В водовороте

Писемский Алексей Феофилактович

Часть третья

 

 

I

Вскоре после отъезда княгини Григоровой за границу Елена с сыном своим переехала в дом к князю и поселилась на половине княгини.

Между московской и петербургской родней князя это произвело страшный гвалт. Все безусловно винили князя, даже добрейшая Марья Васильевна со смертного одра своего написала ему строгое письмо, в котором укоряла его, зачем он разошелся с женой.

Князь не дочитал этого письма и разорвал его. Николя Оглоблин, самодовольно сознававший в душе, что это он вытурил княгиню за границу, и очень этим довольный, вздумал было, по своей неудержимой болтливости, рассказывать, что княгиня сама уехала с обожателем своим за границу; но ему никто не верил, и некоторые дамы, обидевшись за княгиню, прямо объяснили Николя, что его после этого в дом принимать нельзя, если он позволяет себе так клеветать на подобную безукоризненную женщину. Николя, делать нечего, стал прималчивать и только сильно порывался заехать к князю и рассказать ему, что о нем трезвонят; но этого, однако, он не посмел сделать; зато Елпидифор Мартыныч, тоже бывавший по своей практике в разных сферах и слышавший этот говор, из преданности своей к князю Григорову решился ему передать и раз, приехав поутру, доложил ему голосом, полным сожаления:

– А тут, по Москве, какая болтовня идет.

– О чем это? – спросил его князь довольно сурово.

– Да вот… все о том, что Елена Николаевна переехала к вам в дом! – начал Елпидифор Мартыныч с небольшой улыбочкой. – Раз при мне две модные дамы приехали в один дом и начали квакать: «Как это возможно!.. Как это не стыдно!..» В Москве будто бы никогда еще этого и не бывало… Господи, боже мой! – думаю. – Сорок лет я здесь практикую и, может, недели не прошло без того…

С каждым словом Елпидифора Мартыныча лицо князя делалось все более и более недовольным и сумрачным.

– Ну, я попросил бы вас, – сказал он презрительным тоном, когда Елпидифор Мартыныч кончил, – не передавать мне разного вздору. Я нисколько не интересуюсь знать, кто и что про меня говорит.

Елпидифор Мартыныч, конечно, этим замечанием был несколько опешен и дал себе слово не беспокоить более князя своим участием.

* * *

Прошло таким образом более полугода. Князь заметно успокоился душой: он стал заниматься много чтением и вряд ли не замышлял кое-что написать!.. Но про Елену никак нельзя было сказать того: читать, например, она совершенно перестала, потому что читать какие-нибудь очень, может быть, умные вещи, но ничего не говорящие ее сердцу, она не хотела, а такого, что бы прямо затрогивало ее, не было ничего под руками; кроме того, она думала: зачем читать, с какою целию? Чтобы только еще больше раздражать и волновать себя?.. В жизни Елена миллионной доли не видала осуществления тому, что говорили и что проповедовали ее любимые книги. Ребенка своего Елена страстно любила, но в то же время посвятить ему все дни и часы свои она не хотела и находила это недостойным всякой неглупой женщины, а между тем чем же было ей занять себя? При этой мысли Елена начинала очень жалеть о своей прежней службе, которая давала ей возможность трудиться все-таки на более широком поприще, и, наконец, за что же лишили ее этого места! За то, что она сделалась матерью?.. А если б она замужем была, так ей, вероятно, дали бы в этом случае вспомоществование. Такого рода логики и нравственности Елена решительно не могла понять, и желание как-нибудь и чем-нибудь отомстить России и разным ее начальствам снова овладело всем существом ее. Жизнь в доме князя тоже стала казаться Елене пошлою, бесцветною. Ей мечтались заговоры, сходки в подземелье, клятвы на кинжалах и, наконец, даже позорная смерть на площади, посреди благословляющей втайне толпы. Сравнивая свое настоящее положение с тем, которого она жаждала и рисовала в своем воображении, Елена невольно припоминала стихотворение Лермонтова «Парус» и часто, ходя по огромным и пустым комнатам княжеского дома, она повторяла вслух и каким-то восторженным голосом:

Под ним струя светлей лазури, Над ним луч солнца золотой, А он, мятежный, просит бури, Как будто в бурях есть покой!

Всего этого князь ничего не замечал и не подозревал и, думая, что Елена, по случаю отъезда княгини, совершенно довольна своей жизнию и своим положением, продолжал безмятежно предаваться своим занятиям; но вот в одно утро к нему в кабинет снова явился Елпидифор Мартыныч. Князь заранее предчувствуя, что он опять с какими-нибудь дрязгами, нахмурился и молча кивнул головой на все расшаркиванья Елпидифора Мартыныча, который, однако, нисколько этим не смутился и сел. Видя, что князь обложен был разными книгами и фолиантами, Елпидифор Мартыныч сказал:

– За учеными трудами изволите обретаться!

Князь молчал и держал глаза опущенными в одну из книг.

– А я сейчас к малютке вашему заходил, – краснушка в городе свирепствует! – продолжал Елпидифор Мартыныч, думая этим заинтересовать князя, но тот все-таки молчал. – Лепетать уж начинает и как чисто при мне выговорил два слова: няня и мама, – прелесть! – подольщался Елпидифор Мартыныч.

На князя, однако, и то не действовало: он не поднимал своих глаз от книги.

Елпидифор Мартыныч затем перешел, видимо, к главному предмету своего посещения.

– А что, бабушка его не была у вас? – спросил он.

– Какая бабушка? – спросил его в свою очередь князь, не поняв его сначала.

– Елизавета Петровна-с! – отвечал Елпидифор Мартыныч. – Она идти хочет к вам с объяснением: «Дочь, говорит, теперь на глазах всей Москвы живет у него в доме, как жена его, а между тем, говорит, он никого из нас ничем не обеспечил».

– Как, я ее не обеспечил?.. Она получает, что ей назначено! – сказал князь с сердцем и презрением.

– Знаю это я-с! – подхватил Елпидифор Мартыныч. – Сколько раз сама мне говорила: «Как у Христа за пазухой, говорит, живу; кроме откормленных индеек и кондитерской телятины ничего не ем…» А все еще недовольна тем: дерзкая этакая женщина, нахальная… неглупая, но уж, ух, какая бедовая!

Елпидифор Мартыныч нарочно бранил Елизавету Петровну, чтобы князь не заподозрил его в какой-нибудь солидарности с ней; кроме того, он думал и понапугать несколько князя, описывая ему бойкие свойства его пришлой тещеньки.

– Чего ж еще она желает? – спросил тот.

– К-ха! – откашлянулся Елпидифор Мартыныч. – Да говорит, – продолжал он, – «когда князь жив, то, конечно – к-ха! – мы всем обеспечены, а умер он, – что, говорит, тогда с ребенком будет?»

– О ребенке она не беспокоилась бы, – возразил князь, потупляясь, – ребенок будет совершенно обеспечен на случай моей смерти.

– И о дочери также говорит: «Что, говорит, и с той будет?»

– И дочь ее будет обеспечена! – продолжал князь.

– Ну, и о себе, должно быть, подумывает: «И мне бы, говорит, следовало ему хоть тысчонок тридцать дать в обеспечение: дочь, говорит, меня не любит и кормить в старости не будет».

Князь при этом взглянул уже с удивлением на Елпидифора Мартыныча.

– Дочь ее, очень естественно, что не любит, потому что она скорей мучительницей ее была, чем матерью, – проговорил он.

– Это так-с, так!.. – согласился Елпидифор Мартыныч. – А она матерью себя почитает, и какой еще полновластной: «Если, говорит, князь не сделает этого для меня, так я обращусь к генерал-губернатору, чтобы мне возвратили дочь».

– Что? – переспросил князь, вспыхнув весь в лице.

– Возвратить дочь к себе желает, – повторил Елпидифор Мартыныч не совсем твердым голосом.

– Что такое возвратить дочь?.. Дочь ее не малолетняя и совершенно свободна во всех своих поступках.

– Конечно-с, нынче не прежние времена, не дают очень командовать родителям над детьми!.. Понимает это!.. Шуму только и огласки еще больше хочет сделать по Москве.

– Шуму этого и огласки, – начал князь, видимо, вышедший из себя, – ни я, ни Елена нисколько не боимся, и я этой старой негодяйке никогда не дам тридцати тысяч; а если она вздумает меня запугивать, так я велю у ней отнять и то, что ей дают.

– Говорил я это ей, предостерегал ее! – произнес Елпидифор Мартыныч, немного струсивший, что не испортил ли он всего дела таким откровенным объяснением с князем; его, впрочем, в этом случае очень торопила и подзадоривала Елизавета Петровна, пристававшая к нему при каждом почти свидании, чтоб он поговорил и посоветовал князю дать ей денег.

– Ко мне она тоже лучше не являлась бы с объяснениями… – начал было князь, но в это время вошел человек и подал ему визитную карточку с загнутым уголком.

Князь прочел вслух напечатанную на ней фамилию: «Monsieur Жуквич»; при этом и без того сердитое лицо его сделалось еще сердитее.

– Ты спроси господина Жуквича, что ему угодно от меня? – сказал он лакею.

Тот ушел.

Князь с заметным нетерпением стал ожидать его возвращения. Елпидифору Мартынычу смертельно хотелось спросить князя, кто такой этот Жуквич, однако он не посмел этого сделать.

Лакей возвратился и доложил:

– Господин Жуквич пришел засвидетельствовать вам свое почтение и передать письмо от княгини из-за границы.

– От княгини… письмо?.. – повторил князь и, подумав немного, присовокупил: – Проси.

Елпидифор Мартыныч только взорами своими продолжал как бы спрашивать князя: кто такой этот Жуквич?

Господин Жуквич, наконец, показался в дверях. Это был весьма благообразный из себя мужчина, с окладистою, начинавшею седеть бородою, с густыми, кудрявыми, тоже с проседью, волосами, одетый во франтоватую черную фрачную пару; глаза у него были голубые и несколько приподнятые вверх; выражение лица задумчивое. При виде князя он весь как-то склонился и имел на губах какую-то неестественную улыбку.

– Позволяю ж себе, ваше сиятельство, напомнить вам наше старое знакомство и вручить вам письмо от княгини! – проговорил он несколько певучим голосом и подавая князю письмо.

Князь движением руки указал ему на место около себя.

Жуквич сел и продолжал сохранять задумчивое выражение. На Елпидифора Мартыныча он не обратил никакого внимания. Тот этим, разумеется, сейчас же обиделся и, в свою очередь, приняв осанистый вид, а для большего эффекта поставив себе на колени свою, хотя новую, но все-таки скверную, круглую шляпу, стал почти с презрением смотреть на Жуквича.

Княгиня писала князю:

«Мой дорогой Грегуар! Рекомендую тебе господина Жуквича, с которым я познакомилась на водах. Он говорит, что знает тебя, и до небес превозносит. Он едет на житье в Москву и не имеет никого знакомых. Надеюсь, что по доброте твоей ты его примешь и обласкаешь. На днях я переезжаю в Париж; по России я очень скучаю и каждоминутно благословляю память о тебе!»

Окончив чтение письма, князь обратился к Жуквичу.

– Княгиня мне, между прочим, пишет, – начал он с небольшой усмешкой, – что вы ей превозносили до небес меня?.. Признаюсь, я никак не ожидал того…

Жуквич при этих словах заметно сконфузился.

– Вы, может быть, – начал он тоже с небольшой улыбкой и вскинув на мгновение свои глаза на Елпидифора Мартыныча, – разумеете тот ж маленький спор, который произошел между нами в Лондоне?..

– Ну, я не нахожу, чтоб этот спор был маленький, – произнес князь, окончательно усмехнувшись, и делая ударение на слова свои.

– Боже ж мой! – подхватил Жуквич опять тем же певучим голосом. – Между кем из молодых людей не бывает того? – Увлечение, патриотизм! Я сознаюсь теперь, что мы поступили тогда вспыльчиво; но что ж делать? Это порок нашей нации; потом ж, когда я зрело это обдумал, то увидел, что и вы тут поступили как честный и благородный патриот.

– В том-то и дело-с! – воскликнул князь. – Что вам позволялось быть патриотами, а нам нет… ставилось даже это в подлость.

– Дух времени ж был таков, – отвечал Жуквич, смиренно пожимая плечами, – теперь ж переменилось многое и во многих людях. Позволите мне закурить папироску? – присовокупил он, вряд ли не с целию, чтобы позамять этот разговор.

– Сделайте одолжение! – сказал князь.

Жуквич вынул из кармана красивый портсигар, наполненный турецким табаком, и своими белыми руками очень искусно свернул себе папироску и закурил ее.

Князь во все это время внимательно смотрел на него.

– Зачем, собственно, вы приехали сюда? – спросил он его.

Жуквич заметно недоумевал, как ему отвечать.

– Я препровожден сюда!.. – произнес он, пуская густую струю дыма и скрывая тем выражение своего лица.

– А!.. – протянул князь. – Но для чего же вы в таком случае из-за границы возвращались?

Жуквич пустил еще более густую струю дыма перед лицом своим.

– По многим обстоятельствам… – проговорил он наконец, держа совершенно опущенными свои глаза в землю.

– К-ха! – откашлянулся при этом громко и недоверчиво Елпидифор Мартыныч.

– Я имею еще письмо к панне Жиглинской, – продолжал Жуквич опять уже заискивающим голосом.

– От княгини? – спросил его князь несколько удивленным тоном.

– О, нет ж… от господина Миклакова! – отвечал с расстановкой Жуквич. – И он мне сказал, что вы знаете ж ее адрес, – присовокупил он.

– Очень знаю, потому что она живет у меня в доме, – сказал князь, не совсем, по-видимому, довольный тем, что Елена переписывается с Миклаковым.

– И я поэтому могу ее видеть или должен ж передать ей это письмо через вас? – покорно говорил Жуквич.

– Нет, я попрошу вас лично ей передать, – произнес князь и позвонил.

Вошел лакей.

– Доложи Елене Николаевне, что некто господин Жуквич привез ей письмо от Миклакова, а потому может ли она принять его?

Лакей пошел и очень скоро воротился.

– Могут-с! – доложил он.

– Проводи господина Жуквича! – сказал ему князь.

Жуквич поднялся, почтительно раскланялся с князем, слегка поклонился Елпидифору Мартынычу и пошел за лакеем.

– Поляк!.. Голову мою прозакладываю, что поляк! – произнес ему вслед раздраженным голосом Елпидифор Мартыныч.

– Как же вы это так догадались? – спросил его в насмешку князь.

– Да так уж, сейчас видно! – отвечал не без самодовольства Елпидифор Мартыныч. – Коли ты выше его, так падам до ног он к тебе, а коли он выше тебя, боже ты мой, как нос дерет! Знай он, что я генерал и что у меня есть звезда (у Елпидифора Мартыныча, в самом деле, была уж звезда, которую ему выхлопотала его новая начальница, весьма его полюбившая), – так он в дугу бы передо мной согнулся, – словом, поляк!..

– Хороши и русские по этой части есть! – возразил ему князь, прямо разумея в этом случае самого Елпидифора Мартыныча.

– Есть и русские! – подхватил Иллионский, совершенно не приняв этого намека на свой счет.

* * *

Жуквич, войдя к Елене, которая приняла его в большой гостиной, если не имел такого подобострастного вида, как перед князем, то все-таки довольно низко поклонился Елене и подал ей письмо Миклакова. Она, при виде его, несколько даже сконфузилась, потому что никак не ожидала в нем встретить столь изящного и красивого господина. Жуквич, с своей стороны, тоже, кажется, был поражен совершенно как бы южною красотой Елены. Не зная, с чего бы начать разговор с ним, она проговорила ему:

– Пожалуйста, садитесь.

Жуквич сел. Елена тоже села и принялась прежде всего читать письмо Миклакова.

Тот писал о Жуквиче несколько иное, чем княгиня князю:

«Эту записочку мою доставит вам один седовласый юноша, господин Жуквич. Он социалист, коммунист, демократ и все, что вам угодно, и всему этому я, разумеется, не придал бы большого значения, но он человек умный, много видавший и много испытавший; вам, вероятно, будет приятно с ним встречаться. Что сказать вам про Европу?.. Климат лучше нашего; города ее красивее наших; жизнь и газеты европейские поумнее наших, но сами людишки – такая же дрянь, как и мы. Наши братья, славяне, это какие-то неумытые господа, умеющие только воздыхать о своем политическом положении; итальянец – красив, но сильно простоват; от каждого француза воняет медными пятаками или лежьон-д'онером; немцы – глубокомысленно тупы; англичане – торгаши; наши заатлантические друзья, американцы, по-моему – все кочегары: шведов и датчан я не видал, но, должно быть, такая же физическая бесцветность, как и чухна наша. На прощание желаю вам больше всего не страдать скукою, так как я часто замечал, что за улыбающимся и счастливым личиком амура всегда почти выглядывает сморщенное лицо старухи-скуки!»

– Скажите, – начала Елена, все еще не совсем совладев с собой, – где вы встретились с Миклаковым?

– Я жил с ним месяца три ж на водах, – отвечал Жуквич.

– Значит, вы и княгиню Григорову знаете?

– Да!..

– И госпожу Петицкую?

– И госпожу Петицкую.

– Они все трое в одном доме живут? – присовокупила Елена после небольшого молчания.

– Нет ж!.. Княгиня и Петицкая в одной гостинице, а господин Миклаков в совершенно другой, более скромной.

– Но все-таки видаются между собою довольно часто?

– Каждодневно ж! – отвечал, слегка улыбаясь, Жуквич.

Елена опять помолчала некоторое время.

– А вот что еще, – начала она с каким-то уж нервным волнением, – вам известно содержание письма Миклакова?

– Нет! – отвечал Жуквич.

– Прочтите! – проговорила Елена и показала Жуквичу то, что писал о нем Миклаков.

Прочитав о себе отзыв, Жуквич только слегка и несколько грустно усмехнулся.

– Что же, Миклаков правду пишет про вас? Я, конечно, касательно только убеждений ваших говорю, – допрашивала его Елена.

– Кто ж в наше время, смотрящий здраво и не эгоистично на вещи, не имеет этих ж убеждений? – отвечал он ей тоже как бы больше вопросом.

– Ах, очень многие! – произнесла, слегка вздохнув, Елена. – Я потому так и спешу вас исповедать, чтобы знать, как с вами говорить.

– Говорите ж так, как вы сами желаете того! – произнес, склоняя перед ней голову свою, Жуквич.

– Ну, и прекрасно, значит!.. Скажите: делается ли в Европе, по крайней мере, что-нибудь во имя социалистических начал?

Жуквич сделал соображающую мину в лице.

– В общем, если хотите, мало ж!.. Так что самый съезд членов лиги мира в Женеве вышел какой-то странный… – проговорил он.

– А вы были на этом съезде? – спросила его Елена.

– Нет, я не был!.. Я ж был в это время болен в Брюсселе, – отвечал Жуквич, и если б Елена внимательно смотрела на него в это время, то очень хорошо бы заметила, что легкий оттенок краски пробежал у него при этом по всему лицу его. – Но в частности, боже ж мой, – продолжал он, несколько восклицая, – сколько есть утешительных явлений!.. Я сам лично знаю в Лондоне очень многих дам, которые всю жизнь свою посвятили вопросу о рабочих; потом, сколько ж в этом отношении основано ассоциаций, учреждено собственно с этою целью кредитных учреждений; наконец, вопрос о женском труде у вас, в России ж, на такой, как мне говорили, близкой череде к осуществлению…

Елена слушала Жуквича все с более и более разгорающимися глазами.

– Все это так-с! – произнесла она. – Но все это, как хотите, очень бледные начинания, тогда как другое-то, старое, отжившее, очень еще ярко цветет!

– А вы думаете ж, что начинания в каждом деле мало значат?.. – произнес с чувством Жуквич. – Возьму вами ж подсказанный пример… – продолжал он, устремляя вдаль свои голубые глаза и как бы приготовляясь списывать с умственной картины, нарисовавшейся в его воображении. – Взгляните вы на дерево, когда оно расцветает, – разве ж вся растительная сила его направляется на то, чтобы развивать цветки, и разве ж эти цветки вдруг покрывают все дерево? – Нисколько ж! Мы видим, что в это ж самое время листья дерева делаются больше, ветви становятся раскидистее; цветы ж только то тут, то там еще показываются; но все ж вы говорите, что дерево в периоде цветения; так и наше время: мы явно находимся в периоде социального зацветания!

– Это хорошо! – воскликнула Елена. – Эти бедные социальные цветки поцветут-поцветут да и опадут, а корни и ветви останутся старые.

– Да нет ж: эти цветки дадут семена, из которых начнут произрастать новые деревья!

– С такими точно корнями и ветвями, как и прежние! – подхватила Елена.

– Нет, с другими ж, с другими! – произнес многознаменательно Жуквич.

– Ах, не думаю, что с другими!.. – сказала грустным голосом Елена. – Может быть, у вас там в Европе это предчувствуется, а здесь – нисколько, нисколько!

– Но как ж меня заверяли, и наконец, я читал ж много, – перебил ее с живостью Жуквич, – что здесь социалистические понятия очень хорошо прививаются и усвоиваются…

– В Петербурге – может быть! – сказала ему Елена.

– Нет, здесь, именно ж в Москве! – повторил настойчиво Жуквич.

Елена сомнительно покачала головой.

– Прежде еще было кое-что, – начала она, – но и то потом оказалось очень нетвердым и непрочным: я тут столько понесла горьких разочарований; несколько из моих собственных подруг, которых я считала за женщин с совершенно честными понятиями, вдруг, выходя замуж, делались такими негодяйками, что даже взяточничество супругов своих начинали оправдывать. Господа кавалеры – тоже, улыбнись им хоть немного начальство или просто богатый человек, сейчас же продавали себя с руками и ногами.

– Грустно ж это слышать, – сказал Жуквич в самом деле грустным голосом, – а я ж было думал тут встретить участие, сочувствие и даже помощь некоторую, – присовокупил он после короткого молчания.

– Но в чем вам, собственно, помощь нужна? – спросила его Елена.

Жуквич опять некоторое время обдумывал свой ответ.

– Я – поляк, а потому прежде ж всего сын моей родины! – начал он, как бы взвешивая каждое свое слово. – Но всякий ж человек, как бы он ни желал душою идти по всем новым путям, всюду не поспеет. Вот отчего, как я вам говорил, в Европе все это разделилось на некоторые группы, на несколько специальностей, и я ж, если позволите мне так назвать себя, принадлежу к группе именуемых восстановителей народа своего.

– То есть поляков, конечно? – подхватила Елена.

– О, да! – подтвердил Жуквич.

– А вы знаете, что я ведь тоже полька? – сказала Елена.

– Да, знаю ж! – воскликнул Жуквич. – И как землячку, прошу вас не оставить меня вашим вниманием! – прибавил он с улыбкою и протягивая Елене руку.

– В чем только могу! – проговорила она, подавая ему взаимно свою руку и отвечая на довольно крепкое пожатие Жуквича таким же крепким пожатием.

– Но я прошу вас, панна Жиглинская, об одном! – присовокупил он затем каким-то почти встревоженным голосом. – Все ж, о чем я вам говорил теперь, вы сохраните в тайне…

– Разумеется, сохраню в тайне! – подхватила она.

– В тайне ж от всех, даже от князя! – говорил Жуквич тем же встревоженным голосом.

– И от князя? – переспросила Елена.

– Да… Я князя давно знаю. Он не любит ж поляков очень, а я ж сосланный!.. На меня достаточно глазом указать, чтоб я был повешен… расстрелян…

– Извольте, я и князю не скажу!.. – отвечала Елена, припоминая, что князь, в самом деле, не очень прилюбливал поляков, и по поводу этого она нередко с ним спорила. – Но надеюсь, однако, что вы будете бывать у нас.

– Если вы мне позволите то! – отвечал Жуквич, уже вставая и приготовляясь уйти.

– Я даже буду просить вас о том! – подхватила Елена. – Приходите, пожалуйста, без церемонии, обедать, на целый день. Послезавтра, например, можете прийти?

– Могу.

– Ну, так и приходите! – заключила Елена.

При окончательном прощании Жуквич снова протянул ей руку. Она тоже подала ему свою, и он вдруг поцеловал ее руку, так что Елену немного даже это смутило. Когда гость, наконец, совсем уехал, она отправилась в кабинет к князю, которого застала одного и читающим внимательно какую-то книгу. Елпидифор Мартыныч, не осмеливавшийся более начинать разговора с князем об Елизавете Петровне, только что перед тем оставил его.

– А у меня все сидел этот Жуквич, который привез мне письмо от Миклакова! – сказала Елена.

– Что такое тебе пишет Миклаков? – спросил ее князь, не оставляя своего чтения.

– Ничего особенного! – отвечала Елена и села на кресло, занимаемое до того Елпидифором Мартынычем. – Я позвала Жуквича послезавтра обедать к нам!.. – присовокупила она.

– Зачем? – спросил как бы с некоторым недоумением и даже неудовольствием князь.

– Затем, что он здесь заезжий человек… никого не знает.

Князь на это промолчал, и Елена, по выражению его лица, очень хорошо видела, что у него был на уме какой-то гвоздик против Жуквича.

– Ты знал его за границей? – спросила она.

– Знал!.. – отвечал протяжно князь.

– Что же, по-твоему, он за человек?

– Черт его знает, что за человек!.. Что поляк – это я знаю! – произнес князь, продолжая свое чтение.

– Но что тут дурного, что он поляк? – возразила ему насмешливо Елена.

Князь ей на это ничего не сказал и, как будто бы даже не расслышав ее слов, принялся что-то такое выписывать из читаемой им книги.

Елене, наконец, сделалось досадно это полувнимание к ней князя.

– Что ты тут такое делаешь? – начала она приставать к нему.

Елена еще и прежде спрашивала об этом князя, но он все как-то отмалчивался.

– Так себе, ничего! – сказал было он ей и на этот раз; но Елена этим не удовольствовалась.

– Вовсе не так, а непременно делаешь что-то такое большое!.. Отчего ты не хочешь сказать мне?

– Оттого, что нельзя говорить о том, что у самого еще смутно в голове.

– Это ничего не значит; ты мне должен сказать, и ты вовсе не потому не говоришь, – вовсе не потому!

– Почему же?

– Да потому, что я знаю почему; во-первых, я вижу по книгам, ты что-то такое по русской истории затеваешь – так?.. Да?

– Может быть, и по русской истории.

– Но что из нее можно написать?.. Все уж, кажется, написано!

– Нет, много еще не написано.

– А именно?

– А именно, например, – начал князь, закидывая назад свою голову, – сколько мне помнится, ни одним историком нашим не прослежены те вольности удельные, которые потом постоянно просыпались и высказывались в московский период и даже в петербургский.

Елена рассмеялась громким смехом.

– Вольности еще какие-то нашел! – произнесла она.

Князь при этом покраснел несколько в лице.

– Никаких я вольностей, признаюсь, у русского народа не вижу, – продолжала Елена.

– Ты не видишь, а я их вижу! – сказал князь.

– Но где, скажи, докажи? – воскликнула Елена.

– Вольности я вижу во всех попытках Новгорода и Пскова против Грозного!.. – заговорил князь с ударением. – Вольности проснувшиеся вижу в период всего междуцарствия!.. Вольности в расколе против московского православия!.. Вольности в бунтах стрельцов!.. Вольности в образовании всех наших украйн!..

– Какой же результат всех этих вольностей?.. Петербург?.. – возразила ему Елена.

– Я говорю не о результатах, а о том, что есть же в русском народе настоящая, живая сила.

– Тебя за эту статью, если ты только напечатаешь ее, так раскатают, так раскатают, как ты и не воображаешь! – произнесла Елена.

– Но за что же?.. Я могу дурно выполнить, дурно написать – это другое дело; но не за самую мысль.

– Нет, за самую мысль, потому что в ней ложь и натяжка есть.

– По-твоему – натяжка, а по-моему, как говорит мое внутреннее чувство, она есть величайшая истина.

– Чувство ему говорит!.. История – не роман сентиментальный, который под влиянием чувства можно писать.

– Нет, именно нашу историю под влиянием чувства надобно было бы написать, – чувства чисто-народного, демократического, и которого совершенно не было ни у одного из наших историков, а потому они и не сумели в маленьких явлениях подметить самой живучей силы народа нашего.

– Никакой такой силы не существует! – произнесла Елена. – Ведь это странное дело – навязывать народу свободолюбие, когда в нем и намека нет на то. Я вон на днях еще как-то ехала на извозчике и разговаривала с ним. Он горьким образом оплакивает крепостное право, потому что теперь некому посечь его и поучить после того, как он пьян бывает!

– Мало ли что тебе наболтает один какой-нибудь дуралей; нельзя по нем судить о целом народе! – возразил князь.

– Нет, это не он один, а и более высшие сословия. Ты посмотри когда-нибудь по большим праздникам, какая толпа рвется к подъездам разных начальствующих лиц… Рабство и холопство – это скрывать нечего – составляют главную черту, или, как другие говорят, главную мудрость русского народа.

– Господин Жуквич, что ли, успел натолковать тебе это?.. И поляков, вероятно, перевознес до небес? – проговорил князь.

– Нет, я еще до господина Жуквича знала это очень хорошо, и уж, конечно, поляки всегда были и будут свободолюбивее русских! – воскликнула Елена. – Когда еще в целой Европе все трепетало перед королевской властью, а у нас уж король был выборный. На сейме воскликнет кто: «не позволям!» и кончено: тормоз всякому произволу.

– До многого и докричались вы!..

– Да, но все-таки кричали, а не низкопоклонничали.

– Что ж такое кричали?.. И собаки на улице лают беспрестанно, однако от того большой пользы ни им, ни человечеству нет! – возразил князь и сам снова принялся за свою работу.

Елена даже покраснела вся при этом в лице.

– Какое глупое сравнение! – произнесла она и, как видно, не на шутку рассердилась на князя, потому что не медля встала и пошла из кабинета.

– Господин Жуквич послезавтра будет у нас обедать? – крикнул ей вслед князь.

– Послезавтра! – отвечала Елена, не поворачиваясь к нему.

– Послезавтра!.. – повторил сам с собою князь.

 

II

Анна Юрьевна последнее время как будто бы утратила даже привычку хорошо одеваться и хотя сколько-нибудь себя подтягивать, так что в тот день, когда у князя Григорова должен был обедать Жуквич, она сидела в своем будуаре в совершенно распущенной блузе; слегка подпудренные волосы ее были не причесаны, лицо не подбелено. Барон был тут же и, помещаясь на одном из кресел, держал голову свою наклоненною вниз и внимательным образом рассматривал свои красивые ногти.

– Я вам давно говор, – начал он в одно и то же время грустным и насмешливым голосом, – что в этой проклятой Москве задохнуться можно от скуки!

– Что же, в Петербурге вашем разве лучше? – возразила ему Анна Юрьевна.

– Без всякого сомнения!.. Там люди живут человеческой жизнью, а здесь, я не знаю, – жизнью каких-то… – «свиней», вероятно, хотел добавить барон, но удержался.

– Ужасно какой человеческой жизнью! – воскликнула Анна Юрьевна. – Целое утро толкутся в передних у министров; потом побегают, высуня язык, по Невскому, съедят где-нибудь в отеле протухлый обед; наконец, вечер проведут в объятиях чахоточной камелии, – вот жизнь всех вас, петербуржцев.

– То для мужчин, а для женщин мало ли есть там развлечений: отличная опера, концерты, театры.

– Все это и здесь есть; но я не девчонка какая-нибудь, чтобы мне всюду ездить и восхищаться этим…

– В таком случае, поедемте за границу, – сказал ей на это барон: последнего он даже еще больше желал.

– Вам за границей в диво побывать!.. Вы никогда там не бывали; mais moi, j'ai voyage par monts et par vaux!.. Не мадонну же рафаэлевскую мне в тысячный раз смотреть или дворцы разные.

– Но где же лучше? – воскликнул барон.

– В молодости, вот где лучше. В молодости везде хорошо, – отвечала ему Анна Юрьевна.

– Но в эту страну нельзя воротиться, – произнес барон с небольшой улыбкой.

На этих словах его Анна Юрьевна увидела, что в гостиную входил приехавший князь Григоров.

– Ah!.. Voila qui nous arrive! – воскликнула она ему навстречу радостным голосом. – Наконец-то удостоил великой чести посетить.

Князь пожал руку кузины, пожал руку и барону.

– Я, шутки в сторону, начинала на тебя сердиться, что ты совсем не ездишь, – говорила Анна Юрьевна.

– Некогда все было, – отвечал князь.

– Да что ты такое делаешь? Неужели все целуешься со своей Еленой?.. Не надоело разве тебе еще это?

– Нет, не надоело.

– А другой нет у тебя пока никакой?

– Нет другой пока.

– Mensonge, je n'en crois rien.

– Но у барона же нет другой, – сказал князь, показывая глазами на барона.

– Барон что?.. Барон – рыба.

– Рыба он?

– Совершенная… мерзлая даже.

– О, это ужасно! – воскликнул князь. Барон краснел только, слушая этот милый разговор двух родственников.

– А я, кузина, приехал вас звать сегодня обедать к себе, – продолжал князь.

– Это что тебе вздумалось? – спросила Анна Юрьевна.

– Да так, тут один мой знакомый поляк будет у меня обедать, красавец из себя мужчина; приезжайте, пожалуйста!.. Поболтаем о нашей заграничной жизни.

– А обед будет порядочный?

– Самолучший заказан повару.

– Посмотрим! При княгине у тебя в этом случае нехорошо было: она, как немка, только и знала вкус в картофеле да в кофее.

– Теперь у меня другая хозяйка; а кстати, вы не скомпрометируетесь быть у меня тем, что встретите mademoiselle Жиглинскую?

– Quelle idee… Скомпрометируюсь я!.. Меня теперь, я думаю, ничто уж в мире не скомпрометирует!.. А что ж ты барона не зовешь? – прибавила Анна Юрьевна.

– Барон, разумеется, приедет. Приедете? – спросил князь барона.

– Приеду! – отвечал тот, держа по-прежнему голову потупленною и каким-то мрачным голосом: слова князя о том, что у него будет обедать красивый поляк, очень неприятно отозвались в ухе барона. Надобно сказать, что барон, несмотря на то, что был моложе и красивее Анны Юрьевны, каждую минуту опасался, что она изменит ему и предпочтет другого мужчину. Чтобы предохранить себя с этой стороны, барон, как ни скучно это было ему, всюду ездил с Анной Юрьевной и старался не допускать ее сближаться с кем бы то ни было из мужчин. Князь же, в свою очередь, кажется, главною целию и имел, приглашая Анну Юрьевну, сблизить ее с Жуквичем, который, как он подозревал, не прочь будет занять место барона: этим самым князь рассчитывал показать Елене, какого сорта был человек Жуквич; а вместе с тем он надеялся образумить и спасти этим барона, который был когда-то друг его и потому настоящим своим положением возмущал князя до глубины души.

Выйдя от Анны Юрьевны, князь отправился домой не в экипаже, а пошел пешком и, проходя по Кузнецкому, он вдруг столкнулся лицом к лицу с шедшим к нему навстречу Николя Оглоблиным.

– Здравствуйте, князь! – проговорил тот трепещущим от радости голосом.

В прежнее время князь, встречаясь с Николя, обыкновенно на все его приветствия отвечал только молчаливым кивком головы; но тут почему-то приостановился с ним и пожал даже ему руку.

Ободренный этим, Николя не преминул повернуться и пойти с князем в одну сторону.

– Это черт знает, что за город Москва! – заговорил он. – Болтают!.. Врут!.. Так что я хотел ехать к вам и сказать, чтобы вы зажали некоторым господам рот!

Князь очень хорошо догадался, что такое, собственно, хочет отрапортовать ему Николя.

– Каким господам? – спросил он его.

– А таким, которые говорят, что там эта mademoiselle Жиглинская… вы, конечно, знаете ее… будто бы она переехала к вам в дом.

– Это совершенно верно, что она переехала, – отвечал князь.

– Да-с… Но что кому до того за дело? Что за дело?.. – горячился Николя. – А ведь знаете, она чудо как хороша собой! – присовокупил он, явно желая тем подольститься к князю.

– Да, хороша! – отвечал князь. – И вообразите, она мне то же самое про вас говорила; она видела вас там где-то на гуляньи и говорила: «Какой, говорит, красавец из себя Оглоблин».

– Я?.. Ха-ха-ха! – захохотал Николя. Он заподозрил, что князь над ним подшучивает, и потому сам хотел тоже отойти от него шуточкою.

– Уверяю вас, – продолжал между тем тот совершенно серьезным голосом, – и, чтоб убедиться в том, приезжайте ко мне сегодня обедать, – у меня, кстати, будет Анна Юрьевна.

– Но, может быть, у вас именинный обед, а я в визитке, – сказал Николя уже серьезно.

– Никакого нет именинного обеда, а просто знакомые обедают. Приезжайте!.. Можете при этом полюбезничать с mademoiselle Жиглинской.

– А вы не рассердитесь за это? – спросил Николя, лукаво прищуривая глаза и полагая, что он ужасно ядовито сказал.

– Нисколько!.. Это совершенно не в наших нравах… Кроме того, у меня еще будет обедать один поляк… этакий, знаете, заклятый патриот польский; ну, а вы, я надеюсь, патриот русский.

– Надеюсь!.. Надеюсь!.. – шепелявил Николя со смехом, но в то же время самодовольно.

– А потому, если что коснется до патриотизма, то не ударьте себя в грязь лицом и выскажите все, что у вас на душе, – продолжал князь.

– Извольте!.. Извольте!.. – говорил Николя еще самодовольнее.

На Тверской они расстались. Николя забежал к парикмахеру, чтобы привести в порядок свою прическу, а князь до самого дома продолжал идти пешком. Здесь он узнал, что Жуквич уже пришел и сидел с Еленой в гостиной, куда князь, проходя через залу, увидел в зеркало, что Жуквич читает какое-то письмо, а Елена очень внимательно слушает его; но едва только она услыхала шаги князя, как стремительно сделала Жуквичу знак рукою, и тот сейчас же после того спрятал письмо. Князю это очень не понравилось, однако, он решился повыждать, что дальше будет, и в гостиную вошел с довольным и веселым видом.

При входе его Жуквич встал на ноги.

– Извините ж, ваше сиятельство, – проговорил он, склоняя перед ним голову, – что я без вашего позволения являюсь к вам обедать; но панне Жиглинской угодно ж было пригласить меня.

– Ничего, это все равно, – отвечал князь, протягивая к нему руку.

После того князь сел и Жуквич сел.

– А у нас сегодня будут обедать Анна Юрьевна и барон, – сказал князь Елене.

– Вот как! – сказала та, немного удивленная этим.

– Потом приедет обедать и Николя Оглоблин.

– Это еще зачем? – не утерпела и почти воскликнула Елена.

– Затем, что он теперь один… родитель его в Петербург, кажется, уехал. Куда ж ему, бедному, деваться? – проговорил князь насмешливым тоном.

Елена поняла, над чем, собственно, он тут подтрунивал, и вспыхнула в лице.

Потом князь снова обратился к Жуквичу:

– Это вот Анна Юрьевна-с, о которой я сейчас говорил, кузина моя, и, представьте себе, у нее ни много ни мало, как около ста тысяч годового дохода.

– Доход немалый! – сказал на это Жуквич, слегка ухмыляясь.

– Еще бы!.. И можете себе вообразить, при таком состоянии она держит у себя в обожателях одного моего приятеля, мужчину весьма некрасивого и невзрачного.

– Но она, кажется, вас прежде того желала сделать своим обожателем? – перебила князя Елена.

– Меня – да, но что ж делать, я упустил тогда этот удобный случай.

– Теперь можете поправить это! – продолжала Елена.

– Что теперь!.. Теперь она меня разлюбила, а другой бы очень мог успеть, потому что она прямо говорит про моего друга барона, что он – судак мерзлый.

Жуквич выслушивал весь этот разговор по-прежнему, с небольшой улыбкой, но вместе с тем с таким равнодушным выражением лица, которое ясно показывало, что все это его нисколько не интересует.

– Где же вы живете здесь в Москве, monsieur Жуквич? – обратился к нему еще раз князь.

Жуквич назвал ему улицу и гостиницу, где жил.

– Это почти рядом с нами! – воскликнул князь.

Жуквич на это ничего не сказал.

– Я очень рада тому, это дает вам возможность чаще бывать у нас! – подхватила Елена, обращаясь к нему.

Жуквич и ее поблагодарил только молчаливым наклонением головы.

Князь же, с своей стороны, не повторил ее приглашения Жуквичу.

Вскоре затем прибыла Анна Юрьевна с бароном.

Елена встала и вышла встретить ее.

– Bonjour, моя милая, bonjour! – говорила Анна Юрьевна, входя и крепко пожимая Елене руку.

Князь между тем как-то шаловливо привстал со своего места и шаловливо начал знакомить всех друг с другом.

– Честь имею представить вам – господин Жуквич! – говорил он Анне Юрьевне. – А это – графиня Анна Юрьевна! – говорил он потом тому. – А это – барон Мингер, мой друг и приятель!.. А это – госпожа Жиглинская, а я, честь имею представиться – коллежский секретарь князь Григоров.

На это Анна Юрьевна махала только рукой.

