей, так лучше явно, во всеочию разойтись!

Миклаков ответил на это только взглядом на княгиню, которая сидела, потупивши лицо свое в землю.

– И чтобы прекратить по этому поводу всякую болтовню, она уезжает за границу, и вот я даже вас бы просил сопутствовать ей…

– Меня?.. Сопутствовать княгине? – переспросил Миклаков.

– Да, вас! – отвечал князь и хотел, кажется, еще что-то такое добавить, но не в состоянии уже был того сделать.

Миклаков, в свою очередь, тоже, хоть и усмехался, но заметно растерялся от такого прямого и откровенного предложения. Услыхав поутру от Елены, что княгине и ему хорошо было бы уехать за границу, он считал это ее фантазией, а теперь вдруг сам князь говорит ему о том.

– Что ж, вы проводите ее или нет? – спросил его тот, снова указывая глазами на жену.

Миклаков видел необходимость что-нибудь отвечать.

– Мне еще для этого прежде нужно в отставку подать, – проговорил он как бы размышляющим и соображающим тоном.

– В отставку подать недолго, – подхватил князь.

Миклаков думал некоторое время.

– Но я не знаю, – произнес он потом, – приятно ли будет княгине мое сопутничество.

– Вы желаете, чтобы Миклаков вам сопутствовал? – отнесся к ней князь.

– Желаю, потому что все-таки лучше ехать хоть с одним знакомым человеком, – отвечала княгиня.

– Ну, поэтому и все теперь! – сказал князь. – Через неделю вы, полагаю, можете и ехать, а к этому времени я устрою тамошнюю жизнь вашу! – прибавил он княгине; затем, обратясь к Миклакову и проговорив ему: «до свидания!» – ушел к себе в кабинет.

Миклаков после того некоторое время продолжал усмехаться про себя. Княгиня же сидела печальная и задумчивая.

– У вас, значит, было уже и объяснение? – спросил он ее.

– Да, было! – отвечала она отрывисто.

– Что же, вы сказали ему, что все это вздор?

– Нет, не сказала! – произнесла княгиня по-прежнему отрывисто.

– Отчего же?

– Оттого, что это не вздор!

– Вы полагаете, что не вздор? – повторил Миклаков знаменательно.

Княгиня молчала.

– Ну, а этим отъездом вашим за границу он сам распорядился? – продолжал Миклаков.

– Сам, – сказала княгиня.

– Но вы, кажется, недовольны таким его распоряжением?

– Очень! – отвечала княгиня.

– Почему же?

– Потому что я знаю, что буду наказана за то богом.

Миклаков опять усмехнулся.

– Как бог ни строг, но ему пока решительно не за что еще наказывать вас! – проговорил он.

– Нет, уж есть за что! – произнесла княгиня почти патетически.

Миклаков на это развел только руками.

Князь между тем, войдя в кабинет, прямо бросился на канапе и закрыл глаза: видимо, что всеми этими объяснениями он измучен был до последней степени!

 

XII

Княгиня на другой, на третий и на четвертый день после того, как решена была ее поездка за границу, оставалась печальною и встревоженною. Наконец, она, как бы придумав что-то такое, написала Петицкой, все еще болевшей, о своем отъезде и просила ее, чтобы она, если только может, приехала к ней. Г-жа Петицкая, получив такое известие, разумеется, забыла всякую болезнь и бросилась к княгине. У той в это время сидел Миклаков, и они разговаривали о князе, который, после объяснения с княгиней, решительно осыпал ее благодеяниями: сначала он прислал княгине с управляющим брильянты покойной своей матери, по крайней мере, тысяч на сто; потом – купчую крепость на имение, приносящее около пятнадцати тысяч годового дохода. Управляющий только при этом каждый раз спрашивал княгиню, что «когда она изволит уезжать за границу?»

Выслушав обо всем этом рассказе, Миклаков сделал насмешливую гримасу.

– Очень уж он женерозничает некстати! – произнес он.

– Отчего же некстати? – спросила княгиня с маленьким удивлением.