– Козел какой!.. Очень что-то разыгрался сегодня!.. – говорила она, садясь на одном конце дивана, а на другом его конце поместилась Елена, которой, кажется, было не совсем ловко перед Анной Юрьевной, да и та не вполне свободно обращалась к ней.

– Что это он так весел сегодня? – спросила Анна Юрьевна Елену, показывая на князя и не находя ничего другого, с чего бы начать разговор.

– Перед слезами, вероятно! – отвечала Елена, саркастически сжимая губы.

– Зачем так злопророчествовать?.. Я весел потому, что у меня собралось такое милое и приятное общество! – отвечал князь не то в насмешку, не то серьезно.

Барон Мингер с самого прихода своего молчал и только по временам взглядывал на Жуквича, который, в довольно красивой позе, стоял несколько вдали и расправлял свою с проседью бороду. Приехавший наконец Николя окончательно запутал существовавшую и без того неловкость между всеми лицами. Помня слова князя, что Елена будто бы называла его красавцем, Николя прямо и очень стремительно разлетелся к ней, так что та с удивлением и почти с испугом взглянула на него. Она никогда даже не видала Николя и только слыхала о нем, что он дурак великий.

Николя, видя, что его даже не узнают, или, по крайней мере, делают вид, что не узнают, обратился к князю:

– Князь, представьте меня mademoiselle Жиглинской, – проговорил он.

– Это monsieur Оглоблин! – сказал князь, не поднимаясь с своего места.

Тогда Елена протянула руку Николя, которую он с восторгом пожал.

– А я вас видал, клянусь богом, видал! – говорил он, продолжая стоять перед Еленой. – И именно в театре, в бенуаре.

– Меня? – спросила Елена.

– Вас, непременно вас! – продолжал Николя каким-то даже патетическим голосом.

– Может быть, я иногда бываю в театре.

– Непременно вас! Я еще тогда… не помню, кто-то сидел около меня… «посмотрите, говорю, какая красавица!»

Елена при этом немного даже смутилась.

– Подобные вещи, я думаю, не говорят в глаза, – сказала она.

– Ах, ma chere, чего от него другого ждать! – объяснила ей почти вслух Анна Юрьевна.

– Почему не говорят? Почему?.. – стал было допрашивать Николя, делая вид, что слов Анны Юрьевны он как бы не слыхал совсем.

Елена хотела было ему отвечать, но в это время доложили, что обед готов; все пошли. Елена крайне была удивлена, когда князь повел гостей своих не в обычную маленькую столовую, а в большую, парадную, которая, по убранству своему, была одна из лучших комнат в доме князя. Она была очень длинная; потолок ее был украшен резным деревом; по одной из длинных стен ее стоял огромный буфет из буйволовой кожи, с тончайшею и изящнейшею резною живописью; весь верхний ярус этого буфета был уставлен фамильными кубками, вазами и бокалами князей Григоровых; прямо против входа виднелся, с огромным зеркалом, каррарского мрамора камин, а на противоположной ему стене были расставлены на малиновой бархатной доске, идущей от пола до потолка, японские и севрские блюда; мебель была средневековая, тяжелая, глубокая, с мягкими подушками; посредине небольшого, накрытого на несколько приборов, стола красовалось серебряное плато, изображающее, должно быть, одного из мифических князей Григоровых, убивающего татарина; по бокам этого плато возвышались два чуть ли не золотые канделябра с целым десятком свечей; кроме этого столовую освещали огромная люстра и несколько бра по стенам. Человек шесть княжеских лакеев, одетых в черные фраки и белые галстуки, стояли в разных местах комнаты, и над всеми ими надзирал почтенной наружности метрдотель. Устраивая такого рода роскошный обед, князь просто, кажется, дурачился, чтобы заглушить волновавшую внутри его досаду. Когда все, наконец, уселись за столом и Елена стала разливать горячее, то с удивлением посмотрела в миску.

– Что это такое за суп? – проговорила она.

– Разливайте уж! – сказал ей на это князь.

Елена налила первую тарелку и подала ее, разумеется, Анне Юрьевне. Та попробовала и с удовольствием взглянула на князя.

– Это черепаший суп? – спросила она его.

– Черепаший! – подтвердил ее предположение князь.

– И тем хорош, что он по-французски сварен, а не по-английски: не так густ и слизист. Очень хорошо!.. Божественно!.. – говорила Анна Юрьевна, почти с жадностью глотая ложку за ложкой.

– Недурно-с… недурно!.. – повторял за ней князь, начиная есть.

Николя тоже жадно ел, но больше потому, что он все на свете жадно ел.

Елена и барон попробовали суп и не стали его есть.

– А вы как находите это блюдо? – спросил князь Жуквича, очень исправно съевшего свою порцию.

– Превосходнейшее! – отвечал тот, склоняясь перед ним.

– А не напоминает ли он вам нашего последнего с вами обеда в Лондоне? – сказал князь.

Жуквич при этом как-то невесело улыбнулся.

– Я бы желал лучше совсем забыть этот обед! – проговорил он.

– Какой это обед? – полюбопытствовала Анна Юрьевна, пришедшая в совершенно блаженное состояние от скушанного супу.

– Господин Жуквич знает, какой… – ответил князь.

За супом следовали превосходные бараньи котлеты, обложенные трюфелями, так что Анна Юрьевна почти в раж пришла.

– Ou prenez vous ces delicatesses! – воскликнула она. Здесь на вес золота нельзя добыть хоть сколько-нибудь сносной баранины.

– А я добыл!.. – произнес с лукавством князь.

– Я только в Париже такие котлеты и едала, только в одном Париже! – обратилась Анна Юрьевна уже к Жуквичу.

– В Брюсселе еще есть первоклассная баранина! – заметил ей тот с почтением.

– Oui!.. C'est vrai!.. Да! – согласилась с ним Анна Юрьевна, благосклонно улыбаясь при этом Жуквичу.

– Вином, кузина, тоже прошу не брезговать: бургондское у меня недурное! – отнесся князь к Анне Юрьевне, наливая ей целый стакан.

Она попробовала сначала, а потом и выпила весь стакан.

– Лучше моего – знаешь?.. Гораздо лучше!.. Налей мне еще! – говорила Анна Юрьевна.

Князь налил ей еще стакан.

Барон при этом взмахнул глазами на Анну Юрьевну и сейчас их потом снова опустил в тарелку.

Князь между тем стал угощать Жуквича.

– Что вы не пьете! – сказал он, наливая ему стакан.

– О, благодарю вас! – произнес тот как бы с чувством живейшей благодарности.

Николя Оглоблин, совершенно забытый хозяином, сначала попробовал было любезничать с Еленой.

– Скажите, вы гуляете по утрам на Кузнецком? – спросил он ее.

– Нет, не гуляю! – отвечала она ему сухо.

– Гулять для здоровья даже нужно, – продолжал молодой человек.

– Зачем же я пойду для этого на Кузнецкий?.. Я вот тут ближе могу гулять, на бульваре.

– На Кузнецком более приятные впечатления для дам!.. Модные вещи… модные наряды – все это ласкает глаза!

– Но не настолько, чтоб идти за такую даль, – проговорила Елена.

– Да, виноват! – воскликнул вдруг Николя (он вспомнил, что Елена была нигилистка, а потому непременно должна была быть замарашкой и нарядов не любить). – Может быть, вы наряды не цените и презираете? – произнес он с некоторым даже глубокомыслием.

– Напротив, я очень люблю наряды! – отвечала Елена.

Николя при этом осмотрел весь ее туалет и увидел, что она была прекрасно одета.

– Вас не поймешь, ей-богу! – сказал он, как бы за что-то уже и обидевшись.

– Что такое во мне непонятного? – возразила ему, смеясь, Елена.

– Так, много непонятного! – продолжал Николя тем же недовольным тоном.

Он очень хорошо понимал, что ему с такой умной и ученой госпожой не сговорить, а потому замолчал и, для развлечения себя, принялся пить вино; но так как знаменитого бургондского около него не было, то Николя начал продовольствовать себя добрым портвейном и таким образом к концу обеда нализался порядочно. Слыхав от кого-то, что англичане всегда греются у каминов после обеда, он, когда тут же в столовой уселись пить кофе, не преминул стать к камину задом и весьма нецеремонно раздвинул фалды у своей визитки. В противоположность ему, Жуквич вел себя в высшей степени скромно и прилично; поместившись на одном из кресел, он первоначально довольно односложно отвечал на расспросы Анны Юрьевны, с которыми она относилась к нему, а потом, разговорившись, завел, между прочим, речь об Ирландии, рассказал всю печальную зависимость этой страны от Англии, все ее патриотические попытки к самостоятельности, рассказал подробно историю фениев, трагическую участь некоторых из них, так что Анна Юрьевна даже прослезилась. Елена слушала его с серьезным и чрезвычайно внимательным выражением в лице; даже барон уставил пристальный взгляд на Жуквича, и только князь слушал его с какой-то недоверчивой полуулыбкой, потом Николя Оглоблин, который взирал на Жуквича почти с презрением и ожидал только случая оспорить его, уничтожить, втоптать в грязь. Князь заметил это и явно с умыслом постарался открыть ему для этого свободное поприще.

– Вы, monsieur Жуквич, так прекрасно рассказываете об Европе и о заграничной жизни вообще, – начал он, – но вот рекомендую вам господина Оглоблина, у которого тоже будет со временем тысяч полтораста годового доходу…

– Ну, нет, меньше! – перебил его Николя с скромным самодовольством.

– Нет, не меньше! – возразил ему князь. – И, вообразите, он ни разу еще не был за границей и говорит, что это дорого для него!

Николя при этом страшно покраснел, он не ездил за границу чисто по страху, – из сознания, что, по его глупости, там, пожалуй, как-нибудь его совсем оберут.

– Я вовсе не потому не еду за границу, вовсе не потому! – принялся он отшлепывать своим язычищем.

– А почему же? – спросил его князь, заранее почти знавший его ответ.

– А потому-с, что я русский человек! – отвечал Николя. – Я не хочу русских денег мотать за границею!

– Но для этого ж так немного надобно денег, что это, конечно, никакого убытка не может сделать России, – осмелился ему заметить Жуквич.

Николя яростно остервенился на него за это.

– Нет-с, извините! – почти закричал он на всю комнату. – Я буду думать – небольшие деньги!.. Другой!.. Сколько теперь наших богатых людей живет за границей, мотают наши деньги и сами ничего не делают!..

Николя, по преимуществу, потому так определенно и смело об этом предмете выражался, что накануне только перед тем слушал такое именно рассуждение одного пожилого господина.

– И все-таки ж от этого очень немного пропадает русских денег и русского труда! – осмелился ему еще раз возразить Жуквич.

– Нет-с, много! – орал на это Николя. – Мы, позвольте вам сказать, не польские магнаты, чтобы нам зорить и продавать наше отечество.

Жуквич взмахнул глазами на Николя.

– Кто ж это из польских магнатов продал свое отечество? – спросил он тихо.

– Все! – хватил Николя.

Князь заметно им был доволен и ободрял его глазами и движениями.

– Voila un benet, qui radote! – произнесла опять почти вслух Анна Юрьевна.

Елена сидела молча и надувшись: она очень хорошо понимала, что весь этот спор с умыслом затеял и устроил князь.

Жуквич тоже, кажется, догадался, с каким господином он спорил.

– Если все, то – конечно!.. – произнес он с легким оттенком насмешки.

– Решительно все! – продолжал орать Николя, ободренный такой уступчивостью Жуквича.

Анна Юрьевна, наконец, не в состоянии была долее выслушивать его дурацкого крика, и, кроме того, она с некоторого времени получила сильную привычку спать после обеда.

– Ну, прощай, однако, князь! – сказала она, приподнимаясь с своего места. – За то, что я приехала к тебе обедать, приезжай ко мне завтра вечером посидеть; обедать не зову: старик мой повар болен, а подростки ничего не умеют; но мороженого хорошего дам, нарочно зайду сама к Трамбле и погрожу ему пальчиком, чтобы прислал самого лучшего. Приезжайте и вы, пожалуйста! – прибавила Анна Юрьевна Жуквичу.

Тот сначала молча ей поклонился.

– Приедете? – спросила она его еще раз, протягивая ему руку и очень умильно взглядывая на него.

– Непременно-с, – отвечал он.

Барон при этом выпрямил себе спину и стал растирать грудь рукою.

– А вы, chere amie, конечно, приедете? – отнеслась Анна Юрьевна ласково к Елене.

– Приеду, – отвечала та.

– Ну, поедемте, барон! – отнеслась Анна Юрьевна к сему последнему.

– А что же вы, Анна Юрьевна, меня не зовете? – крикнул было ей вслед расходившийся Николя.

– Очень вы с отцом вашим браните меня, так можете и не ездить ко мне, – объяснила та ему прямо и пошла.

Барон в том же молчании, которое сохранял все время, последовал за ней, так что князь, провожая их, спросил его даже:

– Что вы такой сегодня?

– Нездоровится мне что-то, – отвечал ему барон.

– Надобно беречь свое здоровье; нельзя им так рисковать! – проговорил князь, бог знает, что желая этим сказать; но барон не ответил ему на это ни слова и поспешно начал сходить с лестницы.

Возвратясь в столовую, князь бросился в кресло и явно уже не скрывал, что он был сильно утомлен.

Жуквич сейчас же это заметил и взялся за шляпу.

– Позвольте вас поблагодарить… – начал он.

– Не задерживаю вас более, не задерживаю, – сказал ему князь.

Жуквич затем издали поклонился Елене.

– Завтра увидимся мы с вами у Анны Юрьевны? – спросила его та.

– Да, я ж буду, – ответил Жуквич, уходя.

– Может быть, и мне пора домой? – проговорил Николя, все еще стоявший у камина и сильно опешенный последним ответом Анны Юрьевны.

– И вас не задерживаю, и вас… – сказал ему князь.

Николя, в подражание Жуквичу, тоже издали поклонился Елене и ушел.

Когда гости таким образом разъехались, князь встал и пошел было в кабинет, но Елена спросила его:

– Это что за комедии сегодня вы вздумали разыгрывать?

– Какие комедии? – сказал князь, останавливаясь на минуту.

– А такие… Вы думаете, что вас трудно понять… – произнесла Елена с ударением.

– Нисколько не думаю того! – ответил князь и ушел: письмо, которое Жуквич так таинственно читал Елене поутру перед его приходом, не выходило у него из головы.

Что касается сей последней, то надобно было иметь темперамент Елены, чтобы понять, как она в продолжение всего этого обеда волновалась и сердилась на князя. Приглашая Жуквича, Елена думала радушно угостить его, интимно побеседовать с ним, и вдруг князь назвал всю эту сволочь. Для чего это он сделал? Чтоб досадить ей или чтоб унизить Жуквича?.. Но за что же все это?.. За то, что Жуквич имеет известного рода убеждения, или за то, что он поляк?.. Но князь сам некоторым образом претендует на такого рода убеждения, презирать же и ненавидеть человека за его происхождение от враждебного, положим, нам племени может только дикарь… Далее затем Елена перешла и к иному предположению: очень естественно, что князь, по своей доходящей до невероятных пределов подозрительности, ревнует ее к Жуквичу. «В таком случае он сумасшедший и невыносимый по характеру человек!» – почти воскликнула сама с собой Елена, сознавая в душе, что она в помыслах даже ничем не виновата перед князем, но в то же время приносить в жертву его капризам все свои симпатии и антипатии к другим людям Елена никак не хотела, а потому решилась, сколько бы ни противодействовал этому князь, что бы он ни выделывал, сблизиться с Жуквичем, подружиться даже с ним и содействовать его планам, которые он тут будет иметь, а что Жуквич, хоть и сосланный, не станет сидеть сложа руки, в этом Елена почти не сомневалась, зная по слухам, какого несокрушимого закала польские патриоты.

 

III

Барон, как мы видели, был очень печален, и грусть его проистекала из того, что он день ото дня больше и больше начинал видеть в себе человека с окончательно испорченною житейскою карьерою. Где эта прежняя его деятельная, исполненная почти каждогодичным служебным повышением жизнь? Где его честолюбивые мечты и надежды на будущее? Под сенью благосклонного крыла Михайла Борисыча барон почти наверное рассчитывал сделаться со временем сановником; но вдруг колесо фортуны повернулось иначе, и что теперь вышло из него? Барону совестно даже было самому себе отвечать на этот вопрос. Сближаясь с Анной Юрьевной, он первоначально никак не ожидал, что об этом так скоро узнается в обществе и что это поставит его в столь щекотливое положение. Барон судил в сем случае несколько по Петербургу, где долгие годы можно делать что угодно, и никто не будет на то обращать большого внимания; но Москва оказалась другое дело: по выражениям лиц разных знакомых, посещавших Анну Юрьевну, барон очень хорошо видел, что они понимают его отношения к ней и втайне подсмеиваются над ним. Другое бы дело, – рассуждал он, – если б Анна Юрьевна вышла за него замуж, – тогда бы он явился представителем ее богатства, ее связей, мог бы занять место какого-нибудь попечителя одного из благотворительных учреждений и получать тут звезды и ленты, – словом, занял бы известное положение. Но Анна Юрьевна всегда только отшучивалась, когда он намекал ей на замужество. Появление Жуквича окончательно напугало барона: недаром точно каленым железом кто ударил в грудь его при первых же словах князя об этом господине. Жуквич показался барону весьма красивым, весьма пронырливым и умным, и, вдобавок к тому, Анна Юрьевна, с заметным удовольствием разговаривавшая с Жуквичем на обеде у князя, поспешила сейчас же пригласить его к себе на вечер. Очень естественно, что она может заинтересоваться Жуквичем и пропишет барону отставку; в таком случае ему благовиднее было самому убраться заранее, тем более, что барон, управляя совершенно бесконтрольно именьем Анны Юрьевны, успел скопить себе тысчонок тридцать, – сумма, конечно, не большая, но достаточная для того, чтобы переехать в Петербург и выждать там себе места. Все это барон обдумывал весь вечер и всю бессонную ночь, которую провел по приезде от князя, и, чтобы не томить себя долее, он решился на другой же день переговорить об этом с Анной Юрьевной и прямо высказать ей, что если она не желает освятить браком их отношений, то он вынужденным находится оставить ее навсегда. Но такое решение все-таки было довольно сильное, и барон очень затруднялся – с чего именно начать ему свое объяснение с Анной Юрьевной, а потому невольно медлил идти к ней и оставался у себя внизу часов до трех, так что Анна Юрьевна, еще вчера заметившая, что барон за что-то на нее дуется, обеспокоилась этим и несколько раз спрашивала людей:

– Да что барон делает и нейдет ко мне?

– У себя сидят-с, – отвечали ей те.

Терпенье Анны Юрьевны лопнуло: она сама решилась идти к нему.

Тяжело и неловко спустившись по винтообразной лестнице вниз, Анна Юрьевна вошла в кабинет к барону, где увидела, что он, в халате и с бледным от бессонницы лицом, сидел на одном из своих диванов.

– Ты болен? – спросила она, вглядываясь в него.

– Нет, не болен! – отвечал барон.

– Отчего ж нейдешь ко мне наверх? Ух, задохнулась совсем! – присовокупила Анна Юрьевна, усаживаясь на другом диване.

Барон некоторое время заметно колебался.

– Я все обдумывал одно мое предположение… – заговорил он, наконец, серьезным и каким-то даже мрачным голосом. – Признаюсь, играть при вас ту роль, которую я играл до сих пор, мне становится невыносимо: тому, что я привязан к вам по чувству, конечно, никто не поверит.

– Да и верить тому нельзя, – перебила его Анна Юрьевна: – меня по чувству в молодости только и любил один мужчина, да и то потому, что дурак был!

– Вот видите!.. Вы сами даже не верите тому!.. – продолжал барон. – Чем же я после этого должен являться в глазах других людей?.. Какой-то камелией во фраке!

– Ну, что за пустяки, – произнесла Анна Юрьевна, хотя в душе почти сознавала справедливость слов барона. – Но как же помочь тому? – прибавила она.

– Очень просто, – отвечал барон, – я несколько раз намекал вам, что положение мое будет совершенно другое, когда вы… (барон приостановился на некоторое время), когда вы выйдете за меня замуж и мы обвенчаемся.

Анна Юрьевна при этом захохотала.

– Quelle absurdite!.. Что еще выдумал!.. – сказала она.

– Если вы находите, что это абсурд с моей стороны, то я завтра же буду иметь честь пожелать вам всего хорошего и уеду в Петербург.

– Oh, folie!.. – воскликнула Анна Юрьевна с испугом. – Но я без смеха вообразить себе не могу, как я, такая толстая, надену венчальное платье!

– Венчальное платье можете не надевать: мы сделаем это очень скромно.

– Наконец, я прямо тебе скажу: j'ai peur du mariage!.. Меня муж, пожалуй, бить станет: зачем я, старая хрычовка, замуж шла!..

– Нет, я вас бить не стану! – произнес барон с некоторым чувством.

– Когда же ты хочешь, чтоб я вышла за тебя?

– Чем скорее, тем лучше, – хоть на этой же неделе.

– Ха-ха-ха! – опять начала смеяться Анна Юрьевна. – Я все не могу представить себе невестою себя! Бочка сороковая этакая – невеста!..

Барон на это молчал: он видел уже, что Анна Юрьевна согласится выйти за него замуж.

– Потом-с, – продолжал он, помолчав немного, – женясь на вас, я окончательно обрубаю для себя всякую иную житейскую карьеру и, покуда вы будете сохранять ко мне ваше милостивое внимание, я, без сомнения, буду всем обеспечен; но, может быть, в одно прекрасное утро… наперед испрашиваю извинения в моем предположении… в одно утро, несмотря на то, что я буду муж ваш, вы вздумаете сказать мне: «Убирайтесь вон!» – и я очучусь на голом снегу, ни с чем…

– За что же я скажу тебе это?

– Да хоть за то, что вам понравится какой-нибудь другой мужчина.

– Вот что выдумал!.. Понравится другой мужчина! Знаю я вас: vous etes tous les memes mauvais et dete-stables!

– Не ручайтесь, Анна Юрьевна, не ручайтесь! – сказал барон опять с некоторым чувством. – Ни один человек не может сказать, что он будет завтра!

– А я могу, потому что я стара…

Барон пожал плечами.

– Не настолько, мне кажется, еще… а потому я просил бы вас обеспечить меня при жизни и хоть небольшую часть вашего состояния передать мне.

– Да изволь, если уж это так тебя беспокоит! – сказала, слегка усмехнувшись, Анна Юрьевна. – Я, пожалуй, когда ты сделаешься моим мужем, и на остальное мое именье дам тебе завещание!.. Что мне каким-то родственникам моим, шелопаям, оставлять его.

– Благодарю вас за это! – произнес барон и, встав со своего места, поцеловал у Анны Юрьевны руку.

– Ах, однако, какой ты плут! – сказала она ему, погрозя пальцем.

– Что делать!.. – отвечал барон, улыбаясь. – Еще Грибоедов сказал, что «умный человек не может быть не плут».

– Ну да, оправдывайся Грибоедовым! – произнесла Анна Юрьевна и больше не в состоянии была шутить: предложение барона заметно ее встревожило; лицо Анны Юрьевны, как бы против воли ее, приняло недовольное выражение, так что барон, заметив это, немножко даже струхнул, чтоб она не передумала своего решения.

– Но, может быть, вам жаль переменить ваше графство на баронство? – спросил он ее как бы несколько шутя.

– Э, стану я об этом жалеть! – проговорила Анна Юрьевна почти презрительным тоном. – Жаль мне моей свободы и независимости! – присовокупила она с легкой досадой.

– Вы нисколько и не утратите ее! – возразил барон.

– Увидим! – отвечала, вздохнув, Анна Юрьевна и вскоре ушла наверх в свой будуар, где продолжала быть задумчивою и как бы соображающей что-то такое.

Барон, напротив, оставшись один, предался самым приятным соображениям: Анна Юрьевна, конечно, передаст ему при жизни довольно порядочную долю своего состояния; таким образом жизнь его устроится никак не хуже того, если бы он служил все это время и, положим, дослужился бы даже, что почти невероятно, до министров; но что же из этого? Чтобы долго удержаться на этом щекотливом и ответственном посту, надобно было иметь или особенно сильные связи, или какие-нибудь необыкновенные, гениальные способности; но у барона, как и сам он сознавал, не было ни того, ни другого; а потому он очень хорошо понимал, что в конце концов очутится членом государственного совета, то есть станет получать весьма ограниченное содержание. Без сомнения, в этом случае больше бы удовлетворилось его самолюбие и он бы больше стяжал в жизни почестей. «Но если здраво рассмотреть, что такое в сущности все эти мундиры шитые, кресты, ленты и даже чины?.. Одна только мишура и громкие слова!» – философствовал барон. Кроме того, идя по служебному пути, он не скопил бы тридцати тысчонок, которые теперь покоились у него в кармане и которые он, продолжая управлять именьем Анны Юрьевны, надеялся еще увеличить; не было бы впереди этого огромного наследства, которое она обещалась завещать ему. Конечно, как женщина, Анна Юрьевна была не совсем привлекательна. «Но нельзя же, чтобы в жене соединились все достоинства!» – утешал себя и в этом случае барон.

* * *

Часам к восьми вечера богатый дом Анны Юрьевны был почти весь освещен. Барон, франтовато одетый, пришел из своего низу и с гордым, самодовольным видом начал расхаживать по всем парадным комнатам. Он на этот раз как-то более обыкновенного строго относился к проходившим взад и вперед лакеям, приказывая им то лампу поправить, то стереть тут и там пыль, – словом, заметно начинал чувствовать себя некоторым образом хозяином всей этой роскоши.

Вскоре приехали князь и Елена. Анна Юрьевна только перед самым их появлением успела кончить свой туалет и вышла из своей уборной. Вслед за князем приехал и Жуквич.

– Здравствуйте, здравствуйте! – говорила Анна, Юрьевна, пожимая всем им руки. – Пойдем, однако, князь, со мной на минуту, – мне нужно переговорить с тобой два – три слова! – присовокупила она и, взяв князя под руку, увела его в свой будуар.

Барон догадался, что разговор между ними будет происходить о предстоящей свадьбе, а потому тихими шагами тоже пошел за ними. Комнаты в доме Анны Юрьевны были расположены таким образом: прямо из залы большая гостиная, где остались вдвоем Жуквич и Елена; затем малая гостиная, куда войдя, барон остановился и стал прислушиваться к начавшемуся в будуаре разговору между князем и Анной Юрьевной.

– Ты знаешь, – начала она, как только они уселись, – я замуж выхожу.

– Вы?.. Но за кого же?.. – спросил князь удивленным голосом.

– Конечно, за барона! – отвечала Анна Юрьевна.

– Зачем вам это понадобилось? – продолжал князь.

– Он пристал; он этого требует!

– А, вот что! – произнес князь, почесав у себя за ухом.

– Говорит, что его положение в обществе неприлично. И точно что, – сам согласись, – оно не совсем ловкое.

– Он это положение, я думаю, прежде бы должен был предвидеть, – заметил князь.

– Да, но оно сделалось теперь ему невыносимым.

Князь сомнительно усмехнулся.

– Я хотела тебя спросить об одном, – присовокупила Анна Юрьевна, – не зол ли он очень? Может быть, он скрывает от меня это… Tu le connais de longue date; c'est ton ami.

При этом вопросе Анны Юрьевны барон весь превратился в слух.

– Нет, не зол! – отвечал князь протяжно.

– А что же он? – спросила Анна Юрьевна, поняв, что князь тут кое-чего не договаривает.

– По-моему, во-первых, он пуст, а потом подловат немного, – извините, что я так выражаюсь! – заключил князь.

– Ничего! – отвечала Анна Юрьевна.

Барон невольно даже отшатнулся от драпировки, к которой приложил свое ухо.

– Это еще ничего! – продолжала Анна Юрьевна. – Но я боюсь, чтобы он капризничать, командовать надо мной не стал очень.

– Вы сами ему не поддавайтесь, – возразил ей князь.

– Я не поддамся, конечно… Я помню, как и тот мой муж вздумал было на меня кричать, что я долго одеваюсь на бал, я взяла да банкой с духами и пустила ему в лицо; но все же неприятно иметь в доме бури, особенно на старости лет…

– Но отчего барон так вдруг вздумал требовать вашей руки?.. От ревности, что ли? – спросил князь, слегка усмехаясь.

– C'est possible!.. Je n'en sais rien! – отвечала, усмехнувшись, Анна Юрьевна. – И требует еще, чтоб я, выйдя за него, отдала ему часть моего состояния.

– Состояния, однако, требует?.. Не дурак, значит, он.

– Какой дурак!.. Он очень умный и расчетливый человек, но это бог с ним! Я ему дам; а главное, скажи, как по нашим законам: могу я всегда отделаться от него?

– Почему же не можете?.. Можете!

– Par consequent tu m'eneourage! – заключила Анна Юрьевна.

Князь некоторое время подумал.

– Ничего особенного не имею сказать против того! – проговорил он, наконец.

Его в это время, впрочем, занимала больше собственная, довольно беспокойная мысль. Ему пришло в голову, что барон мог уйти куда-нибудь из гостиной и оставить Жуквича с Еленой с глазу на глаз, чего князь вовсе не желал.

– Итак, все? – сказал он, вставая.

– Все! – отвечала Анна Юрьевна.

Барон в эту минуту юркнул, но не в большую гостиную, а через маленькую дверь во внутренние комнаты. Несмотря на причиненную ему досаду тем, что тут говорилось про него, он, однако, был доволен, что подслушал этот разговор, из которого узнал о себе мнение князя, а также отчасти и мнение Анны Юрьевны, соображаясь с которым, он решился вперед действовать с нею.

Князь недаром беспокоился: у Елены с Жуквичем, в самом деле, происходил весьма интимный разговор. Как только остались они вдвоем в гостиной, Елена сейчас же обратилась к Жуквичу.

– Вы, однако, не дочитали мне письма, которое вчера получили.

– Я ж его привез сюда! – отвечал Жуквич и, вынув из кармана письмо, подал его Елене.

Елена принялась читать письмо, а Жуквич стал ходить взад и вперед по комнате, с целью, кажется, наблюдать, чтобы не вошел кто нечаянно.

Елена, дочитав письмо, изменилась даже вся в лице.

– Это ужасно! – произнесла она.

Жуквич молча принял от нее письмо и положил его снова в карман: грусть и почти скорбь отражались в глазах его.

– Надобно как можно скорее пособить им, – сказала Елена стремительно.

– А чем?.. – возразил ей печальным голосом Жуквич. – У меня ж ничего нет! Все взято и отнято правительством!

– У меня тоже решительно ничего нет, – подхватила Елена, смотря себе на гуттаперчевые браслеты и готовая, кажется, их продать. – Но вот чего я не понимаю, – продолжала она, – каким образом было им эмигрировать, не взяв и не захватив с собой ничего!

– Одним нечего было захватить, – ответил с грустною улыбкой Жуквич, – другие ж не успели.

– В таком случае я лучше бы осталась дома и никуда не пошла.

– Да, но человеку жить желается, – его ж инстинкт влечет к тому; остаться значило – наверное быть повешену.

– Потом еще, – допытывалась Елена, – они жили до сих пор!.. Этому уже лет пять прошло, как они эмигрировали; но отчего они вдруг все разорились?

– О, тому причина большая есть!.. – подхватил Жуквич. – До последнего времени правительство французское много поддерживало… в Англии тоже целые общества помогали, в Германии даже…

– А теперь, что же, они прекратили эту помощь?

Жуквич грустно склонил при этом свою голову.

– Теперь прекратили!.. Прусско-австрийская война как будто ж всему миру перевернула голову наизнанку; забыли ж всякий долг, всякую обязанность к другим людям; всем стало до себя только!..

– Ужасно! – повторила еще раз Елена. – Нельзя ли в Москве составить подписку в пользу их?.. Я почти уверена, что многие подпишутся.

– В Москве ж… подписку в пользу польских эмигрантов?.. Что вы, панна Жиглинская! – почти воскликнул Жуквич.

Елена сама поняла всю несбыточность своего предположения.

– В таком случае составьте подписку только между поляками московскими, – те должны отдать все; я хоть полуполька какая-то, но покажу им пример: я отдам все мои платья, все мои вещи, все мои книги!

– И все это будет такая ж крупица в море, – произнес Жуквич. – Вы прочтите: двести семейств без платья, без крова, без хлеба!..

У Жуквича при этом даже слезы выступили на глазах; у Елены тоже они искрились на ее черных зрачках.

– Ну, так вот что! – начала она. – Я просто скажу князю, чтобы он послал им денег сколько только может!

– О, нет, нет!.. – опять воскликнул Жуквич, кивая отрицательно головой. – Вы ж не знаете, какой князь заклятый враг поляков.

– Тут дело не в поляках, – отвечала Елена, – а в угнетенных, в несчастных людях. Кроме того, я не думаю, чтоб он и против поляков имел что-нибудь особенное.

– Против ж поляков он имеет!.. Я могу вам это доказать ясно, как божий день, из его заграничной жизни.

– Пожалуйста, я никогда ничего подобного от него не слыхала! – проговорила Елена с заметным любопытством.

Жуквич некоторое время медлил и как бы собирался с мыслями.

– Это было ж в Лондоне, – начал он, заметно приготовляясь к длинному рассказу. – Я ж сам, к сожалению, был виновником тому, что произошло… Был митинг в пользу поляков в одной таверне!.. Восстание польское тем временем лишь началось… Я только прибыл из Польши и, как живой свидетель, под влиянием неостывших впечатлений, стал рассказывать о том, как наши польские дамы не совсем, может, вежливо относятся к русским офицерам… как потом были захвачены в казармах солдаты и все уничтожены… Вдруг князь, который был тут же, вскакивает… Я передаю ж вам, нисколько не преувеличивая и не прикрашивая это событие: он был бледен, как лист бумаги!.. Голос его был это ж голос зверя разъяренного. «Если ж, говорит, вы так поступаете с нашими, ни в чем не виноватыми солдатами, то клянусь вам честью, что я сам с первого ж из вас сдеру с живого шкуру!» Всех так ж это удивило; друзья князя стали было его уговаривать, чтобы он попросил извиненья у всех; он ж и слушать не хочет и кричит: «Пусть, говорит, идут со мной ж на дуэль, кто обижен мною!..»

Елена слушала Жуквича с мрачным выражением в лице: она хоть знала нерасположение князя к полякам, но все-таки не ожидала, чтобы он мог дойти до подобной дикой выходки.

– Это, может быть, тогда произошло под влиянием какой-нибудь случайной минуты, но теперь, я надеюсь, этого не повторится, – проговорила она.

– Вы думаете ж? – спросил ее Жуквич.

– Совершенно уверена в том! – отвечала Елена.

– Разве ж красота женская способна так изменить человека? – сказал, пожимая плечами, Жуквич. – А я ж полагаю, что князь мне будет даже мстить, что я передал вам о положении моих несчастных собратов.

– Но чем он может мстить вам?.. Не донос же он на вас сделает, – возразила ему Елена, уже обидевшись за князя.

Разговор их при этом должен был прекратиться, потому что в гостиную вошли Анна Юрьевна и князь. Сей последний, как только взглянул на Елену, так сейчас догадался, что между ею и Жуквичем происходила весьма одушевленная и заметно взволновавшая их обоих беседа. Такое открытие, разумеется, не могло быть ему приятным и придало ему тревожный и обеспокоенный вид. Анна Юрьевна тоже явилась какая-то все еще расстроенная, да и барон, вскоре пришедший, никак не мог скрыть неприязни, которая родилась у него против князя за его отзыв о нем. Вечер, вследствие всего этого, начал тянуться весьма неодушевленно, и даже превосходнейшим образом приготовленное мороженое никого не развлекло: хозяева и гости очень были рады, когда приличие позволило сим последним двинуться по домам.

Князя до того мучила замечаемая им интимность между Еленой и Жуквичем, что он, едучи в карете с нею, не утерпел и сказал ей:

– Когда я вчера возвратился домой поутру и входил в гостиную, то случайно, конечно, видел в зеркало, что Жуквич вам читал какое-то письмо.

– Да, читал! – отвечала Елена, нисколько не смутившись.

– Но от кого же это письмо и какого рода? – спросил князь.

– Об этом много говорить надобно, а я сегодня слишком утомлена для того.

– Но вы, однако, мне скажете это?

– Непременно, – отвечала Елена.

У князя точно камень спал с души.

– А когда именно скажете? – присовокупил он.

– Завтра, вероятно! – отвечала Елена.

Она хотела прежде обдумать хорошенько, с чего ей начать и как лучше подействовать на князя, который, со своей стороны, убедясь, что между Еленой и Жуквичем начались не сердечные отношения, а, вероятно, какие-нибудь политические, предположил по этому поводу поговорить с Еленой серьезно.

 

IV

На другой день князь Григоров совершенно неожиданно получил письмо с заграничным штемпелем. Адрес был написан незнакомой ему рукою. Как бы заранее предчувствуя что-то недоброе, князь с некоторым страхом распечатал это письмо и прочел его. Оно было от г-жи Петицкой и несколько загадочного содержания. «Извините, князь, – писала она, – что я беспокою вас, но счастие и спокойствие вашей супруги заставляют меня это делать. Известный вам человек, который преследует княгиню всюду за границей, позволяет себе то, чего я вообразить себе никогда не могла: он каждодневно бывает у нас и иногда в весьма непривлекательном, пьяном виде; каждоминутно говорит княгине колкости и дерзости; она при нем не знает, как себя держать. Я несколько раз умоляла ее сбросить с себя эту ужасную ферулу; но она, как бы очарованная чарами этого демона, слышать об этом не хочет и совершенно убеждена, что он тем только существует на свете, что может видеть ее. Ваш совет и ваше слово, я уверена в том, могущественнее всего подействуют на княгиню. Она до сих пор сохранила еще к вам самое глубокое уважение и самую искреннюю признательность; а ваша доброта, конечно, подскажет вам не оставлять совершенно в беспомощном состоянии бедной жертвы в руках тирана, тем более, что здоровье княгини тает с каждым днем, и я даже опасаюсь за ее жизнь».

Письмо это очень встревожило князя. Он порывисто и сильно позвонил.

Вбежал лакей.

– Позови сюда скорее Елену Николаевну! – сказал князь, забыв совершенно, что такое беспокойство его о жене может не понравиться Елене и что она в этом случае будет ему плохая советница.

Елена, когда ее позвали к князю, непременно полагала, что он будет говорить с нею о Жуквиче, а потому, с своей стороны, вошла к нему в кабинет тоже в не совсем спокойном состоянии, но, впрочем, с решительным и смелым видом.

– Посмотри, что мне пишут из-за границы! – сказал князь, подавая Елене письмо Петицкой.

Елена поспешила прочесть его.

– Что же из этого? – спросила она совершенно равнодушным голосом князя.

– Ничего из этого! – отвечал он. – Только господин этот может уморить княгиню, – больше ничего!

– Это очень бы, конечно, было жаль! – сказала Елена протяжно и, будучи совершенно убеждена, что Петицкая от первого до последнего слова налгала все, она присовокупила: – Из этого письма я вовсе не вижу такой близкой опасности, особенно если принять в расчет, кем оно писано.

– Оно писано женщиной, очень хорошо знающей настоящую жизнь Миклакова и княгини, – отвечал князь.

– Но ты забыл, что эта женщина – врунья, сплетница, завистница! – возразила ему Елена.

– Все это, может быть, справедливо! – согласился князь. – Но тут-то она не имеет никакой цели ни лгать, ни выдумывать.

– Цель ее, вероятно, заключается в ее гадкой и скверной натуришке, жаждущей делать гадости и подлости на каждом шагу!

– Что Миклаков зол, желчен и пьяница, – это и я знаю без госпожи Петицкой!.. – возразил князь.

– И я тоже это знаю, – подтвердила Елена, – но в то же время убеждена, что, при всех своих дурных качествах, он не станет никакой в мире женщины мучить и оскорблять.

– Это только твои предположения, которые надобно еще доказать.

– Доказать это, по-моему, очень нетрудно, – отвечала, подумав, Елена. – Пошли за Жуквичем и расспроси его: он очень еще недавно, в продолжение нескольких месяцев, каждодневно виделся с княгиней и с Миклаковым, и я даже спрашивала у него: хорошо ли все у них идет?

– Что же он тебе сказал на это? – перебил ее стремительно князь.

– Сказал, что все у них мирно.

– Что еще потом он тебе говорил об этом?

– Да я не расспрашивала его особенно много… Пошли, я тебе говорю, за ним и сам расспроси его.

Князь размышлял некоторое время.

– Тут одно неудобство – совершенно постороннего человека посвящать в подобные интимные вещи… – проговорил он.

– Какие же это интимные вещи, о которых все, я думаю, знают? – возразила Елена.

Князь еще, однако, подумал немного; потом, видно, решившись, довольно сильно позвонил. Явился лакей.

– Поди к господину Жуквичу, – начал он приказывать лакею и при этом назвал улицу и гостиницу, где жил Жуквич, – и попроси его пожаловать ко мне, так как мне нужно его видеть по весьма важному делу.

У Елены в продолжение этого разговора все больше и больше начинало появляться в лице грустно-насмешливое выражение. Участие князя к жене и на этот раз болезненно кольнуло ее в сердце: как она ни старалась это скрыть, но не могла совладать с собой и проговорила:

– Я еще тогда, как княгиня взяла только Петицкую с собою за границу, говорила, что та будет ссорить ее с Миклаковым, и даже предсказывала, что княгиня, вследствие этого, опять вернется к тебе.

Князь на это промолчал.

– Ты тогда уверял, – продолжала Елена, – что это нисколько не будет до тебя касаться; но я говорила, что это неправда и что это будет тебя касаться, – оказалось, что и в этом я не ошиблась.

Князь и на это ни слова не сказал. Елена тоже не стала развивать далее своей мысли, не желая очень раздражать князя, так как предполагала, не откладывая времени, начать с ним разговор по поводу своего желания помочь польским эмигрантам.

Жуквич не замедлил явиться.

Князь встретил его самым дружественным образом.

– Садитесь, пожалуйста! – говорил он, пододвигая ему стул.

Жуквич принял всю эту любезность князя с некоторым недоумением и кидаемыми на Елену беглыми взглядами как бы спрашивал ее, что это значит.

Князь, впрочем, сам вскоре разрешил его сомнения.

– У меня просьба к вам есть… – начал он, и лицо его мгновенно при этом покрылось румянцем. – Вы, может быть, слышали… что я… собственно… в разводе с женой, и что она даже… уехала за границу с одним господином. И вдруг теперь я… получаю из Парижа, куда они переехали, письмо… которым… уведомляют меня, что княгиня до такой степени несчастлива по милости этого человека, что вконец даже расстроила свое здоровье… Вы видели отчасти их жизнь: скажите, правда это или нет?

На вопрос этот Жуквич довольно продолжительное время медлил ответом: он, видимо, соображал, в каком тоне ему говорить, и Елена, заметившая это, поспешила ему помочь.

– Вы заметьте, что князю об этом пишет госпожа Петицкая, – сказала она.

– А, госпожа Петицкая!.. – повторил с улыбкою Жуквич.

– Но вот вы мне говорили, что напротив – между княгиней и Миклаковым все хорошо идет! – продолжала Елена.

– О, да!.. Совершенно ж хорошо! – подхватил Жуквич полным уже голосом.

– И как на вид княгиня – весела?.. Здорова?.. Покойна? – вмешался в их разговор князь.

– По-моему ж весела и здорова, – подтвердил, пожимая плечами, Жуквич.

– Я и не понимаю после этого ничего!.. – произнес князь. – А вот еще один вопрос, – присовокупил он, помолчав немного. – Я буду с вами говорить вполне откровенно: Миклаков этот – человек очень умный, очень честный; но он в жизни перенес много неудач и потому, кажется, имеет несчастную привычку к вину… Как он теперь – предается этому или нет?

– О, да нет ж!.. Нисколько!.. – воскликнул Жуквич.

– Но, может быть, этого не было в Германии, а возобновилось в Париже?

– Я ж того не знаю, – отвечал Жуквич, опять пожимая плечами и как бы начиная скучать такими расспросами.

Елене тоже они заметно не нравились.

– Чем тебе обижать заранее человека такими предположениями, ты лучше напиши к кому-нибудь из твоих знакомых в Париже, – пусть они проверят на месте письмо госпожи Петицкой, – сказала она.

– У меня в Париже решительно никого нет знакомых, – возразил ей князь.

При последних словах князя лицо Жуквича приняло какое-то соображающее выражение.

– У меня ж много в Париже знакомых. Не поручите ли вы мне это дело исполнить? – произнес он.

– Но каким образом ваши знакомые могут проверить это? – спросил его князь.

– Очень просто ж это! Я с месяц лишь рекомендовал через письмо одного моего знакомого княгине и Миклакову. Он был ими очень обласкан и бывает у них часто, – чего ж удобнее, как не ему наблюсти над всем? Я ему ж телеграфирую о том, и он мне телеграфирует…

– Это значит – еще третьего человека посвящать в эту тайну! – проговорил князь, относясь больше к Елене.

– Да не вы ж его будете посвящать, а я! – подхватил Жуквич.

– Но вам-то с какой стати посвящать его в это и заботиться о княгине?

Жуквич при этом грустно усмехнулся и склонил свою голову.

– Мы ж, поляки, часто, по нашему политическому положению, интересуемся и спрашиваем друг друга о самых, казалось бы, ненужных и посторонних нам людях и вещах.

– Ну, в таком случае не откажите и сделайте мне это одолжение! – проговорил князь и вместе с тем протянул Жуквичу руку.

– О, с великим удовольствием! – воскликнул тот, заметно обрадованный просьбой князя, и, принимая его руку в обе свои руки, крепко пожал ее.

– Но ты сам потом должен будешь заплатить господину Жуквичу каким-нибудь одолжением, – пошутила князю Елена.

– Если только это будет в моей возможности, – отвечал он ей серьезно.

– Мне, вероятно ж, будет заплачено больше, чем я стою того!.. Вероятно!.. – подхватил Жуквич шутливым тоном. Затем он вскоре стал прощаться, говоря, что сейчас идет отправлять телеграмму.

Князь еще раз искренно поблагодарил его; когда, наконец, Жуквич совсем пошел, то Елена вдруг быстро поднялась с своего места и, побежав вслед за ним, нагнала его в передней.

– Послушайте, – начала она торопливо, но тихо, – в самом деле у Миклакова с княгиней мирно идет?

Жуквич в ответ на это пожал только плечами.

– И княгиня действительно весела? – продолжала Елена.

– Ну, не очень… особенно по временам, – произнес, наконец, Жуквич.

– А Миклаков не кутит никогда?

– И того ж нельзя сказать утвердительно. И видал его иногда в очень bon courage!

– Но все-таки, как вы полагаете, во всем этом ничего нет особенно серьезного? – говорила Елена.

– Серьезного ж нет ничего! – подтвердил Жуквич, очень хорошо понявший, что Елена желает, чтобы ничего серьезного не было.

– Я вас потому спрашиваю, – продолжала она, – что вы посмотрите, как это взволновало и встревожило князя; но что будет с ним, если это еще правда окажется!

– Да, к крайнему ж моему удивлению, я вижу, что он очень встревожен, – произнес неторопливо Жуквич.

– Ужас что такое!.. Ужас! – подхватила Елена. – И каково мое положение в этом случае: он волнуется, страдает о другой; а я мало что обречена все это выслушивать, но еще должна успокаивать его.

Жуквич на это грустно только склонил голову и хотел было что-то такое сказать, но приостановился, так как в это время в зале послышались тяжелые шаги. Елена тоже прислушалась к этим шагам и, очень хорошо узнав по ним походку князя, громко проговорила:

– Прощайте, пан Жуквич.

– Прощайте, панна Жиглинская! – отвечал он, в свою очередь угадав ее намерение.

Князь, в самом деле, вышел из кабинета посмотреть, где Елена, и, ожидая, что она разговаривает с Жуквичем, хотел, по крайней мере, по выражению лица ее угадать, о чем именно.

На другой же день к вечеру Жуквич прислал с своим человеком к князю полученную им из Парижа ответную телеграмму, которую Жуквич даже не распечатал сам. Лакей его, бравый из себя малый, с длинными усищами, с глазами навыкате и тоже, должно быть, поляк, никак не хотел телеграммы этой отдать в руки людям князя и требовал, чтобы его допустили до самого пана. Те провели его в кабинет к князю, где в то время сидела и Елена.

– Телеграмма, ясновельможный пан! – крикнул поляк и, почти маршем подойдя к князю, подал ему телеграмму, а потом, тем же маршем отступя назад, стал в дверях.

Князь сначала сам прочел телеграмму и затем передал ее Елене, которая, пробежав ее, улыбнулась.

Телеграмма гласила нижеследующее: «Я бываю у княгини Григоровой и ничего подобного твоим подозрениям не видал. Миклаков, по обыкновению, острит и недавно сказал, что французы исполнены абстрактного либерализма, а поляки – абстрактного патриотизма; но первые не успели выработать у себя никакой свободы, а вторые не устроили себе никакого отечества. Княгиня же совершенно здорова и очень смеялась при этом».

– Вот видишь, я тебе говорила, что все это вздор! – произнесла Елена.

– Я очень рад, конечно, тому, если только это правда! – сказал князь. – Ну, теперь, любезный, ты можешь идти, – отнесся он к лакею. – Кланяйся господину Жуквичу и поблагодари его от меня; а тебе вот на водку!

И с этими словами князь протянул лакею руку с пятирублевой бумажкой. Тот, в удивлении от такой большой награды, еще более выпучил свои навыкате глаза.

– Много милостивы, ясновельможный пан! – опять крикнул он и, повернувшись после того по-солдатски, налево кругом, ушел. Хлопец сей, видно, еще издавна и заранее намуштрован был, как держать себя перед русскими.

Елена видела, что полученная телеграмма очень успокоила князя, а потому, полагая, что он должен был почувствовать некоторую благодарность к Жуквичу хоть и за маленькую, но все-таки услугу со стороны того, сочла настоящую минуту весьма удобною начать разговор с князем об интересующем ее предмете.

Для большего успеха в своем предприятии Елена, несмотря на прирожденные ей откровенность и искренность, решилась употребить некоторые обольщающие средства: цель, к которой она стремилась, казалась ей так велика, что она считала позволительным употребить для достижения ее не совсем, может быть, прямые пути, а именно: Елена сходила в детскую и, взяв там на руки маленького своего сына, возвратилась с ним снова в кабинет князя, уселась на диване и начала с ребенком играть, – положение, в котором князь, по преимуществу, любил ее видеть. Она стала своему Коле делать буки, и когда Елена подносила свою руку к горлышку ребенка, он сейчас принимался хохотать, визжать. Потом, когда она отводила свою руку, Коля только исподлобья посматривал на это; но Елена вдруг снова обращала руку к нему, и мальчик снова принимался визжать и хохотать; наконец, до того наигрался и насмеялся, что утомился и, прильнув головой к груди матери, закрыл глазки: тогда Елена начала его потихоньку качать на коленях и негромким голосом напевать: «Баю, баюшки, баю!». Ребенок вскоре совсем заснул. Елена, накрыв сына легким шарфом, который был на ней, не переставала его слегка укачивать. Князь с полным восторгом и умилением глядел на всю эту сцену: лицо же Елены, напротив, продолжало оставаться оттененным серьезной мыслию.

– А у меня, Гриша, будет к тебе просьба, – начала она наконец.

– Ко мне? – спросил князь.

– Да!.. Вот в чем дело: я, как ты сам часто совершенно справедливо говорил, все-таки по происхождению моему полячка… Отец мой, что бы там про него ни говорили, был человек не дурной и, по-своему, образованный. Он, еще в детстве моем, очень много мне рассказывал из истории Польши и из частной жизни поляков, об их революциях, их героях в эти революции. Все это неизгладимыми чертами запечатлелось в моей памяти; но обстоятельства жизни моей и совершенно другие интересы отвлекли меня, конечно, очень много от этих воспоминаний; вдруг теперь этот Жуквич, к которому ты, кажется, немного уже меня ревнуешь, прочел мне на днях письмо о несчастных заграничных польских эмигрантах, которые мало что бедны, но мрут с голоду, – пойми ты, Гриша, мрут с голоду, – тогда как я, землячка их, утопаю в довольстве… Мне просто сделалось гадко и постыдно мое положение, и я не в состоянии буду переносить его, если только ты… у меня в этом случае, ты сам знаешь, нет ни на кого надежды, кроме тебя… если ты не поможешь им…

Елена остановилась на минуту.

Князь молчал и только с каждым словом ее все тяжелее и тяжелее стал переводить дыхание.

– Ты не давай лучше мне ничего, давай как можно меньше матери моей денег, которой я решительно не знаю, зачем ты столько даешь, – продолжала Елена, заметив не совсем приятное впечатление, которое произвела ее просьба на князя, – но только в этом случае не откажи мне. Их, пишут, двести семейств; чтоб они не умерли с голоду и просуществовали месяца два или три, покуда найдут себе какую-нибудь работу, нужно, по крайней мере, франков триста на каждое семейство, – всего выйдет шестьдесят тысяч франков, то есть каких-нибудь тысяч пятнадцать серебром на наши деньги. Пошли им эту сумму, и ты этим воздвигнешь незыблемый себе памятник в их сердцах…

Проговоря это, Елена замолчала.

Молчал по-прежнему и князь некоторое время; но гнев очень заметно ярким и мрачным блеском горел в его глазах.

– Я предчувствовал, что это будет! – проговорил он, как бы больше сам с собой. – Нет, я не дам польским эмигрантам ничего уже более! – присовокупил он затем, обращаясь к Елене.

Тогда красивые черты лица Елены, в свою очередь, тоже исказились гневом.

– Отчего это? – едва достало у ней силы выговорить.

– Оттого, что я довольно им давал и документ даже насчет этого нарочно сохранил, – проговорил князь и, проворно встав с своего места, вынул из бюро пачку писем, взял одно из них и развернул перед глазами Елены. – На, прочти!.. – присовокупил он, показывая на две, на три строчки письма, в которых говорилось: «Вы, мой милый князь, решительно наш второй Походяшев: вы так же нечаянно, как и он, подошли и шепнули, что отдаете в пользу несчастных польских выходцев 400 тысяч франков. Виват вам!»

– Но когда же это было? – спросила Елена, удивленная этим открытием.

– Это было, когда я жил за границей, и за мое доброе дело господа, про которых ты говоришь, что я незыблемый памятник могу соорудить себе в сердцах их, только что не палками выгнали меня из своего общества.

– Да, это я знаю. Но ты сам подал повод к тому, – возразила Елена.

– Чем?.. Чем? – воскликнул князь, забыв даже, что тут спал ребенок.

– Тем, что хотел как-то драть со всех кожу!

– А! Тебе уж и про то доложено! – произнес князь. – Ну, так узнай ты теперь и от меня: это слово мое было плодом долгого моего терпения… Эти люди, забыв, что я их облагодетельствовал, на каждом шагу после того бранили при мне русских, говорили, что все мы – идиоты, татары, способные составлять только быдло, и наконец, стали с восторгом рассказывать, как они плюют нашим офицерам в лицо, душат в постелях безоружных наших солдат. Скажи мне: самому ярому члену Конвента, который, может быть, снял головы на гильотине с нескольких тысяч французов, смел ли кто-нибудь, когда-нибудь сказать, что весь французский народ дрянь?..

– Поляки, по-твоему, – возразила с саркастическим смехом Елена, – могут и должны любить русских и считать вас народом добрым и великодушным?

– Они могут нас ненавидеть и считать чем им угодно, но при мне они не должны были говорить того!.. – проговорил князь.

– Ты поэтому твое чисто личное оскорбление, – продолжала Елена тем же насмешливым тоном, – ставишь превыше возможности не дать умереть с голоду сотням людей!.. После этого ты, в самом деле, какой-то пустой и ничтожный человек! – заключила она как бы в удивлении.

– К этому имени я давно уже привык. Ты не в первый раз меня им честишь, – сказал князь, едва сдерживая себя.

– Но я тогда еще говорила под влиянием ревности, а потому была, быть может, не совсем права; но теперь я хочу сорвать с тебя маску и спросить, что ты за человек?

При этих словах Елены ребенок, спавший у ней на коленях, проснулся и заплакал.

– Няня, поди возьми его у меня! – крикнула она стоявшей в зале няне и ожидавшей, когда ей отдадут барчика.

Та вбежала. Елена почти бросила ей на руки ребенка; тот еще больше заплакал и стал тянуться к матери, крича: «Мама, мама!».

– Унеси его туда! – крикнула она снова.

Няня поспешно унесла ребенка.

– Я тебя решительно спрашиваю, – продолжала Елена, обращая свои гневные взгляды на князя, – и требую сказать мне, что ты за человек?

– Ну, это, кажется, не тебе судить, что я за человек! – произнес князь, не менее ее взбешенный. – И хоть ты говоришь, что я притворный социалист и демократ, но в этом совесть моя чиста: я сделал гораздо больше, чем все твои другие бесштатные новаторы.

– Но что ты такое сделал?.. Что?.. Скажи!.. – не унималась Елена.

– А вот что я сделал! – сказал сурово князь. – Хоть про себя говорить нельзя, но есть оскорбления и унижения, которые заставляют человека забывать все… Я родился на свет, облагодетельствованный настоящим порядком вещей, но я из этого порядка не извлек для себя никакой личной выгоды: я не служил, я крестов и чинов никаких от правительства не получал, состояния себе не скапливал, а напротив – делил его и буду еще делить между многими, как умею; семейное гнездо мое разрушил и, как ни тяжело мне это было, сгубил и извратил судьбу добрейшей и преданнейшей мне женщины… Но чтобы космополитом окончательным сделаться и восторгаться тем, как разные западные господа придут и будут душить и губить мое отечество, это… извините!.. Я, не стыдясь и не скрываясь, говорю: я – русский человек с головы до ног, и никто не смей во мне тронуть этого чувства моего: я его не принесу в жертву ни для каких высших благ человечества!

Последние слова князь произнес с таким твердым и грозным одушевлением, что Елена почти стала терять надежду переспорить его.

– Наконец, ты сама полячка, однако не ставишь себе этого в обвинение! – заключил князь.

– Но я настолько полячка, – пойми ты, – насколько поляки угнетенный народ, а на стороне угнетенных я всегда была и буду! – возразила Елена.

– Нет, больше, больше!.. – возразил ей, с своей стороны горячась, князь. – Ты полячка по крови так же, как и я русский человек по крови; в тебе, может быть, течет кровь какого-нибудь польского пана, сражавшегося насмерть с каким-нибудь из моих предков, князем Григоровым. Такие стычки и встречи в жизни не пропадают потом в потомстве бесследно!

– Ну да, как же, аристократические принципы… без них мы шагу не можем сделать! – рассмеялась злобно Елена и, отвернувшись от князя, стала глядеть в угол печи. На глазах ее искрились даже слезы от гнева.

У Елены оставался еще один мотив для убеждения князя, который она не хотела было высказывать ему по самолюбию своему, говорившему ей, что князь сам должен был это знать и чувствовать в себе; как бы то ни было, однако, Елена решилась на этот раз отложить в сторону всякую гордость.

– Хоть тебе и тяжело оказать помощь полякам, что я отчасти понимаю, – начала она, – но ты должен пересилить себя и сделать это для меня, из любви своей ко мне, и я в этом случае прямо ставлю испытание твоему чувству ко мне: признаешь ты в нем силу и влияние над собой – я буду верить ему; а нет – так ты и не говори мне больше о нем.

– Даже из любви к тебе не могу этого сделать! – отвечал князь.

– Даже!.. Ну, смотри, не раскайся после!.. – произнесла Елена и, понимая, что убеждать князя долее и даже угрожать ему было совершенно бесполезно, она встала и ушла из кабинета.

Вся ее походка при этом, все движения были движениями рассвирепелой тигрицы: темперамент матери как бы невольно высказался в эти минуты в Елене! Князь тоже остался под влиянием сильного гнева. Он твердо был уверен, что Елену поддул и настроил Жуквич, и не для того, чтобы добыть через нее денег своим собратьям, а просто положить их себе в карман, благо в России много дураков, которые верили его словам. Чтобы спасти себя на дальнейшее время от подобного господина, князь тут же написал и отправил к нему не совсем ласкового свойства письмецо: «Милостивый государь! Так как вы, несмотря на короткое время появления вашего в моем доме, успели устроить в нем интригу, последствием которой я имел весьма неприятное для меня объяснение с Еленой Николаевной, то, чтобы не дать вам возможности приготовлять мне сюрпризы такого рода, я прошу вас не посещать больше моего дома; в противном случае я вынужден буду поступить с вами весьма негостеприимно».

Елена между тем прошла в свою комнату и села там; гневные и серьезные мысли, точно облако зловещее, осенили ее молодое чело. Часа два, по крайней мере, она пробыла почти в неподвижном положении; вдруг к ней вошла ее горничная.

– Барышня, – начала она негромким голосом: – человек вон этого Жуквича пришел к вам и принес записочку.

– Ну, так давай ее мне скорее! – сказала Елена стремительно.

Горничная подала ей записочку.

– Лакей-то не отдавал было, просил, чтоб я к вам его провела. «Куда, я говорю, тебе, лупоглазому черту, идти к барышне!.. Дай записочку-то… Я не съем ее!»

Жуквич писал Елене: «Я получил от князя очень грубый отказ от дому: что такое у вас произошло?.. Я, впрочем, вам наперед предсказывал, что откровенность с князем ни к чему не может повести доброму. Буду ли я когда-нибудь и где именно иметь счастие встретиться с вами?»

– Человек еще не ушел? – спросила Елена горничную.

– Нет еще-с! – отвечала та. – Дожидается ответа: барин, говорит, так приказал!

Елена написала очень коротко:

«Князь может, сколько ему угодно, отказывать вам от дому, но видеться с вами мы будем; я сама буду ездить к вам и проводить у вас, если вы хотите, целые вечера!»

К прежнему выражению лица Елены прибавилась какая-то необыкновенная решительность и как бы насмешливость над своей судьбой и своим собственным положением.

 

V

Николя Оглоблин просыпался не ранее, как в час пополудни. В одно утро, когда он еще валялся и нежился в своей постели, к нему вошел его камердинер Севастьян.

– Вставайте-с!.. Дама вас там какая-то спрашивает, – сказал он почти строго барину.

– Какая дама? – спросил Николя с небольшим удивлением, но не без удовольствия. – А хорошенькая? – прибавил он с лукавством.

– Да-с, красивая, очень даже!.. – отвечал Севастьян.

– Ну, так вели ее просить в залу и давай мне поскорей одеться! – затараторил Николя.

Камердинер приотворил дверь и крикнул другому лакею, невдалеке стоявшему, чтобы тот просил даму в залу, а сам принялся помогать барину одеваться. Николя очень скоро прифрантился и, войдя в свой кабинет, велел даму просить к себе. Его очень интересовало посмотреть, кто она такая была… Вошла Елена и тут же сейчас приостановилась на минуту, удивленная и пораженная убранством кабинета Николя. Прежде всего Елене кинулся в глаза портрет государя в золотой раме, а кругом его на красном сукне, в виде лучей, развешены были разного рода оружия: сабли, шашки, ружья и пистолеты. В одном из углов стояла электрическая машина. Елене пришло в голову, что не удар ли случился с Николя, и он лечится электричеством; но машина, собственно, была куплена для больной бабушки Николя; когда же та умерла, то Николя машину взял к себе для такого употребления: он угрозами и ласками зазывал в свой кабинет лакеев и горничных и упрашивал их дотронуться до машины. Те соглашались, машина их щелкала; они вскрикивали и доставляли тем Николя несказанную радость. В другом углу кабинета стоял туалетный столик Николя, с круглым серебряным, как у женщин, зеркалом, весь уставленный флаконами с духами, банками с помадой, фиксатуарами, щетками и гребенками. Николя в «Онегине» прочитал описание кабинета денди и полагал, что такое убранство очень хорошо. Прямо над этим столом висел в углу старинный и вряд ли не чудотворный образ казанской божией матери, с лампадкою перед ним. Николя был очень богомолен и состоял даже в своем приходе старостой церковным. По третьей стене шел огромный книжный шкаф, сверху донизу набитый французскими романами, – все это, как бы для придачи общего характера, было покрыто пылью и почти грязью. Николя, в свою очередь, тоже очень удивился появлению Елены.

– Mademoiselle Жиглинская, вас ли я вижу? – говорил он, выпучивая свои бараньи глаза и протягивая к ней обе руки.

– А я к вам с просьбой, Оглоблин, – начала Елена, торопясь поскорее сесть. Она заметно была в раздраженном и нервном состоянии.

Николя поспешил ей при этом пододвинуть кресло.

– Я одному моему комиссионеру поручила разузнавать, нет ли свободных мест женских в каких-нибудь учреждениях, и он мне сказал, что у отца вашего есть свободное место кастелянши!..

– Но для кого вам нужно это место? – спросил Николя.

– Для себя!.. Я хочу занять его!.. – отвечала Елена.

Николя еще больше вытаращил глаза свои.

– А как же князь-то? – бухнул он прямо.

Елена при этом немного вспыхнула.

– С князем мы расходимся!.. – проговорила она.

– Не может быть! – воскликнул Николя и захохотал своим глупым смехом.

Елена окончательно было сконфузилась, но постаралась снова овладеть собой.

– Подите и скажите вашему отцу, чтоб он дал мне это место! – сказала она почти повелительно.

– Да ведь отец теперь в присутствии! – прошепелявил Николя.

– Все равно… Вы к нему в присутствие ступайте!.. Оно тут у вас в одном доме?..

– Тут, здесь!

Старик Оглоблин занимал в бельэтаже огромную казенную квартиру, а внизу у него было так называемое присутствие его.

– Ну, так ступайте и непременно выпросите мне это место, – настаивала Елена.

– A l'instant mademoiselle! – воскликнул Николя. Он вообще никогда и никакой даме неспособен был отказать в ее просьбе, а тут он сообразил еще и то, что, сделав одолжение Елене, которая, по ее словам, расходится с князем, он будет иметь возможность за ней приволокнуться, а Елена очень и очень нравилась ему своею наружностью.

Комната, которую старик Оглоблин именовал присутствием своим, была довольно большая и имела, как всякое присутствие, стол, накрытый красным сукном, и зерцало.

Сам старик Оглоблин, в вицмундире и весь осыпанный звездами и крестами, сидел за этим столом и помечал разложенные перед ним бумаги. Лицо у него хоть и было простоватое, но дышало, однако, гораздо большим благородством, чем лицо сына; видно было, что человек этот вырос и воспитался на французских трюфелях и благородных виноградных винах, тогда как в наружности сына было что-то замоскворецкое, проглядывали мороженая осетрина и листовая настойка. Старик Оглоблин в молодости служил в кавалергардах и, конечно, во всю свою жизнь не унизил себя ни разу посещением какой-нибудь гостиницы ниже Дюссо и Шевалье, а Николя почти каждый вечер после театра кутил в Московском трактире. Придя на этот раз к отцу, он сначала заглянул в присутствие.

– Папа, можно к вам? – произнес он.

– Можно, войди, – отвечал тот, оставляя на некоторое время свои занятия.

Николя вошел, взял стул и сел против отца.

– Вы помните, папа, Жиглинскую, любовницу князя Григорова? – начал он.

– Какую такую любовницу? – спросил старик, несколько утративший свежесть памяти.

– Ну, которую еще вместе с Анной Юрьевной выгнали из службы за то вот, что она сделалась в известном положении.

– Ах, да, помню! – припомнил старик.

– И теперь она… Бог их там знает, кто: князь ли, она ли ему, только дали друг другу по подзатыльничку и разошлись… Теперь она на бобах и осталась! – заключил Николя и захохотал.

– На бобах!.. На бобах!.. – согласился, усмехаясь, старик. – Что же ты-то тут зеваешь? – присовокупил он тоном шутливой укоризны.

– Да что!.. Нет!.. Она чудачка страшная!.. – отвечал Николя. – Теперь пришла и просит, чтоб ей дали место кастелянши.

– Место?.. Кастелянши?.. – повторил старик уже серьезно и как бы делая ударение на каждом слове.

– Да, папа!.. Дайте ей место! Мы этим чудесно насолим князю Григорову: пускай он не говорит, что Оглоблины дураки набитые.

– Да разве он говорит это? – спросил старик, с удивлением взглянув на сына.

– Еще бы не говорит!.. Везде говорит! – отвечал Николя, впрочем, более подозревавший, чем достоверно знавший, что князь говорит это, и сказавший отцу об этом затем, чтобы больше его вооружить против князя… – Так что же, папа, дадите mademoiselle Жиглинской место? – приставал он к старику.

– Но прежде я должен посоветоваться с Феодосием Ивановичем! – возразил ему тот.

Такого рода ответ Оглоблин давал обыкновенно на все просьбы, к нему адресуемые. Феодосий Иваныч был правитель дел его и хоть от природы был наделен весьма малым умом, но сумел как-то себе выработать необыкновенно серьезный и почти глубокомысленный вид. Начальника своего он больше всего обольщал и доказывал ему свое усердие тем, что как только тот станет что-нибудь приказывать ему с известными минами и жестами, так и Феодосий Иваныч начнет делать точно такие же мины и жесты.

– Ну, так я, папа, сейчас позову вам его! – проговорил Николя и бросился в соседнюю комнату, где обыкновенно заседал Феодосий Иваныч.

Николя лучше, чем отец его, понимал почтенного правителя дел и, догадываясь, что тот был дурак великий, нисколько с ним не церемонился и даже, когда Феодосий Иваныч приходил к ним обедать и, по обыкновению своему, в ожидании, пока сядут за стол, ходил, понурив голову, взад и вперед по зале, Николя вдруг налетал на него, схватывал его за плечи и перепрыгивал ему через голову: как гимнаст, Николя был превосходный! Феодосий Иваныч только отстранялся при этом несколько в сторону, делал удивленную мину и произносил: «Фу, ты, господи боже мой!». В настоящем случае Николя тоже не стал с ним деликатничать.

– Вас папа просит, – почти закричал он на него: – там я хлопочу одну девушку определить к нам в кастелянши, и если вы отговорите папа, я вас отдую за то! – заключил Николя и показал кулак Феодосию Иванычу.

– Да погодите еще отдувать-то! – ответил тот ему и пошел в присутствие.

Николя последовал за ним и стал в присутствии таким образом, что отцу было не видать его, а Феодосий Иваныч, напротив, очень хорошо его видел.

– У нас… там… есть… место кастелянши? – начал старик Оглоблин, принимая все более и более важный вид.

– Есть!.. Есть!.. Есть!.. – отвечал ему троекратно Феодосий Иваныч, тоже с более и более усиливающеюся важностию.

– Николя просит… на это… место… поместить… одну… девицу… Она там уже… служила… и потеряла… место!.. – произнес, как бы скандируя стихи, старик Оглоблин.

– Место… потеряла? – повторил за ним и Феодосий Иваныч.

– Да… Можно ли нам поэтому… определить ее? – продолжал, потрясая головой, старик Оглоблин.

Николя при этом держал кулак перед глазами правителя дел.

– Отчего нельзя? Можно!.. Можно!.. – отвечал тот, встряхивая тоже головой.

– Можно, значит! – обратился после того отец к сыну.

– Ну так я, папа, сейчас приведу к вам ее, – вскричал радостно Николя.

– Приведи! – разрешил ему родитель.

Николя побежал за Еленой, а Феодосий Иваныч приостановился, чтобы дать начальнику совет.

– Вы бумаги-то у ней спросите, чтобы метрику и послужной список мужа, либо отца, коли девица, – проговорил он, делая, в подражание старику Оглоблину, ударение почти на каждом слове.

– Непременно!.. Непременно!.. – подхватил тот.

Феодосий Иваныч после того ушел на свое место, а в другие двери Николя ввел в присутствие Елену.

Старик Оглоблин исполнился даже удивления, увидев перед собою почти величественной наружности даму: во всех своих просительницах он привык больше видеть забитых судьбою, слезливых, слюнявых.

Он привстал со своего места и, по свойственной всем начальникам манере, оперся обеими руками на стол.

– Мой сын… говорит… – начал он, – что вы… желаете… занять… место… кастелянши?..

– Да, я очень желаю занять это место, – проговорила Елена.

– Оно… ваше… ваше!.. – проговорил старик с ударением. – Но нам нужны… бумаги… метрику вашу… и послужной список… вашего родителя.

– У меня все эти бумаги есть, – отвечала Елена.

– И потому… я… больше… никаких… препятствий не имею, – заключил старик.

– И мне, значит, можно сегодня переехать на казенную квартиру? – спросила Елена.

Старика Оглоблина снова поставил этот вопрос в недоумение.

– Феодосия… Иваныча… надобно об этом спросить!.. – сказал он сыну.

Тот сбегал и опять привел Феодосия Иваныча.

– Можно им… сегодня… на квартиру… нашу… переехать?.. Та… прежняя… кастелянша переехала?.. – обратился старик к своему правителю.

– Та… переехала… можно им! – почти передразнил его Феодосий Иваныч. – Вымыть только и вымести квартиру прежде надо, – прибавил он от себя.

– Ну, велите вымыть и вымести ее, – повторил за ним начальник.

Феодосий Иваныч ушел после того.

– Я могу теперь идти? – сказала Елена, раскланиваясь перед стариком.

– Можете! – произнес и он, раскланиваясь с ней.

Елена пошла.

– Прощайте, папа! – крикнул отцу Николя и поспешил за Еленой.

– Когда вы, mademoiselle Жиглинская, будете здесь жить, вы позволите мне бывать у вас? – проговорил он в одно и то же время лукавым и упрашивающим голосом.

– Пожалуйста, – отвечала она, приветливо кивая ему на прощанье головою.

* * *

От Оглоблиных Елена прямо проехала к Жуквичу в гостиницу, где он занимал небольшой, но очень красивый номер. Сам Жуквич, несмотря на то, что сидел дома и даже занимался чем-то, был причесан, припомажен, раздушен и в каком-то франтоватом, мохнатом пальто. На каждой из вещей, которые Елена увидала у него в номере, начиная с нового большого чемодана до толстого клетчатого пледа, лежавшего на диване, ей кинулся в глаза отпечаток европейского изящества и прочности, и она при этом невольно вспомнила сейчас только оставленный ею богатый дом русского вельможи, представлявший огромные комнаты, нелепое убранство в них и грязь на всем.

– Вот я и нашла вас, – сказала она, входя и пожимая Жуквичу руку.

– О, да, merci, merci, – произнес он, как бы несколько даже сконфуженный ее появлением. – Но что же такое у вас произошло с князем, скажите ж мне милостиво? – присовокупил он затем.

– Да ничего, договорились только до полной откровенности и поняли, что не можем жить вместе, – отвечала Елена, садясь, снимая шляпу и порывисто поправляя свои растрепавшиеся от дороги волосы.

Жуквич при этом широко раскрыл от удивления свои красивые глаза.

– Жить даже не можете вместе? – повторил он. – Что ж, и князь так же думает?

– Не знаю, как он думает, потому что после нашей ссоры я с ним больше не видалась, а теперь он и совсем уехал в Петербург.

– Как?.. Зачем?.. – почти воскликнул Жуквич, окончательно пораженный и удивленный.

– Это вы его спросите, а мне он ничего не сказал о том, – отвечала насмешливо Елена.

– Как ж это жаль!.. Как жаль!.. – произнес после того Жуквич тоном, как видно, искреннего сожаления.

– Чем вам бесполезно жалеть меня, лучше дайте мне кофе, – сказала с маленькой досадой Елена и видя, что на столе стоял кофейный прибор.

– О, с великою моею готовностью! – произнес Жуквич и сам принялся варить для Елены свежий кофе. При этом он несколько раз и очень проворно сполоснул кофейник, искусно повернул его, когда кофе скипел в нем, и, наконец, налил чашку Елене. Кофе оказался превосходным.

– Какой вы мастер варить кофе и как умеете это ловко делать! – заметила ему Елена.

– У меня есть маленькая ловкость в руках! – отвечал с легкою улыбкой Жуквич и при этом, как бы невольно, поласкал одну свою руку другою рукою, а потом его лицо сейчас опять приняло невеселое выражение. – Вы так-таки ж после того с князем и не разговаривали? – проговорил он.

– Нет, не разговаривала и, вероятно, всю жизнь не буду разговаривать.

– Почему ж всю жизнь? – спросил Жуквич, опять немного ухмыляясь: он полагал, что в этом случае Елена преувеличивает.

– Потому что я уезжаю от него совсем!.. Нашла себе казенное место.

Жуквич окончательно исполнился глубокого сожаления.

– Как это грустно ж и тем более, что я тому некоторым образом причина! – произнес он.

– Нисколько не вы, потому что давно это накапливалось и должно было когда-нибудь и чем-нибудь разрешиться.

– Но все ж, мне казалось бы, вам лучше было подождать, – начал Жуквич каким-то почти упрашивающим голосом, – время ж горами движет, а не то что меняет мысли ж человеческие. Князь, может быть, передумал бы, подчинился бы мало-помалу вашим убеждениям.

– Нет, он никак в этом случае не подчинится моим убеждениям! – возразила Елена.

– Но кроме ж того, – продолжал Жуквич тем же упрашивающим и как бы искренно участвующим тоном, – вы не знаете ж сами еще, разлюбили ли вы князя или нет.

Елена при этом слегка покраснела.

– Положим, я этого не знаю, – начала она, – но во всяком случае в каждом, вероятно, человеке существуют по два, по три и даже по нескольку чувств, из которых какое-нибудь одно всегда бывает преобладающим, а такое чувство во мне, в настоящее время, никак не любовь к князю.

– Но к кому ж? – спросил ее Жуквич, устремляя на нее пристальный взгляд.

Елена опять при этом несколько смутилась.

– То есть к чему же, вы должны были бы спросить меня… – подхватила она. – И это я вам сейчас объясню: я, еще бывши маленьким ребенком, чувствовала, что этот порядок вещей, который шел около меня, невозможен, возмутителен! Всюду – ложь, обман, господство каких-то почти диких преданий!.. Торжество всюду глупости, бездарности!.. Школа все это во мне еще больше поддержала; тут я узнала, между прочим, разные социалистические надежды и чаяния и, конечно, всей душой устремилась к ним, как к единственному просвету; но когда вышла из школы, я в жизни намека даже не стала замечать к осуществлению чего-нибудь подобного; старый порядок, я видела, стоит очень прочно и очень твердо, а бойцы, бравшиеся разбивать его, были такие слабые, малочисленные, так что я начинала приходить в отчаяние. Это постоянное пребывание в очень неясном, но все-таки чего-то ожидающем состоянии мне сделалось, наконец, невыносимо: я почти готова была думать, что разные хорошие мысли и идеи – сами по себе, а жизнь человеческая – сама по себе, в которой только пошлость и гадость могут реализироваться; но встреча с вами, – вот видите, как я откровенна, – согнала этот туман с моих желаний и стремлений!.. Я воочию увидала мой идеал, к которому должна была идти, – словом, я поняла, что я – полька, и что прежде, чем хлопотать мне об устройстве всего человечества, я должна отдать себя на службу моей несчастной родине.

На лице Жуквича заметно отразилось при этом удовольствие.

– Вот эта ж самая служба родине, – заговорил он немножко нараспев и вкрадчивым голосом, – я думаю, и нуждалась бы, чтобы вы не расходились с князем: он – человек богатый ж и влиятельный, и добрый! Мы ж поляки, по нашему несчастному политическому положению, не должны ничем пренебрегать, и нам извинительны все средства, даже обман, кокетство и лукавство женщин…

– Совершенно согласна, что средства все эти позволительны, – подхватила Елена, – но в некоторых случаях они для женщины возможны, а в других – выше сил ее… Вы, как мужчина, может быть, не совсем поймете меня: если б я князя не знала прежде и для блага поляков нужно было бы сделаться его любовницей, я ни минуты бы не задумалась; но я любила этого человека, я некогда к ногам его кинула всю мою будущность, я думала всю жизнь мою пройти с ним рука об руку, и он за все это осмеливается в присутствии моем проклинать себя за то, что расстроил свою семейную жизнь, разрушил счастие преданнейшей ему женщины, то есть полуидиотки его супруги!.. Наконец, когда я сказала ему, что, положим, по его личным чувствам, ему тяжело оказать помощь полякам, но все-таки он должен переломить себя и сделать это чисто из любви ко мне, – так он засмеялся мне в лицо.

Под влиянием гнева, Елена даже несправедливо передавала происходившее у ней объяснение с князем.

Жуквич на все эти слова ее молчал.

– И что мне жить еще после этого с ним?.. – продолжала Елена, – тогда как он теперь, вероятно, тяготится и тем, что мне дает кусок хлеба, потому что я тоже полька!.. Да сохранит меня небо от того!.. Я скорее пойду в огородницы и коровницы, чем останусь у него!

– А мне ж кажется, что князь любит вас и любит даже очень! – возразил ей Жуквич.

– Да, чувственно, это может быть, но я хотела и надеялась, что он меня будет любить иначе, а уж если необходимо продавать себя этим негодяям-мужчинам, так можно найти повыгодней и потороватей князя… Вон я сейчас нашла двух покровителей, батюшку и сынка, – обоих обобрать можно, если угодно… – проговорила Елена с каким-то озлобленным цинизмом. – Словом, о князе говорить нечего, – это дело решенное, что мы с ним друг для друга больше не существуем! Будемте лучше с вами думать, что нам предпринять для наших соотчичей.

Жуквич на это развел молча руками.

– Прежде всего, – продолжала Елена, как бы придумав кое-что, – я одного из моих новых покровителей, юного Оглоблина, заставлю раздать билеты на лотерею, для которой соберу кой-какие из своих вещей, оберу у подруг моих разные безделушки; за все это, конечно, выручится очень маленькая сумма, но пока и то лучше пустого места…

Жуквич грустно усмехнулся.

– О, доброте ж вашей пределов нет! – произнес он, вскидывая на Елену сентиментальный взгляд.

– То-то, к несчастию, доброты одной мало! – подхватила со вздохом Елена. – А нужны силы и средства!

Затем они еще некоторое время побеседовали, и Жуквич успел при этом спросить Елену, что на какую сумму денег она сама будет жить на новом своем месте?

– На очень маленькую-с!.. На очень! – отвечала она.

Жуквич опять с грустным видом и участием покачал головой, а потом, когда Елена ушла от него, он долго оставался в задумчивом состоянии и, наконец, как бы не утерпев, произнес с досадой и насмешкой:

«О, то ж женщины!»