– Оттого, что вовсе не то чувствует, – продолжал насмешливо Миклаков. – И в душе, вероятно, весьма бы желал, как указано в Домострое, плеткой даже поучить вас!..

– Ах, нет! В душе он очень добрый человек! – возразила княгиня.

Разговор этот их был прерван раздавшимися в соседней комнате быстрыми шагами г-жи Петицкой.

– Боже мой, душенька, ангел мой! Куда это вы уезжаете? – восклицала она, как только появилась в комнате.

– За границу! – отвечала ей княгиня.

– Что со мной теперь, несчастной, будет, что будет? – продолжала восклицать г-жа Петицкая, ломая себе руки.

Положение ее, в самом деле, было некрасивое: после несчастной истории с Николя Оглоблиным она просто боялась показаться на божий свет из опасения, что все об этом знают, и вместе с тем она очень хорошо понимала, что в целой Москве, между всеми ее знакомыми, одна только княгиня все ей простит, что бы про нее ни услышала, и не даст, наконец, ей умереть с голоду, чего г-жа Петицкая тоже опасалась, так как последнее время прожилась окончательно.

– Теперь только и осталось одно – идти да утопиться в Москве-реке! – присовокупила она, разводя руками.

– Вовсе вам не нужно топиться ни в какой реке, – возразила ей княгиня с улыбкою, – потому что вы должны ехать со мною за границу!

– Я?.. С вами? – воскликнула Петицкая, никак не ожидавшая такого предложения.

– Да, вы! – повторила княгиня.

При этом Миклаков взглянул с некоторым удивлением на княгиню; но она сделала вид, что как будто бы не замечает этого.

– Но я не имею средств, княгиня, ехать за границу! – возразила Петицкая.

– Средства у меня очень хорошие, и потому вам об этих пустяках беспокоиться нечего! – сказала ей княгиня.

У г-жи Петицкой после этого глаза мгновенно увлажнились слезами.

– Княгиня! – начала она каким-то прерывающимся голосом. – Я не знаю, благодарить ли мне вас или удивляться вам?..

– Ни то, ни другое, а ехать со мной! – проговорила княгиня одушевленным и веселым тоном.

– Что ехать с вами я готова, вы, я думаю, не сомневались в том; но в то же время это такая для меня неожиданность и такая радость, что до сих пор еще я не могу прийти в себя!

– Ну, и отлично, что радость!.. Мы будем с вами жить вместе, гулять, переезжать из одного города в другой.

– Уж конечно! – подтвердила г-жа Петицкая в каком-то раздумье и потом, как бы сообразив хорошенько все, что делает для нее княгиня, она вдруг протянула ей руку и проговорила почти трагическим голосом:

– Благодарю вас!

В ответ на это княгиня хотела было ее поцеловать, но г-жа Петицкая вместо того упала к ней совсем в объятия и зарыдала.

Этого Миклаков не в состоянии уже был вынести. Он порывисто встал с своего места и начал ходить с мрачным выражением в лице по комнате. Княгиня, однако, и тут опять сделала вид, что ничего этого не замечает; но очень хорошо это подметила г-жа Петицкая и даже несколько встревожилась этим. Спустя некоторое время она, как бы придя несколько в себя от своего волнения, обратилась к Миклакову и спросила его:

– А вы, monsieur Миклаков, не едете за границу?

– Нет-с, еду! – отвечал он ей.

О, тогда г-же Петицкой показалось, что она очень хорошо понимает: она полагала, что Миклаков тоже едет на деньги княгини, и теперь ему досадно, что она хочет то же самое сделать и для других! Г-жа Петицкая судила в таком случае о Миклакове несколько по своим собственным чувствам.

– Вы, однако, скорее должны собираться! Мы уезжаем через неделю! – сказала ей княгиня.

– Что мне собираться!.. Я в полчаса могу собраться, – возразила г-жа Петицкая. – Но нет, нет, – продолжала она снова трагическим голосом. – Я вообразить себе даже не могу этого счастья, что вдруг я с вами, моим ангелом земным, буду жить под одной кровлей и даже поеду за границу, о которой всегда мечтала. Нет, этого не может быть и этому никогда не сбыться!