* * *

Возвратясь домой, Елена велела своей горничной собираться и укладываться: ей сделался почти противен воздух в доме князя. Часам к восьми вечера все было уложено. Сборы Елены между тем обратили внимание толстого метрдотеля княжеского, старика очень неглупого, и длинновязого выездного лакея, малого тоже довольно смышленого, сидевших, по обыкновению, в огромной передней и игравших в шашки.

– Да что, барышня-то эта наша уезжает, видно, куда-нибудь? – спросил метрдотель.

– Уезжает!.. – отвечал лакей.

– В Петербург, к князю, что ли? – просовокупил метрдотель.

– Какое в Петербург!.. Машина разве ходит туда ночью? – возразил лакей.

– Гм!.. – произнес метрдотель и пододвинул шашку. – Спросить бы ее, паря, надо, куда это она едет: а то князь приедет, хватится ее, что мы ему скажем на то?

– Известно, хватится! – согласился лакей.

Метрдотель как бы размышлял некоторое время.

– Поди, спроси ее!.. Для отметки, мол, это нужно… показать, куда вы выбыли, – проговорил он.

– Да что мне-то спрашивать? Ты старший-то у нас в доме, – отозвался было сначала лакей.

– Экой, братец, какой ты глупый! – возразил ему метрдотель: – я старший по буфету, а ты настоящий-то дамский выездной лакей.

Лакей убедился этим доводом.

– Да мне что?.. Я пойду!.. – сказал он, а затем встал и проворно пошел в комнату к Елене.

– Вы уезжать изволите-с? – спросил он ее.

– Да! – отвечала ему лаконически Елена.

– Вы не прикажете телеграфировать об этом князю? – допрашивал ее лакей.

Елена немного испугалась этого.

– Нет, я сама ему писала; я на короткое время к матери переезжаю! – присовокупила она, чтоб отвязаться от дальнейших расспросов.

– К маменьке изволите ехать? – повторил лакей с явным недоверием в голосе.

– Да; а как князь возвратится, я опять перееду сюда! – говорила Елена, чтобы только успокоить его.

Лакей не нашелся более, о чем ее расспрашивать, и возвратился к метрдотелю.

– К матери, говорит, уезжает на время, – объяснил он тому, усаживаясь опять за шашки.

– Что ей так вдруг захотелось туда!.. – произнес, усмехнувшись, метрдотель.

– Прах ее знает! – отвечал лакей, тоже усмехаясь.

Вскоре после того два дворника и два поваренка, предводительствуемые горничною Елены, стали проносить мимо них сундуки и чемоданы и все это укладывать на приведенного к подъезду извозчика.

– Куда это, тетенька, путь ваш держите? – пошутил метрдотель горничной.

– Куда нужно-с! – отвечала та ему: Елена запретила ей говорить княжеской прислуге, куда они переезжают.

Невдолге после горничной на лестнице показалась и Елена, а за нею шла нянька с ребенком.

– Не прикажете ли карету для вас заложить?.. Так же стоят лошади, ничего не делают! – отнесся к ней выездной лакей.

– Нет, не надо!.. Я на извозчике доеду, – сказала Елена. – А ты вот что лучше: побереги мое письмо к князю, которое я оставила в кабинете на столе.

– Сохранно будет-с! – отвечал ей лакей.

Елена свою новую квартиру в казенном доме нашла выметенною и вымытою; но при всем том она оказалась очень неприглядною: в ней было всего только две комнаты и небольшая кухня; потолок заменялся сводом; в окнах виднелись железные решетки, так что нянька и горничная, попривыкшие к роскоши в княжеском доме, почти в один голос воскликнули:

– Ах, батюшки, словно тюрьма какая!..

Но Елену, кажется, нисколько не смутила бедность ее нового помещения. Обойдя все кругом и попробовав рукой жесткую кожаную мебель, она спокойно села на диван и проговорила:

– Ничего, матушка Россия, – чего и ожидать лучшего!

Затем Елена велела поскорее уложить ребенка спать, съела две баранки, которых, ехав дорогой, купила целый фунт, остальные отдала няне и горничной. Те, скипятив самовар, принялись их кушать с чаем; а Елена, положив себе под голову подушку, улеглась, не раздеваясь, на жестком кожаном диване и вскоре заснула крепким сном, как будто бы переживаемая ею тревога сделала ее более счастливою и спокойною…

 

VI

Князь сидел в Петербурге в том же самом номере гостиницы «Париж», в котором мы некогда в первый раз с ним встретились. Зачем князь в настоящее время приехал в Петербург, он сам того хорошенько не знал. Он бежал, кажется, от овладевшего им гнева против Елены, бежал и от любви к ней. Ему казалось, что весь этот польский патриотизм, как бы по мановению волшебного жезла снишедший на Елену, был, во-первых, плодом пронырливых внушений Жуквича и, во-вторых, делом собственной, ничем не сдерживаемой, капризной фантазии Елены, а между тем, для удовлетворения этого, может быть, мимолетного желания, она требовала, чтобы князь ломал и рушил в себе почти органически прирожденное ему чувство. «Положим даже, – рассуждал он, – что и в Елене этот польский патриотизм прирожденное ей чувство, спавшее и дремавшее в ней до времени; но почему же она не хочет уважить этого чувства в другом и, действуя сама как полька, возмущается, когда князь поступает как русский». Далее затем в голове князя начались противоречия этим его мыслям: «Конечно, для удовлетворения своего патриотического чувства, – обсуживал он вопрос с другой стороны, – Елене нужны были пятнадцать тысяч, которые она могла взять только у князя, и неужели же она не стоила подобного маленького подарка от него, а получив этот подарок, она могла располагать им, как ей угодно?.. Эти пятнадцать тысяч ему следовало бы подарить!» – решил князь мысленно; но в то же время у него в голове сейчас явилось новое противоречие тому: «Этими пятнадцатью тысячами дело никак бы не кончилось, – думал он, – Елена, подстрекаемая Жуквичем, вероятно, пойдет по этому пути все дальше и дальше и, чего доброго, вступит в какой-нибудь польский заговор!» Князь был не трус, готов был стать в самую отчаянную и рискованную оппозицию и даже с удовольствием бы принял всякое политическое наказание, но он хотел, чтоб это последовало над ним за какое-нибудь дорогое и близкое сердцу его дело. Стоять же за польщизну, или, лучше сказать, за польскую шляхту и ксендзов, он считал постыдным для себя.

Живя уже несколько дней в Петербурге, князь почти не выходил из своего номера и только в последнее утро съездил на могилу к Марье Васильевне, недавно перед тем умершей и похороненной. Заехав потом к мраморщику, он заказал ему поставить над ее могилою памятник, а теперь, сидя один в комнате, невольно вспоминал об этой доброй старушке, так горячо и так бескорыстно его любившей. Вдруг ему подали телеграмму из Москвы; князь задрожал даже весь; он непременно предполагал, что эта телеграмма была от Елены, и надежда, что она хочет помириться с ним, исполнила его сердце радостью.

Телеграмма его извещала:

«Вчерашнего числа Елена Николаевна совсем уехали из вашего дома. Мы их спрашивали, куда они уезжают, и они нам сказали, что к маменьке ихней. Мы на другой день ходили к их маменьке; она сказала, что их нет у них, и очень сами этим встревожились! Спиридон Скворцов и Михайла Гаврилов».

Князь первоначально понять не мог, кто это ему телеграфирует, и только потом сообразил, что это были лакеи его. Первым делом князя после того было взглянуть на часы, – был всего еще второй час. Князь крикнул своего камердинера и велел ему сейчас же собраться, а через час какой-нибудь он был на железной дороге и ехал обратно в Москву. Печаль и даже отчаяние до такой степени ярко отражались во всей его наружности, что ехавшая с ним в одном вагоне довольно еще нестарая и, должно быть, весьма сердобольная дама никак не могла удержаться и начала беспрестанно обращаться к нему.

– Monsieur, вы должно быть, чем-нибудь нездоровы?

– Да, нездоров! – отвечал ей почти грубо князь.

– Это по лицу вашему видно: у моего мужа именно такое выражение лица было, – и я только говорить не хочу, но с ним после очень нехорошо было!

– Что же такое было? – спросил ее не так уже сурово князь.

– Он умер! – отвечала дама с ударением.

– И отлично это! – подхватил князь, и, чтобы хоть сколько-нибудь облегчить себя от задушавшей его тоски, он вышел на платформу и стал жадно вдыхать свежий и холодный воздух; при этом ему несколько раз приходила в голову мысль броситься на рельсы, чтобы по нем прошел поезд. «Но тут можно, пожалуй, не умереть, – думал он: – а сделаться только уродом; револьвер, в этом случае, гораздо вернее».

Когда князь, наконец, приехал в Москву в свой дом и вошел в кабинет, то сейчас заметил лежащее на столе письмо, адресованное рукою Елены. Он схватил его, проворно распечатал и прочел. Елена писала ему:

«Я уезжаю от вас навсегда. Вы, вероятно, сами согласны, что при розни, которая открылась в наших взглядах на все в мире, нам жить вместе нельзя. Ни с какой помощью ни ко мне, ни к сыну моему прошу вас не относиться: мы оба совершенно обеспечены казенным местом, которое я получила у старика Оглоблина».

Князь не успел еще прийти несколько в себя от этого письма, как вошел к нему выездной лакей и низким басом произнес:

– Баронесса Мингер!

– Что? – переспросил князь, сначала и не понявший его хорошенько.

– Баронесса Анна Юрьевна Мингер! – пояснил ему лакей.

Князь сделал злую гримасу.

– Ты скажи, что я сейчас только приехал и устал с дороги! – проговорил было он.

– Я им докладывал-с: они говорят, что проститься с вами приехали, завтра уезжают совсем за границу! – объяснил лакей.

– О, черт бы ее драл!.. – сказал, не удержавшись, князь. – А барон с ней?

– Никак нет-с!

– Ну, проси!

Анна Юрьевна довольно долго шла из кареты до кабинета. Она была на этот раз, как и следует молодой, в дорогом голубом платье, в очень моложавой шляпе и в туго-туго обтягивающих ее пухлые руки перчатках; выражение лица у ней, впрочем, было далеко не веселое. По обыкновению тяжело дыша и тотчас же усаживаясь в кресло, она начала:

– Как ты мило поступил!.. Я его только хотела на свадьбу к себе позвать, а он в Петербург уехал!

Князь молчал.

– Скажи на милость, – продолжала Анна Юрьевна, – что такое у тебя с Еленой произошло? Ко мне этот дуралей Николя Оглоблин приезжал и говорит, что она от тебя сбежала и поступила к отцу его на службу в кастелянши.

– Да, она уехала от меня!

– Но отчего? По какой причине?

– По той, что мы расходимся с ней в понятиях.

Князю, кажется, легче было бы стоять под пыткой, чем делать все эти ответы.

– Как же, вы так-таки совсем и разошлись? – приставала к нему Анна Юрьевна.

– Не знаю!.. Я не видал еще ее по возвращении из Петербурга.

– Cela veut dire qu'elle а bacle tout cela en ton absence?

– Oui! – отвечал князь отрывисто и глухим голосом.

– Смотри какая!.. Ужас, с каким душком женщина! – говорила Анна Юрьевна.

Она, наконец, поняла, что этот разговор был очень неприятен для князя, а потому и переменила его.

– Я уже обвенчалась с бароном! – сказала она.

– Слышал-с!.. Человек возвестил мне вашу новую фамилию! – отвечал с оттенком насмешки князь.

– Как, по-твоему, глупо я поступила? – спросила его Анна Юрьевна, заметив это.

– Отчего же!.. Ежели существует согласие между вашими нежными сердцами!.. – говорил князь в том же тоне.

– Какое тут согласие!.. Как вот и у тебя с Еленой… А главное, мне поздно было это делать; хочу от стыда за границу ехать et je ferai croire, que je suis marie de long temps.

– Зачем же вы делали это, когда вы так стыдитесь того? – спросил ее князь злобно и насмешливо.

– Слабость характера, – сама знаю!.. Барон стал пугать, что совсем уедет от меня, – мне и жаль его сделалось…

Проговоря это, Анна Юрьевна замолчала.

– Но куда вы именно едете за границу? – продолжал ее спрашивать князь тем же злым тоном.

– Сначала в Берлин – для совета с докторами: я больна делаюсь и серьезно больна, – а потом проеду в Париж и непременно увижу там княгиню твою!.. Que lui dire de ta part?

– Кланяйтесь и пожелайте ей всего хорошего, – проговорил князь.

Анна Юрьевна еще не кончила своего, терзающего князя посещения, как в кабинет к нему подкрался и вошел тихими шагами новый гость – Елпидифор Мартыныч; этого князь не мог уж перенести.

– Что вам угодно от меня? – спросил он прямо и не церемонясь Елпидифора Мартыныча, так что тот попятился даже несколько назад.

– К-ха!.. Там-с кучер ваш… болен… извещали меня!.. – ответил он прерывистым голосом.

– Ну, так вы к кучеру и приходите! – сказал ему немилосердно князь.

– Я видел уже кучера, – произнес Елпидифор Мартыныч, приосанившись немного, – и пришел спросить вас, как вы прикажете: здесь ли его держать или в больницу положить?

Но, собственно говоря, Елпидифор Мартыныч зашел к князю затем, чтобы разведать у него, за что он с Еленой Николаевной поссорился и куда она от него переехала, о чем убедительнейшим образом просила его Елизавета Петровна, даже не знавшая, где теперь дочь живет. Вообще этот разрыв Елены с князем сильно опечалил и встревожил Елизавету Петровну и Елпидифора Мартыныча: он разом разбивал все их надежды и планы.

– Зачем его в больницу класть, когда вы домашним доктором наняты? – продолжал допекать Елпидифора Мартыныча князь.

– Да я и не отказываюсь от того, – помилуйте! – бормотал тот, краснея весь в лице.

– Так и лечите его!.. – сказал ему на это князь.

– Слушаю-с!.. Я сейчас к нему еще зайду! – проговорил Елпидифор Мартыныч и, повернувшись, вышел из кабинета.

Анне Юрьевне, все еще сердившейся на Елпидифора Мартыныча за сделанный им доносец на нее и не удостоившей его в настоящее свидание даже взглядом, он не осмелился даже поклониться; но, выйдя в залу, старик сбросил с себя маску смирения и разразился ругательством.

– Все эти аристократишки – скоты, ей-богу!.. Чистейшие скоты! – говорил он сам с собой.

– Ну, однако, ты, я вижу, очень не в духе, – обратилась Анна Юрьевна к князю, вставая с своего места.

Князь на эти слова ее тоже поднялся с своего места.

– Ты все-таки съезди к этой девочке своей: quele brouille avez vous eu les deux! – говорила Анна Юрьевна, уходя.

По доброте своей, она не любила, когда любовники ссорились, и по собственным опытам была убеждена, что в этом ничего нет хорошего!

По отъезде ее князь крикнул, чтоб ему подавали карету, и поехал в дом к Оглоблину.

Здесь он скоро разыскал квартиру Елены, где попавшаяся ему в дверях горничная очень сконфузилась и не знала: принимать его или нет; но князь даже не спросил ее: «Дома ли госпожа?» – а прямо прошел из темной передней в следующую комнату, в которой он нашел Елену сидящею за небольшим столиком и пишущею какие-то счеты. Увидев его, она немножко изменилась в лице; князь же, видимо, старался принять на себя веселый и добрый вид.

– Елена, что это вы за сумасшествие выдумали? – проговорил он, протягивая к ней руку.

Елена с своей стороны приняла у него руку его и даже пожала ее.

– Вы находите, что это сумасшествие? – спросила она его довольно спокойным голосом.

– Разумеется!.. Из-за чего затевать всю эту историю было?.. Поедемте, пожалуйста, сейчас опять ко мне!

– К вам?.. Нет, я больше к вам никогда не поеду! – сказала Елена.

– Но отчего?.. За что?.. – говорил князь. У него при этом начало даже подергивать все мускулы в лице. – Если вы рассердились за эти деньги, так я велю вам немедля прислать их.

Елена при этом насмешливо улыбнулась.

– Вот как, подкупать теперь стал!.. – произнесла она. – Но неужели, однако, ты до сих пор не убедился, что меня никогда и ни на что ни подкупить, ни упросить нельзя?

– Да, господи, разве я подкупаю тебя?.. Я хочу только уничтожить причину, рассорившую нас.

Князь все еще, как мы видим, продолжал сохранять свой добрый тон.

– Причина не в одном этом заключается, как и прежде я тебе говорила, – отвечала Елена.

– Но знаешь ли ты, Елена, что, поступая таким образом со мной, ты можешь довести меня до самоубийства.

– Ха-ха-ха! – засмеялась Елена, так что князь даже позеленел весь при этом. – Из уважения к тебе я не хочу верить словам твоим! – начала она уже серьезно. – Но если бы ты в самом деле решился когда-нибудь сделать подобную глупость, то, признаюсь, незавидное бы воспоминанье оставил во мне по себе!.. – И Елена опять при этом усмехнулась. – Потому что, – продолжала она, как бы желая разъяснить свою мысль, – мужчина, который убивает себя оттого, что его разлюбила какая-нибудь женщина, по-моему, должен быть или сумасшедший, или дурак набитый…

– Но ты, однако, значит, все-таки меня совершенно разлюбила? – спросил князь, все более и более бледнея в лице, и голос его при этом был не столь добрый.

– Да, я почти тебя совершенно разлюбила! – отвечала Елена, – во мне теперь живет к другому гораздо более сильное чувство, и, кажется, этот новый Молох мой больше мне по характеру…

– И этот Молох твой новый, конечно, Польша!.. – сказал князь, очень хорошо понявший, о каком собственно чувстве говорила Елена.

Лицо его между тем становилось все мрачнее и мрачнее.

– Польша! – отвечала она ему.

– Но ты, в этом твоем поклонении, забыла, что у нас с тобой есть общий сын, – возразил князь.

– Сына нашего, если ты желаешь, можешь видать; но иметь какое-нибудь влияние на его воспитание я тебе не позволю.

– А с тобой, значит, я и видаться не должен буду? – спросил князь.

– Я просила бы тебя об этом! – произнесла, немного потупляясь, Елена.

Князь невольно поник головой: ему все еще не верилось, чтобы Елена была такая с ним, какою она являлась в настоящую минуту.

– Елена, неужели ты все это говоришь серьезно? – сказал он ей опять добрым голосом.

– Совершенно серьезно! – как бы отчеканила на меди Елена.

– И мы в самом деле должны будем расстаться навсегда?

– Должны расстаться навсегда! – повторила решительным тоном Елена.

– Но ведь, Елена, пойми ты: мне жить будет нечем нравственно без тебя… Научи, по крайней мере, меня: что мне делать с собой?

– Самое лучшее, по-моему, для тебя, – отвечала Елена, по-видимому, совершенно искренним тоном, – сойтись опять с женой. Я не хотела тебе тогда говорить, но ей действительно нехорошо живется с Миклаковым, и она очень рада будет возвратиться к тебе.

Князь эти слова Елены принял за самую горькую насмешку.

– О, какой это демон, – воскликнул он, – вразумляет и учит тебя так язвить и оскорблять меня!.. Неужели это все тот же злодей?.. Елена! Пожалей, по крайней мере, ты его, если он становится тебе дорог… Я убью его, Елена, непременно убью, или пусть он меня убьет!

Елена употребила над собой немалое усилие, чтобы не смутиться перед бешеным взрывом князя.

– Ты, конечно, говоришь о Жуквиче, но он тут ни в чем не виноват, и я очень рада, что ты сказал, что убить его хочешь, – я предуведомлю его о том.

– Нет, не успеешь!.. Не успеешь! – вскричал князь, грозя пальцем, и затем, шатаясь, как пьяный, вышел из комнаты, а потом и совсем из квартиры Елены.

Очутившись на дворе, он простоял несколько времени, как бы желая освежиться на холодном воздухе, а потом вдруг повернул к большому подъезду, ведущему в квартиру старика Оглоблина. У швейцара князь спросил:

– Дома ли молодой Оглоблин?

– Дома изволят-с быть, – отвечал тот ему и указал князю, куда ему идти.

* * *

M-r Николя в это время перед тем только что позавтракал и был вследствие этого в весьма хорошем расположении духа. Занят он был довольно странным делом, которым, впрочем, Николя постоянно почти занимался, когда оставался один. Он держал необыкновенно далеко выпяченными свои огромные губы и на них, как на варгане, играл пальцем и издавал при этом какие-то дикие звуки ртом. Когда князь появился в его комнате, Николя мгновенно прекратил это занятие и одновременно испугкся и удивился.

Наружный вид князя еще более усилил страх Николя: он вообразил, что князь пришел спросить у него отчета, как он смел выхлопотать место Елене.

– Очень рад, что я вас застал дома!.. Поедемте со мной сейчас! – проговорил князь.

– Куда поехать? – спросил Николя, выпучивая на него свои глаза.

– Я тут одного господина должен вызвать на дуэль, и вы будете моим секундантом… Мне, кроме вас, не к кому обратиться.

– Дуэль?.. Господи!.. – произнес Николя, взглядывая мельком на висевшие на стене ружья свои и пистолеты, из которых он ни из одного не стреливал. – Но ведь я, князь, ей-богу, никогда не бывал секундантом, и что тут делать – совершенно не знаю!.. – присовокупил он каким-то жалобным голосом.

– Все равно, знать тут нечего, поедемте! – говорил князь.

– Я болен, князь, ей-богу, болен! – продолжал Николя, не двигаясь с своего места. – Мне доктор строго запретил выезжать: «умрете», говорит.

Князь побледнел от гнева.

– Если вы не поедете со мной, – произнес он, стискивая зубы, – так я по всей Москве буду рассказывать, что вы трус и подлец!

– О, какой вы смешной! – зашутил уже Николя. – Ну, поедемте, черт дери, в самом деле, всех и все! – воскликнул он, бог знает что желая сказать последними словами. – Кого это вы вызываете? – присовокупил он как бы и тоном храбреца.

– Жуквича! – отвечал князь.

– А за что это? – любопытствовал Николя: в нехитрой голове его явилось подозрение, что не за Елену ли они поссорились, и что нет ли у ней чего с Жуквичем.

– Это мое дело! – сказал ему мрачно князь. – Да сбирайтесь же! – прибавил он.

– Я готов, извольте! – произнес Николя и, как агнец, ведомый на заклание, последовал за князем, который посадил его к себе в карету и повез.

– Я очень рад, конечно, что могу вам услужить этим, очень рад! – храбрился Николя; но сквозь все эти восклицания так и слышался худо скрываемый страх.

Приехав в гостиницу, где жил Жуквич, князь прямо прошел к тому в номер, введя с собою и Николя, из опасения, чтобы тот не улизнул. Они застали Жуквича дома. Тот при виде их заметно смутился. Князь подошел к нему и сказал ему не громко и по-английски, чтобы Николя не мог понять, что он говорит:

– Вы поссорили меня прежде с русскими эмигрантами, дружбу которых я высоко ценил!.. Поссорили теперь с женщиною, горячо мною любимой, и я вас вызываю на дуэль и хочу убить вас!

Жуквич при этом заметно побледнел.

– Вы ошибаетесь во всем этом; я не считаю себя нисколько виновным против вас! – проговорил он тоже по-английски.

– Я вас считаю: слышите?.. И если не будете со мной драться, я приду к вам и просто убью вас! – продолжал князь по-прежнему по-английски.

Жуквич понурил на некоторое время голову.

– Но я ж не имею секунданта! – произнес он уже по-русски и как бы размышляя.

– Ищите, это ваше дело, а мой секундант – вот!.. – сказал и князь по-русски, показывая на Николя, все время стоявшего у окна и скрестившего, наподобие Наполеона I, на груди у себя руки.

– Я ж не знаю, найду ли я теперь кого?.. – сказал Жуквич, пожимая плечами, и затем проворною походкой вышел из номера.

Князь мрачно и беспокойно посмотрел ему вслед. Жуквич прошел в один из смежных номеров, в котором на диване, в довольно гордой позе, сидел молодой человек и читал какой-то, должно быть, роман.

Жуквич начал ему говорить что-то по-польски, с несовсем, впрочем, чистым польским акцентом.

Молодой человек выслушал его внимательно; слова Жуквича, видимо, сконфузили его: он возразил ему, с своей стороны, по-польски, но тоже как-то звякая в произношении.

– Да ничего ж не может быть из того, – глупость, вздор – тьфу! – восклицал Жуквич по-русски. – Вы ж сумеете своровать пулю, а я ж выстрелю на воздух.

Молодой человек все еще не решался.

– Мы ж, Эмануил, жили все с вами вместе, – надобно ж помогать друг другу! – говорил почти умоляющим голосом Жуквич.

– Но они ж могут заметить то! – проговорил, наконец, молодой человек и тоже, подобно Жуквичу, с сильным прибавлением «ж».

– Где ж заметить-то? Он сумасшедший, как есть, а другой, секундант его – дурак, я ж знаю его!.. – горячился тот. – Я вам, Эмануил, сколько денег давал!.. Надобно ж помнить то!.. Вы были б давно ж без меня в тюрьме!.. – прибавил он.

Последнее доказательство, как видно, подействовало отчасти на молодого человека. Он поднялся с своего места.

– Я, право ж, не знаю, как сделать это! – сказал он как бы в раздумьи.

– Да что ж тут сделать?.. Разве трудно ж, чтобы пулю, вместо чтобы так, – вот так ее!.. – воскликнул Жуквич и при этом сначала ткнул пальцем вниз, а потом рукой показал на обшлаг своего рукава.

Во всем этом объяснении его красивая и почти величественная наружность совершенно изменилась: он сделался как-то гадок и подл на вид.

– Да не отговаривайтесь ж, Эмануил, они ж нас ждут! – вопиял Жуквич и потом, взяв почти насильно молодого человека за руку, повел его.

Князь между тем рвался от нетерпения, и ему начинали приходить в голову подозрения, что не удрал ли от него Жуквич; но двери отворились, и тот вошел с своим молодым товарищем. Оба они постарались принять спокойный вид, и молодой человек по-прежнему уже имел свою гордую осанку. Жуквич сначала отрекомендовал его князю, а потом Оглоблину. Молодой человек, кланяясь, сгибал только немного голову на своей длинной шее.

– А на каком оружии будет дуэль? – спросил он Жуквича.

– На пистолетах ж! Я желаю на пистолетах!.. Они ж у меня и есть! – отвечал тот и, сходя в свою спальню, вынес оттуда пару отличных пистолетов. – Не угодно ли вам видеть их? – проговорил он, подавая пистолеты Николя, который с видом знатока осмотрел их внимательно.

– Но в каком месте дуэль назначена? – продолжал молодой человек, сохраняя свою гордую осанку.

– В саду у меня, если хотите; он довольно большой и совсем пустой! – сказал князь.

Молодой человек вопросительно взглянул при этом на Жуквича.

– Мне ж все равно! – отвечал тот.

Все тронулись потом за князем, который опять поехал с Николя, а Жуквич с своим секундантом.

– Я очень рад этой дуэли, очень! – повторял Николя всю дорогу; но вместе с тем от страха и от волнения у него даже как-то глаза перекосились.

Князь ничего ему не отвечал и был почти страшен на вид. Приехав к себе в дом, он провел своих гостей прямо в сад, дорожки в котором все были расчищены, и на средней из них оказалось удобным совершить задуманное дело. Молодой секундант Жуквича сейчас принялся назначать место для барьера.

– Тут, я полагаю! – отнесся он к Николя, как к сотоварищу своему.

– Конечно, тут!.. Разумеется! – зашамшил тот своим язычищем.

Молодой человек после того отмерил от барьера в ту и другую сторону по нескольку шагов и стал заряжать пистолеты. Князь во все время этих приготовлений стоял без шубы и с нетерпением ожидал того, когда они кончатся.

В уме его, против собственного желания, проходили довольно странные мысли. В саду в это время летали кой-какие птички и что-то такое чирикали; в воздухе раздавался благовест к вечерне в соседнем приходе. Князю припомнилось его детство, когда он именно в эти часы гулял в саду; потом мелькнул в его воображении образ Елены, жены, и затем пришла мысль, что через несколько мгновений, может быть, он ничего не будет ни видеть, ни чувствовать. Жуквич, с своей стороны, тоже стоял с довольно мрачным выражением, и при этом красивые глаза его неустанно и пристально были устремлены на молодого секунданта, который, наконец, зарядил пистолеты и, проговоря негромким и несколько взволнованным голосом: «готовы», вручил их противникам. Те стали на свои места и начали подходить к барьеру. Николя, все время было стоявший около князя и как бы желавший его тем защитить, при виде, что Жуквич направляет свой пистолет в их сторону, заорал благим матом: «Погодите, постойте, постойте!» – и бросился в кусты.

– Станьте ж вот тут около меня, здесь безопасно! – сказал ему с насмешкой секундант Жуквича.

Николя подскочил к нему и стал за ним. Князь прицелился в самый лоб Жуквича и выстрелил. Вслед за тем выстрелил и Жуквич, но при этом он заметно держал пистолет вбок от князя. Оба противника оказались невредимы.

– Еще стреляться!.. Еще!.. – закричал было князь.

Жуквич на это склонил немного голову.

– Я ж принял раз от вас вызов, не будучи ни в чем перед вами виновен; но быть вашей постоянной мишенью я не желаю!

– Но все-таки я вас убью!.. Я убить вас хочу!.. – кричал князь.

– Убить ж вы меня можете… тогда закон вас накажет за то! – проговорил Жуквич, пожимая плечами. – Идемте ж! – присовокупил он своему секунданту.

Тот был совсем готов и даже держал пистолеты под мышкой; они отправились.

– Постойте, постойте!.. – кричал было им князь задыхающимся голосом. – Оглоблин, остановите их! – присовокупил он, обращаясь к Николя.

У самого князя сил, кажется, не было тронуться с своего места. Он стоял, одною рукою держась за дерево, а другою схватясь за свой бок.

Николя, впрочем, его не послушал и принялся его уговаривать.

– Да нельзя, князь, по законам дуэли этого нельзя! – убеждал он его.

– О боже мой, боже мой! – простонал князь и, шатаясь, пошел из саду.

Николя последовал за ним. Он каждую минуту ожидал, что князь упадет; однако тот дошел до дому, взошел даже на лестницу, прошел в свой кабинет, упал вверх лицом на канапе и закрыл глаза.

Николя смотрел на него оторопелыми глазами.

– Не нужно ли послать за доктором? – стал он спрашивать князя своим шепелявым языком.

– Мне все равно! – отвечал тот досадливым тоном.

Николя постоял еще некоторое время около князя, а потом вышел и сказал людям, чтоб ехали за доктором. Те, разумеется, поскакали за Елпидифором Мартынычем. Тот с своей стороны, несмотря на причиненное ему князем оскорбление, немедля приехал. Николя между тем, чтобы не беспокоить больного, ходил уже по зале.

– Струсил это он, – что тут хвастать-то!.. Нечего!.. Захворал вот даже! – шептал он сам с собой своими губищами.

Елпидифор Мартыныч, осмотрев князя, вышел из кабинета с озабоченным лицом.

– Что такое с ним? – спросил его Николя.

Елпидифор Мартыныч в ответ махнул только рукой.

– Все тут есть!.. И воспаление печени, и давление на мозг, и не разберешь сразу-то… – проговорил он каким-то даже растерянным голосом.

– У них тут с Жуквичем сейчас дуэль была!.. Я секундантом был у князя! – не утерпел Николя и начал извергать из себя.

– А!.. – произнес с удивлением Елпидифор Мартыныч. – Но за что же это? – присовокупил он.

– Должно быть, из-за этой Жиглинской, что у нас теперь служит!

– Так!.. Да!.. Верно, что так! – подтверждал Елпидифор Мартыныч.

– Едва растащил их!.. Князь хотел другой раз стреляться! – продолжал Николя рассказывать.

– А!.. – повторил еще раз с удивлением Елпидифор Мартыныч.

 

VII

Прошло месяца два. Елена все это время была занята устройством лотереи на известный нам предмет. Она предположила разыграть в ней все свои вещи. Жуквич тоже принес ей для этого очень ценный бритвенный ящик и пару отличных револьверов.

– Это те ж самые пистолеты, на которых мы стрелялись с князем! – произнес он с небольшой улыбкой.

Елена при этом немного изменилась в лице. Она, разумеется, слышала еще прежде о дуэли и о болезни князя; обо всем этом ей на другой же день отрапортовал самым подробным образом Николя. Тогда она, по наружности по крайней мере, как бы не обратила на то большого внимания и даже проговорила: «Все фарсы этот господин выкидывает!» Но в настоящую минуту Елена, как бы против воли, припомнила о других пистолетах, на ящике которых она сделала надпись своею рукой; со свойственной, однако, ей силой характера, она поспешила отогнать от себя это воспоминание и начала разговаривать с Жуквичем.

– Вы знаете, что Оглоблин мне тоже отдал в лотерею свое оружие? – сказала она ему.

– Какое ж это оружие? – спросил Жуквич.

– У него целая стена была увешана разными ружьями и саблями: я как-то посмеялась ему, что глупо, говорю, в настоящее время развешивать по стенам подобные вещи… Он мне теперь все это и презентовал.

– У вас поэтому ж будет военная лотерея?.. – посмеялся Жуквич.

– Военная и литературная, потому что Оглоблин пожертвовал мне еще всю почти свою библиотеку.

– Всю библиотеку ж?

– Да, до тысячи томов.

– Но кому ж вы на столько вещей раздадите ваши билеты? – воскликнул Жуквич.

– Розданы все! Розданы! – воскликнула с своей стороны Елена. – Посмотрите, сколько тут денег! – присовокупила она, открывая перед Жуквичем ящик в своем столе, в котором было раскидано тысяч до семи.

– Да, много ж, очень! – произнес тот, и у него при этом точно конвульсией подернуло все лицо. – Но где ж вы набрали столько желающих брать билеты? – присовокупил он.

– Все мой бесценный Николя Оглоблин совершил это, по пословице: нет дурака, который не годился бы на какое-нибудь полезное дело.

– О, да!.. – протянул Жуквич и опять кинул косвенный взгляд на ящик с деньгами, а затем, как бы не удержавшись, присовокупил несколько странным голосом и сам потупляясь при этом: – Такую ж большую сумму денег вы держите не в запертом ящике!..

– Но тут и замка совсем нет! – отвечала Елена. – А вот что, – продолжала она: – возьмите вы их лучше себе: я вам же потом их передам.

Жуквич вспыхнул весь в лице.

– Но ловко ли это будет? – проговорил он.

Голос его явно при этом трепетал.

– Что тут неловкого?.. Никто и знать про то не будет, – возразила Елена.

Жуквич чувствовал, кажется, что волнение его слишком было заметно, так что сам поспешил объяснить его.

– Я ж даже смущен! – сказал он, беря себя за голову. – От мысли, что моим собратам будет послана такая ж помощь!.. Радость прерывает даже голос мой!

– А я-то как рада, и сказать того не могу! – подхватила Елена. – Берите, пожалуйста, деньги и сосчитайте, сколько их тут! – прибавила она, выкидывая из стола пачку за пачкой.

Жуквич начал раскладывать ассигнации сначала по сотням, а потом по тысячам.

– Семь тысяч! – произнес он.

– Ого!.. Порядочно! – воскликнула Елена.

– Да! – подтвердил каким-то почти расслабленным голосом Жуквич. – Но как ж вы дадите отчет в них? – спросил он, помолчав немного.

– Я вовсе в них не буду давать никакого отчета, – отвечала Елена. – Меня самое сначала это мучило: я, как вот и вы мне советовали, говорила, что затеваю это в пользу молодых девушек, не имеющих обеспеченного положения, с тем, чтоб они не были доведены тем до порока; но потом думаю, что я должна буду сказать, кому именно из них раздала эти деньги. Я и говорю этому Николя: «Это помощь, говорю, благотворительная; но многие бедные девушки оттого, пожалуй, не обратятся к ней, что их фамилии будут названы!» – «Да зачем вам называть их?» – «Затем, говорю, чтобы дать отчет в деньгах!» – «Да кому, говорит, вам давать отчет в них?» – «Тем лицам, говорю, которые подпишутся на билеты». – «Очень нужно!» – говорит, – словом, совершенно свой взгляд имеет на это. – «Нет, говорю, очень нужно: я вовсе не такое лицо, которому общество захотело бы поверить без всякого контроля». – «Не нужно, говорит, я все возьму на себя: пускай, говорит, ко мне привязываются; что, они меня за вора, что ли, сочтут? А которые, говорит, очень пристанут, я возьму да за билеты их свои деньги им и вышвырну!» Таким образом, с этой стороны я обеспечена… Скверно, конечно, что тут лгать приходится, но что делать: другого я ничего не могла придумать!

– Да, боже ж мой! Сколько сделано скверного против тех людей, для которых мы это делаем…

– Еще бы!.. – согласилась Елена, хотя в глубине совести своей и продолжала чувствовать неловкость от того, что принуждена была выдумывать и обманывать.

– Так вы завтра мне позволяете и отправить эти деньги? – спросил Жуквич после некоторого молчания.

– Пожалуйста… Чем скорее, тем лучше! – подхватила Елена.

– А прикажете дать вам расписку в них? – присовокупил Жуквич.

– Никакой!.. Что за вздор такой! – воскликнула Елена.

Жуквич посидел еще некоторое время, и если б Елена повнимательней наблюдала за ним, то заметила бы, что он был как на иголках; наконец, он поднялся и стал прощаться с Еленой; но деньги все еще не клал в карман, а держал только их в своей руке и таким образом пошел; но, выйдя в сени, немедля всю пачку засунул в свой совершенно пустой бумажник; потом этот бумажник положил в боковой карман своего сюртука, а самый сюртук наглухо застегнул и, ехав домой, беспрестанно ощупывал тот бок сюртука, где лежал бумажник.

* * *

Лотерею в пользу мнимых бедных девушек Николя предположил разыграть в доме отца. Старик Оглоблин, очень любивший сына, который был у него единственный и в котором он вовсе не замечал особенной простоватости, с удовольствием разрешил ему это и даже с своей стороны предложил сделать для этого une grande soiree.

Вещи, предназначенные к розыгрышу, расставить покрасивее на глаза публике взялся Жуквич и исполнил это с искусством, достойным лучшего декоратора; при этом он все почти сам размеривал, прилаживал и приколачивал. Все вещи разложены были на красном сукне и местами перемешаны с горшками роскошнейших цветов; некоторые томы из библиотеки Николя, более красивые по переплету, были расставлены на полках и этажерках; около дюжины довольно плохих масленых картин, подаренных стариком Оглоблиным для розыгрыша в лотерею и привезенных в грязном, закоптелом виде из его деревенского дома, были Жуквичем заново покрыты лаком и вставлены в новые золоченые рамы. Но что более всего кидалось в глаза, так это самовар накладного серебра, который Николя почти насильно взял у одной из своих старых теток. Жуквич поместил этот самовар на верху одной горки, следующие ступени которой уставил дорогими фамильными табакерками старика Оглоблина, из которых тот, впрочем, отдал для лотереи только две похуже, а остальные поставлены были лишь для виду. Из Дворянского собрания Николя достал два стеклянные колеса для верчения номеров. Огромную залу Оглоблиных Жуквич сумел так равномерно осветить, что ни в одном пункте ее не было на волос темнее против другого. Старик Оглоблин, живавший в молодости в настоящем свете и понимавший подобные вещи, сейчас заметил это и был в восторге: «Charmant, monsieur Жуквич!.. Charmant!» – восклицал он, ходя с самодовольством взад и вперед по зале. Гости начали съезжаться часов около десяти. М-r Николя и m-r Жуквич, оба в белых галстуках и с розетками распорядителей, принимали всех чуть ли не в передней. Одна из очень миленьких кузин Николя предназначена была разыгрывать роль судьбы и должна была вертеть колесо. Время, по царствующей тогда моде, было временем чересчур открытых лифов. Эта мода вряд ли была хороша для Москвы; по крайней мере большая часть мужчин, несмотря на свою слабость в этом отношении, были бы больше довольны, если бы лифы у дам были гораздо и гораздо позакрытее; а Жуквич, так даже не скрываясь, делал всякий раз гримасу, когда мимо его проходила какая-нибудь чересчур не пощадившая себя дама. В числе мужчин приехало весьма много почтенных старичков, с удовольствием покупавших билеты для сохранения нравственности бедных девушек; но по некоторой плутоватости, которая отражалась в выражении их лиц, сильно можно было подозревать, что, принося свою лепту на спасение нравственности этих бедняжек, они, кажется, не прочь были бы сейчас же и соблазнить их, уделив им в этом случае уже большую лепту. О, эти старички!.. Знаю я их! Это все библейские судьи. Наш старичок Елпидифор Мартыныч, тоже бывший тут и явившийся, подобно другим старичкам, в звезде, взял билетов рублей на пятьдесят у Николя и объявил, что готов быть бесплатным доктором всех бедных девушек.

Елена, которая, между нами сказать, была бы положительно лучше всех дам, приехавших на этот вечер, не пришла.

Николя впал от этого в отчаяние и бросился было к ней упрашивать ее.

– Да как же это?.. Для вас я ведь вечер устроивал! – забарабанил он.

– Как, monsieur Николя, вы это говорите! Вы вспомните, кто я такая в глазах всего вашего общества?.. Я – нигилистка, я mademoiselle Жиглинская, выгнанная из службы! При одном имени моем, я думаю, все ваши гости разъедутся!

Николя совершенно понял этот довод Елены.

– Пожалуй, что разъедутся: дурачье ведь все ужасное! – проговорил он со свойственной ему откровенностью и ушел от Елены.

Розыгрыш лотереи начался между чаем и мороженым, и при этом произошло несколько забавных случаев: одному, например, сенатору и сенатору совершенно статскому, решительно оказавшему услуги отечеству одним лишь пером, досталась вдруг грознейшая турецкая сабля из стамбульского булата. Глупый и весьма еще мало понимающий мальчик, сын очень молодой дамы, выиграл финифтяную табакерку старика Оглоблина и тут же, безумец, уронил эту табакерку на пол и разбил вдребезги всю финифть. Мать его, вероятно, несколько жадная по характеру дама, не удержалась, вся вспыхнула и дала сыну такого щелчка по голове, что ребенок заревел на всю залу, и его принуждены были увести в дальние комнаты и успокоивать там конфектами; другая, старая уже мать, очень рассердилась тоже: дочь ее, весьма невинное, хоть и глупое, как видно это было по глазам, существо, выиграла из библиотеки Николя «Девственницу» Вольтера и, со свойственным юности нетерпением, сейчас схватила эту книгу и начала было ее читать. К счастию, ее мать, игравшая в это время в карты, захотела посмотреть, что дочь выиграла, и, увидав, что именно, вырвала книгу из рук дочери и почти кинула ее в лицо Николя.

– Как это глупо разыгрывать подобные гадости! – проговорила она.

– Что же такое?.. Велика важность! – отвечал тот, сам, в свою очередь, осердившись на нее.

Кроме этого случая, впрочем, Николя всем остальным был очень доволен и решительно чувствовал себя героем этого вечера. Многие обращались к нему с вопросами о том, как будут распоряжаться с деньгами: весь ли капитал раздадут на вспомоществование, или только станут расходовать одни проценты? Николя, как мы знаем, был неспособен что бы то ни было выдумывать и лгать; но говорить настоящее ему Елена запретила, а потому, в ответ на все вопросы, он больше произносил какие-то нечленораздельные звуки и с каждым почти соглашался, что тот ему говорил.

– Дом бы вам купить недорогой для помещения особенно бедных девушек! – посоветовал ему один господин, желавший свой собственный дом спустить кому-нибудь подороже.

– Мы и дом купим! – отрезал ему Николя.

– Эмеритуру-с им нужно учредить!.. Пусть те из девушек, которые имеют места и получают жалованье, эмеритуру к этому капиталу приплачивают!.. Эмеритура-с – великое дело! – толковал ему другой, военный полковник, ожидающий на днях получить право эмеритуры.

– Эмеритуру сделаем-с!.. Сделаем!.. – отвечал ему, не задумываясь, Николя, а в сущности даже не зная, что такое, собственно, эмеритура.

Проснувшись на другой день поутру, он задумал составить новую лотерею и с этой целью немедля побежал к Елене.

– Mademoiselle Елена! Я сделаю еще лотерею! – кричал он, только что войдя к ней в комнату. – Тут вот, говорят, в артистическом кружке один какой-то барин дает свои десять тысяч разыграть в лотерею. Я думаю, что за черт, какой добрый, – деньги свои отдает!.. А он только на время их дает, и как выручат на них тысяч десять, он опять их себе и возьмет назад!.. Я тоже могу сделать: возьму у отца билет и разыграю его, а после и ворочу ему!

– Но для этого, полагаю, нужно просить разрешения у правительства? – возразила Елена.

– Э, мы и так сделаем – ничего! – подхватил Николя и в самом деле сделал. Он, в этом случае, больше приналег на подчиненных отца и от малого до большого всех их заставил взять по нескольку билетов, так что опять выручил тысячи три, каковые деньги поверг снова к стопам Елены. Николя решительно, кажется, полагал пленить ее этим и вряд ли не подозревал, что деньги эти она собирает вовсе не для бедных девушек, а прямо для себя!

Елена, с своей стороны, тотчас послала за Жуквичем. Он перед тем только принес ей благодарственное письмо от польских эмигранток, которые именовали ее «матко, боской» своей и спасительницей детей их; к ней также было письмо и от эмигрантов. Те тоже называли ее «маткой боской» своей. Передавая Жуквичу вновь полученные от Николя деньги, Елена произнесла с некоторым самодовольством:

– Вот вам еще капитал!

– О, благодарю ж тебя, боже! – как бы не удержался и воскликнул Жуквич.

То, что разные польские эмигранты называли Елену матерью божьей, это нисколько ее не удивило; но что Жуквич поспешил поблагодарить бога, это ей показалось странным. Она, впрочем, не высказала ему того и только проговорила:

– Так как эмигранты теперь уже получили помощь, то эти деньги я не желаю отправлять в Париж; иначе, они там получатся, сейчас же раздадутся по рукам и проживутся. Лучше мы будем помогать из них постепенно, когда кто-нибудь из эмигрантов снова впадет в бедность…

Такое намерение Елены заметно не понравилось Жуквичу.

– Вы, значит, до тех пор хотите эти деньги хранить у себя? – спросил он.

– Нет, зачем у себя? Я положу их в банк, чтобы не терять процентов.

– В русский? – переспросил ее Жуквич.

– Да, в русский.

– Это очень опасно, – начал Жуквич, – при малейшем ж подозрении их конфискуют.

– Но откуда может явиться подозрение? – спросила Елена.

– Да вот из этого ж письма, которое прислали вам мои неосторожные собраты и которое, вероятно, уже прочли на почте.

– Но как же быть в таком случае? – спросила Елена.

Жуквич развел руками.

– Я ж бы думал, – заговорил он неторопливо, – лучше положить их в парижский банк, а потом, когда вы прикажете кому сколько выдать, тому я и пошлю чек.

– Хорошо! – согласилась Елена и тут же отдала Жуквичу все деньги, которыми тот опять все время, пока сидел у ней, как бы даже небрежно играл; но, пойдя домой, по-прежнему аккуратнейшим образом уложил их в свой карман.

* * *

Посреди таких хлопот, у Елены всякий раз, как она вспоминала о князе, начинало ныть и замирать сердце. Странные были в настоящее время ее чувства к нему: Елена в одно и то же время как бы питала к князю ненависть и жалость; ей казалось, что все условия соединились для того, чтоб из него вышел человек замечательный. Князь был умен, хорошо образован, не суетен, свободномыслящ; но в то же время с такими мелкими понятиями о чести, о благородстве, с такою детскою любовью и уважением к тому, что вовсе, по ее мнению, не заслуживало ни любви, ни уважения. Елена очень хорошо понимала, что при той цели жизни, которую она в настоящее время избрала для себя, и при том идеале, к которому положила стремиться, ей не было никакой возможности опять сблизиться с князем, потому что, если б он даже не стал мешать ей действовать, то все-таки один его сомневающийся и несколько подсмеивающийся вид стал бы отравлять все ее планы и надежды, а вместе с тем Елена ясно видела, что она воспламенила к себе страстью два новые сердца: сердце m-r Николя, над чем она, разумеется, смеялась в душе, и сердце m-r Жуквича, который день ото дня начинал ей показывать все более и более преданности и почти какого-то благоговения. Над этим Елена не смеялась и даже в этом отношении чувствовала некоторый страх. Видаясь с Жуквичем каждодневно и беседуя с ним по целым вечерам, Елена догадывалась, что он был человек лукавый, с характером твердым, закаленным, и при этом она полагала, что он вовсе не такой маленький деятель польского дела, как говорил о себе; об этом Елена заключала из нескольких фраз, которые вырвались у Жуквича, – фраз о его дружественном знакомстве с принцем Наполеоном, об его разговоре с турецким султаном, о связях его с разными влиятельными лицами в Лондоне; словом, она почти уверена была, что он был вождь какой-нибудь огромной польской партии, но только не говорил ей о том потому, что не доверял ей вполне. Последнее время, когда Жуквич приходил к Елене, она с невольным трепетом каждоминутно ожидала, что он произнесет ей признание в любви. Ожидание это действительно в весьма скором времени подтвердилось. Принеся Елене показать чек, присланный на его имя из парижского банка, Жуквич прямо начал:

– А я, панна Жиглинская, осмеливаюсь просить вашей руки и сердца.

Признание в этой форме очень удивило Елену. Она сделала усилие как бы рассмеяться над словами Жуквича.

– Это зачем вам так понадобилось? – спросила она его шутливо.

– Да, боже ж мой! Влюблен в вас, несчастный! – воскликнул Жуквич тоже как бы с оттенком шутки.

Елена не переставала усмехаться слегка.

– Человек ж, которого вы любили, – продолжал своим вкрадчивым голосом Жуквич, – я полагаю, вы согласитесь, не стоит того, да он и сам ж разлюбил вас!

– Но вы-то этого никак не можете знать – разлюбил он меня или нет! – воскликнула по-прежнему насмешливо Елена.

– Да нет ж, знаю я наверное то: он ждет к себе жену свою! – воскликнул и Жуквич на это.

– Жену ждет? – переспросила Елена, и почти смертная бледность покрыла лицо ее.

– Жену ожидает! – повторил Жуквич. – С Миклаковым княгиня разошлась; писала ж после того мужу и теперь сбирается скоро приехать к нему совсем на житье.

Елена, видимо, не совсем поверила Жуквичу, и он сейчас это заметил.

– Мне ж пишет о том мой приятель, который телеграфировал тогда по просьбе князя из Парижа о княгине, – присовокупил он и в доказательство подал Елене письмо, в котором все было написано, что говорил Жуквич.

– Я почти ожидала этого заранее… – проговорила Елена как бы спокойно. – Князь всегда очень любил жену свою, и почему думал, что разлюбил ее, удивляться тому надо!.. Они совершенная ровня и пара!

– Сам ж, может быть, заблуждался! Мало ли что бывает! – подхватил, пожимая плечами, Жуквич.

– Да, но в этом заблуждении он бы должен поостеречься заблуждать других…

– О, конечно ж! – воскликнул Жуквич. – Я сам вот прямо вам говорю, что я тож человек женатый!

– Но как же вы хотите жениться на мне? – воскликнула Елена.

– Браком гражданским! – отвечал, немного потупясь, Жуквич.

– С тем, чтоб и к вам жена ваша приехала и выгнала меня?..

– О, нет ж!.. Моя не приедет! – произнес с каким-то самодовольством Жуквич. – Она имеет много детей от другого и ко мне не захочет воротиться.

– Ну, а сам кто вы такой? – спросила вдруг его Елена. – Потому что я совершенно убеждена, что вы вовсе не тот человек, за которого себя выдаете…

При этом вопросе Жуквич на короткое мгновение смутился.

– Да, я ж не тот, что я говорю! – сказал он после недолгого молчания.

– Кто же вы такой? – повторила Елена.

– Я?.. – начал Жуквич и приостановился на несколько времени. – Я ж висельник сорок восьмого года и теперь существую под другою фамилией. В сорок восьмом году я был повешен!..

И с этими словами Жуквич проворно развязал свой галстук и раскрыл воротник своей рубашки. Елена увидела у него на шее довольно большой шрам, показавшийся ей как будто бы в самом деле происшедшим от веревки.

– Но как же вы спаслись? – проговорила она, смотря ему прямо в лицо.

– С помощью ж добрых товарищей и некоторой собственной смелости!.. – отвечал Жуквич.

Елена продолжала не спускать с него глаз: сделанное им открытие еще выше подняло Жуквича в глазах ее.

– Да доверьте ж мне, панна Жиглинская!.. – воскликнул между тем он. – Вы ж удумали посвятить себя вместе со мною польскому делу!

– Удумала! – проговорила Елена.

– Так разве ж можно, быв так близко к вам, не поклоняться вашей красоте?.. Разве ж вы, панна Жиглинская, не знаете ваших чарующих прелестей? Перед вами быв, надо ж или боготворить вас, или бежать от вас!..

Елена мгновенно вся покраснела и сделалась сумрачною.

– Очень жаль это!.. – заговорила она. – И я, признаюсь, в этот раз гораздо бы больше желала быть каким-нибудь уродом, чем красивою женщиной!

– Для чего ж то? – воскликнул Жуквич.

– Для того, чтобы вы тогда относились ко мне по сходству наших убеждений, а не по чему иному… Я собственно с любовью навсегда покончила: мое недавнее прошедшее дало мне такой урок, что я больше не поддамся этому чувству, и, кроме того, я убедилась, что и по натуре своей я женщина не любви, а политики.

– Но любовь ж не помешает политике! – возразил Жуквич.

– Напротив, очень помешает! – продолжала Елена. – Шиллер недаром выдумал, что Иоанна д'Арк до тех пор только верна была своему призванию, пока не полюбила.

– Нет, эта фантазия поэта совершенно несправедливая! – возразил ей Жуквич, и лицо его приняло весьма недовольное выражение, так что Елена несколько испугалась этого.

– Вот видите, как нехорошо быть красивой собой! – проговорила она. – Вы теперь будете недовольны мною и, может быть, даже постараетесь отстранить меня от нашего общего дела.

– О, нет, зачем ж? – возразил он ей.

– И не отстраняйте меня!.. Я буду вам полезна! – сказала Елена с чувством.

– Да знаю ж это я! – воскликнул и Жуквич с чувством.

 

VIII

С Елизаветой Петровной после того, как Елена оставила князя, сделался легонький удар. Услыхав от Елпидифора Мартыныча, что у князя с Жуквичем была дуэль, она твердо была убеждена, что Елена или приготовлялась изменить князю, или уже изменила ему. Главным образом в этом случае Елизавету Петровну беспокоила мысль, что князь, рассердясь на Елену, пожалуй, и ей перестанет выдавать по триста рублей в месяц; но, к великому удивлению ее, эти деньги она продолжала получать весьма исправно. Достойный друг Елизаветы Петровны, Елпидифор Мартыныч почти всякий день посещал ее в болезни и пользовал ее совершенно бесплатно. В своих задушевных беседах с ним Елизавета Петровна каждый раз превозносила князя до небес.

– Это ангел, а не человек, – ей-богу, какой-то ангел! – говорила она почти с удивлением.

– Именно, что ангел! – подхватывал Елпидифор Мартыныч, тоже, как видно, бывший очень доволен князем.

– Но как его-то, голубчика, здоровье? – продолжала Елизавета Петровна со слезами на глазах.

– Что здоровье!.. Тело еще можно лечить, а душу нет, – душу не вылечишь! – отвечал Елпидифор Мартыныч грустным тоном.

– Стало быть, он все еще любит ее, мерзавку? – спрашивала Елизавета Петровна.

– Кажется, что любит!.. О ребенке, главное, теперь беспокоится. Приказал было мне, чтоб я каждый день заезжал навещать малютку; я раз заехал… мальчик уже ходит и прехорошенький.

– Ходит? – переспросила с чувством Елизавета Петровна.

– Месяца с два, как ходит!.. Говорю Елене Николаевне, что «вот мне поручено навещать ребенка». – «Это, говорит, зачем? Вы видели, что он здоров, а сделается болен, так я пришлю за вами!» Так и не позволила мне! Я доложил об этом князю, – он только глаза при этом возвел к небу.

– Голубчик мой, голубчик! – повторила еще раз Елизавета Петровна.

Елпидифор Мартыныч больше за тем и ездил так часто к Елизавете Петровне, чтоб узнавать от нее о дочери, так как Елена не пускала его к себе; а между тем он видел, что князь интересуется знать о ней.

– Ну, а как, слышно, она послуживает на новом своем месте? – расспрашивал он.

– Какая уж служба! Это вот как-то горничная ее прибегала и рассказывала: «Барышня, говорит, целые дни своими ручками грязное белье считает и записывает»… Тьфу!

– Тьфу! – отплюнулся на это и Елпидифор Мартыныч.

– И ништо ей: не хотела быть барыней, так будь прачкой! – присовокупила Елизавета Петровна с каким-то злобным удовольствием.

Вскоре после лотереи, в затее и устройстве которой Елпидифор Мартыныч сильно подозревал участие Елены, он снова приехал к Елизавете Петровне.

– Нет ли у вас каких-нибудь новостей насчет Елены Николаевны? – спросил он ее будто бы к слову.

– Марфутка моя сегодня убежала к ним; не знаю, воротилась ли… Марфутка!.. – крикнула Елизавета Петровна на всю квартиру.

– Чего изволите, барыня? – отозвалась та.

– Позовите ее сюда и порасспросите хорошенько! – проговорил Елпидифор Мартыныч скороговоркой.

– Хорошо!.. Марфуша, поди сюда! – крикнула Елизавета Петровна уже поласковей.

Марфуша вошла. Она сделалась еще более краснощекой.

– Что, Елена Николаевна здорова? – спросила ее первоначально Елизавета Петровна.

– Здорова-с! – отвечала Марфуша.

Далее Елизавета Петровна не находилась, что спрашивать ее; тогда уже принялся Елпидифор Мартыныч.

– А скажи мне, моя милая, – начал он, – кто бывает у Елены Николаевны в гостях?..

– Кто, барин, бывает-с?.. Я не знаю-с!.. – отвечала было на первых порах Марфуша.

– Как же ты не знаешь?.. Поди-ка ты сюда ко мне!

Марфуша подошла к нему.

– На тебе на чай! Я давно хотел тебе дать, – продолжал Елпидифор Мартыныч, подавая ей рубль серебром.

Та, приняв этот рубль, поцеловала у Елпидифора Мартыныча руку, который с удовольствием позволил ей это сделать.

– Ну, а не ходят ли к Елене Николаевне разные барышни молоденькие… девицы небогатенькие? – сказал он.

– Нет, барин, не ходят-с! – отвечала Марфуша.

– А из мужчин кто же бывает у ней? – допытывался Елпидифор Мартыныч.

– Из мужчин-с, горничная Елены Николаевны сказывала, у них только и бывает этот Николай Гаврилыч…

– Так… так… Оглоблин это! – подхватил Елпидифор Мартыныч.

– Оглоблин-с!.. Потом этот поляк!.. Уж не помню, барин, фамилию…

– Жуквич! – напомнил ей Елпидифор Мартыныч.

– Жуквич, барин, Жуквич! – воскликнула Марфуша.

– Это тот злодей, что стрелялся с князем? – спросила Елизавета Петровна по-французски Елпидифора Мартыныча и спросила очень хорошим французским языком.

– Oui, c'est lui! – отвечал он ей тоже по-французски, но только черт знает как произнося. – И что же, они любезничают с барышней? – обратился он снова к Марфуше.

– Любезничают-с! – отвечала та, усмехаясь.

– А который же больше?

– Да оба, барин, любезничают! – проговорила Марфуша и окончательно засмеялась.

– А сама барышня, однако, с которым больше любезна? – спрашивал Елпидифор Мартыныч.

Марфуша при этом взглянула на Елизавету Петровну, как бы спрашивая, может ли она все говорить.

– Говори, если что знаешь! – сказала та в ответ на этот взгляд.

– С поляком, надо быть, барин, больше! – начала Марфуша. – Он красивый такой из себя, а Николай Гаврилыч – этот нехорош-с!.. Губошлеп!.. В доме так его и зовут: «Губошлеп, говорят, генеральский идет!».

– Именно, губошлеп!.. Именно! – подтвердил, усмехаясь, Елпидифор Мартыныч.

– Я вам говорила, – сказала Елизавета Петровна опять по-французски Елпидифору Мартынычу, – что у Елены непременно с господином поляком что-нибудь да есть!

– Oui, c'est vrai!.. Il est quelque chose! – отвечал и он ей бог знает что уж такое.

– Ну, ты ступай! – разрешила Елизавета Петровна Марфуше.

Та ушла.

– Il est quelque chose! Il est! – повторил еще раз свою фразу Елпидифор Мартыныч.

* * *

Князь после болезни своей очень постарел и похудел; стан его сгорбился, взгляд был постоянно какой-то мрачный, беспокойный, блуждающий и озирающийся кругом. Удар, нанесенный князю поступком Елены, был слишком неожидан для него: он мог предполагать очень много дурного для себя на свете, только не это. Князь считал Елену с пылким и, пожалуй, очень дурным характером, способною, в минуты досады и ревности, наговорить самых обидных и оскорбительных вещей; но чтоб она не любила его нисколько, – он не думал… И его в этом случае поражало не столько то, что Елена ушла от него и бросила его, как то, что она после, в продолжение всей его болезни, ни разу не заехала к нему проведать его. Так поступать можно только или в отношении злейшего врага своего, или вследствие своей собственной, личной ветрености и даже некоторой развращенности, но то и другое предполагать в Елене для князя было тяжело!.. «Кому же после этого верить? В ком видеть хоть сколько-нибудь порядочного человека или женщину?» – спрашивал он сам себя и при этом невольно припоминал слова Миклакова, который как-то раз доказывал ему, что тот, кто не хочет обманываться в людях, должен непременно со всяким человеком действовать юридически и нравственно так, как бы он действовал с величайшим подлецом в мире. Слова эти начали казаться князю величайшею истиной. Склонный и прежде к скептическому взгляду, он теперь стал окончательно всех почти ненавидеть, со всеми скучать, никому не доверять; не говоря уже о родных, которые первое время болезни князя вздумали было навещать его и которых он обыкновенно дерзостью встречал и дерзостью провожал, даже в прислуге своей князь начал подозревать каких-то врагов своих, и один только Елпидифор Мартыныч день ото дня все более и более получал доверия от него; но зато старик и поработал для этого: в продолжение всего тяжкого состояния болезни князя Елпидифор Мартыныч только на короткое время уезжал от него на практику, а потом снова к нему возвращался и даже проводил у него иногда целые ночи. Когда князю сделалось, наконец, получше, Елпидифор Мартыныч однажды остался обедать у него. Князь, сев за стол и попробовав суп, вдруг отодвинул от себя тарелку и не стал больше есть.

– Это точно с ядом! – проговорил как бы невольно сам с собою князь.

Елпидифор Мартыныч намотал себе это на ус и разными шуточками, прибауточками стал напрашиваться у князя обедать каждый день, причем обыкновенно всякое кушанье брал сам первый, и князь после этого заметно спокойнее ел. Чтоб окончательно рассеять в нем такое странное подозрение, Елпидифор Мартыныч принялся князю хвалить всю его прислугу. «Что это у вас за бесподобные люди, – говорил он, – в болезнь вашу они навзрыд все ревели». Князь слушал его и, как кажется, верил ему.

Последнее время Елпидифор Мартыныч заметил, что князь опять сделался как-то более обыкновенного встревожен и чем-то расстроен. Он пытался было повыспросить у него причину тому, но князь отмалчивался.

Взволновало князя на этот раз полученное им снова письмо из Парижа от г-жи Петицкой, которая уведомляла князя, что этот злодей и негодяй Миклаков, измучив и истерзав княгиню, наконец, оставил ее в покое.

«Вы сами, князь, – писала Петицкая, – знаете по собственному опыту, как можно ошибаться в людях; известная особа, по здешним слухам, тоже оставила вас, и теперь единственное, пламенное желание княгини – возвратиться к вам и ухаживать за вами. А что она ни в чем против вас не виновна – в этом бог свидетель. Я так же, как и вы, в этом отношении заблуждалась; но, живя с княгиней около полутора лет, убедилась, что это святая женщина: время лучше докажет вам то, что я пишу в этих строках…»

Письму этому князь, разумеется, нисколько не поверил и, прочитав его, даже бросил в сторону: «Обманывать еще хотят!» – сказал он; но потом кроткий и такой, кажется, чистый образ княгини стал мало-помалу вырисовываться в его воображении: князь не в состоянии был почти вообразить себе, чтоб эта женщина могла кого-нибудь, кроме его, полюбить.

Елпидифору Мартынычу князь не говорил об этом письме, потому что не знал еще, что тот скажет: станет ли он подтверждать подозрение князя в том, что его обманывают, или будет говорить, что княгиня невинна; но князю не хотелось ни того, ни другого слышать: в первом случае пропал бы из его воображения чистый образ княгини, а во втором – он сам себе показался бы очень некрасивым нравственно, так как за что же он тогда почти насильно прогнал от себя княгиню?

Елпидифор Мартыныч между тем, объясняя себе увеличившееся беспокойство князя все еще его несчастною привязанностью к Жиглинской, решился окончательно разочаровать его в этой госпоже и, если возможно будет, даже совершенно втоптать ее в грязь в его глазах.

Для этого приехав к князю вскоре после расспросов, сделанных Марфуше, Елпидифор Мартыныч начал с шуточки.

– Вы, ваше сиятельство, так-таки монахом все и намерены жить? – заговорил он, лукаво посматривая на князя.

Тот этим вопросом, по-видимому, крайне был удивлен.

– А у меня на примете какая есть молодая особа! – продолжал Елпидифор Мартыныч, чмокнув губами и делая ручкой. – Умненькая… свеженькая, и уж рекомендую вам, будет любить вас не так, как прежняя.

Князь при этом сделал недовольную и досадливую мину.

– Что за вздор такой вы болтаете! – произнес он.

– Нет, не вздор!.. Шутки в сторону, на прежнюю госпожу вам надобно отложить всякие чаяния: изменила вам вполне…

Князь при этом мрачно и сердито посмотрел на Елпидифора Мартыныча.

– Для кого же это?.. – проговорил он.

– Да для того человека, которого и вы, вероятно, предполагаете.

– Но кто вам сказал это? – продолжал князь с тем же мрачным выражением.

– Господи боже мой! Все заведенье говорит о том – от малого до большого; я лечу там, так каждый день слышу: днюет и ночует, говорят, он у нее! – выдумывал Елпидифор Мартыныч, твердо убежденный, что для спасенья позволительна всякая ложь. – Тогда, как она от вас уехала, стали тоже говорить, что все это произошло оттого, что вы приревновали ее к Жуквичу. Я, признаться, вас же повинил, – не помстилось ли, думаю, князю: каким образом с одним человеком годы жила, а другого неделю как узнала… Ан вышло, что нет, – правда была!

В лице князя отразилась в это время почти смертельная тоска.

– Да и не про одного тут Жуквича говорят, – старался Елпидифор Мартыныч еще более доконать Елену в мнении князя, – и с Оглоблиным, говорят, у ней тоже кое-что началось…

Этого князь уже более не вынес.

– Ну, будет!.. Довольно об этом говорить! – произнес он капризным и досадливым голосом.

Елпидифор Мартыныч замолчал.

* * *

Дня через два после этого разговора князь вдруг сказал Елпидифору Мартынычу:

– Я очень интересное письмо получил о жене из-за границы!

– Что такое-с? – спросил тот, навостривая от любопытства уши.

– А вон оно на столе… прочтите, – прибавил князь, показывая на валявшееся на столе письмо Петицкой.

Елпидифор Мартыныч, прочитав письмо, пришел в какой-то почти смешной даже восторг; он обернулся к окну и начал молиться на видневшуюся из него колокольню: в комнате у князя не было ни одного образа.

– Боже милостивый! – забормотал он, закрывая глаза и склоняя голову. – Благодарю тя за твои великие и несказанные милости, и ниспошли ты благодать и мир дому сему!.. Ну, поздравляю вас, поздравляю! – заключил Елпидифор Мартыныч, подходя уже к князю и вдруг целуя его.

– Что вы, точно с ума сошли! – сказал ему тот сердито.

– Извините на этот раз!.. Всегда так привык выражать душевную радость – молитвой и поцелуем.

– Чему же тут радоваться, когда все письмо от первого до последнего слова – ложь?

– Письмо-то? – воскликнул Елпидифор Мартыныч. – Нет-с, ложь не в письме, а у вас в мозгу, в вашем воображении, или, лучше сказать, в вашей печени расстроенной!.. Оттуда и идет весь этот мрачный взгляд на жизнь и на людей.

– Ну, так лечите, когда оттуда идет! – проговорил князь.

– К-ха! – откашлянулся Елпидифор Мартыныч. – Трудно, когда одно другим питается: расстроенная печень делает мрачный взгляд, а мрачный взгляд расстроивает печень!.. Что тут врачу делать?.. Надобно самому больному бодриться духом и рассеивать себя!.. Вот вообразите себе, что княгиня ничем против вас не виновата, да и возрадуйтесь тому.

– Как же я воображу это, когда она сама, уезжая, ни слова не возражала против того?

– Да, возрази вам… легко это оказать!.. Мужчина не всякий на то решится, особенно когда вы в гневе, не то что женщина!

Князю в первый еще раз пришла эта мысль: «А что, если я в самом деле запугал ее и она наклеветала на себя? О, я мерзавец, негодяй!» – думал он про себя.

– Разве она вам говорила это? – сказал он вслух.

– Еще бы не говорила!.. Говорила! – солгал, не задумавшись, Елпидифор Мартыныч.

У князя даже холодный пот выступил при этом на лбу.

– В таком случае, вот что, – начал он каким-то прерывистым голосом, – нельзя ли вам написать княгине от себя?

– Но что такое я напишу ей? – спросил Елпидифор Мартыныч, не поняв сначала князя.

– То, что… – начал тот, видимо, сердясь на недогадливость его: – если княгиня хочет, так пусть приезжает сюда ко мне, в Москву.

– Но отчего вы сами не хотите ей написать о том?.. От вас бы ей приятнее было получить такое письмо, – возразил ему Елпидифор Мартыныч.

– Я не могу, понимаете, я не могу!.. – говорил князь, слегка ударяя себя в грудь, и при этом слезы даже показались у него на глазах. – В голове у меня тысяча противоречий, и все они гложут, терзают, мучат меня.

– Ипохондрия… больше ничего, ипохондрия! – сказал Елпидифор Мартыныч, смотря с чувством на князя. – Ну-с, не извольте хмуриться, все это я сделаю: напишу княгине и устрою, как следует! – заключил он и, приехав домой, не откладывая времени, принялся своим красивым семинарским почерком писать к княгине письмо, которым прямо от имени князя приглашал ее прибыть в Москву.

* * *

Невдолге после объяснения с Жуквичем Елене пришлось иметь почти такое же объяснение и с Николя Оглоблиным. Бедный молодой человек окончательно, кажется, и не шутя потерял голову от любви к ней, тем более, что Елена, из благодарности к нему за устройство лотереи, продолжала весьма-весьма благосклонно обращаться с ним. Главным образом Николя мучило то, что у него никак не хватало смелости объясниться с Еленой в любви, а потому он думал-думал, да и надумал, не переговоря ни слова с отцом своим, предложить Елене, подобно Жуквичу, брак, но только брак церковный, разумеется, а не гражданский.

Придя раз вечером к Елене, Николя начал как-то особенно ухарски расхаживать по комнате ее: он в этот день обедал в клубе и был немного пьян.

– Знаете что, mademoiselle Елена, я хочу на вас жениться! – сказал он.

– На мне?.. – спросила, рассмеявшись, Елена.

– Да, на вас!.. Пусть там отец, черт его дери, что хочет говорит… Другие женятся и на цыганках, а не то что… – бултыхал Николя, не давая себе отчета в том, что говорил.

Елена на этот раз не рассердилась на него нисколько.

– Нет, я не могу пойти за вас замуж, – проговорила она, сколько могла, добрым голосом.

– Отчего? – воскликнул Николя, никак не ожидавший, что Елена замуж за него даже не пойдет, потому что считал замужество это для нее все-таки большим шагом в жизни.

– Оттого, что я вас не люблю тою любовью, которою следует любить мужа! – отвечала Елена.

– Какой же вы любовью меня любите? – спросил Николя, немного повеселевший от мысли, что его хоть какою-нибудь любовью любят.

– Я люблю вас как приятеля, как человека очень хорошего! – говорила Елена.

– Какой я приятель вам!.. Я не могу быть вашим приятелем! – возразил Николя уже недовольным тоном.

– Отчего же не приятель?

– Оттого, что вам приятель надобен какой-нибудь ученый, а я что?.. Я знаю, что я не ученый.

– Зато вы очень добрый человек, а это стоит многого! – возразила Елена.

– Это что добрый?.. – продолжал Николя, сохраняя свой недовольный тон. – Вы любите, верно, кого-нибудь другого! – прибавил он.

Елена на это молчала.

– Князя, что ли, все еще любите? – говорил Николя.

– Может быть, и князя! – ответила Елена.

– Ну, уж это извините: я бы вам не советовал! – продолжал Николя насмешливым голосом. – Елпидифор Мартыныч сказывал, что к нему жена скоро из-за границы вернется!

– Это я знаю! – проговорила Елена.

– Так вам опять, видно, срамиться хочется, как прежде, вон, все истории были?.. А как вы выйдете за меня, по крайней мере, замужняя женщина будете!

– Нет, monsieur Николя, у меня никакой больше истории не будет, потому что я никого не люблю и замуж ни за кого не пойду! – постаралась еще раз успокоить его Елена.

– Ну да, не любите!.. Не может быть, непременно кого-нибудь любите! – толковал Николя свое и почти наперед знал, кого любит Елена, но ей, однако, этого не высказал; зато, возвратясь домой, позвал к себе своего Севастьянушку и убедительно просил его разузнать, с кем живет г-жа Жиглинская.

Севастьянушка в этих делах был человек опытный. Он прежде всего обратился к смотрителю дома, всегда старавшемуся представить из себя человека, знающего даже, что крысы под полом делают в целом здании.

– А что, – спросил его Севастьян, – к этой новой кастелянше нашей никакого хахаля не ходит?.. Генерал велел узнать.

На генерала, то есть на старика Оглоблина, Севастьянушка свалил, чтобы придать больше весу своим словам в глазах смотрителя.

– Ходит один поляк к ней… Надо быть, что хахаль! – отвечал ему тот. – Этта я, как-то часу в третьем ночи, иду по двору; смотрю, у ней в окнах свет, – ну, боишься тоже ночным временем: сохрани бог, пожар… Зашел к ним: «Что такое, говорю, за огонь у вас?» – «Гость, говорит, сидит еще в гостях!»

Севастьянушка на это только усмехнулся и затем уже взялся за горничную Елены, которую он для этого зазвал к себе в гости, угостил ее чаем и стал расспрашивать, что не влюблена ли в кого-нибудь ее барышня. Глупая горничная, как болтала она об этом с Марфушей, так и ему прямо объяснила, что барышня, должно быть, теперь гуляет с барином Жуквичем, потому что ездит с ним по вечерам и неизвестно куда. Показание это Севастьянушка проверил еще через посредство солдата, стоявшего у уличных ворот здания, и тот ему сказал, что, точно, кастелянша ездит иногда с каким-то мужчиной и что возвращается домой поздно.

Обо всем Севастьян самым подробным образом доложил Николя.

– Хорошо!.. Хорошо!.. Славно!.. – говорил тот, делаясь при этом совершенно пунцовым от гнева.

 

IX

Николя, как и большая часть глупых людей, при всей своей видимой доброте, был в то же время зол и мстителен. Взбесясь на Елену за то, что она – тогда как он схлопотал ей место и устроил лотерею – осмелилась предпочесть ему другого, он решился насказать на нее отцу своему с тем, чтобы тот вытурил Елену с ее места. Для этого он пришел опять в присутствие к старику.

– Папа, вам этой Жиглинской нельзя держать на службе у себя!.. – сказал он.

– Как это?.. Почему?.. – спросил тот, не понимая сына.

– Потому, что она черт знает что такое делает: с поляком одним живет!

– С поляком? – произнес старик почти с ужасом.

– Да-с!.. С Жуквичем вон этим, что вещи у нас на лотерее расставлял.

– А, вот с кем!.. – произнес старик поспокойнее; он воображал, что это был какой-нибудь более страшный человек, чем Жуквич.

– Вы, папа, выгоните ее, а то они тут не то еще наделают… и дом, пожалуй, подожгут!

– Как дом подожгут? – повторил старик опять уже с ужасом.

– А так!.. Мало ли поляки сожгли у нас городов! Смотритель говорит, что Жуквич часов до трех ночи у ней просиживает, – кто за ними усмотрит тогда?.. Горничная ее и солдат, что у ворот стоит, тоже сказывали, что она по вечерам с ним уезжает и возвращается черт знает когда…

– Ах, какая негодяйка, скажите!.. – произнес старик, выпучивая даже глаза от страха и удивления.

– Ужасная негодяйка!.. И как же после этого можно ее держать?

– Держать ее нельзя!.. – согласился старик. – Только как это сделать мне?

– Ну, уж там как-нибудь сделайте! – заключил Николя и ушел, зная, что достаточную искру бросил в легко воспламеняющуюся душу отца.

Надобно сказать, что сам старик Оглоблин ничего почти не видел и не понимал, что вокруг него делается, и поэтому был бы человек весьма спокойный; но зато, когда ему что-либо подсказывали или наводили его на какую-нибудь мысль, так он обыкновенно в эту сторону начинал страшно волноваться и беспокоиться.

– Пожалуй, они в самом деле дом сожгут! Что с них возьмешь? – повторял он сам с собой, оставшись один; а потом, по всегдашнему обыкновению, послал позвать к себе на совет Феодосия Иваныча.

– Эта… кастелянша новая, – начал он, стараясь сохранить строгий начальнический вид, – живет… как мне говорили, с поляком одним?

– Кто вам говорил это? – спросил Феодосий Иваныч, делая мину, весьма похожую на мину начальника, и вместе с тем глаза его были покрыты каким-то невеселым туманом.

– Сын мне говорил!.. Николя!.. – отвечал ему старик опять строго.

Как будто что-то вроде грустной улыбки пробежало по губам Феодосия Иваныча.

– А Николаю Гаврилычу кто это сказывал? – спросил он явно уже грустным голосом.

– Смотритель дома сказывал… горничная ее сказывала… солдат, что у ворот стоит, говорил. Как ее после этого не выгнать?..

– Выгоняйте! – произнес грустно-насмешливо Феодосий Иваныч.

– Но как это сделать?

– Надо как-нибудь сделать! – отвечал Феодосий Иваныч неопределенно; но по выражению его лица видно было, что он знал, как это сделать.

– Надо!.. Надо!.. Да говорите же, как это сделать? – закричал, наконец, на него начальник.

Феодосий Иваныч при этом еще больше надулся.

– Позовите этих – смотрителя, горничную и сторожа, расспросите их… – отвечал он тем же неохотливым тоном.

– Ну, позовите!

Феодосий Иваныч пошел.

– Она ведь дом сожечь может! – крикнул ему вслед начальник, как бы желая внушить ему важность дела.

Но Феодосий Иваныч не обратил на это особенного внимания и через несколько времени привел в присутствие смотрителя дома, горничную Елены и сторожа.

Генерал начал расспрашивать прежде всех смотрителя, как более умного и толкового человека.

– Эта… госпожа Жиглинская… кастелянша, как слышал я, в связи с поляком Жуквичем?

Смотритель при этом приподнял плечи вверх и вскинул немного глаза в потолок.

– Надо быть, ваше превосходительство, что так! – проговорил он.

– И я слышал… что у них ночью огонь… часов до трех бывает.

– Было это, ваше превосходительство, раза четыре это было! – отвечал смотритель.

– Чтобы не было у меня вперед этого! Никогда не было! – закричал вдруг генерал и погрозил даже пальцем смотрителю. – Я теперь ее выгоняю вон!.. Но она… все еще, может быть, проживет тут… день и два… чтобы совсем у ней не было в эти дни огня… совсем!.. Я с вас спрошу, – вы мне за то ответите!

– Не будет, ваше превосходительство, у ней огня никакого-с!.. Слушаю-с!.. Совсем никакого не будет! – успокоивал его смотритель, как видно, насквозь знавший своего начальника, а потому нисколько не смутившийся от его крика.

– Чтоб и не было! – повторил еще раз старик и с тем же раздражительным тоном обратился к горничной Елены:

– У твоей госпожи есть возлюбленный?

– Никак нет-с, ваше превосходительство! – заперлась было та на этот раз, струсивши до слез.

– А я знаю, что есть! – крикнул на нее старик.

Горничная при этом только как-то вильнула от страха животом.

– Ты видел, как госпожа Жиглинская уезжала по вечерам с Жуквичем? – перекинулся старик к сторожу.

– Уезжала, ваше превосходительство, часто уезжала! – отвечал тот.

– Ну, а теперь что делать? – спросил Оглоблин совсем другим тоном Феодосия Иваныча, стоявшего несколько вдали и смотревшего каким-то Мефистофелем на всю эту сцену.

– Их вот отставьте в сторону, а позовите самое Жиглинскую.

Генерал после этого строго позвонил.

Явился сторож.

– Госпожу Жиглинскую ко мне! – сказал он тому каким-то зловещим голосом.

Сторож побежал исполнить его приказание.

Елена пришла, несколько удивленная таким приглашением. При виде ее представительной и шикарной наружности старик несколько утратил свой чересчур начальнический вид и, даже привстав на своем месте и опершись, по обыкновению, на локотки рук своих, начал, держа лицо потупленным к столу:

– Вы-с… производите в доме… беспорядки, которые я не могу допустить.

– Какие беспорядки? – спросила Елена, взглядывая с недоумением на стоявших в стороне смотрителя, сторожа и свою горничную и полагая, что не последняя ли что надурила.

– У вас, – продолжал старый генерал, – бывает человек, который не должен… никак здесь бывать.

– Какой человек у меня бывает? – продолжала Елена, все еще не совсем хорошо понимая.

– Господин Жуквич у вас бывает!.. – произнес старик более уже строгим голосом.

– Почему же он не должен бывать у меня? – спросила Елена.

– Потому-с… потому, что он поляк!

– А разве полякам запрещено бывать у своих знакомых?

– Запрещено-с!.. И я ему запрещаю… бывать у вас.