– Но отчего же? – спросила княгиня.

– Оттого же, что, вероятно, найдутся некоторые люди, которые будут отсоветовать вам взять меня с собою! – отвечала грустным и печальным голосом г-жа Петицкая. Под именем некоторых людей она, конечно, разумела Миклакова, а частию и князя.

– Никогда я не передумаю, и никто мне не отсоветует этого, – отвечала княгиня с явной настойчивостью; она тоже, в свою очередь, догадалась, кого г-жа Петицкая разумеет под именем некоторых людей.

– Ну, хорошо, смотрите же! – отвечала ей та и затем вскоре ушла, чтобы поспешить в самом деле сборами.

– Что вы за сумасшествие делаете, навязывая себе на руки эту скверную бабу! – воскликнул Миклаков, как только остался вдвоем с княгиней.

– Для вас она скверная, а для меня очень хорошая! – воскликнула ему та упрямым и недовольным голосом.

– Но чем?.. Разве тем, что низкопоклонница, сплетница и даже развратница! – продолжал восклицать Миклаков.

Княгиня при таких эпитетах его покраснела.

– Разве можно так говорить о женщине! – проговорила она: вообще ее часто начинал шокировать грубый и резкий тон Миклакова. – И что всего досаднее, – продолжала она, – мужчины не любят Петицкой за то только, что она умная женщина; а между тем сами говорят, что они очень любят умных женщин.

– Умную еще какую-то нашли! Она лукавая – это так… – воскликнул Миклаков, – а лукавство никак не ум, которого первый признак есть справедливость и ясность.

– Нет, умная, не спорьте! – настаивала на своем княгиня. Она придумала взять с собою Петицкую чисто с целью иметь в ней оплот и защиту свою против любви к Миклакову. Она вознамерилась ни на минуту не расставаться с Петицкой, говорить с ней обо всем, советоваться. Подчиняясь суровой воле мужа, который, видимо, отталкивал ее от себя, княгиня хоть и решилась уехать за границу и при этом очень желала не расставаться с Миклаковым, тем не менее, много думая и размышляя последнее время о самой себе и о своем положении, она твердо убедилась, что никогда и никого вне брака вполне любить не может, и мечты ее в настоящее время состояли в том, что Миклаков ей будет преданнейшим другом и, пожалуй, тайным обожателем ее, но и только. По своему несколько мечтательному и идеальному мировоззрению княгиня воображала, что мужчина, если он только истинно любит женщину, может и должен удовольствоваться этим. Но всего этого она не хотела открывать Миклакову и сказала ему несколько иную причину, почему пригласила Петицкую.

– Как вы не понимаете того! – продолжала она. – Когда Петицкая поедет со мной, то все-таки я поеду с дамой, с компаньонкой, а то мою поездку бог знает как могут растолковать!..

Миклаков многое хотел было возразить на это княгине, но в это время вошел лакей и подал ему довольно толстый пакет, надписанный рукою князя. Миклаков поспешно распечатал его; в пакете была большая пачка денег и коротенькая записочка от князя: «Любезный Миклаков! Посылаю вам на вашу поездку за границу тысячу рублей и надеюсь, что вы позволите мне каждогодно высылать вам таковую же сумму!» Прочитав эту записку, Миклаков закусил сначала немного губы и побледнел в лице.

– Этот господин начинает себе очень большие шуточки позволять, – проговорил он.

– Что такое? – спросила его с беспокойством княгиня.

Миклаков подал ей письмо и деньги.

Княгиня прочла и тоже заметно сконфузилась.

– Ну, я с ним поговорю по этому поводу, – продолжал Миклаков; ему и прежде того еще очень хотелось побеседовать с князем. – Доложи князю, что я желаю его видеть, – присовокупил он стоявшему в дверях лакею и ожидавшему приказания.

– Для чего вы хотите его видеть? – спросила княгиня с беспокойством, когда лакей ушел.

– Да хоть бы для того, чтобы отдать ему деньги назад, – отвечал Миклаков.

Лакей снова возвратился и доложил, что князь просит Миклакова в кабинет.

Тот торопливо пошел туда.

Княгиня осталась в сильно тревожном состоянии.

Войдя к князю, Миклаков довольно небрежно поклонился ему и сейчас же сел.

– Я получил от вас какое-то странное письмо с приложением к оному и пришел вам возвратить все сие! – проговорил он насмешливо и бросил на стол перед князем письмо и деньги.

– Отчего же странное? – спросил тот несколько сконфуженным тоном.

Миклаков пожал, как бы от удивления, плечами.

– Потому что я никогда, сколько помню, не говорил вам ни о каких моих нуждах, никогда не просил у вас денег взаймы, с какой же стати вы пожелали сделать мне презент?

– Я полагал, что ваши средства недостаточны настолько, чтобы жить на них за границею, – проговорил князь довольно ровным голосом.

– Так на какие же средства, по-вашему, я мог рассчитывать, едучи за границу? На средства княгини, что ли?.. – спросил его Миклаков, устремляя на князя пронзительный взгляд. – Сколько я ни ожидал слышать от вас дурное мнение о себе, но такого, признаюсь, все-таки не чаял, а потому позвольте вас разубедить в нем несколько. Я-с потому только еду за границу, что могу там существовать независимо ни от кого в мире. Я выслужил пенсию в тысячу двести рублей!.. У меня есть, кроме того, маленький капитал, за который я продал на днях мою библиотеку!

– В таком случае я очень рад за вас, – прервал его князь, с трудом сдерживая себя и как-то порывисто кидая валявшиеся на столе деньги в ящик, – он полагал, что этим кончится его объяснение с Миклаковым, но тот, однако, не уходил.

– И вообще я желал бы знать, – начал Миклаков снова, – что хорошо ли вы обдумали ваше решение отправить княгиню за границу и чтобы я ей сопутствовал?

Князь только сделал на это презрительную гримасу и молчал. Миклаков заметил это и еще более взбесился.

– Вам, как я слышал, написал кто-то какую-то сплетню про меня и про княгиню, – продолжал он. – Оправдываться, в этом случае я не хочу, да нахожу и бесполезным, а все-таки должен вам сказать, что хоть вы и думаете всеми теперешними вашими поступками разыграть роль великодушного жорж-зандовского супруга Жака, но вы забываете тут одно, что Жак был виноват перед женой своей только тем, что был старше ее, и по одному этому он простил ее привязанность к другому; мало того, снова принял ее, когда этот другой бросил ее. В положение его вы никак не можете стать, потому что, прежде всего, сами увлеклись другой женщиной, погубили ту совершенно и вместе с тем отринули от себя жену вашу!.. Если бы даже кто и полюбил княгиню, то во всяком случае поступил бы не бесчестно против вас в силу того, что поднял только брошенное!

Князю, наконец, стали казаться все эти рассуждения Миклакова каким-то умышленным надругательством над ним.

– Я удивляюсь, к чему вы все это говорите? – произнес он едва сдерживаемым от бешенства голосом.

– Да к тому, чтобы вы себя-то уж не очень великодушным человеком считали, – отвечал Миклаков, – так как многие смертные делают то же самое, что и вы, только гораздо проще и искреннее и не быв даже сами ни в чем виноваты, а вы тут получаете должное возмездие!

Князь не в состоянии был далее выдерживать.

– Да кто ж, черт возьми! – воскликнул он, ударив кулаком по столу. – Дал вам право приходить ко мне и анализировать мои чувства и поступки? Я вас одним взмахом руки моей могу убить, Миклаков! Поймите вы это, и потому прошу вас оставить меня!

Говоря это, князь поднялся перед Миклаковым во весь свой огромный рост. Тот тоже встал с своего места и, как еж, весь ощетинился.

– Это так, вы сильнее меня! – начал он, стараясь сохранить насмешливый тон. – Но против силы есть разные твердые орудия! – присовокупил он и положил руку на одно из пресс-папье.