– Но вы не можете этого запретить мне! – возразила Елена.

– Могу-с!.. Вы вот ездите с ним по ночам… и прекрасно!.. Поезжайте к нему и сидите там у него.

Говоря это, старик все более и более возвышал свой голос.

Елена, в свою очередь, тоже вся вспыхнула, и глаза ее загорелись неудержимым гневом.

– Как вы смеете на меня так кричать, – я не служанка ваша! – заговорила она. – Хоть бы я точно ездила к Жуквичу, вам никакого дела нет до того, и если вы такой дурак, что не умеете даже обращаться с женщинами, то я сейчас же уволю себя от вас! Дайте мне бумаги! – присовокупила Елена повелительно.

– Как, я дурак? – воскликнул в свою очередь Оглоблин, откинувшись на спинку кресла. – Дайте ей бумаги!.. Как, я дурак? – повторил он, все еще не могши прийти в себя от подобной дерзости.

Феодосий Иваныч, по приказанию начальника, подал Елене бумаги, и та принялась писать прошение об отставке.

– На гербовой бы, собственно, следовало! – заметил ей Феодосий Иваныч.

– Все равно-с! Все равно-с! – закричал на него начальник. – Я дурак, а!.. Я дурак!.. Что я должен с вами сделать?

Елена на это ничего не отвечала и продолжала писать; а кончив прошение, она почти перебросила его к Оглоблину, а потом сама встала и вышла из присутствия.

– Она сумасшедшая, ей-богу, сумасшедшая! – говорил он, разводя руками.

Феодосий Иваныч, с своей стороны, саркастически улыбаясь, взял прошение и, как бы просматривая его, ни слова не говорил.

– Ну, ступайте и вы!.. Вы больше не нужны! – сказал Оглоблин призванным свидетелям.

Те вышли.

– Ведь она сумасшедшая, решительно!.. – повторил еще раз Оглоблин, прямо обращаясь уже к Феодосию Иванычу.

– Я не знаю-с!.. – отвечал тот.

– Ну, вы уж… вы не знаете… вы ничего не знаете! – опять вспылил Оглоблин.

– Да мне почему знать это? – отвечал опять грустно-насмешливым тоном Феодосий Иваныч и тоже ушел.

Читатель, может быть, заметил, что почтенный правитель дел несколько изменил тон обращения с своим начальником, и причина тому заключалась в следующем: будучи лет пять статским советником, Феодосий Иваныч имел самое пламенное и почти единственное в жизни желание быть произведенным в действительные статские советники, и вот в нынешнем году он решился было попросить Оглоблина представить его к этому чину; но вдруг тот руками и ногами против того: «Да не могу!.. Да это поставят мне в пристрастие!», и тому подобные пустые начальнические отговорки, тогда как, в сущности, он никак не мог помириться с мыслию, что он сам «генерал» и подчиненный у него будет «генерал», что его называют «ваше превосходительство» и подчиненному его будут тоже говорить «ваше превосходительство». Феодосий Иваныч, кажется, понял причину отказа и начал мстить своему благодетелю тем, что не стал ему давать советов ни по каким делам.

* * *

Елена возвратилась к себе почти обезумевшая от гнева. Она очень хорошо понимала, что все это штуки Николя, который прежде заставил отца определить ее на это место, а теперь прогнать; и ее бесило в этом случае не то, что Николя и отец его способны были делать подобные гадости, но что каким образом они смеют так нагло и бесстыдно поступать в своей общественной деятельности. В прежнем своем удалении от службы Елена еще видела некоторую долю хоть и предрассудочной, но все-таки справедливости: ее тогдашнее положение действительно могло произвесть некоторый соблазн на детей; а теперь она, собственно, выгнана за то, что не оказала благосклонности Николя Оглоблину. Что же это такое?.. Где, в каком варварском и диком государстве может быть допущен подобный произвол? На первых порах Елена думала было жаловаться и объяснить подробно причину, по которой ее лишили места. Но кому?.. И кто поверит ей? Николя же и родитель его очень хорошо могут наклеветать на нее все, что им будет угодно, чрез разных своих лакеев и сторожей… Елена даже заплакала от горя и досады. Как бы ни было, однако она должна была подумать, куда ей приклонить свою голову. На первое время Елена решилась переехать в ту гостиницу, где жил Жуквич, и велела своей прислуге укладываться. Маленький Коля ее, начинавший все говорить, заинтересовался этими сборами и начал приставать к своей няне.

– А то ти это делаесь? – спрашивал он ее, видя, что она кладет одну вещь за другой в сундук.

– Укладываюсь, батюшка! – отвечала ему няня.

– А засем? – спросил ребенок.

– Мы переезжаем, батюшка.

– А куди?

– Не знаю-с, маменька переезжает, – говорила няня.

Коля побежал к матери и взмостился к ней на колени.

– Мы, мама, к папе едем? – говорил он.

Няня и горничная давно натолковали ему, что у него есть папа очень богатый.

– Нет, мой друг, у тебя папы нет! – отвечала ему Елена.

– А где он, мама?

– Умер.

– Его бог взяй, мама?

– Нет, не бог.

– А то же его взяй?

– Никто. Он умер, его и похоронили в землю.

– А засем его похоении в земью?

– Потому, что он разлагаться начал.

Ребенок смотрел на мать; он совершенно не понял последнего ее ответа, а между тем все эти расспросы его, точно острые ножи, резали сердце Елены. Часа через три она совсем выехала из своей казенной квартиры в предполагаемую гостиницу, где взяла нумер в одну комнату, в темном уголке которого она предположила поместить ребенка с няней, а светлую часть комнаты заняла сама. Горничную свою Елена рассчитала и отпустила, так как отчасти подозревала ту в распущенной сплетне про нее; кроме того, ей и дорого было держать для себя особую прислугу (у Елены в это время было всего в кармане только десять рублей серебром). Покуда она таким образом устроивалась, Жуквича не было дома, и Елена велела ему сказать, как он придет, что она переехала в гостиницу совсем на житье. Ему, вероятно, передали это, потому что, возвратясь, наконец, и войдя к ней в нумер, он прямо спросил ее:

– Что ж это такое?.. Опять новое переселение?

– Опять! – отвечала Елена.

– Вы ж были там чем-нибудь недовольны? – проговорил Жуквич.

– Напротив, мной оказались очень недовольны, так что выгнали даже меня из службы!

Тень неудовольствия явно отразилась в глазах Жуквича.

– Но какая ж была причина такому неудовольствию на вас? – спросил он.

– Причина вся в том, что вы бывали у меня, и что я вот иногда уезжала с вами кататься по Москве…

– Да нет же!.. Не может быть!.. Какая ж это причина! – говорил Жуквич, как бы все больше и больше удивляясь.

– Разумеется, это один только предлог, – подхватила Елена: – а настоящая причина вся в том, что этот дуралей Николя вздумал на днях объясниться со мной в любви… Я, конечно, объявила ему, что не могу отвечать на его чувство. Он разгневался на это и, вероятно, упросил родителя, чтобы тот меня выгнал из службы… Скажите, мыслимо ли в какой-нибудь другой стране такое публичное нахальство?

– О, да боже ж ты мой! Здесь много бывает, чего нигде не бывает! – полувоскликнул грустным голосом Жуквич.

– Прекрасно-с; но всякому терпению есть предел, – сказала Елена. – Должно же оно когда-нибудь лопнуть.

– Ну, и лопай ж!.. Что из этого?.. – говорил с досадой Жуквич.

– Как что из этого! – произнесла, вспыхнув даже вся в лице от гнева, Елена. – Я никак, Жуквич, не ожидала слышать от вас подобные вещи; для меня, по крайней мере, это вовсе не что из этого!.. Чувство мести и ненависти к моей родине до того во мне возросло, что я хочу, во что бы то ни стало, превратить его в дело, – понимаете вы это?

Жуквич на это молчал.

– Поедемте за границу и устроимте там какой хотите заговор; но только я мести и мести жажду!..

– Какой же заговор и с кем? – возразил ей Жуквич.

– А с теми, что неужели вся ваша партия и вся страна ваша намерены спокойно сносить ваше порабощение?

– Пока!.. – отвечал Жуквич, пожимая плечами.

– Но долго ли это пока будет продолжаться?

– Пока ж положение обстоятельств не сложится для нас более благоприятно.

– А теперь так-таки ничего и быть не может?

– Сколько ж мне известно, – ничего! – отвечал, опять пожимая плечами, Жуквич.

– И вы, значит, будете тут жить под присмотром?

– Буду ж жить под присмотром.

– Ну, я больше на вас надеялась, Жуквич! – проговорила Елена.

– Панна Жиглинская! – начал он кротким и убеждающим голосом. – В политической деятельности – вы ж не знаете еще ее – прежде ж всего нужно терпеть и выжидать.

– Но чего ждать – я желала бы знать, потому что вы никогда ничего определительного не говорили мне об этом.

– Вы знайте ж одно, – продолжал Жуквич тем же убеждающим голосом, – что дух Польши не ослаб, что примирения между нами ж и русскими быть не может, а прочее ж все зависит от политического горизонта Европы: покоен он или бурен.

– Покоен он или бурен… Вы все, кажется, прозеваете и пропустите! – произнесла Елена с досадою.

Переезжая в гостиницу, она почти уверена была, что уговорит Жуквича уехать с ней за границу; но теперь она поняла, что он и не думает этого, – значит, надо будет остаться в Москве. А на какие средства жить? С течением времени Елена надеялась приискать себе уроки; но до тех пор чем существовать?.. Елена, как ей ни тяжело это было, видела необходимость прибегнуть к помощи Жуквича.

– В таком случае, – начала она, краснея в лице, – так как я теперь совершенно без всяких средств, то буду просить у вас из тех денег, которые мы собрали во вторую лотерею, дать мне рублей сто, которые я очень скоро возвращу.

– Но те ж деньги в Париже! – возразил ей Жуквич.

– В таком случае не можете ли вы пока дать мне из своих денег, а потом и получите их из банка?

– Хорошо-с! – отвечал Жуквич, и Елена очень хорошо почувствовала, что тон голоса его был при этом не совсем довольный.

– Ну, вы, кажется, устали, да и я тоже устала, – хочу отдохнуть, – проговорила она, протягивая Жуквичу руку.

– Добрый день! – сказал он ей на это и ушел.

Вскоре за тем пришел от него человек и подал Елене пакет, в котором, без всякой записочки, вложена была сторублевая ассигнация.

Елена велела человеку поблагодарить Жуквича, и когда тот ушел, она, бросив деньги с какой-то неудержимой досадой в стол, села сама на диван. Жуквич на этот раз показался ей вовсе не таким человеком, каким она его воображала; а между тем Елена вынуждена была одолжаться им и занимать у него деньги. Эта мысль так заставила ее страдать, как Елена никогда еще во всю жизнь свою не страдала: досада, унижение, которое она обречена была переносить, как фурии, терзали ее; ко всему этому еще Коля раскапризничался и никак не хотел укладываться спать в своем темном уголке, говоря, что ему там холодно и темно. Елена при этом только держала себя за голову: она думала, что с ума сойдет в эти минуты!

* * *

Прошло после того с неделю. Однажды вечером Елена, услыхав звонок в ее нумер, думала, что это пришел Жуквич, который бывал у нее каждодневно. Она сама пошла отворить дверь и вдруг, к великому своему удивлению, увидела перед собой Миклакова, в щеголеватом заграничном пиджаке и совершенно поседевшего.

– Что вы, с неба, что ли, свалились? – воскликнула она, очень, впрочем, обрадованная появлением такого гостя.

– Зачем с неба, – на земле еще пока обретаемся! – говорил Миклаков. – Но погодите, однако, постойте: дайте посмотреть на вас: вы, кажется, еще красивее стали!

– Подите вы с красотой моей! – произнесла Елена с досадой. – Садитесь лучше и рассказывайте.

– Но прежде я желал бы знать: как вы очутились в этой клетке? Что князя вы кинули, это я слышал еще в Европе, а потому, приехав сюда, послал только спросить к нему в дом, где вы живете… Мне сказали – в таком-то казенном доме… Я в оный; но мне говорят, что вы оттуда переехали в сию гостиницу, где и нахожу вас, наконец. Вы, говорят, там служили и, по обыкновению вашему, вероятно, рассорились с вашим начальством?

– Да, так, немножко, но главное – надоело! – отвечала Елена, не желая на первых порах быть вполне откровенною с Миклаковым.

– Но скажите на милость, что такое у вас с князем вышло и зачем вы разошлись? – продолжал тот.

– Разошлись потому, что оба поняли, что мы люди совершенно различных убеждений.

– О, черт возьми, различных убеждений! – воскликнул Миклаков. – У вас ребенок есть, вам бы для него надобно было вместе жить!

– Ребенок, по преимуществу, и заставил меня это сделать, чтобы спасти его от влияния отца.

– От влияния отца спасти!.. – повторил с усмешкою Миклаков. – Как хотите, Елена, а у вас, видно, характер все хуже и хуже становится.

– У вас пуще хорош характер!.. – возразила она ему с своей стороны. – Сами вы зачем разошлись с княгиней?

– Ну, мы с ней разошлись на основании весьма уважительной причины.

– А именно?

– А именно потому, что никогда и не сходились с ней.

Елена сомнительно покачала головой.

– Конечно, это очень благородно с вашей стороны, – сказала она: – говорить таким образом о женщине, с которой все кончено; но кто вам поверит?.. Я сама читала письмо Петицкой к князю, где она описывала, как княгиня любит вас, и как вы ее мучите и терзаете, – а разве станет женщина мучиться и терзаться от совершенно постороннего ей человека?

– Я не то, чтоб был посторонний ей человек: она говорила, что любит меня, но что все-таки желает остаться верна своему долгу.

– Какому это долгу?

– Да такому, как и Татьяна пушкинская, что вот-де: другому отдана и буду ввек ему верна!

– Меня, знаете, эта Татьяна всегда в бешенство приводит! – воскликнула Елена. – Если действительно Пушкин встретил в жизни такую женщину, то я голову мою готова прозакладывать, что ее удерживали от падения ее генеральство и ее положение в свете: ах, боже мой, как бы не потерять всех этих сокровищ!

– Может быть! – согласился Миклаков. – Но мою госпожу другое останавливало… – присовокупил он с усмешкой.

– Другое? – спросила Елена.

– Да!.. Она боялась в этом случае бога, греха и наказания за него в будущей жизни.

Лицо Елены сделалось удивленное и насмешливое.

– После этого она просто-напросто дура! – проговорила она.

– Не очень умна! – согласился Миклаков.

– Но я одного тут не понимаю: каким образом вы могли влюбиться в подобную женщину и влюбиться до такой степени, что целые полтора года ездили за ней по Европе.

– Эта самая непорочность больше всего и влекла меня к ней… Очень мне последнее время надоели разные Марии Магдалины!.. Но кто, однако, вам сказал, что мы с княгиней больше не встречаемся? – спросил в заключение Миклаков.

– Жуквич! Ему кто-то писал об этом из Парижа! – отвечала Елена.

– А! – произнес Миклаков. – Поэтому он еще здесь?

– Здесь! Он тут через два нумера от меня живет! – отвечала Елена не совсем спокойным голосом.

– Вот где!.. – произнес не без ударения Миклаков. – Так вы, значит, к нему под крылышко переехали?

– Не к нему, но потому, что я только эту гостиницу и знала в Москве; а переехать мне надо было поскорее, – проговорила Елена, еще более смутясь. – Скажите, однако, не знаете ли вы, что он за человек?.. Собственно, я до сих пор еще не могу хорошенько понять его.

Миклаков подумал некоторое время.

– Человек, как вы видите, неглупый… плутоватый, кажется… – проговорил он.

– Но я подозреваю, что он предводитель какой-нибудь большой польской партии! – подхватила Елена.

– Нет, не думаю! – возразил Миклаков.

– Непременно так! – продолжала Елена. – Потому что он тут хлопочет, делает сборы на помощь польским эмигрантам.

– Ну, немного еще, видно, собрал… – заметил с усмешкой Миклаков.

– Это из чего вы заключаете? – спросила Елена.

– Из того, что некоторые из эмигрантов в поденщики идут на самые черные работы.

Елена при этом даже изменилась в лице.

– Я знаю, по крайней мере, что несколько времени тому назад он послал им в Париж значительную сумму! – проговорила она.

– Не слыхал-с этого!.. Знаю только, что господа польские эмигранты составляют до сих пор один из главных элементов парижского пролетариата.

– Странно, – произнесла Елена, видимо, желавшая скрыть обеспокоившую ее мысль.

Миклаков между тем встал с тем, чтобы уйти.

Елена тоже встала.

– Когда же мы опять увидимся? – спросила она.

– Нескоро, я думаю, потому что я завтра уезжаю в Малороссию.

– В Малороссию?.. Это зачем?

– По двум причинам… Во-первых, я за границей климатом избаловался, – мне климата хорошего желается, а здесь холодно; кроме того, на днях княгиня возвращается в Москву к своему супругу.

– Возвращается? – повторила Елена, как бы уколотая чем-то.

– Возвращается-с; и так как я вовсе не желаю, чтобы про меня говорили, что я всюду следую по пятам княгини, то и уезжаю отсюда.

– Просто, я думаю, боитесь за себя, что не утерпите и прибежите поглядеть на свое холодное божество, а потом, чего доброго, опять, пожалуй, начнете поклоняться ему! – заметила Елена.

– Нет-с, нет!.. Другой раз таким дураком больше не буду! – воскликнул Миклаков, отрицательно кивая головой и уходя.

Елена между тем, после его посещения, сделалась еще более расстроенною: у ней теперь, со слов Миклакова о продолжающейся бедности польских эмигрантов, явилось против Жуквича еще новое подозрение, о котором ей страшно даже было подумать.

 

X

В одно утро Елпидифор Мартыныч садился на свою пролетку, чтоб ехать по больным, как вдруг перед ним, точно из-под земли, выросла Марфуша, запыхавшаяся, расстроенная и испуганная.

– Батюшка, Елпидифор Мартыныч, с барыней нашей что-то очень нехорошо-с! – завопила она.

– Что такое?.. – спросил Елпидифор Мартыныч.

– Без чувств все изволит лежать-с! – отвечала Марфуша.

– О, о!.. Отчего же это с ней случилось? – произнес Елпидифор Мартыныч.

– Да вчера к ней-с эта проклятая горничная Елены Николаевны пришла, – продолжала Марфуша. – Она больше у нашей барышни не живет-с! – И начала ей рассказывать, что Елена Николаевна из заведенья переехала в гостиницу, в нумера, к этому барину Жуквичу.

– Переехала?.. Фю!.. – поздравляю! – воскликнул, присвистнув, Елпидифор Мартыныч.

– Переехала-с… Елизавета Петровна очень этим расстроилась: стала плакать, метаться, волоски даже на себе рвала, кушать ничего не кушала, ночь тоже не изволила почивать, а поутру только было встала, чтоб умываться, как опять хлобыснулась на постелю. «Марфуша! – кричит: – доктора мне!». Я постояла около них маненько: смотрю точно харабрец у них в горлышке начинает ходить; окликнула их раза два – три, – не отвечают больше, я и побежала к вам.

Елпидифор Мартыныч выслушал Марфушу с внимательным и нахмуренным лицом и потом, посадив ее вместе с собой на пролетку, поехал к Елизавете Петровне, которую нашел лежащею боком на постели; лицо ее было уткнуто в подушку, одна из ног вывернута в сторону и совершенно обнажена.

– Закрой! – сказал Елпидифор Мартыныч, указывая прежде всего Марфуше на эту ногу.

Та закрыла.

Елпидифор Мартыныч после этого заглянул Елизавете Петровне в лицо, потряс ее потом довольно сильно за плечо, затем взял ее руку и стал щупать пульс.

– Баста!.. Кончено! – проговорил он.

– Что, батюшка, умерла, что ли, она? – спросила трепещущая Марфуша.

– Умерла!.. Поди объяви об этом в полиции! – продолжал Елпидифор Мартыныч, как-то беспокойно озираясь кругом.

Марфуша заревела во весь голос и пошла.

Оставшись один, Елпидифор Мартыныч, по-прежнему озираясь по сторонам, проворно подошел к комоду, схватил дрожащими руками лежавшие на нем ключи, отпер одним из них верхний ящик комода, из которого, он видал, Елизавета Петровна доставала деньги. Выдвинув этот ящик, он отыскал в нем туго набитый бумажник и раскрыл его: в бумажнике оказалось денег тысячи полторы. Тысячу рублей Елпидифор Мартыныч сунул себе в карман, а пятьсот рублей оставил в бумажнике, который снова положил на прежнее место, задвинул ящик и запер его. Тысячу эту Елпидифор Мартыныч решительно считал законно принадлежащею ему – за все те хлопоты, которые он употребил с своей стороны по разного рода делам Елизаветы Петровны.

Когда полиция пришла, Елпидифор Мартыныч сдал ей деньги и вещи и самое покойницу в полное распоряжение, а сам уехал, говоря, что ему тут больше нечего делать. Полиция, с своей стороны, распорядилась точно так же, как и Елпидифор Мартыныч: из денег она показала налицо только полтораста рублей, которые нужны были, по ее расчету, на похороны; остальные, равно как и другие ценные вещи, например, брошки, серьги и даже серебряные ложки, попрятала себе в карманы и тогда уже послала известить мирового судью, который пришел после того на другой только день и самым тщательным образом описал и запечатал разное старое платье и тряпье Елизаветы Петровны. Елену полиция известила о смерти матери через неделю после похорон. Все это время она аки бы разыскивала ее по Москве. Известие это несколько встревожило и взволновало Елену. Внутренний голос совести в ней говорил, что она много и много огорчала мать свою при ее жизни. «Что ж, и мой сын, вероятно, будет огорчать меня впоследствии!» – сказала Елена в утешение себе. Потом, когда ей принесли опись вещам, оставшимся после матери, она просила все эти вещи отдать горничной Марфуше, сознавая в душе, что та гораздо более ее была достойна этого наследства. Полиция и на этот раз, уделив себе еще кое-что, передала Марфуше решительно одно только тряпье. Покуда все это происходило, Елпидифор Мартыныч занят был новым делом: приездом княгини Григоровой и свиданием ее с мужем.

Княгиня написала ему еще из Петербурга, что она такого-то числа приедет в Москву и остановится у Шеврие. Елпидифор Мартыныч в назначенный ею день с раннего утра забрался в эту гостиницу, нанял для княгини прекрасный нумер и ожидал ее. Княгиня действительно приехала и была встречена Елпидифором Мартынычем на крыльце гостиницы. Он под ручку ввел ее на лестницу и указал ей приготовленное помещение. Княгиня не знала, как и благодарить его. С княгиней, разумеется, приехала и Петицкая.

– А вы, кажется, знакомы? – сказала княгиня, показывая Елпидифору Мартынычу на подругу свою.

– Как же-с! – воскликнул он. – Имел честь даже лечить их, когда они с извозчика упали. Изволите помнить это, сударыня? – прибавил он Петицкой.

– Помню! – отвечала та немного сконфуженным тоном.

– Надеюсь, что все это теперь зажило, прошло?.. – продолжал Елпидифор Мартыныч не без намека.

– Разумеется! – отвечала Петицкая, как бы не поняв его.

– А что, муж примет меня? – спросила княгиня Елпидифора Мартыныча.

– Конечно!.. Без сомнения! – отвечал было он на первых порах очень решительно; но потом несколько и пораздумал: князь после того разговора, который мы описали, ни разу больше не упомянул о княгине, и даже когда Елпидифор Мартыныч говорил ему: «Княгиня, вероятно, скоро приедет!» – князь обыкновенно ни одним звуком не отвечал ему, и, кроме того, у него какая-то тоска отражалась при этом в лице.

– Но как нам тут поступить: вы ли к нему прежде поедете и предуведомите его или мне прямо к нему ехать? – продолжала княгиня.

– Нет, я к нему наперед поеду и приготовлю его немного, а то вы вдруг явитесь, это, пожалуй, его очень сильно поразит! – подхватил Елпидифор Мартыныч и, не откладывая времени, поехал к князю, которого застал в довольно спокойном состоянии духа и читающим книгу.

– К вашему сиятельству имею честь явиться с новостью великою – к-ха! – воскликнул Елпидифор Мартыныч, живчиком влетая в кабинет князя.

Князь взглянул на него вопросительно.

– Еду-с я сейчас по Газетному переулку, – продолжал Елпидифор Мартыныч, – и вижу, что к гостинице Шеврие подъезжает карета, выходят две дамы, смотрю – боже мой! Знакомые лица! К-ха! Княгиня и компаньонка ее – Петицкая…

– Княгиня? – спросил князь, как бы вздрогнув при этом имени.

– Она-с!.. – отвечал Елпидифор Мартыныч. – Я бросился к ней, нашел ей нумер и говорю: «Как вам не стыдно не ехать прямо в свой дом!» – «Ах, говорит, не могу, не знаю, угодно ли это будет князю!» Ну, знаете ангельский характер ее и кротость! – «Да поезжайте, говорю, – князь очень рад будет вам».

Говоря таким решительным тоном, Елпидифор Мартыныч очень хорошо заметил, что на лице князя опять отразилась какая-то тоска.

– «Нет, говорит, прежде съездите и спросите, примет ли он меня?» – присовокупил он не столько уже настоятельно. – Вот я и приехал: как вам угодно будет; но, по-моему, просто срам княгине жить в гостинице, вся Москва кричать о том будет.

Князь при этом еще более нахмурился.

– Пусть она едет сюда! – начал он каким-то прерывающимся голосом, – но я человек больной, раздражительный и желаю, чтобы не приставали ко мне!

– Господи боже мой! Княгиня приставать станет, ангел-то этот!.. Разве только ухаживать за вами будет.

– И ухаживанья я ничьего не хочу!.. Мне дороже всего, чтобы меня оставляли одного! – воскликнул князь.

– Ну, и будут вас оставлять, как вы желаете того; я даже предпишу это как медицинское правило. Прикажете поэтому послать к княгине сказать, чтобы она ехала к вам? – заключил Елпидифор Мартыныч.

– Посылайте! – отвечал князь, отворачиваясь несколько в сторону и как бы не желая, чтобы видели его лицо.

Елпидифор Мартыныч отправил за княгиней свой собственный экипаж, приказав ей сказать, чтоб она немедля ехала.

Княгиня приехала вместе с Петицкой. Вся прислуга княжеская очень обрадовалась княгине: усатый швейцар, отворяя ей дверь, не удержался и воскликнул: «Ай, матушки, вот кто приехал!». Почтенный метрдотель, попавшийся княгине на лестнице, как бы замер перед нею в почтительной и умиленной позе. Одна из горничных, увидав через стеклянную дверь княгиню, бросилась к сотоваркам своим и весело начала им рассказывать, что прежняя госпожа их приехала.

– А вы пока пройдите туда, на мою половину, – сказала княгиня Петицкой.

– Знаю-с! – отвечала ей та и прошла в задние комнаты.

Княгиня стала приближаться к кабинету мужа; она заметно была в сильном волнении. Елпидифор Мартыныч, все время прислушивавшийся к малейшему шуму, первый услыхал ее шаги.

– Княгиня приехала!.. – проговорил он каким-то торжественным голосом.

Князь при этом изменился несколько в лице и привстал с своего места.

Княгиня, войдя в кабинет, прямо и быстро подошла к нему. Князь протянул ей руку. Княгиня схватила эту руку и начала ее целовать. Князь, с своей стороны, поцеловал ее в лоб Елпидифор Мартыныч, тоже стоя на ногах, с каким-то блаженством смотрел на эту встречу супругов. Наконец, князь и княгиня сели. Последняя поместилась прямо против мужа и довольно близко около него. Елпидифор Мартыныч занял прежнее свое место.

– Как ваше здоровье теперь? – проговорила княгиня, смотря на князя беспокойными глазами.

– Ничего себе; я, собственно, недолго был болен и теперь совершенно почти здоров, – отвечал он трудным и медленным голосом.

Княгиня продолжала смотреть на князя с беспокойством: ее, по преимуществу, поразил мутный и почти бессмысленный взгляд князя.

– А вы тоже были больны? – спросил он, в свою очередь, почти совсем не глядя на княгиню.

– Да, я в Париже была очень больна, – отвечала она, немного покраснев.

В ее наружности, впрочем, только произошла та перемена, что ее белое и нежное лицо начало немного дрябнуть и походить на печеное яблоко.

– Но потом где вы жили? – сказал князь как бы более механически.

– Потом я жила в Италии, в Германии, – отвечала княгиня.

– С кем-нибудь из русских или одни? – спросил князь; ему, кажется, хотелось узнать, жил ли там Миклаков.

– Совершенно одна!.. С одной только Петицкой, – подхватила княгиня, как бы угадав его тайную мысль. – В Риме, впрочем, в одно время со мной жила Анна Юрьевна, где она и умерла.

– Умерла Анна Юрьевна? – воскликнул Елпидифор Мартыныч.

– Умерла, и какою-то страшной смертью, так что кричала на весь маленький переулок, в котором жила, а итальянцы, вообще очень суеверные, перестали даже ходить мимо ее дома.

– Какая же болезнь у нее была? – спросил князь опять как-то механически: его даже известие о смерти Анны Юрьевны нисколько, по-видимому, не тронуло.

– Я не знаю, какая, – отвечала княгиня.

– К-ха! – откашлянулся глубокомысленно Елпидифор Мартыныч. – По образу ее жизни ей и нельзя было ожидать от бога покойной кончины, – проговорил он. – Желательно было бы знать, к кому теперь перешло все ее громадное состояние в наследство?

– Барону, кажется! – отвечала княгиня.

– Барону, однако! – воскликнул Елпидифор Мартыныч. – Но ведь это тысяч сто годового дохода?

– Д-да! Впрочем, он и стоит того: последнее время он такую показал ей привязанность, что она мне сама несколько раз говорила, что это решительно ее ангел-успокоитель! Недели две перед смертию ее он не спал ни одной ночи, так что сам до того похудел, что стал походить на мертвеца.

– Ну, из-за этакого наследства отчего и не похудеть!.. – произнес Елпидифор Мартыныч не без усмешки.

– Барон, вероятно, скоро сюда приедет!.. – продолжала княгиня.

– Вот как!.. Что ж, это и хорошо! – произнес Елпидифор Мартыныч, а сам с собой в это время рассуждал: «Князь холодно встретился с супругой своей, и причиной тому, конечно, эта девчонка негодная – Елена, которую князь, видно, до сих пор еще не выкинул из головы своей», а потому Елпидифор Мартыныч решился тут же объяснить его сиятельству, что она совсем убежала к Жуквичу, о чем Елпидифор Мартыныч не говорил еще князю, не желая его расстраивать этим.

– И здесь такожде новостей немало! – продолжал он, как бы исключительно обращаясь к княгине. – Елизавета Петровна Жиглинская, если только вы помните, тоже померла.

– Померла? – спросила княгиня.

– Когда она померла? – воскликнул при этом князь.

– Недели с три, надо быть, – к-ха! – отвечал Елпидифор Мартыныч, потупляясь несколько.

– Отчего вы не сказали мне об этом? – спросил князь почти строго.

– Да так как-то все забывал – к-ха! – отвечал Елпидифор Мартыныч как бы и искренним голосом.

– И долго она была больна? – проговорила княгиня, сначала не подозревавшая, к чему ведет всю эту речь Елпидифор Мартыныч.

– С ней два удара собственно было! – отвечал тот с какой-то особенною пунктуальностью и резкостью. – Один вот первый вскоре после поступления дочери в кастелянши! – На слове этом Елпидифор Мартыныч приостановился немного. – Сами согласитесь, – продолжал он, грустно усмехаясь, – какой матери это может быть приятно!.. А потом-с другой раз повторился, как дочь и оттуда переехала.

– А куда она оттуда переехала? – спросила княгиня не совсем уже смелым голосом.

Она еще за границей слышала, что Елена главным образом потому оставила князя, что он стал ее ревновать к Жуквичу; но чтоб эта ревность была справедлива, она не слыхала подтверждения тому.

– В гостиницу тут одну; в нумера, где вот Жуквич поляк живет!.. – проговорил Елпидифор Мартыныч, как бы больше обращаясь к князю.

Княгиня при этом ответе окончательно смутилась и не стала больше расспрашивать. Князь тоже молчал и начал щипать себе бороду; известие это, впрочем, мало, по-видимому, его поразило, – он как будто бы ожидал заранее этого, и только его блуждающий взгляд несколько сосредоточился, и он заметно стал что-то серьезное и важное обдумывать.

Княгиню между тем все беспокоила мысль, как сказать князю о Петицкой, и, видя, что разговор ни о чем другом не начинается, она решилась наконец:

– Я Петицкую с собой привезла; вы позволите ей жить у меня? – проговорила она.

– Пожалуй, мне все равно! – отвечал князь с явною досадой, что его отвлекают от собственных мыслей.

Елпидифор Мартыныч это заметил и обратился к княгине.

– Князь утомился; ему вредно долго беседовать – к-ха! – сказал он.

– Хорошо, я уйду! – сказала кротко княгиня и сама встала при этом.

– До свиданья! – сказал ей князь, стараясь как можно поприветливей ей улыбнуться.

Княгиня ушла, но Елпидифор Мартыныч не уходил: он ожидал, что не будет ли еще каких-нибудь приказаний от князя, и тот действительно, когда они остались вдвоем, обратился к нему.

– Вы там сказали, – начал он прерывающимся голосом, – что госпожа эта… переехала к Жуквичу; но она вместе с собой таскает и ребенка, которому я отец тоже и не могу допустить того! Вся жизнь ее, вероятно, будет исполнена приключениями, и это никак не может послужить в пользу воспитания ребенка!

– Конечно-с! У такой матери какое воспитание?.. – подхватил Елпидифор Мартыныч.

– А потому заезжайте к ней, хоть завтра, что ли, и скажите ей, что я не сужу нисколько ее поступков; но за всю мою любовь к ней я прошу у ней одной милости – отдать мне ребенка нашего. Я даю ей клятву, что сделаю его счастливым: я ему дам самое серьезное, самое тщательное воспитание. Княгиня, как вы знаете, очень добра и вполне заменит ему мать; наконец, мы сделаем его наследником всего нашего состояния!

– Отдаст!.. Вероятно, отдаст! – подхватил Елпидифор Мартыныч. – И куда он ей?.. У нее новые, я думаю, скоро дети будут.

– Пожалуйста, заезжайте! – повторил ему еще раз князь.

– Заеду-с! – отвечал Елпидифор Мартыныч.

Князь в тот день не выходил больше из своего кабинета и совсем не видался с княгиней, которая вместе с Петицкой разбирала и расстанавливала разные вещи на своей половине.

* * *

Перед тем как Елпидифору Мартынычу приехать к Елене, у ней произошла весьма запальчивая сцена с Жуквичем. Елена недели две, по крайней мере, удерживалась и не высказывала ему своих подозрений, которые явились у ней после свидания с Миклаковым, и, все это время наблюдая за ним, она очень хорошо видела, что Жуквич хоть и бывал у нее довольно часто, но всегда как-то оставался недолгое время, и когда Елена, несмотря на непродолжительность его посещений, заговаривала с ним о польских эмигрантах, о польских делах, разных социальных теориях, он или говорил ей в ответ какие-то фразы, или отмалчивался, а иногда даже начинал как бы и подшучивать над ней. Елена не из таких была характеров, чтобы равнодушно переносить подобные вещи: у ней час от часу все более и более накоплялось гнева против Жуквича, так что в одно утро она не выдержала и нарочно послала за ним, чтобы он пришел к ней переговорить об одном деле. Жуквич явился и, по-видимому, был несколько смущен.

– Мы последнее время решительно играем с вами в какие-то жмурки, где я хожу с завязанными глазами, а вы от меня увертываетесь!.. – начала она прямо. – Но так как я вообще полусвета не люблю, а потому и хочу разъяснить себе некоторые обстоятельства: прежде всего, я получила известие, что польские эмигранты в Париже до сих пор страшно нуждаются.

Жуквич при этом вспыхнул весь в лице.

– Кто ж вам сообщил это известие? – как бы больше пробормотал он.

– Один очень и очень достоверный человек! – подхватила Елена. – Но вы мне этого не говорили; значит, вы или сами не знаете этого, чего вам, как агенту их, не подобает не знать, или знаете, но мне почему-то не доверяете.

– О, панна Жиглинская, почему ж я стану вам не доверять! – воскликнул удивленным тоном Жуквич.

– Этого я не знаю!.. Вам самим лучше это знать! – подхватила Елена. – Во всяком случае, – продолжала она настойчиво, – я желаю вот чего: напишите вы господам эмигрантам, что ежели они действительно нуждаются, так пусть напечатают в какой-нибудь честной, серьезной газете парижской о своих нуждах и назначат адрес, кому бы мы могли выдать новую помощь; а вместе с тем они пояснили бы нам, что уже получили помощь и в каком именно размере, не упоминая, разумеется, при этом наших имен.

– Это невозможно, панна Жиглинская! – снова воскликнул Жуквич, как бы приведенный почти в ужас последними словами Елены.

– Почему невозможно? – спросила она его насмешливо и в то же время пристально смотря на него.

– Да потому ж, панна Жиглинская, как я могу это написать?.. Мои ж письма, как сосланного, все читаются на почте; меня за это ж письмо сейчас сошлют в Сибирь на каторгу.

– Но вы посылали, однако, деньги туда… – Да боже ж ты мой! Я посылал через банкиров от неизвестного лица.

– В таком случае поедемте мы с вами в Париж, потому что я последними деньгами решительно хочу сама распорядиться и даже думаю остаться совсем в Париже, где сумею найти себе работу: я могу учить музыке, танцам, русскому языку и сидеть даже за конторкой купеческой.

– Но как ж я поеду с вами, панна Жиглинская?.. Меня арестуют на первой станции, потому что я беглый буду.

– Подите вы, Жуквич!.. Вы не сумеете убежать и попадетесь кому-нибудь, когда вы с виселицы успели уйти!.. – воскликнула Елена. – Не хотите только!..

– Да ж, панна Жиглинская, и не хочу, – это так! – воскликнул Жуквич, в свою очередь, явно оскорбленным тоном и весь краснея в лице. – Потому что ж вы, – я не знаю чем я подал повод тому… – вы едете в Париж поверять меня!.. Я ж не подлец, панна Жиглинская!.. Я миллионами ж польских денег располагал, и мне доверяли; а вы в грошах ваших подозреваете меня!.. Да бог ж о вами и с деньгами вашими, я сейчас выпишу их из банка и возвращу вам их!.. Да съест их дьявол!.. Поляки никогда ж не нуждались в такой обидной помощи!..

Монолог этот еще более рассердил Елену.

– Кто честен-с, тот не боится, чтоб его поверяли! – произнесла она каким-то почти грозным голосом.

– Я ж честен и не боюсь ваших поверок! – кричал ей на это Жуквич.

– Нет, вы боитесь, – это вы извините!.. Вас выдают ваше лицо и тон вашего голоса.

– Да нет ж, не боюсь, и через неделю ж вы получите все ваши деньги назад! – продолжал кричать Жуквич, берясь за дверь и уходя.

– Сделайте одолжение, очень рада тому! – кричала ему в свою очередь Елена.

Она предположила, как только он возвратит ей деньги, все их отослать к Николя Оглоблину с запиской, что от таких людей, как он и отец его, она не желает принимать помощи ни для какого дела. Елена не успела еще несколько прийти в себя, как ей сказали, что ее спрашивает Елпидифор Мартыныч. Елена, полагая, что он приехал к ней по случаю смерти ее матери, послала было сказать ему, что она никакой надобности и никакого желания не имеет принимать его, но Елпидифора Мартыныча не остановил такой ответ ее. Он явился к ней в комнату. Взглянув, впрочем, в лицо Елены, Елпидифор Мартыныч понял, что ему не совсем удобно будет разговаривать с ней, а потому и постарался принять как можно более льстивый тон.

– Пословица русская справедлива: старый друг лучше новых двух!.. Нашел же, наконец, я вас, отыскал! – сказал он, придав самое сладкое выражение своему лицу.

– Совершенно напрасно трудились! – отвечала ему насмешливо-презрительным тоном Елена.

Елпидифор Мартыныч хоть бы глазом при этом моргнул.

– Что делать-с! – произнес он спокойным тоном философа. – Не по своей вине вас беспокою, а по приказанию князя, который мне поручил передать вам, что он вас по-прежнему уважает и почитает… И как бы вы там лично сами – к-ха! – ни поступали – к-ха! – он не судья вам; но вы еще молоды, можете выйти замуж, будете переезжать с места на место, а это он находит весьма неудобным для воспитания вашего сына и потому покорнейше просит вас отдать ему малютку вашего!..

– Малютку моего?.. – переспросила Елена.

– «Я, говорит, – продолжал Елпидифор Мартыныч, не отвечая на ее вопрос и как-то особенно торопливо, – в какие-нибудь тридцать лет сделаю его действительным статским советником, камергером, и если хочет Елена Николаевна, так и свиты его императорского величества генерал-майором!» У князя ведь прекрасные связи!.. – «Потом, говорит, я сделаю его наследником всего своего состояния, княгиня, говорит, заменит ему вторую мать».

– А княгиня разве приехала? – остановила его Елена.

– Да-с! Вчерашнего числа возвратилась, – отвечал Елпидифор Мартыныч.

Какая-то злая улыбка появилась при этом на губах Елены.