В это время быстро вошла в кабинет княгиня, ходившая уже по зале и очень хорошо слышавшая разговор мужа с Миклаковым.

– Князь, умоляю вас, успокойтесь! – обратилась она прежде к мужу. – Миклаков, прошу вас, уйдите!.. Я не перенесу этого, говорю вам обоим!

Князь ничего на это не сказал жене, даже не взглянул на нее, но, проворно взяв с окошка свою шляпу, вышел из кабинета и через несколько минут совсем ушел из дому.

Миклаков между тем стал ходить по комнате.

– Какой сердитенький барин, а? – говорил он, потирая руки. – Не любит, как против шерсти кто его погладит!..

Княгиня, в свою очередь, принялась почти рыдать.

– Вы-то же о чем плачете? – спросил ее с досадой Миклаков.

– Так… я уж знаю, о чем! – отвечала она.

Во всей предыдущей сцене Миклаков показался княгине человеком злым, несправедливым и очень неделикатным.

– Если вы когда-нибудь опять затеете подобное объяснение с мужем, я возненавижу вас! – проговорила она сквозь слезы.

– Я же виноват! – произнес с удивлением Миклаков, видимо, считавший себя совершенно правым.

* * *

Князь в это время шел по направлению к квартире Елены, с которой не видался с самого того времени, как рассорился с нею. Он думал даже совсем с ней более не видаться: высказанное ею в последний раз почти презрение к нему глубоко оскорбило и огорчило его. В первые дни, когда князь хлопотал об отъезде жены за границу, у него доставало еще терпения не идти к Елене, и вообще это время он ходил в каком-то тумане; но вот хлопоты кончились, и что ему затем оставалось делать? Мысль о самоубийстве как бы невольно начала ему снова приходить в голову. «Умереть, убить себя!» – помышлял князь в одно и то же время с чувством ужаса и омерзения, и его в этом случае не столько пугала мысль Гамлета о том, «что будет там, в безвестной стороне» , – князь особенно об этом не беспокоился, – сколько он просто боялся физической боли при смерти, и, наконец, ему жаль было не видать более этого неба, иногда столь прекрасного, не дышать более этим воздухом, иногда таким ароматным и теплым!.. О каких-нибудь чисто нравственных наслаждениях князь как-то не вспоминал, может быть, потому, что последнее время только и делал, что мучился и страдал нравственно.

Очутившись на улице, князь сообразил только одно – идти к Елене, чтобы и с ней покончить все и навсегда, а потом, пожалуй, и пулю себе в лоб… Елена между тем давно уж и с нетерпением поджидала его. Побранившись в последнее свидание с князем, она нисколько не удивлялась и не тревожилась тем, что он нейдет к ней, так как понимала, что сама сделала бы то же самое на его месте. В это время Елена услыхала от Миклакова, что князь отправляет жену за границу, – это ей было приятно узнать, и гнев на князя в ней окончательно пропал. Но вот, однако, князь не шел целую неделю. Елене начинало делаться скучно; чтобы наполнить чем-нибудь свое время, она принялась шить наряды своему малютке и нашила их, по крайней мере, с дюжину; князь все-таки не является. Терпение Елены истощилось; она приготовилась уже написать князю бранчивое письмо и спросить его, «что это значит, и по какому праву он позволяет себе выкидывать подобные штучки», как вдруг увидела из окна, что князь подходит к ее домику. Первым движением Елены была радость, но она сдержала ее, села на свое обычное место, взяла даже работу свою в руки и приняла как бы совершенно спокойный вид. Князь, войдя, слегка пожал ей руку. Его искаженное и явно дышавшее гневом лицо смутило несколько Елену, и при этом она хорошенько не знала, на нее ли князь продолжает сердиться или опять дома он чем-нибудь, благодаря своей глупой ревности, был взбешен.

– А что, Колю могу я видеть? – спросил князь, почти не глядя на Елену.

– Он у себя в детской, – отвечала она.

Князь прошел туда. Ребенок спал в это время. Князь открыл полог у его кроватки и несколько времени с таким грустным выражением и с такой любовью смотрел на него, что даже нянька-старуха заметила это.