– Все эти предложения князя, конечно, очень лестны и заманчивы, – отвечала она насмешливым голосом. – Но, по несчастью, я никак не желаю сына моего видеть ни действительным статским советником, ни генерал-майором, а желаю, чтобы он был человек и человек немножко получше отца своего.

– Это я собственно сказал вам от себя; это мои предположения, – подхватил Елпидифор Мартыныч, видя, что он ошибся в своих обольщениях, – а князь его воспитает, как только вы пожелаете.

– Нет, он никак его не воспитает, как я того пожелаю: князь сам очень хорошо знает, как мы на это розно с ним смотрим.

– Но состояние-то-с, состояние-то, поймите вы!.. – старался было убедить Елену Елпидифор Мартыныч. – Вы, еще бог знает, будете ли богаты, а князь, мы знаем, что богат и сделает сына вашего богачом.

– Сын мой, надеюсь, будет настолько неглуп, что и без состояния просуществует на свете, – возразила Елена, – и вы потрудитесь передать князю, что я так же, как и он, по-прежнему его уважаю и почитаю, но сына моего все-таки не отдам ему.

Проговоря это, она подошла к этажерке, взяла с нее шляпку свою и начала ее надевать перед зеркалом.

– Вы, кажется, уезжаете куда-то? – спросил ее робко Елпидифор Мартыныч.

– Да, мне нужно по одному моему делу! – отвечала Елена, начавшая собираться единственно с тою целью, чтобы выпроводить как-нибудь своего гостя.

– К-ха! – конфузливо откашлянулся Елпидифор Мартыныч. – Очень жаль, что я не мог с успехом исполнить моего поручения, – присовокупил он грустно.

– И мне тоже жаль! – проговорила Елена.

Елпидифор Мартыныч, делать нечего, поклонился ей и вышел.

– Вот дура-то девка! – выбранился он, сходя с лестницы, и к князю прямо проехать не решился, а первоначально околесил других своих больных и все обдумывал, как бы ему половчее передать ответ Елены.

Князя он застал в нетерпеливом ожидании.

– Нет-с, она никак не соглашается на то! – начал Елпидифор Мартыныч нежным голосом. – «Я, говорит, мать, и так люблю моего ребенка, что никак не могу расстаться с ним».

– Но она может видаться с ним хоть каждую неделю! – произнес князь.

– И я говорил ей это, но она не соглашается! – сказал Елпидифор Мартыныч.

Князь некоторое время тер себе лоб.

– Послушайте!.. – начал он, видимо что-то придумав. – Я никогда не имел подобных дел… но, говорят, полиция всемогуща… нельзя ли похлопотать, чтобы хоть силой они взяли у нее ребенка и отдали его мне.

Слова эти заставили Елпидифора Мартыныча призадуматься.

– К-ха! – кашлянул он многознаменательно. – Пожалуй, можно будет попробовать; у меня есть кой-какие каналы, по которым можно будет подойти к разным властям.

– Ну, подойдите и обещайте им денег – десять, пятнадцать тысяч! – подхватил князь.

– Ой, господи, для чего так много! – произнес Елпидифор Мартыныч, как бы испугавшись даже такой огромной цифры денег; и после этого обещания по крайней мере с неделю ходил по своим каналам; затем, приехав, наконец, к князю, объявил ему с отчаянным видом: – Нет-с! Ничего тут не поделаешь, и слышать не хотят. «Как, говорят, при нынешней гласности, можно это сделать?.. – Пожалуй, все газеты протрубят: она мать, – кто же может взять у нее ребенка?»

– Но она погубит его, понимают ли они это? – воскликнул с мучительнейшим выражением в лице князь.

– Понимают-с, но гласности боятся! – отвечал Елпидифор Мартыныч.

 

XI

Елена, не видав Жуквича после описанной сцены около недели, начинала раскаиваться, что так резко высказала ему столь обидную вещь, и полагала, что он нейдет к ней в ожидании присылки денег ему из Парижа, а что, как только банк вышлет ему, он явится к ней и швырнет ей эти деньги… О, тогда Елена намерена была самым искренним образом испросить у него прощения в своем подозрении и умолять его взять деньги назад и распоряжаться ими, как только он желает. Наконец, прошла еще неделя, но Жуквич не шел к Елене, и она ни от кого даже звука о нем не слыхала, так что решилась послать его просить к себе и для этого позвала нумерного лакея.

– Попроси ко мне, пожалуйста, господина Жуквича! – сказала она тому.

Лакей при этом с каким-то недоумением взглянул на нее.

– Господин Жуквич уехал-с, – проговорил он.

– Куда уехал? – спросила Елена, удивленная и пораженная этим известием.

– Да неизвестно-с, по петербургскому ли тракту или по курскому: они сами себе-с изволили нанимать извозчика.

– То есть как?.. Он совсем из Москвы уехал? – переспросила Елена.

– Из Москвы совсем-с! – отвечал лакей.

– Но когда же он уехал? – продолжала Елена.

Лакей назвал ей день. Это был тот именно день, в который она с ним поссорилась.

– Но кто его мог отпустить?.. Он сослан в Москву! – расспрашивала Елена, все еще не совсем доверяя словам лакея.

– Кто? Господин Жуквич?.. Нет-с! – отвечал тот усмехаясь.

– Как нет… когда он сам мне говорил это?.. Позови мне лучше хозяина, – ты ничего тут не знаешь!.. – говорила Елена, берясь за голову и чувствуя, что она начинает терять всякую нить к пониманию.

Лакей пошел и позвал хозяина, который был купец, в скобку подстриженный, в длиннополом сюртуке и с совершенно бесстрастною физиономией.

– Извините, что я вас беспокою, но мне очень нужно знать: что, господин Жуквич, который, говорят, уехал, под присмотром полиции содержался?

– Нет-с, нет! – отвечал хозяин, как бы даже обидевшись на эти слова. – Разве я стал бы держать такого? – прибавил он потом с усмешкой.

– Но тут, собственно, ничего нет дурного… Я только спрашиваю: что сам он приехал в Москву или сослан был?

– Как же сосланный может ко мне в гостиницу попасть? Сосланных полиция прямо препровождает и размещает в дома, на которых дощечки нет, что они свободны от постоя, – создавал хозяин свое собственное законоположение, – а у нас место вольное: кто хочет, волей приедет и волей уедет!..

– У вас он поэтому по паспорту жил?

– По паспорту настоящему… Я сам читал его… Станислав Жуквич, коллежский секретарь даже… барин, как следует быть.

– Но куда же он теперь уехал? – говорила Елена.

– Не сказал, куда именно; отметился только к выбытию из Москвы… Да что, он вам должен, что ли, остался?

– Немножко… пустяк там какой-то, – отвечала Елена.

– Забыл, чай, надо быть… Со мной так честно расчелся, барин хороший!

Для Елены не оставалось никакого сомнения, что она была самым грубым, самым наглым образом обманута!.. «Но как же Миклакову было не стыдно рекомендовать ей подобного человека?» – думала она; хотя, собственно, что он ей рекомендовал? Что Жуквич умный человек и последователь разных новых учений – все это правда, а остальное Елена сама придала ему в своем воображении. Какой-то злобный смех над собой и своим положением овладел при этом Еленою. «Нечего сказать, – проговорила она сама с собой: – судьба меня балует: в любви сошлась с человеком, с которым ничего не имела общего, а в политическом стремлении наскочила на мошенника, – умница я великая, должно быть!» Но как бы затем, чтобы рассеять в Елене эти мучительные мысли, к ней подбежал Коля, веселенький, хорошенький, и начал ласкаться. Елена как бы мгновенно воскресла духом и, вспомнив, что она мать, с величием и твердостью выкинула из души всякое раскаяние, всякое даже воспоминание о том, что было, и дала себе слово трудиться и работать, чтобы вскормить и воспитать ребенка. Для этого она, не откладывая времени, отправилась по конторам, чтобы спросить там, нет ли в виду мест гувернантки, и вошла в первую попавшуюся ей из таковых контор, где увидала кривого и безобразного господина, сидевшего за столом и что-то такое писавшего. Елена обратилась к нему с своим вопросом.

– Три рубля серебром с вас следует получить! – сказал он ей.

– Но я заплачу, когда получу место! – возразила было Елена.

– Нет-с, у нас вперед берется! – отвечал ей спокойно кривой господин.

Елена подала ему три рубля серебром, а затем у ней осталось в портмоне только двадцать рублей. Кривой господин дал ей после этого адрес трех семейств, желающих иметь гувернантку, из которых на одном, прочитав купеческую фамилию, Елена прежде всего решилась идти в это семейство, предполагая, что с простыми людьми ей легче будет ужиться. Семейство это жило в Таганке. Елена отправилась туда пешком. Подойдя к довольно большому каменному дому, она решительно не знала, как ей в него войти, так как он со всех сторон показался ей запертым, и только со двора раздавался страшный лай цепной, должно быть, собаки. Елена хотела было уже уйти от этого дома, как вдруг растворилась одна из тяжелых калиток его, и появился дворник. Оказалось, что калитка была не заперта, только у Елены недоставало силы отворить ее.

Елена сказала ему, зачем она пришла, и спросила, дома ли господа купцы.

– Хозяйка-то дома, а самого-то нет, – в городе, – отвечал дворник.

Елена попросила его провести ее к хозяйке.

Дворник повел ее сначала двором, где действительно привязанная на цепи собака не то что лаяла на них, а от злости уж храпела и шипела; затем дворник повел Елену задним ходом, через какой-то чулан, через какую-то кухню и прачечную даже и, наконец, ввел ее в высокую и небольшую комнату, но с огромною божницей в одном углу и с каким-то глупо и ярко расписанным потолком. Запах жареной рыбы и луку царил всюду, и все это вместе показалось Елене, по меньшей мере, очень неприятным. Вскоре к ней вышла лет сорока женщина, набеленная, с черными зубами и с головой, повязанной платочком.

– Покорнейше прошу садиться! – проговорила она, показывая на один конец худого кожаного дивана и сама садясь на другой конец его.

Елена села. Ее разделял с хозяйкой один навощенный столик.

– Вы гувернантка-с? – спросила ее та.

– Гувернантка! – отвечала Елена.

– А рекомендацию вы имеете? – продолжала хозяйка.

– Какую рекомендацию? – спросила ее в свою очередь Елена.

– А где-с вы прежде жили, оттедова: вон у нас и приказчиков николи не берут, ежели старый хозяин за него не ручается.

– Но у меня нет никакого старого хозяина, потому что я в первый раз еще желаю жить в гувернантках, – возразила ей Елена.

– Вот видите-с, вы, значит, к этому делу-то еще и непривычны, а мы так желаем, чтобы дочь наша танцевать выучилась и чтобы писала тоже поисправней, а то отец вон все ругается: «Что, говорит, ты пишешь как скверно!».

– Всему этому я могу учить; вот диплом мой на звание гувернантки! – проговорила Елена и подала было купчихе свой университетский аттестат.

– В этих бумагах мы что понимаем? – Люди темные; а нам бы рекомендацию лучше чью-нибудь! – повторяла все свое хозяйка.

– Рекомендации я ничьей не могу вам представить, потому что нигде еще не жила, – проговорила Елена.

– А нам без этого как решиться-то?.. И характер тоже – кто знает, какой он у вас?.. Вон другие гувернантки линейкой, говорят, колотят учениц своих по чем ни попало, – пожалуй, и уродом навек сделать недолго, а у меня дочь единственная, в кои веки богом данная!

– Я вашей дочери колотить не стану, за это я вам ручаюсь, потому что у меня у самой есть сын – ребенок, которого я попрошу взять с собой.

– Вы замужняя поэтому? – спросила купчиха.

– Нет, я не замужняя! – отвечала Елена, желая в этом случае говорить правду.

– Вдова, значит?

– Нет, не вдова… я девушка.

Купчиха даже поотодвинулась от нее при этом.

– Вот это тоже для нас нескладно будет! – произнесла она, то потупляя, то поднимая свои глаза и вместе осклабляясь во весь свой широкий рот.

– Что делать!.. Это было увлечение с моей стороны, и я не скрываю того.

– Да-с!.. Конечно!.. – отвечала купчиха, не переставая двигать глазами. – Но нам-то уж очень неподходящее дело это будет! – повторила она еще раз.

Елена, видя, что никакого тут успеха не будет, встала и, раскланявшись, просила проводить ее; тот же дворник, все стоявший в соседней комнате и внимательно слушавший, что хозяйка его говорила с гувернанткой, повел Елену прежним путем; цепная собака опять похрапела на них.

Елена, очутившись на улице, первое, что начала с жадностью вдыхать в себя свежий воздух; она почти задыхалась, сидя с купчихой в ее каморке, от запаху жареной рыбы с луком, и хоть довольно уже устала, но все-таки решилась зайти по следующему адресу к полковнику Клюкову, живущему на Разгуляеве, в своем доме. Елена, желая поберечь деньги, пошла и туда пешком. Дом полковника Клюкова представлял совершенную противоположность купеческому дому: железные ворота его были распахнуты; по бокам крыльца были помещены два аристократические льва; конюшни обозначены лошадиной головой из алебастра; на одном из окон, выходящем на двор, был прибит огромнейший барометр: словом, видно было, что тут жил человек не замкнутый, с следами некоторого образования. Елена прямо подошла ко входу, на резных дверях которого была прибита медная дощечка с надписью на ней по-французски и по-русски: «Полковник Клюков». Елена позвонила в колокольчик этой двери; ей отворил лакей во фраке и даже в белом галстуке.

– Полковнику нужна гувернантка… – начала Елена.

– Пожалуйте! – подхватил сейчас же сметливый лакей и повел Елену через залу, где ей невольно бросились в глаза очень большие и очень хорошей работы гравюры, но только все какого-то строгого и поучающего характера: блудный сын, являющийся к отцу; Авраам, приносящий сына в жертву богу; Муций Сцевола, сжигающий свою руку.

Лакей довел Елену до гостиной, которая тоже имела какой-то чересчур определенный характер; цветы, например, расставлены были в ней совершенно по ранжиру, пепельницы на столе – тоже по ранжиру, кресла – тоже по ранжиру.

– Полковник сейчас выйдет! – сказал лакей Елене и ушел.

Она села на одно из кресел.

Минут через пятнадцать раздались в следующих комнатах правильные шаги, и вслед за тем показался и сам полковник с височками, с небольшим хохолком, с нафабренными усами, в стоячем галстуке и сюртуке, с георгиевским крестом в петлице. По всему туалету его заметно было, что он только что прифрантился.

– Bonjour, mademoiselle, prenez place, – je vous prie! – сказал он, пододвигая Елене, вставшей при его входе, кресло и сам садясь против нее. – Место вашего воспитания? – спросил он ее затем с довольно важным видом.

Елена в ответ на это подала ему свой аттестат и диплом. Полковник бегло взглянул на оба из них.

– Дело в том-с, – начал он, – что в конторе я, разумеется, подписывался только как полковник Клюков и многого, конечно, не договорил, так как положительно считаю все эти наши конторы скорее логовищем разных плутней, чем какими-нибудь полезными учреждениями, но с вами я буду говорить откровенно, как отец, истинно желающий дать дочерям своим серьезное воспитание.

– Сделайте одолжение! – сказала ему на это Елена.

– Прежде всего-с, – продолжал полковник, – я должен вам сказать, что я вдовец… Дочерей у меня две… Я очень хорошо понимаю, что никакая гувернантка не может им заменить матери, но тем не менее желаю, чтобы они твердо были укреплены в правилах веры, послушания и нравственности!.. Дочерям-с моим предстоит со временем светская, рассеянная жизнь; а свет, вы знаете, полон соблазна для юных и неопытных умов, – вот почему я хотел бы, чтоб дочери мои закалены были и, так сказать, вооружены против всего этого…

– Но каким же способом вы думаете достигнуть этого? – спросила Елена.

Полковник начинал ей казаться дураком и пошляком.

– Тем способом-с, – отвечал он ей, – чтобы девочки эти научены были предпочитать науку серьезную – науке ветреной, пустой!.. Чтобы даже в музыке они любили бетховенскую фугу, а не нынешние какие-нибудь жалкие польки и вальсы!.. Я сам член здешнего музыкального общества, поклонник серьезной музыки, и мое желание, чтоб и дочери мои имели такой же вкус… Но главное, на что должно быть направлено внимание их воспитательницы, это то, чтобы внушить им, как тщетна и скоропреходяща земная жизнь человека, и чтобы таким образом обратить сердца их к жизни будущей…

Елена начинала приходить почти в бешенство, слушая полковника, и готова была чем угодно поклясться, что он желает дать такое воспитание дочерям с единственною целью запрятать их потом в монастырь, чтобы только не давать им приданого. Принять у него место она находила совершенно невозможным для себя, тем более, что сказать ему, например, о своем незаконнорожденном ребенке было бы просто глупостью с ее стороны.

– Нет, я не могу принять на себя таких больших обязанностей! – сказала она ему прямо.

– Но почему, отчего? – спросил ее полковник как бы совсем другим тоном: дело в том, что чем более он вглядывался в Елену, тем она более и более поражала его красотою своею.

– Оттого, что я сама не знаю тех убеждений, которые вы желаете, чтобы я внушала дочерям вашим.

– Позвольте в этом случае вам не поверить! – воскликнул полковник. – Ваш аттестат, по крайней мере, с такой прекрасной отметкой о вашей нравственности, говорит совершенно противное; но если бы даже это и было так, то я, желая немножко строгой морали для моих дочерей, вовсе не хочу стеснять тем вашей собственной жизни!.. Кончив ваши уроки, вы будете совершенно свободны во всех ваших поступках: вы можете выезжать в театры, в маскарады; я сам даже, если вы позволите, готов сопутствовать вам!.. Большая разница – ихний возраст и наш с вами!..

Из последних слов полковника Елена очень ясно заключила, что он все бы ей позволил, с тем только, чтоб и она ему позволила ухаживать за собой, и этим он показался ей еще противнее.

– Я никогда не привыкла отделять моих слов от дела! – отвечала она, уже вставая.

Выражение лица полковника при этом мгновенно изменилось и из какого-то масленого сделалось довольно строгим.

– О, конечно, это качество превосходное! – произнес он и не пошел даже Елену проводить, а кивнул только ей головой и остался в гостиной.

Елена, выйдя от полковника со двора, чувствовала, что у ней колени подгибаются от усталости; но третий адрес, данный ей из конторы, был в таком близком соседстве от дома полковника, что Елена решилась и туда зайти: оказалось, что это был маленький частный пансион, нуждающийся в учительнице музыки. Содержательница его, сморщенная старушонка в грязном чепце и грязно нюхающая табак, приняла Елену довольно сурово и объявила ей, что она ей больше десяти рублей серебром в месяц не может положить.

– Но часто ли я должна ходить давать уроки? – спросила Елена.

– Каждый день-с, каждый день, как и прочие наставницы! – отвечала старушонка.

– Но я живу очень далеко, а потому не позволите ли вы мне через день приходить?.. Все равно, я двойное число часов буду заниматься.

Старушонка на это сердито замотала головой.

– Нет-с!.. Нет! – начала она каким-то злобно-насмешливым голосом. – Мне устава моего заведения не менять для вас, не менять-с!

– Хорошо, я буду, в таком случае, каждый день ходить! – сказала Елена, желавшая лучше что-нибудь зарабатывать, чем ничего.

Очутившись снова на улице, Елена не в состояния была более идти пешком, а взяла извозчика, который вез ее до дому никак не меньше часа: оказалось, что она живет от пансиона, по крайней мере, верстах в пяти. Приехав домой, Елена почти упала от изнеможения на свою постель, и в ее воображении невольно начала проходить вся ее жизнь и все люди, с которыми ей удавалось сталкиваться: и этот что-то желающий представить из себя князь, и все отвергающий Миклаков, и эти дураки Оглоблины, и, наконец, этот колоссальный негодяй Жуквич, и новые еще сюжеты: милый скотина-полковник и злючка – содержательница пансиона. О, как они все казались ей ничтожны и противны, так что она не знала даже, кому из них отдать хоть маленькое предпочтение; и если Миклаков все-таки являлся ей лучше других, то потому только, что был умнее всех прочих. В этой, какой-то полусознательной переборке всех своих знакомых Елена провела почти всю ночь, и на другой день поутру она отправилась в пансион на урок; там ей пришлось учить в довольно холодной зале испитых, мозглявых и страшно, должно быть, бестолковых девочек, которые в продолжение целого часа хлопали при ней своими костлявыми ручонками по расстроенным фортепьянам. Елена, по самой природе своей, была не большая музыкантша и даже не особенно любила музыку, но в настоящий урок она просто показалась ей пыткой; как бы то ни было, однако, Елена пересилила себя, просидела свой урок больше даже, чем следует, пришла с него домой пешком и на другой день поутру отправилась пешком в пансион, терпеливо высидела там и снова возвратилась домой пешком. В такого рода занятиях прошла вся неделя. Единственным развлечением для Елены было проводить время с своим Колей: каждый вечер она обыкновенно усаживалась с ним на диване перед маленьким столиком и раскрывала какую-нибудь книжку. Главным образом Коля доставлял ей величайшее наслаждение тем, что уже знал букву о. «Ну, Коля, покажи, где о!» – говорила она ему, и ребенок без ошибки показывал. Из этого Елена заключила, что со временем он будет очень умен.

При всей незавидности такого положения, Елена далеко не оставляла своих политических и социальных мечтаний и твердо была уверена, что она переживает переходное только время и что рано или поздно, но выйдет на приличное ей поприще. Впереди угрожающей бедности Елена тоже не очень опасалась и ободряла себя в этом случае тем, что она живет не в совершенно же диком государстве, живет, наконец, в столице, в центре образования, а между тем она многое знает и на разных поприщах может трудиться. Одно, что смущало Елену, – это возможность болезни, которая действительно невдолге и посетила ее. После двухнедельной ходьбы в пансион за такую даль Елена почти с ужасом увидала, что ее крепкие ботинки протерлись на некоторых местах. Она зашла было купить себе новые, но – увы! – за них просили пять рублей, а у Елены всего только пять рублей оставалось в кошельке, и потому она эту покупку отложила в сторону и решилась походить еще в старых ботинках. На другой день, как нарочно, пошел сырой, холодный дождь; Елена все-таки пошла в пансион в своих дырявых ботинках. Пока она шла, то ничего не чувствовала, но когда уселась в холодной зале давать уроки, то заметила, что чем долее она там оставалась, тем более ноги ее холодели, а голова горела. Елена надеялась обратною ходьбой согреть себя, но, выйдя, увидела, что решительно не может идти, потому что в худых местах ботинком до того намяла себе кожу, что ступить ни одной ногой не могла, и принуждена была взять извозчика, едучи на котором, еще больше прозябла; когда, наконец, она вошла к себе в комнату, то у нее зуб с зубом не сходился. Елена легла в постель, напилась теплого чая – ничего не помогало: озноб продолжался, и к вечеру сделался жар. Елена вообразила, что у нее горячка и что она непременно умрет. Собственно сама для себя Елена не желала больше жить; но, вообразив, что без нее Коля, пожалуй, умрет с голоду, она решилась употребить все, чтобы подняться на ноги, и для этого послала к частному врачу, чтоб он приехал к ней; частный врач, хоть и был дома, сказался, что его нет. Елена послала пожаловаться на него частному приставу, который очень наивно велел ей сказать, что частные доктора ни к кому из бедных не ходят, так как те им не платят. Елена при этом всплеснула только руками: «Ну, можно ли жить и существовать в подобном государстве?» – воскликнула она и затем впала почти в совершенное беспамятство. На другой день, впрочем, к ней пришел один вольнопрактикующий молодой врач, живший в одних нумерах с нею.

Врач объявил Елене, что у нее сильная простудная лихорадка. «Но не умру ли я, не опасна ли моя болезнь?» – спросила она его. – «Нет-с, не опасна нисколько!» – отвечал ей тот и, прописав лекарство, ушел. Елена поуспокоилась немного и решилась как можно старательнее лечиться, но для этого у нее не было денег. Елена послала продать свое черное шелковое платье, единственную ценную вещь, которою она еще владела: за это платье ей дали 25 рублей, а болезнь между тем длилась. Прошло таким образом недели с две; у Елены вышли все деньги. Она послала было к содержательнице пансиона письмо, в котором просила ту прислать ей жалованье за прослуженные полмесяца, обещаясь сейчас, как только выздоровеет, явиться снова к своим занятиям; на это письмо содержательница пансиона уведомила ее, что на место Елены уже есть другая учительница, гораздо лучше ее знающая музыку, и что жалованье она тоже не может послать ей, потому что Елена недослужила месяца. Что оставалось после этого делать Елене? Ей не на шутку представилась мысль, что она в самом деле вместе с ребенком может умереть с голоду, тем более, что хозяин гостиницы несколько раз уже присылал к ней, чтоб она порасплатилась хоть сколько-нибудь за стол и за нумер.

К вечеру, в день получения письма от содержательницы пансиона, Елена начала чувствовать, что в комнате становится чересчур свежо: время это было глубокая осень. Елена спросила няньку, отчего так холодно. Та отвечала ей, что у них не топлена печь и что хозяин совсем ее не велел никогда топить, потому что ему не платят денег. Ночью в комнате сделалось еще холоднее, так что Коля на другой день поутру проснулся весь простуженный, с кашлем и в жару. У Елены не было даже на что послать за каким-нибудь лекарством для него, не было чаю, чтобы напоить его. Мальчик метался и плакал. Этого Елена уже больше не выдержала: думала было она первоначально достать где-нибудь жаровню с угольями, поставить ее в свою комнату и задохнуться вместе с ребенком, – но за что же она и по какому праву прекратит его молодую жизнь? – И Елена с ужасом поспешила выкинуть из головы это страшное решение. Думала потом написать к князю и попросить у него денег для ребенка, – князь, конечно, пришлет ей, – но это прямо значило унизиться перед ним и, что еще хуже того, унизиться перед его супругой, от которой он, вероятно, не скроет этого, и та, по своей пошлой доброте, разумеется, будет еще советовать ему помочь несчастной, – а Елена скорее готова была умереть, чем вынести подобное самоуничижение. «Э, – подумала она, – что будет, то будет! Лучше продать себя, чем просить милостыню!» Приняв какое-то новое решение, Елена подошла к своему столику и вынула из него лист почтовой бумаги. Лицо ее при этом не было ни печально, ни особенно встревожено, а только, как случалось это во всех трудных случаях ее жизни, дышало решительностью и смелостью. Елена села и начала писать довольно твердым почерком:

«Николай Гаврилыч! Вы некогда делали мне предложение и желали на мне жениться. В настоящее время я нуждой доведена до последней степени нищеты; если вы хотите, то можете на мне жениться, но решайтесь сейчас же и сейчас же приезжайте ко мне и не дайте умереть с голоду моему ребенку!» Надписав на конверте письма: «Николаю Гаврилычу Оглоблину», Елена отправила его с нянею, приказав ей непременно дожидаться ответа. На успех этого письма Елена, кажется, не совсем надеялась, потому что лицо ее после решительного и смелого выражения приняло какое-то отчаянное: она заметно прислушивалась к малейшему шуму в коридоре; наконец, раздались довольно сильные шаги, двери к ней в нумер распахнулись, и влетел торжествующий и блистающий радостью Николя.

– Ах, я очень рад!.. Благодарю вас… я ужасно рад!.. – говорил он, целуя руку Елены. – Как же вам не совестно давно мне не прислать, что вы нуждаетесь! – говорил он.

Хлопоча, чтоб Елену выгнали, Николя вовсе не ожидал, что она впадет чрез то в бедность. И воображал, что Елена превесело будет поживать с Жуквичем.

– А где Жуквич-то? – присовокупил он.

– Он давно уехал, – отвечала Елена.

Николя при этом выпучил глаза.

– Так, стало быть, это неправда, что говорили тогда про вас? – сказал Николя.

– Конечно, неправда! – воскликнула Елена.

– Ну, и отлично это!.. Отлично!.. – говорил Николя, потирая с удовольствием руки.

– Но ваш отец не позволит вам жениться на мне! – возразила Елена.

– А пожалуй, не позволяй; очень мне нужно! – говорил совершенно смелым тоном Николя.

– Но чем мы в таком случае будем жить с вами? – спросила Елена.

Николя при этом рассмеялся ей в лицо.

– Как чем жить? У меня своих двадцать тысяч годового дохода, а я еще скопил из них, – очень мне нужно отцовское состояние.

– Но правда ли это, monsieur Николя? – произнесла Елена недоверчивым голосом.

На лице Николя при этом отразилось, в свою очередь, недоумение.

– Вот видите что, – объяснила ему Елена, – я вам буду говорить откровенно, что я вас не люблю и иду за вас из-за состояния.

– Понимаю это я… Будто я не понимаю этого! – подхватил Николя.

– Кроме того, – продолжала Елена, – я столько раз в жизни была обманываема людьми, что теперь решительно никому не верю, а потому вы как-нибудь фактически должны доказать мне, что у вас есть состояние.

– Да как же я вам докажу? – спросил Николя, тяжело поворачивая свой толстый язык.

– Как знаете!.. – сказала ему Елена.

Николя после этого несколько времени глядел на нее, выпуча глаза, и думал.

– Разве вот что сделать! – произнес он. – Погодите, я сейчас вам все бумаги мои привезу!.. – проговорил он радостно и затем, схватив шапку, выбежал из нумера; но через какие-нибудь полчаса снова вернулся и действительно привез показать Елене, во-первых, купчую крепость и планы на два огромные каменные дома, собственно ему принадлежащие, и потом духовное завещание от родной бабки на очень большое имение.

– Ну, вот вам, успокойтесь! – говорил он.

Елена пересмотрела эти бумаги очень внимательно.

– Все это отлично!.. – проговорила она. – Но вы теперь мне дайте хоть сколько-нибудь денег, потому что ни ребенок, ни я другой день ничего не ели.

– Ах, боже мой! – воскликнул с чувством Николя. – Возьмите, пожалуйста! – продолжал он, торопливо подавая Елене двести рублей серебром.

Та сейчас послала за чаем и за доктором для ребенка.

– Только вы завтра на мне, Николя, и женитесь! – говорила ему Елена.

– Завтра, непременно завтра! – отвечал Николя.

Елена до такой степени спешила выйти замуж, с одной стороны, кажется, из опасения, чтобы Николя кто-нибудь не отговорил, а с другой, тоже чтобы и самой не передумать.

 

XII

Услыхав о женитьбе сына на Жиглинской, старик Оглоблин в первые минуты, когда ему сказали о том, совсем потерялся и потом, конечно, позвал к себе на совещание своего Феодосия Иваныча.

– Слышали… что тут… наделалось? – спросил он его своим отрывистым языком.

– Что такое-с? – отозвался Феодосий Иваныч, как бы и не догадываясь, о чем его спрашивают.

– Николай!.. Женился… на этой бывшей нашей кастелянше!.. И я желаю… брак этот расторгнуть!.. – продолжал старик Оглоблин.

Феодосий Иваныч на это уже молчал: он, кажется, все еще продолжал немножко сердиться на своего начальника.

– Как вы думаете, разведут их? – приставал к нему Оглоблин.

– Как мне думать тут?.. Все это от владыки зависит! – воскликнул насмешливо Феодосий Иваныч, в удивлении, что начальник его подобных вещей даже не знает.

– От владыки, вы думаете, зависит это? – переспросил тот его еще раз.

– Все от владыки! – повторил Феодосий Иваныч тем же насмешливо-грустным тоном.

Получив такое разъяснение от подчиненного, старик Оглоблин в то же утро, надев все свои кресты и ленты, отправился к владыке. Тот принял его весьма благосклонно и предложил ему чаю. Оглоблин, путаясь и заикаясь на каждом почти слове, тем не менее, однако, с большим чувством рассказал о постигшем его горе и затем изложил просьбу о разводе сына. Владыка выслушал его весьма внимательно, но ответ дал далеко не благоприятный.

– В законе указаны случаи, вызывающие развод, но в браке вашего сына я не вижу ни одного из них! – произнес он своим бесстрастным голосом.

Старик Оглоблин, разумеется, возражать ему не осмелился и ограничился только тем, что уехал от владыки крайне им недовольный и еще более опечаленный совершившимся в его семье событием.

В следующую затем неделю все именитые друзья и сослуживцы старика Оглоблина спешили навестить его для выражения ему своего участия и соболезнования; на все утешения их он только молча склонял голову и разводил руками. Николя между тем каждый день ездил к отцу, чтобы испросить у него прощение, но старик его не принимал. Тогда Николя решился обратиться к Феодосию Иванычу и для этого забежал к нему нарочно в канцелярию.

– Послушайте: подите, выхлопочите, чтоб отец меня простил! – сказал он ему.

На первых порах Феодосий Иваныч взглянул было как-то нерешительно на Николя.

– А если не выхлопочете, так, право, отдую, ей-богу! – присовокупил тот по обыкновенной своей методе, и Феодосий Иваныч в самом деле, должно быть, побаивался подобных угроз, потому что на другой же день, при докладе бумаг своему начальнику, он сказал ему:

– Что вы Николая-то Гаврилыча не прощаете!.. Один сын всего, и с тем вы в ссоре!

– А зачем он на такой негодяйке женился? – перебил его резко Оглоблин.

– Что ж на негодяйке?.. Вам, что ли, с ней жить, али ему? – возразил, в свою очередь, тоже резко Феодосий Иваныч. – Не молоденькие, – пожалуй, умрете и не повидаетесь с сыном-то! – прибавил он затем каким-то мрачным голосом и этим последним замечанием окончательно поразил своего начальника, так что у того слезы выступили на глазах.

– Ну, велите, чтобы Николай приехал! – произнес он, почти всхлипывая.

Феодосий Иваныч сейчас послал казенного курьера сказать о том Николя; тот немедля приехал к отцу, стал перед ним на колени и начал было у него испрашивать прощения себе и жене. Его, собственно, старик тут же простил и дал ему поцеловать свою руку, но о жене и говорить не позволил. Тогда Николя, опять забежав в канцелярию к Феодосию Иванычу, попросил его повлиять на начальника своего. И Феодосий Иваныч, вероятно, повлиял ему известным способом, потому что, когда на другой день Николя приехал к отцу и, став на колени, начал его снова просить за жену, то старик, хоть и с презрительною несколько миной, но сказал ему: «Ну, пусть себе приезжает!» И Елена приехала. Она это сделала единственно затем, чтобы не поддерживать распри между отцом и сыном. Старик Оглоблин, как только увидал ее, так невольно почувствовал неотразимое влияние красоты ее и, по своей прежней кавалергардской привычке, свернул свою правую руку кренделем и предложил ее Елене. Та вложила в этот крендель свою руку, и таким образом они вошли в гостиную, где старик усадил свою невестку на самое почетное место и был к ней очень внимателен и любезен. Когда, наконец, молодые кончили свой визит и пошли, то Николя на минуту приостановился со своим отцом в гостиной.

– Что, папа, какова?.. Ведь красавица! – проговорил он негромко и показывая глазами на уходящую Елену.

– Почти!.. Почти красавица! – произнес старик с видом знатока. – Желта только как-то она сегодня! – прибавил он.

– Это ничего, пройдет! – подхватил Николя, весь горя радостью.

Елена не то что была желта – она была почти зеленая; только силой воли своей она скрывала те адские мученья, которые переживала внутри себя!

О браке Николя с Еленой у Григоровых узнали очень не скоро; единственный человек, который мог бы принести эту новость, Елпидифор Мартыныч, не был у них недели уже две, потому что прихворнул разлитием желчи. Болезнь эта с ним приключилась от беспрестанно переживаемого страха, чтобы как-нибудь не узнали о припрятанных им себе в карман деньгах Елизаветы Петровны: Елпидифор Мартыныч во всю свою многолетнюю и не лишенную разнообразных случаев жизнь в первый еще раз так прямо и начисто цапнул чужие деньги. Но последнее время общество Григоровых увеличилось появлением барона Мингера, прибывшего, наконец, в Москву и, по слухам, даже получающего в оной какое-то важное служебное назначение. Когда барон приехал в первый раз к князю, тот принял его довольно сухо; но барон, однако, отнесся к нему так симпатично, с таким дружеским участием, с такими добрыми и ласкающими манерами, что князь невольно смягчился, и когда барон уехал, он переговорил по этому поводу с женою.

– Какой нынче барон сделался нежный! – сказал он ей немножко в шутку.

– Ужасно! Его узнать нельзя! – подхватила княгиня с каким-то даже увлечением.

Жизнь с Анной Юрьевной и ухаживанье за нею, больною, действительно, еще больше выдрессировали барона и сделали его до утонченности терпеливым и искательным человеком. К Григоровым он начал ездить каждый вечер, и вечера эти обыкновенно проводились таким образом: часу в седьмом княгиня посылала к мужу спросить, что можно ли к нему прийти сидеть в кабинет. Князь, хоть и с невеселым видом, но отвечал, что можно. Княгиня приходила с работой, а г-жа Петицкая с книгой, в ожидании, что ее заставят читать. Князь при этом был постоянно с мрачным выражением в лице и с какими-то беспокойно переходящими с предмета на предмет глазами. Дамы усаживались поближе к лампе; вскоре за тем приезжал барон, подавали чай, и начинался о том, о сем негромкий разговор, в котором князь редко принимал какое-нибудь участие.

В один из вечеров барон приехал с несколько более обыкновенно оживленным лицом.

– Какую я сейчас новость слышал, обедая в английском клубе!.. – начал он, усевшись на кресло.

– Какую же такую новость? – спросила его княгиня, вовсе не ожидая, чтобы это была какая-нибудь серьезная новость.

Барон медлил некоторое время ответом, как бы опасаясь несколько рассказывать то, что он слышал.

– Да говорят… – начал он, – что этот Николай, кажется, Гаврилыч Оглоблин, сей весьма глупый господин, женился на госпоже Жиглинской.

– Не может быть! – воскликнули обе дамы в один голос.

Князь, с своей стороны, перевел на барона свой беспокойный взгляд.

– Говорят-с! – отвечал барон, пожимая плечами. – В клубе один старичок, весьма почтенной наружности, во всеуслышание и с достоверностью рассказывал, что он сам был на обеде у отца Оглоблина, который тот давал для молодых и при этом он пояснил даже, что сначала отец был очень сердит на сына за этот брак, но что потом простил его…

– Странно что-то это! – произнесла Петицкая, вспыхнувшая даже вся в лице и, видимо, страшно опешенная этим известием.

– То, что Оглоблин женился на госпоже Жиглинской – это не удивительно: мужчины увлекаются в этом случае часто, – продолжал рассуждать барон, – но каким образом госпожа Жиглинская, девушка, как всем это известно, весьма умная, очень образованная, решилась связать свою судьбу навеки с подобным человеком?..

– Но правда ли это, нет ли тут какой-нибудь ошибки, не другая ли какая-нибудь это Жиглинская? – спросила княгиня, делая вместе с тем знак барону, чтобы он прекратил этот разговор: она очень хорошо заметила, что взгляд князя делался все более и более каким-то мутным и устрашенным; чуткое чувство женщины говорило ей, что муж до сих пор еще любил Елену и что ему тяжело было выслушать подобное известие.

Барон, с своей стороны, понял княгиню и поспешил успокоить несколько князя.

– Очень может быть, что это и ошибка!.. Мало ли этаких qui pro quo бывает! – сказал он.

Князь при этом перевел свой взгляд с барона на жену.

Но как бы ради того, чтобы окончательно рассеять всякое сомнение в этом слухе, вдруг нежданно-негаданно прибыл Елпидифор Мартыныч, в первый еще раз выехавший из дому и поставивший непременным долгом для себя прежде всех явиться к Григоровым, как ближайшим друзьям своим.

При виде доктора, князь на него уже вскинул свой взгляд.

– А правда ли, что Жиглинская вышла замуж за Оглоблина? – спросил он его, не дав еще Елпидифору Мартынычу ни с кем путем раскланяться и заметно считая Иллионского за самого всезнающего и достоверного вестника.

Елпидифор Мартыныч смешался даже на первых порах от такого вопроса.

– К-ха! – откашлянулся он прежде всего протяжно. – Правда, если вы это изволите знать! – присовокупил он, пожимая плечами.

– Меня больше всего то удивляет, – отнесся барон почти шепотом к Елпидифору Мартынычу, – что могло госпожу Жиглинскую побудить на подобный брак!

– Бедность, больше ничего, что бедность! – отвечал тот. – А тут еще к этому случилось, что сама и ребенок заболели. Ко мне она почему-то не соблаговолила прислать, и ее уж один молодой врач, мой знакомый, навещал; он сказывал мне, что ей не на что было не то что себе и ребенку лекарства купить, но даже булки к чаю, чтобы поесть чего-нибудь.

Княгиня опять, как и барону, сделала Елпидифору Мартынычу знак, чтоб он перестал об этом говорить, и тот замолчал было; но князь, в продолжение всего рассказа Елпидифора Мартыныча то красневший, то бледневший в лице, сам с ним возобновил этот разговор.

– Но где же Жуквич? Почему он не помог ей? – спросил он, и голос у него при этом как бы выходил не из гортани, а откуда-то из глубины груди.

– Да, ищи его!.. Он давно с собаками удрал!.. Кто говорит, что обобрал даже ее совсем, а кто сказывает, что и совсем между ними ничего не было! – отвечал Елпидифор Мартыныч.