– Да не прикажете ли, батюшка, я разбужу его и покажу вам? – проговорила она.

– Нет, не надо! – отвечал князь, вздохнув, и потом, снова возвратясь к Елене, сел невдалеке от нее.

Та как бы старательнейшим образом продолжала работу свою.

– Я хотел бы вас спросить… – заговорил князь, по-прежнему не глядя на Елену, – о том презрении, которое вы так беспощадно высказали мне в прошлый раз: что, оно постоянно вам присуще?.. – И князь не продолжал далее.

Елена поняла всю серьезность и щекотливость этого вопроса.

– А если бы я питала такое презрение к тебе, то как ты думаешь, я оставалась бы с тобой хоть в каких-нибудь человеческих отношениях, а не только в тех, в каких я нахожусь теперь? – спросила она его в свою очередь.

– Не успела еще прервать их, – отвечал князь, грустно усмехнувшись. – Ты сама говорила, что прежде иначе меня понимала.

– Долго что-то очень собираюсь прервать их… Ты не со вчерашнего дня страдаешь и мучишься о супруге твоей и почти пламенную любовь выражаешь к ней в моем присутствии. Кремень – так и тот, я думаю, может лопнуть при этом от ревности.

Князь опять грустно усмехнулся.

– Ревность не заставляет же нас высказывать презрение к тому человеку, которого мы ревнуем, – проговорил он.

– Но в минуты ревности я, может быть, тебя и презираю, – я не скрою того!.. Может быть, даже убить бы тебя желала, чего я в спокойном состоянии, как сам ты, конечно, уверен, не желаю…

Елена на этот раз хотела успокоить князя и разубедить его в том, что высказала ему в порыве досады, хотя в глубине души и сознавала почти справедливость всего того, что тогда говорила.

– А что, как ты думаешь, если бы я все твои выходки по случаю супруги встречала равнодушно, как это для тебя – лучше или хуже бы было? – спросила она.

– По крайней мере, покойней бы было, – возразил князь.

– А, покойней… Ну, того мужчину нельзя поздравить с большим уважением от женщины, если она какие-нибудь пошлости и малодушие его встречает равнодушно, – тут уж настоящее презрение, и не на словах только, а на самом деле; а когда сердятся, так это еще ничего, – значит, любят и ценят! – проговорила Елена.

Князь, с своей стороны, тоже при этом невольно подумал, что если бы Елена в самом деле питала к нему такое презрение, то зачем же бы она стала насиловать себя и не бросила его совершенно. Не из-за куска же хлеба делает она это: зная Елену, князь никак не мог допустить того.

– Ну, не извольте дуться, извольте быть веселым! – проговорила она, вставая с своего места и садясь князю на колени. – Говорят вам, улыбнитесь! – продолжала она, целуя и теребя его за подбородок.

Князь, наконец, слегка улыбнулся.

– Будет уж, довольно оплакивать супругу!.. – не утерпела Елена и еще раз его кольнула. – Говорят, она едет за границу? – прибавила она.

– Едет.

– А когда?

– Дня через три.

– И Миклаков тоже едет?

– И он едет.

– Но чем же они жить будут за границей?

– У Миклакова свое есть, а княгине я отдал третью часть моего состояния, – отвечал князь.

– Ну вот, душка, merci за это, отлично ты это сделал! – проговорила Елена и опять начала целовать князя. – Знаешь что, – продолжала она потом каким-то даже заискивающим голосом, – мне бы ужасно хотелось проститься с княгиней.

– Это зачем? – спросил князь почти с удивлением.

– Так, мне хочется сказать ей на дорогу несколько моих добрых пожеланий!.. Но дело в том: если мне ехать к вам, то княгиня, конечно, меня не примет.

– Вероятно! – подтвердил князь.

– И потому нельзя ли мне просто ехать на железную дорогу, – продолжала Елена опять тем же заискивающим голосом, – и там проститься с княгиней?

Князь молчал, но по лицу его заметно было, что такое намерение Елены ему вовсе не нравилось.