Князь начал после того себе гладить грудь, как бы желая тем утишить начавшуюся там боль; но это не помогало: в сердце к нему, точно огненными когтями, вцепилась мысль, что были минуты, когда Елена и сын его умирали с голоду, а он и думать о том не хотел; что, наконец, его Елена, его прелестная Елена, принуждена была продать себя этому полуживотному Оглоблину. Далее затем у князя все уже спутывалось в голове. Княгиня между тем продолжала наблюдать за ним и, видя, что тревога на лице у него все более и более усиливалась, спросила его:

– Ты, кажется, устал, – не хочешь ли отдохнуть?

– Д-да!.. – произнес князь почти умоляющим голосом.

– Пойдемте, господа, ко мне! – сказала княгиня гостям своим.

Те последовали за нею.

– Вы напрасно князю рассказывали всю эту историю!.. – слегка укорила она обоих их.

– Но я никак не ожидал, что это такое сильное впечатление произведет на него! – подхватил барон.

– А меня ведь он – к-ха! – Сам спрашивать начал, – как тут было не отвечать! – объяснял Елпидифор Мартыныч.

Далее залы княгиня не повела гостей своих и просила их усесться тут же, а сама начала прислушиваться, что делается в кабинете. Вдруг князь громко крикнул лакея. Тот на этот зов проворно пробежал к нему через залу. Князь что-то такое приказал ему. Лакей затем вышел из кабинета.

– Что такое тебе князь приказал? – спросила его стремительно княгиня.

– Управляющего приказали позвать-с к себе! – отвечал лакей, быстро проходя.

– Зачем бы это? – обратилась княгиня к барону, как бы спрашивая его.

Тот молча на это пожал плечами.

– Вероятно, заняться чем-нибудь хочет и развлечь себя, – вмешался в их разговор Елпидифор Мартыныч.

В это время управляющий прошел в кабинет, и княгиня еще внимательней стала прислушиваться, что там будет происходить. При этом она очень хорошо расслышала, что князь почти строго приказал управляющему как можно скорее заложить одно из самых больших имений.

– Слушаю-с! – отвечал ему тот фистулой и вышел из кабинета.

– Именье зачем-то велел заложить, – обратилась снова к барону княгиня.

– Именье? – переспросил он.

– Да! – отвечала княгиня.

– Для чего бы это? – продолжал барон.

– Может быть, за границу думает совсем уехать! – пояснила княгиня.

– Что же, и вы поедете? – спросил барон; в голосе его при этом послышалась как бы какая-то грусть.

– О, непременно! – подхватила та.

– Князю безотлагательно следовало бы ехать за границу и укрепить свои нервы купаньями, а то он, пожалуй, тут с ума может сойти! – опять вмешался в их разговор Елпидифор Мартыныч.

Во всей этой беседе г-жа Петицкая, как мы видим, не принимала никакого участия и сидела даже вдали от прочих, погруженная в свои собственные невеселые мысли: возвращаясь в Москву, она вряд ли не питала весьма сильной надежды встретить Николя Оглоблина, снова завлечь и женить на себе; но теперь, значит, надежды ее совершенно рушились, а между тем продолжать жить приживалкою, как ни добра была к ней княгиня, у г-жи Петицкой недоставало никакого терпения, во-первых, потому, что г-жа Петицкая жаждала еще любви, но устроить для себя что-нибудь в этом роде, живя с княгинею в одном доме, она видела, что нет никакой возможности, в силу того, что княгиня оказалась до такой степени в этом отношении пуристкою, что при ней неловко даже было просто пококетничать с мужчиной. Кроме того, г-жа Петицкая была очень капризна по характеру и страшно самолюбива, а между тем, по своему зависимому положению, она должна была на каждом шагу в себе это сдерживать и душить. Словом, благодаря настоящей своей жизни, она с каждым днем худела, старелась и, к ужасу своему, начала ожидать, что скоро, пожалуй, совсем перестанет нравиться мужчинам.

* * *

Управляющий на другой же день принес князю занятые под именье деньги, более ста тысяч. Князь, внимательно и старательно пересчитав их, запер в свой железный шкаф и потом, велев подать себе карету, поехал к нотариусу. Нотариус этот был еще старый знакомый его отца. Увидав князя, он произнес радостное восклицание.

– Ваше сиятельство, какими судьбами?.. Господи, что с вами, – как вы похудели и постарели! – присовокупил он.

– Болен нынешним летом был, – отвечал князь. – Есть у вас особенная комната, где бы переговорить?

– Есть, имею! – отвечал нотариус, вводя князя в свой кабинет. – Молодым людям стыдно бы хворать!.. Вот нам старикам – другое дело!

– Старые люди крепче нынешних, – говорил князь, садясь. – Я вот по случаю слабого моего здоровья, – начал он несколько прерывающимся голосом, – желал бы написать духовную…

– Это дело хорошее; это при всяком здоровье не мешает делать! – одобрил его нотариус.

– Завещать я желаю, – продолжал князь, тряся ногою, – все мое недвижимое имущество в пожизненное владение жене моей, – можно это?..

– Можно-с!.. Нынче без испрошения высочайшей воли это можно.

– Потом, весь капитал мой, в четыреста тысяч, я желаю оставить моему побочному сыну – сыну девицы Жиглинской, а теперь по мужу Оглоблиной… можно это?

– И это можно; деньги – благоприобретенное ваше.

– Только, пожалуйста, чтобы строго юридически все это было и чтобы наследники никак не могли оттягать как-нибудь от ребенка и у жены моей завещанного.

– Крепко напишем-с, верно будет; ничего не оттягают.

– И чтобы как можно поскорее это сделать.

– Да сегодня же к вам вечером и привезем все.

– Пожалуйста! – повторил князь.

Провожая его, нотариус еще раз повторил ему свое сожаление, что он так постарел и похудел.

Возвратясь домой, князь, кажется, только и занят был тем, что ожидал духовную, и когда часам к семи вечера она не была еще ему привезена, он послал за нею нарочного к нотариусу; тот, наконец, привез ему духовную. Князь подписал ее и тоже бережно запер в свой железный шкаф. Остальной вечер он провел один.

На другой день поутру князь велел опять заложить себе карету и, взяв все сто тысяч с собой, поехал в банк, где положил деньги на свое имя. Выходя из банка, князь вдруг встретился с Николя Оглоблиным.

– Здравствуйте! – заговорил тот радостным и в то же время оторопелым голосом.

– Здравствуйте! – отвечал ему князь мрачно и хотел было уйти.

– А я на вашей знакомой Елене Николаевне женился, – не утерпел и бухнул Николя.

– Слышал это я!.. Поздравляю вас! – говорил князь.

– Вот прислала сюда пятьдесят тысяч на свое имя положить; без того за меня не шла. «Нет, говорит, меня другие обманули, теперь я стала практична!» – молол Николя.

Князь ничего ему на это не ответил и даже поспешил раздвинуть силою сгустившуюся у выхода толпу, чтобы только уйти от Николя.

Из банка князь заехал в театр и взял билет на ложу, который, возвратясь домой, отнес к княгине.

– Поезжайте сегодня с Петицкой в театр, – отличная пьеса идет.

– А ты поедешь?

– То есть, я приеду… Мне часов до восьми нужно дома быть.

– Хорошо, если ты приедешь, – отвечала княгиня, полагавшая, что князь этими делами своими и поездкой в театр хочет развлечь себя.

С наступлением вечера князь по крайней мере раз пять посылал спрашивать княгиню, что скоро ли она поедет? Та, наконец, собралась и зашла сама к князю. Она застала его сидящим за столом с наклоненной на руки головой.

– А ты скоро приедешь? – спросила она его, почти испуганная его видом.

– Сейчас же, очень скоро! – отвечал князь как-то нервно и торопливо. – Поезжайте, поезжайте! – прибавил он.

Княгиня поехала.

Прошло около часу.

Во всем доме была полнейшая тишина; камердинер князя сидел в соседней с кабинетом комнате и дремал. Вдруг раздался выстрел; камердинер вскочил на ноги, вместе с тем в залу вбежала проходившая по коридору горничная. Камердинер бросился в кабинет к князю.

– Что такое, батюшки! – кричала ему вслед горничная.

В кабинете камердинер увидал, что князь лежал распростертым на канапе; кровь била у него фонтаном изо рта; в правой и как-то судорожно согнутой руке он держал пистолет.

– Доктора, скорее доктора! – кричал камердинер и бросился зажимать князю рот рукою, желая тем остановить бежавшую кровь.

Та же горничная, что выскочила в залу и заглянувшая в кабинет, сбежала в сени и начала кричать швейцару, колотя его в плечо и в шею:

– Доктора скорее, князю очень дурно, и княгиню воротите из театра!

Швейцар едва понял ее и послал одного лакея за Елпидифором Мартынычем, а сам поехал за княгиней. Елпидифор Мартыныч и княгиня в одно время подъехали к крыльцу дома.

– Князю дурно? – говорила княгиня, проворно взбегая по ступенькам лестницы.

– И за мною тоже прислали! – говорил Елпидифор Мартыныч, не успевая идти за быстрыми шагами княгини, так что та первая вошла в кабинет к князю.

– Ай! – раздался вслед затем ее пронзительный крик, и когда Елпидифор Мартыныч достиг кабинета, то увидал там княгиню без чувств, уже распростертую у трупа мужа.

– Господи помилуй! – произнес он. – Девушки, люди, отнесите ее, несчастную!

Люди отнесли княгиню, совершенно бесчувственную, в ее спальню.

Елпидифор Мартыныч осмотрел после того труп князя, у которого пуля навылет пробила затылочную кость.

– Гм! – грустно усмехнулся Елпидифор Мартыныч. – Как угостил себя!.. Мне, однако, тут одному делать нечего, – съездите хоть за бароном! – присовокупил он камердинеру, все время стоявшему у ног барина и горько плакавшему.

Тот поехал. Елпидифор Мартыныч пошел к княгине и начал ее спиртом и холодной водой приводить в чувство.

Она, наконец, опомнилась.

– Где он? Где он? – заговорила она почти помешанным голосом и с каким-то безумным жестом откидывая рукою волосы назад за ухо.

– Да ничего, матушка, ничего! – говорил Елпидифор Мартыныч, очень хорошо понимая, что княгиня немножко притворяется.

– Ах, его убили, убили!.. Их всех арестовать надо!.. Это убила его Жиглинская!.. Пусть ее в острог посадят! – сумасшествовала княгиня.

– Разумеется, посадят! – не спорил с ней Елпидифор Мартыныч. – А вот погодите, я вам амигдалину пропишу; погодите, матушка! – присовокупил он и сел писать рецепт, но у него до того при этом дрожала рука, что он едва в состоянии был начертать буквы.

Между тем камердинер привез барона и привел его прямо в кабинет.

– Боже мой, боже мой! – воскликнул тот, взглянув на труп князя. – Но когда же это случилось? – обратился он к камердинеру, который не успел ему дорогой рассказать всего происшедшего.

– Да только что барыня уехала, вдруг я слышу – бац!.. Вбегаю и вижу… – пояснил тот ему.

Барон покачал головою и стал осматривать комнату. Прежде всего он на письменном столе увидал записку, писанную рукою князя, которая была очень коротка: «Я сам убил себя; прошу с точностью исполнить мое завещание». Около записки барон увидал и завещание. Он прочел его и, видимо, смутился.

– Нельзя ли позвать ко мне вашего управляющего? – проговорил он.

Камердинер послал одного из лакеев за управляющим.

Барон между тем продолжал делать осмотр. Тут же на столе, невдалеке, он увидел ящик от пистолетов с открытою крышкой, на которой виднелись какие-то написанные слова. Он невольно ими заинтересовался и прочел, а прочтя, усмехнулся и пожал плечами.

Вошел управляющий, весь бледный и тоже уже слышавший о страшном случае.

– Князь оставил завещание после себя, – начал барон официальным и несколько даже строгим голосом, – а потому нужно знать, сколько у него недвижимого имения.

– Как это сказать вдруг, ваше превосходительство!.. – отвечал управляющий, немного уже и струсив.

– Ну, то есть, примерно, на годовой доход? – произнес барон еще строже.

– Тысяч на двадцать пять годового дохода еще осталось.

– Можете идти! – сказал ему барон.

Управляющий вышел из кабинета на цыпочках.

Барон в этом случае, кажется, интересовался узнать, сколько достанется еще княгине после мужа и что не мною ли очень отошло к незаконнорожденному сыну князя.

Вскоре затем к нему вошел Елпидифор Мартыныч.

– Что княгиня, – вы у нее были? – спросил барон.

– Все у нее был.

– К ней, вероятно, нельзя войти?

– Нет, она вся расшнурована, распущена!.. Все требует, чтобы убийц князя арестовали!

– Каких убийц? Он сам себя убил. Вот записка его о том и вот ящик от пистолетов с интересною надписью! – проговорил барон, показывая Елпидифору Мартынычу то и другое.

Елпидифор Мартыныч прочел записку и надпись на крышке ящика.

– К-ха! Сумасшествие от любви! – проговорил он. – Целый разряд такого рода сумасшедших есть; у нас в медицине так они и называются: сумасшедшие от любви.

– Есть такие? – спросил с любопытством барон.

– Есть! – подтвердил Елпидифор Мартыныч. ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Целый год княгиня носила по мужу глубокий траур. Она каждую неделю ездила на его могилу и служила панихиды. Главным образом ее убивало воспоминание о насильственной смерти князя, в которой княгиня считала себя отчасти виновною тем, что уехала из дому, когда видела, что князь был такой странный и расстроенный. Все именитые родные князя оказали ей неподдельное участие и целыми вереницами посещали ее. Княгиня принимала их, со слезами на глазах благодарила, но сама у них бывать наотрез отказывалась, говоря, что она никогда не жила для света, а теперь и тем паче. Из посторонних у нее бывал только Елпидифор Мартыныч, наблюдавший за ее здоровьем, и барон, который ей необходим был тем, что устраивал ее дела по наследству от мужа, в чем княгиня, разумеется, ничего не понимала да и заботиться об этом много не хотела, потому что сама думала скоро пойти вслед за князем.

В первый раз в общество княгиня выехала по довольно экстренному случаю: барон, получив то почетное назначение, которого ожидал, не преминул сейчас же училище, основанное Анною Юрьевной, взять под свое попечительство. Испросив для него совершенно новый и гораздо более строгий устав, он приехал в одно утро к княгине и велел к себе вызвать г-жу Петицкую, которая в этот год еще больше поблекла, постоянно мучимая мыслью, что и в любимой ею Москве она никак и ничем не может улучшить свое положение и всю жизнь поэтому должна оставаться в зависимости. Когда Петицкая вышла к барону, то он просил ее присесть, видимо, приготовляясь повести с нею довольно продолжительный и серьезный разговор.

– Я к вам, madame Петицкая, с некоторым предложением.

Петицкая при этом потупила глаза и скромно приготовилась слушать.

– Вы, может быть, слыхали, что у Анны Юрьевны было училище, от которого она хоть и была устранена, но тем не менее оно содержалось на счет ее, а потом и я стал его поддерживать… Приехав сюда и присмотревшись к этому заведению, я увидел, что те плохие порядки, которые завела там Анна Юрьевна и против которых я всегда с нею ратовал, не только что не улучшились, но еще ухудшились.

– Ухудшились? – полувоскликнула Петицкая.

– Даже ухудшились! – повторил барон. – Терпеть подобные вещи я нашел невозможным для себя и испросил себе звание главного попечителя над этим училищем.

– Вот как! – произнесла Петицкая, все еще не догадывавшаяся, к чему все это ей говорил барон.

– Звание, если хотите, довольно высокопоставленное, – продолжал тот, – считающееся, пожалуй, выше сенаторского…

– Однако выше сенаторского считающееся!.. – опять полувоскликнула Петицкая.

– Почти!.. По крайней мере на всех придворных выходах мы стоим выше их. Но сами согласитесь, что чем важнее пост, тем всякий честный человек, поставленный на него, больше должен употреблять усилий, чтобы добросовестно исполнить свою обязанность, что я и решился сделать по крайнему своему разумению; но я один, а одному, как говорится, и у каши не споро: мне нужны помощники, нужны подчиненные, которым бы я мог доверять. Вы, в этом случае, одна из особ, – которую я очень хорошо знаю: я видел вашу дружбу, вашу преданность княгине и убежден, что женщина, способная быть таким другом, может быть хорошей и полезной руководительницей детям…

– Эдуард Федорович, вы слишком много мне приписываете! – произнесла г-жа Петицкая, потупляя свои глаза.

– Не комплименты, не комплименты желаю вам говорить, – подхватил барон, – а позволяю себе прямо предложить вам быть главной начальницей моего заведения; содержание по этой службе: квартира очень приличная, отопление, освещение, стол, если вы пожелаете его иметь, вместе с детьми, и, наконец, тысяча двести рублей жалованья.

– О, это так много, что… – начала Петицкая и уже совсем, совсем потупила свои глаза. Радость ее при этом случае была неописанная: вырваться на волю казалось ей теперь почти каким-то блаженством.

– Вы, значит, согласны принять эту должность? – спросил барон.

– Совершенно! – отвечала Петицкая. – Меня тут одно смущает, – прибавила она, помолчав немного: – как мне оставить княгиню совершенно одну жить: она и без того страшно скучает!..

– Но княгиня, я полагаю, не век будет так жить, выйдет же когда-нибудь замуж! – возразил ей барон.

– Ах, непременно бы ей надо было выйти замуж. Как бы это было хорошо для нее и для того человека, который бы на ней женился! – произнесла Петицкая.

Барон после этого некоторое время размышлял сам с собой.

– Княгиня вам никогда ничего не говорила о моих собственно к ней отношениях? – спросил он вдруг Петицкую.

– Не говорила, но я догадывалась: вы были влюблены в нее? – сказала Петицкая.

– Был… был влюблен, когда она была еще девушкой, потом это чувство снова возродилось во мне при встрече с ней здесь: но она как в тот, так и в другой раз отвергла всякие мои искания, – что же мне оставалось делать после того! Я бросился очертя голову в эту несчастную мою женитьбу, и затем, вы сами видели, едва только я освободился от этой ферулы, как снова всею душой стал принадлежать княгине.

– Еще бы не видеть! – проговорила г-жа Петицкая.

– В то же время, – продолжал барон, пожимая плечами, – снова рискнуть и снова надеяться услышать отказ, как хотите, становится даже несколько щекотливо для моего самолюбия!

– А почему вы ожидаете отказа? – спросила его Петицкая.

– По многим причинам: во-первых, по странным отношениям княгини к Миклакову.

– О, тут не было никаких отношений, клянусь вам богом! – перебила его Петицкая.

– Может быть!.. Во-вторых, мне кажется, княгиня до сих пор еще так сильно огорчена смертью мужа…

– Ну, этого вы не очень опасайтесь! – возразила Петицкая. – Мы, женщины, умеем одним глазком плакать, а другим и улыбаться!

– Вы думаете? Но все-таки, говорю откровенно, у меня духу не хватает напомнить княгине о моем чувстве к ней.

– Хотите, я ей напомню?

– Пожалуйста! – воскликнул барон радостным голосом: он вряд ли и место предлагал Петицкой не затем, чтоб иметь ее вполне на своей стороне.

– Извольте, поговорю с ней при первом же удобном случае.

– Очень много обяжете… очень!.. – продолжал восклицать барон. – Место, значит, вы принимаете у меня? – присовокупил он, уже вставая.

– Конечно! – подхватила Петицкая.

Днем для открытия вновь преобразованного училища барон выбрал воскресенье; он с большим трудом, и то с помощью Петицкой, уговорил княгиню снять с себя глубокий траур и приехать на его торжество хоть в каком-нибудь сереньком платье. Г-жа Петицкая, тоже носившая по князе траур, сняла его и надела форменное платье начальницы. К двенадцати часам они прибыли в училище. Княгиню барон усадил на одно из почетнейших мест. Г-жа Петицкая села в числе служащих лиц, впрочем, рядом с бароном и даже по правую его руку.

Барон был в мундире, вышитом на всех возможных местах, где только можно вышить золотом, в красивой станиславской ленте и с станиславской звездой. Он заметно несколько рисовался в этом костюме. Прежде всего девочки нескладными и визгливыми голосами пропели предучебную молитву; затем законоучитель, именно знакомый нам отец Иоанн, прочел прекрасную речь полусветского и полудуховного содержания: «О добродетелях и о путях к оным». Наконец, встал сам барон сказать свое слово. Все исполнились полнейшего внимания; его вообще считали в обществе более умным человеком, чем он был на самом деле! Барон прежде всего объяснил, что воспитание есть основание всей жизни человека, и поэтому оно составляет фундамент и оплот всей истории человечества. Барон, если только припомнит читатель, вообще любил, вследствие, может быть, основательности собственного характера, слова: фундамент, оплот, основа. Далее барон изложил, что воспитание женщины важнее даже воспитания мужчины, так как она есть первая наставница и руководительница детей своих, и что будто бы всеми физиологами замечено, что дети, и по преимуществу мальчики, всегда наследуют нравственные качества матери, а не отцов, и таким образом женщина, так сказать, дает всецело гражданина обществу. Последние слова барон, как следует хорошему оратору, произнес громче прочих, и они были покрыты почти общим аплодисментом. Про свое собственное училище барон сказал, что оно пока еще зерно, из которого, может быть, выйдет что-нибудь достойное внимания общества; себя при этом он назвал сеятелем, вышедшим в поле с добрыми пожеланиями, которые он надеется привести к вожделенному исполнению с помощию своих добрых и уважаемых сослуживцев, между которыми барон как-то с особенною резкостью в похвалах указал на избранную им начальницу заведения, г-жу Петицкую, добродетели которой, по его словам, как светоч, будут гореть перед глазами ее юных воспитанниц. При этом указании на добродетели г-жи Петицкой два человека из бывших в зале сделали несколько удивленные физиономии: это Елпидифор Мартыныч, сидевший в переднем ряду и уже с аннинской звездой – он невольно припомнил при этом историю со шляпой Николя Оглоблина; наконец, сам Николя, помещавшийся во втором ряду и знавший предыдущую историю еще в более точных подробностях. Оба они никак не считали г-жу Петицкую светочем добродетели.

На лестные слова барона г-жа Петицкая, пылая в лице и потупляя свои глаза, произнесла несколько трепещущим голосом, что она все старание, все усердие свое положит, чтобы исполнить те надежды, которые возложил на нее ее высокопочтенный начальник. Затем музыка грянула: «Боже, царя храни!» , и торжество окончилось. Отпущенные девочки шумно побежали из залы по коридорам прямо в столовую, где их ожидал более обыкновенного сытный обед. Посетители и посетительницы, с очень важным видом, хоть и с маленьким утомлением в лицах, начали разъезжаться. Барон приостался на некоторое время в училище и стал что-то такое довольно длинно приказывать смотрителю здания, махая при этом беспрестанно своей шляпой с плюмажем: все эти приказания он затеял, кажется, для того, чтобы подолее оставаться в своем нарядном мундире. Петицкая уехала пока еще к княгине. Когда они возвратились домой и переоделись из своих нарядных платьев, то между ними начался довольно задушевный разговор.

– Вы завтра переезжаете в училище? – спросила княгиня свою подругу невеселым голосом.

– Завтра! – отвечала Петицкая.

Княгиня после этого закрыла себе лицо рукою.

– Вообразить себе не могу, как я останусь одна в этом громадном доме! – произнесла она.

– Вам замуж надобно выйти, – вот что! – сказала ей на это Петицкая.

– Мне?.. – спросила княгиня, широко раскрывая в удивлении свои голубые глаза.

– Вам, да! – отвечала Петицкая, несколько даже испуганная таким восклицанием княгини.

– Кто же меня возьмет после всех тех ужасных историй, которые со мной были? – проговорила та.

– Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!.. – захохотала неудержимо Петицкая. – Какие ужасные истории, – скажите, пожалуйста!

– Конечно, ужасные!

– Перестаньте, княгиня! – произнесла Петицкая как бы уже строгим голосом. – Разве повернется у кого-нибудь язык, чтобы обвинить вас в чем-нибудь? Напротив, все удивляются вам, и я знаю одного человека, который очень бы желал сделать предложение вам…

Княгиня при этом вспыхнула, но ничего не говорила.

– А вы даже не хотите и спросить: кто это такой? – присовокупила Петицкая.

– Не хочу, потому что знаю, что такого человека нет.

– Нет, есть! – возразила Петицкая с ударением. – И это именно барон!

– Вот глупости! – проговорила, еще более покраснев, княгиня.

– Почему глупости?.. Почему? – спросила настойчиво Петицкая.

– Потому что… – отвечала княгиня (она очень конфузилась при этом ответе), – он, я думаю, даже сердит на меня…

– Вы хотите сказать, что за ваши старые к нему отношения? – перебила ее Петицкая, очень хорошо понявшая, что хочет сказать княгиня последними словами. – Но вот видите, он все это вам простил и даже поэтому еще более вас ценит; отказать ему вам, по-моему, не только что не умно, но даже неблагородно и нечестно!

Княгиня только взглядом ответила приятельнице на такой ее резкий приговор.

– Конечно, нечестно! – повторила та. – Вы вспомните: полтора года он за вами следит, как самый внимательный дядька… – что я говорю!.. – как самый заботливый отец! – воскликнула Петицкая, раскрасневшись даже в лице от одушевления. – Я не говорила вам, но он, во весь наш обратный путь из-за границы, на всех железных дорогах брал для нас билеты, отправлял все вещи наши, хлопотал с паспортами, наконец, какое участие он показал вам во время смерти вашего мужа! Княгиня, все это надобно поценить! Таких расположенных и искренно преданных нам людей мы не часто встречаем в жизни.

Княгиня слушала молча свою подругу и хотя в душе сознавала справедливость ее слов, но все-таки произнесла как бы несколько холодным тоном:

– Я и ценю его очень!

– Но на словах мало ценить! – воскликнула Петицкая. – Надобно доказать это на деле: вдруг он теперь присватается к вам и получит отказ, – сыграть в третий раз такую незавидную роль, в его теперешнем положении, может быть, ему уже и не захочется.

– Тогда и теперь – две вещи разные! – проговорила, наконец, княгиня.

– Но теперь что же вы скажете ему? – приставала к ней Петицкая.

– А теперь еще и сама не знаю! – отвечала с усмешкою княгиня.

– Ну, так я знаю! – подхватила Петицкая, твердо будучи уверена, что если бы даже барон и не очень нравился княгине, то все-таки она пойдет за него, потому что это очень выгодная для нее партия, а потому дальнейшее с ней объяснение она считала совершенно излишним и при первой встрече с бароном прямо сказала тому, чтоб он не робел и ехал просить руки княгини.

Барон послушался ее и, приехав раз к княгине, сделал ей несколько официальным голосом предложение; она, как и надобно ожидать, сначала сконфузилась, а потом тоже отчасти официальным тоном просила у него времени подумать. Барон с удовольствием согласился на это.

В период этого думанья княгиня объехала всех близких и именитых родных покойного мужа, всем им объявила о предложении барона и у всех у них испрашивала совета и мнения касательно того, что не имеют ли они чего сказать против. Те единогласно отвечали, что ничего не имеют, и таким образом девятнадцатого декабря барон получил согласие на брак с княгиней, а в половине января была и свадьба их в присутствии опять-таки тех же близких и именитых родных покойного князя, к которым барон отправился на другой день с своей молодой делать визиты, а после того уехал с нею в Петербург, чтобы представиться ее родным и познакомить ее с своими родными. От слияния состояний двух жен у барона образовалось около полутораста тысяч годового дохода.

Г-жа Петицкая за услуги свои, оказанные по случаю женитьбы его на княгине, была награждена бароном еще тремястами рублей годового жалованья и в настоящем своем положении решительно расцвела, поздоровела, похорошела и даже успела приучить ходить к себе по вечерам в гости одного очень молоденького и прехорошенького собой студента.

* * *

Но что Елена?.. Как она живет, и какое впечатление произвело на нее известие о самоубийстве князи? Вот те последние вопросы, на которые я должен ответить в моем рассказе. Весть о смерти князя Елене сообщил прежде всех Елпидифор Мартыныч и даже при этом не преминул объяснить ей, что князь, собственно, застрелился от любви к ней.

Елену страшно поразило это известие, но она пересилила себя и как бы даже довольно равнодушно проговорила:

– Вот вздор какой!

– Нет-с, не вздор! – возразил ей Елпидифор Мартыныч.

Он полагал, что всякой даме приятно услышать, что какой-нибудь мужчина застрелился от любви к ней: сей хитрый старик успел уже каким-то образом совершенно втереться в дом к Оглоблиным и сделаться почти необходимым у них.

Елена не стала с ним более разговаривать об этом происшествии и по наружности оставалась спокойной; но когда Елпидифор Мартыныч ушел от нее, то лицо Елены приняло почти отчаянное выражение: до самой этой минуты гнев затемнял и скрывал перед умственными очами Елены всякое ясное воспоминание о князе, но тут он как живой ей представился, и она поняла, до какой степени князь любил ее, и к вящему ужасу своему сознала, что и сама еще любила его. Принадлежа, впрочем, к разряду тех существ, про которых лермонтовский Демон сказал, что для них нет раскаяния, нет в жизни уроков, Елена не стала ни плакать, ни стенать, а все, что чувствовала, спрятала в душе; но как ни бодрилась она духом, тело ее не выдержало нравственных мук: Елена сделалась серьезно больна, прохворала почти полгода и, как только встала с постели, уехала с сыном за границу. Возвратясь оттуда несколько поздоровевшая, Елена, по-видимому, исключительно предалась воспитанию сына: она почти не отпускала его от себя никуда, беспрестанно с ним разговаривала, сама учила его. Кроме того, Елена повела очень большую переписку с разными заграничными своими знакомыми, которые тоже ей часто писали.

В одно утро Елена сидела, по обыкновению, с своим ребенком. Сынишка ее стоял около нее, и она сейчас только восхищенная его понятливостью, расцеловала его в губки, в щечки, в глаза, так что у мальчика все лицо даже покраснело; вдруг вошел человек и доложил, что Миклаков ее спрашивает.

– Ах, проси… очень рада! – воскликнула Елена в самом деле радостным голосом.

Лакей ушел звать гостя.

– Вы решительно являетесь, как молодой месяц! – говорила Елена, встречая Миклакова.

– Да и вас я застаю всякий раз в новых фазисах! – отвечал ей тот не без насмешки; затем он сел и начал пристально смотреть на Елену.

Надобно было иметь не весьма много наблюдательности, чтобы подметить, какие глубокие страдания прошли по моложавому лицу Елены: Миклакову сделалось до души жаль ее.

– Но давно ли, однако, вы вышли замуж? – продолжал он совершенно уже другим тоном.

– Вам, может быть, больше хочется спросить – зачем и для чего, собственно, я вышла замуж? – возразила ему Елена.

– Зачем и для чего вы вышли замуж? – повторил за нею Миклаков.

– От голоду – больше ни от чего другого!.. Пришлось так, что или самой с ребенком надобно было умереть от нищеты, или выйти за Оглоблина… Я предпочла последнее.

– О, ирония жизни!.. Какая страшная ирония!.. – воскликнул Миклаков. – Вот вам и могучая воля человека! Все мы Прометеи, скованные нуждой по рукам и по ногам!

– Еще как скованы-то! – перебила его Елена, для которой, видимо, тяжел был этот разговор. – Но где вы были все это время?

– Был я в Малороссии, в Киеве, в Одессе, на южном берегу Крыма и на Кавказе.

– Что, как вам там везде понравилось?

– Очень везде не понравилось. Малороссия – природа прекрасная, но это еще дикие степи. Киев наш святой – смесь киево-печерского элемента с польско-шляхетским. Одесса, наш аки бы европейский город, в сущности есть город жидов и греков. В Крыму и на Кавказе опять-таки хороша только природа, а населяющие их восточные человеки, с их длинными носами и бессмысленными черными глазами, – ужас что такое!.. в отчаяние приводящие существа… так что я дошел до твердого убеждения, что человек, который хоть сколько-нибудь дорожит мыслью человеческой, может у нас жить только в Москве и в Петербурге.

– А этого демократического, революционного движения неужели нет в провинциях нисколько? – сказала Елена.

– Подите вы! – воскликнул Миклаков. – Революционные движения какие-то нашли!.. Бьются все, чтобы как-нибудь копейку зашибить, да буянят и болтают иногда вздор какой-то в пьяном виде.

– Странно!.. Я думала совсем другое!.. – произнесла Елена как бы в некотором раздумьи.

– Мало ли что вы думали! – отвечал ей насмешливо Миклаков.

– Ну, а вы теперь постоянно думаете в Москве жить? – спросила его Елена.

– В Москве, – отвечал протяжно Миклаков, – хоть и тут тоже мало как-то хорошего для меня осталось, – продолжал он. – Такие новости услыхал, приехав: князь, с которым я хоть и поразошелся последнее время, но все-таки думал опять с ним сблизиться, говорят, умер, – застрелился!

– Да, застрелился! – повторила Елена, и лицо ее при этом мгновенно вспыхнуло. – Говорят даже, что застрелился от любви ко мне! – прибавила она с усмешкою.

– Говорят! – подтвердил Миклаков.

– Но это пустяки, конечно… – продолжала Елена с какой-то неприятной усмешкой, – просто, я думаю, с ума сошел.

– Да с ума-то сошел, может быть, от любви к вам! – перебил ее Миклаков.

– Это еще страннее и глупее! – продолжала Елена, все более и более краснея в лице. – Впрочем, виновата: вы сами когда-то от любви сходили с ума!

– Нет, я сходил с ума не от любви, а от пьянства и от оскорбленного самолюбия!.. – возразил Миклаков.

– Вот это так вернее и естественнее! – подхватила Елена. – А вы знаете, что княгиня ваша вышла замуж за барона Мингера, и оба, говорят, наслаждаются жизнию?

– Что же мудреного! – подхватил Миклаков (при этом он уже вспыхнул). – В жизни по большей части бывает: кто идет по ее течению, тот всегда почти достигнет цветущих и счастливых берегов.

– Но только счастия-то я тут не вижу никакого… В чем оно состоит? – подхватила Елена.

– В некотором самодовольстве и спокойствии!.. Стоять вечно в борьбе и в водовороте – вовсе не наслаждение: бейся, пожалуй, сколько хочешь, с этим дурацким напором волн, – их не пересилишь; а они тебя наверняка или совсем под воду кувыркнут, а если и выкинут на какой-нибудь голый утесец, так с такой разбитой ладьей, что далее идти силы нет, как и случилось это, например, со мной, да, кажется, и с вами.

– Нет, я могу и хочу еще плыть! – воскликнула Елена.

– Интересно было бы знать – куда? – проговорил Миклаков.

– Этого я вам не скажу, потому что вы всякую надежду, всякое предположение сумеете облить таким ядом сомненья, что отравите все и навсегда.

– Сомненье – источник истины! Вот мы с вами поверили Жуквичу на слово, что он человек порядочный, а вышло, что он мошенник!..

Елена при этом немного смутилась.

– Вы, значит, слышали об его проделке со мною? – спросила она.

– С вами?.. Не слыхал. Но что же такое именно?.. – спросил с своей стороны Миклаков.

Елена очень подробно и совершенно откровенно рассказала о своих отношениях к Жуквичу и об его поступке с нею.

Миклаков качал только головой и грустно усмехался.

– Благодарите судьбу, что этот барин в еще худшее что-нибудь вас не запутал! – проговорил он.

– Что же может быть хуже этого? – воскликнула Елена.

– В Одессе он почище этого затеял штуку, – продолжал Миклаков. – Он явился туда с каким-то другом своим юным; сначала, как видно, были при деньгах, жуировали, в карты играли; но потом профершпилились и занялись деланием фальшивых ассигнаций; их накрыли и посадили в тюрьму, где и доныне они обретаются…

– Но скажите: поляк он или нет?

– И не поляк даже, а жид, говорят, перекрещенный.

– Но каким же образом он мог в 48-м году быть повешен?

– Повешен? – воскликнул Миклаков, широко открывая в удивлении свои глаза.

– Да, и только спасся от смерти каким-то случаем. Я сама видела у него шрам на шее от веревки…

Миклаков покатился со смеху.

– Каналья какая! – воскликнул он. – Если у него действительно есть шрам, так, вероятно, его разбитою бутылкой по горлу съездили за какую-нибудь плутню, а с виселиц, сколько я знаю, никто что-то еще не спасался: это он все выдумал, чтобы больше вас пленить.

– Но неужели люди способны даже подобными вещами лгать? – произнесла Елена.

– Люди способны всякими вещами лгать! – подхватил Миклаков.

Разговор этот был прерван появлением Николя.

– Ах, боже мой!.. Как я рад! – воскликнул он, пожимая обеими руками руку Миклакова. – А я сейчас от баронессы Мингер, – продолжал Николя, вовсе забыв, в каких отношениях баронесса Мингер была некогда с Миклаковым, – она родила сына!

– Вот как! – произнесла с усмешкою Елена.

– Да, и барон в восторге, – продолжал Николя. – «Очень, говорит, рад: теперь род Мингеров не прекратится!»

– Ну, этому радоваться еще особенно нечего! – подхватила Елена.

– Тем более, если припомните слова Вольтера, – поддержал ее Миклаков, – который говорил, что главный недостаток немцев тот, что их очень много.

– Именно – очень много! – воскликнула Елена.

Миклаков после того вскоре начал собираться домой.

– Я опять как-нибудь к вам невдолге заеду, – сказал он.

– Непременно, непременно! – подхватила Елена.

– И я вас прошу покорнейше о том! – сказал ему Николя.

Миклаков через неделю опять заехал к Елене; но она на этот раз не приняла его, велев ему через горничную сказать, что у ней так разболелся бок, что ей ставят пиявки, и потому она никак не может выйти к нему. Через неделю Миклаков опять к ней заехал. Тут уже вышел к нему Николя с сконфуженным и расстроенным лицом. Он сказал, что жена его очень больна и что к ней никого не пускают и не велят ей ни с кем говорить.

Миклаков ушел, сильно опечаленный этим, а через несколько дней он прочел в газетах, что Николай Гаврилыч Оглоблин с душевным прискорбием извещает своих родных и знакомых о кончине своей возлюбленной супруги Елены Николаевны Оглоблиной и просит пожаловать на отпевание, которое имеет быть там-то.

– Не вытерпела, как ни храбрилась! – произнес Миклаков, откидывая газету в сторону и утирая небольшую слезинку, появившуюся на глазу его, и, обыкновенно не бывая ни на одних похоронах, на похороны к Елене он пошел и даже отправился провожать гроб ее до кладбища пешком.

К нему вдруг пристал Елпидифор Мартыныч, тоже шедший пешком, несмотря на свои семьдесят лет.

– Вы покойницу лечили? – спросил его Миклаков.

– Я-с, и потом целый легион докторов…

– Чем она умерла?

– Чахоткой скоротечной… Простудилась она еще прежде в девицах, когда в бедности жила, потом года с два тому назад была больна, а к нынешней весне болезнь окончательно разыгралась!.. Впрочем, – сказал Елпидифор Мартыныч, помолчав немного, – и слава богу, что она умерла!

– Это почему? – произнес с удивлением Миклаков.

– Потому что… (Елпидифор Мартыныч начал это говорить Миклакову почти на ухо)… потому что в самый день смерти пришли было арестовать ее: такую, говорят, с разными заграничными революционерами переписку завела, что страсть!

– Вот как! – проговорил с удовольствием Миклаков: ему приятно было слышать, что Елена до конца жизни осталась верна самой себе.

– А перед смертию она причащалась или нет? – спросил он с полуулыбкою Елпидифора Мартыныча.

– Нет-с!.. Нет! – воскликнул тот почти на всю улицу.

– Вольтер-с перед смертию покаялся, а эта бабенка не хотела сделать того! – присовокупил Елпидифор Мартыныч, знаменательно поднимая перед глазами Миклакова свой указательный палец.

– Видно, на плечах у великанов и младенцы дальше их видят! – подхватил тот с явною целью посердить Елпидифора Мартыныча.

– Тьфу мне на это виденье!.. – опять воскликнул ему тот. – Вы сами тоже хорош сокол! – прибавил он. – Посмотрю, что вы заговорите, как умирать будете.

– Все сделаю, решительно все, что предписано, до того испугаюсь сей скверной вещи! – подхватил Миклаков.

– Не по страху-с надобно это делать, а по вере! – произнес ему в наставление Елпидифор Мартыныч.

– Ну, а мальчик Елены Николаевны где же и у кого будет воспитываться? – продолжал его расспрашивать Миклаков.

– Да сама-то она перед смертию бог знает какие было планы строила, – отвечал, кашлянув, Елпидифор Мартыныч, – и требовала, чтоб ребенка отвезли в Швейцарию учить и отдали бы там под опекунство какого-то философа, ее друга!.. Не послушаются ее, конечно!.. Николай Гаврилыч просто хочет усыновить его и потом, говорит, всего вероятнее, по военной поведу…

Миклаков слушал все это с понуренной головой и пасмурным лицом, и когда, после похорон, Николя Оглоблин, с распухшим от слез лицом, подошел было к нему и стал его приглашать ехать с ним на обед, то Миклаков отказался наотрез и отправился в Московский трактир, где, под влиянием горестных воспоминаний об Елене и о постигшей ее участи, напился мертвецки пьян.

Он считал Елену за единственную женщину из всех им знаемых, которая говорила и поступала так, как думала и чувствовала!