– Ведь ты поедешь провожать ее? – присовокупила между тем Елена.

– Может быть! – отвечал протяжно князь.

– В таком случае мы поедем с тобой вместе.

– Но я думал было поехать ее провожать из дому, да и ловко ли нам вместе с тобой туда приехать? – возразил на это князь.

– Напротив, тебе одному ехать, по-моему, неловко! – воскликнула Елена.

– Почему неловко? – спросил князь.

– Потому что супруга твоя уезжает с обожателем своим, и ты чувствительнейшим образом приедешь провожать ее один; а когда ты приедешь со мной, так скажут только, что оба вы играете в ровную!

– И то дело! – согласился, усмехнувшись, князь.

* * *

В день отъезда княгини Григоровой к дебаркадеру Николаевской железной дороги подъехала карета, запряженная щегольской парою кровных вороных лошадей. Из кареты этой вышли очень полная дама и довольно худощавый мужчина. Это были Анна Юрьевна и барон. Анна Юрьевна за последнее время не только что еще более пополнела, но как-то даже расплылась.

– Мы хоть здесь с ней простимся! – говорила она, с усилием поднимаясь на лестницу и слегка при этом поддерживаемая бароном под руку. – Я вчера к ней заезжала, сказали: «дома нет», а я непременно хочу с ней проститься!

Затем Анна Юрьевна прошла в залу 1-го класса. Барон последовал за ней.

Там уж набралось довольно много отъезжающих, но княгини еще не было.

– Подождемте здесь ее, она непременно сегодня выезжает!.. – говорила Анна Юрьевна, тяжело опускаясь на диван.

Лицо барона приняло скучающее выражение и напомнило несколько то выражение, которое он имел в начале нашего рассказа, придя с князем в книжную лавку; он и теперь также стал рассматривать висевшую на стене карту. Наконец, Анна Юрьевна сделала восклицание.

– Ну вот, слава богу, приехала! – говорила она, поднимаясь с своего места и идя навстречу княгине, входившей в сопровождении г-жи Петицкой.

Обе они были одеты в одинаковые и совершенно новые дорожные платья.

– Я хоть здесь хотела перехватить вас, – говорила Анна Юрьевна, пожимая руку княгини.

Г-жа Петицкая скромно, но в то же время с глубоким уважением поклонилась Анне Юрьевне.

– А вы тоже приехали проводить княгиню? – спросила та.

– О, нет, я с ними еду компаньонкой за границу! – отвечала г-жа Петицкая, не поднимая глаз.

– Компаньонкой? – переспросила Анна Юрьевна. – А мне этот дуралей Оглоблин что-то такое приезжал и болтал, что Миклаков тоже едет за границу… – присовокупила она.

При этом княгиня и Петицкая покраснели: одна от одного имени, другая от другого.

– Да, он тоже едет! – отвечала княгиня, не смотря на Анну Юрьевну, или, лучше сказать, ни на кого не смотря.

Барон, молча поклонившись княгине и Петицкой, устремил на первую из них грустный взгляд: он уже слышал о странном выборе ею предмета любви и в душе крайне удивлялся тому.

Наконец, в зале показался Миклаков. Он к обществу княгини не подошел даже близко, а только поклонился всем издали.

Барон продолжал грустно смотреть на княгиню.

– А что же муж твой не приедет проводить тебя? – спросила Анна Юрьевна княгиню.

– Нет, он приедет! – отвечала та, продолжая по-прежнему ни на кого не смотреть, и в то же время лицо ее горело ярким румянцем.

Незадолго до звонка появился князь с Еленой, при виде которой княгиня окончательно смутилась: она никак не ожидала когда-нибудь встретиться с этой женщиной.

Елена сначала поклонилась всем дамам общим поклоном.

– Хороша, хороша!.. – сказала ей укоризненным голосом Анна Юрьевна. – Меня из-за вас из службы выгнали, а вы и глаз ко мне не покажете!

– Но я все это время была больна! – отвечала Елена.

– Ах, господи! Вашей болезнью не годы же бывают больны! – воскликнула Анна Юрьевна. – А лучше просто признайтесь, что вам не до меня было.

– Если не до вас, так и ни до кого в мире! – подхватила Елена.

– Это еще может быть! – согласилась Анна Юрьевна.

Елена после того обратилась к княгине, и, воспользовавшись тем, что та стояла несколько вдали от прочих, она скороговоркой проговорила:

– Князь сказал мне, что на дому вы меня не примете, а потому я хотела по крайней мере здесь, на пути вашем, пожелать вам всего хорошего… Меня вы, конечно, ненавидите и презираете, но я не так виновата, как, может быть, кажусь вам! Дело все в разнице наших убеждений: то, что, вероятно, вам представляется безнравственным, по-моему, только право всякой женщины, а то, что, по-вашему, священный долг, я считаю одним бесполезным принуждением и насилованием себя! Вам собственно я никогда не желала сделать ни малейшего зла, и теперь мое самое пламенное желание, чтобы вы были вполне и навсегда счастливы во всю вашу будущую жизнь.

– Я на вас нисколько и не сержусь! – отвечала тоже торопливо княгиня и вместе с тем поспешила отойти от Елены и стать около Анны Юрьевны.

Елена при этом невольно улыбнулась про себя: она видела, что княгиня не поняла ни слов ее, ни ее желанья сказать их. Затем Елена начала наблюдать за князем, интересуясь посмотреть, как он будет держать себя в последние минуты перед расставанием с женой. Она непременно ожидала, что князь подойдет к княгине, скажет с ней два – три ласковых слова; но он, поздоровавшись очень коротко с бароном, а на Миклакова даже не взглянув, принялся ходить взад и вперед по зале и взглядывал только при этом по временам на часы.

Наконец, пробил звонок. Все проворно пошли к выходу, и княгиня, только уже подойдя к решетке, отделяющей дебаркадер от вагонов, остановилась на минуту и, подав князю руку, проговорила скороговоркой:

– Прощайте!

– Прощайте! – протянул несколько подольше ее князь.

У княгини при этом глаза мгновенно наполнились слезами. Выражение же лица князя, как очень хорошо подметила Елена, было какое-то неподвижное. Вслед за княгиней за решетку шмыгнула также и г-жа Петицкая. Миклаков, как-то еще до звонка и невидимо ни для кого, прошел и уселся во II-м классе вагонов; княгиня с Петицкой ехали в 1-м классе. Вскоре после того поезд тронулся.

Анна Юрьевна направилась опять к выходу, к своей карете, и, идя, кричала князю:

– Приезжай как-нибудь ко мне обедать!

– Приеду! – отвечал тот, идя в свою очередь с понуренной головой около Елены.

Когда стали сходить с лестницы, барон опять поддержал Анну Юрьевну слегка за руку.

За их экипажем поехали также и князь с Еленой. Выражение лица его продолжало быть каким-то неподвижным. У него никак не могла выйти из головы только что совершившаяся перед его глазами сцена: в вокзале железной дороги съехались Анна Юрьевна со своим наемным любовником, сам князь с любовницей, княгиня с любовником, и все они так мирно, с таким уважением разговаривали друг с другом; все это князю показалось по меньшей мере весьма странным! Но Елену в это время занимала совершенно другая мысль: ей очень не понравилось присутствие Петицкой около княгини.

– Петицкая тоже за границу поехала с княгиней? – спросила она.

– Тоже! – отвечал князь.

– Ну, в таком случае поздравляю: она через неделю же поссорит княгиню с Миклаковым!

– Это уж их дело! – произнес князь.

– Нет, и твое! – возразила ему Елена. – Потому что княгиня тогда опять вернется к тебе!

– Нет, это благодарю покорно! Я ее больше не приму.

– Нет, ты примешь, если только ты порядочный человек! – повторила ему настойчиво Елена.

Князь при этом пожал плечами и немного усмехнулся.

– Я, кажется, по-твоему, все на свете должен делать, что только мне неприятно! – произнес он.

– А не принимай в таком случае на себя роли, которая тебе не свойственна!.. – заметила ему ядовито Елена.